Дом без ключа

Азаров Алексей Сергеевич

Кудрявцев Владислав Петрович

 

Повесть-хроника

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга не детектив, хотя читатель без труда найдет в ней все внешние атрибуты жанра: стрельбу, засады, слежку, сцены допросов. Еще больше усиливает формальное сходство напряженный сюжет, построенный, казалось бы, по законам развития интриги и до самой последней строки приковывающий внимание. Но в том-то и дело, что коллизии книги родились не за письменным столом, а основаны на подлинных событиях и реальных фактах.

В последние годы на Западе все чаще и чаще стали появляться спекулятивного толка публикации, посвященные деятельности так называемой «Красной капеллы». Термин этот, «Красная капелла», родившийся в руководящих кругах гитлеровских секретных служб, стал для буржуазных борзописцев жупелом антисоветизма и взят на вооружение самыми оголтелыми проповедниками «холодной войны». Утверждается, что «Красная капелла» была гигантской разведывательной организацией, созданной СССР, пронизавшей всю Европу и проникавшей в святая святых штабов и правительств. Утверждается также, что она насчитывала в своих рядах до 35 тысяч кадровых разведчиков и имела глубоко законспирированную сеть — несколько сот! — передатчиков для нелегальной связи с Центром. С легкой руки биографов гитлеровской контрразведки В. Ф. Флике и Пауля Карела создана версия, что война-де была выиграна не на полях сражений, не советским народом под руководством партии и правительства, а советскими «супершпионами», свободно читавшими архисекретные документы «третьего рейха» и его сателлитов. Так, Пауль Карел в своей монографии, изданной во Франкфурте-на-Майне в 1963 году, пишет: «…Секреты Гитлера красовались на столе в Кремле… Кто мог быть в курсе всех изменений, происходящих в планах немецкого высшего командования? И через два дня!.. Об этом ничего не знали. Сегодня еще об этом мало известно». Развивая ту же мысль и беря ее в качестве исходной, В. Ф. Флике в книге «Агенты радируют в Москву» (издательство «Нептунферлаг», Кройцлинген, 1957) пугает западного обывателя: «Она (то есть „Красная капелла“. — И. Ч.) еще жива. Она еще среди нас. Может быть, она уже активизировалась, может быть, нет. Но она снова поднимет голову, как только это понадобится, еще лучше организованная, еще лучше законспирированная».

Нетрудно понять, кому и зачем понадобились подобные измышления. Пуская их в ход, авторы такого рода «трудов» преследуют две цели. Первая: принизить, свести на нет великий подвиг советского народа, разгромившего и уничтожившего гитлеровскую машину порабощения, доказать, что «третий рейх» потерпел крах не в результате исторически неизбежного провала своих военных, идеологических и политических концепций, а в силу того, что Центр смог «завербовать агентов в самом ближайшем окружении фюрера» (В. Ф. Флике). Вторая: утвердить общественное мнение стран Запада в мысли, что советская разведка и в дни мира ведет некую тотальную тайную войну и что массовый шпионаж применяемый органами США против СССР и стран социализма, носит характер «ответного удара».

Авторы «Дома без ключа», не задаваясь специальной целью дать ответ этим провокационным измышлениям, тем не менее способствуют раскрытию правды. Основывая свою книгу на бесспорных документах и достоверных ситуациях, они создали не только увлекательный рассказ о стойкости, непревзойденном мужестве и высоком героизме группы выдающихся советских военных разведчиков, но и развенчивают сам миф о «Красной капелле» и ее существовании.

Где и как родился этот миф?

Для того чтобы ответить на вопрос, надо обратиться к истории.

В 1941 году радиослужбе гитлеровской контрразведки удалось запеленговать несколько передатчиков, принадлежавших советскому Центру и находившихся во Франции, Бельгии и Швейцарии. По принятой в абвере (военная разведка и контрразведка) и РСХА (Главное управление имперской безопасности) специальной терминологии радистов-нелегалов именовали «пианистами» или «оркестрантами». В связи с этим в официальных документах абвера, которому на первых порах было приказано найти и ликвидировать передатчики, возникло кодированное обозначение операции — «Красная капелла». Убедившись вскоре, что абвер оказался бессильным раскрыть и выявить советских разведчиков, Берлин оказался вынужденным подключить к операции все свои контрразведывательные службы — гестапо, полицию безопасности, политическую полицию (ЗИПО), криминальную полицию (КРИПО) и фельджандармерию. Был создан специальный штаб — «Команда Красная капелла» — во главе с опытными специалистами; штабу и его отраслевым подразделениям были приданы части СС и технические средства. Однако после многомесячных поисков и абвер и РСХА были вынуждены расписаться в своем бессилии. Немногочисленная группа советских военных разведчиков была неуловима, и информация, передаваемая ею Центру содержала ценные сведения. Расшифровывая время от времени отдельные телеграммы, гитлеровские контрразведчики убеждались что Генеральный штаб в Москве получает от группы действительно важные разведданные.

Стремясь снять с себя ответственность за провал операции руководители абвера и РСХА пустили в оборот миф о том, что «Красная капелла» — это не группа, даже не несколько групп, а фантастически громадная «сеть», созданная Москвой еще задолго до войны и потому сумевшая так глубоко врасти, что добраться до ее корней не представляется возможным. Одновременно шеф абвера Канарис и начальник РСХА Гейдрих (равно как и его преемник Кальтенбруннер) были кровно заинтересованы, чтобы снять вину с себя и переложить ее на плечи «соседа»: абвер обвинял РСХА, а РСХА — абвер. Грызня между двумя могущественными секретными службами «третьего рейха» переросла в открытую распрю и, как известно, закончилась в пользу Главного управления имперской безопасности. Канарис был смещен, а после неудавшегося путча 20 июля 1944 года арестован и казнен. Наряду с прочими обвинениями ему были предъявлены и пункты, связанные с операцией по разгрому «Красной капеллы». В эту пору термин «Красная капелла» перестал быть достоянием одной лишь контрразведки и вошел в обиход ближайшего окружения Гитлера. На происки «агентуры московского Центра» списывали все, что могли, и Гиммлер, и Геринг, и Борман, и фюреры всех рангов. Ими, в частности, объяснялись поражения на фронте, волнения в тылу, возникновение и широкое развертывание крепнущих сил Сопротивления на территориях оккупированных стран Европы.

Эпизоды, воссозданные в книге, относятся к 1941–1943 годам. Авторы с профессиональной точностью показывают картину неравной борьбы маленькой группы разведчиков с мощной машиной гитлеровских секретных служб. Писателям удалось, как мне кажется, убедительно обрисовать характерную для гитлеровской империи обстановку всеобщей взаимоподозрительности, беспринципного соперничества, темной игры, в которой нацистские фюреры выступают не как «политические деятели», а как карточные шулеры, стремящиеся любыми способами «сорвать банк».

В центре книги — фигуры советских разведчиков Жака-Анри Леграна и Вальтера Ширвиндта. Эти персонажи не вымышлены авторами и имеют в жизни реальных прототипов (замечу в скобках, что действующие лица книги, хотя и названы иными именами, реально существовали и принимали участие в описываемых эпизодах). Что помогло им выйти победителями в смертельной схватке с нацистской машиной уничтожения?

Задавая этот вопрос, я отсылаю читателя к книге. Прочтя ее, современник, став как бы наблюдателем событий, получит в свои руки ключ к характерам героев и их поступкам…

В заключение остановлюсь на одном обстоятельстве, лежащем вне рамок книги, но тесно связанном со все тем же пресловутым мифом о якобы продолжающей существовать и ныне «Красной капелле». Авторы заканчивают свое повествование на сценах, относящихся к 1943 году, и при этом судьбы героев, естественно, остаются для читателей во многом как бы «неугаданными». Где они сейчас и что с ними?

Группы «швейцарцев» и «французов» работали почти до самого конца войны и полностью прекратили деятельность к 1945 году, но не в результате каких-либо успешных акций гитлеровских контрразведок, а в связи с общим изменением военной и политической обстановки в Европе. Члены групп были отозваны Центром на Родину и после демобилизации вернулись к работе по основным специальностям. Никто из них более никогда не засылался с разведывательными заданиями за кордон. Один из героев книги (Ширвиндт) стал профессором географии, другой (Жак-Анри Легран) вышел в отставку.

Я начал с того, что эта книга — не детектив. Этими же словами и закончу. В ней главное не «тайны», не приключенческие атрибуты, а люди — патриоты своей Родины, настоящие солдаты, воевавшие на самом переднем рубежей победившие в смертельном бою. Рассказ о них открывает перед читателем новую яркую страницу великой войны, которую вела наша страна, борясь за освобождение народов от порабощения и уничтожения, — страницу, строки которой нельзя читать без волнения и чувства законной гордости за советского человека, явившего миру непревзойденные образцы выдающегося героизма.

Генерал-майор И. ЧИСТЯКОВ

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Лето в Париже не самый лучший сезон. Жарко, пыльно, и каштаны на Больших бульварах кажутся серыми. Вода в Сене к вечеру начинает пахнуть псиной — это гниют городские отбросы. Жак-Анри не любит жару, но что поделать, уехать он не может. Паспорт со швейцарской визой лежит в столе, однако дела — их так много, что паспорту придется подождать.

Жалюзи в конторе опущены, но солнце пронизывает их, пробивает насквозь, и стакан с содовой водой нагревается меньше чем за полминуты. Жак-Анри отпивает глоток, костяной ложечкой перемешивает лед. Улыбается изнывающему в своем мундире полковнику.

— Еще содовой? Или, может быть, виши?

Полковник — из организации Тодта. Он плотен, моложав, сидит прямо, ремень туго охватывает не по годам узкую талию, наводя на мысль о корсете. Если бы не мундир, то его можно было бы принять за француза — черные волосы, узкий, с горбинкой нос. Дипломированный инженер, доктор, Жака-Анри он немного презирает хотя и старается быть корректным. Для него Жак-Анри в данном случае младший деловой партнер а вообще человек второго сорта, делец из тех, кто рано или поздно кончит концлагерем или тюрьмой. Поэтому он не торопится подписывать контракт, хотя Жак-Анри не без намека поигрывает золотым пером, ловит им тоненький солнечный луч.

— Итак?

— Видите ли, господин Легран…

— Я весь внимание, полковник!

— Вы ручаетесь за сроки?

Речь идет о строительстве двадцати бараков на побережье, а можно подумать, что о второй Эйфелевой башне! Через неделю бараки должны быть заселены рабочими Тодта, и полковник напрасно тянет время — так или иначе контракт придется подписать. Фирма «Эпок» не первый день сотрудничает с вермахтом, в определенных кругах ее считают коллаборационистской, однако Жак-Анри не придает этому значения. Господа патриоты, тайком слушающие лондонское радио и полагающие, что этим самым они участвуют в Сопротивлении, всего лишь неопасные болтуны: бранить оккупантов и прославлять Жиро и де Голля — хороший тон, не больше. Во всем остальном эти господа, как и Жак-Анри, реалисты, и взгляды нисколько не мешают им вести дела с Берлином и Виши. И если имперские органы предпочитают «Эпок», то не потому что уверены в преданности его владельца «третьему рейху». Для них он всегда есть и будет лицом ненадежным и подозреваемым: Жаку-Анри известно, что гестапо наводило справки о нем и его служащих! Здесь, в Париже, немцы не верят никому — даже в солидных дельцах им мнятся замаскированные франтиреры. Но «Эпок» работает добросовестно, быстро и за сравнительно небольшое вознаграждение — это привлекает немцев. Жак-Анри делает все, чтобы репутация фирмы была безупречной. Среди его служащих нет никого, кто имел бы в свое время хоть малейшее касательство к так называемому Народному фронту, зато немало последователей полковника де ля Рока.

Перо в руке немца напоминает жало.

— И еще, господин Легран! Я хочу, чтобы вы знали — лично я был против передачи подряда вам.

— Но почему, полковник?

— Вы слышали о де Барте? Он строил участок шоссе на побережье. Сейчас им занимается гестапо, и, полагаю, он будет расстрелян.

Жак-Анри возмущен, но сдерживается. — «Эпок» не имеет ничего общего с де Бартом!

— Знаю, и тем не менее я был против вашей фирмы.

— Против французов вообще?

— Вот именно, мой дорогой господин Легран!

Жак-Анри молча пожимает плечами. После сказанного не может быть и речи о конверте — том самом, что лежит в бюро. В конверте — рейхсмарки, гонорар полковника. Хорошо бы выглядел он, Жак-Анри, если бы поторопился с этим делом! Как знать, не донес бы на него в гестапо господин представитель Тодта!.. И так каждый раз: не знаешь, когда и как передать деньги. Маленький куртаж стал большой проблемой, но не давать нельзя — подрядов меньше, чем претендентов на них. Придется поручить полковника Жюлю.

Жак-Анри делает вид, что перечитывает контракт, и думает — теперь уже о де Барте. Что он там натворил? Ходили слухи, что де Барт связан с Лондоном. Передал сведения? Но какие? Участок шоссе вел к Атлантическому побережью, к укреплениям «вала». Неужели англичан может интересовать такая мелочь, как описание отдельного участка? Надо сказать Жюлю, чтобы рабочие не вздумали расспрашивать о чем-нибудь немцев, когда будут передавать им бараки. Атлантический вал — в известной мере секрет полишинеля; многое о нем можно узнать, не покидая Парижа.

Подпись полковника на контракте заканчивается длинным когтем. Жак-Анри готов поручиться, что, вернувшись к себе, полковник позвонит в абвер или в службу безопасности и попросит еще раз присмотреться к «Эпок»… Будем надеяться, что после этого он успокоится — сегодня контрразведка не осведомлена ни о ПТХ, ни о «Геомонде». Эти связи не находят своего отражения в деловой переписке фирмы и ее банковских счетах.

Жак-Анри с достоинством распрямляет плечи. Перстень на мизинце левой руки бьет снопиком брызг ослепительной голубизны. Бриллиант чист и прозрачен, как слеза, — скромно, солидно и чрезвычайно дорого.

— Благодарю за откровенность, полковник. Еще сигару?

— О нет… Хайль Гитлер!

Он уходит — походка двадцатилетнего или спортсмена. Узкая спина. Недосягаемо высокомерный прусский военный образца тысяча девятьсот сорок второго года. Конверт с гонораром остается в бюро и будет ждать часа, когда все-таки исчезнет в кармане полковничьего мундира. Час этот не за горами — в практике Жака-Анри не встречались немцы, отвергающие куртаж. Весь вопрос только — где, сколько и в какой форме? Жак-Анри почтительно кланяется у дверей.

— Рад был познакомиться, полковник.

И — Жюлю, сидящему в приемной:

— Зайдите!

У Жюля от жары размок воротничок. Толстый нос лоснится. Он и сам толст и неповоротлив, как слон. И еще у него больные почки, поэтому под глазами у него мешки, а кожа серая, нездоровая. Жюль, войдя, первым делом отыскивает бутылку виши и пьет прямо из горлышка. Сколько раз ему уже попадало за эту проделку! Но сегодня у Жака-Анри хорошее настроение, и он ограничивается шуткой:

— Ты меня разоришь!

Не отрывая бутылки от губ, Жюль роется в кармане, достает кредитку и бросает на стол. Затыкает горлышко пальцем и бормочет:

— Семь франков сдачи господин Легран.

— А за утреннюю?

Жак-Анри улыбается: после полковника разговор с Жюлем — сущая прелесть! Даже отвратительный южный акцент вызывает симпатию. Интересно, где он его подцепил, этот акцент?

Жюль приехал из Виши и сразу же вошел в дела, словно работал в «Эпок» со дня основания фирмы. На нем переписка, организация встреч, множество других дел, связанных с Брюсселем, Берлином, Гаагой, неоккупированной Францией. В отсутствие Жака-Анри он почти директор и самостоятельно решает многое. Жак-Анри держит его в курсе замыслов — в пределах возможного, разумеется. Что же касается собственно «Эпок», то здесь для Жюля нет тайн — даже существование пружины в горке с фарфором для него не секрет. Жак-Анри смотрит на горку, и скулы его твердеют. Чашки, тонкие, как лепесток, ажурные, прозрачные, блюда изумительной белизны — вещи, рецепты изготовления которых ушли в небытие вместе с их создателями, — где будет все это через год, через месяц, завтра? При обыске у них немного шансов уцелеть. Может быть, лучше отдать их, пока не поздно, какому-нибудь коллекционеру?..

Впрочем, разве что-нибудь угрожает?

Жюль клетчатым платком вытирает губы. Вкладывает контракт в кожаную папку. Он действительно хороший секретарь и мог бы служить не в «Эпок», а в первоклассной фирме. Кроме всего прочего, у него прекрасные аттестации от банкирского дома барона Ротшильда и крупного пайщика концерна «Шнейдер-Крезо». Жаль только, что проверить их можно лишь в Лондоне — именно там живут сейчас господа, подписавшие Жюлю рекомендации на отличной бумаге с водяными знаками.

Думая об этом и улыбаясь одними глазами, Жак-Анри нажимает на пружину в горке и ждет, пока откроется замаскированная дверь.

За официальным кабинетом — второй, поменьше. Стол, чайный столик, два стула. Только два — посетителям в этой комнате нечего делать. Жаку-Анри вряд ли понравилось, если бы кто-нибудь, кроме него и Жюля, стал разглядывать карту на стене или вертеть ручки приемника в нише — большого, в отличном деревянном ящике, самой последней модели. И еще меньше он был бы доволен, заинтересуйся посторонний разноцветными булавками, воткнутыми в карту. Деловые тайны!

Жюль никогда не начинает разговора первым, и Жак-Анри спрашивает:

— Есть что-нибудь из Лилля?

Жюль вытирает платком пальцы, каждый в отдельности.

— Это было не гестапо.

— Абвер?

— Похоже на то… Дом был оцеплен солдатами.

— Значит?..

— Хозяйка на свободе. Ей сказали, что вызовут, но не сказали куда. Она видела, как солдаты выносили железный ящик. С ней разговаривал штатский, он называл ее мадам и был вежлив.

— Уголовная полиция? Француз?

— Немец…

— Значит, все-таки абвер.

— Один из тех троих, кажется, застрелился.

Чашки… Сколько им еще стоять в горке?.. Жак-Анри вспомнил узкую спину полковника, похожий на коготь росчерк. Интеллигентный немец — он не пошел работать в гестапо, где, впрочем, вполне достаточно других интеллигентных немцев. Вековая культура не мешает им применять при допросах электроток, иголки и «испанские сапоги». Фарфор тверд, но хрупок. Человеческая воля тоже. Пуля в сердце — более легкий исход, чем допросы на Принц-Альбрехтштрассе. Но для него, Жака-Анри, это исключено — пуля…

Сейчас лучше побыть одному.

— Хорошо, Жюль, поговорим вечером.

Лилль на карте — крохотная точка. Три красные булавки. Холодными пальцами Жак-Анри дотрагивается до стеклянных головок. Он купил их, эти шляпные булавки, весной в лавочке мадам Перрье. Мадам пошутила: «Ваша подружка любит терять? Плохая примета: вместе с булавкой теряют друга! Скажите ей об этом, господин Легран». А у него и не было подружки, только товарищи, большую часть из которых он никогда не знал лично и не видел даже на фотографиях.

Сейчас сигарета не поможет, от нее только першит в горле. Лилльский филиал «Эпок» — его больше нет. Как это произошло? За домом как будто бы не следили — тихий квартал, у каждой виллы свой садик с несколькими выходами. Чужие бросились бы в глаза. И однако… парусиновая палатка у телефонного колодца? Что-то было о ней в письме. Ну же, Жак-Анри, вспомни!.. Пьер в конце июня писал, что палатка стояла у перекрестка; трое рабочих чинили кабель. Как он выглядит, этот перекресток, и видна ли оттуда вилла? Слияние рю Репюблик и рю де Грас. Рю Репюблик изогнута, как буква «С». Перекресток в верхнем ее конце, вилла — в нижнем. Нет, из палатки ее не видно. Совпадение?

Жак-Анри на миг закрывает глаза. Нет больше жаркого парижского дня — ночь окутывает его, черная, теплая и чуть душноватая. Еще немного, и можно представить себе парк, скамейку со своим именем, вырезанным на спинке перочинным ножом. Это его маленькая слабость — бросить изредка мимолетный взгляд в прошлое. Один миг, не больше. Если задержаться, то на скамейке появится девушка, а от нее нелегко уйти, и цепь воспоминаний протянется туда, куда ему, Жаку-Анри, даже мысленно нельзя вторгаться… Он вовремя открывает глаза — лампочка в нише над дверью мигает, торопит: у Жюля в приемной посетитель. На часах — два без нескольких минут. Следовательно, это Рене. О господи, еще один нацист, на этот раз французский!

Горка за спиной Жака-Анри мягко ползет на свое место. Палец упирается в звонок. Сгоревшая наполовину сигарета дымится в пепельнице, бювар открыт: в два часа господин Легран всегда работает. Это известно всем. Дверца в задней стене — сталь и обшивка, оклеенная обоями, — снабжена электрозащитой. Жак-Анри слегка привстает навстречу входящему Рене. Лицо его серьезно — мысленно он переводит марки в валюту и боится напутать в расчетах.

— Хайль Гитлер!

— Хайль… Рене, как котируется швейцарский франк?

— В долларах?

— В рейхсмарках, конечно!

Рене морщит лоб, а Жак-Анри не торопясь выходит из-за стола. Дверца, закрывшаяся минуту назад, точно посредине разделила след ботинка: в этой комнате на полу каблук и часть подошвы; носок и другая часть — в той. Пока Рене считает, Жак-Анри незаметно стирает отпечаток и присаживается на край стола.

— Если через банк, — говорит Рене, — то надо брать в расчет и учетный процент. Большая сумма?

Жак-Анри смотрит на него в упор.

— Тысяч тридцать. И вот еще что — я не хотел бы иметь дело с банком. Понимаете, мой милый Рене?

Он умолкает, давая возможность собеседнику принять намек к сведению. Только намек. Остальное — зачем нужна валюта и кому она предназначена — Рене не должен знать. В конце концов, какое дело спекулянту с черной биржи до картографического издательства «Геомонд», расположенного в нейтральной стране и испытывающего в настоящее время недостаток свободных средств?

— Сто марок с тысячи! — говорит Рене. Он все обдумал.

— Тридцать.

— А риск?

На миг Жак-Анри перестает улыбаться.

— Ну это уж ваше дело, мой милый. Каждый в наши дни рискует, чем может… Впрочем, я не настаиваю.

А между тем «Геомонд» до зарезу нуждается в деньгах. И Жак-Анри должен получить свою валюту любой ценой. Будь эти деньги его собственными, он согласился бы на условия Рене. Но дело в том, что деньги не его. И фирма «Эпок» тоже не его. И сам он, Жак-Анри Легран, если говорить откровенно, по сути, не принадлежит себе. Поэтому он торгуется, вгоняя Рене в пот, за каждый пфенниг и соглашается только тогда, когда Рене заявляет, что больше не уступит даже родному брату. Жак-Анри, скрепляя сделку, угощает его рюмочкой коньяку. Наливает и себе, пьет, смакуя каждую каплю и думая при этом, что «Геомонду» придется сократить расходы — переправлять деньги через границу становится все труднее и труднее. На этот раз с ними придется ехать самому.

 

2. Июль, 1942, Женева, рю Лозанн, 113

Дижон — это уже почти довоенная Франция. В окне вокзала портреты — маршал Петен и Лаваль. Полицейские в черных крылатках, словно символ правительства Виши. Попутчики Жака-Анри вполголоса спорят, обстреляют ли поезд маки. Сходятся на том, что маки не пойдут на такое свинство. Вот если бы в вагонах были немцы… Бедная, бедная Франция!..

Жак-Анри, задумавшись, обжигает пальцы сигаретой. О-ля-ля! Это было бы печально — оказаться подстреленным пулей франтирера. Под Дижоном — зона маки. Правительство Виши, бессильное помешать им, рассылает грозные приказы, которые здесь никто не хочет исполнять. Попутчикам Жака-Анри это не нравится; особенно недовольна единственная в купе дама с алансонскими кружевами на шее и с землистым от хронического несварения желудка лицом. Даме так хочется покоя и тишины, а эти противные маки… Неужели маршал не может их прогнать?

Спутник дамы, юнец с поношенным личиком, успокаивает ее:

— Вам вредно волноваться, Мари! В конце концов…

— Но, Мишель! Видеть, как разрушают Францию?!

— И все-таки… прошу вас, на нас смотрят. — И к Жаку-Анри: — У всех нервы. Бурное время, не правда ли, месье?

Жак-Анри с трудом подавляет зевоту. Сегодня он спал меньше трех часов. Рене принес деньги только вечером, и все мелкими купюрами, которые не уместились во втором дне чемодана. Жак-Анри и Жюль до самого утра шили корсет с карманами на груди и спине. Одетый под рубашку, он сковывал тело, как броня.

Жюль сказал:

— Не обижайтесь, господин Легран, но сейчас вы похожи на сутенера. Кто еще стал бы носить корсет в вашем возрасте?

Жак-Анри ответил:

— Для этого я недостаточно красив, старина!

Они шутили до самого отхода поезда. Жюль делал вид, что ничего особенного не происходит, и Жаку-Анри от этого становилось не по себе. Жюль слишком умен и хладнокровен, чтобы нервничать из-за пустяков, и если поездка вызывает у него беспокойство, то, следовательно, степень риска превосходит обычную. Жаку-Анри и самому не нравилось все это: быть арестованным на границе за незаконный провоз валюты значило оказаться в уголовной тюрьме — швейцарской или французской — и выйти из игры в лучшем случае до конца войны. Но «Геомонд» задыхается без средств, обычные пути получения кредитов для него закрыты, и у Жака-Анри просто нет выхода…

Поезд медленно втягивается в туннель, купе погружается в темноту, и до Жака-Анри доносится звук поцелуя.

Для мадам, как видно, любовь превыше всего! Война, оккупация, немцы в Париже волнуют ее не больше, чем утренний дождь. Все события мира не стоят ни сантима в сравнении с тем, как стареет кожа, белеют волосы, теряет упругость тело. Через год или два Мишель уже не полюбит ее ни за какие деньги, и надо торопиться. Сейчас она везет его в Давос или Сен-Мориц, в какой-нибудь маленький шале, где днем она будет отлеживаться после ночи, а вечером устраивать ему сцены ревности при свечах, в желтом свете которых морщины делаются почти незаметными.

Жак-Анри думает об этом и борется с дремотой. Тема его нисколько не занимает, но он не позволяет себе отвлечься от нее и в конце концов ухитряется до самой границы забыть о Жюле, чемодане и жилете. И даже когда замок чемодана уже щелкает под пальцами таможенника, Жак-Анри все еще вспоминает свою попутчицу.

Таможенник перебирает рубашки, белье. На дне находит плоскую коробку, оклеенную лоснящейся, шелковистой кожей. Нерешительно вертит ее в руках.

— Что здесь?

Жак-Анри слегка смущен.

— О, пустячок… Маленький подарок.

— Откройте.

В коробке на белом атласе — хрустальные флаконы. «Лориган-Коти» с золотыми притертыми пробками, лучший образец довоенной продукции фирмы. Предмет самой изысканной роскоши, подлежащий, вне сомнения, обложению пошлиной. Таможенник доволен — золото, дорогие духи, за них придется заплатить! Жак-Анри читает его мысли, как свои собственные: «В то время как Франция экономит каждый су и платит бошам такие репарации, находятся некоторые…»

Кроме рубашек, галстуков и злополучной коробки, в чемодане только носки и белье. Все от хороших поставщиков.

К самому чемодану таможенник интереса не проявляет, злорадно ждет, пока Жак-Анри отсчитывает кредитки. На лице его написано: «Дорого же обойдется тебе, дружок, подарок для твоей курочки!»

А у Жака-Анри спина мокра от пота…

До самой Женевы он сидит, полуприкрыв глаза, и слушает свое сердце. Оно, как видно, начинает сдавать; да и мудрено ли — сначала Испания, потом концлагерь, и вот уже три года в Париже…

В Женеве дождь. На ступеньках вокзала Корнавен Жак-Анри поднимает воротник пиджака и медленно оглядывается. Спешить некуда. По мосту через Рону он идет к Старому городу, ощущая за спиной пустоту. Женева не Париж — новый Вавилон, кипящий страстями. Париж и при немцах шумит — в полдень переполняются кафе; под зонтиками уличных бистро голоногие девчонки тянут из бокалов разбавленный — дань войне! — оранжад и договариваются о свиданиях; толпа течет, оседая на скамейках бульваров.

Женева в полдень пуста. Жак-Анри бредет через мост и слышит стук своих каблуков. В туалетной комнате на вокзале он избавился от корсета, уложил его в чемодан и теперь чувствует себя как никогда легко, В камере хранения ему выдали взамен чемодана квитанцию на имя Лео Шредера, и он уплатил за неделю вперед.

Он идет и отдыхает — в первый раз за много месяцев…

…Ровно в три Жак-Анри сидит в кафе и ждет заказанный бульон с бриошами. Кафе не кажется процветающим — маленькая стойка, полдюжины столиков с бумажными скатертями. В таких по вечерам любят собираться шахматисты. Жак-Анри, будь его воля, предпочел бы ресторан «Вехтер» на Вокзальной площади в Берне, где столики укрыты в глубоких стенных нишах и где кухня, пожалуй, одна из лучших в Швейцарии. В прошлом году его встречали именно там, но сейчас у него нет времени на поездку в Берн. Жаль: в «Вехтере» такие изумительные сыры, что даже Жюль вспоминает их с удовольствием.

Роз, как всегда, точна. Жак-Анри целует ее в щеку и предлагает, точно они виделись утром:

— Кофе? Или чай со сливками?

У Роз на щеках ямочки. Волосы падают на лоб, и она то и дело поправляет их тонкой рукой. Лак на ногтях у нее ярок как кровь — под цвет губ.

— Ты давно ждешь?

— Не очень… Так как же — кофе или чай?

— Ни то, ни другое. Я договорилась с Мадлен — ты меня проводишь?

— Разумеется.

Жак-Анри оставляет на столе монету и делает это не без сожаления: он не так богат, чтобы платить за несъеденный бульон с бриошами. Кроме того, он по-настоящему голоден, но Роз, похоже, действительно спешит. Они выходят, прижавшись друг к другу, и рука Роз лежит на сгибе его руки.

На улице Роз шепчет:

— Почему вы?!

— Так случилось.

— Но нам сообщили…

— Какая разница?

Роз не полагается знать, что Жак-Анри приехал не только из-за денег. Для всех них спокойнее, если каждому известно как можно меньше помимо того, что входит в круг прямых обязанностей. Не Жак-Анри ввел это правило, и, конечно же, не он будет его отменять! Он даже говорит с ней по-немецки — на родном языке коммерсанта Лео Шредера, уроженца Гамбурга, торговая, фирма «Лео Шредер и Карл Баумгольц»… По дороге он поддразнивает Роз:

— Вам не скучно одной?

— Вы о чем?

— Не кокетничайте, Роз!

Не поворачиваясь, искоса он ловит взглядом выражение ее лица и с удивлением замечает, что она краснеет. Вот как? Уж не появился ли у Роз приятель? А что, собственно, в этом странного — девятнадцать лет, и недурна собой.

Роз уже оправилась и болтает как ни в чем не бывало. Война докатилась и до Женевы: выросли цены на жиры и исчезла хорошая парфюмерия. В Швейцарии полно беженцев — ухитряются добраться сюда даже из Брюсселя и Копенгагена. На днях она познакомилась с одной семьей из Бельгии…

Жака-Анри подмывает сказать, что на месте Роз он не стал бы вступать с беженцами в контакт, но Лео Шредер не вправе делать, предостережения малознакомым девушкам. И уж совсем странно было бы, если б он вдруг вздумал выложить все, что знает относительно того, какие последствия может иметь знакомство с политическими эмигрантами.

В качестве коммерсанта, доставляющего для «Геомонда» валюту, он, разумеется, должен быть осведомлен об уловках криминальной полиции разных стран, но вовсе не о методах разведок и контрразведок. О том, что среди беженцев полным-полно агентов гестапо, абвера, итальянской СИМ и даже Второго отдела Венгерского генштаба, пусть думают те, кого это касается!

Жак-Анри вспоминает о Лилле и с тревогой смотрит на Роз: не дай бог, если и с ней что-нибудь случится!

С этой мыслью он и переступает порог дома на рю Лозанн. Об этом же думает и входя в кабинет Ширвиндта.

Ширвиндт изумлен не меньше Роз, и Жак-Анри торопится успокоить его:

— Все в порядке, Вальтер, просто я решил немного отдохнуть.

— А я уже…

— Да нет, если не считать Лилля, все более или менее благополучно. Даже почки у Жюля.

— Привез?

— Не так уж много. Постарайся растянуть деньги хотя бы на три месяца. Получишь после моего отъезда на вокзале. Кстати, там духи — можешь подарить их Роз.

— Какие духи?

— Для таможни. Контролер прицепился к ним, а не к чемодану.

— Ты просто сумасшедший — поехал сам!

— Какая разница — кто? Риск от этого не делается меньше… И давай не тратить времени. Я еду ночным, так что у нас всего несколько часов. Попроси, чтобы Роз сварила кофе, а пока расскажи мне о Камбо. Кто он?

Ширвиндт тяжело оседает в кресле. Рассеянно вертит в пальцах карандаш. Роз, бесшумно возникшая в кабинете, ставит на стол кофейник и чашки и уходит, постукивая высокими каблуками. Роз для Ширвиндта то же, что Жюль для Жака-Анри: нечто большее, чем секретарь. Она друг, первый помощник, поверенный в делах и домоправитель. Словом, настоящий товарищ, которому не надо напоминать о его обязанностях. Жак-Анри и без просьбы получил бы свой кофе…

Ширвиндт наполняет чашки и в упор смотрит на Жака-Анри.

— А если я отвечу, что не знаю, кто такой Камбо?

— Ты шутишь?

— Официально он свободный журналист. Сотрудничает в местной прессе. По паспорту немец и живет здесь около года.

— С кем он связан?

— Спроси его сам!

— А ты?

— Он ответил мне, что если я хочу и впредь получать материалы, то не должен настаивать и копаться в его прошлом. Кстати, он сам себе придумал псевдоним и знаешь, что он означает? Ка-м-бо, по начальным буквам — канцелярия Мартина Бормана! И вот что — не поручусь, что он не оттуда черпает информацию.

— Но это невероятно!

— Почему же? Ты что — не допускаешь и мысли об оппозиции Гитлеру?

— Только не в этом месте!

— Но информация Камбо точна.

— Пока — да… Ты не задумывался о ловушке? Представь: до какого-то момента мы получаем первоклассные сведения, а потом… В один прекрасный день Камбо подсовывает нам нечто — такое важное и срочное что на проверку нет ни часа. И тогда — катастрофа…

Ширвиндт отставляет нетронутую чашку. Край крахмального манжета с костяным стуком задевает блюдечко. Серебряная ложечка кажется спичкой в крупных, сильных пальцах. Рука Ширвиндта — рука рабочего, сына и внука рабочих, и ни костюм, ни манеры не подходят к ней. Ширвиндт знает это и при посторонних не снимает тесных перчаток.

— Понимаешь, — говорит он спокойно. — Я и сам думал об этом. И я рад, что ты здесь.

— Только до ночи.

— Я бы хотел, чтобы ты задержался.

— Из-за Камбо?

— Не только.

— Тогда из-за Роз?.. У нее появился друг, не так ли? Ты это хотел сказать? И еще ты хотел спросить, откуда мне это известно? Ах, Вальтер, все так просто: посмотри на Роз — и увидишь сам.

— Ее друг бельгиец. Инженер из Брюсселя.

— Вот как? Они часто видятся?

— По-моему, каждый день.

— Любовь?

— Ты мог бы не спрашивать.

— Да, конечно… Он бывает у нее дома?

— Пока нет.

Голос Жака-Анри звучит жестко, куда жестче, чем ему бы хотелось:

— Он не должен там бывать!

— А ты не хотел бы взглянуть на парня?

— Пожалуй…

— Это не трудно устроить. Я скажу Роз, чтобы она привела его на площадь, и ты посмотришь на него из кафе. Роз говорит, что он жил и в Париже.

— Это можно проверить.

— Так остаешься?

Дождь за окном продолжает моросить. Глаза у Жака-Анри слипаются. Он не спал уже больше суток… Голос Ширвиндта доносится до него, словно с другого конца планеты. Роз, Камбо, беженец из Бельгии. И еще — провал в Лилле. Слишком много всего для одного человека. Пять с половиной лет жизни, включая Испанию. Три чужих языка вместо одного родного и имена, нисколько не напоминающие полученное от матери и отца. Альварец, Педро де Эстебано, Марель, Де-Лонг, Лео Шредер и, наконец, Жак-Анри Легран… Вот кончится война, и тогда…

— Что ты решил?

— Хорошо. Скажи Роз, что завтра в девять утра. Вечером слишком плохо видно. А сейчас, извини, я пойду в отель; дай знать Жюлю, что я задержусь в Женеве. У тебя найдется чемодан?

— Разумеется. И пижама тоже.

— Тем лучше. Тогда — до утра…

Дождь все кропит и кропит на брусчатку, Жака-Анри пронизывает простудная дрожь. На ходу он достает таблетку аспирина и, морщась от отвращения, проглатывает ее. Вот будет славно, если он заболеет! Денег в кармане ровно столько, чтобы прожить в Женеве сутки; на валюту, привезенную Ширвиндту, не, приходится рассчитывать: она вся до сантима нужна для дела.

С озера дует не по-летнему холодный и резкий ветер…

 

3. Июль, 1942. Брюссель, рю Намюр, 12

Топить камин летним вечером, когда город задыхается от духоты, может только больной или сумасшедший. Тем не менее человек, сидящий на корточках и тяжелыми чугунными щипцами разбивающий комки кокса, совершенно здоров. Кокс раскален добела; язычки пламени, острые, как зубья бороны, рвут на клочки и превращают в пепел, в ничто длинные полоски бумаги. Комната наполняется сладким чадом, и запах этот сквозь щель под дверью проникает на лестницу.

На лестнице трое. Здесь темно и тихо. Старые деревянные ступени, издающие обычно при любом прикосновении длинные скрипы, сегодня безмолвствуют. И это несмотря на то, что каждый из троих весит чуть поменьше центнера.

Они стоят уже минут пятнадцать. Парадная дверь легко поддалась отмычке; хозяйку дома заперли в спальне на первом этаже; и даже ступени пока молчат: впрочем, все трое знают, как следует себя вести на скрипучих лестницах старых деревянных домов.

Сейчас их очень беспокоит запах.

— Что он там жжет? — шепчет один. — Может быть, войдем?

— Тише, Отто!..

Светящиеся стрелки наручных часов показывают 22.05. Тот, кого зовут Отто, беззвучно открывает маленький чемоданчик, прямо поверх пилотки надевает зажим с наушниками.

— Он начинает!..

— ПТХ?

— Сейчас передаст… Да, ПТХ…

Рация в чемоданчике настроена на волну с идеальной точностью. Частота 10363 килогерца. Все идет прекрасно…

«Все идет прекрасно!» — думает человек в комнате и мягким нажатием пальцев приводит в действие ключ. За окном в палисаднике перешептываются листья. Вечер еще не перешел в ночь, он сине-сер и чист, и только небо наливается чернотой. «Я приду к тебе, Мими, тру-ля-ля, тру-ля-ля!..» Песенка не мешает работе. Он уже давно научился механически выстукивать текст и думать о своем. В двадцать один год у каждого есть девушка, мысли о которой приходят даже во время сна. Если бы не война, они бы поженились… Если бы не война!..

На лестнице Отто изнывает от нетерпения. Под его пальцами плечо старшего из троих, холодный и шершавый погон со знаками различия капитана. Если все пойдет хорошо, то не позднее осени такие же погоны получит и Отто. Что скажет тогда фон Модель? Будет ли по-прежнему видеть в нем выскочку из СС или начнет относиться как к равному? Эти господа в армии считают офицеров, перешедших из РСХА, вторым сортом и совершенно не понимают, что и те не в восторге от своего перемещения. Если бы не директива рейхсфюрера и не война, то Отто и пальцем бы не пошевелил для смены декораций. Если бы не директива и не война!..

У капитана фон Моделя свои заботы. Когда они проезжали площадь перед рю де Намюр, палатка все еще стояла над телефонным колодцем. Она казалась такой неуместной рядом с собором, что Модель забеспокоился. Жильцы особнячка под № 12 могли присмотреться к ней и заподозрить неладное. Как раз в этот миг из палатки, пятясь задом, выбрался фельдфебель Родэ в курточке почтового служащего и за откинутым пологом промелькнула квадратная рамка пеленгатора…

Зеленая стрелка на часах накрывает цифру 15. В наушниках у Отто Мейснера тишина. Рука надавливает на погон, и Модель нежнейшим движением вставляет в замок отмычку. Плавный поворот, но дверь не поддается; похоже, она закрыта изнутри на задвижку. Модель наваливается на нее плечом и слышит за спиной сопение комиссара Гаузнера. Трухлявое дерево трещит под ударами двух сильных мужчин, каждый из которых думает, что это очень глупо — лезть под пули.

Но из-за двери не стреляют.

Гаузнер, качнувшись, обрушивается на нее всем телом, срывая с петель. Опережая Моделя, врывается в комнату. Пистолет в его руке угрожающе нацелен прямо в грудь тому, кто несколько минут назад пел песенку про Мими. Сейчас он не поет. Пальцы его все еще лежат на ключе, и Гаузнер приказывает:

— Руки!..

Лицо радиста кажется розовым, но только с той стороны, которая обращена к камину, другая бела до голубизны. Он выпускает ключ и даже не делает попыток встать со стула, и Модель понимает, что этот человек — еще живой! — уже мертв. Страх убил его. Модель оглядывает комнату, стол с передатчиком, антенну, конец которой убегает за окно. Примерно то, что он себе и представлял, когда готовился к поездке сюда. Гаузнер доказывал, что радист будет не один и окажет сопротивление, Мейснер поддерживал его, и Модель остался в меньшинстве со своим убеждением, что в особнячке на улице Намюр они не застанут никого, кроме этого парня и хозяйки. Так было в Лилле: два человека, рация, полуобгоревшая бумажка. Никаких намеков на таблицы с шифром. Только в Лилле еще двое прикрывали дом с улицы и, когда их попытались взять, начали стрельбу…

У стены кресло, и Модель садится, аккуратно подобрав полы плаща. Гаузнер, обогнув застывшего радиста, подходит к окну и сигналит фонариком своим людям на улице. Мейснер ставит на пол чемодан, обшаривает стол. Модель разглядывает его стриженый белесый затылок и молчит. После страха за жизнь, перенесенного на темной лестнице, наступает минута расслабленности и покоя.

Гаузнер ощупывает карманы радиста, ищет оружие. Не найдя, резко встряхивает парня за воротник.

— Вставай, малыш, нам пора…

— Не спешите, — говорит Модель.

Так всегда: СД торопится урвать свой кусок. Но на этот раз Гаузнеру придется подождать — ПТХ и всем, с ним связанным, занимается абвер. Радист попадет в гестапо не раньше, чем Модель убедится, что компромисс невозможен.

На какое-то мгновение они все, включая Мейснера, поглощенного обыском, забывают, что и у радиста есть свое мнение о происходящем. И как раз мгновения достаточно, чтобы Гаузнер, получив удар головой в живот, очутился на полу, а Модель вдруг ослеп и оглох…

Обморок чем-то похож на сон, и в этом сне Моделя поят расплавленным свинцом. У свинца кислый вкус крови — попади кастет в висок, а не в челюсть — вскользь, и Моделю не суждено было бы пробудиться. Он сплевывает кровь и ждет, когда растает туман перед глазами. В тумане и радист и Мейснер, прижавший его к полу, кажутся ускользающими тенями. Реальность — боль и стук, отдающийся в ушах. Они отделены друг от друга: боль принадлежит Моделю, а стук порожден Мейснером — рукоятью пистолета он бьет радиста по голове, по залитой багровым макушке…

Модель окончательно приходит в себя.

Радист тоненько вскрикивает и затихает. Мейснер поднимается с колен, пляшущими пальцами заталкивает пистолет в кобуру. Рукава его мундира запачканы мастикой.

— Хотел бежать, — говорит Мейснер, и голос его срывается.

Модель языком ощупывает рот. Боль покидает его, но кровь из рассеченных губ продолжает идти. В палисаднике, всполошенная в кустах, не к месту и не ко времени начинает петь какая-то птица. Радист, держась за голову, садится на полу и, словно Будда, качается из стороны в сторону. Глаза его полны слез; слезы текут на разорванную рубашку, скатываются с нее на паркет.

Модель ищет взглядом Гаузнера и, найдя, не может удержаться от усмешки: комиссар все еще ловит воздух широко открытым ртом. Зная его нрав, Модель поспешно встает и занимает позицию между ним и радистом если парню суждено умереть, то не сегодня.

— Ну, ну — говорит Модель радисту. — А ты, оказывается, шутник! Где это ты выучился так здорово фокусничать? Только вот что — не вздумай повторить. Так будет лучше для тебя.

Радист на миг перестает качаться. Французский язык его ужасен — Модель с трудом понимает сказанное. Что он ответил? Кажется, «мне все равно»?

— Где его документы?

Мейснер показывает на стол; удостоверение личности, отобранное при обыске, лежит возле рации. Модель листает его: Эмиль Гро, национальность — француз, подданство — бельгийское, родился в Ницце 18 октября 1921 года.

Какая-то чепуха; француз — и такой акцент, с чуждыми для слуха твердыми согласными. Из-за плеча Моделя Гаузнер тянет к документу толстый палец с обгрызенным ногтем.

— Фото переклеено…

— Вот как? — говорит Модель. — Возможно… Если у вас нет здесь других дел, комиссар, может быть, вы допросите хозяйку?

— Я бы хотел…

— Узнайте у нее все, что удастся, о квартиранте. Время появления, кто рекомендовал, связи и так далее. И помните, что женщины во всех случаях предпочитают ласку кулаку.

— А я? — спрашивает Мейснер.

— Оставайтесь. Или нет, лучше спуститесь вниз и помогите комиссару. Дайте-ка мне браслеты.

Наручники защелкнуты на запястьях радиста. Не слушая недовольного ворчания Гаузнера, Модель поворачивается к нему спиной и делает знак Мейснеру задержаться. И хотя Гаузнер уже успел выйти на лестницу, говорит шепотом и в самое ухо:

— Присмотрите за ним, чтобы не перегнул палку. Это не в наших интересах, Отто!

И радисту:

— Можешь не вставать, дружок! Мы немного побеседуем для начала, а потом ты поедешь с нами. Ты понимаешь меня?

Радист молчит. У него продолговатое лицо северянина, тонкий нос и резко очерченный подбородок. Классический тип представителя нордической расы с характерными голубыми глазами. При чем тут Франция? Модель садится верхом на перевернутое кресло и, задумавшись достает сигарету. Спрашивает:

— Не будете отвечать?

Радист не спеша, словно нехотя, расцепляет слипшиеся губы:

— Мне все равно.

— Вы немец?

— Нет.

— Фламандец?

— Француз.

— С таким акцентом?

— Не важно…

— А что же важно? Жизнь? Пока никто не намерен ее у вас отнимать… Давайте проясним позиции, Гро. Я не гестапо, я — абвер, военная контрразведка. Вам это что-нибудь говорит?

Радист смотрит в окно, и Модель прослеживает его взгляд. Он идет поверх крон и упирается вон в ту дальнюю звезду. Что ж, на его месте Модель тоже постарался бы отвлечься и думать о чем угодно, но не о том, что произошло.

— Все начинают с этого, — говорит Модель.

— С чего?

— Сначала молчат, потом отрицают и наконец признаются. Один раньше, другой позже. Зависит от ума и степени культуры.

— Считайте меня ослом.

— О нет! Ваша профессия не для дураков…

Радист все так же нехотя шевелит губами:

— Тем более!

— Не будете говорить? Даже в том случае, если я предложу вам свободу? Свободу без признаний, показаний, без угрызений совести за предательство… Откажетесь?

— Я уже ответил: считайте меня ослом.

Нет, он не француз, этот Гро. И не немец. Его «р» просто кошмарно. Дерет барабанные перепонки, словно рашпиль. Но кто бы он ни был, он прежде всего человек — вместилище слабостей и страха. Равнодушные и бесстрашные не ищут взглядом далеких звезд, их мысль устремлена навстречу несчастьям, страданиям и смерти.

— Это не деловой разговор, Гро. Вы не столь наивны чтобы не понять, как все складывается для вас. Вы шпион. Вас взяли сразу после передачи. Рация и шифровка налицо. Мы могли арестовать вас и до сеанса но тогда нам пришлось бы считаться с тем, что корреспондирующая станция — КЛМ — насторожится. Пришлось бы выдумывать правдоподобную причину для вашего отсутствия в эфире. Лишняя работа!..

— Как и все остальное.

— Не скажите! Следующий сеанс утром, в пять десять. Так? Бездна времени, чтобы все обдумать и согласиться со мной.

— У вас просто дар уговаривать!..

Сколько иронии! Может быть, он все-таки немец? Советский немец? Модель закуривает сигарету, стараясь не прикусывать ее качающимися зубами.

— О да, — говорит он холодно. — У меня есть дар, но он ничто в сравнении со способностями комиссара Гаузнера. А если и таланта комиссара окажется недостаточно, то в гестапо немало специалистов по допросам третьей степени. Голодная диета, лишение сна, физическая боль… Правда, после этого абверу вы будете не нужны, но зато расскажете все.

— Даже чего не знаю?

— Не верите? Перед смертью вы вспомните тех, кого выдали, и последние ваши часы будут ужасными… Повторяю: хотите этого избежать? Или абвер, или тюрьма гестапо в Леопольдказерн.

— Идите к черту!..

Камин почти угас. Прогоревший кокс подернут пеплом.

У древних была неглупая пословица: «Все проходит». Стирается из памяти воспоминание о голосе матери, ласках любимой, позоре бесчестья. Жизнь так коротка! Модель смотрит на радиста и думает, что исход предрешен. Так или иначе, но ему придется заговорить. Что же он расскажет, Эмиль Гро? Вряд ли ему известны шифр и имена связных. Тот, из Лилля, был только радистом. Вероятно, и Гро использовали в том же амплуа. Две недели наблюдения за домом не дали ничего. Приходила молочница, хозяйка молилась в соборе. Гро лишь однажды, вчера, ездил на вокзал. В ресторане к нему подсела девушка. Гро пил чай девушка — холодный яблочный сок. Костистое, малопривлекательное лицо, но рот прелестный. Она уехала из Брюсселя поездом 15.40, и не удалось проследить, получил ли Гро от нее что-нибудь. В Льеже ее приняли в толпе сотрудники гестапо и умудрились потерять где-то возле рынка.

Модель встает, задергивает штору. Зажигает свет. Возвращаясь, невольно косится на затылок радиста. Слипшиеся волосы сбились в пропитанный кровью ком. Через пять часов радиосеанс. Надо спешить. Если Гро не сдастся, придется примириться с еще одной неудачей.

Разговор зашел в тупик. Сказано и о КЛМ, и о начале очередного сеанса, но Гро даже бровью не повел. Остаются девушка и Лилль. Сущие пустяки… А скольких трудов стоило добраться до особнячка на рю Намюр!

Размышляя, Модель без особого интереса разглядывает содержимое бумажника Гро. Сколько-то франков, полдесятка монет, продовольственные карточки. Билет… билет трамвая в Марселе… Марсель?.. Не может быть! Ведь это же неслыханная удача! Неужели Гро именно тот, кому удалось бежать в декабре сорок первого? Блондин, голубые глаза, рост сто семьдесят два — сто семьдесят пять… Но тот был не просто радистом.

— Гро!

В голосе у Моделя металл.

— Я слишком тороплюсь, Гро, чтобы тратить время на болтовню. Ваша связная из Льежа пока на свободе. Через нее мы рано или поздно доберемся до остальных. Сейчас меня интересует другое — где Марель?

— Марель?

— Не притворяйтесь! Именно Марель, или, если хотите Де-Лонг. И он же Альварец… Дело обстоит так: в прошлом октябре вам повезло, и на вокзале Прадо вы исчезли. Впрочем, не стоит удивляться — в Марселе вас ловили не мы, а полиция Виши. Тогда вас звали Жоржем Фланденом, не так ли? И жили вы у мадам Бельфор.

Вот когда он по-настоящему испугался. Просто не верится, что человек может так побледнеть.

— Продолжать?

— Но если…

— Без если, Фланден! По радиокоду вы Жорж. Не сомневаюсь, что и в отправленной сегодня радиограмме та же подпись. В марсельской группе вы дублировали Де-Лонга, а здесь вас пока использовали как радиста. Система связей старая — через посредников к Де-Лонгу, а от него к источникам. Как в Марселе и Лилле… Итак, где Де-Лонг?

— Не знаю.

— Он здесь?

— Сейчас нет.

— Когда вы виделись?

— Давно.

— Точнее? Ну же, напрягите память! Или мне позвать Гаузнера?

— В январе.

— Где?

— В соборе.

— Хорошо… Как часто к вам приходила связная? Где остальные радиограммы? Только не уверяйте, что вы успели передать все до одной. Ну?

— Я их действительно передал.

— А если мы взломаем все полы на вилле? Все стены? Вы и тогда повторите свою ложь?

— Ищите.

— И поищем! Пока вы будете сидеть у нас, оригиналы радиограмм обязательно найдутся. В Марселе их прятали в выдолбленном подоконнике, в Лилле — под половицей. В этой комнате как раз паркет. Очень удобно для устройства тайника… Не лучше ли все-таки договориться, Гро?

— О чем?

— Ого, вот это уже дело! О чем! О вашем спасении, мой мальчик. Ни более, ни менее. Что — трудно поверить? И все же это так. У вас есть шанс.

— Какой?

— В пять десять вы передадите радиограмму. Но не из тех, которые хранятся где-то здесь и которые я получу от вас, а другую — ее текст составим мы. Она будет зашифрована с помощью «Мадам Бовари». Старый шифр? Ничего, вы легко объясните это своим: сведения получены лично вами и у вас не было времени пересылать их Де-Лонгу для шифровки новым способом.

— Вы предлагаете предательство!

— Предпочитаете смерть?

— Да!

— Только после гестапо. Третья степень, мой дорогой… А небо — это уже потом.

— Комиссар Гаузнер?

— Ну что вы, он же известный гуманист! В Берлине на Александерплац он считается провинциальным идеалистом. Старая школа!

Модель делает паузу. На часах — двенадцать с минутами.

— Словом, поступим так. Пока вы поедете к нам. Я дам вам два, даже два с половиной часа. Передатчик останется здесь, и все остальное тоже. В три вы сообщите мне о вашем решении.

— Я откажусь…

— Не думаю. А сейчас вставайте, дружок!

Они выходят из особняка гуськом. Модель впереди, за ним Мейснер с радистом и Гаузнер. Ночь окутывает их темнотой и свежими запахами. Модель на ходу срывает в палисаднике цветок и трет его в пальцах. Нюхает и вздрагивает: из всех цветов он больше всего не любит махровую гвоздику — и надо же, чтобы подвернулась именно она!

В «хорьх» они садятся втроем. Гаузнер задерживается — за оставшееся до рассвета время он должен перетряхнуть весь дом. Около десятка его подчиненных уже рыщут по нижнему этажу, но здесь пока ничего не удалось найти.

Моделя томит предчувствие удачи… Тьфу, тьфу, не дай бог спугнуть ее! Несуеверный, он все-таки мысленно трижды плюет через левое плечо.

Арестованный сидит между Моделем и Мейснером. Модель плечом ощущает, как тело парня передергивают короткие судороги. Он, бесспорно, сильный человек, но и самые сильные не бессмертны… Моделю кажется, что он читает мысли Фландена: «Хочу жить, не хочу умирать…»

Он ошибается, Фланден думает о другом. Когда ломали дверь, он успел передать аварийный сигнал. Одна буква — «дабл-ю», повторенная трижды. Большего он не смог сделать… Приняли ли сигнал те, кому он адресован, или оператор успел уйти из эфира?

Странно, но Модель именно в этот миг, без всякой связи с предыдущим, думает о том же. Вспоминает и никак не может вспомнить, в комнате или на лестнице снял наушники Мейснер? Кажется, в комнате… А если все-таки нет?

Мейснер дремлет, откинувшись на подушки. По ночам он спит, а не ломает себе голову. Его удел — действие. Если понадобится, он без колебаний расстреляет этого радиста. В его семье все мужчины стреляют отлично, а дед по материнской линии даже брал призы на конкурсе вольных охотников в Гессене.

«А если все-таки нет?..» — думает Модель.

 

4. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

По пути в контору Жак-Анри, как всегда, задерживается у табачной лавочки на углу рю Корнель и Сен-Батист. Здесь, оседлав перевернутую урну, подставляет солнцу облупленный нос маленький Люсьен.

— Здравствуй, Лю, — говорит Жак-Анри и трогает его за вихор. — Что ты нагадаешь мне сегодня?

— Удачу! — без запинки отвечает Люсьен и получает франк и сигарету.

Глаза Люсьена закрыты большими черными очками. Он слеп — глаза ему выжгло огнеметом, когда немцы выкуривали из казематов последних защитников линии Мажино. Вдобавок Люсьена контузило; с тех пор он немного не в себе, и весь квартал считает его полуидиотом. Жак-Анри подозревает, что это не так, и относится к нему серьезно: сигарета и монета — дань этому отношению. Они иногда болтают, если у Жака-Анри есть свободная минута, и Люсьен далеко не всегда говорит глупости.

— А завтра? — спрашивает Жак-Анри. — Тоже удача?

Люсьен до ушей растягивает лягушачий рот:

— А будет ли вообще завтра?

— Ты редкий оптимист!

Жак-Анри задерживается еще немного, чтобы дать Люсьену прикурить, закуривает сам и торопится уйти — Жюль еще не знает, что Жак-Анри вернулся, и скорее всего ломает себе голову над сообщением из Женевы.

В приемной тихо и прохладно. Жалюзи опущены, и тени, чередуясь со светом, превращают Жюля в зебру. Не поднимая головы от бумаг, он жестом показывает Жаку-Анри на диван и скучающе цедит:

— Соблаговолите присесть…

Он просто великолепен в роли секретаря! На полированной крышке стола ни соринки. Набриолиненный пробор вытянут в ниточку; толстая роговая оправа на носу и безукоризненно белые воротничок и манжеты создают необходимую дистанцию между Жюлем и случайным посетителем.

— Браво! — говорит Жак-Анри. — С понедельника я повышаю вам жалованье…

— Патрон!

На лице Жюля столько неприкрытой радости, что Жак-Анри смущен.

— Ну, ну, не так восторженно, старина!.. Образцовый секретарь должен ненавидеть своего хозяина.

В кабинете Жак-Анри с размаху бросает портфель на стол и сам присаживается на краешек. С треском распечатывает пачку швейцарских сигарет — дорогих, с золотым ободком. Жюль осторожно выуживает одну и, преувеличенно закатив глаза, нюхает, словно цветок.

— О!..

— Забирай все, — говорит Жак-Анри. — У меня есть еще одна: Ширвиндт буквально засыпал меня подарками.

— И новостями?

— Разумеется.

— О Камбо?

— И о нем тоже…

Роняя пепел на пиджак, Жак-Анри рассказывает о поездке. О встрече с Роз. О ее новом друге.

Роз привела своего друга к кафе, и Жак-Анри из-за портьеры разглядел его. Высокий светловолосый парень с на редкость непринужденными манерами. Он сошел бы за киноартиста, будь его костюм поэлегантнее, а обувь менее груба. Именно обувь и привлекла внимание Жака-Анри — ботинки из малиновой кожи, с крутыми полукруглыми носами. Таких не делают ни во Франции, ни тем более в Бельгии. Жак-Анри знал и этот фасон, и австрийскую фирму «Элефант», единственную, кто предлагал его на обувном рынке. Друг Роз никогда не говорил ей, что бывал в Австрии.

Эти ботинки своей безвкусицей раздражали Жака-Анри, как зубная боль. И, вообще, в тот день ему все не нравилось — слишком яркие горы за окном, слишком счастливая улыбка Роз, которая целиком и полностью предназначалась ее спутнику, сам спутник со своими удивительно правильными чертами лица. Это лицо было красивым и незапоминающимся одновременно… У Жака-Анри гудела голова и ныла поясница. Утром в отеле он померил температуру; еще держа во рту градусник, уловчился высмотреть, что ртуть забралась далеко за красный поясок. Так и есть, он все-таки простудился вчера на ветру! Жак-Анри отказался от завтрака и послал горничную за аспирином.

В кафе он ограничился чашкой жидкого чая и булочкой. Булочка была маленькая.

Кто он — этот друг Роз? Эмигрант из Бельгии, один из многих, кого нацизм загнал сюда без документов и средств к существованию? Роз, несомненно, любит его; она сказала об этом Ширвиндту, и тот беспомощно развел руками. При всей свое решительности Ширвиндт податлив и мягок во всем, что касается особенностей женской души. Роз, если бы хотела, могла из него веревки вить — холостой и бездетный, он буквально терялся в ее присутствии. Жак-Анри уже и прежде подумывал, что Роз надо отозвать во Францию. И если бы обстоятельства не складывались так, как сейчас, когда Роз просто некем заменить, он предпочел бы видеть ее в Марселе, а не в Женеве.

Две загадки — бельгиец и Камбо. Находясь в Париже, Жак-Анри был почти бессилен найти к ним ключи. Оставалось полагаться на опыт и проницательность Ширвиндта и его профессиональную осторожность. Единственное, что Жак-Анри может сделать со своей стороны, — навести справки в тех двух кафе Монмартра, завсегдатаем которых, по словам Роз, ее друг был до оккупации Франции. На это уйдет не меньше недели.

Что же касается Камбо и его таинственных источников информации, то здесь только два выхода — или сотрудничать с ним, или прервать все сношения. В первом случае это значит — доверие без гарантий. Во втором — отказ от действительно первоклассных материалов, достоверность которых — по крайней мере пока! — подтверждена практикой.

Как быть?

Их здесь так мало — Ширвиндт, Жюль, Жак-Анри, еще один человек в Брюсселе. Были товарищи в Марселе и Лилле, но их схватило гестапо. Лилльский провал был особенно трагичен — жена радиста ждала ребенка и донашивала последние недели… Жаку-Анри, его помощникам и тем добровольцам из движения Сопротивления и антифашистского подполья, которые осуществляли связь, противостоит сложная и мощная машина гитлеровской контрразведки. Абвер, полиция безопасности и СД, гестапо, политическая полиция, полевая жандармерия, контрразведывательные службы имперских ВВС и ВМС.

Это не было суеверием, когда Жак-Анри спрашивал Люсьена: «Что ты нагадаешь мне сегодня?» — и радовался, услышав: «Удачу!» Им действительно очень нужна удача — ему и его товарищам.

Жак-Анри трет лоб, словно прогоняя невеселые мысли.

— Что же вы с Вальтером решили? — говорит Жюль.

— С Камбо не будем торопиться. Рано или поздно появится какая-нибудь зацепка для разговора о связях. Может быть, он последний из тех, кто был в берлинской группе и уцелел.

— Тех уже нет в живых…

— Мы не все о них знаем.

— Достаточно, чтобы обнажить головы…

— Я не о том… У берлинцев были люди в окружении Геринга и Ламмерса из имперской канцелярии. Кроме того, они нашли антифашистов даже на Бендлерштрассе. Сведения Камбо — почти ручаюсь! — идут из тех же источников.

— А не из ведомства Гиммлера?

— Ширвиндт считает, что нет.

— А ты?

— Его сообщения очень важны и точны. Едва ли наци станут крупно рисковать.

— Ну а бельгиец?

— Его зовут Жан Дюрок. Им займешься ты.

— Хорошо.

— Что Лилль?

— По-прежнему. Связной умер на операционном столе, остальных увезли. С радистом ясности нет. Немцы ведут из Лилля «лисью игру». Со вчерашнего дня.

— Ты уверен?!

— Я сам слышал радиообмен. Лилль вышел в эфир и вызвал КЛМ. Назвал себя и стал передавать.

— Старым шифром?

— Новым.

— А почерк?

— Это мог быть и он… Радиограмма была маленькая, не больше пятнадцати групп, но кое-что я успел записать.

Они умолкают. Курят. Новость слишком потрясающа, чтобы говорить о ней, не продумав всего. Рухнула последняя надежда, что радист в Лилле успел уничтожить шифр. Теперь радио-абвер, если только он пеленгует Ширвиндта и остальных, без труда прочтет перехваченные за эти месяцы радиограммы. В Марселе контрразведка добралась до второго издания «Мадам Бовари», сейчас она располагает редким экземпляром «Чуда профессора Ферамона» Ги де Лекерфа издания 1910 года. Кодом служит вторая ее половина, начиная с сотой страницы.

— Вчера перешли на новый шифр, — говорит Жюль и ищет взглядом пепельницу. Не найдя, придавливает сигарету о каблук и прячет окурок в карман.

— Третий по счету!

— Да. «Буря над домом», издательство Эберс, четыреста семьдесят первая страница. Жаклин придется опять съездить в Брюссель.

— Она виделась с нашим другом?

— На вокзале. Ему нельзя много ходить: с таким акцентом его сцапает первый же полицейский.

— В Марселе ему было еще труднее!

— А где легко?

— Ты прав, старина…

Жак-Анри закусывает губу. Жюль высказывал вслух то, о чем они обычно избегают говорить. Мотогонщик по вертикальной стене, горноспасатель, солдат в окопе — никто не любит, чтобы ему напоминали об опасностях его дела.

Жак-Анри слезает со стола, подходит к полке и снимает с нее томик в неприметно сереньком бумажном переплете. «Буря над домом». Интересно, о чем это? И выстоял ли в конечном счете дом, на который по воле автора обрушилась буря?

 

5. Июль, 1942. Берлин, Маттейкирхплац

Здание абвера на Тирпицуфер, 74 славится запутанностью своих переходов. Его перестраивали по меньшей мере десять раз, и каждый архитектор привносил что-то свое: в результате коридоры сплелись в хитроумный лабиринт, давший повод острякам из окружения адмирала Канариса окрестить резиденцию контрразведки «лисьей норой».

Обер-лейтенант Шустер, бывая на Тирпицуфер по делам службы, всякий раз долго плутает по этажам, прежде чем добирается до нужной комнаты. Время, затрачиваемое на это, он считает бездарно потерянным и поэтому покидает штаб-квартиру абвера, как правило, в состоянии крайнего раздражения. Но сегодня он настолько взволнован, что находит дорогу к выходу почти механически и садится в свой серый «опель-капитан» в состоянии, близком к прострации. К себе на Маттейкирхплац он едет раз и навсегда заведенным путем — через Бендлерштрассе, и не потому, что так ближе, а единственно, чтобы бросить взгляд на изъеденный временем красный фасад бывшего военного министерства: в этом здании служили его дед, отец и дяди по линии жены. В этом здании служил бы и сам Шустер, не попади в опалу генерал-фельдмаршал фон Бломберг, покровитель его семьи. Единственное, что старый полководец успел сделать для Шустера, прежде чем покинуть в 1938 году по требованию фюрера пост военного министра, — это порекомендовать его лично адмиралу Фридриху Вильгельму Канарису. С тех пор обер-лейтенант тянет лямку в отделении «Восток» радио-абвера на Маттейкирхплац. В нынешнем году ему, кажется, наконец улыбнулась удача: начальника отделения перевели в центральный аппарат, и Шустер занял его место. Серьезное назначение для офицера в двадцать шесть лет!

Радио-абвер — организация особая. В распоряжении Шустера все средства радиоперехвата, стационарные и передвижные пеленгаторы, дешифровальная группа и специально приданное подразделение — два взвода 621-й роты радионадзора. Другие два подчинены капитану фон Моделю, начальнику отделения «Запад».

До недавних пор именно Модель занимался ПТХ. Точнее, он занимается ими и сейчас, но с нынешнего дня будет действовать в тесном контакте с Шустером. Так распорядился сам адмирал. Шустер, вызванный на Тирпицуфер, меньше всего думал о ПТХ. Его операторам приходилось, конечно, натыкаться в эфире на передатчики с этими позывными, но, поскольку работали они из Бельгии и Франции, материалы перехвата Шустер, не занимаясь расшифровкой, передавал по принадлежности фон Моделю. Абвер потому и действовал четко и точно, что каждый его сотрудник интересовался только тем, что входило в круг его прямых обязанностей. Не более.

На Бендлерштрассе шофер сбавляет ход и оглядывается через плечо: иногда Шустер приказывает ненадолго затормозить перед зданием. Но сегодня приказа нет, и «опель» опять набирает скорость.

Черная кожаная папка, лежащая на коленях обер-лейтенанта, весит немного, но Шустеру кажется, что она отлита из чугуна. Он крепко держит ее руками, затянутыми в перчатки.

В ней два десятка листков тонкой глянцевитой бумаги, помеченных черным штампом: «Совершенно секретно! Государственной важности. Только по принадлежности. ОКВ, абвер-III». Материалы такого рода Шустеру прежде не приходилось видеть. Они поступали к тому, кому были адресованы, — начальнику третьего отдела абвера генерал-лейтенанту Францу фон Бентивеньи, и им же лично переданы сегодня Шустеру в кабинете адмирала Канариса.

— Надеюсь, — сказал адмирал, — у вас крепкие нервы, обер-лейтенант? Из того, что вам станет ясно через несколько часов, не следует делать вывода, что мы беспомощны. О нет! Противник, бесспорно, опасен, он проник в некоторые области, достаточно запретные, но тем не менее это не значит, что он знает все…

Фон Бентивеньи в своем кабинете был откровеннее.

Тяжело опираясь подбородком на сцепленные пальцы, он говорил с беспощадной прямотой, не оставлявшей у Шустера надежд на то, что в случае неудачи ему удастся не слишком испортить карьеру.

— Весьма похоже, что информаторы ПТХ сидят в штабах и в окружении фюрера. Дешифрована часть радиограмм, но и этого достаточно, чтобы ужаснуться. Именно так, Шустер, — ужаснуться и отложить в сторону все менее важное, чем ПТХ… Вы хотите что-то сказать?

— Если господин генерал позволит, я хотел бы знать, где находится корреспондирующая станция.

Фон Бентивеньи пожевал бледными губами.

— В Москве. Ее позывные — КЛМ. В папке это есть.

Он встал и вяло выбросил вперед руку.

— Желаю удачи, Шустер.

Шустер вышел из кабинета, всей спиной ощущая на себе тяжелый взгляд генерала. Это противное ощущение преследовало его и в машине, и у себя, на Маттейкирхплац, где он несколько минут неподвижно просидел за столом, не решаясь открыть папку.

Наконец решился.

Первый листок — расшифрованная радиограмма.

«КЛК от ПТХ 2606, 3 часа 30 минут, сопр. 32, № 210. 8 сентября 1941 года. Профессору. Зенитные пушки калибром 20 миллиметров типа SS-404. Длина ствола 80 калибров. 600–700 выстрелов в минуту. Начальная скорость снаряда…»

И это все? Заурядная военная информация, доступная рядовому разведчику. Неужели из-за подобных радиограмм могли волноваться адмирал и фон Бентивеньи? Идет война, и русские, естественно, забрасывают в германский тыл своих людей, и те, что тоже естественно, добывают кое-какие сведения об армии и вооружении. Шустер без особого интереса заглядывает в конец, ищет подпись: «Марат».

Еще один листок.

«КЛК от ПТХ… Новое наступление на Москву не является следствием стратегического решения, а результатом царящего в германской армии плохого настроения, вызванного тем, что не достигнуты поставленные 22 июня цели. Вследствие сопротивления советских: войск от плана 1 — „Урал“, плана 2 — „Архангельск — Астрахань“, плана 3 — „Кавказ“ пришлось отказаться… Марат».

Пальцы Шустера непроизвольно холодеют.

Еще листок.

«КЛК от ПТХ… 10 декабря 1941 года… Германская авиация насчитывает сейчас 22 тысячи машин первой и второй линии, кроме того — 6000–6500 транспортных самолетов „юнкерс-52“. В настоящее время в Германии ежедневно выпускается 10–15 пикирующих бомбардировщиков. Соединения бомбардировочной авиации, которые до сих пор базировались на острове Крит, отправлены на Восточный фронт, часть — в Крым. Потери Германии на Восточном фронте с 22 июня до конца сентября — 45 самолетов в день. Новый истребитель „мессершмитт“ имеет две пушки и два пулемета. Все установлены в крыльях. Скорость 600 км/час. Марат».

«…12 декабря… К началу ноября на период зимы фронт германской армии запланировано установить на линии Ростов — Смоленск — Вязьма — Ленинград. Немцы бросили в бои против Москвы и в Крыму всю технику, какая имелась. Учебные полигоны и казармы в Германии почти совсем пусты. Марат».

Мистификация?.. Шустер не последняя пешка в абвере, но он ни в малейшей степени не бывает посвящен в планы ОКВ, еще меньше он осведомлен о потерях Германии и о мощности ее авиапромышленности. Во всей стране только несколько человек имеют доступ ко всему комплексу информации, связанной с войной. Фон Бентивеньи прав — «Марат» находится где-то в центре, в одном из самых высших штабов. А может быть, в рейхсканцелярии?

Плотные листы легко отделяются друг от друга. Шустер, словно завороженный, читает текст за текстом. Он ловит себя на мысли, что из радиограмм «Марата» узнал за один час больше, чем за последние месяцы в разговорах с сослуживцами и отпускниками с фронта. Чего стоит, например, такая информация:

«…Серьезные разногласия в ОКВ по поводу операций на юге Восточного фронта. Господствует мнение, что наступление в направлении Сталинграда бесполезно. Ставится под вопрос успех кавказской операции. Гитлер требует наступления на Сталинград, его поддерживает Геринг».

Кто мог присутствовать при разговоре Гитлера с Герингом? Или с кем из доверенных лиц поделились замыслами фюрер империи и ее рейхсмаршал? Шустер закрывает глаза, и ему становится страшно. Где-то рядом — враг! Он подслушивает мысли, он читает их. Черный человек с плаката министерства пропаганды и подпись под плакатом: «Тс-с-с!»

На схеме, приложенной к текстам, красные кружки и надписи: «Марсель», «Лилль», «Брюссель»… Все это — ПТХ. По-видимому, целая система передатчиков, неведомым образом связанных между собой. Под последней расшифрованной телеграммой номер, близкий к четырехзначному. Расшифровано же не более четырех десятков. Что содержалось в остальных, какой убийственный материал?

Только теперь Шустер начинает понимать, какими последствиями грозит неудача с поисками ПТХ. Для Германии и лично для него. Для него в особенности. Надо немедленно связаться с отделением «Запад», с Моделем и выяснить, какими данными тот располагает. Но Модель во Франции, так сказал генерал. Подавать ли рапорт о командировке?

Шустер прячет папку в сейф и раздергивает шторки на стенной план-карте. Радиопеленгаторы отмечены на ней синими значками. Вильгельмсхафен, Ганновер, Лангенгартен, Кранц, Гессен и Польнитц. Здесь стационарные установки. В экстренных случаях разрешается опираться на сеть пеленгаторов ВВС в Коббельбуде возле Кенигсберга, в силезском Штригау, Будапеште и Констанце. Несколько десятков установок имеют и военно-морские силы.

Чего сумел добиться Модель?

Шустер немного романтик и фантаст в духе старика Гофмана. Система ПТХ представляется в виде дома без адреса и входа. И без ключа. Так нагляднее. И все-таки адмирал тысячу раз прав: не надо преувеличивать силы противника и преуменьшать свои. Рано или поздно Шустер проникнет в этот дом без ключа, ибо сказано в писании: «Толците да отверзется!»

Заперев сейф и аккуратно задернув шторки, Шустер садится за стол и почерком первого ученика пишет рапорт начальнику абвера-III с просьбой о командировке. О соблазнах, ждущих его в Париже, — дорогих отелях и девочках — он старается совсем не думать…

 

6. Август. 1942. Брюссель, Леопольдказерн

— Национальность?

— Француз.

— Ложь! Где родился?

— В Ницце.

— Еще одна ложь! Вы были в испанских интербригадах?

— Не приходилось.

— Снова ложь, Гро! И как вам не надоест?

Модель, прищурившись, смотрит на радиста. После недельного пребывания в ведомстве комиссара Гаузнера Гро, как ни странно, выглядит сравнительно бодро Правда, нос у него расплющен и левая рука в бинтах но глаза полны жизни, и он не отказался от рюмки коньяку. Выпил быстро, словно бросая Моделю вызов смотри, я сохранил себя и даже не потерял вкуса к хорошей выпивке.

Гаузнер вызвал Моделя телефонным звонком. Это было удивительно некстати — в кабинете сидел Шустер, прибывший из Берлина с полномочиями, подписанными Канарисом и бригаденфюрером Шелленбергом из управления заграничной разведки РСХА. Моделю совсем не улыбалось начинать совместную работу с оберлейтенантом с показа своих неудач, но Шустер был клеек, как липучка для мух, и пришлось везти его с собой в гестапо.

У Гаузнера, державшегося в Леопольдказерн, словно божок, их ждал приятный сюрприз. Из Виши, Марселя и от испанской секретной службы пришли ответы на запросы; и Модель на этот раз без внутреннего сопротивления согласился с Гаузнером, что, да, гестапо работает быстро и четко. Гаузнер чувствовал себя триумфатором и предложил Моделю самому вести допрос, оставив за собой обязанности протоколиста.

Он и сейчас сидит за машинкой, делая вид, что все происходящее его нисколько не касается. Отсутствующий взгляд его бродит по потолку, по стенам, надолго задерживается на портрете Гиммлера в полевой форме рейхсфюрера СС.

Модель фаберовским карандашиком постукивает по пустой рюмке.

— Еще коньяку, Гро?

— Не откажусь.

— Смотрите, не опьянейте.

Гро с трудом улыбается одной половиной лица. Другая половина неподвижна и выглядит парализованной.

— Мне нечего терять, господа!

— Хорошо… Начнем сначала еще раз. Итак, вы француз?

— Я уже ответил — да.

— Уроженец Ниццы, сын Луи Сердака-Гро и Софи-Луизы Шуккерт?

— Это записано в документах.

— Только в тех, что нашли при вас, — любезно уточняет Гаузнер и вновь упирается взглядом в мундир рейхсфюрера.

— А как вас звали в Марселе? — спрашивает Модель. — Жорж Фланден?.. Ну а в Испании?

— Я не был в Испании.

— Были, Гро!

— Это важно?

— Скажем — существенно. Если окажется что лейтенант Люк из Мадрида, Жорж Фланден из Марселя и житель Брюсселя Гро одно лицо, это значительно приблизит нас к истине. Тогда я, может быть, назову четвертое имя, и оно окажется тоже вашим.

— Какое же?

— Михаил Родин из советской военной разведки. Или это еще один псевдоним?

— Не знаю такого!

— И Профессора? И в Москве, на Знаменке, девятнадцать, вы, само собой, никогда не бывали?.. Не упрямьтесь, Гро!

— Опять третья степень?

— А разве к вам ее применяли? Разве комиссар…

— Ерунда! — лениво произносит Гаузнер и останавливает на Моделе сонный взгляд. — Считайте, что мы еще и не начинали!

Модель коротко кивает.

— Вот видите, Гро, как вы ошиблись… Но если абвер отступится от вас и вы лишитесь его покровительства, то ничто не убережет вас от дороги на голгофу.

— Христос терпел…

— Позвольте мне? — скрипуче вмешивается Шустер. — Какое звание в РККА вы носили — капитан, майор, полковник?

— Я француз.

— В Испании вас считали англичанином, в Марселе — бельгийцем, в Бельгии — французом. Это, конечно, удобно. Но вы были и есть русский — и это единственно верно. Я не жду ни подтверждения, ни отрицания. В конечном счете мы обойдемся и без ваших показаний, хотя — не скрою! — они нам очень пригодились бы сейчас. В системе ПТХ вы были не простым радистом, и ваше руководство направило Михаила Родина в Брюссель не для того, чтобы он сидел у рации в своей норе. Организация группы — вот ваши функции. И вы бы ее создали, не поспеши мой коллега с арестом. В Марселе вам это удалось, удалось бы и здесь…

— Ну и?..

— Не торопитесь, господин Родин. Всему свое время!.. В отличие от своих коллег я не очень огорчен вашим запирательством. Большевистский фанатизм знаком мне по Восточному фронту, и я, хотя и нахожу его непривлекательным, научился извлекать из него пользу…

Скрипучий голос Шустера напоминает Моделю о годах, проведенных в школе. Учитель истории, старый Жираф, точно так же усыплял весь класс, когда излагал урок. Даже об открытии экзотической Тасмании он ухитрялся говорить с такой интонацией, что казалось, будто в Тасмании с тех пор прекратилась всякая жизнь. Арестованный вертит в пальцах рюмку, грани ее вспыхивают голубыми искрами. «Хотел бы я знать, — думает фон Модель, — какую еще пользу из этого можно извлечь?»

Очевидно, и арестованный подумал о том же; он отставляет рюмку и в первый раз за все время спрашивает с нескрываемым интересом:

— Вот как?

Шустер холодно улыбается.

— В Москве, на Знаменке, вы заучили легенду. Там же вы усвоили и другое, параграф вашего устава: «Сам погибай, но товарища выручай». Но в том-то и дело, что вы никого не выручили, Родин. На вашем месте я поступил бы умнее. Согласился бы на сотрудничество — для вида, разумеется, — и постарался бы тянуть время, путать нас, мешать нам. Вначале вы так и собирались действовать, когда вступали в «лисью игру». Вы передали радиограмму и сделали первый шаг, если и не к доверию, то, по крайней мере, к некоторому взаимопониманию. Но дальше — дальше вы испортили все. Радиограмма ушла, и вы сочли себя предателем. Решили выйти из игры и молчать. И в результате сократили до минимума время, отпущенное вам на тактический маневр. Вы скверный тактик, милейший господин Родин!.. Не согласны? Извольте, я поясню свою мысль. Предположим, вы «честно» продолжаете передачу наших радиограмм. С каждым разом наше взаимопонимание растет и укрепляется. Мы даже верим вам, когда вы лжете, что связной придет на вокзал в ближайшую пятницу или субботу. Связной, конечно, не является, и вы скорбите вместе с нами. Вы так искренни, что мы соглашаемся с вашим утверждением: произошла обычная заминка, связной придет через неделю… А время идет! Москва, где тоже сидят специалисты, вполне возможно, догадывается, что ее кормят дезинформацией, и, в свою очередь, начинает «лисью игру» с нами. Дни бегут, мы ждем и надеемся, а ваши друзья за этот срок успевают перестроить всю систему, и в результате эти глупые боши — то есть мы! — остаются в накладе. Вы умираете как герой, а капитан Модель и я попадаем в гестапо. В раю или в аду мы догоняем вас и, сняв шляпы, поздравляем с успехом.

Нет, Шустер, конечно, не Жираф! Перспектива, нарисованная им, выглядит настолько реальной, что у Моделя холодеет спина. Ведь так все могло и произойти!

Шустер уже не улыбается.

— Поэтому я и говорю: спасибо вам, мой дорогой господин Родин! Вы избавили всех нас от кучи неприятностей. Неделя, потерянная нами, вполне окупится за счет опыта, приобретенного при общении с вами, и вдвойне окупится при анализе урока. На прощание я даже посвящу вас в некоторые специальные соображения. Все три точки — в Марселе, Лилле и ваша — работали примерно по одной схеме: изолированный радист, связник, некто «Икс» и — от него — связник и источник. Все передатчики имеют единый позывной и отличаются друг от друга только расписанием сеансов. Неглупо, ибо путает нас и заставляет думать о блуждающих рациях, но и не так умно, как предполагаете вы.

Шустер делает паузу и доверительно, почти дружески кладет руку на колено арестованного:

— Утверждают, что мы, немцы, мыслим по шаблону. Но и вы в своей системе неоригинальны. За что говорит наличие многих ПТХ? За существование лица с функциями координатора. А если так, то провалы отдельных радистов практически не оказывают влияния на работу всей сети. Связной, если он не арестован, бесследно исчезает, радист знает только то, что входит в его сферу, и до координатора добраться не удается. Но даже когда связной у нас, то — так было в Лилле и Марселе! — выясняется, что он получает материалы от посредника, а тот после ареста связного словно проваливается сквозь землю.

Модель внимательно наблюдает за арестованным и готов поручиться следующим чином, что в глазах Родина мелькает торжество. Неужели все обстоит так безнадежно, как излагает Шустер? Ведь это значит, что им никогда не добраться до того, кто стоит во главе дела. Гаузнер кошачьими шагами подходит к Моделю и шепчет в самое ухо: «Что он болтает?!»

Шустер всем корпусом торжественно разворачивается к Гаузнеру и Моделю. Узкие плечи его распрямляются в линию, тяжелый подбородок выставлен вперед, как таран.

— Господа! Позвольте мне от вашего имени поблагодарить милейшего Родина за отличный совет. Он дал его нам не совсем по своей воле, но ценность его тем не менее от этого нисколько не проигрывает.

— Какой совет? — раздельно спрашивает Гаузнер.

— Радистов не трогать! Связников не трогать! Посредников — тоже. Пеленговать и брать под наблюдение. Каждого человека и каждый шаг. Идти от периферии к центральной фигуре. И уже тогда — всех до единого одним разом!

Вздох Моделя сотрясает тишину, как хорал. Шустер устало присаживается на подоконник и, привалившись плечом к решетке, ловко забрасывает в рот леденец из маленькой плоской коробочки. Этими леденцами он угощал Моделя сегодня утром, пояснив, что по совету отца бросил курить.

— А этого? — говорит Гаузнер.

— Нам он не нужен, — нехотя отвечает Шустер, даже взглядом не испросив мнения Моделя.

— Особое обращение?

— Если он не заговорит… Впрочем, это ваша компетенция, комиссар.

Модель торопится вмешаться:

— Внутренние дела гестапо не касаются абвера.

Полупарализованное лицо Родина неподвижно. Осторожным движением он ставит рюмку на самый краешек стола и встает навстречу конвою. Шустер, оттопырив щеку леденцом, окликает его.

— Минутку… Когда останетесь одни, поразмыслите над тем — стоило ли молчать? Вы уже погибли, но никого не спасли… Страшный конец, не так ли, мой милый?

Назад они едут уже в сумерках. Серые тени лежат на соборе, и чистенькие брюссельские улицы вздрагивают от воя сирены. Шофер сигналит без всякого повода — просто так, чтобы лишний раз досадить укрывшимся за стенами домов обывателям. Красный имперский флажок бьется над черным крылом «хорьха».

В отеле Модель достает из чемодана бутылку настоящего «Камю».

— Поздравляю!

Они пьют за удачу, за общих друзей, фюрера, Берлин и берлинцев, адмирала Канариса, старого фельдмаршала фон Моделя — одного из лучших полководцев империи…

В ушах Моделя шумит от жары и коньяка, и телефонное сообщение Гаузнера, позвонившего после полуночи, доходит до него не сразу. Гаузнеру дважды приходится повторить, что Гро повесился в своей камере. Пока Модель выясняет, как это случилось, Шустер в одиночестве приканчивает бутылку.

— Повесился на бинте? — переспрашивает Модель.

За окном, в бездонно черном небе вспыхивает и гаснет звезда. На патефонном диске крутится пластинка с «Маршем богов», и музыка так величественна, что Модель ощущает себя гигантом, которому подвластно все — люди и смерть, земля и небо.

 

7. Август, 1942. Марсель, рю Жарден, 17

Если бы в Париже был Канебьер, то Париж был бы маленьким Марселем. Так утверждают марсельцы и это разумеется, несколько преувеличенно. Однако Канебьер, соединяющий старый порт с центром, действительно красив, особенно у точки слияния с аллеей Леона Гамбетты. Это юг, живой и пестрый, со всей своей нескромностью — у домов открыты окна, у дам — плечи и спина. Белые фасады, японские зонтики с цветами, цветы у тротуаров, в стенных алебастровых кашпо, в плетеных корзинках продавщиц. Жак-Анри покупает влажную гвоздику и вставляет ее в петлицу. Цветок — алое пятнышко — походит на розетку ордена Почетного легиона.

На остановке у церкви Сент-Винсент-де-Поль Жак-Анри дожидается трамвая и едет в полупустом прохладном вагоне. Он не садится, не хочет мять отутюженный белый костюм из тонкой шерсти; впрочем, ему и ехать недалеко — до рю Жарден. В пансионе мадам Бельфор его ждет Поль.

Это не очень осторожно — навещать пансион, но Жак-Анри уверен, что полиция сняла наблюдение. Фланден покинул Марсель больше года назад, обыск в доме № 17 закончился безрезультатно, а мадам Бельфор закатила в префектуре истерику. За нее немедленно поручились отставной генерал и бывший министр, имевший солидные связи в кругах Виши. Полиция принесла извинения и только осмелилась просить мадам дать им знать, если коммерсант из Латинской Америки сеньор Альварец решит еще раз снять комнату в пансионе.

— Я не доносчица! — возразила мадам. — И кроме того, иностранцы регистрируются в полиции.

Инспектор двусмысленно улыбнулся.

— Не все…

— У меня — все! — отрезала мадам.

После этого месяца три — три с половиной она замечала, что за домом наблюдают, но это ее не волновало. Передатчик, спрятанный в подвале под слоем угля, до поры до времени должен был молчать. Мадам постепенно рассчитала старую прислугу и наняла новую, предусмотрительно не отказав и старшей горничной-эльзаске, о которой знала, что та полицейский осведомитель.

Все же Жак-Анри предпочел выждать еще, прежде чем заняться восстановлением радиогруппы. Поль только две недели назад перебрался в Марсель из Нима. В его багаже старого холостяка не было ничего предосудительного, и он дал возможность эльзаске сколько угодно рыться в нем в свое отсутствие. Он даже не рассердился, когда она рассыпала в чемодане его пилюли от кашля.

С вокзала Жак-Анри позвонил мадам и передал ей привет от школьной подруги из Парижа. Он назвался Лео Шредером и был приглашен на три часа.

Поль, сухой и желтый, как мумия, с угасшими больными глазами, — кто бы мог вообразить его в роли подпольщика? Туберкулезные прожилки на щеках и руки, словно вылепленные из стеарина, не оставляют сомнения в том, что судьба отпустила этому человеку не слишком много времени на все и вся. Откашливаясь, он сплевывает зеленую мокроту в стеклянную баночку, и Жак-Анри с грустью отмечает, что со дня их последней встречи баночка стала побольше и наполняется она быстрее. Процесс прогрессирует, и нет средств его остановить…

В комнате Поля хаос. Холсты стоят один на другом, лепятся к стенам и стопкой лежат на платяном шкафу. На мольберте этюд, накрытый куском старого шелка. Картон с женской головкой прислонен к подушке. Поль редко рисует пастелью, он любит краски яркие и сочные, как сам юг. Его картины выставлялись в салонах; их и сейчас охотно покупают, и Поль не испытывает недостатка в деньгах. Художники считают его явлением не меньшим, чем Пикассо.

— Это так… мелочь, — говорит Поль и торопливо убирает картон.

— Сюзанна?

— Какого черта?!

— О, прости, Поль!..

С того дня как Сюзанна ушла, Поль не выносит ее имени. Но женские головки, рисуемые им с трудным постоянством, запечатлевают черты Сюзанны. Закончив, Поль рвет картоны и тут же берется за новые.

После неловкого молчания Жак-Анри не сразу находит слова.

— Тебе привет от Жюля.

— Спасибо. Как он там?

— Пытается согнать вес.

— Жарко в Париже?

— Терпимо…

— Подмазываешься к бошам?

— Еще бы! «Эпок» скоро станет бранным словом!

— Меня тоже ругают, пишут в газетах, что я ухожу от действительности в трудный для Франции час. Мои картины, видите ли, не отражают страданий родины. А я сам — богемствующий эстет. По случаю и без случая приплетают ко всему моих аристократических предков и намекают, что прадед предал Наполеона.

— Хорошо, что не называют коммунистом!

— Это был бы уже донос. А у нас, слава богу, все-таки маршал и, следовательно, хотя бы внешне, соблюдается респектабельность.

— Надолго ли?

— Прости?..

— Нет, так, ничего…

Жак-Анри уходит от прямого ответа, хотя знает, что дни правительства Виши сочтены. В германских штабах уже разработан план молниеносной оккупации Южной Франции. Гитлера как магнит притягивает стоящий в Тулоне и Марселе французский военный флот. Англичане практически сорвали блокаду острова, а на Северном море имперские военно-морские силы не могут приостановить продвижение конвоев, идущих в Мурманск. «Тирпиц» и «Блюхер», спасаясь от советской авиации, вынуждены сидеть в фьордах… У итальянцев в Средиземноморье дела не лучше. Их легкие крейсеры словно наперегонки уходят на дно. В Тулоне же, оставленные Франции после перемирия, бездействуют линкор «Ришелье», тяжелые крейсеры, эсминцы и подводные лодки. Это та сила, получив которую гроссадмирал Редер обещает сокрушить союзников на море… Впрочем, верховное командование вермахта не меньше заинтересовано и в другом. Ему нужен прочный тыл, а вишисты не могут справиться с маки. Отряды франтиреров возникают быстрее, чем петеновская жандармерия успевает ликвидировать хотя бы один из них. Такой тыл грозит осложнениями в период, когда операции на Восточном фронте приближаются к моменту кульминации. Информация, полученная Жаком-Анри, не оставляет лазейки сомнениям — участь Южной Франции предрешена.

Жак-Анри наклоняется к лацкану и нюхает гвоздику.

— Когда начинать работу? — спрашивает Поль и с отвращением сплевывает в баночку. — Я еще не осматривал аппаратуру.

— Пятнадцатого. Я привез расписание и книгу шифра: «Буря над домом». Письма будешь получать до востребования.

— Куда и на чье имя?

— Решай сам. Нужно пять адресов и столько же имен.

— Позывные — ПТХ?

— Теперь нет. Ты будешь совершенно самостоятелен. Адрес — КЛС, рация РТИкс; подпишешься АР 50379.

Поль смотрит на Жака-Анри с обостренной проницательностью смертельно больного человека.

— Кто-то провалился?

— Не скрою — да…

— Я не спрашиваю — кто, но можно узнать — как?

— Если бы я знал сам! Известно одно: и в этом случае рядом с домом стояла палатка телефонистов.

— Переносные пеленгаторы?

— Да, и даже, скорее всего, не направленные на волну, а другие — скверные штучки, регистрирующие наличие магнитного поля.

— А есть такие?

— Теперь есть. Фирма «Радио-Вольф» из Берлина. В свое время нам почти на год удалось отсрочить их изготовление, а потом… Кстати, здесь может появиться Фланден.

— Значит, провалился он? Мне-то ты можешь сказать!..

Жак-Анри рассеянно щурится на солнце.

— Если Фланден все-таки приедет, скажешь, что я жду его. Пусть к числу букв своей настоящей фамилии прибавит восемь — это будет дата встречи; к тому же числу прибавит четыре — это будет время, а если прибавить еще десять — получится номер трамвайной линии, на конечной остановке которой его подождут. Ты запомнил?

— Восемь, четыре и десять?

— Каждый месяц. А до тех пор пусть отдыхает.

— Хорошо. Ты думаешь, он приедет?

— Надеюсь… В случае чего можешь вполне рассчитывать на садовника. Он славный парень. Передашь привет от Профессора, и он не откажется тебе помогать…

Переждав жару, они выходят в сад, в царство стриженой жимолости и истертых газонов. Сад сразу за домом, и там, где жимолость сплетается с боярышником, Жак-Анри отыскивает неприметную калитку в стене. Она не заперта, и ничто не мешает ему и Полю проникнуть в смежный сад, почти целиком состоящий из густо высаженных акаций. Колючки длиной с ладонь превращают его в ловушку, из которой постороннему не легко выбраться.

— Ты будешь работать отсюда, — говорит Жак-Анри, когда они доходят до лужайки, примыкающей к особняку. — Точнее, из этого дома.

— А владелец?

— Это мадам Бельфор. Здесь тоже пансион, и тебе отведена мансарда. Мадам покажет остальное… Не забудь только запирать за собой калитку, Поль, — считается, что у домов разные владельцы.

— Сад так и просится на полотно!

— Да, но рисовать здесь не придется.

— Жаль.

— Что поделаешь, старина…

Они садятся в выцветшие полосатые шезлонгу, и Жак-Анри качается, закинув руки за голову. Небо над ним безмятежно сине, и солнце слепит прищуренные глаза. В детстве Жака-Анри, о котором он не хочет вспоминать, и в юности, о которой старается не думать, был такой же полосатый, нагретый лучами шезлонг, и стоял он на опушке соснового леса. Жак-Анри качался в нем, и слушал птиц, и сам подсвистывал им. Он умел разговаривать с кукушкой и синицей, и кукушка однажды напророчила ему сто лет. Это было за неделю до отъезда в Испанию.

Жак-Анри плотнее смыкает ресницы и ждет, когда на их кончиках появятся радужные круги. В детстве он умел это делать. Голос Поля врывается в полусон и возвращает его в Марсель.

— Прости?.. — переспрашивает Жак-Анри.

— Ты дашь мне тексты?

— Да, сейчас. Запиши.

Поль достает изящный альбом с золотым обрезом. Ищет свободную от рисунков страницу.

— Диктуй.

— Первая… Номер я скажу потом. Итак, первая: германские дивизии на Восточном фронте в связи с потерями частично укомплектованы людьми, прошедшими четырехмесячное ускоренное обучение. Из того же материала пополняется командный состав. Ведущие генералы в ОКВ рассчитывают на продолжительность войны порядка тридцати месяцев. После этого, по их мнению, возможен сепаратный мир… Успеваешь?

Поль кивает и разражается кашлем. Кончик его карандаша ломается, прочерчивая на слоновой бумаге ломаный след. Баночка осталась в комнате, и Поль торопливо сплевывает в платок.

— Продолжай, старина! — говорит он сердито. — Что там дальше?

— На конец прошлого месяца немцы имели четыреста дивизий всех родов, кроме того, полтора миллиона человек в организации Тодт и миллион различных резервов ВВС, включая пилотов и наземные команды. Во Франции сейчас находится до двадцати двух дивизий, большей частью ландштурм. Личный состав очень неустойчив, имеются случаи дезертирства… Конец.

— И это не срочно?!

— Срочные не ждали бы до пятнадцатого, Поль. Записывай вторую. Прежние шифровальные книги раскрыты. Возможна компрометация линии связи с Вальтером, хотя я и не тревожу его заранее. Моя связь с вами в полном порядке. Никаких признаков наблюдения. Как теперь связываться с Вальтером?.. Конец.

— Это все?

— Еще одна. Будь внимателен, здесь много трудных слов. Начинаю: новыми немецкими отравляющими веществами являются — формихлоридоксим, формула… Впрочем, формулы я продиктую отдельно… Значит, формихлоридоксим, цианформихлоридоксим, дихлорформидоксим, какодилисоцианид, теллурдиаэтил, нитросильфлуорид и хлорированный этилумин.

— Как подписать?

— Марат, и поставишь еще свою подпись.

— Клянусь, это отличная информация!

— Не преувеличивай, Поль.

— Нет, правда. Сначала я решил, что ты дружишь только с самим Кейтелем, а теперь вижу тебя в числе основных пайщиков ИГ-Фарбениндустри.

— Газы вырабатывает не одна ИГ-Фарбен. Оставим это.

— Тебе неприятно?

Против воли голос Жака-Анри звучит резко?

— А что приятного думать о том, что газы могут быть пущены в ход где-нибудь на Волге?

— Ужас!..

Жак-Анри встает. У него тоже есть и душа и сердце, и они не защищены броней. То, что для Поля укладывается в короткое восклицание, для него боль, бессонница и порой почти непреодолимое желание нарушить приказ и любым путем добраться туда, где каждая пядь выжжена огнем и пропитана кровью…

Жак-Анри очищает брюки от соринок и поправляет канотье из золотистой итальянской соломки. Гвоздика совсем завяла, и он, поколебавшись, забрасывает ее в кусты. Протягивает Полю ключ.

— На обратном пути не забудь запереть калитку. Тысяча поцелуев мадам Бельфор!

Поль, суетясь, прячет альбомчик.

Жак-Анри смотрит ему вслед, пока сутулая спина не скрывается в зарослях акации. Подождав, выбирается через лаз на дорожку, посыпанную желтыми толчеными ракушками. Неторопливый и уверенный, он доходит до ограды, толкает бронзовую решетчатую дверь и ступает на размякший под солнцем тротуар рю де Хёффер.

Здесь шумно и пахнет йодом.

Жак-Анри идет на этот запах к морю, спускается с набережной, набрав по дороге полные карманы плоских, облизанных волнами камешков. На мостках мальчишки ловят удочками рыбу. Жак-Анри присаживается в отдалении и, стараясь им не мешать, ловко запускает в мягко плещущую зеленую воду почти невесомый «блин». Камешек подпрыгивает раз, другой, и Жак-Анри считает круги. Мальчишки замечают его и, вздев удочки к небу, восторженно орут, когда броски удачны. Кричат:

— Идите к нам, месье!

И он идет на их зов.

 

8. Август, 1942. Женева, улица Мюллер Брюн

Роз хандрит с самого утра. С ней иногда это бывает. Вообще-то она оптимистка, но жизнь в Женеве постепенно угнетает ее. Здесь так чинно, тихо и пусто; даже знаменитое озеро прилизано и послушно, словно пансионерка. В Давосе и Сен-Морице — там веселее. Роз примерно раз в неделю ездит на курорты, проводит несколько часов в компании отпускников из Германии. Герои Крита и Эль-Аламейна залечивают раны, а точнее — волочатся за всеми юбками без разбора и щеголяют друг перед другом на лыжных трассах. Среди них попадаются и штабные сердцееды, и Роз стоит немалых усилий держать их на дистанции. Белокурые бестии, такие надменные у себя дома, здесь готовы вовлечь любого в орбиту развлечений. Роз строга, и это раззадоривает их, но отпуск — он так короток! Офицеры разъезжаются по своим частям, ничего не добившись, и пишут Роз письма, где сентиментальные признания перемежаются описаниями побед. Из этих писем Вальтер Ширвиндт довольно легко выбирает то, что ему нужно.

Комната Роз на улице Мюллер Брюн обставлена по-спартански. Единственная по-настоящему дорогая вещь — хороший радиоприемник, принесенный Вальтером. Есть еще несколько старинных гравюр, купленных Роз у букиниста из хозяйственных денег. Вальтер платит ей ровно столько, сколько хватает на скромную жизнь. Роз сердито шутит, что в других фирмах секретари получают прибавки и премии, но на Ширвиндта ее слова не оказывают действия. Весной Роз за счет жесточайшей экономии купила себе маленький венецианский трельяж в раме из темного дерева — ей до смерти надоело причесываться перед зеркальцем для бритья. А волосы у нее пышные, и с ними у Роз немало возни!

Роз сидит у зеркала и с отвращением рассматривает свое отражение. Она себе не нравится. Вздернутый нос крупноват для узкого овала, щеки впалы, рот слишком ярок, только брови и глаза хороши. Роз запудривает тени и щеткой пытается уложить волосы как надо. Пряди лезут на лоб, и ничего не получается.

А Роз так хочется быть красивой! Не для себя, для Жана. Совсем ни к чему, чтобы он по ее лицу догадывался о неприятностях. Роз сама решила свою судьбу, и переживания касаются только ее. Вчера она еще раз сказала Ширвиндту, что любит Жана. Ширвиндт пожал плечами.

— Любишь? А что ты знаешь о нем?

— Все! — отрезала Роз.

— За два месяца?

— Если рассуждать по-твоему, я должна ждать до глубокой старости.

— Мы все ждем.

— Ты мужчина, Вальтер.

— Для дела это неважно.

— А чем помешает делу любовь?

— Не переворачивай, Роз… И потом — разве тебя не предупреждали? Мне очень не хочется напоминать тебе об этом, но я вынужден. Никто не требовал от тебя согласия. Ты вызвалась сама, и тебе честно сказали все, без утайки… В одном ты права: наше дело для мужчин, но уж коль ты убедила Центр, что справишься, не проси себе женских привилегий.

— Добавь: надень брюки, Роз!.. Тебе хочется, чтобы я была несчастна? И это, по-твоему, долг?!

Никогда раньше Роз не позволяла себе говорить с Вальтером так. Но слишком уж накипело. Все нельзя — то, это; каждый шаг обдумываешь и взвешиваешь, словно готовишься к полету на полюс. Хочется вечером повеселиться и потанцевать, но — нельзя. «Ты не должна выделяться, Роз!» Обзаводишься приятельницами — и Ширвиндт против: «Кто они такие? Будь осторожна!..» Родилась любовь — и нет, нет, нет: даже чувства оказываются под запретом! «Идет война. Мы не принадлежим себе». А кому? Родине? Но Родина — это тоже «мы», и дома Роз учили другому: «Человек создан для счастья, как птица для полета!» И в присяге ни слова не сказано, что от нее требуется обет безбрачия… Два месяца… Мало? Шестьдесят дней, когда каждое утро думаешь о встрече, вспоминаешь жесты, походку, голос… Узнаёшь не только прошлое, но и мысли человека и, говоря с ним, не напрягаешься, стараясь угадать скрытую опасность. Опасаться — кого? Жана? Что ж, она и ему поверила не сразу. Но он не требовал от нее ничего — ни рассказов о себе, ни доверия, ни любви. В своем одиночестве он искал в ней просто друга и давал больше, чем брал. Они встречались только в саду. Жан покупал пакетик голубиного корма, и голуби знали его, подкатывались к самым ногам и клевали с ладони. К себе он стеснялся приглашать, и Роз, глядя на его поношенный костюм, понимала почему. Среди эмигрантов не все были богачами а Жан не вывез из Брюсселя ничего, кроме рук. Первое время Роз думала, что Дюрок — вымышленная фамилия: в Швейцарии каждый мог зарегистрироваться под тем именем, какое хотел взять. Беженцы, как правило, слишком хорошо помнили о гестапо, и мало кто пользовался старыми документами. Но Жан или не боялся гестапо, или пренебрегал возможностью оккупации немцами Швейцарии, — во всяком случае, на письмах, получаемых им из Брюсселя от матери, стояло «Анриетта Дюрок». Роз видела ее фотографию — совсем седая старушка с лицом, до мелочей повторяющим лицо сына. Жан сказал: «О Роз, если б вы слышали, как она поет, — вторая Патти!» Совсем случайно Роз узнала, что Жан прекрасный инженер. Один из источников группы, конструктор-немец, бежавший в Лозанну сразу же после поджога рейхстага, упомянул, что в новой работе намерен воспользоваться идеей, запатентованной Жаном Дюроком, и что идея эта превосходна. Роз сообщила об этом Ширвиндту, добавив, что для абвера или гестапо было бы, пожалуй, недопустимой роскошью использовать в качестве осведомителя того, чей технический талант был бы полезен «третьему рейху». «Я знаю здесь двух ученых, — ответил Ширвиндт, — оба физики; один работает на немцев, другой — на американцев. Это тебя удивляет?» — «Но Жан не похож на разведчика!» — «Быть похожим — это большой минус для профессионала».

Как ни сопротивлялась Роз, она не могла не признать, что Ширвиндт прав. Швейцария и до войны кишела агентами, среди которых встречались и двойники, и даже тройники. Не составляло особой тайны, что кафе возле здания кантонального правительства служит излюбленным местом встреч представителей многочисленных секретных служб. Один и тот же секрет в иные вечера становился достоянием и англичан, и американцев, и сотрудников полковника Пасси из Сражающейся Франции: все зависело от ловкости продавца. Швейцарская полиция не трогала завсегдатаев кафе, предпочитая молчаливо наблюдать за ними и сообщать подробности в люцернское «Бюро Пилатус» — контрразведку швейцарской Конфедерации. Об этом группа узнавала через одного капитана, ненавидевшего Гитлера и нацизм и располагавшего неопровержимыми данными о том, что гестапо в Швейцарии завербовало в генштабе немало сторонников. На рапорт капитана министру о нацистском засилье последовало указание о переводе его из контрразведки в разведывательное отделение — подальше от дел, связанных с расследованием нацистских комбинаций. Передавая преемнику досье, капитан, по просьбе Ширвиндта, успел навезти справки о Дюроке и не обнаружил ничего компрометирующего. Роз торжествовала…

На какое-то время Ширвиндт словно бы забыл о Жане, и Роз думала, что он примирился, но после приезда Шредера произошел крупный разговор, а несколько дней спустя второй. И, наконец, вчера Ширвиндт поставил все точки над «i».

Роз слушала его с оледеневшим сердцем.

Она не узнавала Ширвиндта. Куда девались его мягкость и та особая деликатность во всем, что касалось ее? Роз прежде только однажды видела его таким — в Москве, на Знаменке, когда она еще не думала, что будет работать именно с ним, и он был для нее просто человеком с ромбом в петлицах. Третий участник разговора, сухощавый штатский с невыразительным лицом, позволил себе слегка улыбнуться, слыша ее категорическое: «Даже если потребуется умереть!» — и спокойно вмешался: «Это самый нежелательный вариант — смерть». Выслушав обоих, Ширвиндт с минуту молчал, разглядывая ногти на широких руках, потом сказал: «Предусматривать надо все, так будет лучше!» — и голос его был сух, как отсчет метронома.

Эти же сухие ноты Роз уловила и вчера, и они породили протест. В конце концов, чем она провинилась, чтобы с ней говорили так? Ей очень нелегко: поездки, возня с шифрами, работа на ключе передатчика, постоянное ощущение свинцовых глаз соглядатая на спине и затылке. Вот уже полгода, как она засыпает только с помощью веронала. А замены нет. Когда Ширвиндт сказал ей, что придется остаться еще, разве она протестовала? Вздохнула и промолчала, хотя мысленно уже видела себя поднимающейся на четвертый этаж кирпичного дома в переулке, где над парадной дверью прикреплен алебастровый значок Осоавиахима, означающий, что все жильцы являются членами общества. В этом доме ждут ее, перечитывают редкие письма и волнуются над фотокарточками, с которых она улыбается как можно беспечнее.

— Ты уедешь в Давос, — сказал Ширвиндт вчера.

— Надолго?

— Да.

— А контора?

— Я возьму секретаря по объявлению. В конторе нет ничего, что не относилось бы только к географии и изданию карт. Придется лишь избегать некоторых встреч. Если секретаря подставят — тем лучше: пусть убеждаются, что мы просто мелкое издательство, балансирующее на грани разорения…

Роз поднесла ладони к щекам.

— Так нужно, — сказал Ширвиндт. — Да ты и сама понимаешь…

— Еще бы!.. — горько сказала Роз.

— Завтра передашь Шекспиру и Камбо, что они получат по открытке. Пусть проявят ее в марганцовке и лимонной кислоте, две части на одну, — там будет пароль и псевдоним связиста.

— Вальтер!..

— С Дюроком, конечно, попрощайся. Скажешь, что получила отпуск, едешь в Сен-Мориц… Об остальном поговорим завтра…

«Прощай, Женева! Прощай, все!..» Роз думает об этом и улыбается своему отражению в зеркале самой веселой из всех своих улыбок. Сегодня она не должна выглядеть грустной, пусть Жан запомнит ее улыбающейся Афродитой, а не богиней скорби. Она уже почти решила, что, если Жан захочет прийти к ней сегодня вечером, она не скажет: «Нельзя…»

Под пудрой исчезают тени у глаз и скрадывается тоненькая морщинка на лбу. Роз красит губы и кончиком платка убирает с уголков рта лишнюю помаду.

На улице прохладно, и Роз идет, подставляя ветру лицо. Она даже расстегивает верхнюю пуговицу блузки, чтобы ветер проник под нее и смыл последние остатки вялости от бессонной ночи. Знакомый полицейский на перекрестке приветствует ее, подбросив к козырьку два пальца в белой нитяной перчатке. Роз кивает ему, а он провожает ее взглядом, не удостоив внимания господина в сером котелке, идущего по другой стороне улицы в том же направлении, что и Роз. Господин этот целое утро околачивается на Мюллер Брюн — присматривает комнату подешевле и безобразно торгуется с хозяйками.

Шекспир живет на улице Каруж, 26. Это прозвище ему дала Роз за пристрастие к театру. Он владелец радиомагазина и все свое свободное время тратит на поиски редких экземпляров пьес у букинистов и изготовление усовершенствованных передатчиков. Рации, на которых работают товарищи Роз в Швейцарии и за границей, сконструированы Симоном Бушем, подписывающимся под сообщениями Центру фамилией гениального драматурга.

По привычке Роз сначала смотрит на электрочасы, укрепленные над дверью, и только потом берется за ручку. Часы с секретом — они автоматически останавливаются, если Шекспир включает передатчик. После сеанса хозяин пускает их снова, скорректировав время. Сейчас секундная стрелка скачет с деления на деление, и Роз открывает дверь. В глубине помещения тренькает серебряный звоночек, оповещая Буша о покупателе. Он спешит из жилых комнат, стряхивает с усов прилипшие за завтраком крошки.

— О это вы! Так рано?

Роз морщит нос.

— Перебои с покупателями, Симон?

— Напротив — всем нужны в наши дни недорогие приемники. Кто слушает известия, а кто — музыку. Война и мир!

— Вам просили передать, что придет открытка с альпийской фиалкой. Марка в десять сантимов и текст без подписи.

— Уже получил. Что с ней делать?

Роз объясняет и достает из кассеты на прилавке пластинку с собачкой и граммофоном на лакированном пакете.

— Это хорошая запись?

— Обычная. «Хис мастерс войс», качество звучания на высоте, чего не скажешь о музыке.

— Все равно — у меня же нет патефона.

— Двести франков…

— И двухсот франков тоже.

— Я подарю вам патефон на день рождения. Когда приготовить?

— О, не скоро, Симон, да я и не люблю музыку. Во всяком случае — такую… А сейчас что бы мне выбрать?

— Из мелочи?

— Конечно, Симон…

Буш в затруднении щелкает пальцами.

— Может быть, ночник?

— Это дорого?

— Со скидкой — сущие пустяки.

Лампа изящна и нравится Роз — три цветка, соединенные на тонком качающемся стебле. Буш заворачивает ее в гофрированную бумагу и пробивает в кассе талон. Серебристый, украшенный пуговками «универсаль», вызванивая, выбрасывает в окошечко цифры. Поворачивая ручку кассы, Буш случайно заглядывает в стеклянную витрину и натыкается взглядом на взгляд мужчины в сером котелке, стоящего у магазина на тротуаре.

— Минуту, Роз… Не поворачивайтесь!

— В чем дело?

— Там один тип. Хочу, чтобы он прошел.

— Вы знаете его?

— Он заходил на днях, выбирал приемник. Немец из Брауншвейга: так он отрекомендовался.

— Ну и что? В Швейцарии, по-моему, каждый третий — немец. Да и вы тоже.

— Все-таки пусть он пройдет.

— С вашей мнительностью…

— Вот-вот, — подхватывает Буш, — с моей мнительностью я не хочу быть похищенным гестапо и увезенным в Берлин. С меня по горло хватит встреч со штурмовиками в тридцать четвертом. Вам приходилось слышать о «Коричневом доме» в Мюнхене?

— А есть такой?

— Я провел там две недели и каждое утро жалел, что когда-то появился на свет… Ну вот, прошел. Вы еще заглянете ко мне, Роз?

— Надеюсь…

— Желаю удачи.

Роз выходит, слегка взволнованная. Пройдя несколько шагов, останавливается у витрины и рассматривает выставленные там шляпки. Улица пуста: серый котелок исчез.

На всякий случай Роз не сразу едет в такси к вокзалу, где за столиком ресторана сидит, читая свой «Дер Бунд», терпеливый Камбо.

За столик она садится, как чужая, заказывает чай, пирожное с цукатами и сливки. Пока официант достает, из горки посуду, Роз разминает в пальцах тоненькую румынскую пахитоску. Камбо с неодобрительным выражением чиркает спичкой.

— Позволите?

— О благодарю!

— Сигареты натощак?

— А разве это плохо?

Со стороны все выглядит, как завязка флирта. Обычная сценка для ресторана, особенно с начала войны, когда спрос на мужчин резко возрос. Официант равнодушно звенит посудой, нимало не интересуясь разговором. Он хотя и сотрудничает с полицией, но в политическом отделе, а не в комиссариате по надзору за нравственностью.

Камбо складывает газету по сгибам и мелкими глотками пьет кофе. Его лицо словно связано из морщин. Узкий рот старчески пришепетывает:

— В коробке… очень важные новости… Возьмете, когда я уйду.

— О чем?

— Увидите сами… Сталинград… — И громче: — У мадемуазель, конечно, есть телефон?

Роз смеется:

— Мой друг ревнив!

— Весьма сожалею… Гарсон!

С педантичностью скупца Камбо отсчитывает мелочь, не дав ни монетки на чай. Тем не менее официант не обижен: он привык к скупости богатых господ. Свой франк он получит от этой утренней пташки.

Роз продолжает улыбаться в спину Камбо. Этот человек ей неприятен. Как все загадочное, он вызывает если не страх, то инстинктивное предубеждение. За время знакомства он не сказал о себе и пяти слов. Несомненно только, что он немец и бывший социал-демократ. Несомненно и то, что связи у него поистине-гигантские. В самом начале он предупредил Вальтера через Роз, что их сотрудничество продолжится до окончания войны и ни на час дольше. И без церемоний пояснил, что не является поклонником большевизма.

— Если вы удовлетворитесь этим, то все будет хорошо.

Роз возразила:

— Но мы должны знать, с кем имеем дело.

— Мои убеждения? Антифашист.

— Довольно расплывчато…

— Что поделать… Я один из тех, кто прозевал превращение человека с усиками в фюрера империи. Я и мои друзья. Чтобы помочь ему попасть в ад, я войду в любой блок. Кроме того, мне нужны деньги.

Роз поежилась.

— Это не цинизм, мое дитя, а опыт. Так и скажите вашим. И еще скажите, что при первой же попытке проникнуть в мое прошлое я прерву связь…

С тех пор сведенья от Камбо идут, как с конвейера, но Вальтер — Роз это чувствует! — держится настороже. Правда, пока не было поводов усомниться в их точности, однако кто может поручиться за будущее? Центр тоже предупреждает о бдительности… В глубине души Роз довольна, что видится с этим человеком в последний раз.

Официант, получив свой франк, склоняет реденький пробор. Роз прячет спички в сумочку и, нацепив пакетик с покупкой на палец, мило благодарит швейцара, распахивающего дверь. Через третий перрон она, обогнув вокзал, возвращается в город. За ней никто не следит…

Ширвиндт вместо приветствия ласково встряхивает Роз за плечи.

— Устала?

— Не слишком.

— Ты едешь сегодня. Вот билет.

— Хорошо, — говорит Роз ровным голосом.

— Ну, ну, не надо вешать носа!..

— Загляни в коробок.

— Камбо?

— Да, он… У него физиономия Квазимодо. В его присутствии мне не по себе — ничего не могу с собой поделать…

— Да, — говорит Ширвиндт рассеянно и разглядывает записку. — Но то, что мы получаем, чертовски интересно.

Роз закуривает и пускает дым через ноздри. Даже находясь в отдалении, Камбо заставляет ее нервничать.

— Знаешь, — говорит она, — мне кажется, что он работает еще на кого-то…

— На кого же?

— На американцев. А может быть, на гестапо.

— Я думал об этом.

— И все-таки?..

— Согласен, риск есть. Но пока он помогает нам, и нельзя плевать в колодец. Будем осторожны с ним, насколько возможно.

— Когда ехать?

— Ночным. Последним сеансом передашь данные Камбо. Рацию оставишь в тайнике, за ней придут.

Косым торопливым почерком Ширвиндт переписывает текст с бумажки на листок из бювара, кладет его в конверт.

— Возьми. Зашифруй поаккуратнее и передай дважды. Выйдешь из эфира, только когда получишь квитанцию. Приема не веди и предупреди об этом заранее.

…До вечера Роз возится в конторе, собирает дела, подшивает письма, счета из типографии, запросы поставщиков. Ее преемник найдет канцелярию в полном порядке. Среди почты Роз обнаруживает повестку из налогового управления и кладет ее в корзиночку для спешных бумаг. Будь Роз в другом настроении, она бы заинтересовалась повесткой, пришедшей почему-то задолго до конца года, но сейчас ей не до того — мысль о встрече с Дюроком поглощает ее до конца.

Ровно в четыре Роз уже в саду. Жан кормит голубей, жирных до отвращения. Роз впервые замечает, что голуби так непристойно толсты и прожорливы, и с этого мига навсегда лишает их своей симпатии.

Жан робко смотрит на нее.

— Ты не хочешь посидеть?

— Нет, Жан, давай пойдем.

— В кино?

Он вопросительно вздергивает подбородок и звенит мелочью в кармане.

— Что-то не хочется…

— Но куда же? — спрашивает Дюрок. И тут же догадывается. — К тебе? Это правда, Роз?

— Да, — говорит она, боясь передумать.

Жан обнимает ее, и они идут, тесно прижавшись друг к другу. Роз чувствует, что начинает дрожать, но храбро ступает на порог своего дома. Лестница безлюдна, но, даже окажись на ней кто-нибудь, Роз не изменила бы решения. «Завтра меня здесь не будет», — думает она и вставляет ключ в замок.

Жан тоже растерян. Оказавшись в комнате, он замирает в кресле и сидит — большой, немного неуклюжий, с беспомощными добрыми глазами. Роз с гордостью смотрит на него: такой красивый и умный, он полюбил ее, а не другую девушку, хотя любая была бы счастлива с ним!

— Иди ко мне, — шепотом говорит Жан, и Роз повинуется.

«О господи, как я люблю его!» — думает она, позволяя ему целовать себя и расстегивать блузку. Остается только одна пуговичка у самого ворота, и тут Роз внезапно делается страшно опытности рук Жана. Она открывает глаза и отодвигается: «Только не сейчас!..»

— Не сейчас, — говорит она.

— Но почему?

— Завтра…

Она рассматривает его руки, сильные пальцы с крепкими суставами, серебряный перстень с монограммой. «Но я же действительно ничего не знаю о тебе, Жан!» Сердце ее бьется все чаще и чаще…

— О, Жан… не сердись… это не так просто…

— Не надо, — ласково говорит Жан. — Я все понимаю.

Она присаживается на кровать, достает из сумочки помаду и медленно — гораздо медленнее обычного — красит губы. Под руку попадается конверт из плотной бумаги, и она бездумно кладет его на подушку. Жан молчит.

— Я заварю чай, — говорит Роз, избегая поднимать глаза.

— Если можно, кофе.

— О, конечно!

Только бы не оставаться наедине! Роз необходимо хоть минуту побыть одной. То, что она хотела сделать, оказалось свыше ее сил. И не Ширвиндт тому виной. Роз и сейчас верит Жану, но только вот эта зрелая, уверенная опытность его рук. Кто, какие женщины заполняли его прошлое? Он не говорил о них, но женщины были — теперь она знает точно… А что еще было в его прошлом?

В крохотной кухне Роз, едва не плача, варит кофе по-турецки, бросает в кофейник для крепости щепотку соли и возвращается в комнату. Жан по-прежнему сидит в кресле, и лицо его тонет в полумраке. До отъезда остается всего несколько часов. «Прости меня, Жано!»

Роз разливает кофе по чашечкам и хочет поставить свою на приемник. Ищет, что бы подложить под влажное донышко, натыкается взглядом на конверт и, не сдержавшись, расплескивает кофе. Как он попал на подушку?!

Взгляд на открытую сумочку, еще один — на конверт, и Роз мгновенно вспоминает все. Отряхивая брызги с юбки, она пытается сообразить, сколько времени пробыла в кухне. Минут семь, не меньше. Вставал ли Жан с кресла и трогал ли пакет? Он мог подумать, что письмо от мужчины… А если он прочел его?..

— Почему ты не пьешь? — спрашивает Роз, чтобы что-нибудь сказать.

— Жду тебя. Можно включить свет? Ничего не видно…

«Ничего не видно?» Роз нажимает пуговку выключателя. «Зачем он это сказал?..»

— Достаточно крепко?

— Да… Просто замечательно.

У него такой же твердый подбородок, как у тех белокурых бестий, с которыми Роз знакомится на курортах. И белые волосы. В Бельгии тоже встречаются альбиносы или нет?

Жан поднимается.

— Тебе лучше побыть одной.

Голос его звучит грустно.

— Ты прав, Жано…

— До завтра?

— До послезавтра… Я позвоню тебе в пансион…

После его ухода Роз долго стоит у окна, прижавшись лбом к стеклу. Надо все рассказать Ширвиндту. Но где его найти? В эти часы контора закрыта, а дома Вальтер бывает за полночь. Позвонить из Давоса? Странно — Жан ушел, навсегда исчез из ее жизни и судьбы, а она не может думать сейчас о нем. Только о конверте и Ширвиндте. Верно говорила мама когда-то, что одна беда гонит прочь другую.

…В 22.25 рация Роз выходит в эфир. Слышимость отличная, и Роз передает: КЛМ от ПТХ… КЛМ от ПТХ… КЛМ от ПТХ… Пятизначные цифры бусами тянутся одна за другой. Роз дважды повторяет текст и прячет передатчик в тайник на антресолях. До поезда остается меньше трех часов, а ей еще многое предстоит сделать. Роз вытаскивает из шкафа чемодан и принимается собирать вещи.

 

9. Август, 1942. Брюссель, Леопольдказерн — Берлин, Принц-Альбрехтштрассе, РСХА

Третий час ночи, а комиссар полиции Фридрих Гаузнер не собирается ложиться. Он может не спать сутками, и это не достоинство, а недостаток — результат длительного перенапряжения нервной системы. С того дня, когда его в числе наиболее опытных работников политической полиции — ЗИПО — включили в состав гестапо, прошло семь лет, и все эти годы Гаузнер живет с дамокловым мечом над головой. В его руках страшная власть, и он может покарать почти любого за проступок или ошибку, но у людей, стоящих над ним, власть еще страшнее; и если они захотят покарать его самого, то старший правительственный советник Гаузнер обратится в горсть смердящего праха. В биографии Гаузнера есть одно сомнительное место, о котором в управлении кадров до поры до времени как бы забыли: в двадцать третьем он разыскал и арестовал в Берлине двух баннфюреров СА — согласно приказу, разумеется, поскольку национал-социалистская партия и ее формирования были тогда объявлены вне закона. Этот деликатный штрих похоронен в досье, но он может всплыть, если Гаузнер поскользнется.

Сегодня Гаузнер ощущает легкое колебание почвы под ногами. Это еще не землетрясение, но ведь и лавина начинается с крохотного снежка. Поэтому Гаузнер не спит, сидит в кабинете, затянутый в мундир, и, прищурившись, вглядывается в лицо задержанной, стараясь отыскать на нем нечто большее, чем страх и страдание.

Две пятисотваттные лампы в рефлекторах направлены на это подергивающееся лицо. Пот и слезы, смешиваясь, стекают по щекам на дряблую шею и орошают блузку с камеей у ворота. Дорогая камея в старинной оправе служит комиссару напоминанием о сдержанности — хозяйка ее состоит в родстве с крупными промышленниками, связанными с концерном «Герман Геринг». Гаузнер старается, чтобы в его голосе звучали теплые, почти дружеские нотки.

— Ах мадам, — говорит он. — И почему вы позвонили нам так поздно?

С ресниц задержанной буквально струится черная тушь.

— Если бы я знала!..

— Но мы же договаривались. Помните: я предупредил вас сразу — звоните сюда, кто бы ни пришел. Мы простили вам укрывательство Гро, постарались поверить, что он обвел вас вокруг пальца, — теперь я думаю: а не слишком ли гуманны мы были тогда?

— Заклинаю вас…

— С вашим весом в обществе, состоянием, в вашем возрасте, наконец, я бы не флиртовал с врагами империи. Для Бельгии и бельгийцев будет лучше, если они прекратят салонную игру в Сопротивление и осознают, что отныне их судьба связана с судьбой Германии. Рабочий агитатор, красный фанатик — такой еще может упорствовать и затягивать на себе петлю, но вы, интеллигенция, элита, — что ищете вы? Извините, не понимаю!

— Это роковое недоразумение!

— Согласен: роковое… Вы заверяли меня, что дружески относитесь к нам. Не так ли? Но могу ли я считать другом того, кто забывает о своем долге? Почему вы не позвонили сразу?

— Я думала… Эта женщина сказала, что служит в полиции.

— В германской полиции нет женщин!

— Откуда мне было знать?

— Вы, конечно, поинтересовались ее документами?

— Я так растерялась.

— Это не оправдание…

Гаузнер поворачивается к протоколисту.

— Приготовьтесь, Эрик. Диктую перевод. Начали… «Семнадцатого августа сорок второго. Подозреваемая — Анжелика Ван-ден-Беер, пятьдесят три года, католичка, вдова предпринимателя, проживает — двенадцать, рю Намюр, Брюссель. Допрос ведет старший правительственный советник Фридрих Гаузнер, отделение IV-E2-2 главного управления полиции безопасности и СД. Подозреваемая говорит, что шестнадцатого августа поздно вечером ее посетила молодая женщина, назвавшаяся членом гестапо. Не предъявив удостоверения, опознавательного жетона или иных документов, подтверждающих ее права, она предложила госпоже Ван-ден-Беер выдать ей некоторые вещи арестованного ранее по этому адресу государственного преступника Гро. Подозреваемая говорит далее, что это требование она выполнила, передав неизвестной несколько книг из библиотеки, якобы принадлежащих лично Гро. Подозреваемая утверждает, что никаких иных предметов, кроме книг, передано не было. Подозреваемая примерно в двадцать три часа сорок минут сообщила об этом по телефону комиссару Гаузнеру, а затем повторила то же самое в показаниях на допросе…» Пока все.

Гаузнер заботливо поправляет рефлектор так, чтобы свет падал на все лицо задержанной, и говорит гораздо строже, чем раньше:

— А теперь повторите все еще раз, с самого начала. И поподробнее, госпожа Ван-ден-Беер. Меня очень интересуют подробности.

Он слушает, не перебивая, и грызет резинку на карандаше. Протоколист разглядывает в карманное зеркальце белоголовый прыщ возле уха. Он не понимает ни слова на том языке, который госпожа Ван-ден-Беер и комиссар считают французским и который убийственно далек от языка Мопассана, Флобера или Гюго.

Гаузнер — самоучка. В сорок лет он черт знает какой ценой выучился кое-как говорить по-английски и по-французски. Этих знаний ему хватает, чтобы вести допросы без переводчика, а на большее он и не претендует.

Лицо задержанной на глазах теряет естественные краски. Нестерпимые свет и жара, исходящие от пятисотваттных ламп, постепенно делают свое дело. Гаузнер щелкает выключателем.

— Какие же книги она взяла?

— Я не знаю… не помню…

— Вы стояли рядом?

Задержанная защищается изо всех сил:

— Я старалась не смотреть… клянусь вам!

— Опять клятвы? Не лучше ли вспомнить?

— Я постараюсь…

— Хорошо, я подожду.

— Там была книга в зеленом переплете. Я вспомнила: «Оды и баллады» Виктора Гюго!..

— Вот видите! Еще?.. Не волнуйтесь, выпейте-ка воды…

— Спасибо… Потом томик Жорж Санд, кажется, «Чертова лужа» и «Вороны» Анри Бека.

— Вот как? Странный вкус.

— И «Чудо профессора Ферамона».

— Вы читали эти книги?

— Да… Но «Чудо» только урывками, господин Гро очень любил ее и почти всегда перелистывал.

Гаузнер старается казаться равнодушным, но пульс у него начинает биться чаще. Он чувствует, как напряженно вздрагивает жилка на виске. Похоже — удача сама идет в руки.

— И в тот вечер, когда мы навестили его, он тоже читал?

— Он был в библиотеке часов до семи.

— Читал? Что именно?

— Как раз «Чудо»… и делал выписки.

— Вы назвали все книги?

— Были еще две или три…

Очевидно, в голосе Гаузнера прорывается то, что он так хочет скрыть, ибо задержанная с ужасом смотрит на него и начинает икать. Это икота от страха, которую трудно остановить, но у Гаузнера есть в запасе средство. Не наклоняясь, он с размаху бьет по дряблым нарумяненным щекам, отрывая звуком пощечин протоколиста от созерцания созревшего прыща.

— Хватит! Какие книги? Ну! Я спрашиваю: какие книги?!

От новой пощечины задержанная вдавливается в спинку кресла. Губы ее трясутся.

— O-o-o… — тихо стонет она. — Бить женщину… Боже мой!..

Но Гаузнер уже попал в привычное русло и даже не пытается себя остановить. Теперь все равно. Если задержанная скажет правду, никому не будет дела до того, как удалось ее получить: если же нет, то жалоба родственников госпожи Ван-ден-Беер мало что прибавит к тем неприятностям, которые свалятся на голову Гаузнера. С вмешательством рейхсмаршала или без него, комиссар отправится в лучшем случае в штрафную роту на Востоке. Гаузнер явственно слышит негромкий голос обергруппенфюрера Мюллера, говорящего в обычной для себя небрежной манере: «Все эти подробности, голубчик, вы обязаны были выяснить при аресте Гро. При, а не две недели спустя… Две или три книги? Да, разумеется, просто пустяк! Ну а если именно одна из них использовалась для шифра?!»

— Слушай, — тихо говорит Гаузнер, отделяя каждое слово, — Слушай ты, старая подзаборная шлюха! Ты не выйдешь отсюда, пока не вспомнишь. Я выколочу из тебя даже то, в чем не признаются и на исповеди. Понимаешь?..

Каждую фразу он сопровождает пощечиной, стараясь, чтобы удары приходились по щекам и переносице, — это больнее. Руки задержанной, поднесенные к лицу, не мешают ему; как ни старается она закрыться, удары попадают в цель. Протоколист, в свою очередь, помогает ему длинной металлической линейкой.

Женщина начинает кричать.

Гаузнер, отдуваясь, складывает руки на груди и ждет. Он знает, что теперь придется подождать. Так уж устроен человек, что побои не вдруг проясняют память. Протоколист вздергивает брови:

— Господин советник прикажет позвонить в комендатуру?

— Не сейчас… Она все расскажет и так. Немного терпения…

Через полчаса Гаузнер диктует протокол:

— «Подозреваемая говорит, что неизвестной изъяты следующие книги: Жорж Санд „Чертова лужа“, издание девятисотого года; „Оды и баллады“ Гюго, издание двадцать второго года; „Вороны“ Анри Бека, издание тридцать пятого года; „Чудо профессора Ферамона“, издание десятого года; сочинения Оноре де Бальзака, тома второй и девятый; „Буря над домом“, издание Эберса…»

Протоколист, прикусив от старания кончик языка, печатает на машинке и почтительно посматривает на Гаузнера.

— Конец?.. Если господин советник позволит, — это просто волшебство!

— Не льстите, Эрик. Пишите. «Со слов подозреваемой. Составлен комиссаром Гаузнером. Словесный портрет. Лет — двадцать два — двадцать пять, рост — до ста шестидесяти, телосложение — хрупкое. Блондинка, лицо овальное, щеки худые, лоб скошенный, высокий, нос прямой, подбородок прямой, острый, глаза серые. Разыскивается за совершение государственного преступления — шпионаж в пользу Советского Союза. Говорит по-французски и немецки без акцента. Шестнадцатого августа была одета в шелковый клетчатый плащ, клетка серая, фон — серебристый. Особая примета — левая бровь асимметрична и несколько короче правой…» Абзац… «В июле сорок второго дважды замечена в Брюсселе, но потеряна агентами наблюдения в Льеже. Не исключено, что вооружена и окажет при аресте сопротивление. В случае ареста немедленно известить управление гестапо в Берлине через офицера. Содержать в наручниках, не допрашивать…» Написали?

— Да.

— Адресовано: «Высшим руководителям полиции безопасности и СД в Париже, Брюсселе, Гааге и приграничных гау Германской империи. Для исполнения — гестапо. Подлинный подписал — Гаузнер, старший правительственный советник. Брюссель».

Задержанная с лицом, опухшим от слез и пощечин, умоляюще протягивает руки.

— Я вспомнила все… Вы отпустите меня? Ведь правда — я смогу уйти?

«Только через крематорий», — думает Гаузнер и говорит с самым любезным видом:

— Разумеется, вас сейчас проводят.

Когда конвой забирает арестованную, комиссар звонит вниз, в комендатуру, отдает нужные распоряжения и немедля вызывает полевой аэродром. Материал слишком важен, чтобы доверить его фельдсвязи. В таких случаях лучше всего лететь самому.

В самолете Гаузнер спит. Он сделал свое дело и имеет право отдохнуть, тем более что по опыту ему известно, как трудно получить приличный номер в общежитии РСХА. Здесь всегда переполнено.

Берлин встречает его серым от дождя рассветом. В аэропорту Гаузнер не меньше часа созванивается с главным управлением безопасности и ждет обещанную машину. За ним присылают не «хорьх», а потрепанный БМВ с молчаливым громилой за рулем. По дороге Гаузнер спрашивает его о бомбежках, но ответа не получает. Широкий затылок громилы багров, как окорок. Гаузнер брезгливо рассматривает его, и настроение его падает. Здесь, в Берлине, он только шестеренка громадного аппарата. Неизвестно, как еще расценят его самовольный прилет.

На Принц-Альбрехтштрассе громила равнодушно распахивает дверку и, даже не откозыряв, возвращается за руль и отъезжает. Маленький человек, сидящий в комиссаре Гаузнере и расправивший было плечи в Брюсселе, опять начинает в полном объеме сознавать свое ничтожество.

Тем более неожиданным оказывается для Гаузнера прием, оказанный ему начальником третьего отдела гестапо штандартенфюрером Рейнике. Выслушав доклад, Рейнике связывается с кем-то, просит принять их двоих и ведет Гаузнера на этаж, где, как помнит комиссар, располагаются кабинеты руководителей РСХА.

— Поправьте пояс, — вполголоса говорит штандартенфюрер, и они входят в просторную приемную.

Ждать им приходится совсем недолго, не больше минуты. Адъютант, словно восковая кукла замерший за столиком, вскакивает на сигнал зуммера и приоткрывает отделанную полированным орехом дверь.

— Прошу…

Гаузнер, подобравшись, переступает порог. Вскидывает руку:

— Хайль Гитлер!

— Входите, господа…

Гаузнер упирается взглядом в верхнюю пуговицу мундира хозяина кабинета, затем осторожно скашивает глаз на его правое плечо с погоном бригаденфюрера. На сердце у него становится легко; он уже знает, с кем имеет дело, — с Вальтером Шелленбергом, и радуется, ибо отсюда опасность пока не грозит. Но вот вопрос что нужно начальнику управления-VI от чиновника гестапо? Зарубежную разведку и тайную полицию разделяет служебная стена… Если бригаденфюрер станет спрашивать, надо ли отвечать?

Шелленберг выходит из-за стола.

— Присаживайтесь, господа. Что нового в Мюнхене, дорогой Рейнике? Когда вы вернулись?

— Только вчера, бригаденфюрер.

— И, очевидно, расстроены? Те молчат?.. Терпение, и они заговорят. С русскими всегда не просто.

— Благодарю, бригаденфюрер!.. Я как раз потому и позвонил вам, что комиссар Гаузнер имеет к этому отношение.

«К чему?!» Гаузнер обращается в слух. «Осторожно, Фридрих, — говорит он себе. — Ни слова лишнего!»

Шелленберг приветливо улыбается.

— Я помню: трио — Модель, Шустер, Гаузнер. Чем вы хотите порадовать нас, комиссар?

— Простите, бригаденфюрер… в каком смысле?

— В отношении ПТХ.

— Бригаденфюрер извинит меня, но я… Не лучше ли выяснить все через обергруппенфюрера?

— Через Мюллера?

Шелленберг уже не улыбается.

— Предпочитаю информацию из первых рук. Что вас смущает, Гаузнер? Не прикажете ли тянуть вас за язык?

Гаузнер мгновение борется с собой. Решается. Голос его звучит твердо.

— Обергруппенфюрер будет недоволен.

— О, пустяки!.. Я хочу сказать, что его неудовольствие может показаться вам пустяками в сравнении с неудовольствием рейхсфюрера!.. Слушайте, Гаузнер, и запоминайте: ПТХ занимаюсь я! Я, а не гестапо и абвер.

— Мне это не известно.

— Это так, Фридрих, — вмешивается Рейнике.

— Вы слышали?

Гаузнер чувствует себя зерном, попавшим между жерновами. Шелленберг способен растереть его в пыль. К тому же, кто знает, вполне вероятно, что Шелленбергу действительно поручено дело с передатчиками?

Шелленберг кладет ему руку на плечо:

— Садитесь, Гаузнер. Можете курить, если хотите. Покурите и расскажете мне все.

— Бригаденфюрер берет на себя ответственность?

Гаузнер прекрасно понимает, что выхода нет. Шелленберг добьется своего. Этот всегда улыбающийся «теневой Гиммлер», по слухам, подкопался под всех — Мюллера, Кальтенбруннера и почти всесильного Канариса. Эту сплетню передают из уха в ухо, и Гаузнер не сомневается в ее достоверности.

— Ну вот и прекрасно, — говорит Шелленберг, выслушав доклад. — Что же предложил Шустер: от радистов — к резиденту? Мысль недурна. Канарис знает о ней?

— Не думаю, — говорит Гаузнер. — Модель собирался в Берлин не раньше октября.

— Вам нравится Брюссель?

— Отличный город, бригаденфюрер!

— Ровно не хуже…

— Ровно?

— Это на Украине, — вмешивается Рейнике.

Шелленберг отрывается от бумаг, переданных Гаузнером, — бумаг, которые заключают в себе подробности по делу брюссельской радиогруппы. Улыбка Шелленберга становится почти нежной.

— Вот именно.

— Я поеду туда? — догадывается Гаузнер. — Но за что?

— Это повышение, комиссар, награда за заслуги.

Гаузнер находит в себе силы протестовать:

— Я должен буду подать рапорт.

— Не стоит, Фридрих, — говорит Рейнике. — Те два баннфюрера, к сожалению, живы. Один из них важная шишка в ведомстве рейхслейтера Розенберга, а другой служит в штабе СС. Я знаком с ними обоими и берусь утверждать, что они очень злопамятны.

— А жизнь так прекрасна, — добавляет Шелленберг. — Не стоит ее осложнять… Итак, не смею задерживать вас, комиссар. Подождите в приемной…

Выходя, Гаузнер уже не слышит фразы Шелленберга, подводящей итог его многолетней карьере:

— Согласитесь, Рейнике, для Брюсселя ваш протеже не был находкой!..

Гаузнер принимает безразличный вид и усаживается в кресло. Сейчас остается одно — подождать.

Дверь плотно закрыта, и адъютант караулит ее с настороженностью цепного пса. За ней в эти минуты решается нечто большее, чем карьера комиссара Гаузнера. Речь идет о тайнах, недоступных даже для ответственных чиновников гестапо.

— Поймите меня правильно, Рейнике, — говорит Шелленберг без тени обычной улыбки. — Суть не в лаврах Канариса. Страдает дело! Мы попусту дробим силы, и рейхсфюрер согласен со мной в этой части. Когда речь идет о передатчиках Интеллидженс сервис во Франции и Голландии, я готов оставить их для абвера. Англичане слишком умны, чтобы рисковать своими асами; они подставляют под обух скороспелую агентуру из самих французов или голландцев… С русскими иначе. Их разведка не тотальна, но работает блестяще. Помните берлинскую группу? Где они только не имели людей — в министерстве авиации, в самом абвере, на Бендлерштрассе, в промышленности. Канарис в конце концов добрался до ядра, но только до него, а не до филиалов!

— Ну, ну, а Мюнхен?

— А сколько осталось? И что известно о них абверу и гестапо?

— При чем здесь гестапо?

— Вот это мило! Ну а Гаага? Ею занимались вы сами. Чего достиг там ваш Мюллер? Радиогруппа разгромлена, но источники, посредники и руководитель, — где они?.. А Марсель, Лилль, Антверпен?

Рейнике спокойно перебивает:

— Добавьте Женеву, бригаденфюрер. Там, кажется, оперируете вы?

— И вы тоже!

— Естественно…

— Не будем считаться, Рейнике. Радисты, арестованные в Мюнхене, молчат, и даже вам самому немногое удалось от них получить.

— Что же вы предлагаете?

— Совместную работу.

— А Канарис?

— Ему придется нам помочь. Ничего не поделаешь, об этом ему скажет сам Борман.

— Вы все продумали, бригаденфюрер?

— Многое решится на совещании. Я созову всех, кто заинтересован, завтра. Пойдет на это Мюллер?

— Думаю, что да… Но как быть с Гаузнером? Его нельзя так просто взять и передвинуть под Ровно. Что я скажу Мюллеру?

— Это ваша забота. Чтобы заниматься ПТХ, нужен гибкий и умный человек.

— Кого вы имеете в виду? Уж не меня ли?

— Вас. Оставьте за собой отдел и поезжайте. Добейтесь от Мюллера, чтобы он подчинил вам кого следует во Франции и Швейцарии. Мои люди будут вам помогать. Вы займете исключительное положение!

«Да, в случае удачи, — прикидывает Рейнике. — Тогда лавры пополам. А в случае неудачи?..»

— Я подумаю, — говорит он уклончиво.

— Только до завтра; позвоните мне утром. И, кстати, распорядитесь, чтобы нашли книги по списку Гаузнера, ваш аппарат получит их быстрее. Посмотрим, что обнаружат специалисты по шифрам.

— Хорошо! — говорит Рейнике. — Хайль Гитлер!

Он коротко кивает Шелленбергу и выходит в приемную, где вскочивший с кресла Гаузнер смотрит на него с надеждой и нетерпением.

Рейнике похлопывает его по спине.

— Не раскисайте, Фридрих! Больше мужества… Мне удалось отстоять вас. Вы поедете не под Ровно, а в Париж. Правда, не на прежнюю роль, но с вполне самостоятельным заданием.

Гаузнер благодарно склоняет лысую голову.

— Я этого не забуду, штандартенфюрер!

— Вот и чудесно! Скоро мы встретимся, и я надеюсь, что вы будете держать меня в курсе всех своих шагов. Пойдемте. У меня вы напишете рапорт о переводе, и на целые сутки Берлин — ваш!

Они покидают приемную, а адъютант выключает микрофон, точнее — сразу два: первый подведен к воспроизводящему запись устройству в кабинете Шелленберга, а второй — к аналогичному приспособлению у обергруппенфюрера Мюллера.

 

10. Сентябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Девушка в плаще серебристого цвета идет по бульвару. Ее зовут Жаклин, и она связная между Парижем и Брюсселем. Левая бровь у нее действительно немного короче правой, но не настолько, чтобы это портило лицо. Жаклин торопится, у нее деловое свидание. Крохотный пистолетик калибра 6,35, поставленный на боевой взвод, спрятан под свитером и при каждом шаге холодит бок. Жаклин не знакома с тем, кто будет ждать ее у кафе «Империаль» в пассаже Лидо. Он подойдет к ней сам, и Жаклин томима любопытством — как он узнает ее?

В пассаже легче потерять, чем найти. Здесь полно немцев, глазеющих на витрины, покупающих парфюмерную мелочь и предлагающих свое общество одиноким женщинам. Немало и французов — из тех, кому нет дела до оккупации. Жаклин становится неуютно, и она спешит к кафе. Оглядывается. За столиками почти сплошь старички; газеты, прикрепленные к древкам, они держат торжественно, как священные хоругви.

— Не опоздал?

Жаклин оборачивается.

— А сколько на ваших?

— Час по Гринвичу.

— Значит, мои отстают.

Жаклин без церемоний разглядывает собеседника. Он молод, но волосы пересыпаны сединой, и две глубокие залысины обнажают лоб у висков. Живые темные глаза и резко очерченный рот. Худощав, хотя хрупким его не назовешь; в повороте головы чувствуется скрытая уверенная сила. Жюль предупредил, что слова этого человека — приказ.

Жаклин берет его под руку, и они идут вдоль витрин, задерживаясь и разглядывая выставленные в них образцы.

— В Брюсселе засвечено, — говорит Жаклин.

— Откуда вы знаете? Это точно?

— Наш друг уехал в Леопольдказерн пятнадцать дней назад.

— Гестапо?

Пристально рассматривая связку соболей, фантастически высокая цена которых в марках и франках жирно обозначена на этикетке, она рассказывает о поездке. Старается, чтобы история с посещением особняка Ван-ден-Бееров выглядела не слишком драматической. Старуха и не додумалась проверить документы; впрочем, Жаклин сумела бы выпутаться.

— Кто поручал вам взять книги?

— Никто, но я решила, что это важно, раз Жюль специально посылал их Фландену. Кроме тех двух, я взяла еще… Я сделала что-нибудь не то? Но, поверьте, хозяйка ничего не заподозрила.

— А если за домом наблюдали?

— Я не вчера родилась!

Звучит это задорно и уверенно, но Жаклин не убеждена, что собеседник согласен с ней. Его рука делается каменной под ее ладонью.

— Считайте, что и вы засветились, — говорит он. — Где книги?

— У меня дома.

— Избавьтесь от них… всех до единой.

— Это не трудно.

— И, пожалуй, будет правильно, если вы уедете из Парижа. Например, в Марсель, в свободную зону. И чем быстрее, тем лучше…

— В Марсель? А пропуск?.. А мои старики?.. И на что я там буду жить?

— Пропуск и работу я беру на себя. Родители переберутся к вам при первой возможности.

— Едва ли они захотят. Может быть, мне все-таки остаться?

— Слишком опасно.

— Когда ехать?

— Жюль известит вас и передаст на вокзале деньги и документы. В Марселе по ним получите на главном почтамте открытку до востребования, там будет адрес одного человека… Постараемся, чтобы вы уехали самое позднее завтра… Ну и задали вы мне задачу! Будь я вашим отцом…

— Что тогда?

Жаклин поднимает голову и ждет ответа. Она не сердится на этого человека, хотя он вмешался в ее жизнь и за какие-то пять минут все изменил в ней. Даже не зная о нем ничего, она догадывается — о женская интуиция! — что при иных обстоятельствах он не проявил бы такой настойчивости. Интересно, стал бы он ухаживать за ней, познакомься они где-нибудь в кино? Жаклин было бы приятно его внимание.

— Что тогда? — повторяет она, но не получает ответа.

Они выходят из пассажа и на углу расстаются. Жаклин ныряет в подошедший автобус, а Жак-Анри, задумавшись, пешком направляется в контору. Он озабочен необходимостью срочно добыть новые документы для связной. Это труднее, чем кажется. Если бы речь шла о фальшивке, то на черной бирже сколько угодно паспортов, хоть уругвайских. Но для легализации в Марселе нужен настоящий документ, полученный и зарегистрированный в префектуре. Придется дать взятку.

В контору Жак-Анри поднимается по слабо освещенной резервной лестнице и сразу звонит знакомому чиновнику в районный комиссариат.

Голос его весел, когда он болтает о погоде и театральных новостях: ходят слухи, что приезжает венская оперетка…

— Кстати, — говорит он как можно небрежнее. — Моя племянница, малютка Лили… Лили Мартен — вы помните ее? — собирается в Виши. Вы могли бы это устроить?

Чиновник не знает никакой Лили, но зато отлично понимает Эзопов язык.

— Врач прописал ей воды?

Да, и к тому же подходит зима, а у нее слабые легкие.

— Как ее полностью зовут?

— Лили-Симона, дочь Ги и Агат Мартен, урожденной Лепелье, оба из Бузонвилля. Двадцать три года, католичка, крещена в церкви Сент-Антуан второго февраля. Прежний адрес — Бузонвилль, Иль-де-Франс. Адрес в Париже — отель «Ферран».

— Отлично! — говорит чиновник и смеется. — Надеюсь, она не блондинка? А то мои коллеги из политического отдела ищут знакомства с блондинкой того же возраста. Ее очень ждут в брюссельском гестапо. Не понимаю, как можно в таком возрасте заниматься политикой? Франция вполне обойдется без новой Жанны д'Арк!

Жак-Анри не меняет тона:

— Лили брюнетка, вы же помните… А эта ваша Жанна д'Арк — она хорошенькая? Как она выглядит на фото?

— У нас только ее описание.

— Так вы поможете?

— Посмотрю, что можно будет сделать.

— Все необходимое и деньги на гербовые марки я пришлю. Скажем, в три. Не поздно?

— В самый раз. Когда она думает ехать?

— Лили сидит на чемоданах и картонках для шляп…

— Не забудьте о гербовом сборе!..

Жак-Анри кладет трубку на рычаг. Придется поторопиться. Жаклин должна уехать немедленно. Есть ли деньги в кассе? Вызывая Жюля, Жак-Анри слегка прижимает кнопку звонка.

При своем весе Жюль умеет быть бесшумным. У него походка охотника, и Жак-Анри вздрагивает, услышав кашель над ухом.

— Напугал?

— Садись, — говорит Жак-Анри. — Сколько у нас денег?

— Здесь или на счету?

— При себе.

— Несколько тысяч, но можно достать еще…

— Пошли в комиссариат, как обычно. Жаклин поедет в Марсель. Позвони ей и скажи, чтобы покрасила волосы и сразу же уходила из дому. Ее ищет гестапо. Звони из кафе.

— Дела так плохи?

— Да, с Брюсселем кончено. И к тому же Жаклин наделала глупостей.

Жак-Анри встает и резко отодвигает кресло. В который раз все приходится менять на ходу! Товарищи гибнут, уходят, безмолвные и безымянные, оставляя живым незавершенные дела. Их так мало, и они — не Гераклы, а просто люди с нормальными мышцами, мозгом и нервами. И тем не менее они не сетуют на трудности, не ропщут и даже не просят себе того, на что каждый солдат имеет неотъемлемое право, — боевого оружия, чтобы перед смертью самому убить хотя бы одного врага. Только ум и руки даны им, а сколько всего не дано!..

— Поль уже начал работу? — спрашивает Жюль.

— С пятнадцатого. Марсельская группа будет запасной. С ней их у нас остается четыре, не считая групп Вальтера.

— Есть предложение.

— По системе?

— Да. Мне кажется, надо отказаться от общих позывных.

— У Поля свой.

— Дадим и остальным. И сменим код… По-моему, немцы выделили нас в общей массе подпольных передатчиков и будут пеленговать вовсю.

— Ну а Центр? Мы сменим все — я согласен; но корреспондирующая рация останется все той же.

— Изменит расписание и частоты.

— Полная ломка? Слишком сложно.

— Я бы не откладывал.

— Значит, месяц бездействия… Не выйдет, Жюль.

— Где же выход?

— Я уже ломал голову и кое-что придумал. Если забыть о Поле, у нас три действующие рации. Но на ключе могут работать десять человек, включая тебя и меня. Мы образуем три секции: в Нанте, Антверпене и Париже.

— Что это даст?

— Я не кончил… У каждой секции будут три передатчика. Пусть работают синхронно. Не уловил?

Жюль пожимает толстыми плечами.

— Но это же просто. Возьми, к примеру, Париж, Один передатчик останется там, где есть. Другой разместим на Монмартре, третий — в Версале. В эфир они выйдут одновременно на одной волне, слушая друг друга. Первый передаст десять групп и умолкнет; следующие десять групп передаст другой, еще десять — третий. Комбинацию можно менять, и пеленг станет непрерывно произвольно смещаться. Поставь-ка себя на место оператора и попробуй определить, откуда идет передача, если рация словно не раздвоилась даже, а разделилась на три части и из разных мест, не прерываясь, передает одну телеграмму?

— Это идея.

— Только часть идеи… У каждой рации должно быть по меньшей мере три квартиры. Они станут кочевать, как бедуины по пустыне. Пусть немцы запеленгуют, если смогут!

— А связные? — допытывается Жюль.

— Группы перейдут на автономию… В Антверпене, открываем филиал, фирма «Монд», строительные материалы. Я войду в дело — через третьих лиц, разумеется. Сними деньги со счетов, с каждого не слишком много, и Рене, за комиссионные, уладит все.

— Я займусь квартирами.

— Решено! — говорит Жак-Анри.

На столе, скрытая в чернильном приборе, загорается и мигает крохотная лампочка: кто-то вошел в приемную и не садится. Жюль, подхватив на ходу с бюро кожаную папку, устремляется к двери. Приоткрывает и, словно продолжая деловой разговор, почтительно роняет в кабинет:

— Понимаю, господин Легран. Я немедленно звоню генералу и сообщаю, что мы согласны на условия Тодта.

И — посетителю в приемной:

— Господин Легран занят. Соблаговолите подождать, я доложу о вас. Жак-Анри остается один. В ушах, как наваждение, возникает и начинает звучать, повторяясь, одна и та же строка: «Белеет парус одинокий…» Она назойлива и мешает Жаку-Анри думать о другом — о делах, заставляющих его идти на реорганизацию фирмы «Эпок». Два года им всем было трудно, очень трудно, а теперь станет еще труднее. Жак-Анри обязан быть к этому готовым. И его товарищи — тоже.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

1. Октябрь, 1942. Париж, отель «Лютеция»

Сегодня Шустер доволен солдатами радиороты: они работают как одержимые, не отвлекаясь ни на что постороннее.

— Десять — семь — пятнадцать, господин капитан!

— Настройка десять — семь — пятнадцать!

— Алло, все иксы, примите: десять — семь — пятнадцать!

Все силы парижской группы радио-абвера брошены на охоту. Шустер, не отрываясь от карты, видит, что каждый из шести операторов, дежурящих с ним сегодня, буквально слился с приемником на своем столе. Сейчас начнут поступать данные от стационарных и передвижных пеленгаторов-«иксов».

— Икс первый докладывает: пеленг — сто два градуса!

— Икс-два — сорок пять!..

— Икс-три — сто шестьдесят шесть…

Маленькая заминка, и наконец:

— Икс-четыре — сто тридцать два!

Рация, работающая на частоте 10715 килогерц, засечена. Шустер протягивает по карте нити пеленгов, в месте скрещения возникает крохотный треугольник. Может быть, сегодня все будет как надо?

— Фельдфебель! Запросите иксы еще раз!

Родэ с ошалелыми от напряжения глазами кричит операторам:

— Дать дубль!

Шустер приготавливает булавки.

— Икс-первый — сорок семь!

— Икс-два — сто семьдесят три!

— Икс-три — пять-ноль!

— Икс-четыре — сто пятнадцать!

Булавки воткнуты, и к ним с периферии карты протянуты крашеные шелковинки. Шустер закусывает губу: все то же самое. Передатчик, поработав две с половиной минуты, переместился в другой район Парижа. Еще через две с половиной минуты он удерет в новое место, отбарабанит десять групп и умолкнет, чтобы выйти на очередную связь откуда угодно, но не оттуда, где был раньше. В этих бросках нет закономерностей системы, хотя Шустер убежден в ее наличии.

— Отбой, господин капитан!

— Хорошо. Отбой для всех, кроме контрольных раций!

За шестью столами возникает шевеление, шепот, кто-то поминает черта — операторы, гремя стульями, разминают затекшие мышцы. За километры отсюда стряхивают напряжение те, кто в течение целого часа соляным столбом стыл у пеленгующих устройств. Теперь они свободны до вечера: рация, сменив частоту 10715 килогерц на 11850, выйдет в эфир в 21.10.

Родэ, не стесняясь присутствия капитана, затевает игру в чехарду. Его рыхлый бабий зад, туго обтянутый вылинявшими штанами, бесстыдно маячит перед глазами Шустера. Не будь Родэ незаменимым специалистом, Шустер давно уже сплавил бы его из группы, но Модель держится за этого выродка и таскает его с собой по всей Европе. Сплюснутые уши Родэ и его череп неандертальца вызывают у капитана чувство брезгливой неприязни. При всей своей видимой тупости фельдфебель хитер и успешно совмещает обязанности старшего унтер-офицера полуроты и осведомителя СД. За крохотным лобиком гнездятся бог весть какие мыслишки, и капитан Шустер старается не догадываться, что именно думает о нем фельдфебель Генрик Родэ из 621-го подразделения радиосвязи.

Шустер, пачкая в пыли сапоги, прогуливается по плацу и отдыхает. Уже осень, почти зима, а в Париже по-летнему тепло, и каштаны еще не уронили листву. Несмотря на служебные трудности, Шустер чувствует себя хорошо. Погоны капитана, только неделю назад обмытые в компании Моделя, помогают ему сохранить внутреннее равновесие. Даже Родэ временами кажется не таким противным, тем более что это он, а не кто-либо иной, подал в свое время идею использовать палатки телефонистов для маскировки передвижных пеленгаторов. Идея оправдала себя в Марселе, Лилле и Брюсселе и принесла Моделю крест «За заслуги», а Шустеру — внеочередное повышение в чине.

У столов возникает суматоха. Кто-то из операторов оседлал Родэ, и фельдфебель, не устояв на ногах, кубарем катится в пыль. Шустер вынужден вмешаться.

— Родэ!

Напяливая на ходу пилотку, фельдфебель кривоногим крабом подкатывается к капитану.

— Отряхнитесь, — говорит Шустер. — И ведите себя прилично!

— Да, господин капитан!.. Но люди устали.

— Вы хотели сказать — солдаты?

— Виноват, господин капитан!

Шустер чувствует враждебность тона Родэ, но делает вид, что не замечает: он не намерен ссориться. В радиороте собраны лучшие специалисты со всей Германии, и Родэ — настоящий самородок. Туп он только в общежитейском смысле.

Шустер внимательно рассматривает шов на перчатке.

— Мне говорили — у вас есть идея? Какая?

Родэ мнется.

— Это, собственно, не идея… Так, грубая схема…

— Ну, ну, Родэ, не скромничайте!

— Господин капитан позволит?

Шустер поощрительно кивает, и Родэ принимается излагать свои мысли. Руки его, словно клешни, загребают воздух, в складках лобика блестят капли пота.

— У нас девять групп, и у каждой пеленгатор и приемная станция. Они разбиты на четверки, а одна — контрольная.

— Ну и что?

— Нужна новая организация, более гибкая. Господин капитан могли бы приказать объединить все девять радиогрупп в единую сеть, и тогда мы здесь имели бы девять точек координат.

— Что это даст, если станции передвигаются?

— Само по себе ничего, если, конечно, прыгать вслед за ними с места на место. Но можно и не прыгать! Не захочет ли господин капитан дать указание, чтобы пеленгаторы, расположившись по кольцу, засекали только одну станцию? Только ее, а не дублеров. Скажем, для начала ту, что передает откуда-то из Версаля.

— Но она может включиться не первой, а третьей или второй?

— Дело не в порядке. Главное — сосредоточиться на конкретном пункте и идти к нему. После каждого перехваченного сеанса пеленгаторы передвинутся по пеленгу, насколько можно, и останутся ждать снова, сутки или больше, пока не засекут ее.

— А потом?

— Опять подвинутся к ней!

Шустер прикидывает: идея хороша, но нуждается в дополнении. Сосредоточивать девять групп на одном передатчике заманчиво с точки зрения точности, но бессмысленно, учитывая количество раций ПТХ. Пусть будет, как и есть, четыре и четыре! Каждая четверка возьмет под контроль свой участок, пядь за пядью приближаясь к передатчикам. В конечном счете рано или поздно они сузят поле поисков до мизерной величины, и тогда — очередь за малыми локаторами, нацеленными на обнаружение магнито-силового поля.

— У вас все, Родэ?

— Господин капитан извинит меня: я предупреждал, что идея не продумана, только схема…

— К сожалению!

Родэ продолжает идти рядом.

— Что-нибудь еще?

— Да… — Родэ понижает голос. — Обер-ефрейтор Мильман связался с француженкой, господин капитан. Я видел сам, как они выходили из отеля. Такой маленький отельчик на Монпарнасе, специально приспособленный для определенных встреч.

— Вас беспокоит чистота крови, Родэ?

— Я национал-социалист! К тому же девица может быть связана с маки, а мы не обычная часть.

— И вы, конечно, уже написали рапорт?

Шустер, прищурившись, ждет ответа. История грозит обернуться расследованием. Если Мильман переспал с проституткой, СД начнет копаться в делах роты, и у коллеги Мейснера появится возможность подставить ножку разом и Шустеру и Моделю. В последнее время Мейснер превосходно спелся с комиссаром Гаузнером, неведомо почему оказавшимся в Париже на роли уполномоченного по связи между СД и армией. Хотя Гаузнер и не показывается в «Лютеции», где квартирует абвер, и живет в штаб-квартире гестапо возле Булонского леса, Шустеру то и дело приходится встречаться с ним по делу ПТХ. Похоже, что главное управление безопасности не прочь прибрать к рукам всю операцию по ликвидации передатчиков. Коллегу Мейснера, правда, удалось спровадить в Марсель, но ни одна командировка не бывает, к сожалению, вечной…

— Ну, Родэ, — говорит Шустер. — Где же ваш рапорт?

— Я пока не писал… Я думаю, господин капитан могли бы сами расспросить Мильмана, неофициально.

Крючок слишком толст, и Шустер, разумеется, его не заглатывает. Шалишь, мой милый; на этот раз я не дам тебе повода доносить на меня Гаузнеру!

— Здесь армия, фельдфебель, а не хоровое общество! Извольте действовать по уставу!.. «Неофициально»! Хорошенький пример для подчиненных.

Родэ покорно выслушивает выговор. Дело сорвалось, но напрасно господин капитан думает, что перехитрил гестапо.

Комиссар Гаузнер верно говорит: дворянчики ненадежны; фюрер только тогда будет в безопасности, когда уберет из армии старых генералов и их бесчисленную родню. Эти типы устали воевать, и к тому же каждый из них сам хотел бы сделаться фюрером великой Германской империи…

В отель «Лютеция» Шустер едет приятно взволнованный. Во-первых, удалось поставить на свое место Родэ; во-вторых, кажется, нащупан правильный путь к радиоточкам ПТХ. Сегодня же вечером он составит докладную в Берлин на имя генерала фон Бентивеньи, а тот скорее всего, доложит о проекте адмиралу Канарису.

Кабинет Шустера расположен на четвертом этаже. Капитан одним махом взлетает по лестнице, словно взбодренный доброй дозой допинга. Не присаживаясь, звонит Моделю.

— Здесь — Шустер… Это вы?.. Пока без изменений… До вечера.

Докладная пишется как бы сама собой. Мысль Родэ, ставшая мыслью Шустера, получает четкое оформление. Не доверяя машинистке, Шустер сам перепечатывает текст и, поминутно сверяясь с таблицами, шифрует его с особой тщательностью.

Остаток дня Шустер проводит в тире, оборудованном для офицеров абвера в подвале отеля. Твердой рукой он посылает пули в сердце фанерного красноармейца. Мишень трещит, дырочки наползают одна на одну. Расстреляв три обоймы, Шустер подсчитывает: восемнадцать попаданий! Жаль, что мишень слишком велика, чтобы взять ее на память. Идея только тогда приносит плоды своему автору, когда своевременно попадает к тем, от кого зависит решение.

До 21.10 Шустер свободен. Ужин ему приносят в кабинет и, запивая паштет молоком, он, не торопясь, просматривает бумаги. Берлин подхлестывает, понукает, требует активности. Специалисты из абвера с помощью полученного наконец ключа расшифровали не меньше пятидесяти радиограмм, отправленных до сентября в Центр и из Центра. Некоторые из них генерал фон Бентивеньи цитирует в письме с приказом усилить темп поисков ПТХ. Шустер с профессиональным интересом прочитывает их. «Марату от Профессора. Проверьте, действительно ли Гудериан находится на Восточном фронте, подчинены ли ему 2-я и 3-я армии? Преобразовывается ли 4-я танковая армия в армейскую группу под командованием Моделя? Входят ли в состав этой группы другие армии? Какие армии предполагается ввести в ее состав? Конец. № 921». Паштет попадает в дупло, и зуб мгновенно начинает ныть. Шустер ковыряет в дупле спичкой, но не отрывает взгляда от письма. «Марату от Профессора. Соответствует ли действительности, что 7-я танковая дивизия ушла из Франции? Куда? Когда прибыл в Шербург штаб новой дивизии? Ее номер? Конец. № 922». Третья радиограмма совсем короткая: «Срочно доложите все о формируемой во Франции 26-й танковой дивизии». Русский Генштаб запрашивает своих людей так, будто держит под надзором все планы ОКВ. В конце письма фон Бентивеньи содержится прямой намек, что о ПТХ стало известно ставке фюрера. Неужели Канарис был так неосторожен, что доложил дело Кейтелю?

Зуб ноет уже не на шутку. Шустер полощет его теплым молоком, кончиком спички заталкивает в дупло крошку аспирина. Единственное, чего ему сейчас не хватает, так это флюса! Лаская вздувающуюся щеку, Шустер звонит Моделю и рассказывает ему о Мильмане. Модель настроен легкомысленно:

— Мы не монахи, и наши солдаты тоже!

Шустер перебивает:

— Не забывайте о СД!

— Что вы предлагаете?

Тон Моделя теперь официален до предела.

— Откомандировать Мильмана.

— Я подумаю.

— Тогда — все…

Для страховки Шустер записывает разговор в служебный дневник. Этим самым он в известной мере снимает с себя ответственность за последствия. К сожалению, у него нет дяди-фельдмаршала и приходится самому заботиться о своем будущем.

 

2. Октябрь, 1942. Давос, пансион «Лакфиоль»

Осень изматывающе тягостна, и Роз чувствует себя одинокой и беззащитной в недорогом пансионе, где плохо топят и в столовой царит ледяная стужа. Почти два месяца Роз живет среди почтенных старушек, коротающих дни за вязанием и разговорами о недугах. Люди помоложе предпочитают отели с горячей водой и баром, но комната в отеле Роз не по карману.

Первую неделю было еще ничего. Роз даже радовалась одиночеству и тишине. Никто не вторгался в ее быт, не донимал расспросами; старушки, сойдясь в столовой на завтрак или обед, называли ее «милочкой» и не пытались вовлечь в беседу о подагре и атеросклерозе. Роз думала о Жане, об обещанной Вальтером рации и приглядывалась, подыскивая место, где могла бы прятать передатчик. О том, чтобы держать его в пансионе, не могло быть и речи: в нищенски обставленных комнатах негде было оборудовать тайник. Роз на всякий случай осмотрела кухню и кладовую, тесные, как почтовые ящики, и отбросила мысль об их использовании. В конце концов она нашла то, что нужно: в соседнем пансионе почти за бесценок сдавалась студия, и Роз сняла ее, уплатив за полгода вперед. После этого она написала в Цюрих и обратной почтой получила краски, угли и холст. Этюдник, оставленный предшественником, ей уступила по сходной цене владелица студии.

Рисовать Роз не умела, эскизы ее были дики и фантастичны по беспомощности, но здесь никто ничему не удивлялся. К счастью, Роз не стала копировать картинки из журналов, что разоблачило бы ее; она вольничала с натурой, а владелица студии за долгие годы общения с художниками смирилась с их манерой превращать реальные вещи черт знает во что и скорее удивилась бы, нарисуй Роз горы такими, какие они есть.

Знакомых немцев в Давосе уже не было; попытки заговаривать с ней во время прогулок Роз пресекала; день тянулся за днем, отличаясь от других только погодой и обеденным меню. В отеле был телефон, и Роз едва сдерживалась, чтобы не позвонить Жану. Однажды она наменяла пригоршню мелочи и вызвала Женеву, но, услышав голос телефонистки, бросила трубку.

В студии было сколько угодно укромных местечек — ниш, антресолей, стенных шкафчиков; Роз очистила от пыли нишу за кафельной печью и замаскировала ее, как могла.

В конце первой недели на прогулке ее остановил угрюмый маленький господин в потерявшей форму тирольской шляпе и назвал пароль. Говорил он с сильным немецким акцентом и был немногословен.

— Приказано передать, что посылку и письма вы получите через меня.

— А что в посылке? — спросила Роз.

— Не интересуюсь, — отрезал связной. — Она большая, и я принесу ее по частям. В следующий раз захватите рюкзак — здесь многие собирают образцы камней.

Роз поглядела на него сверху вниз: связной показался ей забавным в своем стремлении соблюдать полную конспирацию. Они были двое на тропе, и их никто не мог подслушать.

В посылке, как и следовало ожидать, оказались части рации. Роз перенесла их в студию, а связной прекратил встречи ровно на тот срок, который требовался для сбора передатчика. Из осторожности Роз паяла понемногу: запах горелой канифоли мог привлечь внимание хозяйки.

Первый сеанс Роз провела через две недели после приезда в Давос. Слышимость была неважная, и Роз дольше обычного просидела на ключе. Центр подтвердил «квитанцией» прием, но сам ничего не передал, дав повод Роз подумать, что Вальтер, по всей видимости, намерен использовать ее только на односторонней связи. К слову, и сообщение, доставленное связным, было уже зашифровано, и не тем шифром, которым она пользовалась в Женеве.

При встрече Роз не сдержалась и спросила связного:

— Мне не доверяют?

Связной сделал удивленное лицо:

— Простите, фройлейн, о чем вы?

Но Роз и сама поняла, что заговорила зря. Что мог знать этот человек о намерениях Ширвиндта?

— Забудьте о моем вопросе.

— Уже забыл! — сказал связной.

Он вообще не отличался разговорчивостью. Не назвал даже своего имени.

— Какая разница, фройлейн, Шварц или Вейс?

— Или Грюн? — в тон сказала Роз. — Вы правы, никакой разницы. Я буду звать вас Грюн. Подойдет?

— Все равно…

Обдумывая этот разговор, Роз еще острее почувствовала свое одиночество. Грюн — единственный, кто связывает ее с друзьями, и связь эта кажется почти призрачной: Грюн исчезает и появляется, когда хочет, не уславливаясь о новой встрече, — он только просит ее не менять маршрут утренних прогулок.

У старушек Роз выучилась вязанию. Это успокаивает, и она вяжет даже в студии, сделала себе шапочку и лыжный свитер из белой шерсти. Днем она ходит на почту за газетами, а вечером читает — Дюма, Дос-Пасоса, Кафку, Тургенева, все, что попадается под руку. В комнате прочно угнездилась горная сырость, и Роз засыпает на влажных простынях.

Жильцы в пансионе почти не меняются. Загнанные сюда безденежьем и войной, они живут, как в лепрозории, отрезанные горами от всего мира. Хозяйка разводит кошек, и те заполняют весь дом, кричат по ночам страшными голосами, будя Роз и заставляя ее вздрагивать.

Роз послала Ширвиндту письмо и получила ответ со связным. Ширвиндт просил ее потерпеть и постараться привыкнуть. «Я бы хотел, — писал он, — чтобы ты почаще думала о Сталинграде. Мне кажется, это будет хорошим лекарством от неподходящих мыслей и чувств». Роз купила маленький приемник, ловила Берлин и Рим. Одно и то же! Дикторы называют Сталинград последней твердыней большевизма и считают дни, оставшиеся до полного военного и политического разгрома России. Возносят до небес героев — генералов из группы армий «Б» Манштейна, Роске, Штреккера и — чаще других — фон Паулюса.

Роз живет предчувствиями перемен.

Так было уже однажды, год назад, когда берлинский комментатор Фриче заполнял эфир рассказами о панике в Москве и танках, стоящих у самых окраин. Можно было ему не верить, но Роз вдруг обнаружила, что не слышит Центра. Это не были обычные атмосферные помехи, характерные для осени; просто в ноябре Центр перестал выходить на связь.

В те дни Роз потеряла сон. Ширвиндт нянчился с ней, водил ее в кино на старые ленты с Рудольфо Валентино и Чаплином; на несколько дней отправил в Сен-Мориц, дав уйму денег и наказ тратить их, не стесняясь. Фриче предвещал падение Москвы, и Роз возненавидела его до глубины души.

Что будет завтра? Через неделю?.. Через месяц?..

И вот все повторяется спустя лишь год.

Женевские газеты приходят на почту после полудня. Роз спускается за ними с постоянством человека, дорожащего привычками. Но это больше, чем привычка, — без газет со словом «Сталинград» на первой странице Роз не смогла бы жить.

На почте служащий аккуратно откладывает для нее женевские, бернские и цюрихские издания. Он не прочь завязать разговор, но Роз ограничивается «нет» и «да» и ни к чему не обязывающей улыбкой. У чиновника на щеках склеротические жилки и узелки, под глазами серые мешочки. Он вежлив и не ленится выйти из-за стойки, чтобы открыть перед Роз дверь. Когда она уходит, он не сразу возвращается к своим ящичкам для писем, а смотрит ей вслед… Будь Роз наблюдательнее, она перед отъездом из Женевы обратила бы внимание на господина в сером котелке и сейчас без труда признала бы его за одно лицо со служащим почты. Кстати, и в Давосе чиновник появился дня через три-четыре после ее прибытия.

Роз стоит на крыльце и думает, куда пойти. Возвращаться в пансион к обеду она не торопится — мало радости промолчать полчаса в обществе старушек. Решено: сегодня она обедает в отеле.

По шоссе Роз спускается вниз. Ботинки на толстой тяжелой подошве заставляют ее укорачивать шаг. В свитере и брюках Роз рискует вызвать неудовольствие метрдотеля, но ей лень возвращаться в пансион и переодеваться. Да и не столь уж редкая одежда для этих мест лыжный костюм. Ничего, сойдет.

Сегодня день необычно солнечный, и Роз радуется теплу. На ходу она просматривает газеты, ищет телеграммы Рейтера и Гавас. Не потому, что корреспонденты этих двух агентств объективнее остальных, — просто Роз неприятно читать сообщения немцев, когда речь идет о Сталинграде. Хватит того, что она видит немцев в Давосе — крепких, надменных, с манерами повелителей.

Телеграммы Рейтера сдержанны. Трудно понять, что творится под Сталинградом. Часто мелькает: «позиционная война, лишенная элементов маневра». Но кто обороняется и кто наступает?..

Роз забрасывает газеты в кусты, нимало не интересуясь колонками мод и светской хроники. Хорошо это или плохо — позиционная война? Будь здесь Ширвиндт, он внес бы успокоение.

Связной не приходит уже три дня. Обычно он дожидается Роз на полпути к почте и передает конверт. Маленький рост не мешает ему говорить низким баритоном, и, слушая его, Роз вспоминает голос Жана. В конверте вместе с шифровками иногда бывают записки от Ширвиндта. Вальтер шлет ей приветы и желает бодрости; в последний раз написал: «Перевал близок, и мы его одолеем». Так хочется верить в это!..

Кусты у обочины шевелятся и хрустят.

— Алло!

Роз останавливается и едва не хватается за сердце.

— О боже, Грюн, как вы меня напугали! Откуда вы взялись?

— Жду вас.

— Но почему здесь? Я почти никогда не пользуюсь шоссе.

— К сожалению, я не могу приходить в обычное место… Это и раньше было нелегко, а сейчас я имею особые затруднения.

— Надеюсь…

— Нет, нет, не то!.. Просто я повысился по службе.

— Секрет?

— Пожалуй, нет. Я был рассыльным в отеле, где вы иногда обедаете.

— Я и сейчас иду туда.

— О, значит, я хорошо угадал! Уже пять дней я есть портье, и вы могли узнать меня, окликнуть… Было бы плохо…

— Поздравляю!

— Благодарю. Постарайтесь меня не узнавать, фройлейн, когда навещаете отель… Я и вчера ждал вас, и позавчера. Вам есть известие.

— Где оно?

— В моем бумажнике. Возьмите его, фройлейн.

Роз прячет конверт на груди, за воротом свитера, и спрашивает:

— Где же нам видеться?

— Здесь и в это же время.

— А в отеле?

— Там я не имею чести знать вас.

Связной улыбается и приподнимает шляпу. Шаг в сторону, и кусты смыкаются за его спиной. Роз остается на шоссе одна. Кусты хрустят, осыпают пожухлую листву.

Остаток пути Роз проходит быстрее обычного. Письмо и свидание придают ей энергии. Развеялась тайна Грюна, и исчезло чувство одиночества. Знать, что рядом есть человек, которого можно найти в трудную минуту, — это уже много, вполне достаточно, чтобы не думать о себе, как о песчинке в горах.

Со звоном провернув стеклянную мельницу турникета, Роз попадает в холл отеля. И, как всегда, робеет. Горный костюм кажется неуместным среди плюшевой роскоши и длинных зеркал, в которых ты видишь всю себя, от кончиков дешевых ботинок до помпона шапочки. Брюки пузырями вздулись на коленях, а толстые носки, выпущенные поверх брюк, хороши для лазанья по скалам, но не в отеле, где швейцар носит лакированную обувь. Стараясь не замечать двух долговязых англичан, высокомерно скучающих в холле и, словно по команде, повернувших головы в ее сторону, Роз направляется в ресторан, утешая себя надеждой, что какой-нибудь из боковых столиков окажется свободным.

Ей везет; метрдотель с каменным лицом провожает ее в затемненный угол и жестом посла, вручающего ноту, подает кожаную папку с меню. Роз краснеет; общение со старушками в пансионе «Лакфиоль» подорвало у нее веру в свое право поступать как заблагорассудится и пренебрегать этикетом.

Метрдотель отходит, неслышно скользит по паркету в своих мягких туфлях из превосходного черного шевро. Движением пальцев, уловленным Роз, он дает официанту знак не особенно спешить. И тот не спешит. Жаль, что здесь нет Ширвиндта. Он обладает даром ставить на место кого угодно; в ресторанах его обслуживают, как лорда, даже если он заказывает только чай без сахара.

Цены здесь высоки, и Роз, помня об этом, благоразумно ограничивает обед жюльеном, порцией спаржи, запеченными яйцами и куском дурно пахнущего, но прелестного на вкус камамбера с чашечкой кофе. Сливки к кофе в ресторане подают бесплатно… Когда-нибудь дома она, если спросят, расскажет родным об этих одиноких обедах, об отелях, куда съезжаются со всего света те, чей багаж заполняет не один десяток кожаных кофров… Или нет — стоит ли рассказывать об этом? И как объяснит она свои познания из жизни Давоса, если и маме и отцу известно, что она командирована в Заполярье радисткой на зимовку?

Роз доедает сыр и принимается за кофе. За соседним столиком говорят о Сталинграде. Она прислушивается, стараясь не пропустить ни слова. Один из говорящих известен всему Давосу, его называют генералом, и в газете Роз видела его портрет в форме и с бриллиантовым Рыцарским крестом под воротничком. В Давосе генерал лечится от астмы.

Говорят по-немецки, негромко, с пристойной корректностью жестов. Генерал помешивает ложечкой молоко со взбитыми яйцами. Седой бобрик его блестит, соперничая с белизной сорочки.

— Все может быть, — слышит Роз. — Но Сталинград не просто символ, господа. И мой прогноз печален…

— Однако в Берлине, экцеленц…

— Отложим тему до возвращения к себе.

Роз открывает сумочку и ищет губную помаду. Приблизив зеркальце к лицу, слегка подкрашивает рот и поднимает глаза только тогда, когда кто-то подошедший к столу говорит до странности знакомым голосом:

— Роз, дорогая, да оторвитесь же наконец и взгляните сюда…

— Жано! — вскрикивает Роз и роняет помаду.

Дюрок, улыбаясь во весь рот, смотрит на нее.

— Жано, — повторяет она. — Не может быть!.. О господи, откуда вы здесь взялись?

— С Луны, — отвечает он почти серьезно и садится. — Слава богу, наконец-то я нашел вас! Что это за бегство из Женевы, дорогая? И ваше письмо…

Роз задыхается от счастья. Это просто чудо — Жан в Давосе!

— Я сама себе не верю, — говорит она и покорно подставляет Дюроку губы, когда он наклоняется ее поцеловать.

 

3. Ноябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Время меняет человека, но еще больше меняют его заботы. Жак-Анри, позевывая и вежливо прикрывая рот платком, бегло и невнимательно рассматривает полковника из организации Тодта, сидящего против него. Они не виделись с середины или конца июля, и за этот срок господин полковник похудел еще больше, странно усох, словно подточенный болезнью.

Впрочем, для человека, нажившего фатальные неприятности, полковник держится неплохо. Щеки его выбриты и мягко лоснятся от питательного крема; пуговицы на мундире начищены; рубашка только что из прачечной.

Если бы не траурные каемки под ногтями — о них полковник позабыл второпях, — то легко можно было бы поверить, что никакие заботы не волнуют представителя организации Тодта. Жак-Анри готов утверждать, что ни один мошенник, виденный им дотоле, не держался с таким достоинством и не выторговывал себе помилование так элегантно, как его собеседник. Тем не менее приговор вот-вот будет произнесен.

Жак-Анри прячет платок в нагрудный карман, расправляет концы, придавая им вид заячьего уха. Это занятие поглощает его целиком. По крайней мере, полковник должен быть уверен, что это так. Покончив с платком и полюбовавшись им, он говорит:

— Все, что вы рассказали, превосходно! Но почему вы обратились именно ко мне?

— Он ваш служащий!

— Только до четырех пополудни, после чего мой секретарь превращается в частное лицо.

— Я мог бы, конечно, обратиться в полицию… даже в гестапо…

Жак-Анри не без труда изображает живейший интерес и сочувствие.

— Разумная мысль! Почему бы вам ее не осуществить?

Полковник молчит, а Жак-Анри, выдержав паузу, повторяет вопрос:

— Так почему же?

Он не ждет откровенности и поэтому продолжает сам:

— Грязная история, полковник? Не так ли?

Плечи полковника привычно распрямляются. Подбородок выдвигается вперед, словно таран.

— Вы!..

— Продолжайте! Договаривайте: «Вы — мерзкая французская свинья»… Или что у вас там в запасе?.. Но при этом помните, что вы сами пришли к «французской свинье» и просите у нее помощи.

Полковник вяло машет рукой.

— Вы правы, Легран. Извините. К чему нам ссориться?

— Это не ссора, полковник. Хуже…

— Мы могли бы договориться.

— Сомневаюсь. Сколько вы должны моему секретарю?

— Тридцать тысяч пятьсот.

— Франков?

— Рейхсмарок.

— Для Парижа немного, жизнь здесь дорога и развлечения не дешевы. Но в вашем возрасте люди обычно сами устанавливают разумный предел своим потребностям.

— Увы, я был неразумен! Вы парижанин, дорогой Легран!

— Допустим. Но зачем вы заменили цемент?

— Не понимаю…

— На казематах вала полагалось использовать портландский цемент; вы приказали брать местные марки — они менее прочны, но более дешевы…

— Глупости!

— Отнюдь нет! Любая комиссия без труда установит этот факт.

— Берлин в курсе всего.

— Позвольте усомниться, полковник… Берлин уверен, что цемент именно портландский, вы сами подписали отчеты о закупках. Не угодно ли посмотреть копию?

— Откуда она у вас?

Жак-Анри пожимает плечами и отводит взгляд к окну. Ему становится скучно. То, что полковник вермахта оказался заурядным мошенником, набившим карман, нисколько его не радует. Общение с подлецами разъедает душу, как ржавчина. Временами нестерпимо хочется оказаться в обществе людей, не думающих о наживе, живущих в мире иных понятий и категорий. «С волками жить, по-волчьи выть» — не лучшая норма поведения, но иной, к сожалению, при данных обстоятельствах быть не может.

— Мы уклонились от темы, — говорит Жак-Анри и устало трет переносицу. — Гестапо и французская полиция вам не помогут, так что оставим их в покое. За операцию с цементом в военное время полагается расстрел. Маленькие комбинации, заемные расписки, пьянство и разврат дадут следователям гестапо неплохой фон для главного обвинения. Сожалею, полковник…

— Господин Легран…

«Господин»? Что ж, это сдвиги! События развиваются достаточно банально. Кто хочет умирать в расцвете сил и в преддверии дубовых листьев на петлицах?

— Предположим, — говорит Жак-Анри, — мой секретарь согласится забыть о займах. Предположим далее, что я умолчу о ваших похождениях с девицами. Ну а цемент? О нем известно не только мне, но и строителям.

Полковник с надеждой выпрямляется в кресле.

— Ах, эти?.. Ну, с ними просто; есть много доступных средств…

— СД?.. Послушайте, полковник! Я коммерсант и, следовательно, не привык церемониться с деловыми конкурентами. Я торгуюсь за подряды, сбиваю цены, доказываю, что работаю лучше других. Словом, стремлюсь выжить за счет противников… Вы в данную минуту тоже! Но какой ценой?.. О господи! Двести французских рабочих сложат головы, чтобы уцелела ваша голова, вот как обстоит дело? Поистине великолепный цинизм!

Так бывает: человек скручивает нервы в пружину; пружина сжимается все туже и туже, пока, наконец, не сорвется со стопора, приведя в действие неподвижные дотоле шестерни механизма. Нечто похожее происходит с Жаком-Анри. Он и в начале разговора не испытывал к полковнику особой жалости; был скорее равнодушен, считая, что с делом надо покончить, и как можно скорее. И только. Но теперь он едва владеет собой. Черт с ним, с возможным сотрудничеством! Не лучше ли просто переслать документы в СД, и пусть гестапо само выбирает судьбу полковнику — расстрел или плаху по приговору «народного» трибунала.

— Мы не договоримся, — жестко говорит Жак-Анри и встает.

— Господин Легран…

— Я уже сказал… Только не надо упоминать о жене и детях! Не думаю, чтобы вам удалось меня растрогать: я не сентиментален.

Губы полковника значительно бледнее лица — две тонкие белесые линии. Был человек — и нет человека… «Такова жизнь!» — говорят французы.

— Мой пост… Мое положение… Не спешите решать, господин Легран.

Лицо полковника двоится, троится в прищуренных глазах Жака-Анри. Десять, сто, легион полковников, идущих во главе своих частей. Дивизия за дивизией катятся в пространство — может быть, на восток, к Волге, к кавказским предгорьям. Сгинет один, заменят новым, из запаса, резерва, из многолюдной офицерской массы, ведущей своих солдат к самому сердцу России… Жак-Анри встряхивает головой, отгоняя видение.

— Ваше положение? Не представляю, что вы имеете в виду?

— Подряды, — говорит полковник. — И не только здесь! В Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии… Выгодные контракты.

— Я не так жаден.

— Речь идет о миллионах!

— Бог с ними!

— Но вы сами говорили о конкурентах! Я помогу вам обойти всех.

Жак-Анри делает вид, что колеблется.

— Не знаю… То, что вы предлагаете, возможно лишь в одном случае: если моя фирма будет располагать точной предварительной информацией о строительных сделках. И не только в Голландии или Норвегии, но и в Германии, России — везде, где действует Тодт. Иначе какой прок? Мне надо знать наверняка, где подряд окажется выгодным, а где нет… Сомневаюсь, чтобы вы могли так много!

Полковник пренебрежительно подергивает плечом.

— С моими связями! Что бы вас могло особенно заинтересовать?

— Россия.

— Мы мало что строим там.

— Сейчас!.. Дело идет к тому, что со временем Тодту найдется широкое применение. Не поверю, чтобы в штабах не принимали в расчет военную фортуну.

— Но почему Россия?

— Дешевые руки, минимум накладных расходов. Не мне вам объяснять.

— Вы просто Калиостро, господин Легран!

— Я что-нибудь угадал?

— Кое-что. Завтра я ознакомлю вас с одним проектом. Если он вам подойдет… На первых порах это будут опять бараки для саперов. Там, где вы их поставите, позднее возможны оборонительные сооружения. Размах будет колоссальным! Что вы на это скажете?

— Надо посмотреть. И, кстати, — ваш процент?

— Равноправное компаньонство.

— А мои французы?

— Это намек?

— Да, полковник. Где гарантии, что вы не отправите меня самого в гестапо?

— Я рискую большим — документы совершенно секретные.

— Слова… Если я решусь, то только тогда, когда заключу с вами письменное соглашение, где черным по белому будет сказано: вы поставляете информацию, я плачу вам пятьдесят процентов с каждой успешной сделки.

Теперь колеблется полковник, но недолго — соблазн слишком велик.

— Хорошо, — говорит он и пытается изобразить улыбку. — Надеюсь, цемент забыт?

— Разумеется…

Не подавая руки, Жак-Анри провожает полковника до двери и, вернувшись, присаживается на подоконник. Это его любимая поза, привычная с детства. Несколько минут он сидит, бездумно вычерчивая на стекле длинный лошадиный профиль. Потом зовет Жюля.

— Что ты ему сказал? — с порога спрашивает Жюль. — На нем лица не было.

— Вот как? Очень жаль: у нашего нового компаньона должно быть всегда приличное лицо!

— Значит, плакали тридцать тысяч!

— Нисколько! Они пошли на дело.

— Ты за этим меня звал?

— Нет, старина, конечно, нет… Это правда, что Рейнике в Париже?

— К сожалению.

— Хотел бы я знать, что ему нужно здесь?

— Попробуем выяснить. Тот наш парень на телефонной станции может иногда подключаться к линии и слушать домашние телефоны гестапо. Он знает немецкий.

— Рейнике живет в Булонском лесу?

— Пока не установил. А твой полковник не поможет нам?

— Он пригодится для другого.

Жюль щелкает пальцами.

— О-ля-ля, большие замыслы?

— Очень большие. Кажется, немцы проектируют на востоке оборонительные рубежи. Это что-то новое… Завтра узнаю подробности.

— Полковник?

— Привыкай говорить: наш компаньон.

— Звучит многообещающе.

Смех Жюля заразителен — это смех человека, который ничего не делает наполовину; все — и горе, и радость, и тревогу — принимает как свое личное, даже если они касаются другого. Без его дружбы Жаку-Анри было бы втрое трудней. Сейчас особенно. Абвер вовсю ведет охоту. 621-я рота радионаблюдения почти полностью перебралась в Париж и, в довершение всего, как снег на голову, из Берлина свалился штандартенфюрер Рейнике. Жак-Анри получил предупреждение о его приезде, но в известии нет ни слова о том, с какими планами прибыл штандартенфюрер и каков круг его полномочий.

Жак-Анри жирно заштриховывает профиль на стекле.

— Не нравится мне все это…

— Почему?

— Интуиция, Жюль.

— Ты просто устал.

— Не то… Пора подумать о резервных группах. На всякий случай… Запроси Центр, может ли он дать нам трех-четырех радистов?

— Хорошо.

— И еще — передай Полю, чтобы был осторожен. Мне кажется, что немцы недолго будут церемониться с Петеном.

— У них все в порядке — у Поля и Жаклин.

— В свое время мы с тобой считали, что и в Брюсселе все нормально.

— Я предупрежу.

— Десятого я еду в Марсель, — говорит Жак-Анри.

— Ты видел газеты?

— Да… Сталинград?..

— Центр просил нас…

— Знаю, Жюль. Мы делаем все, что можем.

— Почему мы не там?!

Жюль не ждет ответа. Тяжело ступая, идет к двери. Останавливается и говорит с сухой интонацией прилежного секретаря:

— Значит, десятого? Заказать билет?

 

4. Ноябрь, 1942. Марсель, рю Жарден, 21

Все небо уже неделю будто налито свинцом, но дождей нет. Мейснер с утра надевает плащ, чтобы в середине дня снять его и таскать в портфеле. У него пониженное давление, и он чутко реагирует на погоду. Вчера пришлось израсходовать пятьдесят франков на врача — Мейснеру показалось, что сердце начинает пошаливать. Врач осмотрел его и ослушал, приложив ухо к мохнатой груди, и вместо рецепта посоветовал не злоупотреблять коньяком. Мейснер рассвирепел: он и раньше пил умеренно, а в Марселе не пропустил и рюмки. Француз, очевидно, угадал в нем по акценту немца и не упустил случая поиздеваться. Эта шуточка дорого ему обойдется: Мейснер пометил в блокноте адрес врача и сообщил его ребятам из казарм Дуан. Ребята обещали не забыть и пожаловались, что Марсель кишмя кишит красными. Даже супрефект полиции ненадежен и при попустительстве бездельника префекта делает все, что заблагорассудится. Казармы Дуан, где гестапо имеет филиал под вывеской группы комиссии по перемирию, буквально лихорадит из-за отсутствия контакта с местной полицией.

Мейснер и сам невысокого мнения о полиции и старается иметь дело с жандармерией, куда Гаузнер дал ему рекомендательное письмо с подписями своей и штандартенфюрера Рейнике. В этом письме ни слова не говорится о сути миссии Мейснера и только содержится просьба оказывать ему содействие, но жандармский полковник оказался догадлив и в своей готовности услужить превзошел все мыслимые пределы. Он даже выдал Мейснеру три номерных знака на машины, не спросив, кому и зачем они нужны. Теперь автобусы с пеленгаторами, пришедшие в октябре своим ходом из Парижа, ползают по улицам Марселя, не привлекая внимания. Сам Мейснер ездит в маленьком «пежо» с брезентовым верхом. «Пежо» юрок и быстр и обладает одним недостатком: прежний владелец окрасил его в желтый цвет, и машина, где бы она ни появилась, тут же становится объектом любознательности зевак.

В удостоверении Мейснера сказано, что он является уполномоченным комиссии по перемирию, и оно, словно «сезам», открывает любые волшебные двери. В казармах Дуан его снабдили талонами на бензин, и Мейснер разъезжает сколько требуется; в иные дни спидометр «пежо» наматывает до трехсот километров. Переговоры, которые Мейснер ведет с самыми различными людьми, требуют дипломатической гибкости и мобильности. Легче всего договариваться со старыми осведомителями политической полиции, чьи адреса даны все тем же предупредительным полковником. С ними Мейснер не церемонится, зная, что все дело в цене. Франков ему не жаль.

Операторы с автобусов живут в казарме, в служебном помещении группы. Мейснер одно время квартировал там же, пока обстоятельства не заставили его перебраться в частный пансион на рю Жарден. Собственно, Рейнике с самого начала предусмотрел такой вариант, и Мейснер жалеет, что воспользовался им только сейчас.

Они разработали план в Париже — в общих чертах, конечно, но уже тогда штандартенфюрер считал, что Мейснеру рано или поздно придется заинтересоваться пансионом мадам Бельфор. Так же думал и Гаузнер, копавшийся в архивных материалах по делу Фландена-Родина. Гаузнер столько часов проводил среди досье, что его мундир пропах пылью и кислятиной, а кончики пальцев посерели от постоянного перелистывания бумаг. Лишь однажды Рейнике привлек его к живому делу — когда пограничная стража передала СД старого контрабандиста по кличке Коко, взятого при нелегальном переходе линии перемирия. Коко пробирался в Марсель, и у него на дне мешочка с дефицитным кофе обнаружили письмо, адресованное некой Лили-Симоне Мартен и подписанное «твои папа и мама». Настораживал обратный адрес в Париже, хорошо известный гестапо и французской полиции: по нему проживали родители той самой девицы, которая обвела Гаузнера вокруг пальца в Брюсселе. В сентябре гестапо опоздало с арестом: девица — ее звали Жаклин — скрылась, и родители якобы ничего не знали о месте ее пребывания. Рейнике поручил Гаузнеру допросить Коко; Гаузнер вылез из своего архива и взялся за дело.

Допрос длился девять часов без перерыва. Коко дважды терял сознание, но клялся, что не имеет отношения к подполью. Он профессиональный контрабандист и далек от политики.

— А письмо? — спросил Рейнике.

Коко, рыдая, давился кровью — Гаузнер проломил ему переносицу.

— О пресвятая дева!.. Мне заплатили, и я понес.

— Кто?

— Он нашел меня в кабачке… Сам нашел, клянусь! Пообещал двести франков, если я передам.

— Это первое письмо?

Коко заколебался, и Гаузнер взялся за него вновь. Им пришлось из-за этого сделать маленький перерыв: врач не сразу привел Коко в чувство. Рейнике, брезгливо морщась, посоветовал Гаузнеру не усердствовать. Гаузнер недовольно пожал плечами и спросил Коко:

— Сколько было писем?

— Два. Клянусь детьми, только два! Это второе…

— А где первое?

— Я передал его мадемуазель.

— Опиши ее!

Коко втянул голову в плечи.

— Она не из маки… Такие в маки не идут…

— Нам лучше знать, — сказал Гаузнер и двумя пальцами приподнял подбородок Коко. — Поторопись, малыш!

Описание Коко совпадало с приметами Жаклин, разница была только в цвете волос, но у Рейнике не мелькало и тени сомнения в том, что они вышли на след. Отец Жаклин, связавшись с Коко, оказал тем самым СД неоценимую услугу.

— Вот что значат родительские чувства, — сказал Рейнике. — Стадность присуща всем неполноценным расам. Пример перед вами, Мейснер. Делайте выводы.

Мейснер деликатно склонил пробор.

— Понимаю, штандартенфюрер!

— Тем лучше! Фюрер требует от нас одной любви и одной преданности — национал-социализму. Помните об этом всегда, Мейснер, и вы никогда не ошибетесь!

Коко отправили в тюрьму Сантэ. Гаузнер на прощанье влепил ему пару крепких затрещин и вернулся в архив. Рейнике распорядился ни в коем случае не арестовывать родителей Жаклин и установить за их домом наблюдение. Девица, по всей видимости, укрывалась в Марселе, адреса ее Коко не знал, утверждал, что она сама встречала его в прошлый раз на вокзале. Странным казалось, что письмо не было отправлено обычной почтой, но Рейнике нашел этому правдоподобное объяснение: скорее всего Жаклин и ее родители действовали на свой страх и риск, без ведома тех, кому Жаклин подчинялась. Может быть, даже они не хотели, чтобы эти люди знали об их семейной переписке. В практике не встречались случаи, когда бы русская разведка прибегала к услугам контрабандистов.

…В Марселе Мейснер чувствует себя великолепно. Денег у него достаточно, а Рейнике из Парижа не в силах следить за каждым его шагом и поминутно одергивать. Радиооператоры, подчиненные Мейснеру, трепещут при любом его взгляде: он очень быстро сумел внушить им мысль, что здесь только он, а не оставшиеся в Париже Модель или Шустер, играет первую скрипку.

В полной мере смену власти испытал на себе любимчик Моделя штаб-ефрейтор, кичившийся своим университетским образованием. Мейснер нашел, что он недостаточно почтителен, и передал его ребятам из казармы Дуан. После беседы с ними штаб-ефрейтор сделался шелковым и по собственной инициативе целую неделю чистил туфли Мейснера, когда тот еще жил в казарме. Мейснер оценил его рвение и приблизил к себе, назначив шофером на «пежо» и освободив от работы на пеленгаторе. Выбор оказался удачным: штаб-ефрейтор бегло болтает по-французски, не без изящества носит штатское платье и чувствует себя как рыба в воде среди марсельских красоток. Сам Мейснер с трудом привыкает к гражданскому костюму; все время так и тянет посмотреть на плечо, где нет серебряного погона, а брюки навыпуск непривычно удлиняют ноги, и Мейснеру кажется, что он похож на жирафа. Поэтому он горбится, стараясь уменьшить рост, и сходство с жирафом, как ни странно, увеличивается.

Рабочий день Мейснера уплотнен до предела. Три его пеленгатора, не останавливаясь без надобности ни на час, ползут по городу, слушая волну 19,2. На ней еще в Париже удалось засечь передатчик с позывными РТИкс — тогда только было неясно, на Марселе ли заканчиваются нити пеленга или их надо протянуть куда-нибудь дальше. РТИкс выходит в эфир четыре раза в день и остается в нем не дольше пяти минут кряду. За этот промежуток операторы едва успевают продвинуть автобусы на какую-нибудь сотню метров в направлении пеленга, и Мейснер бессилен ускорить их движение. Выговоры, раздаваемые направо и налево, подхлестывают операторов: при виде подъезжающего к автобусам «пежо» они усердствуют вовсю…

Мейснер и теперь был бы далек от цели, если б не вспомнил о предположении Рейнике, что пансион мадам Бельфор может оказаться как раз тем самым местом, где прячется РТИкс. Была ли это интуиция или дар предвидения, Мейснер сейчас не задумывается над этим. Достаточно того, что штандартенфюрер оказался прав, а он, Мейснер, выглядит глупцом со своими возражениями. Мейснер старается не вспоминать, с какой горячностью доказывал в Париже Гаузнеру, что после бегства Фландена только безумец рискнет вторично обосноваться под кровлей пансиона на рю Жарден. Гаузнер тогда высмеял его при Рейнике, сказав:

— Вы слишком европеец, Отто, чтобы разбираться в азиатских хитростях. Это ваш недостаток.

Рейнике с трудом помирил их, ибо Мейснер не упустил случая напомнить о визите Жаклин на виллу в Брюсселе, а Гаузнер зло посмеялся над контрразведчиком, забывающим, что в конце передачи радист пользуется «аварийным сигналом», если ему грозит арест. С этой минуты Гаузнер нажил себе в лице Мейснера смертельного врага.

Сейчас Мейснер, к сожалению, вынужден признаться: Рейнике и Гаузнер были правы.

Комнату в пансионе Мейснер получил без труда. Мадам позвонили из казармы Дуан, и сотрудник комиссии по перемирию занял отделанную как бонбоньерка спальню на втором этаже. Мейснер, поцеловав мадам руку, разразился длинным комплиментом и выслушал в ответ учтивую фразу о том, что человек, прибывший в Марсель с благородной целью дать мир измученной Франции, желанный гость под любым кровом. Это не помешало мадам, не моргнув, запросить за комнату столько, сколько в Париже Мейснер уплатил бы за целый этаж в отеле. Сотрудники гестапо из казармы Дуан не ошибались: в Марселе никто не пылал любовью к немцам, даже если они не носили формы.

Дом на рю Жарден, 21 был точкой в пределах треугольника, построенного на карте города по данным пеленгаторов. Обосновываясь здесь, Мейснер думал о нем не больше, чем о любой иной точке, и не испытывал трепета, включая в первый вечер прибор для обнаружения магнито-силового поля. Было бы сверхъестественной удачей, если б оказалось, что передатчик работает именно отсюда. Прибор, замаскированный в чемоданчике, был чувствителен, как компас, и Мейснер, обнаружив всплеск на экране, посчитал его сначала следом от чего-то иного, но не от рации, однако всплеск был слишком ярким. Глядя на него, Мейснер постепенно поверил, что родился в чепчике и сорочке. Рация находилась здесь, совсем рядом — может быть, в нескольких шагах! Держа чемоданчик на руках, Мейснер на цыпочках выглянул в коридор. Всплеск на экране дрогнул, увеличился в размерах; РТИкс заявлял о себе в полный голос.

Передатчик был в комнате напротив.

У Мейснера хватило выдержки не вломиться в чужой номер и вернуться к себе. В 21.37 всплеск угас. Он возник на следующее утро и появлялся еще трижды, как раз в те часы и минуты, которыми пользовался обычно РТИкс. Но между вечером и утром была ночь, и в продолжение ее Мейснер метался по своей комнате. Будь он в Париже, радист уже сидел бы в гестапо и давал показания. Проклятая «свободная зона»! Трижды проклятые порядки, действующие на ней вопреки интересам великой Германии! Почему фюрер допускает существование дурацкого правительства в Виши, хотя и находящегося под германским контролем, но играющего в самостоятельность?! Рейнике предостерегал, чтобы Мейснер не лез на рожон. Виши-де поддерживает дипломатические отношения с доброй половиной стран мира и ревниво относится к своему «суверенитету». Мейснеру с высокого дерева плевать и на весь мир и на суверенитет, но приказ Рейнике равносилен закону.

За завтраком Мейснер приглядывался к жильцам, ища того, кто жил напротив, и напрасно — господин Поль (так назвала его горничная), художник из Нима, появился только к обеду. Завтракать он предпочел у себя. Мейснер отметил, что у него желтое лицо и глаза с неестественным блеском. Вместе с господином Полем место за столом заняла рослая девушка, довольно хорошенькая, чуть полноватая, лицо которой показалось Мейснеру знакомым. Этот прямой подбородок, укороченная бровь — где он их видел?

Передавая девушке соусник, Мейснер еще раз скользнул взглядом по ее лицу. Нет, они не встречались — это точно; но откуда и как он знает ее?

Не дожидаясь десерта, господин Поль встал. Пергаментной желтизны рукой взялся за спинку стула девушки.

— Не спешите, Лили, я подожду у себя.

Мейснер напрягся: Лили?! Комиссар Гаузнер мог бы торжествовать в Париже: составленный им со слов мадам Ван-ден-Беер словесный портрет не расходился с оригиналом. Лили Мартен, она же Жаклин, связная между Парижем и Брюсселем, сидела с Мейснером за одним столом! Воистину подарки судьбы сыпались словно из рога изобилия.

За два последующих дня Мейснер поднял на ноги пол-Марселя. Свой триумф он готовил тщательно, с расчетливостью человека, бросившего на карту все. Агенты, приставленные им к Жаклин, были опытные и сотрудничали с политической полицией с довоенных времен. Гонорар, предложенный Мейснером, утроил их рвение, и Жаклин ни на миг не оставалась на улицах одна. О письмах, взятых ею в пяти различных почтовых отделениях, Мейснер узнал через полчаса, а еще полчаса спустя из окна аптеки любовался Жаклин, входящей в пансион мадам Бельфор. Желтый «пежо» в это время ждал его у казармы Дуан; утром Мейснер предупредил мадам, что не вернется к обеду и что посыльные господина префекта найдут его в помещениях группы. Никто, даже операторы пеленгаторов не были посвящены в дело. Мейснер не такой простак, чтобы другие воспользовались плодами его трудов и приписали заслуги себе. Штандартенфюрер Рейнике получит отчет только после ареста господина Поля и Жаклин. До этой поры его соглядатаи будут продолжать ему доносить, что пеленгаторы ведут наблюдение за РТИкс и медленно двигаются в направлении передатчика.

Вдосталь налюбовавшись из окна аптеки на Жаклин и оценив все достоинства и недостатки ее фигуры, Мейснер на трамвае доехал до казармы и позвонил в Париж. Пожаловался Гаузнеру на дурную погоду и бессонницу. Гаузнер фыркнул что-то о детских болезнях и дал отбой.

Плохая погода — единственное, что мешает полному счастью Мейснера. Гаузнер волен фыркать, у него нет гипотонии и связанного с ней отвратительного состояния слабости. Интересно, как переносит осень господин Поль со своим туберкулезом?.. Впрочем, болезни недолго будут обременять его: Мейснер позаботится, чтобы путь на небо для господина Поля оказался как можно короче. Перед этим ему только придется рассказать о своих знакомствах — все до последней мелочи.

Сегодня с утра Мейснер договорился в полиции о приеме. Приходится соблюдать этикет и обусловливать время встреч по телефону. Сам префект полиции избегает общения под любыми предлогами, излюбленный из которых — совещания с портовыми, военными и иными властями. Всеми делами заправляет тот самый супрефект, чьи симпатии, по мнению коллег из казармы Дуан, отданы красным. Основанием для выводов послужило кратковременное участие супрефекта в администрации Народного фронта, и Мейснер не очень уверен в правоте коллег. Французский либерализм поверхностен и в основе своей не менее враждебен коммунизму, нежели былая германская социал-демократия. Отец Мейснера до тридцать третьего года был исправным социал-демократом; сейчас во всем Эссене не сыщешь наци более твердого в убеждениях, чем он. Именно отец настоял, чтобы Отто, пройдя школу «Гитлерюгенда» и Трудового фронта, вступил в СС и постарался попасть в СД. Да, вечерними беседами никто лучше отца не умел объяснить, почему каждый тельмановец заслуживает физического уничтожения. «Социал-демократы первыми вырыли могилу Тельману» — вот его слова.

Чиновник для поручений встречает Мейснера у подножья лестницы. На этот раз Мейснер с благодарностью думает о цвете своего «пежо»: из окна канцелярии его не спутаешь с другим.

— Супрефект счастлив видеть вас, — говорит чиновник, держась где-то за спиной Мейснера. — Он специально отложил поездку в порт…

По дороге в приемную он расхваливает Марсель словами аукциониста. Город, основанный греческими выходцами из Фокеи в 600-м году до рождества Христова, в описании чиновника представляется Мейснеру вещью, которую он тут же, не сходя с места, может приобрести за сходную цену.

Под впечатлением болтовни чиновника Мейснер начинает беседу с супрефектом суше, чем следовало бы. Тон его категоричен и не соответствует установившимся отношениям. Получается, что Мейснер чуть ли не приказывает марсельским властям арестовать радиста, ссылаясь на интересы комиссии по перемирию.

Супрефект — сама любезность. Он только просит предъявить соответствующие полномочия. Но их у Мейснера нет.

— Весьма сожалею… — Губы супрефекта складываются грустным сердечком.

Мейснер встает, нависая над столом:

— Как прикажете понимать вас, месье?

— Мы во Франции, мой друг. Здесь французские законы и юрисдикция правительства Виши.

— Но интересы — общие!

— Бесспорно… Однако методы… Я не хочу бросить тень на германское правосудие, о нет! Но прошу понять меня: французское уголовное право не принимает технические средства и их продукт как доказательство. Ваш прибор, по всей видимости, превосходен, но он нем. Ни вы, ни я не сумеем заставить его свидетельствовать о вине подозреваемого. Не так ли?

— Обыщите комнату, и вы найдете передатчик!

— Для этого нужен ордер.

— Выдайте его!

— А основание, мой друг? Где основание? Кто видел подозреваемого за запретным — с точки зрения закона — занятием?

— Я!

Голос Мейснера тверд, когда он лжет.

— Сожалею, но полицейский суд учитывает только незаинтересованные свидетельства. Согласно праву, вы — обвиняющая сторона… Другое дело, если бы я имел приказ Виши!

— Свяжитесь с ним!

— Непременно. Сегодня же курьером я отправлю запрос министру и в комиссию по перемирию, и как только ответ придет, полиция полностью предоставит себя в ваше распоряжение… Рюмочку коньяку? Вы позволите?..

Мейснер вертит в руках пресс-папье. Он с удовольствием проломил бы им супрефекту голову, но вместо этого спрашивает:

— Когда придет ответ?

— Через пять-семь дней, учитывая экстраординарность дела… О, почему вы не обратились ко мне раньше? Ордер был бы уже в ваших руках!

«Еще бы, — думает Мейснер. — А господин Поль той порой улетучился бы из Марселя вместе с красоткой Жаклин. Ордер я получу сегодня, не будь я Мейснер!.. В крайнем случае, обойдусь и без него: жандармерия окажет помощь…»

Супрефект придвигает тонкую хрустальную рюмку к краю стола, посыпает сахаром дольки лимона. Не поднимая головы говорит:

— Кстати, мой друг, во избежание скандала я буду вынужден дать указание жандармам держаться в стороне. Подозреваемый — известный художник, среди его друзей есть члены правительства. Я не могу рисковать. Вы понимаете мое положение? Вы сочувствуете мне?

Мейснер залпом выпивает рюмку. Это все, что он может сделать сейчас, чтобы француз не заметил, как глубоко ранено и унижено его достоинство офицера германской разведки. Коньяк мягко обжигает горло, и у Мейснера перехватывает дух.

— Пансион будет взят под наблюдение, — заверяет супрефект. — Еще одну рюмочку?

Мейснер отказывается. Поддерживая его под локоть, супрефект спускается к подъезду, заставляя Мейснера пережить унижение вторично: рядом с блестящим громадным «рено», ждущим кого-то у обочины тротуара, желтый «пежо» кажется особенно жалким. До самой казармы Дуан Мейснер выкрашивает зубами старые пломбы. Из казармы он звонит на всякий случай в жандармерию, но чуда не происходит: полковник ссылается на только что полученный приказ.

— Я вас очень огорчил? — спрашивает он.

— Это я вас огорчу! И очень скоро! — говорит Мейснер и швыряет трубку на рычаг.

«В Дахау! Всех в Дахау! — думает он, шагая по кабинету. — Русских, французов — всех, всех!..»

В пансион он возвращается поздней ночью, проделав безрезультатную попытку договориться по телефону с представителем гестапо при комиссии по перемирию. В Виши, как видно, не понимают серьезности положения или чиновник, с которым связался Мейснер, оказался слишком глуп, но ответ был один: ждать, сколько надо.

— Сколько? День, год, столетие?!

Чиновник уклончив:

— Всему свое время.

— Я доложу штандартенфюреру Рейнике!

— А я — обергруппенфюреру Мюллеру! — парирует чиновник. — Назовите вашу фамилию по буквам.

Только этого не хватает — нажить неприятности в гестапо. Там не любят назойливости. Мейснер вынужден извиниться и выслушать еще раз предложение ждать. До самой ночи, все еще не остыв, он инструктирует агентов, вызывая их по одному в свой кабинет. Агенты должны обложить оба пансиона мадам Бельфор так, чтобы в щель между ними не протиснулся бы и комар. Во всяком случае, господин Поль не должен ускользнуть.

Кровать под балдахином безбрежна, как океан. Мейснер барахтается на ней, пачкая ботинками одеяло. Раздеться и снять ботинки у него нет ни сил, ни желания. Засыпает он под странный шум, идущий с окраин, и просыпается от него же, усиленного в десятки раз. Приподнявшись на локте, прислушивается, различая знакомый по Парижу лязг танковых гусениц. Мысль о высаженном англичанами десанте срывает его с постели и бросает к окну. Прижавшись к портьере и не зажигая огня, он всматривается в громыхающую темноту… Танки идут один за другим, устремляясь к морю, а не от него. Мейснер до предела напрягает зрение и различает на башне и борту замыкающего колонну танка смутные очертания имперского креста в белой рамке… Происходит то, на что намекал чиновник гестапо, предлагая «ждать, сколько надо», и чего Мейснер, естественно, не имел возможности предусмотреть: в 24.00 одиннадцатого ноября германские войска начали операцию по оккупации «зоны правительства Виши». Эту новость привозит ликующий штаб-ефрейтор вместе с приказом Мейснеру немедленно явиться в казарму.

По улицам стелется серый рассвет. Мейснер приспускает в машине стекло и с наслаждением втягивает ноздрями терпкий запах перегоревшего дизельного топлива. Он свеж и бодр, и гипотония не дает знать о себе обычной вялостью.

В казарме, приняв поздравления коллег из гестапо и переодевшись в форму, Мейснер согласовывает с майором из фельджандармерии детали предстоящего ареста господина Поля. Они возьмут его ровно в десять пятьдесят, по окончании утреннего радиосеанса.

 

5. Ноябрь, 1942. Давос — Тифенкастель — Мартинсбрук

Оказывается, и от отдыха хочется иногда отдохнуть! Роз до смерти наскучили вязание и прогулки в окрестностях Давоса. В перерывах между сеансами связи, встречами с Жаном и сном она связала шарф Жану и ему же варежки и две пары толстых горных носков. Тропинки и скалы исследованы ею лучше, чем собственная спальня. В самом Давосе царит осенняя чинная скука, прерываемая лишь приходом газет с военными телеграммами и экстравагантными выходками бывшей кинозвезды, со скандальной поспешностью пытающейся женить на себе впавшего в маразм старшего отпрыска божественного Хирохито. По утрам идет снег; к середине дня он тает, а в сумерках покрывается пленкой льда. Роз постоянно знобит, но она держится бодро и не докучает Жану жалобами.

Жан поселился в городке. В отеле нашлась недорогая комната, на самом верху, с окнами во двор. Жан, что-то прикинув про себя, сказал, что поживет дня три-четыре; Роз проявила догадливость и настояла, чтобы он взял у нее взаймы. До лучших времен. Не вечно же они будут бедняками? Жан, мучительно краснея, спрятал в бумажник кредитки и был особенно молчалив в тот день. Этих денег не могло хватить надолго, но их выручил перевод — гонорар за чертежные работы для «Лонжина» выполненные Жаном в Женеве. С тысячей франков в кармане Дюрок посчитал себя крезом и пригласил Роз съездить на денек в Тифенкастель, где на маленькой сцене выступает гастролирующее кабаре. Роз согласилась: Грюн опять исчез, предупредив, что встретится с ней не раньше чем через неделю, а начатый для Жана пуловер может подождать.

Их отношения развиваются странно. После первой радости, испытанной Роз при встрече, она словно застыла, испугавшись предстоящего, и Жан почувствовал это. Здесь, в горах, никто не может помешать им любить друг друга; но Ширвиндт даже из далекой Женевы ухитряется невидимо влиять на Роз, и она все время помнит об их разговоре. Жизнь уравняла Роз с солдатами во всех их правах и обязанностях, и та война, которую она ведет, не менее тяжела, чем на передовой, и требует суровых самоограничений.

Роз изо всех сил стремится не подавать и виду, что ей трудно. Хорошо, что Жан не настаивает ни на чем и держит себя в руках. Лишь однажды, на тропе, огибающей летний шале над скалой, он не выдержал и обнял ее так, что у Роз остановилось сердце. Она с трудом высвободилась и присела на камень.

— Ради бога, Жано!..

Жан, отвернувшись, рассматривал скалу. Плечи у него были мокрые от растаявшего снега. Горы плыли перед глазами Роз…

— Я больше не буду, — по-детски сказал Жан.

Роз улыбнулась ему сквозь слезы, и они пошли вниз…

Кабаре в Тифенкастеле оказалось отвратительным. Гастролерши, пухлые баварские провинциалочки, пели и плясали как заведенные и с кукольным равнодушием обнажались под оркестр. Это было типичное германское «анблик» — зрелище, не столько непристойное, сколько скучное, и Роз с Жаном не досидели до конца. Какие ветры занесли труппу в Швейцарию? И что заставило не возвращаться в рейх — война?

Прижавшись к плечу Жана, Роз думает об этом, и озноб, покинувший было ее в теплом зале, появляется вновь. Пальто у Роз нет, а тонкий шерстяной плащ слишком легок для ноября. Тифенкастель засыпает: в маленьких городках, где будни похожи на траур, а праздники — на будни, спать ложатся рано. Черепичные крыши черны, ставни опущены. Над крышами скрипят под порывами жестяные кораблики и петухи, вечные труженики этих ветреных мест. До поезда еще не меньше двух часов, и Роз, ведомая Жаном, медленно идет к ратуше. Она запрокидывает голову и видит облака, нависшие над шпилем, белесые промоины меж облаками, звезду, похожую на стекляшку из «тэтовской» броши: для настоящего бриллианта звезде не хватает чистоты и глубины блеска.

Жан, отвернув рукав, смотрит на часы. «Спешить некуда», — думает Роз и уютно припадает к его плечу. Ей хочется щекой почувствовать тепло тела Жана, но щека, как подушку, легко приминает подбитое ватой холодное плечо пиджака. Озноб усиливается.

Жан тихо насвистывает, и Роз узнает мотив. «Ах мой милый Августин… Августин… Августин…» Песня из старой детской сказки. Они с Жаном — Сандрильона и Принц, и ратуша — замок, где живет добрая близорукая фея. Во всем мире у детей одни и те же сказки.

Состояние Роз близко к полной отрешенности, и автомобиль, притормозивший в нескольких шагах от них, она готова принять за карету волшебницы. Черный и почти бесшумный, он пофыркивает мотором, и звук этот похож на всхрапывание коней, ждущих Сандрильону; чтобы везти ее на бал.

Хлопает дверца, и кто-то большой, неповоротливый преграждает им дорогу. Вспыхивает карманный фонарик и шарит лучом по лицу Жана.

— Господин Дюрок?

Жан отстраняется от Роз и делает шаг вперед.

— Да, я. В чем дело?..

— Полиция кантона. Следуйте за мной!

— Это недоразумение…

Роз, приходя в себя, становится рядом с Жаном и берет его за рукав. Губы ее пересыхают.

— Эта дама с вами?

— Да! — резко говорит Роз. — Но объясните же, в чем дело?!

Из машины вылезает второй и не спеша подходит к ним.

— Я требую… — начинает Жан, но его перебивают:

— Все требования вы заявите в комиссариате. — И к Роз: — Будьте так добры предъявить документы.

Роз открывает сумочку, роется в ней — пудреница, платок, оправленный в серебро флакончик с духами… мелкие монеты… Все не то! «Боже мой, что произошло?.. Зачем полиции нужен Жан?!» Тревога за Жана заставляет ее спешить, монеты падают на тротуар.

— Мое имя Роз Марешаль. Я подданная Франции.

— Очень хорошо, — говорит полицейский. — Вам придется удостоверить свою личность в комиссариате. Простая формальность.

— Это недоразумение, Роз! — с силой восклицает Жан. — Какая-то нелепая чертовщина!

— Конечно, Жано…

Оба чиновника пропускают их к автомобилю. Один садится рядом с шофером, второй распахивает заднюю дверцу.

— Сначала вы, потом — мадам, — говорит он.

Его немецкий язык сухо рокочет в ушах Роз. В этой части Швейцарии говорят по-немецки с режущим перепонки произношением. В темном салоне машины Роз находит руку Жана и вкладывает в нее свою.

— Все будет хорошо, — шепчет она по-французски. — Ты слышишь, все будет хорошо!

Жан молчит.

Машина за пять минут покрывает расстояние от ратуши до шоссе и, набирая скорость, несется в ночь. По ровному гулу мотора Роз догадывается о его мощи — настоящий «супер». Не убирая левой руки с ладони Жана, правой она нащупывает в кармане плаща полупустую пачку сигарет и зажигалку. Спрашивает:

— Я могу курить?

— Курите, — говорит чиновник.

Роз держит зажигалку горящей чуть дольше, чем требуется, чтобы зажечь сигарету. Прямо перед ней, в спинке сиденья на подвеске покачивается глубокая хрустальная пепельница; лицо чиновника, освещенное снизу, кажется вырезанным из желтой пемзы. Кожаная бордовая подушка сиденья мягко пружинит при движениях Роз. За плечом шофера — там, впереди — фосфоресцирует длинный щиток со множеством циферблатов… Она не сразу вбирает детали в сознание, но, вобрав, уже не может отрешиться от ощущения несоответствия этой роскоши с обычной дозой автомобильных удобств. Эта машина шикарна, как кокотка; она недопустимо дорога для ограниченной в средствах швейцарской полиции.

— Это «форд»? — быстро спрашивает Роз чиновника.

— Что?.. Нет, «испано-сюиза», — отвечает тот и спохватывается. — Какое вам, собственно, дело до этого?

Роз встряхивает руку Жана.

— Жано!.. Приди в себя, Жано!.. По-моему, это не полиция!

Чиновник начинает странно дрожать, и Роз не сразу понимает, что он смеется — мелко и совершенно беззвучно.

Второй, рядом с шофером, нехотя оборачивается.

— Заткнитесь!

Это слово, сказанное с ленивой злобой, объясняет Роз все. Горящей сигаретой она тычет в лицо того, кто сидит справа от нее, и сквозь сноп искр перебрасывается к дверце, пытаясь нащупать ручку. Пальцы ее успевают почувствовать холодный металл, но это ощущение, опережаемое нестерпимой болью в затылке, оказывается последним, испытанным ею перед тем, как потерять сознание…

…Немецкая речь врывается в небытие и разрушает его.

Машина продолжает мчаться по темному шоссе, не замедляя движения на поворотах. Роз пытается вскарабкаться с пола на сиденье, но руки подламываются в локтях.

— Ну что?

— Как бы она не стала орать!

— Успокой ее, Рольф!

— Ты прав.

Вместе с этой фразой боль вторично вспыхивает в затылке. Роз падает в пропасть, успев понять, что удар нанесен Жаном.

Новый обморок длится дольше первого. Роз поднимают на подушки, встряхивают, тычут под нос флакон с чем-то вонючим. Запах пробуждает сознание, а вместе с ним боль и страх. Роз ничего не может поделать с собой. Ее колотит сухая истерика, и Рольф держит ее за шиворот.

— Ты… ты…

Роз пытается связать слова, но они рассеиваются, как бисер.

— Ты… Рольф… гестапо…

— СД! — коротко говорит тот, кого она привыкла звать Жаном. — Примиритесь с этим, Роз, и ведите себя спокойно.

Помолчав, он добавляет:

— Если вы проявите благоразумие, все сложится не так уж плохо.

Жан. Гестапо. Рация. Грюн… Вальтер в Женеве… Москва… Роз продолжает плакать с сухими глазами. То, что случилось, непоправимо… То, что произойдет, страшно… Горный воздух за окном непроницаемо черен. Водитель включает фары, и взгляд Роз наталкивается на придорожную табличку. Еще на одну. Они проносятся, сменяя друг друга, и она, словно по складам, читает: «Замаден». Потом: «Цернец». У Цернеца магистраль растечется по двум руслам. Роз это знает. Левое — через Зюс и Шульс — выводит к австрийской границе. «Остеррейх» — теперь это тоже Германия… «Мамочка, дорогая, помоги мне!..»

Рольф встряхивает ее за воротник.

— Вы слышите меня?

— Скажи ей, — вмешивается водитель, — что я сам влеплю ей в лоб пулю, если она зашумит на границе.

— Она не будет шуметь.

— Пусть пеняет на себя.

— Не отвлекайся, а то еще врежешься.

— Будь спокоен, Рольф! Я ненавижу больницы.

— А кто их любит?

Эти двое говорят обычными голосами. Их интонации спокойно приглушены, как у людей, отдыхающих после работы и коротающих время за необязательным разговором о быте. Так болтают в ожидании поезда на перроне вокзала. Горло Роз перехватывает спазм.

Спящие Цернец, Зюс и Шульс — каждый в отдельности — на несколько минут сменяют черноту ночи за стеклами светлой краской своих домов. И опять тянется мрак.

— Скоро Мартинсбрукский пост, — предупреждает шофер.

— Когда?

— Минут через сорок.

— Отлично! Приготовь паспорта… Здесь всегда досматривают?

— Когда как. А где паспорт этой птички?

— Вместе с теми… Может быть, внизу?

— Ладно… Пусть только не поет. Скажи ей об этом еще раз!

— В крайнем случае — стреляй.

— В нее?

— В пограничников.

— Хорошо, Рольф, я понял.

«Попробую, — думает Роз. — Должен же быть досмотр!.. А если нет? Крикну… Пусть стреляют, это все-таки лучше…» Она сжимается в комочек, всем своим видом доказывая этим четверым, что от страха потеряла и голос, и слух, и силы для сопротивления. Когда к ней обращаются, она вздрагивает и старается сделаться еще меньше, уподобиться улитке, ушедшей в раковину — последнюю защиту от бури.

— Приготовьтесь, — негромко говорит шофер. — Мартинсбрук!..

Машина въезжает на освещенную площадку и тычется радиатором в полосатый шлагбаум. Шофер протягивает в приоткрытую дверцу паспорта.

— Четверо мужчин и дама.

— Багаж?

— Один момент!..

Пограничники — их двое — стоят у подножки.

Роз с силой отталкивается от сиденья, кричит:

— Бандиты!.. Это банда, задержите их!

— Черт!..

Машина срывается с места, и Роз валится на пол: съезжая с шоссе, шофер круто взял назад и вправо. Надрывно воет сирена у шлагбаума, и в третий раз рождается боль в разбитом затылке Роз. Остальное — выстрелы, крики, ругань, движение — проходит мимо нее. Высаженное пулей заднее стекло сыплется на волосы и плечи, ранит шею. С тонким всхлипом дергается и замирает гестаповец на переднем сиденье. Машина с трудом выбирается из кювета на шоссе и на спущенных баллонах дотягивает до конца нейтральной полосы. А для Роз все это — только адская боль и грохочущие в ушах колокола.

 

6. Ноябрь, 1942. Париж, отель «Лютеция»

С самого утра штаб-квартира ходит ходуном — ночью, без предварительного уведомления, прилетел генерал фон Бентивеньи и через высшего руководителя СС и полиции в Париже пригласил к себе на 8.30 штандартенфюрера Рейнике и старшего правительственного советника Гаузнера вместе с десятком других чинов гестапо. Модель и Шустер тоже включены в число приглашенных — со стороны абвера. Адъютант генерала отказался сообщить подробности, сославшись на незнание. Шустер приехал в «Лютецию», едва успев побриться и сменить белье, пропахшее потом, — всю ночь он провел в Версале, где посты радио-абвера вплотную подобрались к одному из передатчиков. Шустер и Родэ нашли место для палаток, но потом выяснилось, что стоят они неудачно, и место пришлось менять, приноравливаясь к планировке улиц. Только на рассвете они добились желаемого, и квартал, откуда работает передатчик, оказался взятым в клещи.

В ожидании начала совещания Шустер дремлет в глубоком кресле у двери кабинета. О чем бы ни стал говорить генерал, в адрес Шустера он не бросит упрека: радио-абвер в Париже делает все, что может. Остальное же капитана касается постольку-поскольку, и он заранее отводит себе на совещании удобную роль созерцателя. Совсем иначе себя чувствует Рейнике. Он даже не дает себе труда скрыть неудовольствие приглашением. СД ни в малейшей степени не зависит от абвера, и фон Бентивеньи злоупотребил положением, вызывая его к себе, да еще через посредство генерала полиции Кнохена и военного губернатора Парижа генерала Боккельберга. Интересно, что скажет Кальтенбруннер, получив сообщение о совещании?.. Рейнике нетерпеливо подрагивает коленкой, и свет тускло отражается на кончике его сапога. Штандартенфюрер зевает и громко спрашивает адъютанта:

— В абвере всегда так точны?

На его часах 8.31. Адъютант молча показывает на электрическую «омегу», висящую в простенке, — 8.29.

— В «Лютеции» все не как в империи, — язвит Рейнике.

Адъютант нем. В Берлине он прошел хорошую штабную школу и знает, что ни с кем не стоит портить отношений. Судьба коварна: этот штандартенфюрер с манерами выскочки может нежданно-негаданно оказаться со временем твоим собственным начальством.