Дом без ключа (Художники А. Колли и И. Чураков)

Азаров Алексей Сергеевич

Кудрявцев Владислав Петрович

Основывая свою книгу на бесспорных документах и достоверных ситуациях, авторы создали не только увлекательный рассказ о стойкости, непревзойденном мужестве и высоком героизме группы выдающихся советских военных разведчиков, но и развенчивают сам миф о «Красной капелле» и ее существовании.

В центре книги — фигуры советских разведчиков Жака-Анри Леграна и Вальтера Ширвиндта. Эти персонажи не вымышлены авторами, а имеют в жизни реальных прототипов.

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга не детектив, хотя читатель без труда найдет в ней все внешние атрибуты жанра: стрельбу, засады, слежку, сцены допросов. Еще больше усиливает формальное сходство напряженный сюжет, построенный, казалось бы, по законам развития интриги и до самой последней строки приковывающий внимание. Но в том-то и дело, что коллизии книги родились не за письменным столом, а основаны на подлинных событиях и реальных фактах.

В последние годы на Западе все чаще и чаще стали появляться спекулятивного толка публикации, посвященные деятельности так называемой «Красной капеллы». Термин этот, «Красная капелла», родившийся в руководящих кругах гитлеровских секретных служб, стал для буржуазных борзописцев жупелом антисоветизма и взят на вооружение самыми оголтелыми проповедниками «холодной войны». Утверждается, что «Красная капелла» была гигантской разведывательной организацией, созданной СССР, пронизавшей всю Европу и проникавшей в святая святых штабов и правительств. Утверждается также, что она насчитывала в своих рядах до 35 тысяч кадровых разведчиков и имела глубоко законспирированную сеть — несколько сот! — передатчиков для нелегальной связи с Центром. С легкой руки биографов гитлеровской контрразведки В. Ф. Флике и Пауля Карела создана версия, что война-де была выиграна не на полях сражений, не советским народом под руководством партии и правительства, а советскими «супершпионами», свободно читавшими архисекретные документы «третьего рейха» и его сателлитов. Так, Пауль Карел в своей монографии, изданной во Франкфурте-на-Майне в 1963 году, пишет: «…Секреты Гитлера красовались на столе в Кремле… Кто мог быть в курсе всех изменений, происходящих в планах немецкого высшего командования? И через два дня!.. Об этом ничего не знали. Сегодня еще об этом мало известно». Развивая ту же мысль и беря ее в качестве исходной, В. Ф. Флике в книге «Агенты радируют в Москву» (издательство «Нептунферлаг», Кройцлинген, 1957) пугает западного обывателя: «Она (то есть «Красная капелла». — И. Ч.) еще жива. Она еще среди нас. Может быть, она уже активизировалась, может быть, нет. Но она снова поднимет голову, как только это понадобится, еще лучше организованная, еще лучше законспирированная».

Нетрудно понять, кому и зачем понадобились подобные измышления. Пуская их в ход, авторы такого рода «трудов» преследуют две цели. Первая: принизить, свести на нет великий подвиг советского народа, разгромившего и уничтожившего гитлеровскую машину порабощения, доказать, что «третий рейх» потерпел крах не в результате исторически неизбежного провала своих военных, идеологических и политических концепций, а в силу того, что Центр смог «завербовать агентов в самом ближайшем окружении фюрера» (В. Ф. Флике). Вторая: утвердить общественное мнение стран Запада в мысли, что советская разведка и в дни мира ведет некую тотальную тайную войну и что массовый шпионаж применяемый органами США против СССР и стран социализма, носит характер «ответного удара».

Авторы «Дома без ключа», не задаваясь специальной целью дать ответ этим провокационным измышлениям, тем не менее способствуют раскрытию правды. Основывая свою книгу на бесспорных документах и достоверных ситуациях, они создали не только увлекательный рассказ о стойкости, непревзойденном мужестве и высоком героизме группы выдающихся советских военных разведчиков, но и развенчивают сам миф о «Красной капелле» и ее существовании.

Где и как родился этот миф?

Для того чтобы ответить на вопрос, надо обратиться к истории.

В 1941 году радиослужбе гитлеровской контрразведки удалось запеленговать несколько передатчиков, принадлежавших советскому Центру и находившихся во Франции, Бельгии и Швейцарии. По принятой в абвере (военная разведка и контрразведка) и РСХА (Главное управление имперской безопасности) специальной терминологии радистов-нелегалов именовали «пианистами» или «оркестрантами». В связи с этим в официальных документах абвера, которому на первых порах было приказано найти и ликвидировать передатчики, возникло кодированное обозначение операции — «Красная капелла». Убедившись вскоре, что абвер оказался бессильным раскрыть и выявить советских разведчиков, Берлин оказался вынужденным подключить к операции все свои контрразведывательные службы — гестапо, полицию безопасности, политическую полицию (ЗИПО), криминальную полицию (КРИПО) и фельджандармерию. Был создан специальный штаб — «Команда Красная капелла» — во главе с опытными специалистами; штабу и его отраслевым подразделениям были приданы части СС и технические средства. Однако после многомесячных поисков и абвер и РСХА были вынуждены расписаться в своем бессилии. Немногочисленная группа советских военных разведчиков была неуловима, и информация, передаваемая ею Центру содержала ценные сведения. Расшифровывая время от времени отдельные телеграммы, гитлеровские контрразведчики убеждались что Генеральный штаб в Москве получает от группы действительно важные разведданные.

Стремясь снять с себя ответственность за провал операции руководители абвера и РСХА пустили в оборот миф о том, что «Красная капелла» — это не группа, даже не несколько групп, а фантастически громадная «сеть», созданная Москвой еще задолго до войны и потому сумевшая так глубоко врасти, что добраться до ее корней не представляется возможным. Одновременно шеф абвера Канарис и начальник РСХА Гейдрих (равно как и его преемник Кальтенбруннер) были кровно заинтересованы, чтобы снять вину с себя и переложить ее на плечи «соседа»: абвер обвинял РСХА, а РСХА — абвер. Грызня между двумя могущественными секретными службами «третьего рейха» переросла в открытую распрю и, как известно, закончилась в пользу Главного управления имперской безопасности. Канарис был смещен, а после неудавшегося путча 20 июля 1944 года арестован и казнен. Наряду с прочими обвинениями ему были предъявлены и пункты, связанные с операцией по разгрому «Красной капеллы». В эту пору термин «Красная капелла» перестал быть достоянием одной лишь контрразведки и вошел в обиход ближайшего окружения Гитлера. На происки «агентуры московского Центра» списывали все, что могли, и Гиммлер, и Геринг, и Борман, и фюреры всех рангов. Ими, в частности, объяснялись поражения на фронте, волнения в тылу, возникновение и широкое развертывание крепнущих сил Сопротивления на территориях оккупированных стран Европы.

Эпизоды, воссозданные в книге, относятся к 1941-1943 годам. Авторы с профессиональной точностью показывают картину неравной борьбы маленькой группы разведчиков с мощной машиной гитлеровских секретных служб. Писателям удалось, как мне кажется, убедительно обрисовать характерную для гитлеровской империи обстановку всеобщей взаимоподозрительности, беспринципного соперничества, темной игры, в которой нацистские фюреры выступают не как «политические деятели», а как карточные шулеры, стремящиеся любыми способами «сорвать банк».

В центре книги — фигуры советских разведчиков Жака-Анри Леграна и Вальтера Ширвиндта. Эти персонажи не вымышлены авторами и имеют в жизни реальных прототипов (замечу в скобках, что действующие лица книги, хотя и названы иными именами, реально существовали и принимали участие в описываемых эпизодах). Что помогло им выйти победителями в смертельной схватке с нацистской машиной уничтожения?

Задавая этот вопрос, я отсылаю читателя к книге. Прочтя ее, современник, став как бы наблюдателем событий, получит в свои руки ключ к характерам героев и их поступкам…

В заключение остановлюсь на одном обстоятельстве, лежащем вне рамок книги, но тесно связанном со все тем же пресловутым мифом о якобы продолжающей существовать и ныне «Красной капелле». Авторы заканчивают свое повествование на сценах, относящихся к 1943 году, и при этом судьбы героев, естественно, остаются для читателей во многом как бы «неугаданными». Где они сейчас и что с ними?

Группы «швейцарцев» и «французов» работали почти до самого конца войны и полностью прекратили деятельность к 1945 году, но не в результате каких-либо успешных акций гитлеровских контрразведок, а в связи с общим изменением военной и политической обстановки в Европе. Члены групп были отозваны Центром на Родину и после демобилизации вернулись к работе по основным специальностям. Никто из них более никогда не засылался с разведывательными заданиями за кордон. Один из героев книги (Ширвиндт) стал профессором географии, другой (Жак-Анри Легран) вышел в отставку.

Я начал с того, что эта книга — не детектив. Этими же словами и закончу. В ней главное не «тайны», не приключенческие атрибуты, а люди — патриоты своей Родины, настоящие солдаты, воевавшие на самом переднем рубежей победившие в смертельном бою. Рассказ о них открывает перед читателем новую яркую страницу великой войны, которую вела наша страна, борясь за освобождение народов от порабощения и уничтожения, — страницу, строки которой нельзя читать без волнения и чувства законной гордости за советского человека, явившего миру непревзойденные образцы выдающегося героизма.

Генерал-майор И. ЧИСТЯКОВ

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Лето в Париже не самый лучший сезон. Жарко, пыльно, и каштаны на Больших бульварах кажутся серыми. Вода в Сене к вечеру начинает пахнуть псиной — это гниют городские отбросы. Жак-Анри не любит жару, но что поделать, уехать он не может. Паспорт со швейцарской визой лежит в столе, однако дела — их так много, что паспорту придется подождать.

Жалюзи в конторе опущены, но солнце пронизывает их, пробивает насквозь, и стакан с содовой водой нагревается меньше чем за полминуты. Жак-Анри отпивает глоток, костяной ложечкой перемешивает лед. Улыбается изнывающему в своем мундире полковнику.

— Еще содовой? Или, может быть, виши?

Полковник — из организации Тодта. Он плотен, моложав, сидит прямо, ремень туго охватывает не по годам узкую талию, наводя на мысль о корсете. Если бы не мундир, то его можно было бы принять за француза — черные волосы, узкий, с горбинкой нос. Дипломированный инженер, доктор, Жака-Анри он немного презирает хотя и старается быть корректным. Для него Жак-Анри в данном случае младший деловой партнер а вообще человек второго сорта, делец из тех, кто рано или поздно кончит концлагерем или тюрьмой. Поэтому он не торопится подписывать контракт, хотя Жак-Анри не без намека поигрывает золотым пером, ловит им тоненький солнечный луч.

— Итак?

— Видите ли, господин Легран…

— Я весь внимание, полковник!

— Вы ручаетесь за сроки?

Речь идет о строительстве двадцати бараков на побережье, а можно подумать, что о второй Эйфелевой башне! Через неделю бараки должны быть заселены рабочими Тодта, и полковник напрасно тянет время — так или иначе контракт придется подписать. Фирма «Эпок» не первый день сотрудничает с вермахтом, в определенных кругах ее считают коллаборационистской, однако Жак-Анри не придает этому значения. Господа патриоты, тайком слушающие лондонское радио и полагающие, что этим самым они участвуют в Сопротивлении, всего лишь неопасные болтуны: бранить оккупантов и прославлять Жиро и де Голля — хороший тон, не больше. Во всем остальном эти господа, как и Жак-Анри, реалисты, и взгляды нисколько не мешают им вести дела с Берлином и Виши. И если имперские органы предпочитают «Эпок», то не потому что уверены в преданности его владельца «третьему рейху». Для них он всегда есть и будет лицом ненадежным и подозреваемым: Жаку-Анри известно, что гестапо наводило справки о нем и его служащих! Здесь, в Париже, немцы не верят никому — даже в солидных дельцах им мнятся замаскированные франтиреры. Но «Эпок» работает добросовестно, быстро и за сравнительно небольшое вознаграждение — это привлекает немцев. Жак-Анри делает все, чтобы репутация фирмы была безупречной. Среди его служащих нет никого, кто имел бы в свое время хоть малейшее касательство к так называемому Народному фронту, зато немало последователей полковника де ля Рока.

Перо в руке немца напоминает жало.

— И еще, господин Легран! Я хочу, чтобы вы знали — лично я был против передачи подряда вам.

— Но почему, полковник?

— Вы слышали о де Барте? Он строил участок шоссе на побережье. Сейчас им занимается гестапо, и, полагаю, он будет расстрелян.

Жак-Анри возмущен, но сдерживается. — «Эпок» не имеет ничего общего с де Бартом!

— Знаю, и тем не менее я был против вашей фирмы.

— Против французов вообще?

— Вот именно, мой дорогой господин Легран!

Жак-Анри молча пожимает плечами. После сказанного не может быть и речи о конверте — том самом, что лежит в бюро. В конверте — рейхсмарки, гонорар полковника. Хорошо бы выглядел он, Жак-Анри, если бы поторопился с этим делом! Как знать, не донес бы на него в гестапо господин представитель Тодта!.. И так каждый раз: не знаешь, когда и как передать деньги. Маленький куртаж стал большой проблемой, но не давать нельзя — подрядов меньше, чем претендентов на них. Придется поручить полковника Жюлю.

Жак-Анри делает вид, что перечитывает контракт, и думает — теперь уже о де Барте. Что он там натворил? Ходили слухи, что де Барт связан с Лондоном. Передал сведения? Но какие? Участок шоссе вел к Атлантическому побережью, к укреплениям «вала». Неужели англичан может интересовать такая мелочь, как описание отдельного участка? Надо сказать Жюлю, чтобы рабочие не вздумали расспрашивать о чем-нибудь немцев, когда будут передавать им бараки. Атлантический вал — в известной мере секрет полишинеля; многое о нем можно узнать, не покидая Парижа.

Подпись полковника на контракте заканчивается длинным когтем. Жак-Анри готов поручиться, что, вернувшись к себе, полковник позвонит в абвер или в службу безопасности и попросит еще раз присмотреться к «Эпок»… Будем надеяться, что после этого он успокоится — сегодня контрразведка не осведомлена ни о ПТХ, ни о «Геомонде». Эти связи не находят своего отражения в деловой переписке фирмы и ее банковских счетах.

Жак-Анри с достоинством распрямляет плечи. Перстень на мизинце левой руки бьет снопиком брызг ослепительной голубизны. Бриллиант чист и прозрачен, как слеза, — скромно, солидно и чрезвычайно дорого.

— Благодарю за откровенность, полковник. Еще сигару?

— О нет… Хайль Гитлер!

Он уходит — походка двадцатилетнего или спортсмена. Узкая спина. Недосягаемо высокомерный прусский военный образца тысяча девятьсот сорок второго года. Конверт с гонораром остается в бюро и будет ждать часа, когда все-таки исчезнет в кармане полковничьего мундира. Час этот не за горами — в практике Жака-Анри не встречались немцы, отвергающие куртаж. Весь вопрос только — где, сколько и в какой форме? Жак-Анри почтительно кланяется у дверей.

— Рад был познакомиться, полковник.

И — Жюлю, сидящему в приемной:

— Зайдите!

У Жюля от жары размок воротничок. Толстый нос лоснится. Он и сам толст и неповоротлив, как слон. И еще у него больные почки, поэтому под глазами у него мешки, а кожа серая, нездоровая. Жюль, войдя, первым делом отыскивает бутылку виши и пьет прямо из горлышка. Сколько раз ему уже попадало за эту проделку! Но сегодня у Жака-Анри хорошее настроение, и он ограничивается шуткой:

— Ты меня разоришь!

Не отрывая бутылки от губ, Жюль роется в кармане, достает кредитку и бросает на стол. Затыкает горлышко пальцем и бормочет:

— Семь франков сдачи господин Легран.

— А за утреннюю?

Жак-Анри улыбается: после полковника разговор с Жюлем — сущая прелесть! Даже отвратительный южный акцент вызывает симпатию. Интересно, где он его подцепил, этот акцент?

Жюль приехал из Виши и сразу же вошел в дела, словно работал в «Эпок» со дня основания фирмы. На нем переписка, организация встреч, множество других дел, связанных с Брюсселем, Берлином, Гаагой, неоккупированной Францией. В отсутствие Жака-Анри он почти директор и самостоятельно решает многое. Жак-Анри держит его в курсе замыслов — в пределах возможного, разумеется. Что же касается собственно «Эпок», то здесь для Жюля нет тайн — даже существование пружины в горке с фарфором для него не секрет. Жак-Анри смотрит на горку, и скулы его твердеют. Чашки, тонкие, как лепесток, ажурные, прозрачные, блюда изумительной белизны — вещи, рецепты изготовления которых ушли в небытие вместе с их создателями, — где будет все это через год, через месяц, завтра? При обыске у них немного шансов уцелеть. Может быть, лучше отдать их, пока не поздно, какому-нибудь коллекционеру?..

Впрочем, разве что-нибудь угрожает?

Жюль клетчатым платком вытирает губы. Вкладывает контракт в кожаную папку. Он действительно хороший секретарь и мог бы служить не в «Эпок», а в первоклассной фирме. Кроме всего прочего, у него прекрасные аттестации от банкирского дома барона Ротшильда и крупного пайщика концерна «Шнейдер-Крезо». Жаль только, что проверить их можно лишь в Лондоне — именно там живут сейчас господа, подписавшие Жюлю рекомендации на отличной бумаге с водяными знаками.

Думая об этом и улыбаясь одними глазами, Жак-Анри нажимает на пружину в горке и ждет, пока откроется замаскированная дверь.

За официальным кабинетом — второй, поменьше. Стол, чайный столик, два стула. Только два — посетителям в этой комнате нечего делать. Жаку-Анри вряд ли понравилось, если бы кто-нибудь, кроме него и Жюля, стал разглядывать карту на стене или вертеть ручки приемника в нише — большого, в отличном деревянном ящике, самой последней модели. И еще меньше он был бы доволен, заинтересуйся посторонний разноцветными булавками, воткнутыми в карту. Деловые тайны!

Жюль никогда не начинает разговора первым, и Жак-Анри спрашивает:

— Есть что-нибудь из Лилля?

Жюль вытирает платком пальцы, каждый в отдельности.

— Это было не гестапо.

— Абвер?

— Похоже на то… Дом был оцеплен солдатами.

— Значит?..

— Хозяйка на свободе. Ей сказали, что вызовут, но не сказали куда. Она видела, как солдаты выносили железный ящик. С ней разговаривал штатский, он называл ее мадам и был вежлив.

— Уголовная полиция? Француз?

— Немец…

— Значит, все-таки абвер.

— Один из тех троих, кажется, застрелился.

Чашки… Сколько им еще стоять в горке?.. Жак-Анри вспомнил узкую спину полковника, похожий на коготь росчерк. Интеллигентный немец — он не пошел работать в гестапо, где, впрочем, вполне достаточно других интеллигентных немцев. Вековая культура не мешает им применять при допросах электроток, иголки и «испанские сапоги». Фарфор тверд, но хрупок. Человеческая воля тоже. Пуля в сердце — более легкий исход, чем допросы на Принц-Альбрехтштрассе. Но для него, Жака-Анри, это исключено — пуля…

Сейчас лучше побыть одному.

— Хорошо, Жюль, поговорим вечером.

Лилль на карте — крохотная точка. Три красные булавки. Холодными пальцами Жак-Анри дотрагивается до стеклянных головок. Он купил их, эти шляпные булавки, весной в лавочке мадам Перрье. Мадам пошутила: «Ваша подружка любит терять? Плохая примета: вместе с булавкой теряют друга! Скажите ей об этом, господин Легран». А у него и не было подружки, только товарищи, большую часть из которых он никогда не знал лично и не видел даже на фотографиях.

Сейчас сигарета не поможет, от нее только першит в горле. Лилльский филиал «Эпок» — его больше нет. Как это произошло? За домом как будто бы не следили — тихий квартал, у каждой виллы свой садик с несколькими выходами. Чужие бросились бы в глаза. И однако… парусиновая палатка у телефонного колодца? Что-то было о ней в письме. Ну же, Жак-Анри, вспомни!.. Пьер в конце июня писал, что палатка стояла у перекрестка; трое рабочих чинили кабель. Как он выглядит, этот перекресток, и видна ли оттуда вилла? Слияние рю Репюблик и рю де Грас. Рю Репюблик изогнута, как буква «С». Перекресток в верхнем ее конце, вилла — в нижнем. Нет, из палатки ее не видно. Совпадение?

Жак-Анри на миг закрывает глаза. Нет больше жаркого парижского дня — ночь окутывает его, черная, теплая и чуть душноватая. Еще немного, и можно представить себе парк, скамейку со своим именем, вырезанным на спинке перочинным ножом. Это его маленькая слабость — бросить изредка мимолетный взгляд в прошлое. Один миг, не больше. Если задержаться, то на скамейке появится девушка, а от нее нелегко уйти, и цепь воспоминаний протянется туда, куда ему, Жаку-Анри, даже мысленно нельзя вторгаться… Он вовремя открывает глаза — лампочка в нише над дверью мигает, торопит: у Жюля в приемной посетитель. На часах — два без нескольких минут. Следовательно, это Рене. О господи, еще один нацист, на этот раз французский!

Горка за спиной Жака-Анри мягко ползет на свое место. Палец упирается в звонок. Сгоревшая наполовину сигарета дымится в пепельнице, бювар открыт: в два часа господин Легран всегда работает. Это известно всем. Дверца в задней стене — сталь и обшивка, оклеенная обоями, — снабжена электрозащитой. Жак-Анри слегка привстает навстречу входящему Рене. Лицо его серьезно — мысленно он переводит марки в валюту и боится напутать в расчетах.

— Хайль Гитлер!

— Хайль… Рене, как котируется швейцарский франк?

— В долларах?

— В рейхсмарках, конечно!

Рене морщит лоб, а Жак-Анри не торопясь выходит из-за стола. Дверца, закрывшаяся минуту назад, точно посредине разделила след ботинка: в этой комнате на полу каблук и часть подошвы; носок и другая часть — в той. Пока Рене считает, Жак-Анри незаметно стирает отпечаток и присаживается на край стола.

— Если через банк, — говорит Рене, — то надо брать в расчет и учетный процент. Большая сумма?

Жак-Анри смотрит на него в упор.

— Тысяч тридцать. И вот еще что — я не хотел бы иметь дело с банком. Понимаете, мой милый Рене?

Он умолкает, давая возможность собеседнику принять намек к сведению. Только намек. Остальное — зачем нужна валюта и кому она предназначена — Рене не должен знать. В конце концов, какое дело спекулянту с черной биржи до картографического издательства «Геомонд», расположенного в нейтральной стране и испытывающего в настоящее время недостаток свободных средств?

— Сто марок с тысячи! — говорит Рене. Он все обдумал.

— Тридцать.

— А риск?

На миг Жак-Анри перестает улыбаться.

— Ну это уж ваше дело, мой милый. Каждый в наши дни рискует, чем может… Впрочем, я не настаиваю.

А между тем «Геомонд» до зарезу нуждается в деньгах. И Жак-Анри должен получить свою валюту любой ценой. Будь эти деньги его собственными, он согласился бы на условия Рене. Но дело в том, что деньги не его. И фирма «Эпок» тоже не его. И сам он, Жак-Анри Легран, если говорить откровенно, по сути, не принадлежит себе. Поэтому он торгуется, вгоняя Рене в пот, за каждый пфенниг и соглашается только тогда, когда Рене заявляет, что больше не уступит даже родному брату. Жак-Анри, скрепляя сделку, угощает его рюмочкой коньяку. Наливает и себе, пьет, смакуя каждую каплю и думая при этом, что «Геомонду» придется сократить расходы — переправлять деньги через границу становится все труднее и труднее. На этот раз с ними придется ехать самому.

 

2. Июль, 1942, Женева, рю Лозанн, 113

Дижон — это уже почти довоенная Франция. В окне вокзала портреты — маршал Петен и Лаваль. Полицейские в черных крылатках, словно символ правительства Виши. Попутчики Жака-Анри вполголоса спорят, обстреляют ли поезд маки. Сходятся на том, что маки не пойдут на такое свинство. Вот если бы в вагонах были немцы… Бедная, бедная Франция!..

Жак-Анри, задумавшись, обжигает пальцы сигаретой. О-ля-ля! Это было бы печально — оказаться подстреленным пулей франтирера. Под Дижоном — зона маки. Правительство Виши, бессильное помешать им, рассылает грозные приказы, которые здесь никто не хочет исполнять. Попутчикам Жака-Анри это не нравится; особенно недовольна единственная в купе дама с алансонскими кружевами на шее и с землистым от хронического несварения желудка лицом. Даме так хочется покоя и тишины, а эти противные маки… Неужели маршал не может их прогнать?

Спутник дамы, юнец с поношенным личиком, успокаивает ее:

— Вам вредно волноваться, Мари! В конце концов…

— Но, Мишель! Видеть, как разрушают Францию?!

— И все-таки… прошу вас, на нас смотрят. — И к Жаку-Анри: — У всех нервы. Бурное время, не правда ли, месье?

Жак-Анри с трудом подавляет зевоту. Сегодня он спал меньше трех часов. Рене принес деньги только вечером, и все мелкими купюрами, которые не уместились во втором дне чемодана. Жак-Анри и Жюль до самого утра шили корсет с карманами на груди и спине. Одетый под рубашку, он сковывал тело, как броня.

Жюль сказал:

— Не обижайтесь, господин Легран, но сейчас вы похожи на сутенера. Кто еще стал бы носить корсет в вашем возрасте?

Жак-Анри ответил:

— Для этого я недостаточно красив, старина!

Они шутили до самого отхода поезда. Жюль делал вид, что ничего особенного не происходит, и Жаку-Анри от этого становилось не по себе. Жюль слишком умен и хладнокровен, чтобы нервничать из-за пустяков, и если поездка вызывает у него беспокойство, то, следовательно, степень риска превосходит обычную. Жаку-Анри и самому не нравилось все это: быть арестованным на границе за незаконный провоз валюты значило оказаться в уголовной тюрьме — швейцарской или французской — и выйти из игры в лучшем случае до конца войны. Но «Геомонд» задыхается без средств, обычные пути получения кредитов для него закрыты, и у Жака-Анри просто нет выхода…

Поезд медленно втягивается в туннель, купе погружается в темноту, и до Жака-Анри доносится звук поцелуя.

Для мадам, как видно, любовь превыше всего! Война, оккупация, немцы в Париже волнуют ее не больше, чем утренний дождь. Все события мира не стоят ни сантима в сравнении с тем, как стареет кожа, белеют волосы, теряет упругость тело. Через год или два Мишель уже не полюбит ее ни за какие деньги, и надо торопиться. Сейчас она везет его в Давос или Сен-Мориц, в какой-нибудь маленький шале, где днем она будет отлеживаться после ночи, а вечером устраивать ему сцены ревности при свечах, в желтом свете которых морщины делаются почти незаметными.

Жак-Анри думает об этом и борется с дремотой. Тема его нисколько не занимает, но он не позволяет себе отвлечься от нее и в конце концов ухитряется до самой границы забыть о Жюле, чемодане и жилете. И даже когда замок чемодана уже щелкает под пальцами таможенника, Жак-Анри все еще вспоминает свою попутчицу.

Таможенник перебирает рубашки, белье. На дне находит плоскую коробку, оклеенную лоснящейся, шелковистой кожей. Нерешительно вертит ее в руках.

— Что здесь?

Жак-Анри слегка смущен.

— О, пустячок… Маленький подарок.

— Откройте.

В коробке на белом атласе — хрустальные флаконы. «Лориган-Коти» с золотыми притертыми пробками, лучший образец довоенной продукции фирмы. Предмет самой изысканной роскоши, подлежащий, вне сомнения, обложению пошлиной. Таможенник доволен — золото, дорогие духи, за них придется заплатить! Жак-Анри читает его мысли, как свои собственные: «В то время как Франция экономит каждый су и платит бошам такие репарации, находятся некоторые…»

Кроме рубашек, галстуков и злополучной коробки, в чемодане только носки и белье. Все от хороших поставщиков.

К самому чемодану таможенник интереса не проявляет, злорадно ждет, пока Жак-Анри отсчитывает кредитки. На лице его написано: «Дорого же обойдется тебе, дружок, подарок для твоей курочки!»

А у Жака-Анри спина мокра от пота…

До самой Женевы он сидит, полуприкрыв глаза, и слушает свое сердце. Оно, как видно, начинает сдавать; да и мудрено ли — сначала Испания, потом концлагерь, и вот уже три года в Париже…

В Женеве дождь. На ступеньках вокзала Корнавен Жак-Анри поднимает воротник пиджака и медленно оглядывается. Спешить некуда. По мосту через Рону он идет к Старому городу, ощущая за спиной пустоту. Женева не Париж — новый Вавилон, кипящий страстями. Париж и при немцах шумит — в полдень переполняются кафе; под зонтиками уличных бистро голоногие девчонки тянут из бокалов разбавленный — дань войне! — оранжад и договариваются о свиданиях; толпа течет, оседая на скамейках бульваров.

Женева в полдень пуста. Жак-Анри бредет через мост и слышит стук своих каблуков. В туалетной комнате на вокзале он избавился от корсета, уложил его в чемодан и теперь чувствует себя как никогда легко, В камере хранения ему выдали взамен чемодана квитанцию на имя Лео Шредера, и он уплатил за неделю вперед.

Он идет и отдыхает — в первый раз за много месяцев…

…Ровно в три Жак-Анри сидит в кафе и ждет заказанный бульон с бриошами. Кафе не кажется процветающим — маленькая стойка, полдюжины столиков с бумажными скатертями. В таких по вечерам любят собираться шахматисты. Жак-Анри, будь его воля, предпочел бы ресторан «Вехтер» на Вокзальной площади в Берне, где столики укрыты в глубоких стенных нишах и где кухня, пожалуй, одна из лучших в Швейцарии. В прошлом году его встречали именно там, но сейчас у него нет времени на поездку в Берн. Жаль: в «Вехтере» такие изумительные сыры, что даже Жюль вспоминает их с удовольствием.

Роз, как всегда, точна. Жак-Анри целует ее в щеку и предлагает, точно они виделись утром:

— Кофе? Или чай со сливками?

У Роз на щеках ямочки. Волосы падают на лоб, и она то и дело поправляет их тонкой рукой. Лак на ногтях у нее ярок как кровь — под цвет губ.

— Ты давно ждешь?

— Не очень… Так как же — кофе или чай?

— Ни то, ни другое. Я договорилась с Мадлен — ты меня проводишь?

— Разумеется.

Жак-Анри оставляет на столе монету и делает это не без сожаления: он не так богат, чтобы платить за несъеденный бульон с бриошами. Кроме того, он по-настоящему голоден, но Роз, похоже, действительно спешит. Они выходят, прижавшись друг к другу, и рука Роз лежит на сгибе его руки.

На улице Роз шепчет:

— Почему вы?!

— Так случилось.

— Но нам сообщили…

— Какая разница?

Роз не полагается знать, что Жак-Анри приехал не только из-за денег. Для всех них спокойнее, если каждому известно как можно меньше помимо того, что входит в круг прямых обязанностей. Не Жак-Анри ввел это правило, и, конечно же, не он будет его отменять! Он даже говорит с ней по-немецки — на родном языке коммерсанта Лео Шредера, уроженца Гамбурга, торговая, фирма «Лео Шредер и Карл Баумгольц»… По дороге он поддразнивает Роз:

— Вам не скучно одной?

— Вы о чем?

— Не кокетничайте, Роз!

Не поворачиваясь, искоса он ловит взглядом выражение ее лица и с удивлением замечает, что она краснеет. Вот как? Уж не появился ли у Роз приятель? А что, собственно, в этом странного — девятнадцать лет, и недурна собой.

Роз уже оправилась и болтает как ни в чем не бывало. Война докатилась и до Женевы: выросли цены на жиры и исчезла хорошая парфюмерия. В Швейцарии полно беженцев — ухитряются добраться сюда даже из Брюсселя и Копенгагена. На днях она познакомилась с одной семьей из Бельгии…

Жака-Анри подмывает сказать, что на месте Роз он не стал бы вступать с беженцами в контакт, но Лео Шредер не вправе делать, предостережения малознакомым девушкам. И уж совсем странно было бы, если б он вдруг вздумал выложить все, что знает относительно того, какие последствия может иметь знакомство с политическими эмигрантами.

В качестве коммерсанта, доставляющего для «Геомонда» валюту, он, разумеется, должен быть осведомлен об уловках криминальной полиции разных стран, но вовсе не о методах разведок и контрразведок. О том, что среди беженцев полным-полно агентов гестапо, абвера, итальянской СИМ и даже Второго отдела Венгерского генштаба, пусть думают те, кого это касается!

Жак-Анри вспоминает о Лилле и с тревогой смотрит на Роз: не дай бог, если и с ней что-нибудь случится!

С этой мыслью он и переступает порог дома на рю Лозанн. Об этом же думает и входя в кабинет Ширвиндта.

Ширвиндт изумлен не меньше Роз, и Жак-Анри торопится успокоить его:

— Все в порядке, Вальтер, просто я решил немного отдохнуть.

— А я уже…

— Да нет, если не считать Лилля, все более или менее благополучно. Даже почки у Жюля.

— Привез?

— Не так уж много. Постарайся растянуть деньги хотя бы на три месяца. Получишь после моего отъезда на вокзале. Кстати, там духи — можешь подарить их Роз.

— Какие духи?

— Для таможни. Контролер прицепился к ним, а не к чемодану.

— Ты просто сумасшедший — поехал сам!

— Какая разница — кто? Риск от этого не делается меньше… И давай не тратить времени. Я еду ночным, так что у нас всего несколько часов. Попроси, чтобы Роз сварила кофе, а пока расскажи мне о Камбо. Кто он?

Ширвиндт тяжело оседает в кресле. Рассеянно вертит в пальцах карандаш. Роз, бесшумно возникшая в кабинете, ставит на стол кофейник и чашки и уходит, постукивая высокими каблуками. Роз для Ширвиндта то же, что Жюль для Жака-Анри: нечто большее, чем секретарь. Она друг, первый помощник, поверенный в делах и домоправитель. Словом, настоящий товарищ, которому не надо напоминать о его обязанностях. Жак-Анри и без просьбы получил бы свой кофе…

Ширвиндт наполняет чашки и в упор смотрит на Жака-Анри.

— А если я отвечу, что не знаю, кто такой Камбо?

— Ты шутишь?

— Официально он свободный журналист. Сотрудничает в местной прессе. По паспорту немец и живет здесь около года.

— С кем он связан?

— Спроси его сам!

— А ты?

— Он ответил мне, что если я хочу и впредь получать материалы, то не должен настаивать и копаться в его прошлом. Кстати, он сам себе придумал псевдоним и знаешь, что он означает? Ка-м-бо, по начальным буквам — канцелярия Мартина Бормана! И вот что — не поручусь, что он не оттуда черпает информацию.

— Но это невероятно!

— Почему же? Ты что — не допускаешь и мысли об оппозиции Гитлеру?

— Только не в этом месте!

— Но информация Камбо точна.

— Пока — да… Ты не задумывался о ловушке? Представь: до какого-то момента мы получаем первоклассные сведения, а потом… В один прекрасный день Камбо подсовывает нам нечто — такое важное и срочное что на проверку нет ни часа. И тогда — катастрофа…

Ширвиндт отставляет нетронутую чашку. Край крахмального манжета с костяным стуком задевает блюдечко. Серебряная ложечка кажется спичкой в крупных, сильных пальцах. Рука Ширвиндта — рука рабочего, сына и внука рабочих, и ни костюм, ни манеры не подходят к ней. Ширвиндт знает это и при посторонних не снимает тесных перчаток.

— Понимаешь, — говорит он спокойно. — Я и сам думал об этом. И я рад, что ты здесь.

— Только до ночи.

— Я бы хотел, чтобы ты задержался.

— Из-за Камбо?

— Не только.

— Тогда из-за Роз?.. У нее появился друг, не так ли? Ты это хотел сказать? И еще ты хотел спросить, откуда мне это известно? Ах, Вальтер, все так просто: посмотри на Роз — и увидишь сам.

— Ее друг бельгиец. Инженер из Брюсселя.

— Вот как? Они часто видятся?

— По-моему, каждый день.

— Любовь?

— Ты мог бы не спрашивать.

— Да, конечно… Он бывает у нее дома?

— Пока нет.

Голос Жака-Анри звучит жестко, куда жестче, чем ему бы хотелось:

— Он не должен там бывать!

— А ты не хотел бы взглянуть на парня?

— Пожалуй…

— Это не трудно устроить. Я скажу Роз, чтобы она привела его на площадь, и ты посмотришь на него из кафе. Роз говорит, что он жил и в Париже.

— Это можно проверить.

— Так остаешься?

Дождь за окном продолжает моросить. Глаза у Жака-Анри слипаются. Он не спал уже больше суток… Голос Ширвиндта доносится до него, словно с другого конца планеты. Роз, Камбо, беженец из Бельгии. И еще — провал в Лилле. Слишком много всего для одного человека. Пять с половиной лет жизни, включая Испанию. Три чужих языка вместо одного родного и имена, нисколько не напоминающие полученное от матери и отца. Альварец, Педро де Эстебано, Марель, Де-Лонг, Лео Шредер и, наконец, Жак-Анри Легран… Вот кончится война, и тогда…

— Что ты решил?

— Хорошо. Скажи Роз, что завтра в девять утра. Вечером слишком плохо видно. А сейчас, извини, я пойду в отель; дай знать Жюлю, что я задержусь в Женеве. У тебя найдется чемодан?

— Разумеется. И пижама тоже.

— Тем лучше. Тогда — до утра…

Дождь все кропит и кропит на брусчатку, Жака-Анри пронизывает простудная дрожь. На ходу он достает таблетку аспирина и, морщась от отвращения, проглатывает ее. Вот будет славно, если он заболеет! Денег в кармане ровно столько, чтобы прожить в Женеве сутки; на валюту, привезенную Ширвиндту, не, приходится рассчитывать: она вся до сантима нужна для дела.

С озера дует не по-летнему холодный и резкий ветер…

 

3. Июль, 1942. Брюссель, рю Намюр, 12

Топить камин летним вечером, когда город задыхается от духоты, может только больной или сумасшедший. Тем не менее человек, сидящий на корточках и тяжелыми чугунными щипцами разбивающий комки кокса, совершенно здоров. Кокс раскален добела; язычки пламени, острые, как зубья бороны, рвут на клочки и превращают в пепел, в ничто длинные полоски бумаги. Комната наполняется сладким чадом, и запах этот сквозь щель под дверью проникает на лестницу.

На лестнице трое. Здесь темно и тихо. Старые деревянные ступени, издающие обычно при любом прикосновении длинные скрипы, сегодня безмолвствуют. И это несмотря на то, что каждый из троих весит чуть поменьше центнера.

Они стоят уже минут пятнадцать. Парадная дверь легко поддалась отмычке; хозяйку дома заперли в спальне на первом этаже; и даже ступени пока молчат: впрочем, все трое знают, как следует себя вести на скрипучих лестницах старых деревянных домов.

Сейчас их очень беспокоит запах.

— Что он там жжет? — шепчет один. — Может быть, войдем?

— Тише, Отто!..

Светящиеся стрелки наручных часов показывают 22.05. Тот, кого зовут Отто, беззвучно открывает маленький чемоданчик, прямо поверх пилотки надевает зажим с наушниками.

— Он начинает!..

— ПТХ?

— Сейчас передаст… Да, ПТХ…

Рация в чемоданчике настроена на волну с идеальной точностью. Частота 10363 килогерца. Все идет прекрасно…

«Все идет прекрасно!» — думает человек в комнате и мягким нажатием пальцев приводит в действие ключ. За окном в палисаднике перешептываются листья. Вечер еще не перешел в ночь, он сине-сер и чист, и только небо наливается чернотой. «Я приду к тебе, Мими, тру-ля-ля, тру-ля-ля!..» Песенка не мешает работе. Он уже давно научился механически выстукивать текст и думать о своем. В двадцать один год у каждого есть девушка, мысли о которой приходят даже во время сна. Если бы не война, они бы поженились… Если бы не война!..

На лестнице Отто изнывает от нетерпения. Под его пальцами плечо старшего из троих, холодный и шершавый погон со знаками различия капитана. Если все пойдет хорошо, то не позднее осени такие же погоны получит и Отто. Что скажет тогда фон Модель? Будет ли по-прежнему видеть в нем выскочку из СС или начнет относиться как к равному? Эти господа в армии считают офицеров, перешедших из РСХА, вторым сортом и совершенно не понимают, что и те не в восторге от своего перемещения. Если бы не директива рейхсфюрера и не война, то Отто и пальцем бы не пошевелил для смены декораций. Если бы не директива и не война!..

У капитана фон Моделя свои заботы. Когда они проезжали площадь перед рю де Намюр, палатка все еще стояла над телефонным колодцем. Она казалась такой неуместной рядом с собором, что Модель забеспокоился. Жильцы особнячка под N 12 могли присмотреться к ней и заподозрить неладное. Как раз в этот миг из палатки, пятясь задом, выбрался фельдфебель Родэ в курточке почтового служащего и за откинутым пологом промелькнула квадратная рамка пеленгатора…

Зеленая стрелка на часах накрывает цифру 15. В наушниках у Отто Мейснера тишина. Рука надавливает на погон, и Модель нежнейшим движением вставляет в замок отмычку. Плавный поворот, но дверь не поддается; похоже, она закрыта изнутри на задвижку. Модель наваливается на нее плечом и слышит за спиной сопение комиссара Гаузнера. Трухлявое дерево трещит под ударами двух сильных мужчин, каждый из которых думает, что это очень глупо — лезть под пули.

Но из-за двери не стреляют.

Гаузнер, качнувшись, обрушивается на нее всем телом, срывая с петель. Опережая Моделя, врывается в комнату. Пистолет в его руке угрожающе нацелен прямо в грудь тому, кто несколько минут назад пел песенку про Мими. Сейчас он не поет. Пальцы его все еще лежат на ключе, и Гаузнер приказывает:

— Руки!..

Лицо радиста кажется розовым, но только с той стороны, которая обращена к камину, другая бела до голубизны. Он выпускает ключ и даже не делает попыток встать со стула, и Модель понимает, что этот человек — еще живой! — уже мертв. Страх убил его. Модель оглядывает комнату, стол с передатчиком, антенну, конец которой убегает за окно. Примерно то, что он себе и представлял, когда готовился к поездке сюда. Гаузнер доказывал, что радист будет не один и окажет сопротивление, Мейснер поддерживал его, и Модель остался в меньшинстве со своим убеждением, что в особнячке на улице Намюр они не застанут никого, кроме этого парня и хозяйки. Так было в Лилле: два человека, рация, полуобгоревшая бумажка. Никаких намеков на таблицы с шифром. Только в Лилле еще двое прикрывали дом с улицы и, когда их попытались взять, начали стрельбу…

У стены кресло, и Модель садится, аккуратно подобрав полы плаща. Гаузнер, обогнув застывшего радиста, подходит к окну и сигналит фонариком своим людям на улице. Мейснер ставит на пол чемодан, обшаривает стол. Модель разглядывает его стриженый белесый затылок и молчит. После страха за жизнь, перенесенного на темной лестнице, наступает минута расслабленности и покоя.

Гаузнер ощупывает карманы радиста, ищет оружие. Не найдя, резко встряхивает парня за воротник.

— Вставай, малыш, нам пора…

— Не спешите, — говорит Модель.

Так всегда: СД торопится урвать свой кусок. Но на этот раз Гаузнеру придется подождать — ПТХ и всем, с ним связанным, занимается абвер. Радист попадет в гестапо не раньше, чем Модель убедится, что компромисс невозможен.

На какое-то мгновение они все, включая Мейснера, поглощенного обыском, забывают, что и у радиста есть свое мнение о происходящем. И как раз мгновения достаточно, чтобы Гаузнер, получив удар головой в живот, очутился на полу, а Модель вдруг ослеп и оглох…

Обморок чем-то похож на сон, и в этом сне Моделя поят расплавленным свинцом. У свинца кислый вкус крови — попади кастет в висок, а не в челюсть — вскользь, и Моделю не суждено было бы пробудиться. Он сплевывает кровь и ждет, когда растает туман перед глазами. В тумане и радист и Мейснер, прижавший его к полу, кажутся ускользающими тенями. Реальность — боль и стук, отдающийся в ушах. Они отделены друг от друга: боль принадлежит Моделю, а стук порожден Мейснером — рукоятью пистолета он бьет радиста по голове, по залитой багровым макушке…

Модель окончательно приходит в себя.

Радист тоненько вскрикивает и затихает. Мейснер поднимается с колен, пляшущими пальцами заталкивает пистолет в кобуру. Рукава его мундира запачканы мастикой.

— Хотел бежать, — говорит Мейснер, и голос его срывается.

Модель языком ощупывает рот. Боль покидает его, но кровь из рассеченных губ продолжает идти. В палисаднике, всполошенная в кустах, не к месту и не ко времени начинает петь какая-то птица. Радист, держась за голову, садится на полу и, словно Будда, качается из стороны в сторону. Глаза его полны слез; слезы текут на разорванную рубашку, скатываются с нее на паркет.

Модель ищет взглядом Гаузнера и, найдя, не может удержаться от усмешки: комиссар все еще ловит воздух широко открытым ртом. Зная его нрав, Модель поспешно встает и занимает позицию между ним и радистом если парню суждено умереть, то не сегодня.

— Ну, ну — говорит Модель радисту. — А ты, оказывается, шутник! Где это ты выучился так здорово фокусничать? Только вот что — не вздумай повторить. Так будет лучше для тебя.

Радист на миг перестает качаться. Французский язык его ужасен — Модель с трудом понимает сказанное. Что он ответил? Кажется, «мне все равно»?

— Где его документы?

Мейснер показывает на стол; удостоверение личности, отобранное при обыске, лежит возле рации. Модель листает его: Эмиль Гро, национальность — француз, подданство — бельгийское, родился в Ницце 18 октября 1921 года.

Какая-то чепуха; француз — и такой акцент, с чуждыми для слуха твердыми согласными. Из-за плеча Моделя Гаузнер тянет к документу толстый палец с обгрызенным ногтем.

— Фото переклеено…

— Вот как? — говорит Модель. — Возможно… Если у вас нет здесь других дел, комиссар, может быть, вы допросите хозяйку?

— Я бы хотел…

— Узнайте у нее все, что удастся, о квартиранте. Время появления, кто рекомендовал, связи и так далее. И помните, что женщины во всех случаях предпочитают ласку кулаку.

— А я? — спрашивает Мейснер.

— Оставайтесь. Или нет, лучше спуститесь вниз и помогите комиссару. Дайте-ка мне браслеты.

Наручники защелкнуты на запястьях радиста. Не слушая недовольного ворчания Гаузнера, Модель поворачивается к нему спиной и делает знак Мейснеру задержаться. И хотя Гаузнер уже успел выйти на лестницу, говорит шепотом и в самое ухо:

— Присмотрите за ним, чтобы не перегнул палку. Это не в наших интересах, Отто!

И радисту:

— Можешь не вставать, дружок! Мы немного побеседуем для начала, а потом ты поедешь с нами. Ты понимаешь меня?

Радист молчит. У него продолговатое лицо северянина, тонкий нос и резко очерченный подбородок. Классический тип представителя нордической расы с характерными голубыми глазами. При чем тут Франция? Модель садится верхом на перевернутое кресло и, задумавшись достает сигарету. Спрашивает:

— Не будете отвечать?

Радист не спеша, словно нехотя, расцепляет слипшиеся губы:

— Мне все равно.

— Вы немец?

— Нет.

— Фламандец?

— Француз.

— С таким акцентом?

— Не важно…

— А что же важно? Жизнь? Пока никто не намерен ее у вас отнимать… Давайте проясним позиции, Гро. Я не гестапо, я — абвер, военная контрразведка. Вам это что-нибудь говорит?

Радист смотрит в окно, и Модель прослеживает его взгляд. Он идет поверх крон и упирается вон в ту дальнюю звезду. Что ж, на его месте Модель тоже постарался бы отвлечься и думать о чем угодно, но не о том, что произошло.

— Все начинают с этого, — говорит Модель.

— С чего?

— Сначала молчат, потом отрицают и наконец признаются. Один раньше, другой позже. Зависит от ума и степени культуры.

— Считайте меня ослом.

— О нет! Ваша профессия не для дураков…

Радист все так же нехотя шевелит губами:

— Тем более!

— Не будете говорить? Даже в том случае, если я предложу вам свободу? Свободу без признаний, показаний, без угрызений совести за предательство… Откажетесь?

— Я уже ответил: считайте меня ослом.

Нет, он не француз, этот Гро. И не немец. Его «р» просто кошмарно. Дерет барабанные перепонки, словно рашпиль. Но кто бы он ни был, он прежде всего человек — вместилище слабостей и страха. Равнодушные и бесстрашные не ищут взглядом далеких звезд, их мысль устремлена навстречу несчастьям, страданиям и смерти.

— Это не деловой разговор, Гро. Вы не столь наивны чтобы не понять, как все складывается для вас. Вы шпион. Вас взяли сразу после передачи. Рация и шифровка налицо. Мы могли арестовать вас и до сеанса но тогда нам пришлось бы считаться с тем, что корреспондирующая станция — КЛМ — насторожится. Пришлось бы выдумывать правдоподобную причину для вашего отсутствия в эфире. Лишняя работа!..

— Как и все остальное.

— Не скажите! Следующий сеанс утром, в пять десять. Так? Бездна времени, чтобы все обдумать и согласиться со мной.

— У вас просто дар уговаривать!..

Сколько иронии! Может быть, он все-таки немец? Советский немец? Модель закуривает сигарету, стараясь не прикусывать ее качающимися зубами.

— О да, — говорит он холодно. — У меня есть дар, но он ничто в сравнении со способностями комиссара Гаузнера. А если и таланта комиссара окажется недостаточно, то в гестапо немало специалистов по допросам третьей степени. Голодная диета, лишение сна, физическая боль… Правда, после этого абверу вы будете не нужны, но зато расскажете все.

— Даже чего не знаю?

— Не верите? Перед смертью вы вспомните тех, кого выдали, и последние ваши часы будут ужасными… Повторяю: хотите этого избежать? Или абвер, или тюрьма гестапо в Леопольдказерн.

— Идите к черту!..

Камин почти угас. Прогоревший кокс подернут пеплом.

У древних была неглупая пословица: «Все проходит». Стирается из памяти воспоминание о голосе матери, ласках любимой, позоре бесчестья. Жизнь так коротка! Модель смотрит на радиста и думает, что исход предрешен. Так или иначе, но ему придется заговорить. Что же он расскажет, Эмиль Гро? Вряд ли ему известны шифр и имена связных. Тот, из Лилля, был только радистом. Вероятно, и Гро использовали в том же амплуа. Две недели наблюдения за домом не дали ничего. Приходила молочница, хозяйка молилась в соборе. Гро лишь однажды, вчера, ездил на вокзал. В ресторане к нему подсела девушка. Гро пил чай девушка — холодный яблочный сок. Костистое, малопривлекательное лицо, но рот прелестный. Она уехала из Брюсселя поездом 15.40, и не удалось проследить, получил ли Гро от нее что-нибудь. В Льеже ее приняли в толпе сотрудники гестапо и умудрились потерять где-то возле рынка.

Модель встает, задергивает штору. Зажигает свет. Возвращаясь, невольно косится на затылок радиста. Слипшиеся волосы сбились в пропитанный кровью ком. Через пять часов радиосеанс. Надо спешить. Если Гро не сдастся, придется примириться с еще одной неудачей.

Разговор зашел в тупик. Сказано и о КЛМ, и о начале очередного сеанса, но Гро даже бровью не повел. Остаются девушка и Лилль. Сущие пустяки… А скольких трудов стоило добраться до особнячка на рю Намюр!

Размышляя, Модель без особого интереса разглядывает содержимое бумажника Гро. Сколько-то франков, полдесятка монет, продовольственные карточки. Билет… билет трамвая в Марселе… Марсель?.. Не может быть! Ведь это же неслыханная удача! Неужели Гро именно тот, кому удалось бежать в декабре сорок первого? Блондин, голубые глаза, рост сто семьдесят два — сто семьдесят пять… Но тот был не просто радистом.

— Гро!

В голосе у Моделя металл.

— Я слишком тороплюсь, Гро, чтобы тратить время на болтовню. Ваша связная из Льежа пока на свободе. Через нее мы рано или поздно доберемся до остальных. Сейчас меня интересует другое — где Марель?

— Марель?

— Не притворяйтесь! Именно Марель, или, если хотите Де-Лонг. И он же Альварец… Дело обстоит так: в прошлом октябре вам повезло, и на вокзале Прадо вы исчезли. Впрочем, не стоит удивляться — в Марселе вас ловили не мы, а полиция Виши. Тогда вас звали Жоржем Фланденом, не так ли? И жили вы у мадам Бельфор.

Вот когда он по-настоящему испугался. Просто не верится, что человек может так побледнеть.

— Продолжать?

— Но если…

— Без если, Фланден! По радиокоду вы Жорж. Не сомневаюсь, что и в отправленной сегодня радиограмме та же подпись. В марсельской группе вы дублировали Де-Лонга, а здесь вас пока использовали как радиста. Система связей старая — через посредников к Де-Лонгу, а от него к источникам. Как в Марселе и Лилле… Итак, где Де-Лонг?

— Не знаю.

— Он здесь?

— Сейчас нет.

— Когда вы виделись?

— Давно.

— Точнее? Ну же, напрягите память! Или мне позвать Гаузнера?

— В январе.

— Где?

— В соборе.

— Хорошо… Как часто к вам приходила связная? Где остальные радиограммы? Только не уверяйте, что вы успели передать все до одной. Ну?

— Я их действительно передал.

— А если мы взломаем все полы на вилле? Все стены? Вы и тогда повторите свою ложь?

— Ищите.

— И поищем! Пока вы будете сидеть у нас, оригиналы радиограмм обязательно найдутся. В Марселе их прятали в выдолбленном подоконнике, в Лилле — под половицей. В этой комнате как раз паркет. Очень удобно для устройства тайника… Не лучше ли все-таки договориться, Гро?

— О чем?

— Ого, вот это уже дело! О чем! О вашем спасении, мой мальчик. Ни более, ни менее. Что — трудно поверить? И все же это так. У вас есть шанс.

— Какой?

— В пять десять вы передадите радиограмму. Но не из тех, которые хранятся где-то здесь и которые я получу от вас, а другую — ее текст составим мы. Она будет зашифрована с помощью «Мадам Бовари». Старый шифр? Ничего, вы легко объясните это своим: сведения получены лично вами и у вас не было времени пересылать их Де-Лонгу для шифровки новым способом.

— Вы предлагаете предательство!

— Предпочитаете смерть?

— Да!

— Только после гестапо. Третья степень, мой дорогой… А небо — это уже потом.

— Комиссар Гаузнер?

— Ну что вы, он же известный гуманист! В Берлине на Александерплац он считается провинциальным идеалистом. Старая школа!

Модель делает паузу. На часах — двенадцать с минутами.

— Словом, поступим так. Пока вы поедете к нам. Я дам вам два, даже два с половиной часа. Передатчик останется здесь, и все остальное тоже. В три вы сообщите мне о вашем решении.

— Я откажусь…

— Не думаю. А сейчас вставайте, дружок!

Они выходят из особняка гуськом. Модель впереди, за ним Мейснер с радистом и Гаузнер. Ночь окутывает их темнотой и свежими запахами. Модель на ходу срывает в палисаднике цветок и трет его в пальцах. Нюхает и вздрагивает: из всех цветов он больше всего не любит махровую гвоздику — и надо же, чтобы подвернулась именно она!

В «хорьх» они садятся втроем. Гаузнер задерживается — за оставшееся до рассвета время он должен перетряхнуть весь дом. Около десятка его подчиненных уже рыщут по нижнему этажу, но здесь пока ничего не удалось найти.

Моделя томит предчувствие удачи… Тьфу, тьфу, не дай бог спугнуть ее! Несуеверный, он все-таки мысленно трижды плюет через левое плечо.

Арестованный сидит между Моделем и Мейснером. Модель плечом ощущает, как тело парня передергивают короткие судороги. Он, бесспорно, сильный человек, но и самые сильные не бессмертны… Моделю кажется, что он читает мысли Фландена: «Хочу жить, не хочу умирать…»

Он ошибается, Фланден думает о другом. Когда ломали дверь, он успел передать аварийный сигнал. Одна буква — «дабл-ю», повторенная трижды. Большего он не смог сделать… Приняли ли сигнал те, кому он адресован, или оператор успел уйти из эфира?

Странно, но Модель именно в этот миг, без всякой связи с предыдущим, думает о том же. Вспоминает и никак не может вспомнить, в комнате или на лестнице снял наушники Мейснер? Кажется, в комнате… А если все-таки нет?

Мейснер дремлет, откинувшись на подушки. По ночам он спит, а не ломает себе голову. Его удел — действие. Если понадобится, он без колебаний расстреляет этого радиста. В его семье все мужчины стреляют отлично, а дед по материнской линии даже брал призы на конкурсе вольных охотников в Гессене.

«А если все-таки нет?..» — думает Модель.

 

4. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

По пути в контору Жак-Анри, как всегда, задерживается у табачной лавочки на углу рю Корнель и Сен-Батист. Здесь, оседлав перевернутую урну, подставляет солнцу облупленный нос маленький Люсьен.

— Здравствуй, Лю, — говорит Жак-Анри и трогает его за вихор. — Что ты нагадаешь мне сегодня?

— Удачу! — без запинки отвечает Люсьен и получает франк и сигарету.

Глаза Люсьена закрыты большими черными очками. Он слеп — глаза ему выжгло огнеметом, когда немцы выкуривали из казематов последних защитников линии Мажино. Вдобавок Люсьена контузило; с тех пор он немного не в себе, и весь квартал считает его полуидиотом. Жак-Анри подозревает, что это не так, и относится к нему серьезно: сигарета и монета — дань этому отношению. Они иногда болтают, если у Жака-Анри есть свободная минута, и Люсьен далеко не всегда говорит глупости.

— А завтра? — спрашивает Жак-Анри. — Тоже удача?

Люсьен до ушей растягивает лягушачий рот:

— А будет ли вообще завтра?

— Ты редкий оптимист!

Жак-Анри задерживается еще немного, чтобы дать Люсьену прикурить, закуривает сам и торопится уйти — Жюль еще не знает, что Жак-Анри вернулся, и скорее всего ломает себе голову над сообщением из Женевы.

В приемной тихо и прохладно. Жалюзи опущены, и тени, чередуясь со светом, превращают Жюля в зебру. Не поднимая головы от бумаг, он жестом показывает Жаку-Анри на диван и скучающе цедит:

— Соблаговолите присесть…

Он просто великолепен в роли секретаря! На полированной крышке стола ни соринки. Набриолиненный пробор вытянут в ниточку; толстая роговая оправа на носу и безукоризненно белые воротничок и манжеты создают необходимую дистанцию между Жюлем и случайным посетителем.

— Браво! — говорит Жак-Анри. — С понедельника я повышаю вам жалованье…

— Патрон!

На лице Жюля столько неприкрытой радости, что Жак-Анри смущен.

— Ну, ну, не так восторженно, старина!.. Образцовый секретарь должен ненавидеть своего хозяина.

В кабинете Жак-Анри с размаху бросает портфель на стол и сам присаживается на краешек. С треском распечатывает пачку швейцарских сигарет — дорогих, с золотым ободком. Жюль осторожно выуживает одну и, преувеличенно закатив глаза, нюхает, словно цветок.

— О!..

— Забирай все, — говорит Жак-Анри. — У меня есть еще одна: Ширвиндт буквально засыпал меня подарками.

— И новостями?

— Разумеется.

— О Камбо?

— И о нем тоже…

Роняя пепел на пиджак, Жак-Анри рассказывает о поездке. О встрече с Роз. О ее новом друге.

Роз привела своего друга к кафе, и Жак-Анри из-за портьеры разглядел его. Высокий светловолосый парень с на редкость непринужденными манерами. Он сошел бы за киноартиста, будь его костюм поэлегантнее, а обувь менее груба. Именно обувь и привлекла внимание Жака-Анри — ботинки из малиновой кожи, с крутыми полукруглыми носами. Таких не делают ни во Франции, ни тем более в Бельгии. Жак-Анри знал и этот фасон, и австрийскую фирму «Элефант», единственную, кто предлагал его на обувном рынке. Друг Роз никогда не говорил ей, что бывал в Австрии.

Эти ботинки своей безвкусицей раздражали Жака-Анри, как зубная боль. И, вообще, в тот день ему все не нравилось — слишком яркие горы за окном, слишком счастливая улыбка Роз, которая целиком и полностью предназначалась ее спутнику, сам спутник со своими удивительно правильными чертами лица. Это лицо было красивым и незапоминающимся одновременно… У Жака-Анри гудела голова и ныла поясница. Утром в отеле он померил температуру; еще держа во рту градусник, уловчился высмотреть, что ртуть забралась далеко за красный поясок. Так и есть, он все-таки простудился вчера на ветру! Жак-Анри отказался от завтрака и послал горничную за аспирином.

В кафе он ограничился чашкой жидкого чая и булочкой. Булочка была маленькая.

Кто он — этот друг Роз? Эмигрант из Бельгии, один из многих, кого нацизм загнал сюда без документов и средств к существованию? Роз, несомненно, любит его; она сказала об этом Ширвиндту, и тот беспомощно развел руками. При всей свое решительности Ширвиндт податлив и мягок во всем, что касается особенностей женской души. Роз, если бы хотела, могла из него веревки вить — холостой и бездетный, он буквально терялся в ее присутствии. Жак-Анри уже и прежде подумывал, что Роз надо отозвать во Францию. И если бы обстоятельства не складывались так, как сейчас, когда Роз просто некем заменить, он предпочел бы видеть ее в Марселе, а не в Женеве.

Две загадки — бельгиец и Камбо. Находясь в Париже, Жак-Анри был почти бессилен найти к ним ключи. Оставалось полагаться на опыт и проницательность Ширвиндта и его профессиональную осторожность. Единственное, что Жак-Анри может сделать со своей стороны, — навести справки в тех двух кафе Монмартра, завсегдатаем которых, по словам Роз, ее друг был до оккупации Франции. На это уйдет не меньше недели.

Что же касается Камбо и его таинственных источников информации, то здесь только два выхода — или сотрудничать с ним, или прервать все сношения. В первом случае это значит — доверие без гарантий. Во втором — отказ от действительно первоклассных материалов, достоверность которых — по крайней мере пока! — подтверждена практикой.

Как быть?

Их здесь так мало — Ширвиндт, Жюль, Жак-Анри, еще один человек в Брюсселе. Были товарищи в Марселе и Лилле, но их схватило гестапо. Лилльский провал был особенно трагичен — жена радиста ждала ребенка и донашивала последние недели… Жаку-Анри, его помощникам и тем добровольцам из движения Сопротивления и антифашистского подполья, которые осуществляли связь, противостоит сложная и мощная машина гитлеровской контрразведки. Абвер, полиция безопасности и СД, гестапо, политическая полиция, полевая жандармерия, контрразведывательные службы имперских ВВС и ВМС.

Это не было суеверием, когда Жак-Анри спрашивал Люсьена: «Что ты нагадаешь мне сегодня?» — и радовался, услышав: «Удачу!» Им действительно очень нужна удача — ему и его товарищам.

Жак-Анри трет лоб, словно прогоняя невеселые мысли.

— Что же вы с Вальтером решили? — говорит Жюль.

— С Камбо не будем торопиться. Рано или поздно появится какая-нибудь зацепка для разговора о связях. Может быть, он последний из тех, кто был в берлинской группе и уцелел.

— Тех уже нет в живых…

— Мы не все о них знаем.

— Достаточно, чтобы обнажить головы…

— Я не о том… У берлинцев были люди в окружении Геринга и Ламмерса из имперской канцелярии. Кроме того, они нашли антифашистов даже на Бендлерштрассе. Сведения Камбо — почти ручаюсь! — идут из тех же источников.

— А не из ведомства Гиммлера?

— Ширвиндт считает, что нет.

— А ты?

— Его сообщения очень важны и точны. Едва ли наци станут крупно рисковать.

— Ну а бельгиец?

— Его зовут Жан Дюрок. Им займешься ты.

— Хорошо.

— Что Лилль?

— По-прежнему. Связной умер на операционном столе, остальных увезли. С радистом ясности нет. Немцы ведут из Лилля «лисью игру». Со вчерашнего дня.

— Ты уверен?!

— Я сам слышал радиообмен. Лилль вышел в эфир и вызвал КЛМ. Назвал себя и стал передавать.

— Старым шифром?

— Новым.

— А почерк?

— Это мог быть и он… Радиограмма была маленькая, не больше пятнадцати групп, но кое-что я успел записать.

Они умолкают. Курят. Новость слишком потрясающа, чтобы говорить о ней, не продумав всего. Рухнула последняя надежда, что радист в Лилле успел уничтожить шифр. Теперь радио-абвер, если только он пеленгует Ширвиндта и остальных, без труда прочтет перехваченные за эти месяцы радиограммы. В Марселе контрразведка добралась до второго издания «Мадам Бовари», сейчас она располагает редким экземпляром «Чуда профессора Ферамона» Ги де Лекерфа издания 1910 года. Кодом служит вторая ее половина, начиная с сотой страницы.

— Вчера перешли на новый шифр, — говорит Жюль и ищет взглядом пепельницу. Не найдя, придавливает сигарету о каблук и прячет окурок в карман.

— Третий по счету!

— Да. «Буря над домом», издательство Эберс, четыреста семьдесят первая страница. Жаклин придется опять съездить в Брюссель.

— Она виделась с нашим другом?

— На вокзале. Ему нельзя много ходить: с таким акцентом его сцапает первый же полицейский.

— В Марселе ему было еще труднее!

— А где легко?

— Ты прав, старина…

Жак-Анри закусывает губу. Жюль высказывал вслух то, о чем они обычно избегают говорить. Мотогонщик по вертикальной стене, горноспасатель, солдат в окопе — никто не любит, чтобы ему напоминали об опасностях его дела.

Жак-Анри слезает со стола, подходит к полке и снимает с нее томик в неприметно сереньком бумажном переплете. «Буря над домом». Интересно, о чем это? И выстоял ли в конечном счете дом, на который по воле автора обрушилась буря?

 

5. Июль, 1942. Берлин, Маттейкирхплац

Здание абвера на Тирпицуфер, 74 славится запутанностью своих переходов. Его перестраивали по меньшей мере десять раз, и каждый архитектор привносил что-то свое: в результате коридоры сплелись в хитроумный лабиринт, давший повод острякам из окружения адмирала Канариса окрестить резиденцию контрразведки «лисьей норой».

Обер-лейтенант Шустер, бывая на Тирпицуфер по делам службы, всякий раз долго плутает по этажам, прежде чем добирается до нужной комнаты. Время, затрачиваемое на это, он считает бездарно потерянным и поэтому покидает штаб-квартиру абвера, как правило, в состоянии крайнего раздражения. Но сегодня он настолько взволнован, что находит дорогу к выходу почти механически и садится в свой серый «опель-капитан» в состоянии, близком к прострации. К себе на Маттейкирхплац он едет раз и навсегда заведенным путем — через Бендлерштрассе, и не потому, что так ближе, а единственно, чтобы бросить взгляд на изъеденный временем красный фасад бывшего военного министерства: в этом здании служили его дед, отец и дяди по линии жены. В этом здании служил бы и сам Шустер, не попади в опалу генерал-фельдмаршал фон Бломберг, покровитель его семьи. Единственное, что старый полководец успел сделать для Шустера, прежде чем покинуть в 1938 году по требованию фюрера пост военного министра, — это порекомендовать его лично адмиралу Фридриху Вильгельму Канарису. С тех пор обер-лейтенант тянет лямку в отделении «Восток» радио-абвера на Маттейкирхплац. В нынешнем году ему, кажется, наконец улыбнулась удача: начальника отделения перевели в центральный аппарат, и Шустер занял его место. Серьезное назначение для офицера в двадцать шесть лет!

Радио-абвер — организация особая. В распоряжении Шустера все средства радиоперехвата, стационарные и передвижные пеленгаторы, дешифровальная группа и специально приданное подразделение — два взвода 621-й роты радионадзора. Другие два подчинены капитану фон Моделю, начальнику отделения «Запад».

До недавних пор именно Модель занимался ПТХ. Точнее, он занимается ими и сейчас, но с нынешнего дня будет действовать в тесном контакте с Шустером. Так распорядился сам адмирал. Шустер, вызванный на Тирпицуфер, меньше всего думал о ПТХ. Его операторам приходилось, конечно, натыкаться в эфире на передатчики с этими позывными, но, поскольку работали они из Бельгии и Франции, материалы перехвата Шустер, не занимаясь расшифровкой, передавал по принадлежности фон Моделю. Абвер потому и действовал четко и точно, что каждый его сотрудник интересовался только тем, что входило в круг его прямых обязанностей. Не более.

На Бендлерштрассе шофер сбавляет ход и оглядывается через плечо: иногда Шустер приказывает ненадолго затормозить перед зданием. Но сегодня приказа нет, и «опель» опять набирает скорость.

Черная кожаная папка, лежащая на коленях обер-лейтенанта, весит немного, но Шустеру кажется, что она отлита из чугуна. Он крепко держит ее руками, затянутыми в перчатки.

В ней два десятка листков тонкой глянцевитой бумаги, помеченных черным штампом: «Совершенно секретно! Государственной важности. Только по принадлежности. ОКВ, абвер-III». Материалы такого рода Шустеру прежде не приходилось видеть. Они поступали к тому, кому были адресованы, — начальнику третьего отдела абвера генерал-лейтенанту Францу фон Бентивеньи, и им же лично переданы сегодня Шустеру в кабинете адмирала Канариса.

— Надеюсь, — сказал адмирал, — у вас крепкие нервы, обер-лейтенант? Из того, что вам станет ясно через несколько часов, не следует делать вывода, что мы беспомощны. О нет! Противник, бесспорно, опасен, он проник в некоторые области, достаточно запретные, но тем не менее это не значит, что он знает все…

Фон Бентивеньи в своем кабинете был откровеннее.

Тяжело опираясь подбородком на сцепленные пальцы, он говорил с беспощадной прямотой, не оставлявшей у Шустера надежд на то, что в случае неудачи ему удастся не слишком испортить карьеру.

— Весьма похоже, что информаторы ПТХ сидят в штабах и в окружении фюрера. Дешифрована часть радиограмм, но и этого достаточно, чтобы ужаснуться. Именно так, Шустер, — ужаснуться и отложить в сторону все менее важное, чем ПТХ… Вы хотите что-то сказать?

— Если господин генерал позволит, я хотел бы знать, где находится корреспондирующая станция.

Фон Бентивеньи пожевал бледными губами.

— В Москве. Ее позывные — КЛМ. В папке это есть.

Он встал и вяло выбросил вперед руку.

— Желаю удачи, Шустер.

Шустер вышел из кабинета, всей спиной ощущая на себе тяжелый взгляд генерала. Это противное ощущение преследовало его и в машине, и у себя, на Маттейкирхплац, где он несколько минут неподвижно просидел за столом, не решаясь открыть папку.

Наконец решился.

Первый листок — расшифрованная радиограмма.

«КЛК от ПТХ 2606, 3 часа 30 минут, сопр. 32, N 210. 8 сентября 1941 года. Профессору. Зенитные пушки калибром 20 миллиметров типа SS-404. Длина ствола 80 калибров. 600-700 выстрелов в минуту. Начальная скорость снаряда…»

И это все? Заурядная военная информация, доступная рядовому разведчику. Неужели из-за подобных радиограмм могли волноваться адмирал и фон Бентивеньи? Идет война, и русские, естественно, забрасывают в германский тыл своих людей, и те, что тоже естественно, добывают кое-какие сведения об армии и вооружении. Шустер без особого интереса заглядывает в конец, ищет подпись: «Марат».

Еще один листок.

«КЛК от ПТХ… Новое наступление на Москву не является следствием стратегического решения, а результатом царящего в германской армии плохого настроения, вызванного тем, что не достигнуты поставленные 22 июня цели. Вследствие сопротивления советских: войск от плана 1 — «Урал», плана 2 — «Архангельск — Астрахань», плана 3 — «Кавказ» пришлось отказаться… Марат».

Пальцы Шустера непроизвольно холодеют.

Еще листок.

«КЛК от ПТХ… 10 декабря 1941 года… Германская авиация насчитывает сейчас 22 тысячи машин первой и второй линии, кроме того — 6000-6500 транспортных самолетов «юнкерс-52». В настоящее время в Германии ежедневно выпускается 10-15 пикирующих бомбардировщиков. Соединения бомбардировочной авиации, которые до сих пор базировались на острове Крит, отправлены на Восточный фронт, часть — в Крым. Потери Германии на Восточном фронте с 22 июня до конца сентября — 45 самолетов в день. Новый истребитель «мессершмитт» имеет две пушки и два пулемета. Все установлены в крыльях. Скорость 600 км/час. Марат».

«…12 декабря… К началу ноября на период зимы фронт германской армии запланировано установить на линии Ростов — Смоленск — Вязьма — Ленинград. Немцы бросили в бои против Москвы и в Крыму всю технику, какая имелась. Учебные полигоны и казармы в Германии почти совсем пусты. Марат».

Мистификация?.. Шустер не последняя пешка в абвере, но он ни в малейшей степени не бывает посвящен в планы ОКВ, еще меньше он осведомлен о потерях Германии и о мощности ее авиапромышленности. Во всей стране только несколько человек имеют доступ ко всему комплексу информации, связанной с войной. Фон Бентивеньи прав — «Марат» находится где-то в центре, в одном из самых высших штабов. А может быть, в рейхсканцелярии?

Плотные листы легко отделяются друг от друга. Шустер, словно завороженный, читает текст за текстом. Он ловит себя на мысли, что из радиограмм «Марата» узнал за один час больше, чем за последние месяцы в разговорах с сослуживцами и отпускниками с фронта. Чего стоит, например, такая информация:

«…Серьезные разногласия в ОКВ по поводу операций на юге Восточного фронта. Господствует мнение, что наступление в направлении Сталинграда бесполезно. Ставится под вопрос успех кавказской операции. Гитлер требует наступления на Сталинград, его поддерживает Геринг».

Кто мог присутствовать при разговоре Гитлера с Герингом? Или с кем из доверенных лиц поделились замыслами фюрер империи и ее рейхсмаршал? Шустер закрывает глаза, и ему становится страшно. Где-то рядом — враг! Он подслушивает мысли, он читает их. Черный человек с плаката министерства пропаганды и подпись под плакатом: «Тс-с-с!»

На схеме, приложенной к текстам, красные кружки и надписи: «Марсель», «Лилль», «Брюссель»… Все это — ПТХ. По-видимому, целая система передатчиков, неведомым образом связанных между собой. Под последней расшифрованной телеграммой номер, близкий к четырехзначному. Расшифровано же не более четырех десятков. Что содержалось в остальных, какой убийственный материал?

Только теперь Шустер начинает понимать, какими последствиями грозит неудача с поисками ПТХ. Для Германии и лично для него. Для него в особенности. Надо немедленно связаться с отделением «Запад», с Моделем и выяснить, какими данными тот располагает. Но Модель во Франции, так сказал генерал. Подавать ли рапорт о командировке?

Шустер прячет папку в сейф и раздергивает шторки на стенной план-карте. Радиопеленгаторы отмечены на ней синими значками. Вильгельмсхафен, Ганновер, Лангенгартен, Кранц, Гессен и Польнитц. Здесь стационарные установки. В экстренных случаях разрешается опираться на сеть пеленгаторов ВВС в Коббельбуде возле Кенигсберга, в силезском Штригау, Будапеште и Констанце. Несколько десятков установок имеют и военно-морские силы.

Чего сумел добиться Модель?

Шустер немного романтик и фантаст в духе старика Гофмана. Система ПТХ представляется в виде дома без адреса и входа. И без ключа. Так нагляднее. И все-таки адмирал тысячу раз прав: не надо преувеличивать силы противника и преуменьшать свои. Рано или поздно Шустер проникнет в этот дом без ключа, ибо сказано в писании: «Толците да отверзется!»

Заперев сейф и аккуратно задернув шторки, Шустер садится за стол и почерком первого ученика пишет рапорт начальнику абвера-III с просьбой о командировке. О соблазнах, ждущих его в Париже, — дорогих отелях и девочках — он старается совсем не думать…

 

6. Август. 1942. Брюссель, Леопольдказерн

— Национальность?

— Француз.

— Ложь! Где родился?

— В Ницце.

— Еще одна ложь! Вы были в испанских интербригадах?

— Не приходилось.

— Снова ложь, Гро! И как вам не надоест?

Модель, прищурившись, смотрит на радиста. После недельного пребывания в ведомстве комиссара Гаузнера Гро, как ни странно, выглядит сравнительно бодро Правда, нос у него расплющен и левая рука в бинтах но глаза полны жизни, и он не отказался от рюмки коньяку. Выпил быстро, словно бросая Моделю вызов смотри, я сохранил себя и даже не потерял вкуса к хорошей выпивке.

Гаузнер вызвал Моделя телефонным звонком. Это было удивительно некстати — в кабинете сидел Шустер, прибывший из Берлина с полномочиями, подписанными Канарисом и бригаденфюрером Шелленбергом из управления заграничной разведки РСХА. Моделю совсем не улыбалось начинать совместную работу с оберлейтенантом с показа своих неудач, но Шустер был клеек, как липучка для мух, и пришлось везти его с собой в гестапо.

У Гаузнера, державшегося в Леопольдказерн, словно божок, их ждал приятный сюрприз. Из Виши, Марселя и от испанской секретной службы пришли ответы на запросы; и Модель на этот раз без внутреннего сопротивления согласился с Гаузнером, что, да, гестапо работает быстро и четко. Гаузнер чувствовал себя триумфатором и предложил Моделю самому вести допрос, оставив за собой обязанности протоколиста.

Он и сейчас сидит за машинкой, делая вид, что все происходящее его нисколько не касается. Отсутствующий взгляд его бродит по потолку, по стенам, надолго задерживается на портрете Гиммлера в полевой форме рейхсфюрера СС.

Модель фаберовским карандашиком постукивает по пустой рюмке.

— Еще коньяку, Гро?

— Не откажусь.

— Смотрите, не опьянейте.

Гро с трудом улыбается одной половиной лица. Другая половина неподвижна и выглядит парализованной.

— Мне нечего терять, господа!

— Хорошо… Начнем сначала еще раз. Итак, вы француз?

— Я уже ответил — да.

— Уроженец Ниццы, сын Луи Сердака-Гро и Софи-Луизы Шуккерт?

— Это записано в документах.

— Только в тех, что нашли при вас, — любезно уточняет Гаузнер и вновь упирается взглядом в мундир рейхсфюрера.

— А как вас звали в Марселе? — спрашивает Модель. — Жорж Фланден?.. Ну а в Испании?

— Я не был в Испании.

— Были, Гро!

— Это важно?

— Скажем — существенно. Если окажется что лейтенант Люк из Мадрида, Жорж Фланден из Марселя и житель Брюсселя Гро одно лицо, это значительно приблизит нас к истине. Тогда я, может быть, назову четвертое имя, и оно окажется тоже вашим.

— Какое же?

— Михаил Родин из советской военной разведки. Или это еще один псевдоним?

— Не знаю такого!

— И Профессора? И в Москве, на Знаменке, девятнадцать, вы, само собой, никогда не бывали?.. Не упрямьтесь, Гро!

— Опять третья степень?

— А разве к вам ее применяли? Разве комиссар…

— Ерунда! — лениво произносит Гаузнер и останавливает на Моделе сонный взгляд. — Считайте, что мы еще и не начинали!

Модель коротко кивает.

— Вот видите, Гро, как вы ошиблись… Но если абвер отступится от вас и вы лишитесь его покровительства, то ничто не убережет вас от дороги на голгофу.

— Христос терпел…

— Позвольте мне? — скрипуче вмешивается Шустер. — Какое звание в РККА вы носили — капитан, майор, полковник?

— Я француз.

— В Испании вас считали англичанином, в Марселе — бельгийцем, в Бельгии — французом. Это, конечно, удобно. Но вы были и есть русский — и это единственно верно. Я не жду ни подтверждения, ни отрицания. В конечном счете мы обойдемся и без ваших показаний, хотя — не скрою! — они нам очень пригодились бы сейчас. В системе ПТХ вы были не простым радистом, и ваше руководство направило Михаила Родина в Брюссель не для того, чтобы он сидел у рации в своей норе. Организация группы — вот ваши функции. И вы бы ее создали, не поспеши мой коллега с арестом. В Марселе вам это удалось, удалось бы и здесь…

— Ну и?..

— Не торопитесь, господин Родин. Всему свое время!.. В отличие от своих коллег я не очень огорчен вашим запирательством. Большевистский фанатизм знаком мне по Восточному фронту, и я, хотя и нахожу его непривлекательным, научился извлекать из него пользу…

Скрипучий голос Шустера напоминает Моделю о годах, проведенных в школе. Учитель истории, старый Жираф, точно так же усыплял весь класс, когда излагал урок. Даже об открытии экзотической Тасмании он ухитрялся говорить с такой интонацией, что казалось, будто в Тасмании с тех пор прекратилась всякая жизнь. Арестованный вертит в пальцах рюмку, грани ее вспыхивают голубыми искрами. «Хотел бы я знать, — думает фон Модель, — какую еще пользу из этого можно извлечь?»

Очевидно, и арестованный подумал о том же; он отставляет рюмку и в первый раз за все время спрашивает с нескрываемым интересом:

— Вот как?

Шустер холодно улыбается.

— В Москве, на Знаменке, вы заучили легенду. Там же вы усвоили и другое, параграф вашего устава: «Сам погибай, но товарища выручай». Но в том-то и дело, что вы никого не выручили, Родин. На вашем месте я поступил бы умнее. Согласился бы на сотрудничество — для вида, разумеется, — и постарался бы тянуть время, путать нас, мешать нам. Вначале вы так и собирались действовать, когда вступали в «лисью игру». Вы передали радиограмму и сделали первый шаг, если и не к доверию, то, по крайней мере, к некоторому взаимопониманию. Но дальше — дальше вы испортили все. Радиограмма ушла, и вы сочли себя предателем. Решили выйти из игры и молчать. И в результате сократили до минимума время, отпущенное вам на тактический маневр. Вы скверный тактик, милейший господин Родин!.. Не согласны? Извольте, я поясню свою мысль. Предположим, вы «честно» продолжаете передачу наших радиограмм. С каждым разом наше взаимопонимание растет и укрепляется. Мы даже верим вам, когда вы лжете, что связной придет на вокзал в ближайшую пятницу или субботу. Связной, конечно, не является, и вы скорбите вместе с нами. Вы так искренни, что мы соглашаемся с вашим утверждением: произошла обычная заминка, связной придет через неделю… А время идет! Москва, где тоже сидят специалисты, вполне возможно, догадывается, что ее кормят дезинформацией, и, в свою очередь, начинает «лисью игру» с нами. Дни бегут, мы ждем и надеемся, а ваши друзья за этот срок успевают перестроить всю систему, и в результате эти глупые боши — то есть мы! — остаются в накладе. Вы умираете как герой, а капитан Модель и я попадаем в гестапо. В раю или в аду мы догоняем вас и, сняв шляпы, поздравляем с успехом.

Нет, Шустер, конечно, не Жираф! Перспектива, нарисованная им, выглядит настолько реальной, что у Моделя холодеет спина. Ведь так все могло и произойти!

Шустер уже не улыбается.

— Поэтому я и говорю: спасибо вам, мой дорогой господин Родин! Вы избавили всех нас от кучи неприятностей. Неделя, потерянная нами, вполне окупится за счет опыта, приобретенного при общении с вами, и вдвойне окупится при анализе урока. На прощание я даже посвящу вас в некоторые специальные соображения. Все три точки — в Марселе, Лилле и ваша — работали примерно по одной схеме: изолированный радист, связник, некто «Икс» и — от него — связник и источник. Все передатчики имеют единый позывной и отличаются друг от друга только расписанием сеансов. Неглупо, ибо путает нас и заставляет думать о блуждающих рациях, но и не так умно, как предполагаете вы.

Шустер делает паузу и доверительно, почти дружески кладет руку на колено арестованного:

— Утверждают, что мы, немцы, мыслим по шаблону. Но и вы в своей системе неоригинальны. За что говорит наличие многих ПТХ? За существование лица с функциями координатора. А если так, то провалы отдельных радистов практически не оказывают влияния на работу всей сети. Связной, если он не арестован, бесследно исчезает, радист знает только то, что входит в его сферу, и до координатора добраться не удается. Но даже когда связной у нас, то — так было в Лилле и Марселе! — выясняется, что он получает материалы от посредника, а тот после ареста связного словно проваливается сквозь землю.

Модель внимательно наблюдает за арестованным и готов поручиться следующим чином, что в глазах Родина мелькает торжество. Неужели все обстоит так безнадежно, как излагает Шустер? Ведь это значит, что им никогда не добраться до того, кто стоит во главе дела. Гаузнер кошачьими шагами подходит к Моделю и шепчет в самое ухо: «Что он болтает?!»

Шустер всем корпусом торжественно разворачивается к Гаузнеру и Моделю. Узкие плечи его распрямляются в линию, тяжелый подбородок выставлен вперед, как таран.

— Господа! Позвольте мне от вашего имени поблагодарить милейшего Родина за отличный совет. Он дал его нам не совсем по своей воле, но ценность его тем не менее от этого нисколько не проигрывает.

— Какой совет? — раздельно спрашивает Гаузнер.

— Радистов не трогать! Связников не трогать! Посредников — тоже. Пеленговать и брать под наблюдение. Каждого человека и каждый шаг. Идти от периферии к центральной фигуре. И уже тогда — всех до единого одним разом!

Вздох Моделя сотрясает тишину, как хорал. Шустер устало присаживается на подоконник и, привалившись плечом к решетке, ловко забрасывает в рот леденец из маленькой плоской коробочки. Этими леденцами он угощал Моделя сегодня утром, пояснив, что по совету отца бросил курить.

— А этого? — говорит Гаузнер.

— Нам он не нужен, — нехотя отвечает Шустер, даже взглядом не испросив мнения Моделя.

— Особое обращение?

— Если он не заговорит… Впрочем, это ваша компетенция, комиссар.

Модель торопится вмешаться:

— Внутренние дела гестапо не касаются абвера.

Полупарализованное лицо Родина неподвижно. Осторожным движением он ставит рюмку на самый краешек стола и встает навстречу конвою. Шустер, оттопырив щеку леденцом, окликает его.

— Минутку… Когда останетесь одни, поразмыслите над тем — стоило ли молчать? Вы уже погибли, но никого не спасли… Страшный конец, не так ли, мой милый?

Назад они едут уже в сумерках. Серые тени лежат на соборе, и чистенькие брюссельские улицы вздрагивают от воя сирены. Шофер сигналит без всякого повода — просто так, чтобы лишний раз досадить укрывшимся за стенами домов обывателям. Красный имперский флажок бьется над черным крылом «хорьха».

В отеле Модель достает из чемодана бутылку настоящего «Камю».

— Поздравляю!

Они пьют за удачу, за общих друзей, фюрера, Берлин и берлинцев, адмирала Канариса, старого фельдмаршала фон Моделя — одного из лучших полководцев империи…

В ушах Моделя шумит от жары и коньяка, и телефонное сообщение Гаузнера, позвонившего после полуночи, доходит до него не сразу. Гаузнеру дважды приходится повторить, что Гро повесился в своей камере. Пока Модель выясняет, как это случилось, Шустер в одиночестве приканчивает бутылку.

— Повесился на бинте? — переспрашивает Модель.

За окном, в бездонно черном небе вспыхивает и гаснет звезда. На патефонном диске крутится пластинка с «Маршем богов», и музыка так величественна, что Модель ощущает себя гигантом, которому подвластно все — люди и смерть, земля и небо.

 

7. Август, 1942. Марсель, рю Жарден, 17

Если бы в Париже был Канебьер, то Париж был бы маленьким Марселем. Так утверждают марсельцы и это разумеется, несколько преувеличенно. Однако Канебьер, соединяющий старый порт с центром, действительно красив, особенно у точки слияния с аллеей Леона Гамбетты. Это юг, живой и пестрый, со всей своей нескромностью — у домов открыты окна, у дам — плечи и спина. Белые фасады, японские зонтики с цветами, цветы у тротуаров, в стенных алебастровых кашпо, в плетеных корзинках продавщиц. Жак-Анри покупает влажную гвоздику и вставляет ее в петлицу. Цветок — алое пятнышко — походит на розетку ордена Почетного легиона.

На остановке у церкви Сент-Винсент-де-Поль Жак-Анри дожидается трамвая и едет в полупустом прохладном вагоне. Он не садится, не хочет мять отутюженный белый костюм из тонкой шерсти; впрочем, ему и ехать недалеко — до рю Жарден. В пансионе мадам Бельфор его ждет Поль.

Это не очень осторожно — навещать пансион, но Жак-Анри уверен, что полиция сняла наблюдение. Фланден покинул Марсель больше года назад, обыск в доме N 17 закончился безрезультатно, а мадам Бельфор закатила в префектуре истерику. За нее немедленно поручились отставной генерал и бывший министр, имевший солидные связи в кругах Виши. Полиция принесла извинения и только осмелилась просить мадам дать им знать, если коммерсант из Латинской Америки сеньор Альварец решит еще раз снять комнату в пансионе.

— Я не доносчица! — возразила мадам. — И кроме того, иностранцы регистрируются в полиции.

Инспектор двусмысленно улыбнулся.

— Не все…

— У меня — все! — отрезала мадам.

После этого месяца три — три с половиной она замечала, что за домом наблюдают, но это ее не волновало. Передатчик, спрятанный в подвале под слоем угля, до поры до времени должен был молчать. Мадам постепенно рассчитала старую прислугу и наняла новую, предусмотрительно не отказав и старшей горничной-эльзаске, о которой знала, что та полицейский осведомитель.

Все же Жак-Анри предпочел выждать еще, прежде чем заняться восстановлением радиогруппы. Поль только две недели назад перебрался в Марсель из Нима. В его багаже старого холостяка не было ничего предосудительного, и он дал возможность эльзаске сколько угодно рыться в нем в свое отсутствие. Он даже не рассердился, когда она рассыпала в чемодане его пилюли от кашля.

С вокзала Жак-Анри позвонил мадам и передал ей привет от школьной подруги из Парижа. Он назвался Лео Шредером и был приглашен на три часа.

Поль, сухой и желтый, как мумия, с угасшими больными глазами, — кто бы мог вообразить его в роли подпольщика? Туберкулезные прожилки на щеках и руки, словно вылепленные из стеарина, не оставляют сомнения в том, что судьба отпустила этому человеку не слишком много времени на все и вся. Откашливаясь, он сплевывает зеленую мокроту в стеклянную баночку, и Жак-Анри с грустью отмечает, что со дня их последней встречи баночка стала побольше и наполняется она быстрее. Процесс прогрессирует, и нет средств его остановить…

В комнате Поля хаос. Холсты стоят один на другом, лепятся к стенам и стопкой лежат на платяном шкафу. На мольберте этюд, накрытый куском старого шелка. Картон с женской головкой прислонен к подушке. Поль редко рисует пастелью, он любит краски яркие и сочные, как сам юг. Его картины выставлялись в салонах; их и сейчас охотно покупают, и Поль не испытывает недостатка в деньгах. Художники считают его явлением не меньшим, чем Пикассо.

— Это так… мелочь, — говорит Поль и торопливо убирает картон.

— Сюзанна?

— Какого черта?!

— О, прости, Поль!..

С того дня как Сюзанна ушла, Поль не выносит ее имени. Но женские головки, рисуемые им с трудным постоянством, запечатлевают черты Сюзанны. Закончив, Поль рвет картоны и тут же берется за новые.

После неловкого молчания Жак-Анри не сразу находит слова.

— Тебе привет от Жюля.

— Спасибо. Как он там?

— Пытается согнать вес.

— Жарко в Париже?

— Терпимо…

— Подмазываешься к бошам?

— Еще бы! «Эпок» скоро станет бранным словом!

— Меня тоже ругают, пишут в газетах, что я ухожу от действительности в трудный для Франции час. Мои картины, видите ли, не отражают страданий родины. А я сам — богемствующий эстет. По случаю и без случая приплетают ко всему моих аристократических предков и намекают, что прадед предал Наполеона.

— Хорошо, что не называют коммунистом!

— Это был бы уже донос. А у нас, слава богу, все-таки маршал и, следовательно, хотя бы внешне, соблюдается респектабельность.

— Надолго ли?

— Прости?..

— Нет, так, ничего…

Жак-Анри уходит от прямого ответа, хотя знает, что дни правительства Виши сочтены. В германских штабах уже разработан план молниеносной оккупации Южной Франции. Гитлера как магнит притягивает стоящий в Тулоне и Марселе французский военный флот. Англичане практически сорвали блокаду острова, а на Северном море имперские военно-морские силы не могут приостановить продвижение конвоев, идущих в Мурманск. «Тирпиц» и «Блюхер», спасаясь от советской авиации, вынуждены сидеть в фьордах… У итальянцев в Средиземноморье дела не лучше. Их легкие крейсеры словно наперегонки уходят на дно. В Тулоне же, оставленные Франции после перемирия, бездействуют линкор «Ришелье», тяжелые крейсеры, эсминцы и подводные лодки. Это та сила, получив которую гроссадмирал Редер обещает сокрушить союзников на море… Впрочем, верховное командование вермахта не меньше заинтересовано и в другом. Ему нужен прочный тыл, а вишисты не могут справиться с маки. Отряды франтиреров возникают быстрее, чем петеновская жандармерия успевает ликвидировать хотя бы один из них. Такой тыл грозит осложнениями в период, когда операции на Восточном фронте приближаются к моменту кульминации. Информация, полученная Жаком-Анри, не оставляет лазейки сомнениям — участь Южной Франции предрешена.

Жак-Анри наклоняется к лацкану и нюхает гвоздику.

— Когда начинать работу? — спрашивает Поль и с отвращением сплевывает в баночку. — Я еще не осматривал аппаратуру.

— Пятнадцатого. Я привез расписание и книгу шифра: «Буря над домом». Письма будешь получать до востребования.

— Куда и на чье имя?

— Решай сам. Нужно пять адресов и столько же имен.

— Позывные — ПТХ?

— Теперь нет. Ты будешь совершенно самостоятелен. Адрес — КЛС, рация РТИкс; подпишешься АР 50379.

Поль смотрит на Жака-Анри с обостренной проницательностью смертельно больного человека.

— Кто-то провалился?

— Не скрою — да…

— Я не спрашиваю — кто, но можно узнать — как?

— Если бы я знал сам! Известно одно: и в этом случае рядом с домом стояла палатка телефонистов.

— Переносные пеленгаторы?

— Да, и даже, скорее всего, не направленные на волну, а другие — скверные штучки, регистрирующие наличие магнитного поля.

— А есть такие?

— Теперь есть. Фирма «Радио-Вольф» из Берлина. В свое время нам почти на год удалось отсрочить их изготовление, а потом… Кстати, здесь может появиться Фланден.

— Значит, провалился он? Мне-то ты можешь сказать!..

Жак-Анри рассеянно щурится на солнце.

— Если Фланден все-таки приедет, скажешь, что я жду его. Пусть к числу букв своей настоящей фамилии прибавит восемь — это будет дата встречи; к тому же числу прибавит четыре — это будет время, а если прибавить еще десять — получится номер трамвайной линии, на конечной остановке которой его подождут. Ты запомнил?

— Восемь, четыре и десять?

— Каждый месяц. А до тех пор пусть отдыхает.

— Хорошо. Ты думаешь, он приедет?

— Надеюсь… В случае чего можешь вполне рассчитывать на садовника. Он славный парень. Передашь привет от Профессора, и он не откажется тебе помогать…

Переждав жару, они выходят в сад, в царство стриженой жимолости и истертых газонов. Сад сразу за домом, и там, где жимолость сплетается с боярышником, Жак-Анри отыскивает неприметную калитку в стене. Она не заперта, и ничто не мешает ему и Полю проникнуть в смежный сад, почти целиком состоящий из густо высаженных акаций. Колючки длиной с ладонь превращают его в ловушку, из которой постороннему не легко выбраться.

— Ты будешь работать отсюда, — говорит Жак-Анри, когда они доходят до лужайки, примыкающей к особняку. — Точнее, из этого дома.

— А владелец?

— Это мадам Бельфор. Здесь тоже пансион, и тебе отведена мансарда. Мадам покажет остальное… Не забудь только запирать за собой калитку, Поль, — считается, что у домов разные владельцы.

— Сад так и просится на полотно!

— Да, но рисовать здесь не придется.

— Жаль.

— Что поделаешь, старина…

Они садятся в выцветшие полосатые шезлонгу, и Жак-Анри качается, закинув руки за голову. Небо над ним безмятежно сине, и солнце слепит прищуренные глаза. В детстве Жака-Анри, о котором он не хочет вспоминать, и в юности, о которой старается не думать, был такой же полосатый, нагретый лучами шезлонг, и стоял он на опушке соснового леса. Жак-Анри качался в нем, и слушал птиц, и сам подсвистывал им. Он умел разговаривать с кукушкой и синицей, и кукушка однажды напророчила ему сто лет. Это было за неделю до отъезда в Испанию.

Жак-Анри плотнее смыкает ресницы и ждет, когда на их кончиках появятся радужные круги. В детстве он умел это делать. Голос Поля врывается в полусон и возвращает его в Марсель.

— Прости?.. — переспрашивает Жак-Анри.

— Ты дашь мне тексты?

— Да, сейчас. Запиши.

Поль достает изящный альбом с золотым обрезом. Ищет свободную от рисунков страницу.

— Диктуй.

— Первая… Номер я скажу потом. Итак, первая: германские дивизии на Восточном фронте в связи с потерями частично укомплектованы людьми, прошедшими четырехмесячное ускоренное обучение. Из того же материала пополняется командный состав. Ведущие генералы в ОКВ рассчитывают на продолжительность войны порядка тридцати месяцев. После этого, по их мнению, возможен сепаратный мир… Успеваешь?

Поль кивает и разражается кашлем. Кончик его карандаша ломается, прочерчивая на слоновой бумаге ломаный след. Баночка осталась в комнате, и Поль торопливо сплевывает в платок.

— Продолжай, старина! — говорит он сердито. — Что там дальше?

— На конец прошлого месяца немцы имели четыреста дивизий всех родов, кроме того, полтора миллиона человек в организации Тодт и миллион различных резервов ВВС, включая пилотов и наземные команды. Во Франции сейчас находится до двадцати двух дивизий, большей частью ландштурм. Личный состав очень неустойчив, имеются случаи дезертирства… Конец.

— И это не срочно?!

— Срочные не ждали бы до пятнадцатого, Поль. Записывай вторую. Прежние шифровальные книги раскрыты. Возможна компрометация линии связи с Вальтером, хотя я и не тревожу его заранее. Моя связь с вами в полном порядке. Никаких признаков наблюдения. Как теперь связываться с Вальтером?.. Конец.

— Это все?

— Еще одна. Будь внимателен, здесь много трудных слов. Начинаю: новыми немецкими отравляющими веществами являются — формихлоридоксим, формула… Впрочем, формулы я продиктую отдельно… Значит, формихлоридоксим, цианформихлоридоксим, дихлорформидоксим, какодилисоцианид, теллурдиаэтил, нитросильфлуорид и хлорированный этилумин.

— Как подписать?

— Марат, и поставишь еще свою подпись.

— Клянусь, это отличная информация!

— Не преувеличивай, Поль.

— Нет, правда. Сначала я решил, что ты дружишь только с самим Кейтелем, а теперь вижу тебя в числе основных пайщиков ИГ-Фарбениндустри.

— Газы вырабатывает не одна ИГ-Фарбен. Оставим это.

— Тебе неприятно?

Против воли голос Жака-Анри звучит резко?

— А что приятного думать о том, что газы могут быть пущены в ход где-нибудь на Волге?

— Ужас!..

Жак-Анри встает. У него тоже есть и душа и сердце, и они не защищены броней. То, что для Поля укладывается в короткое восклицание, для него боль, бессонница и порой почти непреодолимое желание нарушить приказ и любым путем добраться туда, где каждая пядь выжжена огнем и пропитана кровью…

Жак-Анри очищает брюки от соринок и поправляет канотье из золотистой итальянской соломки. Гвоздика совсем завяла, и он, поколебавшись, забрасывает ее в кусты. Протягивает Полю ключ.

— На обратном пути не забудь запереть калитку. Тысяча поцелуев мадам Бельфор!

Поль, суетясь, прячет альбомчик.

Жак-Анри смотрит ему вслед, пока сутулая спина не скрывается в зарослях акации. Подождав, выбирается через лаз на дорожку, посыпанную желтыми толчеными ракушками. Неторопливый и уверенный, он доходит до ограды, толкает бронзовую решетчатую дверь и ступает на размякший под солнцем тротуар рю де Хёффер.

Здесь шумно и пахнет йодом.

Жак-Анри идет на этот запах к морю, спускается с набережной, набрав по дороге полные карманы плоских, облизанных волнами камешков. На мостках мальчишки ловят удочками рыбу. Жак-Анри присаживается в отдалении и, стараясь им не мешать, ловко запускает в мягко плещущую зеленую воду почти невесомый «блин». Камешек подпрыгивает раз, другой, и Жак-Анри считает круги. Мальчишки замечают его и, вздев удочки к небу, восторженно орут, когда броски удачны. Кричат:

— Идите к нам, месье!

И он идет на их зов.

 

8. Август, 1942. Женева, улица Мюллер Брюн

Роз хандрит с самого утра. С ней иногда это бывает. Вообще-то она оптимистка, но жизнь в Женеве постепенно угнетает ее. Здесь так чинно, тихо и пусто; даже знаменитое озеро прилизано и послушно, словно пансионерка. В Давосе и Сен-Морице — там веселее. Роз примерно раз в неделю ездит на курорты, проводит несколько часов в компании отпускников из Германии. Герои Крита и Эль-Аламейна залечивают раны, а точнее — волочатся за всеми юбками без разбора и щеголяют друг перед другом на лыжных трассах. Среди них попадаются и штабные сердцееды, и Роз стоит немалых усилий держать их на дистанции. Белокурые бестии, такие надменные у себя дома, здесь готовы вовлечь любого в орбиту развлечений. Роз строга, и это раззадоривает их, но отпуск — он так короток! Офицеры разъезжаются по своим частям, ничего не добившись, и пишут Роз письма, где сентиментальные признания перемежаются описаниями побед. Из этих писем Вальтер Ширвиндт довольно легко выбирает то, что ему нужно.

Комната Роз на улице Мюллер Брюн обставлена по-спартански. Единственная по-настоящему дорогая вещь — хороший радиоприемник, принесенный Вальтером. Есть еще несколько старинных гравюр, купленных Роз у букиниста из хозяйственных денег. Вальтер платит ей ровно столько, сколько хватает на скромную жизнь. Роз сердито шутит, что в других фирмах секретари получают прибавки и премии, но на Ширвиндта ее слова не оказывают действия. Весной Роз за счет жесточайшей экономии купила себе маленький венецианский трельяж в раме из темного дерева — ей до смерти надоело причесываться перед зеркальцем для бритья. А волосы у нее пышные, и с ними у Роз немало возни!

Роз сидит у зеркала и с отвращением рассматривает свое отражение. Она себе не нравится. Вздернутый нос крупноват для узкого овала, щеки впалы, рот слишком ярок, только брови и глаза хороши. Роз запудривает тени и щеткой пытается уложить волосы как надо. Пряди лезут на лоб, и ничего не получается.

А Роз так хочется быть красивой! Не для себя, для Жана. Совсем ни к чему, чтобы он по ее лицу догадывался о неприятностях. Роз сама решила свою судьбу, и переживания касаются только ее. Вчера она еще раз сказала Ширвиндту, что любит Жана. Ширвиндт пожал плечами.

— Любишь? А что ты знаешь о нем?

— Все! — отрезала Роз.

— За два месяца?

— Если рассуждать по-твоему, я должна ждать до глубокой старости.

— Мы все ждем.

— Ты мужчина, Вальтер.

— Для дела это неважно.

— А чем помешает делу любовь?

— Не переворачивай, Роз… И потом — разве тебя не предупреждали? Мне очень не хочется напоминать тебе об этом, но я вынужден. Никто не требовал от тебя согласия. Ты вызвалась сама, и тебе честно сказали все, без утайки… В одном ты права: наше дело для мужчин, но уж коль ты убедила Центр, что справишься, не проси себе женских привилегий.

— Добавь: надень брюки, Роз!.. Тебе хочется, чтобы я была несчастна? И это, по-твоему, долг?!

Никогда раньше Роз не позволяла себе говорить с Вальтером так. Но слишком уж накипело. Все нельзя — то, это; каждый шаг обдумываешь и взвешиваешь, словно готовишься к полету на полюс. Хочется вечером повеселиться и потанцевать, но — нельзя. «Ты не должна выделяться, Роз!» Обзаводишься приятельницами — и Ширвиндт против: «Кто они такие? Будь осторожна!..» Родилась любовь — и нет, нет, нет: даже чувства оказываются под запретом! «Идет война. Мы не принадлежим себе». А кому? Родине? Но Родина — это тоже «мы», и дома Роз учили другому: «Человек создан для счастья, как птица для полета!» И в присяге ни слова не сказано, что от нее требуется обет безбрачия… Два месяца… Мало? Шестьдесят дней, когда каждое утро думаешь о встрече, вспоминаешь жесты, походку, голос… Узнаёшь не только прошлое, но и мысли человека и, говоря с ним, не напрягаешься, стараясь угадать скрытую опасность. Опасаться — кого? Жана? Что ж, она и ему поверила не сразу. Но он не требовал от нее ничего — ни рассказов о себе, ни доверия, ни любви. В своем одиночестве он искал в ней просто друга и давал больше, чем брал. Они встречались только в саду. Жан покупал пакетик голубиного корма, и голуби знали его, подкатывались к самым ногам и клевали с ладони. К себе он стеснялся приглашать, и Роз, глядя на его поношенный костюм, понимала почему. Среди эмигрантов не все были богачами а Жан не вывез из Брюсселя ничего, кроме рук. Первое время Роз думала, что Дюрок — вымышленная фамилия: в Швейцарии каждый мог зарегистрироваться под тем именем, какое хотел взять. Беженцы, как правило, слишком хорошо помнили о гестапо, и мало кто пользовался старыми документами. Но Жан или не боялся гестапо, или пренебрегал возможностью оккупации немцами Швейцарии, — во всяком случае, на письмах, получаемых им из Брюсселя от матери, стояло «Анриетта Дюрок». Роз видела ее фотографию — совсем седая старушка с лицом, до мелочей повторяющим лицо сына. Жан сказал: «О Роз, если б вы слышали, как она поет, — вторая Патти!» Совсем случайно Роз узнала, что Жан прекрасный инженер. Один из источников группы, конструктор-немец, бежавший в Лозанну сразу же после поджога рейхстага, упомянул, что в новой работе намерен воспользоваться идеей, запатентованной Жаном Дюроком, и что идея эта превосходна. Роз сообщила об этом Ширвиндту, добавив, что для абвера или гестапо было бы, пожалуй, недопустимой роскошью использовать в качестве осведомителя того, чей технический талант был бы полезен «третьему рейху». «Я знаю здесь двух ученых, — ответил Ширвиндт, — оба физики; один работает на немцев, другой — на американцев. Это тебя удивляет?» — «Но Жан не похож на разведчика!» — «Быть похожим — это большой минус для профессионала».

Как ни сопротивлялась Роз, она не могла не признать, что Ширвиндт прав. Швейцария и до войны кишела агентами, среди которых встречались и двойники, и даже тройники. Не составляло особой тайны, что кафе возле здания кантонального правительства служит излюбленным местом встреч представителей многочисленных секретных служб. Один и тот же секрет в иные вечера становился достоянием и англичан, и американцев, и сотрудников полковника Пасси из Сражающейся Франции: все зависело от ловкости продавца. Швейцарская полиция не трогала завсегдатаев кафе, предпочитая молчаливо наблюдать за ними и сообщать подробности в люцернское «Бюро Пилатус» — контрразведку швейцарской Конфедерации. Об этом группа узнавала через одного капитана, ненавидевшего Гитлера и нацизм и располагавшего неопровержимыми данными о том, что гестапо в Швейцарии завербовало в генштабе немало сторонников. На рапорт капитана министру о нацистском засилье последовало указание о переводе его из контрразведки в разведывательное отделение — подальше от дел, связанных с расследованием нацистских комбинаций. Передавая преемнику досье, капитан, по просьбе Ширвиндта, успел навезти справки о Дюроке и не обнаружил ничего компрометирующего. Роз торжествовала…

На какое-то время Ширвиндт словно бы забыл о Жане, и Роз думала, что он примирился, но после приезда Шредера произошел крупный разговор, а несколько дней спустя второй. И, наконец, вчера Ширвиндт поставил все точки над «i».

Роз слушала его с оледеневшим сердцем.

Она не узнавала Ширвиндта. Куда девались его мягкость и та особая деликатность во всем, что касалось ее? Роз прежде только однажды видела его таким — в Москве, на Знаменке, когда она еще не думала, что будет работать именно с ним, и он был для нее просто человеком с ромбом в петлицах. Третий участник разговора, сухощавый штатский с невыразительным лицом, позволил себе слегка улыбнуться, слыша ее категорическое: «Даже если потребуется умереть!» — и спокойно вмешался: «Это самый нежелательный вариант — смерть». Выслушав обоих, Ширвиндт с минуту молчал, разглядывая ногти на широких руках, потом сказал: «Предусматривать надо все, так будет лучше!» — и голос его был сух, как отсчет метронома.

Эти же сухие ноты Роз уловила и вчера, и они породили протест. В конце концов, чем она провинилась, чтобы с ней говорили так? Ей очень нелегко: поездки, возня с шифрами, работа на ключе передатчика, постоянное ощущение свинцовых глаз соглядатая на спине и затылке. Вот уже полгода, как она засыпает только с помощью веронала. А замены нет. Когда Ширвиндт сказал ей, что придется остаться еще, разве она протестовала? Вздохнула и промолчала, хотя мысленно уже видела себя поднимающейся на четвертый этаж кирпичного дома в переулке, где над парадной дверью прикреплен алебастровый значок Осоавиахима, означающий, что все жильцы являются членами общества. В этом доме ждут ее, перечитывают редкие письма и волнуются над фотокарточками, с которых она улыбается как можно беспечнее.

— Ты уедешь в Давос, — сказал Ширвиндт вчера.

— Надолго?

— Да.

— А контора?

— Я возьму секретаря по объявлению. В конторе нет ничего, что не относилось бы только к географии и изданию карт. Придется лишь избегать некоторых встреч. Если секретаря подставят — тем лучше: пусть убеждаются, что мы просто мелкое издательство, балансирующее на грани разорения…

Роз поднесла ладони к щекам.

— Так нужно, — сказал Ширвиндт. — Да ты и сама понимаешь…

— Еще бы!.. — горько сказала Роз.

— Завтра передашь Шекспиру и Камбо, что они получат по открытке. Пусть проявят ее в марганцовке и лимонной кислоте, две части на одну, — там будет пароль и псевдоним связиста.

— Вальтер!..

— С Дюроком, конечно, попрощайся. Скажешь, что получила отпуск, едешь в Сен-Мориц… Об остальном поговорим завтра…

«Прощай, Женева! Прощай, все!..» Роз думает об этом и улыбается своему отражению в зеркале самой веселой из всех своих улыбок. Сегодня она не должна выглядеть грустной, пусть Жан запомнит ее улыбающейся Афродитой, а не богиней скорби. Она уже почти решила, что, если Жан захочет прийти к ней сегодня вечером, она не скажет: «Нельзя…»

Под пудрой исчезают тени у глаз и скрадывается тоненькая морщинка на лбу. Роз красит губы и кончиком платка убирает с уголков рта лишнюю помаду.

На улице прохладно, и Роз идет, подставляя ветру лицо. Она даже расстегивает верхнюю пуговицу блузки, чтобы ветер проник под нее и смыл последние остатки вялости от бессонной ночи. Знакомый полицейский на перекрестке приветствует ее, подбросив к козырьку два пальца в белой нитяной перчатке. Роз кивает ему, а он провожает ее взглядом, не удостоив внимания господина в сером котелке, идущего по другой стороне улицы в том же направлении, что и Роз. Господин этот целое утро околачивается на Мюллер Брюн — присматривает комнату подешевле и безобразно торгуется с хозяйками.

Шекспир живет на улице Каруж, 26. Это прозвище ему дала Роз за пристрастие к театру. Он владелец радиомагазина и все свое свободное время тратит на поиски редких экземпляров пьес у букинистов и изготовление усовершенствованных передатчиков. Рации, на которых работают товарищи Роз в Швейцарии и за границей, сконструированы Симоном Бушем, подписывающимся под сообщениями Центру фамилией гениального драматурга.

По привычке Роз сначала смотрит на электрочасы, укрепленные над дверью, и только потом берется за ручку. Часы с секретом — они автоматически останавливаются, если Шекспир включает передатчик. После сеанса хозяин пускает их снова, скорректировав время. Сейчас секундная стрелка скачет с деления на деление, и Роз открывает дверь. В глубине помещения тренькает серебряный звоночек, оповещая Буша о покупателе. Он спешит из жилых комнат, стряхивает с усов прилипшие за завтраком крошки.

— О это вы! Так рано?

Роз морщит нос.

— Перебои с покупателями, Симон?

— Напротив — всем нужны в наши дни недорогие приемники. Кто слушает известия, а кто — музыку. Война и мир!

— Вам просили передать, что придет открытка с альпийской фиалкой. Марка в десять сантимов и текст без подписи.

— Уже получил. Что с ней делать?

Роз объясняет и достает из кассеты на прилавке пластинку с собачкой и граммофоном на лакированном пакете.

— Это хорошая запись?

— Обычная. «Хис мастерс войс», качество звучания на высоте, чего не скажешь о музыке.

— Все равно — у меня же нет патефона.

— Двести франков…

— И двухсот франков тоже.

— Я подарю вам патефон на день рождения. Когда приготовить?

— О, не скоро, Симон, да я и не люблю музыку. Во всяком случае — такую… А сейчас что бы мне выбрать?

— Из мелочи?

— Конечно, Симон…

Буш в затруднении щелкает пальцами.

— Может быть, ночник?

— Это дорого?

— Со скидкой — сущие пустяки.

Лампа изящна и нравится Роз — три цветка, соединенные на тонком качающемся стебле. Буш заворачивает ее в гофрированную бумагу и пробивает в кассе талон. Серебристый, украшенный пуговками «универсаль», вызванивая, выбрасывает в окошечко цифры. Поворачивая ручку кассы, Буш случайно заглядывает в стеклянную витрину и натыкается взглядом на взгляд мужчины в сером котелке, стоящего у магазина на тротуаре.

— Минуту, Роз… Не поворачивайтесь!

— В чем дело?

— Там один тип. Хочу, чтобы он прошел.

— Вы знаете его?

— Он заходил на днях, выбирал приемник. Немец из Брауншвейга: так он отрекомендовался.

— Ну и что? В Швейцарии, по-моему, каждый третий — немец. Да и вы тоже.

— Все-таки пусть он пройдет.

— С вашей мнительностью…

— Вот-вот, — подхватывает Буш, — с моей мнительностью я не хочу быть похищенным гестапо и увезенным в Берлин. С меня по горло хватит встреч со штурмовиками в тридцать четвертом. Вам приходилось слышать о «Коричневом доме» в Мюнхене?

— А есть такой?

— Я провел там две недели и каждое утро жалел, что когда-то появился на свет… Ну вот, прошел. Вы еще заглянете ко мне, Роз?

— Надеюсь…

— Желаю удачи.

Роз выходит, слегка взволнованная. Пройдя несколько шагов, останавливается у витрины и рассматривает выставленные там шляпки. Улица пуста: серый котелок исчез.

На всякий случай Роз не сразу едет в такси к вокзалу, где за столиком ресторана сидит, читая свой «Дер Бунд», терпеливый Камбо.

За столик она садится, как чужая, заказывает чай, пирожное с цукатами и сливки. Пока официант достает, из горки посуду, Роз разминает в пальцах тоненькую румынскую пахитоску. Камбо с неодобрительным выражением чиркает спичкой.

— Позволите?

— О благодарю!

— Сигареты натощак?

— А разве это плохо?

Со стороны все выглядит, как завязка флирта. Обычная сценка для ресторана, особенно с начала войны, когда спрос на мужчин резко возрос. Официант равнодушно звенит посудой, нимало не интересуясь разговором. Он хотя и сотрудничает с полицией, но в политическом отделе, а не в комиссариате по надзору за нравственностью.

Камбо складывает газету по сгибам и мелкими глотками пьет кофе. Его лицо словно связано из морщин. Узкий рот старчески пришепетывает:

— В коробке… очень важные новости… Возьмете, когда я уйду.

— О чем?

— Увидите сами… Сталинград… — И громче: — У мадемуазель, конечно, есть телефон?

Роз смеется:

— Мой друг ревнив!

— Весьма сожалею… Гарсон!

С педантичностью скупца Камбо отсчитывает мелочь, не дав ни монетки на чай. Тем не менее официант не обижен: он привык к скупости богатых господ. Свой франк он получит от этой утренней пташки.

Роз продолжает улыбаться в спину Камбо. Этот человек ей неприятен. Как все загадочное, он вызывает если не страх, то инстинктивное предубеждение. За время знакомства он не сказал о себе и пяти слов. Несомненно только, что он немец и бывший социал-демократ. Несомненно и то, что связи у него поистине-гигантские. В самом начале он предупредил Вальтера через Роз, что их сотрудничество продолжится до окончания войны и ни на час дольше. И без церемоний пояснил, что не является поклонником большевизма.

— Если вы удовлетворитесь этим, то все будет хорошо.

Роз возразила:

— Но мы должны знать, с кем имеем дело.

— Мои убеждения? Антифашист.

— Довольно расплывчато…

— Что поделать… Я один из тех, кто прозевал превращение человека с усиками в фюрера империи. Я и мои друзья. Чтобы помочь ему попасть в ад, я войду в любой блок. Кроме того, мне нужны деньги.

Роз поежилась.

— Это не цинизм, мое дитя, а опыт. Так и скажите вашим. И еще скажите, что при первой же попытке проникнуть в мое прошлое я прерву связь…

С тех пор сведенья от Камбо идут, как с конвейера, но Вальтер — Роз это чувствует! — держится настороже. Правда, пока не было поводов усомниться в их точности, однако кто может поручиться за будущее? Центр тоже предупреждает о бдительности… В глубине души Роз довольна, что видится с этим человеком в последний раз.

Официант, получив свой франк, склоняет реденький пробор. Роз прячет спички в сумочку и, нацепив пакетик с покупкой на палец, мило благодарит швейцара, распахивающего дверь. Через третий перрон она, обогнув вокзал, возвращается в город. За ней никто не следит…

Ширвиндт вместо приветствия ласково встряхивает Роз за плечи.

— Устала?

— Не слишком.

— Ты едешь сегодня. Вот билет.

— Хорошо, — говорит Роз ровным голосом.

— Ну, ну, не надо вешать носа!..

— Загляни в коробок.

— Камбо?

— Да, он… У него физиономия Квазимодо. В его присутствии мне не по себе — ничего не могу с собой поделать…

— Да, — говорит Ширвиндт рассеянно и разглядывает записку. — Но то, что мы получаем, чертовски интересно.

Роз закуривает и пускает дым через ноздри. Даже находясь в отдалении, Камбо заставляет ее нервничать.

— Знаешь, — говорит она, — мне кажется, что он работает еще на кого-то…

— На кого же?

— На американцев. А может быть, на гестапо.

— Я думал об этом.

— И все-таки?..

— Согласен, риск есть. Но пока он помогает нам, и нельзя плевать в колодец. Будем осторожны с ним, насколько возможно.

— Когда ехать?

— Ночным. Последним сеансом передашь данные Камбо. Рацию оставишь в тайнике, за ней придут.

Косым торопливым почерком Ширвиндт переписывает текст с бумажки на листок из бювара, кладет его в конверт.

— Возьми. Зашифруй поаккуратнее и передай дважды. Выйдешь из эфира, только когда получишь квитанцию. Приема не веди и предупреди об этом заранее.

…До вечера Роз возится в конторе, собирает дела, подшивает письма, счета из типографии, запросы поставщиков. Ее преемник найдет канцелярию в полном порядке. Среди почты Роз обнаруживает повестку из налогового управления и кладет ее в корзиночку для спешных бумаг. Будь Роз в другом настроении, она бы заинтересовалась повесткой, пришедшей почему-то задолго до конца года, но сейчас ей не до того — мысль о встрече с Дюроком поглощает ее до конца.

Ровно в четыре Роз уже в саду. Жан кормит голубей, жирных до отвращения. Роз впервые замечает, что голуби так непристойно толсты и прожорливы, и с этого мига навсегда лишает их своей симпатии.

Жан робко смотрит на нее.

— Ты не хочешь посидеть?

— Нет, Жан, давай пойдем.

— В кино?

Он вопросительно вздергивает подбородок и звенит мелочью в кармане.

— Что-то не хочется…

— Но куда же? — спрашивает Дюрок. И тут же догадывается. — К тебе? Это правда, Роз?

— Да, — говорит она, боясь передумать.

Жан обнимает ее, и они идут, тесно прижавшись друг к другу. Роз чувствует, что начинает дрожать, но храбро ступает на порог своего дома. Лестница безлюдна, но, даже окажись на ней кто-нибудь, Роз не изменила бы решения. «Завтра меня здесь не будет», — думает она и вставляет ключ в замок.

Жан тоже растерян. Оказавшись в комнате, он замирает в кресле и сидит — большой, немного неуклюжий, с беспомощными добрыми глазами. Роз с гордостью смотрит на него: такой красивый и умный, он полюбил ее, а не другую девушку, хотя любая была бы счастлива с ним!

— Иди ко мне, — шепотом говорит Жан, и Роз повинуется.

«О господи, как я люблю его!» — думает она, позволяя ему целовать себя и расстегивать блузку. Остается только одна пуговичка у самого ворота, и тут Роз внезапно делается страшно опытности рук Жана. Она открывает глаза и отодвигается: «Только не сейчас!..»

— Не сейчас, — говорит она.

— Но почему?

— Завтра…

Она рассматривает его руки, сильные пальцы с крепкими суставами, серебряный перстень с монограммой. «Но я же действительно ничего не знаю о тебе, Жан!» Сердце ее бьется все чаще и чаще…

— О, Жан… не сердись… это не так просто…

— Не надо, — ласково говорит Жан. — Я все понимаю.

Она присаживается на кровать, достает из сумочки помаду и медленно — гораздо медленнее обычного — красит губы. Под руку попадается конверт из плотной бумаги, и она бездумно кладет его на подушку. Жан молчит.

— Я заварю чай, — говорит Роз, избегая поднимать глаза.

— Если можно, кофе.

— О, конечно!

Только бы не оставаться наедине! Роз необходимо хоть минуту побыть одной. То, что она хотела сделать, оказалось свыше ее сил. И не Ширвиндт тому виной. Роз и сейчас верит Жану, но только вот эта зрелая, уверенная опытность его рук. Кто, какие женщины заполняли его прошлое? Он не говорил о них, но женщины были — теперь она знает точно… А что еще было в его прошлом?

В крохотной кухне Роз, едва не плача, варит кофе по-турецки, бросает в кофейник для крепости щепотку соли и возвращается в комнату. Жан по-прежнему сидит в кресле, и лицо его тонет в полумраке. До отъезда остается всего несколько часов. «Прости меня, Жано!»

Роз разливает кофе по чашечкам и хочет поставить свою на приемник. Ищет, что бы подложить под влажное донышко, натыкается взглядом на конверт и, не сдержавшись, расплескивает кофе. Как он попал на подушку?!

Взгляд на открытую сумочку, еще один — на конверт, и Роз мгновенно вспоминает все. Отряхивая брызги с юбки, она пытается сообразить, сколько времени пробыла в кухне. Минут семь, не меньше. Вставал ли Жан с кресла и трогал ли пакет? Он мог подумать, что письмо от мужчины… А если он прочел его?..

— Почему ты не пьешь? — спрашивает Роз, чтобы что-нибудь сказать.

— Жду тебя. Можно включить свет? Ничего не видно…

«Ничего не видно?» Роз нажимает пуговку выключателя. «Зачем он это сказал?..»

— Достаточно крепко?

— Да… Просто замечательно.

У него такой же твердый подбородок, как у тех белокурых бестий, с которыми Роз знакомится на курортах. И белые волосы. В Бельгии тоже встречаются альбиносы или нет?

Жан поднимается.

— Тебе лучше побыть одной.

Голос его звучит грустно.

— Ты прав, Жано…

— До завтра?

— До послезавтра… Я позвоню тебе в пансион…

После его ухода Роз долго стоит у окна, прижавшись лбом к стеклу. Надо все рассказать Ширвиндту. Но где его найти? В эти часы контора закрыта, а дома Вальтер бывает за полночь. Позвонить из Давоса? Странно — Жан ушел, навсегда исчез из ее жизни и судьбы, а она не может думать сейчас о нем. Только о конверте и Ширвиндте. Верно говорила мама когда-то, что одна беда гонит прочь другую.

…В 22.25 рация Роз выходит в эфир. Слышимость отличная, и Роз передает: КЛМ от ПТХ… КЛМ от ПТХ… КЛМ от ПТХ… Пятизначные цифры бусами тянутся одна за другой. Роз дважды повторяет текст и прячет передатчик в тайник на антресолях. До поезда остается меньше трех часов, а ей еще многое предстоит сделать. Роз вытаскивает из шкафа чемодан и принимается собирать вещи.

 

9. Август, 1942. Брюссель, Леопольдказерн — Берлин, Принц-Альбрехтштрассе, РСХА

Третий час ночи, а комиссар полиции Фридрих Гаузнер не собирается ложиться. Он может не спать сутками, и это не достоинство, а недостаток — результат длительного перенапряжения нервной системы. С того дня, когда его в числе наиболее опытных работников политической полиции — ЗИПО — включили в состав гестапо, прошло семь лет, и все эти годы Гаузнер живет с дамокловым мечом над головой. В его руках страшная власть, и он может покарать почти любого за проступок или ошибку, но у людей, стоящих над ним, власть еще страшнее; и если они захотят покарать его самого, то старший правительственный советник Гаузнер обратится в горсть смердящего праха. В биографии Гаузнера есть одно сомнительное место, о котором в управлении кадров до поры до времени как бы забыли: в двадцать третьем он разыскал и арестовал в Берлине двух баннфюреров СА — согласно приказу, разумеется, поскольку национал-социалистская партия и ее формирования были тогда объявлены вне закона. Этот деликатный штрих похоронен в досье, но он может всплыть, если Гаузнер поскользнется.

Сегодня Гаузнер ощущает легкое колебание почвы под ногами. Это еще не землетрясение, но ведь и лавина начинается с крохотного снежка. Поэтому Гаузнер не спит, сидит в кабинете, затянутый в мундир, и, прищурившись, вглядывается в лицо задержанной, стараясь отыскать на нем нечто большее, чем страх и страдание.

Две пятисотваттные лампы в рефлекторах направлены на это подергивающееся лицо. Пот и слезы, смешиваясь, стекают по щекам на дряблую шею и орошают блузку с камеей у ворота. Дорогая камея в старинной оправе служит комиссару напоминанием о сдержанности — хозяйка ее состоит в родстве с крупными промышленниками, связанными с концерном «Герман Геринг». Гаузнер старается, чтобы в его голосе звучали теплые, почти дружеские нотки.

— Ах мадам, — говорит он. — И почему вы позвонили нам так поздно?

С ресниц задержанной буквально струится черная тушь.

— Если бы я знала!..

— Но мы же договаривались. Помните: я предупредил вас сразу — звоните сюда, кто бы ни пришел. Мы простили вам укрывательство Гро, постарались поверить, что он обвел вас вокруг пальца, — теперь я думаю: а не слишком ли гуманны мы были тогда?

— Заклинаю вас…

— С вашим весом в обществе, состоянием, в вашем возрасте, наконец, я бы не флиртовал с врагами империи. Для Бельгии и бельгийцев будет лучше, если они прекратят салонную игру в Сопротивление и осознают, что отныне их судьба связана с судьбой Германии. Рабочий агитатор, красный фанатик — такой еще может упорствовать и затягивать на себе петлю, но вы, интеллигенция, элита, — что ищете вы? Извините, не понимаю!

— Это роковое недоразумение!

— Согласен: роковое… Вы заверяли меня, что дружески относитесь к нам. Не так ли? Но могу ли я считать другом того, кто забывает о своем долге? Почему вы не позвонили сразу?

— Я думала… Эта женщина сказала, что служит в полиции.

— В германской полиции нет женщин!

— Откуда мне было знать?

— Вы, конечно, поинтересовались ее документами?

— Я так растерялась.

— Это не оправдание…

Гаузнер поворачивается к протоколисту.

— Приготовьтесь, Эрик. Диктую перевод. Начали… «Семнадцатого августа сорок второго. Подозреваемая — Анжелика Ван-ден-Беер, пятьдесят три года, католичка, вдова предпринимателя, проживает — двенадцать, рю Намюр, Брюссель. Допрос ведет старший правительственный советник Фридрих Гаузнер, отделение IV-E2-2 главного управления полиции безопасности и СД. Подозреваемая говорит, что шестнадцатого августа поздно вечером ее посетила молодая женщина, назвавшаяся членом гестапо. Не предъявив удостоверения, опознавательного жетона или иных документов, подтверждающих ее права, она предложила госпоже Ван-ден-Беер выдать ей некоторые вещи арестованного ранее по этому адресу государственного преступника Гро. Подозреваемая говорит далее, что это требование она выполнила, передав неизвестной несколько книг из библиотеки, якобы принадлежащих лично Гро. Подозреваемая утверждает, что никаких иных предметов, кроме книг, передано не было. Подозреваемая примерно в двадцать три часа сорок минут сообщила об этом по телефону комиссару Гаузнеру, а затем повторила то же самое в показаниях на допросе…» Пока все.

Гаузнер заботливо поправляет рефлектор так, чтобы свет падал на все лицо задержанной, и говорит гораздо строже, чем раньше:

— А теперь повторите все еще раз, с самого начала. И поподробнее, госпожа Ван-ден-Беер. Меня очень интересуют подробности.

Он слушает, не перебивая, и грызет резинку на карандаше. Протоколист разглядывает в карманное зеркальце белоголовый прыщ возле уха. Он не понимает ни слова на том языке, который госпожа Ван-ден-Беер и комиссар считают французским и который убийственно далек от языка Мопассана, Флобера или Гюго.

Гаузнер — самоучка. В сорок лет он черт знает какой ценой выучился кое-как говорить по-английски и по-французски. Этих знаний ему хватает, чтобы вести допросы без переводчика, а на большее он и не претендует.

Лицо задержанной на глазах теряет естественные краски. Нестерпимые свет и жара, исходящие от пятисотваттных ламп, постепенно делают свое дело. Гаузнер щелкает выключателем.

— Какие же книги она взяла?

— Я не знаю… не помню…

— Вы стояли рядом?

Задержанная защищается изо всех сил:

— Я старалась не смотреть… клянусь вам!

— Опять клятвы? Не лучше ли вспомнить?

— Я постараюсь…

— Хорошо, я подожду.

— Там была книга в зеленом переплете. Я вспомнила: «Оды и баллады» Виктора Гюго!..

— Вот видите! Еще?.. Не волнуйтесь, выпейте-ка воды…

— Спасибо… Потом томик Жорж Санд, кажется, «Чертова лужа» и «Вороны» Анри Бека.

— Вот как? Странный вкус.

— И «Чудо профессора Ферамона».

— Вы читали эти книги?

— Да… Но «Чудо» только урывками, господин Гро очень любил ее и почти всегда перелистывал.

Гаузнер старается казаться равнодушным, но пульс у него начинает биться чаще. Он чувствует, как напряженно вздрагивает жилка на виске. Похоже — удача сама идет в руки.

— И в тот вечер, когда мы навестили его, он тоже читал?

— Он был в библиотеке часов до семи.

— Читал? Что именно?

— Как раз «Чудо»… и делал выписки.

— Вы назвали все книги?

— Были еще две или три…

Очевидно, в голосе Гаузнера прорывается то, что он так хочет скрыть, ибо задержанная с ужасом смотрит на него и начинает икать. Это икота от страха, которую трудно остановить, но у Гаузнера есть в запасе средство. Не наклоняясь, он с размаху бьет по дряблым нарумяненным щекам, отрывая звуком пощечин протоколиста от созерцания созревшего прыща.

— Хватит! Какие книги? Ну! Я спрашиваю: какие книги?!

От новой пощечины задержанная вдавливается в спинку кресла. Губы ее трясутся.

— O-o-o… — тихо стонет она. — Бить женщину… Боже мой!..

Но Гаузнер уже попал в привычное русло и даже не пытается себя остановить. Теперь все равно. Если задержанная скажет правду, никому не будет дела до того, как удалось ее получить: если же нет, то жалоба родственников госпожи Ван-ден-Беер мало что прибавит к тем неприятностям, которые свалятся на голову Гаузнера. С вмешательством рейхсмаршала или без него, комиссар отправится в лучшем случае в штрафную роту на Востоке. Гаузнер явственно слышит негромкий голос обергруппенфюрера Мюллера, говорящего в обычной для себя небрежной манере: «Все эти подробности, голубчик, вы обязаны были выяснить при аресте Гро. При, а не две недели спустя… Две или три книги? Да, разумеется, просто пустяк! Ну а если именно одна из них использовалась для шифра?!»

— Слушай, — тихо говорит Гаузнер, отделяя каждое слово, — Слушай ты, старая подзаборная шлюха! Ты не выйдешь отсюда, пока не вспомнишь. Я выколочу из тебя даже то, в чем не признаются и на исповеди. Понимаешь?..

Каждую фразу он сопровождает пощечиной, стараясь, чтобы удары приходились по щекам и переносице, — это больнее. Руки задержанной, поднесенные к лицу, не мешают ему; как ни старается она закрыться, удары попадают в цель. Протоколист, в свою очередь, помогает ему длинной металлической линейкой.

Женщина начинает кричать.

Гаузнер, отдуваясь, складывает руки на груди и ждет. Он знает, что теперь придется подождать. Так уж устроен человек, что побои не вдруг проясняют память. Протоколист вздергивает брови:

— Господин советник прикажет позвонить в комендатуру?

— Не сейчас… Она все расскажет и так. Немного терпения…

Через полчаса Гаузнер диктует протокол:

— «Подозреваемая говорит, что неизвестной изъяты следующие книги: Жорж Санд «Чертова лужа», издание девятисотого года; «Оды и баллады» Гюго, издание двадцать второго года; «Вороны» Анри Бека, издание тридцать пятого года; «Чудо профессора Ферамона», издание десятого года; сочинения Оноре де Бальзака, тома второй и девятый; «Буря над домом», издание Эберса…»

Протоколист, прикусив от старания кончик языка, печатает на машинке и почтительно посматривает на Гаузнера.

— Конец?.. Если господин советник позволит, — это просто волшебство!

— Не льстите, Эрик. Пишите. «Со слов подозреваемой. Составлен комиссаром Гаузнером. Словесный портрет. Лет — двадцать два — двадцать пять, рост — до ста шестидесяти, телосложение — хрупкое. Блондинка, лицо овальное, щеки худые, лоб скошенный, высокий, нос прямой, подбородок прямой, острый, глаза серые. Разыскивается за совершение государственного преступления — шпионаж в пользу Советского Союза. Говорит по-французски и немецки без акцента. Шестнадцатого августа была одета в шелковый клетчатый плащ, клетка серая, фон — серебристый. Особая примета — левая бровь асимметрична и несколько короче правой…» Абзац… «В июле сорок второго дважды замечена в Брюсселе, но потеряна агентами наблюдения в Льеже. Не исключено, что вооружена и окажет при аресте сопротивление. В случае ареста немедленно известить управление гестапо в Берлине через офицера. Содержать в наручниках, не допрашивать…» Написали?

— Да.

— Адресовано: «Высшим руководителям полиции безопасности и СД в Париже, Брюсселе, Гааге и приграничных гау Германской империи. Для исполнения — гестапо. Подлинный подписал — Гаузнер, старший правительственный советник. Брюссель».

Задержанная с лицом, опухшим от слез и пощечин, умоляюще протягивает руки.

— Я вспомнила все… Вы отпустите меня? Ведь правда — я смогу уйти?

«Только через крематорий», — думает Гаузнер и говорит с самым любезным видом:

— Разумеется, вас сейчас проводят.

Когда конвой забирает арестованную, комиссар звонит вниз, в комендатуру, отдает нужные распоряжения и немедля вызывает полевой аэродром. Материал слишком важен, чтобы доверить его фельдсвязи. В таких случаях лучше всего лететь самому.

В самолете Гаузнер спит. Он сделал свое дело и имеет право отдохнуть, тем более что по опыту ему известно, как трудно получить приличный номер в общежитии РСХА. Здесь всегда переполнено.

Берлин встречает его серым от дождя рассветом. В аэропорту Гаузнер не меньше часа созванивается с главным управлением безопасности и ждет обещанную машину. За ним присылают не «хорьх», а потрепанный БМВ с молчаливым громилой за рулем. По дороге Гаузнер спрашивает его о бомбежках, но ответа не получает. Широкий затылок громилы багров, как окорок. Гаузнер брезгливо рассматривает его, и настроение его падает. Здесь, в Берлине, он только шестеренка громадного аппарата. Неизвестно, как еще расценят его самовольный прилет.

На Принц-Альбрехтштрассе громила равнодушно распахивает дверку и, даже не откозыряв, возвращается за руль и отъезжает. Маленький человек, сидящий в комиссаре Гаузнере и расправивший было плечи в Брюсселе, опять начинает в полном объеме сознавать свое ничтожество.

Тем более неожиданным оказывается для Гаузнера прием, оказанный ему начальником третьего отдела гестапо штандартенфюрером Рейнике. Выслушав доклад, Рейнике связывается с кем-то, просит принять их двоих и ведет Гаузнера на этаж, где, как помнит комиссар, располагаются кабинеты руководителей РСХА.

— Поправьте пояс, — вполголоса говорит штандартенфюрер, и они входят в просторную приемную.

Ждать им приходится совсем недолго, не больше минуты. Адъютант, словно восковая кукла замерший за столиком, вскакивает на сигнал зуммера и приоткрывает отделанную полированным орехом дверь.

— Прошу…

Гаузнер, подобравшись, переступает порог. Вскидывает руку:

— Хайль Гитлер!

— Входите, господа…

Гаузнер упирается взглядом в верхнюю пуговицу мундира хозяина кабинета, затем осторожно скашивает глаз на его правое плечо с погоном бригаденфюрера. На сердце у него становится легко; он уже знает, с кем имеет дело, — с Вальтером Шелленбергом, и радуется, ибо отсюда опасность пока не грозит. Но вот вопрос что нужно начальнику управления-VI от чиновника гестапо? Зарубежную разведку и тайную полицию разделяет служебная стена… Если бригаденфюрер станет спрашивать, надо ли отвечать?

Шелленберг выходит из-за стола.

— Присаживайтесь, господа. Что нового в Мюнхене, дорогой Рейнике? Когда вы вернулись?

— Только вчера, бригаденфюрер.

— И, очевидно, расстроены? Те молчат?.. Терпение, и они заговорят. С русскими всегда не просто.

— Благодарю, бригаденфюрер!.. Я как раз потому и позвонил вам, что комиссар Гаузнер имеет к этому отношение.

«К чему?!» Гаузнер обращается в слух. «Осторожно, Фридрих, — говорит он себе. — Ни слова лишнего!»

Шелленберг приветливо улыбается.

— Я помню: трио — Модель, Шустер, Гаузнер. Чем вы хотите порадовать нас, комиссар?

— Простите, бригаденфюрер… в каком смысле?

— В отношении ПТХ.

— Бригаденфюрер извинит меня, но я… Не лучше ли выяснить все через обергруппенфюрера?

— Через Мюллера?

Шелленберг уже не улыбается.

— Предпочитаю информацию из первых рук. Что вас смущает, Гаузнер? Не прикажете ли тянуть вас за язык?

Гаузнер мгновение борется с собой. Решается. Голос его звучит твердо.

— Обергруппенфюрер будет недоволен.

— О, пустяки!.. Я хочу сказать, что его неудовольствие может показаться вам пустяками в сравнении с неудовольствием рейхсфюрера!.. Слушайте, Гаузнер, и запоминайте: ПТХ занимаюсь я! Я, а не гестапо и абвер.

— Мне это не известно.

— Это так, Фридрих, — вмешивается Рейнике.

— Вы слышали?

Гаузнер чувствует себя зерном, попавшим между жерновами. Шелленберг способен растереть его в пыль. К тому же, кто знает, вполне вероятно, что Шелленбергу действительно поручено дело с передатчиками?

Шелленберг кладет ему руку на плечо:

— Садитесь, Гаузнер. Можете курить, если хотите. Покурите и расскажете мне все.

— Бригаденфюрер берет на себя ответственность?

Гаузнер прекрасно понимает, что выхода нет. Шелленберг добьется своего. Этот всегда улыбающийся «теневой Гиммлер», по слухам, подкопался под всех — Мюллера, Кальтенбруннера и почти всесильного Канариса. Эту сплетню передают из уха в ухо, и Гаузнер не сомневается в ее достоверности.

— Ну вот и прекрасно, — говорит Шелленберг, выслушав доклад. — Что же предложил Шустер: от радистов — к резиденту? Мысль недурна. Канарис знает о ней?

— Не думаю, — говорит Гаузнер. — Модель собирался в Берлин не раньше октября.

— Вам нравится Брюссель?

— Отличный город, бригаденфюрер!

— Ровно не хуже…

— Ровно?

— Это на Украине, — вмешивается Рейнике.

Шелленберг отрывается от бумаг, переданных Гаузнером, — бумаг, которые заключают в себе подробности по делу брюссельской радиогруппы. Улыбка Шелленберга становится почти нежной.

— Вот именно.

— Я поеду туда? — догадывается Гаузнер. — Но за что?

— Это повышение, комиссар, награда за заслуги.

Гаузнер находит в себе силы протестовать:

— Я должен буду подать рапорт.

— Не стоит, Фридрих, — говорит Рейнике. — Те два баннфюрера, к сожалению, живы. Один из них важная шишка в ведомстве рейхслейтера Розенберга, а другой служит в штабе СС. Я знаком с ними обоими и берусь утверждать, что они очень злопамятны.

— А жизнь так прекрасна, — добавляет Шелленберг. — Не стоит ее осложнять… Итак, не смею задерживать вас, комиссар. Подождите в приемной…

Выходя, Гаузнер уже не слышит фразы Шелленберга, подводящей итог его многолетней карьере:

— Согласитесь, Рейнике, для Брюсселя ваш протеже не был находкой!..

Гаузнер принимает безразличный вид и усаживается в кресло. Сейчас остается одно — подождать.

Дверь плотно закрыта, и адъютант караулит ее с настороженностью цепного пса. За ней в эти минуты решается нечто большее, чем карьера комиссара Гаузнера. Речь идет о тайнах, недоступных даже для ответственных чиновников гестапо.

— Поймите меня правильно, Рейнике, — говорит Шелленберг без тени обычной улыбки. — Суть не в лаврах Канариса. Страдает дело! Мы попусту дробим силы, и рейхсфюрер согласен со мной в этой части. Когда речь идет о передатчиках Интеллидженс сервис во Франции и Голландии, я готов оставить их для абвера. Англичане слишком умны, чтобы рисковать своими асами; они подставляют под обух скороспелую агентуру из самих французов или голландцев… С русскими иначе. Их разведка не тотальна, но работает блестяще. Помните берлинскую группу? Где они только не имели людей — в министерстве авиации, в самом абвере, на Бендлерштрассе, в промышленности. Канарис в конце концов добрался до ядра, но только до него, а не до филиалов!

— Ну, ну, а Мюнхен?

— А сколько осталось? И что известно о них абверу и гестапо?

— При чем здесь гестапо?

— Вот это мило! Ну а Гаага? Ею занимались вы сами. Чего достиг там ваш Мюллер? Радиогруппа разгромлена, но источники, посредники и руководитель, — где они?.. А Марсель, Лилль, Антверпен?

Рейнике спокойно перебивает:

— Добавьте Женеву, бригаденфюрер. Там, кажется, оперируете вы?

— И вы тоже!

— Естественно…

— Не будем считаться, Рейнике. Радисты, арестованные в Мюнхене, молчат, и даже вам самому немногое удалось от них получить.

— Что же вы предлагаете?

— Совместную работу.

— А Канарис?

— Ему придется нам помочь. Ничего не поделаешь, об этом ему скажет сам Борман.

— Вы все продумали, бригаденфюрер?

— Многое решится на совещании. Я созову всех, кто заинтересован, завтра. Пойдет на это Мюллер?

— Думаю, что да… Но как быть с Гаузнером? Его нельзя так просто взять и передвинуть под Ровно. Что я скажу Мюллеру?

— Это ваша забота. Чтобы заниматься ПТХ, нужен гибкий и умный человек.

— Кого вы имеете в виду? Уж не меня ли?

— Вас. Оставьте за собой отдел и поезжайте. Добейтесь от Мюллера, чтобы он подчинил вам кого следует во Франции и Швейцарии. Мои люди будут вам помогать. Вы займете исключительное положение!

«Да, в случае удачи, — прикидывает Рейнике. — Тогда лавры пополам. А в случае неудачи?..»

— Я подумаю, — говорит он уклончиво.

— Только до завтра; позвоните мне утром. И, кстати, распорядитесь, чтобы нашли книги по списку Гаузнера, ваш аппарат получит их быстрее. Посмотрим, что обнаружат специалисты по шифрам.

— Хорошо! — говорит Рейнике. — Хайль Гитлер!

Он коротко кивает Шелленбергу и выходит в приемную, где вскочивший с кресла Гаузнер смотрит на него с надеждой и нетерпением.

Рейнике похлопывает его по спине.

— Не раскисайте, Фридрих! Больше мужества… Мне удалось отстоять вас. Вы поедете не под Ровно, а в Париж. Правда, не на прежнюю роль, но с вполне самостоятельным заданием.

Гаузнер благодарно склоняет лысую голову.

— Я этого не забуду, штандартенфюрер!

— Вот и чудесно! Скоро мы встретимся, и я надеюсь, что вы будете держать меня в курсе всех своих шагов. Пойдемте. У меня вы напишете рапорт о переводе, и на целые сутки Берлин — ваш!

Они покидают приемную, а адъютант выключает микрофон, точнее — сразу два: первый подведен к воспроизводящему запись устройству в кабинете Шелленберга, а второй — к аналогичному приспособлению у обергруппенфюрера Мюллера.

 

10. Сентябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Девушка в плаще серебристого цвета идет по бульвару. Ее зовут Жаклин, и она связная между Парижем и Брюсселем. Левая бровь у нее действительно немного короче правой, но не настолько, чтобы это портило лицо. Жаклин торопится, у нее деловое свидание. Крохотный пистолетик калибра 6,35, поставленный на боевой взвод, спрятан под свитером и при каждом шаге холодит бок. Жаклин не знакома с тем, кто будет ждать ее у кафе «Империаль» в пассаже Лидо. Он подойдет к ней сам, и Жаклин томима любопытством — как он узнает ее?

В пассаже легче потерять, чем найти. Здесь полно немцев, глазеющих на витрины, покупающих парфюмерную мелочь и предлагающих свое общество одиноким женщинам. Немало и французов — из тех, кому нет дела до оккупации. Жаклин становится неуютно, и она спешит к кафе. Оглядывается. За столиками почти сплошь старички; газеты, прикрепленные к древкам, они держат торжественно, как священные хоругви.

— Не опоздал?

Жаклин оборачивается.

— А сколько на ваших?

— Час по Гринвичу.

— Значит, мои отстают.

Жаклин без церемоний разглядывает собеседника. Он молод, но волосы пересыпаны сединой, и две глубокие залысины обнажают лоб у висков. Живые темные глаза и резко очерченный рот. Худощав, хотя хрупким его не назовешь; в повороте головы чувствуется скрытая уверенная сила. Жюль предупредил, что слова этого человека — приказ.

Жаклин берет его под руку, и они идут вдоль витрин, задерживаясь и разглядывая выставленные в них образцы.

— В Брюсселе засвечено, — говорит Жаклин.

— Откуда вы знаете? Это точно?

— Наш друг уехал в Леопольдказерн пятнадцать дней назад.

— Гестапо?

Пристально рассматривая связку соболей, фантастически высокая цена которых в марках и франках жирно обозначена на этикетке, она рассказывает о поездке. Старается, чтобы история с посещением особняка Ван-ден-Бееров выглядела не слишком драматической. Старуха и не додумалась проверить документы; впрочем, Жаклин сумела бы выпутаться.

— Кто поручал вам взять книги?

— Никто, но я решила, что это важно, раз Жюль специально посылал их Фландену. Кроме тех двух, я взяла еще… Я сделала что-нибудь не то? Но, поверьте, хозяйка ничего не заподозрила.

— А если за домом наблюдали?

— Я не вчера родилась!

Звучит это задорно и уверенно, но Жаклин не убеждена, что собеседник согласен с ней. Его рука делается каменной под ее ладонью.

— Считайте, что и вы засветились, — говорит он. — Где книги?

— У меня дома.

— Избавьтесь от них… всех до единой.

— Это не трудно.

— И, пожалуй, будет правильно, если вы уедете из Парижа. Например, в Марсель, в свободную зону. И чем быстрее, тем лучше…

— В Марсель? А пропуск?.. А мои старики?.. И на что я там буду жить?

— Пропуск и работу я беру на себя. Родители переберутся к вам при первой возможности.

— Едва ли они захотят. Может быть, мне все-таки остаться?

— Слишком опасно.

— Когда ехать?

— Жюль известит вас и передаст на вокзале деньги и документы. В Марселе по ним получите на главном почтамте открытку до востребования, там будет адрес одного человека… Постараемся, чтобы вы уехали самое позднее завтра… Ну и задали вы мне задачу! Будь я вашим отцом…

— Что тогда?

Жаклин поднимает голову и ждет ответа. Она не сердится на этого человека, хотя он вмешался в ее жизнь и за какие-то пять минут все изменил в ней. Даже не зная о нем ничего, она догадывается — о женская интуиция! — что при иных обстоятельствах он не проявил бы такой настойчивости. Интересно, стал бы он ухаживать за ней, познакомься они где-нибудь в кино? Жаклин было бы приятно его внимание.

— Что тогда? — повторяет она, но не получает ответа.

Они выходят из пассажа и на углу расстаются. Жаклин ныряет в подошедший автобус, а Жак-Анри, задумавшись, пешком направляется в контору. Он озабочен необходимостью срочно добыть новые документы для связной. Это труднее, чем кажется. Если бы речь шла о фальшивке, то на черной бирже сколько угодно паспортов, хоть уругвайских. Но для легализации в Марселе нужен настоящий документ, полученный и зарегистрированный в префектуре. Придется дать взятку.

В контору Жак-Анри поднимается по слабо освещенной резервной лестнице и сразу звонит знакомому чиновнику в районный комиссариат.

Голос его весел, когда он болтает о погоде и театральных новостях: ходят слухи, что приезжает венская оперетка…

— Кстати, — говорит он как можно небрежнее. — Моя племянница, малютка Лили… Лили Мартен — вы помните ее? — собирается в Виши. Вы могли бы это устроить?

Чиновник не знает никакой Лили, но зато отлично понимает Эзопов язык.

— Врач прописал ей воды?

Да, и к тому же подходит зима, а у нее слабые легкие.

— Как ее полностью зовут?

— Лили-Симона, дочь Ги и Агат Мартен, урожденной Лепелье, оба из Бузонвилля. Двадцать три года, католичка, крещена в церкви Сент-Антуан второго февраля. Прежний адрес — Бузонвилль, Иль-де-Франс. Адрес в Париже — отель «Ферран».

— Отлично! — говорит чиновник и смеется. — Надеюсь, она не блондинка? А то мои коллеги из политического отдела ищут знакомства с блондинкой того же возраста. Ее очень ждут в брюссельском гестапо. Не понимаю, как можно в таком возрасте заниматься политикой? Франция вполне обойдется без новой Жанны д'Арк!

Жак-Анри не меняет тона:

— Лили брюнетка, вы же помните… А эта ваша Жанна д'Арк — она хорошенькая? Как она выглядит на фото?

— У нас только ее описание.

— Так вы поможете?

— Посмотрю, что можно будет сделать.

— Все необходимое и деньги на гербовые марки я пришлю. Скажем, в три. Не поздно?

— В самый раз. Когда она думает ехать?

— Лили сидит на чемоданах и картонках для шляп…

— Не забудьте о гербовом сборе!..

Жак-Анри кладет трубку на рычаг. Придется поторопиться. Жаклин должна уехать немедленно. Есть ли деньги в кассе? Вызывая Жюля, Жак-Анри слегка прижимает кнопку звонка.

При своем весе Жюль умеет быть бесшумным. У него походка охотника, и Жак-Анри вздрагивает, услышав кашель над ухом.

— Напугал?

— Садись, — говорит Жак-Анри. — Сколько у нас денег?

— Здесь или на счету?

— При себе.

— Несколько тысяч, но можно достать еще…

— Пошли в комиссариат, как обычно. Жаклин поедет в Марсель. Позвони ей и скажи, чтобы покрасила волосы и сразу же уходила из дому. Ее ищет гестапо. Звони из кафе.

— Дела так плохи?

— Да, с Брюсселем кончено. И к тому же Жаклин наделала глупостей.

Жак-Анри встает и резко отодвигает кресло. В который раз все приходится менять на ходу! Товарищи гибнут, уходят, безмолвные и безымянные, оставляя живым незавершенные дела. Их так мало, и они — не Гераклы, а просто люди с нормальными мышцами, мозгом и нервами. И тем не менее они не сетуют на трудности, не ропщут и даже не просят себе того, на что каждый солдат имеет неотъемлемое право, — боевого оружия, чтобы перед смертью самому убить хотя бы одного врага. Только ум и руки даны им, а сколько всего не дано!..

— Поль уже начал работу? — спрашивает Жюль.

— С пятнадцатого. Марсельская группа будет запасной. С ней их у нас остается четыре, не считая групп Вальтера.

— Есть предложение.

— По системе?

— Да. Мне кажется, надо отказаться от общих позывных.

— У Поля свой.

— Дадим и остальным. И сменим код… По-моему, немцы выделили нас в общей массе подпольных передатчиков и будут пеленговать вовсю.

— Ну а Центр? Мы сменим все — я согласен; но корреспондирующая рация останется все той же.

— Изменит расписание и частоты.

— Полная ломка? Слишком сложно.

— Я бы не откладывал.

— Значит, месяц бездействия… Не выйдет, Жюль.

— Где же выход?

— Я уже ломал голову и кое-что придумал. Если забыть о Поле, у нас три действующие рации. Но на ключе могут работать десять человек, включая тебя и меня. Мы образуем три секции: в Нанте, Антверпене и Париже.

— Что это даст?

— Я не кончил… У каждой секции будут три передатчика. Пусть работают синхронно. Не уловил?

Жюль пожимает толстыми плечами.

— Но это же просто. Возьми, к примеру, Париж, Один передатчик останется там, где есть. Другой разместим на Монмартре, третий — в Версале. В эфир они выйдут одновременно на одной волне, слушая друг друга. Первый передаст десять групп и умолкнет; следующие десять групп передаст другой, еще десять — третий. Комбинацию можно менять, и пеленг станет непрерывно произвольно смещаться. Поставь-ка себя на место оператора и попробуй определить, откуда идет передача, если рация словно не раздвоилась даже, а разделилась на три части и из разных мест, не прерываясь, передает одну телеграмму?

— Это идея.

— Только часть идеи… У каждой рации должно быть по меньшей мере три квартиры. Они станут кочевать, как бедуины по пустыне. Пусть немцы запеленгуют, если смогут!

— А связные? — допытывается Жюль.

— Группы перейдут на автономию… В Антверпене, открываем филиал, фирма «Монд», строительные материалы. Я войду в дело — через третьих лиц, разумеется. Сними деньги со счетов, с каждого не слишком много, и Рене, за комиссионные, уладит все.

— Я займусь квартирами.

— Решено! — говорит Жак-Анри.

На столе, скрытая в чернильном приборе, загорается и мигает крохотная лампочка: кто-то вошел в приемную и не садится. Жюль, подхватив на ходу с бюро кожаную папку, устремляется к двери. Приоткрывает и, словно продолжая деловой разговор, почтительно роняет в кабинет:

— Понимаю, господин Легран. Я немедленно звоню генералу и сообщаю, что мы согласны на условия Тодта.

И — посетителю в приемной:

— Господин Легран занят. Соблаговолите подождать, я доложу о вас. Жак-Анри остается один. В ушах, как наваждение, возникает и начинает звучать, повторяясь, одна и та же строка: «Белеет парус одинокий…» Она назойлива и мешает Жаку-Анри думать о другом — о делах, заставляющих его идти на реорганизацию фирмы «Эпок». Два года им всем было трудно, очень трудно, а теперь станет еще труднее. Жак-Анри обязан быть к этому готовым. И его товарищи — тоже.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. Октябрь, 1942. Париж, отель «Лютеция»

Сегодня Шустер доволен солдатами радиороты: они работают как одержимые, не отвлекаясь ни на что постороннее.

— Десять — семь — пятнадцать, господин капитан!

— Настройка десять — семь — пятнадцать!

— Алло, все иксы, примите: десять — семь — пятнадцать!

Все силы парижской группы радио-абвера брошены на охоту. Шустер, не отрываясь от карты, видит, что каждый из шести операторов, дежурящих с ним сегодня, буквально слился с приемником на своем столе. Сейчас начнут поступать данные от стационарных и передвижных пеленгаторов-«иксов».

— Икс первый докладывает: пеленг — сто два градуса!

— Икс-два — сорок пять!..

— Икс-три — сто шестьдесят шесть…

Маленькая заминка, и наконец:

— Икс-четыре — сто тридцать два!

Рация, работающая на частоте 10715 килогерц, засечена. Шустер протягивает по карте нити пеленгов, в месте скрещения возникает крохотный треугольник. Может быть, сегодня все будет как надо?

— Фельдфебель! Запросите иксы еще раз!

Родэ с ошалелыми от напряжения глазами кричит операторам:

— Дать дубль!

Шустер приготавливает булавки.

— Икс-первый — сорок семь!

— Икс-два — сто семьдесят три!

— Икс-три — пять-ноль!

— Икс-четыре — сто пятнадцать!

Булавки воткнуты, и к ним с периферии карты протянуты крашеные шелковинки. Шустер закусывает губу: все то же самое. Передатчик, поработав две с половиной минуты, переместился в другой район Парижа. Еще через две с половиной минуты он удерет в новое место, отбарабанит десять групп и умолкнет, чтобы выйти на очередную связь откуда угодно, но не оттуда, где был раньше. В этих бросках нет закономерностей системы, хотя Шустер убежден в ее наличии.

— Отбой, господин капитан!

— Хорошо. Отбой для всех, кроме контрольных раций!

За шестью столами возникает шевеление, шепот, кто-то поминает черта — операторы, гремя стульями, разминают затекшие мышцы. За километры отсюда стряхивают напряжение те, кто в течение целого часа соляным столбом стыл у пеленгующих устройств. Теперь они свободны до вечера: рация, сменив частоту 10715 килогерц на 11850, выйдет в эфир в 21.10.

Родэ, не стесняясь присутствия капитана, затевает игру в чехарду. Его рыхлый бабий зад, туго обтянутый вылинявшими штанами, бесстыдно маячит перед глазами Шустера. Не будь Родэ незаменимым специалистом, Шустер давно уже сплавил бы его из группы, но Модель держится за этого выродка и таскает его с собой по всей Европе. Сплюснутые уши Родэ и его череп неандертальца вызывают у капитана чувство брезгливой неприязни. При всей своей видимой тупости фельдфебель хитер и успешно совмещает обязанности старшего унтер-офицера полуроты и осведомителя СД. За крохотным лобиком гнездятся бог весть какие мыслишки, и капитан Шустер старается не догадываться, что именно думает о нем фельдфебель Генрик Родэ из 621-го подразделения радиосвязи.

Шустер, пачкая в пыли сапоги, прогуливается по плацу и отдыхает. Уже осень, почти зима, а в Париже по-летнему тепло, и каштаны еще не уронили листву. Несмотря на служебные трудности, Шустер чувствует себя хорошо. Погоны капитана, только неделю назад обмытые в компании Моделя, помогают ему сохранить внутреннее равновесие. Даже Родэ временами кажется не таким противным, тем более что это он, а не кто-либо иной, подал в свое время идею использовать палатки телефонистов для маскировки передвижных пеленгаторов. Идея оправдала себя в Марселе, Лилле и Брюсселе и принесла Моделю крест «За заслуги», а Шустеру — внеочередное повышение в чине.

У столов возникает суматоха. Кто-то из операторов оседлал Родэ, и фельдфебель, не устояв на ногах, кубарем катится в пыль. Шустер вынужден вмешаться.

— Родэ!

Напяливая на ходу пилотку, фельдфебель кривоногим крабом подкатывается к капитану.

— Отряхнитесь, — говорит Шустер. — И ведите себя прилично!

— Да, господин капитан!.. Но люди устали.

— Вы хотели сказать — солдаты?

— Виноват, господин капитан!

Шустер чувствует враждебность тона Родэ, но делает вид, что не замечает: он не намерен ссориться. В радиороте собраны лучшие специалисты со всей Германии, и Родэ — настоящий самородок. Туп он только в общежитейском смысле.

Шустер внимательно рассматривает шов на перчатке.

— Мне говорили — у вас есть идея? Какая?

Родэ мнется.

— Это, собственно, не идея… Так, грубая схема…

— Ну, ну, Родэ, не скромничайте!

— Господин капитан позволит?

Шустер поощрительно кивает, и Родэ принимается излагать свои мысли. Руки его, словно клешни, загребают воздух, в складках лобика блестят капли пота.

— У нас девять групп, и у каждой пеленгатор и приемная станция. Они разбиты на четверки, а одна — контрольная.

— Ну и что?

— Нужна новая организация, более гибкая. Господин капитан могли бы приказать объединить все девять радиогрупп в единую сеть, и тогда мы здесь имели бы девять точек координат.

— Что это даст, если станции передвигаются?

— Само по себе ничего, если, конечно, прыгать вслед за ними с места на место. Но можно и не прыгать! Не захочет ли господин капитан дать указание, чтобы пеленгаторы, расположившись по кольцу, засекали только одну станцию? Только ее, а не дублеров. Скажем, для начала ту, что передает откуда-то из Версаля.

— Но она может включиться не первой, а третьей или второй?

— Дело не в порядке. Главное — сосредоточиться на конкретном пункте и идти к нему. После каждого перехваченного сеанса пеленгаторы передвинутся по пеленгу, насколько можно, и останутся ждать снова, сутки или больше, пока не засекут ее.

— А потом?

— Опять подвинутся к ней!

Шустер прикидывает: идея хороша, но нуждается в дополнении. Сосредоточивать девять групп на одном передатчике заманчиво с точки зрения точности, но бессмысленно, учитывая количество раций ПТХ. Пусть будет, как и есть, четыре и четыре! Каждая четверка возьмет под контроль свой участок, пядь за пядью приближаясь к передатчикам. В конечном счете рано или поздно они сузят поле поисков до мизерной величины, и тогда — очередь за малыми локаторами, нацеленными на обнаружение магнито-силового поля.

— У вас все, Родэ?

— Господин капитан извинит меня: я предупреждал, что идея не продумана, только схема…

— К сожалению!

Родэ продолжает идти рядом.

— Что-нибудь еще?

— Да… — Родэ понижает голос. — Обер-ефрейтор Мильман связался с француженкой, господин капитан. Я видел сам, как они выходили из отеля. Такой маленький отельчик на Монпарнасе, специально приспособленный для определенных встреч.

— Вас беспокоит чистота крови, Родэ?

— Я национал-социалист! К тому же девица может быть связана с маки, а мы не обычная часть.

— И вы, конечно, уже написали рапорт?

Шустер, прищурившись, ждет ответа. История грозит обернуться расследованием. Если Мильман переспал с проституткой, СД начнет копаться в делах роты, и у коллеги Мейснера появится возможность подставить ножку разом и Шустеру и Моделю. В последнее время Мейснер превосходно спелся с комиссаром Гаузнером, неведомо почему оказавшимся в Париже на роли уполномоченного по связи между СД и армией. Хотя Гаузнер и не показывается в «Лютеции», где квартирует абвер, и живет в штаб-квартире гестапо возле Булонского леса, Шустеру то и дело приходится встречаться с ним по делу ПТХ. Похоже, что главное управление безопасности не прочь прибрать к рукам всю операцию по ликвидации передатчиков. Коллегу Мейснера, правда, удалось спровадить в Марсель, но ни одна командировка не бывает, к сожалению, вечной…

— Ну, Родэ, — говорит Шустер. — Где же ваш рапорт?

— Я пока не писал… Я думаю, господин капитан могли бы сами расспросить Мильмана, неофициально.

Крючок слишком толст, и Шустер, разумеется, его не заглатывает. Шалишь, мой милый; на этот раз я не дам тебе повода доносить на меня Гаузнеру!

— Здесь армия, фельдфебель, а не хоровое общество! Извольте действовать по уставу!.. «Неофициально»! Хорошенький пример для подчиненных.

Родэ покорно выслушивает выговор. Дело сорвалось, но напрасно господин капитан думает, что перехитрил гестапо.

Комиссар Гаузнер верно говорит: дворянчики ненадежны; фюрер только тогда будет в безопасности, когда уберет из армии старых генералов и их бесчисленную родню. Эти типы устали воевать, и к тому же каждый из них сам хотел бы сделаться фюрером великой Германской империи…

В отель «Лютеция» Шустер едет приятно взволнованный. Во-первых, удалось поставить на свое место Родэ; во-вторых, кажется, нащупан правильный путь к радиоточкам ПТХ. Сегодня же вечером он составит докладную в Берлин на имя генерала фон Бентивеньи, а тот скорее всего, доложит о проекте адмиралу Канарису.

Кабинет Шустера расположен на четвертом этаже. Капитан одним махом взлетает по лестнице, словно взбодренный доброй дозой допинга. Не присаживаясь, звонит Моделю.

— Здесь — Шустер… Это вы?.. Пока без изменений… До вечера.

Докладная пишется как бы сама собой. Мысль Родэ, ставшая мыслью Шустера, получает четкое оформление. Не доверяя машинистке, Шустер сам перепечатывает текст и, поминутно сверяясь с таблицами, шифрует его с особой тщательностью.

Остаток дня Шустер проводит в тире, оборудованном для офицеров абвера в подвале отеля. Твердой рукой он посылает пули в сердце фанерного красноармейца. Мишень трещит, дырочки наползают одна на одну. Расстреляв три обоймы, Шустер подсчитывает: восемнадцать попаданий! Жаль, что мишень слишком велика, чтобы взять ее на память. Идея только тогда приносит плоды своему автору, когда своевременно попадает к тем, от кого зависит решение.

До 21.10 Шустер свободен. Ужин ему приносят в кабинет и, запивая паштет молоком, он, не торопясь, просматривает бумаги. Берлин подхлестывает, понукает, требует активности. Специалисты из абвера с помощью полученного наконец ключа расшифровали не меньше пятидесяти радиограмм, отправленных до сентября в Центр и из Центра. Некоторые из них генерал фон Бентивеньи цитирует в письме с приказом усилить темп поисков ПТХ. Шустер с профессиональным интересом прочитывает их. «Марату от Профессора. Проверьте, действительно ли Гудериан находится на Восточном фронте, подчинены ли ему 2-я и 3-я армии? Преобразовывается ли 4-я танковая армия в армейскую группу под командованием Моделя? Входят ли в состав этой группы другие армии? Какие армии предполагается ввести в ее состав? Конец. N 921». Паштет попадает в дупло, и зуб мгновенно начинает ныть. Шустер ковыряет в дупле спичкой, но не отрывает взгляда от письма. «Марату от Профессора. Соответствует ли действительности, что 7-я танковая дивизия ушла из Франции? Куда? Когда прибыл в Шербург штаб новой дивизии? Ее номер? Конец. N 922». Третья радиограмма совсем короткая: «Срочно доложите все о формируемой во Франции 26-й танковой дивизии». Русский Генштаб запрашивает своих людей так, будто держит под надзором все планы ОКВ. В конце письма фон Бентивеньи содержится прямой намек, что о ПТХ стало известно ставке фюрера. Неужели Канарис был так неосторожен, что доложил дело Кейтелю?

Зуб ноет уже не на шутку. Шустер полощет его теплым молоком, кончиком спички заталкивает в дупло крошку аспирина. Единственное, чего ему сейчас не хватает, так это флюса! Лаская вздувающуюся щеку, Шустер звонит Моделю и рассказывает ему о Мильмане. Модель настроен легкомысленно:

— Мы не монахи, и наши солдаты тоже!

Шустер перебивает:

— Не забывайте о СД!

— Что вы предлагаете?

Тон Моделя теперь официален до предела.

— Откомандировать Мильмана.

— Я подумаю.

— Тогда — все…

Для страховки Шустер записывает разговор в служебный дневник. Этим самым он в известной мере снимает с себя ответственность за последствия. К сожалению, у него нет дяди-фельдмаршала и приходится самому заботиться о своем будущем.

 

2. Октябрь, 1942. Давос, пансион «Лакфиоль»

Осень изматывающе тягостна, и Роз чувствует себя одинокой и беззащитной в недорогом пансионе, где плохо топят и в столовой царит ледяная стужа. Почти два месяца Роз живет среди почтенных старушек, коротающих дни за вязанием и разговорами о недугах. Люди помоложе предпочитают отели с горячей водой и баром, но комната в отеле Роз не по карману.

Первую неделю было еще ничего. Роз даже радовалась одиночеству и тишине. Никто не вторгался в ее быт, не донимал расспросами; старушки, сойдясь в столовой на завтрак или обед, называли ее «милочкой» и не пытались вовлечь в беседу о подагре и атеросклерозе. Роз думала о Жане, об обещанной Вальтером рации и приглядывалась, подыскивая место, где могла бы прятать передатчик. О том, чтобы держать его в пансионе, не могло быть и речи: в нищенски обставленных комнатах негде было оборудовать тайник. Роз на всякий случай осмотрела кухню и кладовую, тесные, как почтовые ящики, и отбросила мысль об их использовании. В конце концов она нашла то, что нужно: в соседнем пансионе почти за бесценок сдавалась студия, и Роз сняла ее, уплатив за полгода вперед. После этого она написала в Цюрих и обратной почтой получила краски, угли и холст. Этюдник, оставленный предшественником, ей уступила по сходной цене владелица студии.

Рисовать Роз не умела, эскизы ее были дики и фантастичны по беспомощности, но здесь никто ничему не удивлялся. К счастью, Роз не стала копировать картинки из журналов, что разоблачило бы ее; она вольничала с натурой, а владелица студии за долгие годы общения с художниками смирилась с их манерой превращать реальные вещи черт знает во что и скорее удивилась бы, нарисуй Роз горы такими, какие они есть.

Знакомых немцев в Давосе уже не было; попытки заговаривать с ней во время прогулок Роз пресекала; день тянулся за днем, отличаясь от других только погодой и обеденным меню. В отеле был телефон, и Роз едва сдерживалась, чтобы не позвонить Жану. Однажды она наменяла пригоршню мелочи и вызвала Женеву, но, услышав голос телефонистки, бросила трубку.

В студии было сколько угодно укромных местечек — ниш, антресолей, стенных шкафчиков; Роз очистила от пыли нишу за кафельной печью и замаскировала ее, как могла.

В конце первой недели на прогулке ее остановил угрюмый маленький господин в потерявшей форму тирольской шляпе и назвал пароль. Говорил он с сильным немецким акцентом и был немногословен.

— Приказано передать, что посылку и письма вы получите через меня.

— А что в посылке? — спросила Роз.

— Не интересуюсь, — отрезал связной. — Она большая, и я принесу ее по частям. В следующий раз захватите рюкзак — здесь многие собирают образцы камней.

Роз поглядела на него сверху вниз: связной показался ей забавным в своем стремлении соблюдать полную конспирацию. Они были двое на тропе, и их никто не мог подслушать.

В посылке, как и следовало ожидать, оказались части рации. Роз перенесла их в студию, а связной прекратил встречи ровно на тот срок, который требовался для сбора передатчика. Из осторожности Роз паяла понемногу: запах горелой канифоли мог привлечь внимание хозяйки.

Первый сеанс Роз провела через две недели после приезда в Давос. Слышимость была неважная, и Роз дольше обычного просидела на ключе. Центр подтвердил «квитанцией» прием, но сам ничего не передал, дав повод Роз подумать, что Вальтер, по всей видимости, намерен использовать ее только на односторонней связи. К слову, и сообщение, доставленное связным, было уже зашифровано, и не тем шифром, которым она пользовалась в Женеве.

При встрече Роз не сдержалась и спросила связного:

— Мне не доверяют?

Связной сделал удивленное лицо:

— Простите, фройлейн, о чем вы?

Но Роз и сама поняла, что заговорила зря. Что мог знать этот человек о намерениях Ширвиндта?

— Забудьте о моем вопросе.

— Уже забыл! — сказал связной.

Он вообще не отличался разговорчивостью. Не назвал даже своего имени.

— Какая разница, фройлейн, Шварц или Вейс?

— Или Грюн? — в тон сказала Роз. — Вы правы, никакой разницы. Я буду звать вас Грюн. Подойдет?

— Все равно…

Обдумывая этот разговор, Роз еще острее почувствовала свое одиночество. Грюн — единственный, кто связывает ее с друзьями, и связь эта кажется почти призрачной: Грюн исчезает и появляется, когда хочет, не уславливаясь о новой встрече, — он только просит ее не менять маршрут утренних прогулок.

У старушек Роз выучилась вязанию. Это успокаивает, и она вяжет даже в студии, сделала себе шапочку и лыжный свитер из белой шерсти. Днем она ходит на почту за газетами, а вечером читает — Дюма, Дос-Пасоса, Кафку, Тургенева, все, что попадается под руку. В комнате прочно угнездилась горная сырость, и Роз засыпает на влажных простынях.

Жильцы в пансионе почти не меняются. Загнанные сюда безденежьем и войной, они живут, как в лепрозории, отрезанные горами от всего мира. Хозяйка разводит кошек, и те заполняют весь дом, кричат по ночам страшными голосами, будя Роз и заставляя ее вздрагивать.

Роз послала Ширвиндту письмо и получила ответ со связным. Ширвиндт просил ее потерпеть и постараться привыкнуть. «Я бы хотел, — писал он, — чтобы ты почаще думала о Сталинграде. Мне кажется, это будет хорошим лекарством от неподходящих мыслей и чувств». Роз купила маленький приемник, ловила Берлин и Рим. Одно и то же! Дикторы называют Сталинград последней твердыней большевизма и считают дни, оставшиеся до полного военного и политического разгрома России. Возносят до небес героев — генералов из группы армий «Б» Манштейна, Роске, Штреккера и — чаще других — фон Паулюса.

Роз живет предчувствиями перемен.

Так было уже однажды, год назад, когда берлинский комментатор Фриче заполнял эфир рассказами о панике в Москве и танках, стоящих у самых окраин. Можно было ему не верить, но Роз вдруг обнаружила, что не слышит Центра. Это не были обычные атмосферные помехи, характерные для осени; просто в ноябре Центр перестал выходить на связь.

В те дни Роз потеряла сон. Ширвиндт нянчился с ней, водил ее в кино на старые ленты с Рудольфо Валентино и Чаплином; на несколько дней отправил в Сен-Мориц, дав уйму денег и наказ тратить их, не стесняясь. Фриче предвещал падение Москвы, и Роз возненавидела его до глубины души.

Что будет завтра? Через неделю?.. Через месяц?..

И вот все повторяется спустя лишь год.

Женевские газеты приходят на почту после полудня. Роз спускается за ними с постоянством человека, дорожащего привычками. Но это больше, чем привычка, — без газет со словом «Сталинград» на первой странице Роз не смогла бы жить.

На почте служащий аккуратно откладывает для нее женевские, бернские и цюрихские издания. Он не прочь завязать разговор, но Роз ограничивается «нет» и «да» и ни к чему не обязывающей улыбкой. У чиновника на щеках склеротические жилки и узелки, под глазами серые мешочки. Он вежлив и не ленится выйти из-за стойки, чтобы открыть перед Роз дверь. Когда она уходит, он не сразу возвращается к своим ящичкам для писем, а смотрит ей вслед… Будь Роз наблюдательнее, она перед отъездом из Женевы обратила бы внимание на господина в сером котелке и сейчас без труда признала бы его за одно лицо со служащим почты. Кстати, и в Давосе чиновник появился дня через три-четыре после ее прибытия.

Роз стоит на крыльце и думает, куда пойти. Возвращаться в пансион к обеду она не торопится — мало радости промолчать полчаса в обществе старушек. Решено: сегодня она обедает в отеле.

По шоссе Роз спускается вниз. Ботинки на толстой тяжелой подошве заставляют ее укорачивать шаг. В свитере и брюках Роз рискует вызвать неудовольствие метрдотеля, но ей лень возвращаться в пансион и переодеваться. Да и не столь уж редкая одежда для этих мест лыжный костюм. Ничего, сойдет.

Сегодня день необычно солнечный, и Роз радуется теплу. На ходу она просматривает газеты, ищет телеграммы Рейтера и Гавас. Не потому, что корреспонденты этих двух агентств объективнее остальных, — просто Роз неприятно читать сообщения немцев, когда речь идет о Сталинграде. Хватит того, что она видит немцев в Давосе — крепких, надменных, с манерами повелителей.

Телеграммы Рейтера сдержанны. Трудно понять, что творится под Сталинградом. Часто мелькает: «позиционная война, лишенная элементов маневра». Но кто обороняется и кто наступает?..

Роз забрасывает газеты в кусты, нимало не интересуясь колонками мод и светской хроники. Хорошо это или плохо — позиционная война? Будь здесь Ширвиндт, он внес бы успокоение.

Связной не приходит уже три дня. Обычно он дожидается Роз на полпути к почте и передает конверт. Маленький рост не мешает ему говорить низким баритоном, и, слушая его, Роз вспоминает голос Жана. В конверте вместе с шифровками иногда бывают записки от Ширвиндта. Вальтер шлет ей приветы и желает бодрости; в последний раз написал: «Перевал близок, и мы его одолеем». Так хочется верить в это!..

Кусты у обочины шевелятся и хрустят.

— Алло!

Роз останавливается и едва не хватается за сердце.

— О боже, Грюн, как вы меня напугали! Откуда вы взялись?

— Жду вас.

— Но почему здесь? Я почти никогда не пользуюсь шоссе.

— К сожалению, я не могу приходить в обычное место… Это и раньше было нелегко, а сейчас я имею особые затруднения.

— Надеюсь…

— Нет, нет, не то!.. Просто я повысился по службе.

— Секрет?

— Пожалуй, нет. Я был рассыльным в отеле, где вы иногда обедаете.

— Я и сейчас иду туда.

— О, значит, я хорошо угадал! Уже пять дней я есть портье, и вы могли узнать меня, окликнуть… Было бы плохо…

— Поздравляю!

— Благодарю. Постарайтесь меня не узнавать, фройлейн, когда навещаете отель… Я и вчера ждал вас, и позавчера. Вам есть известие.

— Где оно?

— В моем бумажнике. Возьмите его, фройлейн.

Роз прячет конверт на груди, за воротом свитера, и спрашивает:

— Где же нам видеться?

— Здесь и в это же время.

— А в отеле?

— Там я не имею чести знать вас.

Связной улыбается и приподнимает шляпу. Шаг в сторону, и кусты смыкаются за его спиной. Роз остается на шоссе одна. Кусты хрустят, осыпают пожухлую листву.

Остаток пути Роз проходит быстрее обычного. Письмо и свидание придают ей энергии. Развеялась тайна Грюна, и исчезло чувство одиночества. Знать, что рядом есть человек, которого можно найти в трудную минуту, — это уже много, вполне достаточно, чтобы не думать о себе, как о песчинке в горах.

Со звоном провернув стеклянную мельницу турникета, Роз попадает в холл отеля. И, как всегда, робеет. Горный костюм кажется неуместным среди плюшевой роскоши и длинных зеркал, в которых ты видишь всю себя, от кончиков дешевых ботинок до помпона шапочки. Брюки пузырями вздулись на коленях, а толстые носки, выпущенные поверх брюк, хороши для лазанья по скалам, но не в отеле, где швейцар носит лакированную обувь. Стараясь не замечать двух долговязых англичан, высокомерно скучающих в холле и, словно по команде, повернувших головы в ее сторону, Роз направляется в ресторан, утешая себя надеждой, что какой-нибудь из боковых столиков окажется свободным.

Ей везет; метрдотель с каменным лицом провожает ее в затемненный угол и жестом посла, вручающего ноту, подает кожаную папку с меню. Роз краснеет; общение со старушками в пансионе «Лакфиоль» подорвало у нее веру в свое право поступать как заблагорассудится и пренебрегать этикетом.

Метрдотель отходит, неслышно скользит по паркету в своих мягких туфлях из превосходного черного шевро. Движением пальцев, уловленным Роз, он дает официанту знак не особенно спешить. И тот не спешит. Жаль, что здесь нет Ширвиндта. Он обладает даром ставить на место кого угодно; в ресторанах его обслуживают, как лорда, даже если он заказывает только чай без сахара.

Цены здесь высоки, и Роз, помня об этом, благоразумно ограничивает обед жюльеном, порцией спаржи, запеченными яйцами и куском дурно пахнущего, но прелестного на вкус камамбера с чашечкой кофе. Сливки к кофе в ресторане подают бесплатно… Когда-нибудь дома она, если спросят, расскажет родным об этих одиноких обедах, об отелях, куда съезжаются со всего света те, чей багаж заполняет не один десяток кожаных кофров… Или нет — стоит ли рассказывать об этом? И как объяснит она свои познания из жизни Давоса, если и маме и отцу известно, что она командирована в Заполярье радисткой на зимовку?

Роз доедает сыр и принимается за кофе. За соседним столиком говорят о Сталинграде. Она прислушивается, стараясь не пропустить ни слова. Один из говорящих известен всему Давосу, его называют генералом, и в газете Роз видела его портрет в форме и с бриллиантовым Рыцарским крестом под воротничком. В Давосе генерал лечится от астмы.

Говорят по-немецки, негромко, с пристойной корректностью жестов. Генерал помешивает ложечкой молоко со взбитыми яйцами. Седой бобрик его блестит, соперничая с белизной сорочки.

— Все может быть, — слышит Роз. — Но Сталинград не просто символ, господа. И мой прогноз печален…

— Однако в Берлине, экцеленц…

— Отложим тему до возвращения к себе.

Роз открывает сумочку и ищет губную помаду. Приблизив зеркальце к лицу, слегка подкрашивает рот и поднимает глаза только тогда, когда кто-то подошедший к столу говорит до странности знакомым голосом:

— Роз, дорогая, да оторвитесь же наконец и взгляните сюда…

— Жано! — вскрикивает Роз и роняет помаду.

Дюрок, улыбаясь во весь рот, смотрит на нее.

— Жано, — повторяет она. — Не может быть!.. О господи, откуда вы здесь взялись?

— С Луны, — отвечает он почти серьезно и садится. — Слава богу, наконец-то я нашел вас! Что это за бегство из Женевы, дорогая? И ваше письмо…

Роз задыхается от счастья. Это просто чудо — Жан в Давосе!

— Я сама себе не верю, — говорит она и покорно подставляет Дюроку губы, когда он наклоняется ее поцеловать.

 

3. Ноябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Время меняет человека, но еще больше меняют его заботы. Жак-Анри, позевывая и вежливо прикрывая рот платком, бегло и невнимательно рассматривает полковника из организации Тодта, сидящего против него. Они не виделись с середины или конца июля, и за этот срок господин полковник похудел еще больше, странно усох, словно подточенный болезнью.

Впрочем, для человека, нажившего фатальные неприятности, полковник держится неплохо. Щеки его выбриты и мягко лоснятся от питательного крема; пуговицы на мундире начищены; рубашка только что из прачечной.

Если бы не траурные каемки под ногтями — о них полковник позабыл второпях, — то легко можно было бы поверить, что никакие заботы не волнуют представителя организации Тодта. Жак-Анри готов утверждать, что ни один мошенник, виденный им дотоле, не держался с таким достоинством и не выторговывал себе помилование так элегантно, как его собеседник. Тем не менее приговор вот-вот будет произнесен.

Жак-Анри прячет платок в нагрудный карман, расправляет концы, придавая им вид заячьего уха. Это занятие поглощает его целиком. По крайней мере, полковник должен быть уверен, что это так. Покончив с платком и полюбовавшись им, он говорит:

— Все, что вы рассказали, превосходно! Но почему вы обратились именно ко мне?

— Он ваш служащий!

— Только до четырех пополудни, после чего мой секретарь превращается в частное лицо.

— Я мог бы, конечно, обратиться в полицию… даже в гестапо…

Жак-Анри не без труда изображает живейший интерес и сочувствие.

— Разумная мысль! Почему бы вам ее не осуществить?

Полковник молчит, а Жак-Анри, выдержав паузу, повторяет вопрос:

— Так почему же?

Он не ждет откровенности и поэтому продолжает сам:

— Грязная история, полковник? Не так ли?

Плечи полковника привычно распрямляются. Подбородок выдвигается вперед, словно таран.

— Вы!..

— Продолжайте! Договаривайте: «Вы — мерзкая французская свинья»… Или что у вас там в запасе?.. Но при этом помните, что вы сами пришли к «французской свинье» и просите у нее помощи.

Полковник вяло машет рукой.

— Вы правы, Легран. Извините. К чему нам ссориться?

— Это не ссора, полковник. Хуже…

— Мы могли бы договориться.

— Сомневаюсь. Сколько вы должны моему секретарю?

— Тридцать тысяч пятьсот.

— Франков?

— Рейхсмарок.

— Для Парижа немного, жизнь здесь дорога и развлечения не дешевы. Но в вашем возрасте люди обычно сами устанавливают разумный предел своим потребностям.

— Увы, я был неразумен! Вы парижанин, дорогой Легран!

— Допустим. Но зачем вы заменили цемент?

— Не понимаю…

— На казематах вала полагалось использовать портландский цемент; вы приказали брать местные марки — они менее прочны, но более дешевы…

— Глупости!

— Отнюдь нет! Любая комиссия без труда установит этот факт.

— Берлин в курсе всего.

— Позвольте усомниться, полковник… Берлин уверен, что цемент именно портландский, вы сами подписали отчеты о закупках. Не угодно ли посмотреть копию?

— Откуда она у вас?

Жак-Анри пожимает плечами и отводит взгляд к окну. Ему становится скучно. То, что полковник вермахта оказался заурядным мошенником, набившим карман, нисколько его не радует. Общение с подлецами разъедает душу, как ржавчина. Временами нестерпимо хочется оказаться в обществе людей, не думающих о наживе, живущих в мире иных понятий и категорий. «С волками жить, по-волчьи выть» — не лучшая норма поведения, но иной, к сожалению, при данных обстоятельствах быть не может.

— Мы уклонились от темы, — говорит Жак-Анри и устало трет переносицу. — Гестапо и французская полиция вам не помогут, так что оставим их в покое. За операцию с цементом в военное время полагается расстрел. Маленькие комбинации, заемные расписки, пьянство и разврат дадут следователям гестапо неплохой фон для главного обвинения. Сожалею, полковник…

— Господин Легран…

«Господин»? Что ж, это сдвиги! События развиваются достаточно банально. Кто хочет умирать в расцвете сил и в преддверии дубовых листьев на петлицах?

— Предположим, — говорит Жак-Анри, — мой секретарь согласится забыть о займах. Предположим далее, что я умолчу о ваших похождениях с девицами. Ну а цемент? О нем известно не только мне, но и строителям.

Полковник с надеждой выпрямляется в кресле.

— Ах, эти?.. Ну, с ними просто; есть много доступных средств…

— СД?.. Послушайте, полковник! Я коммерсант и, следовательно, не привык церемониться с деловыми конкурентами. Я торгуюсь за подряды, сбиваю цены, доказываю, что работаю лучше других. Словом, стремлюсь выжить за счет противников… Вы в данную минуту тоже! Но какой ценой?.. О господи! Двести французских рабочих сложат головы, чтобы уцелела ваша голова, вот как обстоит дело? Поистине великолепный цинизм!

Так бывает: человек скручивает нервы в пружину; пружина сжимается все туже и туже, пока, наконец, не сорвется со стопора, приведя в действие неподвижные дотоле шестерни механизма. Нечто похожее происходит с Жаком-Анри. Он и в начале разговора не испытывал к полковнику особой жалости; был скорее равнодушен, считая, что с делом надо покончить, и как можно скорее. И только. Но теперь он едва владеет собой. Черт с ним, с возможным сотрудничеством! Не лучше ли просто переслать документы в СД, и пусть гестапо само выбирает судьбу полковнику — расстрел или плаху по приговору «народного» трибунала.

— Мы не договоримся, — жестко говорит Жак-Анри и встает.

— Господин Легран…

— Я уже сказал… Только не надо упоминать о жене и детях! Не думаю, чтобы вам удалось меня растрогать: я не сентиментален.

Губы полковника значительно бледнее лица — две тонкие белесые линии. Был человек — и нет человека… «Такова жизнь!» — говорят французы.

— Мой пост… Мое положение… Не спешите решать, господин Легран.

Лицо полковника двоится, троится в прищуренных глазах Жака-Анри. Десять, сто, легион полковников, идущих во главе своих частей. Дивизия за дивизией катятся в пространство — может быть, на восток, к Волге, к кавказским предгорьям. Сгинет один, заменят новым, из запаса, резерва, из многолюдной офицерской массы, ведущей своих солдат к самому сердцу России… Жак-Анри встряхивает головой, отгоняя видение.

— Ваше положение? Не представляю, что вы имеете в виду?

— Подряды, — говорит полковник. — И не только здесь! В Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии… Выгодные контракты.

— Я не так жаден.

— Речь идет о миллионах!

— Бог с ними!

— Но вы сами говорили о конкурентах! Я помогу вам обойти всех.

Жак-Анри делает вид, что колеблется.

— Не знаю… То, что вы предлагаете, возможно лишь в одном случае: если моя фирма будет располагать точной предварительной информацией о строительных сделках. И не только в Голландии или Норвегии, но и в Германии, России — везде, где действует Тодт. Иначе какой прок? Мне надо знать наверняка, где подряд окажется выгодным, а где нет… Сомневаюсь, чтобы вы могли так много!

Полковник пренебрежительно подергивает плечом.

— С моими связями! Что бы вас могло особенно заинтересовать?

— Россия.

— Мы мало что строим там.

— Сейчас!.. Дело идет к тому, что со временем Тодту найдется широкое применение. Не поверю, чтобы в штабах не принимали в расчет военную фортуну.

— Но почему Россия?

— Дешевые руки, минимум накладных расходов. Не мне вам объяснять.

— Вы просто Калиостро, господин Легран!

— Я что-нибудь угадал?

— Кое-что. Завтра я ознакомлю вас с одним проектом. Если он вам подойдет… На первых порах это будут опять бараки для саперов. Там, где вы их поставите, позднее возможны оборонительные сооружения. Размах будет колоссальным! Что вы на это скажете?

— Надо посмотреть. И, кстати, — ваш процент?

— Равноправное компаньонство.

— А мои французы?

— Это намек?

— Да, полковник. Где гарантии, что вы не отправите меня самого в гестапо?

— Я рискую большим — документы совершенно секретные.

— Слова… Если я решусь, то только тогда, когда заключу с вами письменное соглашение, где черным по белому будет сказано: вы поставляете информацию, я плачу вам пятьдесят процентов с каждой успешной сделки.

Теперь колеблется полковник, но недолго — соблазн слишком велик.

— Хорошо, — говорит он и пытается изобразить улыбку. — Надеюсь, цемент забыт?

— Разумеется…

Не подавая руки, Жак-Анри провожает полковника до двери и, вернувшись, присаживается на подоконник. Это его любимая поза, привычная с детства. Несколько минут он сидит, бездумно вычерчивая на стекле длинный лошадиный профиль. Потом зовет Жюля.

— Что ты ему сказал? — с порога спрашивает Жюль. — На нем лица не было.

— Вот как? Очень жаль: у нашего нового компаньона должно быть всегда приличное лицо!

— Значит, плакали тридцать тысяч!

— Нисколько! Они пошли на дело.

— Ты за этим меня звал?

— Нет, старина, конечно, нет… Это правда, что Рейнике в Париже?

— К сожалению.

— Хотел бы я знать, что ему нужно здесь?

— Попробуем выяснить. Тот наш парень на телефонной станции может иногда подключаться к линии и слушать домашние телефоны гестапо. Он знает немецкий.

— Рейнике живет в Булонском лесу?

— Пока не установил. А твой полковник не поможет нам?

— Он пригодится для другого.

Жюль щелкает пальцами.

— О-ля-ля, большие замыслы?

— Очень большие. Кажется, немцы проектируют на востоке оборонительные рубежи. Это что-то новое… Завтра узнаю подробности.

— Полковник?

— Привыкай говорить: наш компаньон.

— Звучит многообещающе.

Смех Жюля заразителен — это смех человека, который ничего не делает наполовину; все — и горе, и радость, и тревогу — принимает как свое личное, даже если они касаются другого. Без его дружбы Жаку-Анри было бы втрое трудней. Сейчас особенно. Абвер вовсю ведет охоту. 621-я рота радионаблюдения почти полностью перебралась в Париж и, в довершение всего, как снег на голову, из Берлина свалился штандартенфюрер Рейнике. Жак-Анри получил предупреждение о его приезде, но в известии нет ни слова о том, с какими планами прибыл штандартенфюрер и каков круг его полномочий.

Жак-Анри жирно заштриховывает профиль на стекле.

— Не нравится мне все это…

— Почему?

— Интуиция, Жюль.

— Ты просто устал.

— Не то… Пора подумать о резервных группах. На всякий случай… Запроси Центр, может ли он дать нам трех-четырех радистов?

— Хорошо.

— И еще — передай Полю, чтобы был осторожен. Мне кажется, что немцы недолго будут церемониться с Петеном.

— У них все в порядке — у Поля и Жаклин.

— В свое время мы с тобой считали, что и в Брюсселе все нормально.

— Я предупрежу.

— Десятого я еду в Марсель, — говорит Жак-Анри.

— Ты видел газеты?

— Да… Сталинград?..

— Центр просил нас…

— Знаю, Жюль. Мы делаем все, что можем.

— Почему мы не там?!

Жюль не ждет ответа. Тяжело ступая, идет к двери. Останавливается и говорит с сухой интонацией прилежного секретаря:

— Значит, десятого? Заказать билет?

 

4. Ноябрь, 1942. Марсель, рю Жарден, 21

Все небо уже неделю будто налито свинцом, но дождей нет. Мейснер с утра надевает плащ, чтобы в середине дня снять его и таскать в портфеле. У него пониженное давление, и он чутко реагирует на погоду. Вчера пришлось израсходовать пятьдесят франков на врача — Мейснеру показалось, что сердце начинает пошаливать. Врач осмотрел его и ослушал, приложив ухо к мохнатой груди, и вместо рецепта посоветовал не злоупотреблять коньяком. Мейснер рассвирепел: он и раньше пил умеренно, а в Марселе не пропустил и рюмки. Француз, очевидно, угадал в нем по акценту немца и не упустил случая поиздеваться. Эта шуточка дорого ему обойдется: Мейснер пометил в блокноте адрес врача и сообщил его ребятам из казарм Дуан. Ребята обещали не забыть и пожаловались, что Марсель кишмя кишит красными. Даже супрефект полиции ненадежен и при попустительстве бездельника префекта делает все, что заблагорассудится. Казармы Дуан, где гестапо имеет филиал под вывеской группы комиссии по перемирию, буквально лихорадит из-за отсутствия контакта с местной полицией.

Мейснер и сам невысокого мнения о полиции и старается иметь дело с жандармерией, куда Гаузнер дал ему рекомендательное письмо с подписями своей и штандартенфюрера Рейнике. В этом письме ни слова не говорится о сути миссии Мейснера и только содержится просьба оказывать ему содействие, но жандармский полковник оказался догадлив и в своей готовности услужить превзошел все мыслимые пределы. Он даже выдал Мейснеру три номерных знака на машины, не спросив, кому и зачем они нужны. Теперь автобусы с пеленгаторами, пришедшие в октябре своим ходом из Парижа, ползают по улицам Марселя, не привлекая внимания. Сам Мейснер ездит в маленьком «пежо» с брезентовым верхом. «Пежо» юрок и быстр и обладает одним недостатком: прежний владелец окрасил его в желтый цвет, и машина, где бы она ни появилась, тут же становится объектом любознательности зевак.

В удостоверении Мейснера сказано, что он является уполномоченным комиссии по перемирию, и оно, словно «сезам», открывает любые волшебные двери. В казармах Дуан его снабдили талонами на бензин, и Мейснер разъезжает сколько требуется; в иные дни спидометр «пежо» наматывает до трехсот километров. Переговоры, которые Мейснер ведет с самыми различными людьми, требуют дипломатической гибкости и мобильности. Легче всего договариваться со старыми осведомителями политической полиции, чьи адреса даны все тем же предупредительным полковником. С ними Мейснер не церемонится, зная, что все дело в цене. Франков ему не жаль.

Операторы с автобусов живут в казарме, в служебном помещении группы. Мейснер одно время квартировал там же, пока обстоятельства не заставили его перебраться в частный пансион на рю Жарден. Собственно, Рейнике с самого начала предусмотрел такой вариант, и Мейснер жалеет, что воспользовался им только сейчас.

Они разработали план в Париже — в общих чертах, конечно, но уже тогда штандартенфюрер считал, что Мейснеру рано или поздно придется заинтересоваться пансионом мадам Бельфор. Так же думал и Гаузнер, копавшийся в архивных материалах по делу Фландена-Родина. Гаузнер столько часов проводил среди досье, что его мундир пропах пылью и кислятиной, а кончики пальцев посерели от постоянного перелистывания бумаг. Лишь однажды Рейнике привлек его к живому делу — когда пограничная стража передала СД старого контрабандиста по кличке Коко, взятого при нелегальном переходе линии перемирия. Коко пробирался в Марсель, и у него на дне мешочка с дефицитным кофе обнаружили письмо, адресованное некой Лили-Симоне Мартен и подписанное «твои папа и мама». Настораживал обратный адрес в Париже, хорошо известный гестапо и французской полиции: по нему проживали родители той самой девицы, которая обвела Гаузнера вокруг пальца в Брюсселе. В сентябре гестапо опоздало с арестом: девица — ее звали Жаклин — скрылась, и родители якобы ничего не знали о месте ее пребывания. Рейнике поручил Гаузнеру допросить Коко; Гаузнер вылез из своего архива и взялся за дело.

Допрос длился девять часов без перерыва. Коко дважды терял сознание, но клялся, что не имеет отношения к подполью. Он профессиональный контрабандист и далек от политики.

— А письмо? — спросил Рейнике.

Коко, рыдая, давился кровью — Гаузнер проломил ему переносицу.

— О пресвятая дева!.. Мне заплатили, и я понес.

— Кто?

— Он нашел меня в кабачке… Сам нашел, клянусь! Пообещал двести франков, если я передам.

— Это первое письмо?

Коко заколебался, и Гаузнер взялся за него вновь. Им пришлось из-за этого сделать маленький перерыв: врач не сразу привел Коко в чувство. Рейнике, брезгливо морщась, посоветовал Гаузнеру не усердствовать. Гаузнер недовольно пожал плечами и спросил Коко:

— Сколько было писем?

— Два. Клянусь детьми, только два! Это второе…

— А где первое?

— Я передал его мадемуазель.

— Опиши ее!

Коко втянул голову в плечи.

— Она не из маки… Такие в маки не идут…

— Нам лучше знать, — сказал Гаузнер и двумя пальцами приподнял подбородок Коко. — Поторопись, малыш!

Описание Коко совпадало с приметами Жаклин, разница была только в цвете волос, но у Рейнике не мелькало и тени сомнения в том, что они вышли на след. Отец Жаклин, связавшись с Коко, оказал тем самым СД неоценимую услугу.

— Вот что значат родительские чувства, — сказал Рейнике. — Стадность присуща всем неполноценным расам. Пример перед вами, Мейснер. Делайте выводы.

Мейснер деликатно склонил пробор.

— Понимаю, штандартенфюрер!

— Тем лучше! Фюрер требует от нас одной любви и одной преданности — национал-социализму. Помните об этом всегда, Мейснер, и вы никогда не ошибетесь!

Коко отправили в тюрьму Сантэ. Гаузнер на прощанье влепил ему пару крепких затрещин и вернулся в архив. Рейнике распорядился ни в коем случае не арестовывать родителей Жаклин и установить за их домом наблюдение. Девица, по всей видимости, укрывалась в Марселе, адреса ее Коко не знал, утверждал, что она сама встречала его в прошлый раз на вокзале. Странным казалось, что письмо не было отправлено обычной почтой, но Рейнике нашел этому правдоподобное объяснение: скорее всего Жаклин и ее родители действовали на свой страх и риск, без ведома тех, кому Жаклин подчинялась. Может быть, даже они не хотели, чтобы эти люди знали об их семейной переписке. В практике не встречались случаи, когда бы русская разведка прибегала к услугам контрабандистов.

…В Марселе Мейснер чувствует себя великолепно. Денег у него достаточно, а Рейнике из Парижа не в силах следить за каждым его шагом и поминутно одергивать. Радиооператоры, подчиненные Мейснеру, трепещут при любом его взгляде: он очень быстро сумел внушить им мысль, что здесь только он, а не оставшиеся в Париже Модель или Шустер, играет первую скрипку.

В полной мере смену власти испытал на себе любимчик Моделя штаб-ефрейтор, кичившийся своим университетским образованием. Мейснер нашел, что он недостаточно почтителен, и передал его ребятам из казармы Дуан. После беседы с ними штаб-ефрейтор сделался шелковым и по собственной инициативе целую неделю чистил туфли Мейснера, когда тот еще жил в казарме. Мейснер оценил его рвение и приблизил к себе, назначив шофером на «пежо» и освободив от работы на пеленгаторе. Выбор оказался удачным: штаб-ефрейтор бегло болтает по-французски, не без изящества носит штатское платье и чувствует себя как рыба в воде среди марсельских красоток. Сам Мейснер с трудом привыкает к гражданскому костюму; все время так и тянет посмотреть на плечо, где нет серебряного погона, а брюки навыпуск непривычно удлиняют ноги, и Мейснеру кажется, что он похож на жирафа. Поэтому он горбится, стараясь уменьшить рост, и сходство с жирафом, как ни странно, увеличивается.

Рабочий день Мейснера уплотнен до предела. Три его пеленгатора, не останавливаясь без надобности ни на час, ползут по городу, слушая волну 19,2. На ней еще в Париже удалось засечь передатчик с позывными РТИкс — тогда только было неясно, на Марселе ли заканчиваются нити пеленга или их надо протянуть куда-нибудь дальше. РТИкс выходит в эфир четыре раза в день и остается в нем не дольше пяти минут кряду. За этот промежуток операторы едва успевают продвинуть автобусы на какую-нибудь сотню метров в направлении пеленга, и Мейснер бессилен ускорить их движение. Выговоры, раздаваемые направо и налево, подхлестывают операторов: при виде подъезжающего к автобусам «пежо» они усердствуют вовсю…

Мейснер и теперь был бы далек от цели, если б не вспомнил о предположении Рейнике, что пансион мадам Бельфор может оказаться как раз тем самым местом, где прячется РТИкс. Была ли это интуиция или дар предвидения, Мейснер сейчас не задумывается над этим. Достаточно того, что штандартенфюрер оказался прав, а он, Мейснер, выглядит глупцом со своими возражениями. Мейснер старается не вспоминать, с какой горячностью доказывал в Париже Гаузнеру, что после бегства Фландена только безумец рискнет вторично обосноваться под кровлей пансиона на рю Жарден. Гаузнер тогда высмеял его при Рейнике, сказав:

— Вы слишком европеец, Отто, чтобы разбираться в азиатских хитростях. Это ваш недостаток.

Рейнике с трудом помирил их, ибо Мейснер не упустил случая напомнить о визите Жаклин на виллу в Брюсселе, а Гаузнер зло посмеялся над контрразведчиком, забывающим, что в конце передачи радист пользуется «аварийным сигналом», если ему грозит арест. С этой минуты Гаузнер нажил себе в лице Мейснера смертельного врага.

Сейчас Мейснер, к сожалению, вынужден признаться: Рейнике и Гаузнер были правы.

Комнату в пансионе Мейснер получил без труда. Мадам позвонили из казармы Дуан, и сотрудник комиссии по перемирию занял отделанную как бонбоньерка спальню на втором этаже. Мейснер, поцеловав мадам руку, разразился длинным комплиментом и выслушал в ответ учтивую фразу о том, что человек, прибывший в Марсель с благородной целью дать мир измученной Франции, желанный гость под любым кровом. Это не помешало мадам, не моргнув, запросить за комнату столько, сколько в Париже Мейснер уплатил бы за целый этаж в отеле. Сотрудники гестапо из казармы Дуан не ошибались: в Марселе никто не пылал любовью к немцам, даже если они не носили формы.

Дом на рю Жарден, 21 был точкой в пределах треугольника, построенного на карте города по данным пеленгаторов. Обосновываясь здесь, Мейснер думал о нем не больше, чем о любой иной точке, и не испытывал трепета, включая в первый вечер прибор для обнаружения магнито-силового поля. Было бы сверхъестественной удачей, если б оказалось, что передатчик работает именно отсюда. Прибор, замаскированный в чемоданчике, был чувствителен, как компас, и Мейснер, обнаружив всплеск на экране, посчитал его сначала следом от чего-то иного, но не от рации, однако всплеск был слишком ярким. Глядя на него, Мейснер постепенно поверил, что родился в чепчике и сорочке. Рация находилась здесь, совсем рядом — может быть, в нескольких шагах! Держа чемоданчик на руках, Мейснер на цыпочках выглянул в коридор. Всплеск на экране дрогнул, увеличился в размерах; РТИкс заявлял о себе в полный голос.

Передатчик был в комнате напротив.

У Мейснера хватило выдержки не вломиться в чужой номер и вернуться к себе. В 21.37 всплеск угас. Он возник на следующее утро и появлялся еще трижды, как раз в те часы и минуты, которыми пользовался обычно РТИкс. Но между вечером и утром была ночь, и в продолжение ее Мейснер метался по своей комнате. Будь он в Париже, радист уже сидел бы в гестапо и давал показания. Проклятая «свободная зона»! Трижды проклятые порядки, действующие на ней вопреки интересам великой Германии! Почему фюрер допускает существование дурацкого правительства в Виши, хотя и находящегося под германским контролем, но играющего в самостоятельность?! Рейнике предостерегал, чтобы Мейснер не лез на рожон. Виши-де поддерживает дипломатические отношения с доброй половиной стран мира и ревниво относится к своему «суверенитету». Мейснеру с высокого дерева плевать и на весь мир и на суверенитет, но приказ Рейнике равносилен закону.

За завтраком Мейснер приглядывался к жильцам, ища того, кто жил напротив, и напрасно — господин Поль (так назвала его горничная), художник из Нима, появился только к обеду. Завтракать он предпочел у себя. Мейснер отметил, что у него желтое лицо и глаза с неестественным блеском. Вместе с господином Полем место за столом заняла рослая девушка, довольно хорошенькая, чуть полноватая, лицо которой показалось Мейснеру знакомым. Этот прямой подбородок, укороченная бровь — где он их видел?

Передавая девушке соусник, Мейснер еще раз скользнул взглядом по ее лицу. Нет, они не встречались — это точно; но откуда и как он знает ее?

Не дожидаясь десерта, господин Поль встал. Пергаментной желтизны рукой взялся за спинку стула девушки.

— Не спешите, Лили, я подожду у себя.

Мейснер напрягся: Лили?! Комиссар Гаузнер мог бы торжествовать в Париже: составленный им со слов мадам Ван-ден-Беер словесный портрет не расходился с оригиналом. Лили Мартен, она же Жаклин, связная между Парижем и Брюсселем, сидела с Мейснером за одним столом! Воистину подарки судьбы сыпались словно из рога изобилия.

За два последующих дня Мейснер поднял на ноги пол-Марселя. Свой триумф он готовил тщательно, с расчетливостью человека, бросившего на карту все. Агенты, приставленные им к Жаклин, были опытные и сотрудничали с политической полицией с довоенных времен. Гонорар, предложенный Мейснером, утроил их рвение, и Жаклин ни на миг не оставалась на улицах одна. О письмах, взятых ею в пяти различных почтовых отделениях, Мейснер узнал через полчаса, а еще полчаса спустя из окна аптеки любовался Жаклин, входящей в пансион мадам Бельфор. Желтый «пежо» в это время ждал его у казармы Дуан; утром Мейснер предупредил мадам, что не вернется к обеду и что посыльные господина префекта найдут его в помещениях группы. Никто, даже операторы пеленгаторов не были посвящены в дело. Мейснер не такой простак, чтобы другие воспользовались плодами его трудов и приписали заслуги себе. Штандартенфюрер Рейнике получит отчет только после ареста господина Поля и Жаклин. До этой поры его соглядатаи будут продолжать ему доносить, что пеленгаторы ведут наблюдение за РТИкс и медленно двигаются в направлении передатчика.

Вдосталь налюбовавшись из окна аптеки на Жаклин и оценив все достоинства и недостатки ее фигуры, Мейснер на трамвае доехал до казармы и позвонил в Париж. Пожаловался Гаузнеру на дурную погоду и бессонницу. Гаузнер фыркнул что-то о детских болезнях и дал отбой.

Плохая погода — единственное, что мешает полному счастью Мейснера. Гаузнер волен фыркать, у него нет гипотонии и связанного с ней отвратительного состояния слабости. Интересно, как переносит осень господин Поль со своим туберкулезом?.. Впрочем, болезни недолго будут обременять его: Мейснер позаботится, чтобы путь на небо для господина Поля оказался как можно короче. Перед этим ему только придется рассказать о своих знакомствах — все до последней мелочи.

Сегодня с утра Мейснер договорился в полиции о приеме. Приходится соблюдать этикет и обусловливать время встреч по телефону. Сам префект полиции избегает общения под любыми предлогами, излюбленный из которых — совещания с портовыми, военными и иными властями. Всеми делами заправляет тот самый супрефект, чьи симпатии, по мнению коллег из казармы Дуан, отданы красным. Основанием для выводов послужило кратковременное участие супрефекта в администрации Народного фронта, и Мейснер не очень уверен в правоте коллег. Французский либерализм поверхностен и в основе своей не менее враждебен коммунизму, нежели былая германская социал-демократия. Отец Мейснера до тридцать третьего года был исправным социал-демократом; сейчас во всем Эссене не сыщешь наци более твердого в убеждениях, чем он. Именно отец настоял, чтобы Отто, пройдя школу «Гитлерюгенда» и Трудового фронта, вступил в СС и постарался попасть в СД. Да, вечерними беседами никто лучше отца не умел объяснить, почему каждый тельмановец заслуживает физического уничтожения. «Социал-демократы первыми вырыли могилу Тельману» — вот его слова.

Чиновник для поручений встречает Мейснера у подножья лестницы. На этот раз Мейснер с благодарностью думает о цвете своего «пежо»: из окна канцелярии его не спутаешь с другим.

— Супрефект счастлив видеть вас, — говорит чиновник, держась где-то за спиной Мейснера. — Он специально отложил поездку в порт…

По дороге в приемную он расхваливает Марсель словами аукциониста. Город, основанный греческими выходцами из Фокеи в 600-м году до рождества Христова, в описании чиновника представляется Мейснеру вещью, которую он тут же, не сходя с места, может приобрести за сходную цену.

Под впечатлением болтовни чиновника Мейснер начинает беседу с супрефектом суше, чем следовало бы. Тон его категоричен и не соответствует установившимся отношениям. Получается, что Мейснер чуть ли не приказывает марсельским властям арестовать радиста, ссылаясь на интересы комиссии по перемирию.

Супрефект — сама любезность. Он только просит предъявить соответствующие полномочия. Но их у Мейснера нет.

— Весьма сожалею… — Губы супрефекта складываются грустным сердечком.

Мейснер встает, нависая над столом:

— Как прикажете понимать вас, месье?

— Мы во Франции, мой друг. Здесь французские законы и юрисдикция правительства Виши.

— Но интересы — общие!

— Бесспорно… Однако методы… Я не хочу бросить тень на германское правосудие, о нет! Но прошу понять меня: французское уголовное право не принимает технические средства и их продукт как доказательство. Ваш прибор, по всей видимости, превосходен, но он нем. Ни вы, ни я не сумеем заставить его свидетельствовать о вине подозреваемого. Не так ли?

— Обыщите комнату, и вы найдете передатчик!

— Для этого нужен ордер.

— Выдайте его!

— А основание, мой друг? Где основание? Кто видел подозреваемого за запретным — с точки зрения закона — занятием?

— Я!

Голос Мейснера тверд, когда он лжет.

— Сожалею, но полицейский суд учитывает только незаинтересованные свидетельства. Согласно праву, вы — обвиняющая сторона… Другое дело, если бы я имел приказ Виши!

— Свяжитесь с ним!

— Непременно. Сегодня же курьером я отправлю запрос министру и в комиссию по перемирию, и как только ответ придет, полиция полностью предоставит себя в ваше распоряжение… Рюмочку коньяку? Вы позволите?..

Мейснер вертит в руках пресс-папье. Он с удовольствием проломил бы им супрефекту голову, но вместо этого спрашивает:

— Когда придет ответ?

— Через пять-семь дней, учитывая экстраординарность дела… О, почему вы не обратились ко мне раньше? Ордер был бы уже в ваших руках!

«Еще бы, — думает Мейснер. — А господин Поль той порой улетучился бы из Марселя вместе с красоткой Жаклин. Ордер я получу сегодня, не будь я Мейснер!.. В крайнем случае, обойдусь и без него: жандармерия окажет помощь…»

Супрефект придвигает тонкую хрустальную рюмку к краю стола, посыпает сахаром дольки лимона. Не поднимая головы говорит:

— Кстати, мой друг, во избежание скандала я буду вынужден дать указание жандармам держаться в стороне. Подозреваемый — известный художник, среди его друзей есть члены правительства. Я не могу рисковать. Вы понимаете мое положение? Вы сочувствуете мне?

Мейснер залпом выпивает рюмку. Это все, что он может сделать сейчас, чтобы француз не заметил, как глубоко ранено и унижено его достоинство офицера германской разведки. Коньяк мягко обжигает горло, и у Мейснера перехватывает дух.

— Пансион будет взят под наблюдение, — заверяет супрефект. — Еще одну рюмочку?

Мейснер отказывается. Поддерживая его под локоть, супрефект спускается к подъезду, заставляя Мейснера пережить унижение вторично: рядом с блестящим громадным «рено», ждущим кого-то у обочины тротуара, желтый «пежо» кажется особенно жалким. До самой казармы Дуан Мейснер выкрашивает зубами старые пломбы. Из казармы он звонит на всякий случай в жандармерию, но чуда не происходит: полковник ссылается на только что полученный приказ.

— Я вас очень огорчил? — спрашивает он.

— Это я вас огорчу! И очень скоро! — говорит Мейснер и швыряет трубку на рычаг.

«В Дахау! Всех в Дахау! — думает он, шагая по кабинету. — Русских, французов — всех, всех!..»

В пансион он возвращается поздней ночью, проделав безрезультатную попытку договориться по телефону с представителем гестапо при комиссии по перемирию. В Виши, как видно, не понимают серьезности положения или чиновник, с которым связался Мейснер, оказался слишком глуп, но ответ был один: ждать, сколько надо.

— Сколько? День, год, столетие?!

Чиновник уклончив:

— Всему свое время.

— Я доложу штандартенфюреру Рейнике!

— А я — обергруппенфюреру Мюллеру! — парирует чиновник. — Назовите вашу фамилию по буквам.

Только этого не хватает — нажить неприятности в гестапо. Там не любят назойливости. Мейснер вынужден извиниться и выслушать еще раз предложение ждать. До самой ночи, все еще не остыв, он инструктирует агентов, вызывая их по одному в свой кабинет. Агенты должны обложить оба пансиона мадам Бельфор так, чтобы в щель между ними не протиснулся бы и комар. Во всяком случае, господин Поль не должен ускользнуть.

Кровать под балдахином безбрежна, как океан. Мейснер барахтается на ней, пачкая ботинками одеяло. Раздеться и снять ботинки у него нет ни сил, ни желания. Засыпает он под странный шум, идущий с окраин, и просыпается от него же, усиленного в десятки раз. Приподнявшись на локте, прислушивается, различая знакомый по Парижу лязг танковых гусениц. Мысль о высаженном англичанами десанте срывает его с постели и бросает к окну. Прижавшись к портьере и не зажигая огня, он всматривается в громыхающую темноту… Танки идут один за другим, устремляясь к морю, а не от него. Мейснер до предела напрягает зрение и различает на башне и борту замыкающего колонну танка смутные очертания имперского креста в белой рамке… Происходит то, на что намекал чиновник гестапо, предлагая «ждать, сколько надо», и чего Мейснер, естественно, не имел возможности предусмотреть: в 24.00 одиннадцатого ноября германские войска начали операцию по оккупации «зоны правительства Виши». Эту новость привозит ликующий штаб-ефрейтор вместе с приказом Мейснеру немедленно явиться в казарму.

По улицам стелется серый рассвет. Мейснер приспускает в машине стекло и с наслаждением втягивает ноздрями терпкий запах перегоревшего дизельного топлива. Он свеж и бодр, и гипотония не дает знать о себе обычной вялостью.

В казарме, приняв поздравления коллег из гестапо и переодевшись в форму, Мейснер согласовывает с майором из фельджандармерии детали предстоящего ареста господина Поля. Они возьмут его ровно в десять пятьдесят, по окончании утреннего радиосеанса.

 

5. Ноябрь, 1942. Давос — Тифенкастель — Мартинсбрук

Оказывается, и от отдыха хочется иногда отдохнуть! Роз до смерти наскучили вязание и прогулки в окрестностях Давоса. В перерывах между сеансами связи, встречами с Жаном и сном она связала шарф Жану и ему же варежки и две пары толстых горных носков. Тропинки и скалы исследованы ею лучше, чем собственная спальня. В самом Давосе царит осенняя чинная скука, прерываемая лишь приходом газет с военными телеграммами и экстравагантными выходками бывшей кинозвезды, со скандальной поспешностью пытающейся женить на себе впавшего в маразм старшего отпрыска божественного Хирохито. По утрам идет снег; к середине дня он тает, а в сумерках покрывается пленкой льда. Роз постоянно знобит, но она держится бодро и не докучает Жану жалобами.

Жан поселился в городке. В отеле нашлась недорогая комната, на самом верху, с окнами во двор. Жан, что-то прикинув про себя, сказал, что поживет дня три-четыре; Роз проявила догадливость и настояла, чтобы он взял у нее взаймы. До лучших времен. Не вечно же они будут бедняками? Жан, мучительно краснея, спрятал в бумажник кредитки и был особенно молчалив в тот день. Этих денег не могло хватить надолго, но их выручил перевод — гонорар за чертежные работы для «Лонжина» выполненные Жаном в Женеве. С тысячей франков в кармане Дюрок посчитал себя крезом и пригласил Роз съездить на денек в Тифенкастель, где на маленькой сцене выступает гастролирующее кабаре. Роз согласилась: Грюн опять исчез, предупредив, что встретится с ней не раньше чем через неделю, а начатый для Жана пуловер может подождать.

Их отношения развиваются странно. После первой радости, испытанной Роз при встрече, она словно застыла, испугавшись предстоящего, и Жан почувствовал это. Здесь, в горах, никто не может помешать им любить друг друга; но Ширвиндт даже из далекой Женевы ухитряется невидимо влиять на Роз, и она все время помнит об их разговоре. Жизнь уравняла Роз с солдатами во всех их правах и обязанностях, и та война, которую она ведет, не менее тяжела, чем на передовой, и требует суровых самоограничений.

Роз изо всех сил стремится не подавать и виду, что ей трудно. Хорошо, что Жан не настаивает ни на чем и держит себя в руках. Лишь однажды, на тропе, огибающей летний шале над скалой, он не выдержал и обнял ее так, что у Роз остановилось сердце. Она с трудом высвободилась и присела на камень.

— Ради бога, Жано!..

Жан, отвернувшись, рассматривал скалу. Плечи у него были мокрые от растаявшего снега. Горы плыли перед глазами Роз…

— Я больше не буду, — по-детски сказал Жан.

Роз улыбнулась ему сквозь слезы, и они пошли вниз…

Кабаре в Тифенкастеле оказалось отвратительным. Гастролерши, пухлые баварские провинциалочки, пели и плясали как заведенные и с кукольным равнодушием обнажались под оркестр. Это было типичное германское «анблик» — зрелище, не столько непристойное, сколько скучное, и Роз с Жаном не досидели до конца. Какие ветры занесли труппу в Швейцарию? И что заставило не возвращаться в рейх — война?

Прижавшись к плечу Жана, Роз думает об этом, и озноб, покинувший было ее в теплом зале, появляется вновь. Пальто у Роз нет, а тонкий шерстяной плащ слишком легок для ноября. Тифенкастель засыпает: в маленьких городках, где будни похожи на траур, а праздники — на будни, спать ложатся рано. Черепичные крыши черны, ставни опущены. Над крышами скрипят под порывами жестяные кораблики и петухи, вечные труженики этих ветреных мест. До поезда еще не меньше двух часов, и Роз, ведомая Жаном, медленно идет к ратуше. Она запрокидывает голову и видит облака, нависшие над шпилем, белесые промоины меж облаками, звезду, похожую на стекляшку из «тэтовской» броши: для настоящего бриллианта звезде не хватает чистоты и глубины блеска.

Жан, отвернув рукав, смотрит на часы. «Спешить некуда», — думает Роз и уютно припадает к его плечу. Ей хочется щекой почувствовать тепло тела Жана, но щека, как подушку, легко приминает подбитое ватой холодное плечо пиджака. Озноб усиливается.

Жан тихо насвистывает, и Роз узнает мотив. «Ах мой милый Августин… Августин… Августин…» Песня из старой детской сказки. Они с Жаном — Сандрильона и Принц, и ратуша — замок, где живет добрая близорукая фея. Во всем мире у детей одни и те же сказки.

Состояние Роз близко к полной отрешенности, и автомобиль, притормозивший в нескольких шагах от них, она готова принять за карету волшебницы. Черный и почти бесшумный, он пофыркивает мотором, и звук этот похож на всхрапывание коней, ждущих Сандрильону; чтобы везти ее на бал.

Хлопает дверца, и кто-то большой, неповоротливый преграждает им дорогу. Вспыхивает карманный фонарик и шарит лучом по лицу Жана.

— Господин Дюрок?

Жан отстраняется от Роз и делает шаг вперед.

— Да, я. В чем дело?..

— Полиция кантона. Следуйте за мной!

— Это недоразумение…

Роз, приходя в себя, становится рядом с Жаном и берет его за рукав. Губы ее пересыхают.

— Эта дама с вами?

— Да! — резко говорит Роз. — Но объясните же, в чем дело?!

Из машины вылезает второй и не спеша подходит к ним.

— Я требую… — начинает Жан, но его перебивают:

— Все требования вы заявите в комиссариате. — И к Роз: — Будьте так добры предъявить документы.

Роз открывает сумочку, роется в ней — пудреница, платок, оправленный в серебро флакончик с духами… мелкие монеты… Все не то! «Боже мой, что произошло?.. Зачем полиции нужен Жан?!» Тревога за Жана заставляет ее спешить, монеты падают на тротуар.

— Мое имя Роз Марешаль. Я подданная Франции.

— Очень хорошо, — говорит полицейский. — Вам придется удостоверить свою личность в комиссариате. Простая формальность.

— Это недоразумение, Роз! — с силой восклицает Жан. — Какая-то нелепая чертовщина!

— Конечно, Жано…

Оба чиновника пропускают их к автомобилю. Один садится рядом с шофером, второй распахивает заднюю дверцу.

— Сначала вы, потом — мадам, — говорит он.

Его немецкий язык сухо рокочет в ушах Роз. В этой части Швейцарии говорят по-немецки с режущим перепонки произношением. В темном салоне машины Роз находит руку Жана и вкладывает в нее свою.

— Все будет хорошо, — шепчет она по-французски. — Ты слышишь, все будет хорошо!

Жан молчит.

Машина за пять минут покрывает расстояние от ратуши до шоссе и, набирая скорость, несется в ночь. По ровному гулу мотора Роз догадывается о его мощи — настоящий «супер». Не убирая левой руки с ладони Жана, правой она нащупывает в кармане плаща полупустую пачку сигарет и зажигалку. Спрашивает:

— Я могу курить?

— Курите, — говорит чиновник.

Роз держит зажигалку горящей чуть дольше, чем требуется, чтобы зажечь сигарету. Прямо перед ней, в спинке сиденья на подвеске покачивается глубокая хрустальная пепельница; лицо чиновника, освещенное снизу, кажется вырезанным из желтой пемзы. Кожаная бордовая подушка сиденья мягко пружинит при движениях Роз. За плечом шофера — там, впереди — фосфоресцирует длинный щиток со множеством циферблатов… Она не сразу вбирает детали в сознание, но, вобрав, уже не может отрешиться от ощущения несоответствия этой роскоши с обычной дозой автомобильных удобств. Эта машина шикарна, как кокотка; она недопустимо дорога для ограниченной в средствах швейцарской полиции.

— Это «форд»? — быстро спрашивает Роз чиновника.

— Что?.. Нет, «испано-сюиза», — отвечает тот и спохватывается. — Какое вам, собственно, дело до этого?

Роз встряхивает руку Жана.

— Жано!.. Приди в себя, Жано!.. По-моему, это не полиция!

Чиновник начинает странно дрожать, и Роз не сразу понимает, что он смеется — мелко и совершенно беззвучно.

Второй, рядом с шофером, нехотя оборачивается.

— Заткнитесь!

Это слово, сказанное с ленивой злобой, объясняет Роз все. Горящей сигаретой она тычет в лицо того, кто сидит справа от нее, и сквозь сноп искр перебрасывается к дверце, пытаясь нащупать ручку. Пальцы ее успевают почувствовать холодный металл, но это ощущение, опережаемое нестерпимой болью в затылке, оказывается последним, испытанным ею перед тем, как потерять сознание…

…Немецкая речь врывается в небытие и разрушает его.

Машина продолжает мчаться по темному шоссе, не замедляя движения на поворотах. Роз пытается вскарабкаться с пола на сиденье, но руки подламываются в локтях.

— Ну что?

— Как бы она не стала орать!

— Успокой ее, Рольф!

— Ты прав.

Вместе с этой фразой боль вторично вспыхивает в затылке. Роз падает в пропасть, успев понять, что удар нанесен Жаном.

Новый обморок длится дольше первого. Роз поднимают на подушки, встряхивают, тычут под нос флакон с чем-то вонючим. Запах пробуждает сознание, а вместе с ним боль и страх. Роз ничего не может поделать с собой. Ее колотит сухая истерика, и Рольф держит ее за шиворот.

— Ты… ты…

Роз пытается связать слова, но они рассеиваются, как бисер.

— Ты… Рольф… гестапо…

— СД! — коротко говорит тот, кого она привыкла звать Жаном. — Примиритесь с этим, Роз, и ведите себя спокойно.

Помолчав, он добавляет:

— Если вы проявите благоразумие, все сложится не так уж плохо.

Жан. Гестапо. Рация. Грюн… Вальтер в Женеве… Москва… Роз продолжает плакать с сухими глазами. То, что случилось, непоправимо… То, что произойдет, страшно… Горный воздух за окном непроницаемо черен. Водитель включает фары, и взгляд Роз наталкивается на придорожную табличку. Еще на одну. Они проносятся, сменяя друг друга, и она, словно по складам, читает: «Замаден». Потом: «Цернец». У Цернеца магистраль растечется по двум руслам. Роз это знает. Левое — через Зюс и Шульс — выводит к австрийской границе. «Остеррейх» — теперь это тоже Германия… «Мамочка, дорогая, помоги мне!..»

Рольф встряхивает ее за воротник.

— Вы слышите меня?

— Скажи ей, — вмешивается водитель, — что я сам влеплю ей в лоб пулю, если она зашумит на границе.

— Она не будет шуметь.

— Пусть пеняет на себя.

— Не отвлекайся, а то еще врежешься.

— Будь спокоен, Рольф! Я ненавижу больницы.

— А кто их любит?

Эти двое говорят обычными голосами. Их интонации спокойно приглушены, как у людей, отдыхающих после работы и коротающих время за необязательным разговором о быте. Так болтают в ожидании поезда на перроне вокзала. Горло Роз перехватывает спазм.

Спящие Цернец, Зюс и Шульс — каждый в отдельности — на несколько минут сменяют черноту ночи за стеклами светлой краской своих домов. И опять тянется мрак.

— Скоро Мартинсбрукский пост, — предупреждает шофер.

— Когда?

— Минут через сорок.

— Отлично! Приготовь паспорта… Здесь всегда досматривают?

— Когда как. А где паспорт этой птички?

— Вместе с теми… Может быть, внизу?

— Ладно… Пусть только не поет. Скажи ей об этом еще раз!

— В крайнем случае — стреляй.

— В нее?

— В пограничников.

— Хорошо, Рольф, я понял.

«Попробую, — думает Роз. — Должен же быть досмотр!.. А если нет? Крикну… Пусть стреляют, это все-таки лучше…» Она сжимается в комочек, всем своим видом доказывая этим четверым, что от страха потеряла и голос, и слух, и силы для сопротивления. Когда к ней обращаются, она вздрагивает и старается сделаться еще меньше, уподобиться улитке, ушедшей в раковину — последнюю защиту от бури.

— Приготовьтесь, — негромко говорит шофер. — Мартинсбрук!..

Машина въезжает на освещенную площадку и тычется радиатором в полосатый шлагбаум. Шофер протягивает в приоткрытую дверцу паспорта.

— Четверо мужчин и дама.

— Багаж?

— Один момент!..

Пограничники — их двое — стоят у подножки.

Роз с силой отталкивается от сиденья, кричит:

— Бандиты!.. Это банда, задержите их!

— Черт!..

Машина срывается с места, и Роз валится на пол: съезжая с шоссе, шофер круто взял назад и вправо. Надрывно воет сирена у шлагбаума, и в третий раз рождается боль в разбитом затылке Роз. Остальное — выстрелы, крики, ругань, движение — проходит мимо нее. Высаженное пулей заднее стекло сыплется на волосы и плечи, ранит шею. С тонким всхлипом дергается и замирает гестаповец на переднем сиденье. Машина с трудом выбирается из кювета на шоссе и на спущенных баллонах дотягивает до конца нейтральной полосы. А для Роз все это — только адская боль и грохочущие в ушах колокола.

 

6. Ноябрь, 1942. Париж, отель «Лютеция»

С самого утра штаб-квартира ходит ходуном — ночью, без предварительного уведомления, прилетел генерал фон Бентивеньи и через высшего руководителя СС и полиции в Париже пригласил к себе на 8.30 штандартенфюрера Рейнике и старшего правительственного советника Гаузнера вместе с десятком других чинов гестапо. Модель и Шустер тоже включены в число приглашенных — со стороны абвера. Адъютант генерала отказался сообщить подробности, сославшись на незнание. Шустер приехал в «Лютецию», едва успев побриться и сменить белье, пропахшее потом, — всю ночь он провел в Версале, где посты радио-абвера вплотную подобрались к одному из передатчиков. Шустер и Родэ нашли место для палаток, но потом выяснилось, что стоят они неудачно, и место пришлось менять, приноравливаясь к планировке улиц. Только на рассвете они добились желаемого, и квартал, откуда работает передатчик, оказался взятым в клещи.

В ожидании начала совещания Шустер дремлет в глубоком кресле у двери кабинета. О чем бы ни стал говорить генерал, в адрес Шустера он не бросит упрека: радио-абвер в Париже делает все, что может. Остальное же капитана касается постольку-поскольку, и он заранее отводит себе на совещании удобную роль созерцателя. Совсем иначе себя чувствует Рейнике. Он даже не дает себе труда скрыть неудовольствие приглашением. СД ни в малейшей степени не зависит от абвера, и фон Бентивеньи злоупотребил положением, вызывая его к себе, да еще через посредство генерала полиции Кнохена и военного губернатора Парижа генерала Боккельберга. Интересно, что скажет Кальтенбруннер, получив сообщение о совещании?.. Рейнике нетерпеливо подрагивает коленкой, и свет тускло отражается на кончике его сапога. Штандартенфюрер зевает и громко спрашивает адъютанта:

— В абвере всегда так точны?

На его часах 8.31. Адъютант молча показывает на электрическую «омегу», висящую в простенке, — 8.29.

— В «Лютеции» все не как в империи, — язвит Рейнике.

Адъютант нем. В Берлине он прошел хорошую штабную школу и знает, что ни с кем не стоит портить отношений. Судьба коварна: этот штандартенфюрер с манерами выскочки может нежданно-негаданно оказаться со временем твоим собственным начальством.

В кабинет фон Бентивеньи Рейнике входит, вполне созрев для скандала. Нужен только повод, и он, как всегда, находится удивительно кстати. С первых же слов генерала у штандартенфюрера возникает желание наговорить ему колкостей.

— Господа, — начинает фон Бентивеньи. — Адмирал нами недоволен.

— Кем? — с нажимом спрашивает Рейнике.

— Теми, кому поручены ПТХ.

— И СД? И гестапо?

— Я сказал: всеми.

— Впервые слышу, чтобы адмирала Канариса назначили преемником Кальтенбруннера!

— Что за тон, штандартенфюрер?

— Надоело! — говорит Рейнике и с шумом встает. — Надоело, что все, кому не лень, мешают работе. В то время, как СД вкладывает в расследование максимум усилий, абвер слизывает сливки! Чем занят ваш радио-абвер? Туман, таинственность, планы, о которых мы не знаем ничего, кроме того, что они лежат в ваших сейфах! Какие-то палатки с почтальонами или черт еще с кем там, о существовании коих я узнаю самым последним, грандиозные прожекты, вырабатываемые, по всей видимости, в борделях, — и куча грязного белья, брошенного нам для стирки! Если надо кого-нибудь допросить, о, тогда, конечно, армия вспоминает о службе безопасности и с превеликим наслаждением спихивает ей все го дерьмо, о которое не желает пачкаться сама! Молчит радист? Запирается Коко? Отрицают всё шпионы в Лилле? Вот когда ваши люди бегут к нам! Не без задней мысли, разумеется! Что бы в дальнейшем ни произошло, но после передачи арестованных СД абвер рапортует: мы нашли и задержали врагов рейха, а эти младенцы из ведомства Кальтенбруннера, как обычно, испортили все. В результате ваши люди пожинают лавры, а мои выглядят в глазах фюрера обделавшимися кутятами!

Кое-кто из гестаповцев встает. Гаузнер, на плеши которого пляшет отблеск люстры, трясет головой:

— Да, да, да…

Фон Бентивеньи, мягко ступая, выходит из-за стола.

— Благодарю, штандартенфюрер! Вы предвосхитили мои мысли!

Рейнике от изумления не успевает закрыть рот.

— Господа, — продолжает фон Бентивеньи. — Именно с этим разговором я и прилетел в Париж. Штандартенфюрер прав: пора! Пора полностью объединить усилия. Адмирал Канарис дал мне полномочия самому решить, что и как следует сделать, чтобы выправить положение. Бригаденфюрер Шелленберг, со своей стороны, обязуется оказать нам разумную помощь. Это тем более необходимо сейчас, когда под Сталинградом решается судьба империи. Надо ли говорить о весе и значении информации, получаемой русскими от ПТХ? Если я упомяну для примера, что русская разведка оказалась в курсе не только передвижения войск, но и кадровых перемещений в штабах и соединениях, вы, профессионалы, легко оцените, что это значит!

Со своего конца стола Шустер во все глаза глядит на генерала. Бентивеньи откровенен сверх принятого в абвере предела. Во всяком случае, сообщения, подобные этому, не принято делать в широком кругу да еще и в присутствии СД. Уж не сдает ли позиции старый адмирал Канарис?

— Сошлюсь еще на один пример.

Фон Бентивеньи делает паузу.

— Факт, достойный сожаления… Три месяца мои люди вели разработку радиогруппы русских в Швейцарии. С терпением бульдогов они шли по пятам за некой Роз Марешаль, выясняя ее роль и связи. И что же? Ваши сотрудники, штандартенфюрер, организовывают похищение Марешаль — похищение, сработанное топорно! Результат? Марешаль у нас и молчит, один из чинов службы безопасности убит, швейцарцы протестуют…

— Плевать мне на протесты! — говорит Рейнике.

Он ошеломлен: гестапо не имеет ни малейшего отношения к этой истории. Однако не в его интересах разубеждать фон Бентивеньи. Пусть думает, что хочет. Рейнике только досадно — Шелленберг опять обошел всех: и Канариса, и Мюллера, и Кальтенбруннера. Вот уж с кем ни в коем случае нельзя играть как с джентльменом!

Фон Бентивеньи сухо кивает. У него тон и манеры бухгалтера банка, отказывающего кредитору в новой ссуде.

— Рейхсминистр Риббентроп был вынужден обратиться к фюреру, и фюрер выразил неудовольствие. Сейчас не сороковой год, штандартенфюрер!

— Но я…

— К счастью, это были как раз не вы. Акцию осуществили подчиненные Шелленберга. Они наказаны, и, смею заверить, весьма сурово.

Лучшего способа показать свою осведомленность фон Бентивеньи, пожалуй, не мог бы найти. Рейнике остается проглотить пилюлю. Он так и делает, мысленно пообещав генералу расплатиться за эту сцену. Публично уличить его, начальника отдела гестапо, в попытке присвоить себе чужой выигрыш!.. Или проигрыш? Последняя мысль хоть немного утешает Рейнике.

— К чему примеры, генерал? — говорит он небрежно и садится.

Фон Бентивеньи возится с замком портфеля. Замок тугой, и генерал не сразу справляется с ним и достает из внутреннего отделения голубой прошитый пакет.

— Директива имперской канцелярии, господа! Прошу ничего не записывать.

Сердце Шустера преисполнено гордости. Он будет присутствовать при оглашении документа особой важности! Он и Модель здесь самые младшие в чине: среди гестаповцев нет ни одного, чей ранг был бы ниже оберштурмбаннфюрера.

Документ короток. Фон Бентивеньи складывает его и запирает портфель. С сердечной улыбкой смотрит на Рейнике:

— Примите мои поздравления, бригаденфюрер!

Рейнике холодной рукой отвечает на пожатие. Кто, как и когда успел сговориться в Берлине за его спиной? Чин бригаденфюрера, присвоенный декретом Гиммлера столь внезапно, не окупает тех забот, которые Канарис и остальные в один миг переложили на плечи Рейнике. Назначить его ответственным руководителем по проведению всех операций против ПТХ! Ловкий ход, за которым угадывается иезуитский ум старого адмирала. А Шелленберг? Разве комбинация могла обойтись без его участия?

— Прошу…

Фон Бентивеньи указывает на свое кресло, как на эшафот. Рейнике деревянным шагом обходит стол и садится.

— Господа… Я счастлив… доверие фюрера…

Фон Бентивеньи аплодирует кончиками пальцев. Это так похоже на издевательство, что Рейнике свирепеет.

— Здесь уже говорилось о нашей ответственности перед историей! Да, это так! И мы, солдаты империи, сознаем свой долг. В час, когда под Сталинградом решается, быть или не быть миру национал-социалистским, я не потерплю от своих сотрудников беспечности и лени. Наш противник страшен. Из-за него гибнут тысячи героев, отвоевывающих жизненное пространство у большевистских недочеловеков. Русская разведка здесь — форпост их линии обороны. Обрушимся же на нее всей мощью и тем самым обеспечим победу гению фюрера! Зиг-хайль, господа! Трижды — зиг-хайль!

Зал вздрагивает от приветствия, повторенного трижды. Подвески хрустальной люстры сталкиваются со звоном, напоминающим Шустеру малиновую перекличку бубенцов. Она врезалась ему в память по поездке в Россию в декабре сорок первого, когда путь от аэродрома до Можайска он проделал на крестьянских санях, именуемых дровнями, — присланный за ним из штаба «оппель» засел в сугробе с замерзшим радиатором… О господи, в каких условиях приходится воевать лучшему в мире германскому солдату!

Рейнике переводит дух, пьет воду. Кадык его бегает по шее, как мышь. Подвески продолжают звенеть.

— К делу, господа, — говорит Рейнике и сжимает в кулаке пустой стакан. — Комиссар Гаузнер немедленно отправится в Берлин и займется радисткой. О ходе допроса докладывать мне дважды в сутки.

Гаузнер с трудом поднимает со стула грузное тело.

— Да, бригаденфюрер!

— Модель поедет в Марсель. Вдвоем с Шустером вам здесь тесновато, а у Мейснера горячая голова… Кстати, как ваши палатки, Шустер?

Шустер взглядом испрашивает у фон Бентивеньи разрешение говорить, но генерал преувеличенно озабочен чернильным пятнышком на ногте мизинца и полирует ноготь платком. Отвечать или не отвечать? Вправе ли Рейнике быть посвященным в технические тонкости радио-абвера?

— Я жду! — говорит Рейнике.

— В Версале мы нащупали кое-что.

— Конкретнее?

— Бригаденфюрер разрешит мне доложить ему позже?

— Здесь все свои!

— Я плохо выразился или дурно понят — для доклада требуется точность: адреса, цифры координат. Боюсь, что на память я не смогу привести их.

Фон Бентивеньи прячет платок в задний карман брюк.

— Задержитесь, Шустер, и мы поговорим.

Шустер щелкает каблуками.

— Вечером я улетаю, — говорит фон Бентивеньи. — В Берлине мне будет задан вопрос: когда? Когда, к какому сроку история с ПТХ станет достоянием архивов? Что мне ответить, бригаденфюрер?

— Мне нужен…

— Месяц? — подсказывает фон Бентивеньи. И продолжает: — Я так и думал. Тридцати дней должно хватить на проведение операции. Вы свободны, господа…

Рейнике ждет, что генерал попросит его не спешить, им есть о чем поговорить, но фон Бентивеньи со старомодной галантностью провожает его до двери, и Рейнике только и остается что откланяться, щеголяя выправкой.

— Хайль Гитлер!

— Хайль, — негромко откликается фон Бентивеньи и интимно добавляет: — Искренне завидую вам, бригаденфюрер. Рейхсфюрер Гиммлер так настаивал на вашей кандидатуре, что даже у адмирала не нашлось желания возражать. Но это — между нами, маленький военный секрет, не так ли?

К себе, в Булонский лес, Рейнике едет один. По дороге он приказывает шоферу свернуть в сторону от площади Согласия и ехать к набережной. Здесь, на третьем этаже доходного дома, живет мадам д'Юферье, знаменитая гадалка. Ее гороскопы отличаются точностью.

На лестнице густо пахнет кошками. Рейнике прижимает к носу надушенный платок и борется с тошнотой. У него с детства очень нежное обоняние.

К мадам он входит без доклада, как свой человек… Карты и таблицы складываются в магические системы. Кости, брошенные поверх карт, своими цифрами предопределяют страницы книги пророчества. Звезда Рейнике — Марс. Мадам нараспев читает из книги, заставляет Рейнике трепетать.

— На что мне надеяться?

— На успех, — говорит мадам торжественно. — На полный успех всего задуманного, мой победитель!

Черный кот у нее на коленях сладострастно изгибается и мяукает, словно подтверждает пророчество. У него желтые глаза и профиль Мефистофеля. За это его и терпят.

 

7, Ноябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

После отъезда Жака-Анри прошло всего несколько часов, а Жюль уже беспокоится. Они не просто привыкли друг к другу, но словно стали одним человеком с общими мыслями, чувствами и ощущениями. Кроме того, Жюль для Жака-Анри что-то вроде няньки, но попечение о друге для него не обязанность, а скорее приятная необходимость. Аккуратный и точный в делах, Жак-Анри удивительно беспечен и непрактичен во всем, что касается его самого. Ему ничего не стоит уехать без платков или теплой пары белья; и Жюль прекрасно помнит, как в Испании, под Пинелем, Жак-Анри отдал раненым всю воду из фляжки, и на вторые сутки выяснилось, что он на грани жестокого обморока от жажды. Это произошло в те дни, когда термометр в тени редко опускался ниже отметки 30 градусов…

Поболтав на углу со слепым Люсьеном о погоде и сунув ему в карман пару сигарет — традиция, введенная Жаком-Анри, — Жюль идет в контору. На вокзале все обошлось благополучно. Жюль издали наблюдал за посадкой и не отметил признаков слежки. Жак-Анри стоял у окна вагона с развернутой газетой, и это означало, что в купе нет подозрительных попутчиков. Патрули на перроне держались спокойно, гестаповцы в черных плащах с плюшевыми воротничками тоже не проявляли прыти, следя за посадкой; фельджандармы, подталкивая в спину, провели подвыпившего штаб-фельдфебеля; французский полицейский в крылатке спорил о чем-то с пожилым железнодорожником в измятой рубашке без галстука. Обычные для вокзала сцены. Скорый на Марсель отошел по расписанию.

«Три дня пролетят быстро, — думает Жюль, возвращаясь в контору. — Оглянешься — и нет их». В задней комнате он достает из тайника расписание связи и, сверившись с ним, намечает программу на сегодня. Курьер из Берлина приедет вечером; от аэропорта Орли до «Эпок» он доберется часа за полтора, если повезет с машиной. С полковником из организации Тодта можно будет повидаться в полдень или чуть позже за аперитивом в баре. Там же назначена встреча со связным, осуществляющим контакт между «Эпок» и одним товарищем, внедренным в окружение Геринга. Товарищ этот не имеет ни имени, ни кодового псевдонима. Его сообщения связной берет из «почтового ящика», оборудованного в гараже разведки имперских ВВС. Знали бы фельдмаршал Мильх и генерал-полковник Йешоннек, кому они доверительно пересказывают новости!

Связь — самая хрупкая и нежная деталь механизма, созданного в силу непреложной необходимости. И самая уязвимая. Курьеры рискуют больше всего. Их немного, и на каждого можно положиться, как на самого себя. Разными путями и в разное время вошли они в организацию. Одних привлек Жак-Анри, других — Жюль, третьи сами отыскали их — маленькую группку друзей в стане врагов. Объединившись, они второй год воюют там, где смертные рубежи не означены линией окопов и где гибель в открытом бою считается не подвигом, а легким исходом: для большинства уход из бытия будет предварен долгими месяцами пыток в камерах на Принц-Альбрехтштрассе… Сверхлюди? Нет, нисколько. Им все присуще — увлечения, порывы, большие или меньшие слабости. Одного не дано — проявлять эти слабости, где бы то ни было и когда бы то ни было.

Во имя чего? Для Жюля лично ответ ясен. Он кадровый командир РККА и воюет там, где это необходимо. Но вот товарищ из министерства авиации Геринга — он немец. Один из курьеров эльзасец, еще один — француз. Что привело их в один лагерь с Жюлем и Жаком-Анри?.. Жюль проездом через Берлин встретился на несколько часов с тем товарищем. Это было в сорок первом, на третью или четвертую неделю войны. Жюль в упор посмотрел на полковничьи крылышки в петлицах мундира, на лицо собеседника и, не выдержав, отвернулся: согласно германским сводкам, самолеты Люфтваффе уже бомбили Москву. Товарищ понял его взгляд.

— Да, — сказал он твердо, и скулы его напряглись. — Ты думаешь о том, что и я повинен в этом? Киев, Минск, теперь Москва…

В чужом произношении названия городов звучали незнакомо.

— Извини, — сказал Жюль.

— Можешь не подавать мне руки — операции разработаны в моем отделе.

— Тобой?

— И мной тоже.

— Ты мог бы уклониться! — сказал Жюль опрометчиво.

— Разумеется. Но их все-таки разработали бы… Не думай, что я лишился сна от сознания вины за одно это. Я не сплю давно, с самого тридцать третьего…

— И служишь у наци?

— Не упрощай, товарищ! Постарайся понять: ненавидеть Гитлера и пассивно сопротивляться — не для меня. Концлагеря переполнены не только активными борцами, но и теми, кто думал тихим неприятием нацизма остановить его продвижение в стране. Католики, пацифисты, социал-демократы, тысячи и тысячи избирателей, полагавших, что с помощью бюллетеней они преградили Гитлеру дорогу в рейхстаг — где они?.. Хорошо, не хочу больше об этом! Подумай лучше о другом, товарищ, — завтра русская авиация перехватит германские самолеты на подступах к своим городам, ибо время налетов она узнает от меня. Погибнут немцы. Для тебя они только фашисты, враги, а для меня — люди одной крови. Некоторых из тех, кого собьют, я знаю лично, с тем — учился, с этим — ухаживал за девушкой…

— Извини, — сказал Жюль.

— Ничего.

— Я все понимаю…

— Не все! Ты не спрашиваешь — «а зачем?», но я все-таки отвечу. Потому, что эти жертвы — ничто в сравнении с теми, какие понадобятся Гитлеру завтра или через год. Чем быстрее покончат с Гитлером, тем меньше крови прольется, в том числе и немецкой. Вот в чем суть!..

Почему именно этот разговор вспомнился сейчас? Жюль перебирает бумаги и думает о товарище из Берлина. После той встречи он ни разу не видел его — не было ни повода, ни возможности. О том, что тот жив и работает, Жюль знал только из коротких писем, привозимых курьером, — писем, текст которых был сух и краток до предела.

Звонок телефона возвращает Жюля из Берлина в Париж.

— Это кафе «Дижон»? Я хотел бы заказать столик!

— Это зоосад! — говорит Жюль и вешает трубку.

Новый звонок раздастся примерно через полминуты: пароль убедил абонента — техника со станции, — что в конторе нет посторонних. Жюль откладывает бумаги и ждет вызова.

Телефон не запаздывает.

— Алло?

— У меня дежурство, старина, и очень удачное.

— Я так и подумал. Как мой номер?

— Не прослушивается, я проверял… Старина, мне удалось зацепиться за одну линию. Помнишь, она тебя интересовала?

— Неужели Рейнике?

— Он самый. Живет в Булонском лесу, но не в гестапо, а на частной квартире, его телефон обслуживается обычным коммутатором.

— Не может быть!

— Представь себе! Сейчас я как раз поймал такое, что выходит из ряда вон! Счастье, что я вовремя подключился… Завтра немцы — ты слышишь! — оккупируют свободную зону! У меня голова идет кругом, старина.

— Завтра? — говорит Жюль. — Это точно?!

«А Жак-Анри поехал в Марсель. Предупредить его и Поля? Но как?» Жюль подносит губы к самому микрофону, словно боясь, что их услышат.

— Ты мог бы вызвать Марсель? От себя?

— Нет, конечно!

— Никак?

— Говорю тебе, нет.

— Попытайся?

— На междугородной работают немецкие телефонисты… Кстати, ты мне напомнил… Рейнике говорил что-то о телефонных палатках в Версале. И о каком-то капитане Шустере. Похоже, боши собираются разместиться там — какая-нибудь часть или штаб. А?

— Мало ли их в Версале!.. Постой! Ты говоришь — палатки?

— Рейнике беспокоится, что телефонистам станут мешать. Предупредил полицию и жандармов, чтобы не совали в палатки нос.

— Можешь соединить меня с номером?

— С каким угодно! Хоть с телефоном Штюльпнагеля!

— И сам выключишься.

— Идет. Называй номер…

Жюль называет и успевает спросить:

— А линия не прослушивается?

— Говорю тебе, свободна! Соединять?

— Я готов…

Далекий мужской голос отвечает на вызов.

— Выгляни в окно, — говорит Жюль.

— Это еще зачем?

— Не спрашивай! Взгляни и скажи, что ты видишь?

— Почтальона… Пьяного старика Жиго… Патруль прошел… Старик Жиго ретировался в подворотню…

— Ищи палатку.

— Вижу. В конце улицы. Ну и что?

— Немедленно уходи!

— Зачем?

— Уходи как можно скорее и брось все.

— И чемодан?

— Да, рацию получишь другую. Ты понял меня?

— Конечно. Но я не одет.

— Исчезни из Версаля и больше никогда там не появляйся. Вечером будь в пассаже «Лидо», я подойду к тебе… Вечером, в пассаже «Лидо»…

— Я понял…

— Жюль вешает трубку и встает. Надо ехать в Версаль. Немедленно! Убедиться самому, что радисту удалось уйти… Но пока он доедет, пройдет уйма времени. Как быть?.. Это просто счастье еще, что Жак-Анри разгадал гестаповский трюк с палатками, а техник на редкость кстати нашел телефон Рейнике. А не пригодится ли полковник из организации Тодта? Он будет в полдень в баре.

До бара Жюль добирается на старом, отслужившем свой срок автобусе. В «Эпок» все телефоны переключены на старшую конторщицу, которой дан наказ отвечать, что господин Легран в отъезде, а Жюль, захворав, отправился к врачу и сегодня не вернется. Автобус плетется, приседая на перекрестках. Подолгу стоит на остановках, и Жюль, стиснутый на площадке двумя толстыми бретонками, печально вспоминает московский троллейбус — такой быстрый и удобный. Доведется ли ему еще поездить на нем? Перед самой войной по улице Горького до «Динамо» стали ходить двухэтажные машины; на верх с задней площадки вела лестница, похожая на корабельный трап, и кондукторши, стоя у нижней ступеньки, веселыми голосами кричали: «Которые на чердаке, все платили за проезд?» Жюль сажал на колени пятилетнюю дочь и показывал ей в окно Петровский парк и новый дом на площади Пушкина, и сам с не меньшим любопытством, задирая голову, разглядывал скульптуру женщины на крыше этого углового дома, появившегося за месяцы одной из его командировок. Сам он с семьей жил в старом здании с коридорной системой, где майоры и комбриги по утрам здоровались в очереди на ванну и где жены привыкли не удивляться долгим отлучкам мужей, а ждать и не расспрашивать почтальонов, не затерялось ли где-нибудь письмо. На дверях ванной, помнится, висело суровое объявление, написанное женоргом: «Соблюдая личную гигиену, помни о гигиене товарища!» — и командиры, моясь, побивали все рекорды по части быстроты…

У площади Пигаль Жюль, проскользнув меж бретонками, спрыгивает с подножки. Поправляет смявшийся пиджак и с самым беспечным видом входит в бар. Полковник уже за стойкой, тянет через соломинку из высокого бокала свой аперитив.

— Господин полковник! Какая встреча!

— Присаживайтесь, — прохладно отвечает полковник.

Жюль с польщенным видом пристраивается на самом краешке соседнего табурета.

— Один оранжад!

— Не разоритесь? — насмешливо спрашивает полковник.

— Что поделаешь, вся Франция зиждется на экономии.

— Скажите лучше: на скупости!

«Ну ты-то нам недешево обошелся!» — думает Жюль и мочит кончик языка в апельсиновом соке.

— Вы на машине? — спрашивает он полковника.

— Подвезти?

— Сочту за честь просить вас.

Полковник сам водит малолитражку. На свидания с Жюлем и Жаком-Анри он предпочитает приезжать без шофера. Просто удивительно, как быстро он овладел правилами конспирации — правилами, которые никто ему не преподавал. Свой процент от сделок он хочет иметь без помех, не компрометируя себя связями с «Эпок».

— Где ваш шеф? — спрашивает полковник, включая скорость.

— На водах.

— Печень?

— Что-то вроде.

— А мои бумаги?! Он взял их с собой?!

— Они в сейфе, — говорит Жюль. — Да успокойтесь же! Вашим бумагам ничего не грозит.

— Я бы хотел получить их завтра же. Могут хватиться.

— Получите. И куртаж тоже! Или он вас не волнует?

Полковник рывком переключает скорость.

— Знаете что!..

— Догадываюсь, — кротко говорит Жюль. — Вы не очарованы нашим сотрудничеством. Я — тоже. Боюсь, что при известных обстоятельствах вы постараетесь отправить меня в гестапо.

— Что за мысль?!

— Увы, вполне здравая…

— Глупости!.. Куда мы едем?

— В Версаль. Этой дороги хватит, чтобы поговорить обо всем…

«Успел или нет? — думает Жюль. — Чертовы палатки — с них начались провалы в Лилле и Брюсселе… Опять абвер. Он просто из кожи вон лезет!»

Первую палатку Жюль обнаруживает в начале тупика у площади, вторая стоит на перекрестке и третья закупоривает выезд из улицы. Возле нее висит дорожный знак. Если мысленно проложить линии, получится геометрически правильный треугольник, в центре которого — дом с ампирной лепкой по фасаду. В одной из квартир этого дома работал радист. Жюль отыскивает окно — второе слева на последнем этаже. Шторы задернуты. Кажется, обошлось…

— Минутку, — говорит он полковнику. — Остановитесь-ка здесь!

Возле дома с ампирной лепкой — общественный туалет. Жюль занимает крайнюю кабинку, ищет на кафельной плитке крестик… Все в порядке: крестик на месте, и цифра тоже! «1110». Одиннадцать часов утра, десятое ноября. Жюль клочком бумаги стирает надпись. Выйдя на дневной свет улицы, щурится и старается не глядеть в сторону палатки. Теперь она может торчать здесь сколько угодно, хоть до второго пришествия.

 

8. Ноябрь, 1942. Женева, рю Лозанн, 113

На берегу Женевского озера в любую погоду гуляют дети. С боннами, гувернантками, сами по себе, они благовоспитанно вышагивают вдоль парапета и, совсем как взрослые, невыразительно глядят прямо перед собой. Маленькие мадемуазель и месье выполняют важную обязанность — поглощают кислород, освобождая легкие от нечистого воздуха школьных классов. Так же чинно они кормят голубей и играют в «решеточку» на расчерченном цветными мелками асфальте. Белые банты и разглаженные щеткой проборы склоняются над квадратиком, в который попала брошенная монетка, и деловито совещаются: кажется, монета легла на черту — разрешают ли правила перебросить?

Возвращаясь со свидания с Камбо, Ширвиндт ненадолго задерживается возле детей. Старый холостяк, он любит понаблюдать за ними, и у него есть здесь знакомые. Беленькая, с мышиным носиком Рут делает ему книксен и получает пакетик голубиного корма. Ширвиндт, покряхтывая, опускается на корточки, посвистывает, но голуби, переваливаясь с боку на бок, обходят его и, толкаясь, спешат к Рут.

— Я слишком стар для них, — говорит Ширвиндт и встает. — Как ты думаешь, Рут?

Рут рассудительна.

— О что вы! Просто корм у меня, и они это понимают. Вы придете завтра?

— Возможно, — говорит Ширвиндт.

Рут приседает в книксене с грацией первой придворной дамы. Из нее со временем вырастет превосходная служащая и примерная жена: к этим двум профессиям ее готовят с пеленок.

Сворачивая к площади, а от нее — к Школе изящных искусств, Ширвиндт еще несколько мгновений думает об этом, но мысль о будущем Рут слишком незначительна, чтобы захватить его целиком и заставить забыть о той, чье имя тоже начинается с буквы «Р»… Роз… Как он предостерегал ее! Сколько говорил, об осторожности, о волчьих ямах, которыми изрыта тернистая тропа разведчика… Говорил — и все-таки не уберег!..

Связной сообщил об исчезновении Роз в понедельник, и Ширвиндт сразу же кинулся к знакомому капитану. Сказал, что беспокоится о судьбе своей секретарши, попросил навести справки. Капитан склонил голову.

— Мужайтесь, мой друг… Если бы вы не пришли, я позвонил бы сам.

— Что вам известно? — спросил Ширвиндт.

— Посмотрите-ка вот это… Копия донесения пограничной стражи. Я снял ее для вас…

В тот же вечер связной привез рацию Роз и книгу шифра. Он влез в ателье через окно и с трудом обнаружил тайник возле печи. Остальные вещи Роз — чемоданчик с бельем, письма, безделушки — остались в пансионе. Полиция обыскала ателье через час после ухода связного — он видел машину, прибывшую из Давоса.

Ширвиндт послал сообщение Центру и из ответа узнал, что в Париже создан штаб по координации деятельности германской контрразведки во главе с бригаденфюрером Рейнике. Центр указывал: «В случае угрозы… для вас, наших друзей здесь и в других местах постарайтесь перебраться в Барселону, Калье де Мадрид, 17, сеньор Хуан Хусте. Пароль: «Я пришел от Профессора после операции аппендицита». Хотя в Париж и послано сообщение об этом, со своей стороны свяжитесь с нашими друзьями там и подтвердите наш приказ». Ширвиндт дал радиограмму Жюлю с полученным адресом и сжег шифровку, не стараясь запомнить координатов сеньора Хуана Хусте. Все равно он не сумеет воспользоваться ими: в Женеве нет человека, который его заменил бы, и он останется здесь до самого конца. Такое же предупреждение восемь месяцев назад — только адрес был иным — он передал товарищам из группы «берлинцев», но никто из них не уехал, группа работала, хотя гестапо стояло где-то у самого порога конспиративных квартир. Это было высшее мужество — остаться, понимая, что дни свободы сочтены; зато о весеннем наступлении немцев Генеральный штаб РККА узнал вовремя и принял контрмеры… И Роз — она тоже не покинула поста…

Утром Буш прислал жену, а с ней еще одну радиограмму. Ширвиндт прочел ее и днем заглянул в магазинчик Буша. Симон хлопотал в заднем помещении у плиты; с блаженным лицом вдыхал аромат крепчайшего кофе. О беде с Роз он не знал, был весел, и Ширвиндт постарался не огорчать его, тем более что в радиограмме речь шла как раз о Буше.

Симон разлил кофе по фаянсовым чашкам.

— Мой собственный рецепт! Пальчики оближешь!..

Ширвиндту показалось, что он глотнул концентрированного раствора хины. С трудом протолкнув в горло горячую жидкость, он отвел руку Буша с кофейником.

— С меня хватит, Симон. К тому же я по делу.

— Говори.

— Ты мог бы оставить магазин на жену?

— Конечно. Хоть на месяц!

— Ты не понял: я имел в виду — надолго оставить. До конца войны…

Центр просил дать парижанам хотя бы двух радистов. Одного из них Ширвиндт выделил безболезненно: рация числилась запасной, товарищ сидел без дела в Берне и давно уже просился куда угодно, только бы не торчать с утра до ночи в своих меблирашках вдали от настоящих событий. Вторым мог бы стать Буш с его подлинным паспортом швейцарского гражданина. Но захочет ли он?

— Могу я посоветоваться с женой? — спросил Буш.

— Конечно, Симон.

— Завтра я отвечу.

— Обдумай все, дружище, и не торопись.

— Будь спокоен!

— Серый котелок не показывался?

Буш оживился.

— Как в воду канул. Ложная тревога, Вальтер!

— Возможно, что и так…

Ширвиндт никогда не был склонен преувеличивать степень той относительной безопасности, которую им обеспечивал сомнительный нейтралитет Швейцарии. С первых дней мировой войны ответственные чиновники в Берне повели себя двусмысленно. Многочисленные разведки Германии действовали почти в открытую, не хватало только вывесок на их люцернских, цюрихских и женевских филиалах. Советский Союз не имел в Швейцарии дипломатического представительства, и не по своей вине: прогерманские позиции бернских политиков не составляли секрета ни для кого, в том числе и для Наркомата иностранных дел в Москве. Но при всем том во Франции, куда должен был переехать Буш, было еще опаснее. Ширвиндт так и сказал Бушу при последней встрече и добавил, что не будет в претензии, если тот откажется.

— Ясно, — недовольно ответил Буш. — Не нужно повторяться, Вальтер. Кланяйся при случае малютке Роз. Как она там, в Сен-Морице?

— Катается на лыжах, — ответил Ширвиндт и поторопился уйти.

Буш — прекрасный человек, достойный доверия, но он не молод и следует поберечь его нервы. Все они привязаны к Роз — и Симон, и связные, и Ширвиндт. Однако тяжесть потери Ширвиндт обязан целиком принять на себя одного. И пережить молча.

…С тяжелым сердцем Ширвиндт едет в этнографический музей. И до войны его залы не ломились от публики, а сейчас он так безлюден, что шаги Вальтера рождают эхо под потолком. Из трех женевских музеев — есть еще естествознания и искусств — Камбо облюбовал для рандеву именно этот. Ширвиндт боится, что они уже примелькались смотрителям. Встречи возле стендов с тотемами индейских племен лучше прекратить, перенеся их хотя бы в ботанический сад…

Безразлично разглядывая забавных божков из Бирмы и африканские маски с багровыми вздувшимися губами, Ширвиндт передвигается от коллекции к коллекции и таким образом оказывается вплотную к Камбо, пристально изучающему удивительно непристойную фигурку Шивы.

— Изумительно, — говорит Камбо, не поворачивая головы. — Какая естественность!

Ширвиндт снимает и протирает очки.

— Нам надо поговорить.

— К вашим услугам.

— Отлично: с услуг я и начну. Боюсь, что придется от них отказаться.

— Почему? Разве я не точен?

— Напротив.

— Дело в цене?

— Нет. В ваших источниках. Если бы мы здесь играли в заговорщиков, таинственность была бы хороша и уместна. Но и тогда вопрос о том, где и как вы получаете информацию, оказался бы не лишним.

— Мы, кажется, договорились…

— Времена меняются!

— И мы вместе с ними?.. Эта латинская пропись слишком диалектична. И потом — что вам не нравится? Я ведь не спрашиваю вас, кого вы представляете: Интеллидженс сервис, Управление стратегических служб или русский Генеральный штаб. Согласитесь, это предел лояльности с моей стороны.

— А чем вы рискуете?

— А вы?

— Всем!

— Сильное выражение.

Ширвиндт демонстративно смотрит на часы — разговор зашел в тупик. Может быть, лучше расстаться? Камбо осторожно улыбается; сморщенное лицо его сжимается в кулачок.

— Не горячитесь, мой друг…

— Это не горячность.

— Тем лучше! Будьте логичны. Допустим, в Германии есть группа лиц, стоящих в оппозиции Гитлеру. Допустим далее, что эта группа готова сотрудничать с кем угодно, чтобы свалить обожаемого фюрера в помойную яму. Неужели вы откажетесь от услуг этих людей только потому, что они предпочитают не афишировать свои имена?

— Безусловно!

— Политика белых перчаток?

— Вам больше нечего сказать, Камбо?

— Подождите! Может быть, вас заинтересует последующее? Я еще не кончил.

— Простите…

— Эти лица занимают большие посты в империи. Поставьте себя на их место и решите, как им поступить?

Ширвиндт разочарованно пожимает плечами.

— Слишком много слов.

— Вы настаиваете на своем?

— Самым решительным образом.

— Хорошо же. Вас устроит, если я скажу, что в числе моих друзей два генерал-фельдмаршала, бывший обер-бургомистр и некоторые члены ставки?

— Их имена?

— Не всё сразу. Сначала я спрошу моих друзей, хотят ли они лишиться инкогнито, а пока ограничусь изложением нашей платформы. Вам интересно?

Ширвиндт еще раз пожимает плечами.

— Мы антинацисты. Общо? Но, увы, другого термина нет. Политические нюансы, оттенки, разногласия в данный момент нас не волнуют. Не скрою, часть из нас считает себя людьми вне политики, и их оппозиция фюреру носит сугубо личный характер. Что касается меня, то я сторонник парламентской Германии, но с сильным лидером во главе правительства. Наци номер один — просто кровавый маньяк, его придется заменить. Ради этого я иду на контакт с вами. Поражения на фронте подтачивают авторитет и власть господина с усиками и создают почву для переворота. Колокол на ратуше должен будет зазвонить рано или поздно.

— Звучит красиво. Но при чем здесь мы?

— Все мы у веревки колокола!

— Вы так считаете?

— Почему бы и нет?

Ширвиндт холодно смотрит на собеседника.

— Авантюры с заговорами? Здесь нам не по дороге, Камбо.

— А я и не зову вас в путь. Как-нибудь обойдемся! Для меня главное, что наша информация помогает одной из держав в ее войне и тем самым уподобляется зубцу на пиле, которая подрезает сук под Гитлером. Мое сотрудничество с вами продлится до того часа, когда в кресло рейхсканцлера сядет наш человек.

— Кто же он?

— Может быть, тот самый бывший обер-бургомистр, а может быть, и один из членов нынешнего правительства.

Из музея Ширвиндт уходит озабоченный. Разговор с Камбо имеет первостепенное значение. Оппозиция и заговор — об этом сообщали «берлинцы» незадолго до провала. Называли имена фельдмаршалов фон Бока и Рунштедта, но точно определить их роли и степень участия в оппозиции «берлинцы» не могли. Что касается «обер-бургомистра», то это может быть Герделер — его имя тоже упоминалось в сообщениях. Обо всем этом следует немедленно доложить Центру. Если Камбо не лжет, то надо, во-первых, резко отгородиться от возможных попыток использовать себя в узких интересах заговорщиков и, во-вторых, получить от них все, что удастся. О «белых перчатках» нет и речи, когда враг топчет твою землю!

На обратном пути и происходит встреча с Рут — встреча, остро напоминающая Ширвиндту о Роз. Бедная девочка, каково ей сейчас?..

Ширвиндт звонит из конторы капитану: нет ли чего-нибудь нового? Полиция ведет расследование? Ах, полиция!.. Что же она узнала?

— В последний раз нашу знакомую видели в Тифенкастеле в обществе одного господина. Кстати, он в тот же вечер покинул отель в Давосе, где жил свыше недели. По документам он значится Дюроком. Это вам что-нибудь говорит?

У Ширвиндта мертвеют губы.

— Так, кое-что, — отвечает он. — Продолжайте, пожалуйста…

— В газетах не появится ни строчки. Полиция считает, что здесь замешано гестапо.

— Кто же еще?! — говорит Ширвиндт с горечью.

— Нацисты у нас как дома. Берн, как водится, заявит формальный протест, но не будет добиваться возврата похищенной. Обычная практика. Помните историю в Дании? Тогда речь шла о двух помощниках английского военного атташе, официальных лицах! Немцы вывезли их среди бела дня, и датчане смолчали. Что же вы хотите от Берна?

Ширвиндт стискивает зубы и закрывает глаза. Тьма окутывает его — тьма, из которой улыбается Роз…

 

9. Ноябрь, 1942. Марсель, рю Жарден, 21

Совершилось!..

О продвижении немцев на юг Франции Жак-Анри узнает еще в пути. Поезд давно выбился из расписания, плетется, простаивая в Оранже, Авиньоне и Арле больше положенного. Почти на каждой остановке солдаты в стальных шлемах проверяют документы и кого-нибудь ссаживают; полевые жандармы с бляхами на мундирах подозрительно вглядываются в лица пассажиров, словно они по меньшей мере замаскированные «коммандос». Пропуск Жака-Анри подписан высшим руководителем полиции безопасности генералом Кнохеном, но и он не вызывает у патрулей особенного почтения. Требуют удостоверение личности, сверяют фото с оригиналом и только тогда неохотно возвращают бумаги.

— Можете следовать!

Очередная стоянка — в Тарасконе: лишние полчаса.

Под утро экспресс наконец минует Арль, где проверка особенно тщательна, и вместе с бледным рассветом вползает в Марсель.

На вокзале гестапо уже оборудовало фильтрационный пункт, и Жак-Анри становится в хвост длинной очереди, голова которой уперлась в стол перед турникетом. Здесь несколько штатских, пока еще корректных, сортируют людей и документы.

— Проходите!

— Проходите!

— В сторону!

— Но, мой бог, за что?!

— Не задерживайте! В сторону! Вахмистр, да утихомирьте же этого кретина!.. Следующий! Пропуск?

Мужчина в светлом пальто из верблюжьей шерсти цыпленком бьется в руках вахмистра и солдат. Вахмистр заводит ему руки за спину и вталкивает в двери вокзала. Женщина, стоящая в очереди возле Жака-Анри, бледнеет и начинает медленно оседать. Жак-Анри едва успевает поддержать ее.

— Вам плохо?

— О нет, ничего. Благодарю, месье…

Женщина пытается улыбаться. Еле держится на ногах, но все-таки пудрит нос, подкрашивает губы — красота кажется ей самой надежной защитой от гестапо. Старший из чиновников повелительно протягивает руку. Не поднимая головы от стола, торопит.

— Документы. Быстрее!

— Я еду к мужу.

— Что она говорит? — спрашивает второй гестаповец — юный Зигфрид с зелеными глазами кошки. — Ты понял ее?

— Она едет к… — переводит старший, заменяя слово «муж» непристойным словечком. И продолжает по-французски. — В сторону!

— Я еду к мужу, — настаивает женщина; ее хорошенькое личико становится белее пудры. — Я не могу опаздывать…

— Что она говорит? — допытывается зеленоглазый. Старший коротко смеется.

— Франция недоплатила нам по репарациям.

— Натурой? Старший кивает.

— В сторону!

— Стыдитесь, господа!

Из-за спины Жака-Анри, с бессильной яростью слушающего этот диалог, выдвигается рослый шатен в темном, очень респектабельном плаще и толстых дорожных перчатках. Не снимая перчаток, достает из кармана бумажник, а из него — необычного вида документ в виде карточки, вложенной в прозрачный пакет из целлулоида. Гестаповец смущен.

— Это была шутка… — начинает он.

— Фамилия? Чин?

Металлические интонации заставляют подобраться не только старшего, но и остальных. Зеленоглазый потихоньку отодвигается от стола.

— Криминаль-секретарь Ленц! СС-унтерштурмфюрер!.. Это была шутка, господин…

— Капитан фон Модель, штаб бригаденфюрера Рейнике! Кто научил вас так неуместно шутить, унтерштурмфюрер Ленц?

Жак-Анри настораживается. Из штаба Рейнике?.. Француженка роняет сумочку прямо к ногам капитана, и тот с галантной улыбкой возвращает ее владелице. Слегка наклоняет голову.

— Германская армия не воюет с населением, мадам. Господин офицер ошибся… Что поделать, у всех нервы!

— Я так благодарна!.. — лепечет француженка.

— Мадам позволит проводить ее? В целях безопасности, конечно…

Жак-Анри достает свой пропуск… «Армия не воюет с населением»! Сколько раз он слышал эту фразу! О да, вермахт, разумеется, не воюет с женщинами и детьми! И приказы о взятии и казни заложников подписывает не военный комендант Парижа. И деревни на Украине и в Белоруссии сожжены не армейскими частями. И массовые расстрелы по всей Европе проводятся не ими. Самое позднее через неделю марсельцы в исчерпывающей полноте оценят надежность этого заверения: «Армия не воюет с населением»!

Получив документы назад, Жак-Анри выходит на привокзальную площадь следом за немцем, назвавшимся фон Моделем. Тот ведет свою спутницу к серому «опель-адмиралу», за рулем которого сидит штатский. Женщина с признательностью улыбается своему спасителю. Еще одна Красная шапочка, обманутая господином Волком. За доверчивость она расплатится где-нибудь в отеле, куда не посмеет отказаться зайти… Но что ему нужно здесь, в Марселе, этому фон Моделю?

Трамваи еще не ходят, да и неизвестно, пойдут ли они сегодня, и Жак-Анри добирается пешком до пансиона мадам Бельфор. Он проникает в дом со стороны улицы Хёффер; лучше, если прислуга не увидит его. Поль, заспанный, в стеганом халате стоит у окна. Глаза его полны тоски.

— Это катастрофа, — говорит он. — Франция погибла. Ты слышишь — в Тулоне наши моряки взрывают свой флот! Он не должен попасть в руки к немцам.

Жак-Анри еще на вокзале обратил внимание на глухие взрывы, доносящиеся с моря.

— Ты уверен, Поль?

— Адмирал предупреждал меня.

— А Марсельская бригада эсминцев?

— Ее уже нет…

На глазах Поля слезы, и он их не стыдится. Корабли под трехцветным национальным флагом — предмет гордости от Наварры до Иль-де-Франс. Сильный флот — сильная Франция, так считал еще Наполеон… Теперь у Франции флота нет. Корабли уходят на дно, подняв сигналы: «Погибаю, но не сдаюсь!» Разгром республики, начавшийся в тридцать девятом, завершается в эти минуты. Чем может Жак-Анри утешить Поля? Сказать, что его собственная Родина несет еще большие потери? Напомнить об их совместном долге солдат, обязанных именно сейчас проявить все свое мужество?

Жак-Анри садится на смятую кровать. Рассеянно разглаживает атласные ромбики одеяла. Спрашивает:

— Где рация?

Поль серой тенью отходит от окна.

— Не здесь…

— Связная придет?

— Если доберется.

Жак-Анри кивает: это хорошо. В такой час лучше быть всем вместе. Надо хорошенько подумать, как работать дальше в новых условиях… Продолжая осматриваться, он находит взглядом свежий картон с контурами головки. Профиль едва намечен, нет ни шеи, ни затылка, волосы только означены, но все равно — это Жаклин, как живая.

— Ты неосторожен, — с упреком говорит Жак-Анри.

— Она моя натурщица, так ее знают в пансионе.

— Я не подумал об этом.

— В иное никто бы не поверил. Я слишком древний гриб для нее.

— Не наговаривай на себя, Поль! Ты выглядишь хоть куда!

На восковом лице Поля мелькает улыбка. Сердце Жака-Анри сжимается от жалости: Поль так худ и прозрачен, что становится больно за него. Карман халата оттопырен баночкой.

— Я еще побываю на твоей выставке в салоне. После войны все мы приедем в Галерею, и ты подаришь мне этот картон. Идет?

— Отвернись, — краснея, говорит Поль.

Жак-Анри отворачивается к стене и ждет, пока он переоденется. Пиджак болтается на худых плечах Поля, словно под ним нет тела. Воротник рубашки способен вместить еще одну шею. Поль перекладывает баночку в карман брюк.

— Я готов… А что касается рисунка — он твой, и ты можешь взять его сейчас. Хоть какая-нибудь память, если хочешь ее иметь; я ведь не такой оптимист, мой дорогой!

Говоря, Поль извлекает из-под подушки изящный браунинг с перламутровыми накладками на рукоятке и небрежно запихивает его за пояс. Щелкает согнутым пальцем по обойме.

— Как видишь, я все-таки дорожу жизнью. Ты не верь, когда я говорю, что мне все равно. Старики любят пококетничать… Пойдем?

По черной лестнице они спускаются в сад, огибают заросли акации и, приминая пожухлый газон, доходят до калитки.

— Мой моцион, — говорит Поль. — Считается, что я живу в двадцать первом номере, и это вынуждает меня бегать сюда по утрам.

— Зачем?

— Спроси у мадам Бельфор, это ее идея. Впрочем, сейчас все увидишь.

Они пересекают смежный сад и по поляне идут к дому. Стена кустов укрывает их от нескромных глаз. Поль минует дверь черного хода и останавливается у лестницы, ведущей в подвал. В углу подвала дверь, завешенная пришедшим в негодность истертым ковром. Поль вставляет ключ в скважину, и замок издает мышиный писк.

— Старый ход для прислуги, — говорит Поль, когда они входят в каморку с винтовой лестницей у стены. — Пещера Аладдина, из которой можно попасть на второй этаж в угловую комнату. Ты помнишь, кто там жил?

— Кажется, горничная?

— Ну и память!.. Я-то знаю об этом от мадам Бельфор. Она все еще вздыхает по тем временам, когда горничные были на всех этажах.

— Я думал, ты работаешь отсюда.

— Цени мадам! Она мудра, как Талейран, и так же предусмотрительна! Та комната наверху соединена с двумя следующими, а через них — с моей спальней. То есть сплю я, конечно, в номере семнадцать, в мастерской, а сюда прихожу по утрам, чтобы дать возможность прислуге удостовериться в моем наличии. Неплохо придумано?

— Пока не знаю…

Поль огорчен.

— Что тебе не нравится?

— Слишком сложно все это, ну да ладно — тебе-то удобно так?

Впрочем, оказавшись в спальне, Жак-Анри смягчается: ход в нее с обеих сторон замаскирован под стенной шкаф, и убежище кажется надежным. Тем более что Поль работает отсюда уже полтора месяца или около того.

— Связная придет днем? — спрашивает он, устраиваясь в кресле.

— После сеанса.

— А прислуга?

— Не раньше двенадцати. Я ведь старик с причудами и встаю поздно.

— Тем лучше. Сколько еще до сеанса?

— Минут двадцать, — говорит Поль. — Хочешь отдохнуть?

— Нет, напишу кое-что. Где код?

— Там же, где и рация!

Глаза Поля блестят торжеством.

— Не ищи, все равно не найдешь!

Кажется, Жаку-Анри известны наперечет все мыслимые места для устройства тайников, но выдумка Поля приводит его в восхищение. Никто не додумался спрятать рацию в испорченной газовой колонке ванны. При обыске в первую голову обычно вскрывают пол, обстукивают стены, потрошат мягкую мебель. Крохотная ванная комната, примыкающая к спальне, с бездействующими кранами и закопченной колонкой меньше всего способна вызвать подозрения.

Поль доволен и даже не скрывает этого. Художник, человек далекий от политики и смешивающий Жиро с Дарланом, он поразительно быстро приобрел навыки конспиратора. Люди, рекомендовавшие его, не ошиблись в выборе, хотя Жак-Анри на первых порах немало колебался. Скорее всего он все-таки постарался бы обойтись без Поля, чей талант не стоило подвергать опасности, если бы Поль сам не потребовал, чтобы его попробовали на новом поприще, пригрозив уходом в маки в случае отказа.

— Искусство, ну и что? — желчно сказал он, выслушав возражения Жака-Анри. — В Испании, я, между прочим, занимался тем, что воевал за него. И на линии Мажино — тоже.

Жак-Анри уступил и сейчас нисколько не жалеет об этом.

— О чем ты думаешь? — спрашивает Поль и возится с колонкой. — Код я держу под вытяжным колпаком, а антенну пропускаю вдоль трубы. Нравится?

Он как ребенок гордится своей изобретательностью, и Жаку-Анри опять становится грустно. Картины Поля чудесны, хотя и не всегда понятны. В Испании Поль однажды нарисовал комиссара бригады, и комиссар потом долго дулся, считая, что Поль его разыграл. Зеленые линии, странно переплетенные с синими пятнами и черными кляксами, трудно было признать за лицо человека. Где нос? Где рот и губы?

— Я этого не заслужил, — сказал комиссар и тем, в свою очередь, обидел Поля.

— Есть люди, — ответил Поль, — с врожденными недостатками. Ты из их числа… И вообще — нельзя же все рассматривать с помощью Маркса! Левое искусство опередило века.

Спор окончился тем, что Поль, позлившись, изобразил комиссара на листке из блокнота в традиционной манере и даже с прыщом возле носа. Это их примирило.

— Возьми свое фото, — сказал Поль. — И можешь им любоваться.

Той же ночью комиссара зарезал марроканец во время контратаки, а Поля интербригадовцы едва успели вытащить оглушенного из окопа. Жак-Анри долго нес его на спине — республиканские части покидали позиции. Где это было? Под Картахеной?

— Помнишь комиссара? — говорит Жак-Анри.

— Маленького Ганса? Еще бы! Почему ты спросил?!

— Сам не знаю.

Жак-Анри встает и подходит к окну. Улица словно вымерла. Одинокий забулдыга пялится из подворотни на пансион. Воистину для пьяницы все безразлично; свой стаканчик он пропустит и в разгар землетрясения. Жак-Анри собирается вернуться в кресло, но задерживается — со стороны перекрестка на улицу въезжает маленький «пежо», яркий, как яичный желток, а следом за ним подкатывает длинный «опель-адмирал». На глазах Жака-Анри пьяница трезвеет и стремглав летит навстречу долговязому штатскому, вылезающему из передней машины.

— Поль, — зовет Жак-Анри. — Поди-ка сюда.

Поль недоволен — он как раз колдует над кодом.

— Что случилось?

— Смотри.

— Вижу. Это Мейснер из комиссии по перемирию. Он живет здесь, напротив. Мадам Бельфор ненавидит его за испачканные одеяла… Ого, притащил целый шлейф друзей. Победители празднуют взятие Марселя! В бою, с развернутыми знаменами! За это, конечно, следует выпить, и, будь спокоен, к вечеру они надерутся как свиньи!

— Не слишком ли их много? Мне они не нравятся! И этот штатский…

— Полицейская охрана высокой особы. Дежурят здесь не первый день. Не прикажешь ли его прогнать?

— Не шути…

— Какие уж шутки, когда через две минуты сеанс? Извини, я отлучусь к рации. Можешь подремать полчаса.

Успокоенный Жак-Анри отходит от окна, как раз в тот момент, когда Модель, задержавшийся в машине, выбирается на тротуар и разминает ноги. Жак-Анри садится в кресло и вслушивается в баюкающее шуршание, которое доносится из ванной, «Слава богу, — думает Жак-Анри, — в Марселе нет пеленгаторов. Но завтра они могут появиться, и тогда…»

Как ни слаб шорох у двери, Жак-Анри улавливает его и успевает вскочить. На цыпочках подходит, прикладывает ухо к филенке. Он не обманулся: в коридоре кто-то пытается повернуть ручку. Бронзовая змея с зелеными фаянсовыми глазками скользит вниз, доходя до упора. Жак-Анри кладет на нее руку, словно пытаясь остановить движение, и тут же заставляет себя сделать шаг назад. Змея возвращается на место…

— Поль! — шепчет Жак-Анри, забывая, что с прижатыми к голове наушниками Поль ничего не может услышать.

Сообразив это, Жак-Анри по-прежнему на цыпочках бежит к ванной, рывком поворачивает Поля за плечо. Прикладывает палец к губам.

— Тс!.. Скорее!

Поль сдергивает наушники и изумленно смотрит на Жака-Анри.

— Что с тобой? — говорит он громко, и в этот же миг в дверь стучат.

— Скорее! — шепчет Жак-Анри, помогая обрывать провод антенны и заталкивая за пояс брюк кодовую книгу.

— Я сам… — говорит Поль все так же громко.

— К черту рацию!

— Сейчас…

Дверь начинает ходить ходуном под ударами.

— Откройте! Германская полиция! Сопротивление бесполезно!

По лицу Поля блуждает растерянная улыбка. Он пятится к стенному шкафу, одной рукой подталкивая Жака-Анри, а другой высвобождая зацепившийся за подтяжки браунинг. Жак-Анри не успевает помешать ему.

— Я сам… — бормочет Поль и стреляет в дверь. — Не жди меня!

В ответ сухо и отчетливо отзывается автомат. Пули прошивают филенку и со свистом впиваются в простенок. С потолка на плечи Жака-Анри сыплется алебастровая мука.

— Я сам… сам… — повторяет Поль, продолжая стрелять. — Я сам…

Кроме этих слов, он не произносит ничего. Улыбка как приклеенная дрожит на его лице. Жак-Анри хватает его за руку, и в тот же миг Поль валится на него, роняя пистолет. Рубашка тлеет у него на груди в тех местах, куда попали пули. Жак-Анри едва не падает — мертвый Поль нестерпимо тяжел! Голова Поля глухо ударяется о паркет, ноги вздрагивают и вытягиваются…

Словно смерч подхватывает Жака-Анри, пронося его через три комнаты и по винтовой лестнице. Внизу он обнаруживает, что сжимает в кулаке браунинг, но не может вспомнить, как и когда подобрал его. Он отбрасывает пистолет и прижимается к ковру, прислушиваясь. В подвале тихо. Неужели немцы не оцепили сад? Так бывает только в сказках!.. Но сказка это или нет а сад пуст. Убедившись в этом, Жак-Анри, пригнув голову, пробирается к калитке, открывает ее и оказывается в спасительной чаще акаций. Отсюда есть ход известный только ему и мадам Бельфор, — он выводит к пустому гаражу, а через него — на улицу Хёффер, Остается решить: выждать немного или попытаться немедленно воспользоваться этим путем.

Жак-Анри переводит дух, смотрит на часы. Ровно одиннадцать. Дай бог, чтобы Жаклин где-нибудь застряла. Откуда она входит в пансион? Если бы только знать наверняка!..

Платком Жак-Анри стряхивает с плеч алебастр и ныряет в гараж. Тусклое стекло в окошке едва пропускает свет. Пачкая лоб, Жак-Анри приникает к нему, всматриваясь в улицу, и тут же слабеет, ощутив тупое прикосновение стали к спине.

— Руки! Не оборачиваться!

Жак-Анри не видит говорящего. Ствол пистолета вдавливается все сильнее в ложбинку между лопатками.

— Стой спокойно!

Приказы произнесены по-французски.

— Хорошо, — говорит Жак-Анри и, присев, захватывает в горсть лацкан пиджака того, кому придется умереть среди хлама в заброшенном гараже. Агент слишком близко придвинулся, чтобы не воспользоваться этой его оплошностью…

Жак-Анри поднимается с колен лишь тогда, когда пальцы его, перехватившие сонную артерию на потной чужой шее, начинают неметь. Несколько мгновений он разглядывает мертвеца: немолодое, плохо выбритое лицо. Возле уха, зарывшись в пыль, лежит то, что Жак-Анри принял за пистолет и что оказывается большим медным портсигаром. Шпик был не трус и очень хотел заработать свои франки…

Улица Хёффер оцеплена. Солдаты и несколько штатских стоят у подворотен; перекресток закрыт громадным «майбахом» с прутиком рации над кабиной. Среди немцев нет никого, чье лицо было бы знакомо Жаку-Анри, и он открывает ворота виллы и идет прямо на людей.

За несколько шагов до гестаповцев, следящих за ним с недружелюбным интересом, Жак-Анри достает из кармана металлический жетон агента секретной службы с литерами и номером.

— В чем дело, господа? Что за выстрелы?

— Документы!

— Служба безопасности!

Гестаповец с недоверием разглядывает жетон.

— Что вы здесь делаете?

— А вы? — спрашивает Жак-Анри.

— Ваше удостоверение!

Жак-Анри лезет в карман, извлекает карточку. Сердце его ёкает: карточка выписана еще в тридцать восьмом и на ней стоит автограф Отто Абеца, бывшего в те дни эмиссаром гестапо в Париже. Ныне Абец — «посол» при Петене. Действительна ли карточка сейчас? Жаку-Анри ни разу пока не доводилось ею воспользоваться.

Гестаповец недоволен.

— Почему вы здесь?

— Дела службы, — коротко говорит Жак-Анри.

— Я запишу ваш номер.

Гестаповец открывает блокнот и бисерным почерком переписывает в него реквизиты с документов Жака-Анри. Козыряет.

— Прошу, штурмбаннфюрер! Не задерживайтесь!

Знали бы товарищи, погибшие в Берлине, от какой беды убережет Жака-Анри документ, выкраденный ими из личной канцелярии гаулейтера Отто Абеца! Но они никогда не узнают и не услышат слов благодарности, сказанных мысленно Жаком-Анри: мертвые глухи…

Не ускоряя шага, Жак-Анри сворачивает за угол и лицом к лицу сталкивается с Жаклин. Серебристый плащ ее светится под стать улыбке.

— Вы-ы?.. — говорит она протяжно.

— Назад! — командует Жак-Анри. — Берите меня под руку — и ни слова.

Они идут к морю и молчат. Взрывы все еще гремят — глухие, похожие на дальний гром. Рука Жаклин тяжело давит на локоть Жака-Анри. Прическа растрепалась.

По улице с ревом проносится полицейский автомобиль.

— Куда мы идем? — тихо спрашивает Жаклин.

— Еще не знаю, — говорит Жак-Анри.

Марсель огромен, но для них двоих сейчас в нем нет ни одного безопасного уголка. Жак-Анри спокойно улыбается девушке и крепко прижимает локтем ее ладонь. Положение тяжелое, но не безвыходное. Главное — не терять головы. Жаклин доверчиво смотрит на него, и этот взгляд придает ему силы.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. Январь, 1943. Берлин, Моабит — Принц-Альбрехтштрассе

В Берлине идет снег.

«Черная Мария» с медлительностью катафалка движется к Принц-Альбрехтштрассе раз и навсегда установленным путем: по Альт Моабит и Фюрст-Бисмаркштрассе. Не доезжая до Унтер-ден-Линден, она круто возьмет направо по Вильгельмштрассе, а там уже и рукой подать до главного управления имперской безопасности, где комиссар Гаузнер встретит Роз обычной своей шуточкой:

— Наконец-то! А мы так соскучились без вас!

И очень мирным жестом потрет лысую голову.

Это произойдет примерно через полчаса. А пока машина, по расчетам Роз, не добралась даже до Рейхстагштрассе, и Роз борется с дрожью, не забывая баюкать в кармане дневную порцию хлеба. Порция — квадратик — бережно зажата в кулаке, иначе от толчков она обратится в крошки. Роз надеется довезти ее в целости и сберечь на вечер. Вернувшись в камеру, она съест хлеб вместе с воскресным ломтиком свекловичного мармелада.

Зубов у нее почти не осталось, каждую крошку приходится перетирать деснами, царапая о мякину свежие шрамы.

В заднее — единственное — окошко «Черной Марии» видны убегающие стены домов, а дальше, в перспективе, — сами дома, тротуары, люди. Город разворачивается перед Роз, как кинофильм, и она безучастно смотрит его и борется с желанием съесть хоть часть хлеба немедленно. Голод, как и боль, давно уже стал для нее чувством привычным, неотъемлемой частью существования, но перед допросами он почему-то обостряется, становится непереносимым, и Роз не всегда удерживается, съедает кусочек и потом жалеет об этом.

В Моабит Роз перевели незадолго до рождества. У Гаузнера в кабинете стояла елка, увитая бумажными цепями. Эти цепи делали елку похожей на заключенного, прикованного к углу камеры. Роз выслушала приказ о переводе и ответила, что ей плевать. Тогда у нее было больше зубов, и она еще могла отчетливо выговаривать слова.

— Ну-ну, — сказал Гаузнер тоном доброго Санта-Клауса. — Прежде чем оценить вкус лакомства, надо его отведать, моя милая.

Очень скоро Роз поняла, что Гаузнер знал, о чем говорил. Камеры в гестапо были ужасны, но все же не шли ни в какое сравнение с ледяными пещерами Моабита. Темные и узкие, они почти не отапливались, и иней от дыхания оседал под потолком и на койке, собранной из водопроводных труб. Если на Принц-Альбрехтштрассе Роз не могла спать от криков, то здесь ее лишало сна отсутствие любых звуков; тишина была такой полной, что Роз казалось, будто она одна во всем громадном здании. Она пыталась бороться с тишиной, пела, разговаривала сама с собой — и была наказана: в первый раз дело обошлось строгими наручниками, а за новое нарушение надзиратель отвел ее в карцер… Роз вышла из карцера на третий день и упала у порога.

На Принц-Альбрехтштрассе Гаузнер долго втолковывал ей, что больше не станет выручать ее и просить начальника тюрьмы отменить взыскание и что за очередную провинность Роз отсидит полную неделю. Роз слушала и не могла понять ни слова: два дня, проведенные в железном шкафу, довели ее до полусумасшествия. Гаузнер отправил ее назад и целую неделю не вызывал на допрос.

Больше Роз не пела.

В Моабите ее посетил представитель швейцарского Красного Креста. Вместе с ним пришел благообразный толстячок с уютным животиком. Толстячок назвался заместителем начальника тюрьмы и спросил Роз, есть ли у нее жалобы. Роз не сразу раскусила, с кем имеет дело, и разрыдалась на плече у швейцарца. Задыхаясь от слез, перечислила: пытки, побои, голод, доводящая до умопомрачения тишина… Швейцарец, записывая в блокнот, возмущенно кивал головой:

— Да, да, да… бедное дитя!.. Оставьте нас одних, советник!

— Но правила Моабита… Вы настаиваете?

— Самым решительным образом!

Толстячок неохотно ушел, и Роз, успокаиваясь, более или менее связно рассказала швейцарцу о том, что проделывали с ней Гаузнер и чины гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Стыдясь наготы и прикусывая губу, показала левую грудь с сожженным соском — к нему прикладывали электрод при пытке электричеством. Швейцарец, не отводя взгляда от груди, продолжал кивать.

— Чудовищно! Я просто боюсь верить!

— Чему? — спросила Роз. — И этому тоже?

Швейцарец осторожно присел на край койки.

— В чем вас обвиняют?

— В шпионаже, — сказала Роз.

— Это, конечно, недоразумение? За вас хлопочут.

— Кто?

— Ваши друзья… Но сначала я хотел убедиться, что вы — это именно вы. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?.. Итак, кого вы знаете в Женеве, Лозанне и Цюрихе, кто мог бы хлопотать о вас?

Не будь Роз так слаба, она ударила бы его. Можно подделать швейцарский характерный акцент, можно подделать сочувствие, но нельзя избежать одного — совпадения вопросов с теми, которые интересуют Гаузнера. Женевскими связями Роз гестапо занимается в первую голову… Плевок Роз попал на лацкан пиджака… Пока толстячок старательно бил ее по щекам, гестаповец платком оттирал слюну. Уши его горели. Толстячок, устав, массировал вспухшую ладонь… Они ушли, оставив в камере запах чистого белья и крепких сигарет. Роз попыталась прилечь, но надзиратель поднял ее с койки, пригрозив карцером. Хлеба в этот день ей не дали, а порция супа оказалась уменьшенной наполовину. Ночью Роз приснился отец, и ей было так хорошо и весело, что она проснулась с улыбкой и не сразу поняла, что находится в камере, а не дома…

«Съесть или нет? — думает Роз, осторожно проводя пальцем по корочке. — Раньше ночи назад не повезут… Лучше оставить… Или все-таки съесть?»

Роз доедает хлеб.

На Принц-Альбрехтштрассе конвой сдает ее под расписку сумрачному эсэсовцу, и тот, небрежно обыскав, толкает ее в плечо:

— Иди, не оборачиваясь и не останавливаясь! Ясно?

— Да, — говорит Роз, пытаясь отрешиться от ощущения чужих рук на теле.

— Тогда пошли.

Перед кабинетом Гаузнера эсэсовец обыскивает ее вторично, гораздо тщательнее. Роз видит, что эта процедура доставляет ему удовольствие. Опережая его руки, она сама достает из-за выреза платья тряпочку, заменяющую ей носовой платок, но он делает вид, что не видит этого, и доводит обыск до конца. Проходящий по коридору щеголеватый офицер, улыбаясь, оглядывает Роз с ног до головы и подмигивает ей.

Гаузнер ждет на середине кабинета.

Лицо его сумрачно. Лысина блестит, будто смазанная маслом. Он еще не поднял руки, а у Роз уже дергается щека и на глаза наползают слезы.

— Садись, — говорит Гаузнер. — Ты подумала?

— Да, — говорит Роз.

— Решила?

— Да.

— Что же именно?

— Нет, — говорит Роз.

Когда ее не пытают, она старается не произносить других слов, кроме этих двух. Но что бы с ней ни делали, показаний она не дает. Скажи ей кто-нибудь в самом начале, что она сумеет выдержать, она бы не поверила. Первое время Гаузнер не трогал ее, приглядывался; на один из допросов эсэсовцы приволокли странного человека — седого, полубезумного. Человек сел на корточки в углу и, загребая с пола пыль, стал набивать ею рот, торопливо жевать и чавкать.

— Знаешь, кто это? — спросил Гаузнер. — Бывший полковник, военно-воздушный атташе. Его вина меньше твоей: он просто разбалтывал кое-кому служебные секреты… Теперь, как видишь, он очень раскаивается.

Роз почувствовала дурноту.

— Ты раскаиваешься, Риттер? — спросил Гаузнер. — Ты больше никогда не будешь болтать всякую всячину красным шпионам?

Бывший полковник посмотрел на него с ужасом и еще быстрее заработал руками. Челюсть его затряслась.

В другой раз на очную ставку с Роз доставили молодого человека с руками, изуродованными до такой степени, что у Роз при взгляде на них одеревенели губы. На молодом человеке была изодранная форма без знаков различия. Наручников с него не сняли. Гаузнер двумя пальцами больно прищемил шею Роз, поворачивая ее лицом к арестованному.

— Гляди! Не смей закрывать глаза! Знаешь его?

— Нет, — сказала Роз.

Она и вправду впервые видела этого человека.

— А вы?

Арестованный посмотрел куда-то поверх Гаузнера.

— Мы не знакомы.

— Вы лжете! Эта девка бывала в Берлине!

Роз не знала, надо ли ей говорить, что в Берлине она никогда не бывала, и поэтому промолчала. Позже она вспомнила, что связная Ширвиндта недолгое время поддерживала с группой «берлинцев» прямую связь, пока те не нашли более простых каналов.

Молодой человек с досадой пожал плечами.

— Прежде всего не орите, комиссар! Этим вы ничего не добьетесь… А во-вторых, я действительно вижу фройлейн в первый раз, и не пробуйте убедить меня в обратном.

— Вам что — очень понравилось у нас внизу?

— Внизу ли, наверху — ваши люди везде работают одинаково.

— Риттер думает иначе!

— Он такой же нацист, как и вы, и никогда сознательно не сотрудничал со мной. Его показания ложны, и вам это известно.

Роз не знает, кто был этот человек. Его больше никогда не приводили на очные ставки. Один из «берлинцев»? Скорее всего. Но кто именно? Гаузнер, передавая его конвою, издевательски улыбнулся и пожелал счастливого пути, назвав при этом «господином человеком». Он, кажется, считал себя большим шутником, комиссар Гаузнер, и на первых порах показался Роз тупым и самодовольным чиновником, не больше. Позднее она отказалась от такой точки зрения: Гаузнер не так прост, как прикидывается.

Сейчас он не шутит…

Свет бьет в глаза Роз, заставляя ее щуриться. Гаузнер сидит где-то там, за стеной света, и голос его доносится словно со дна глубокого колодца.

— Не понимаю, — слышит Роз. — Какой смысл все отрицать? Даже то, что Ширвиндт спал с тобой. Смотрите-ка, какая застенчивость!

«Ничего, — думает Роз. — Пусть говорит… По крайней мере, не бьет… Но все же — какая скотина!.. Только грязь на уме…»

— Он твой любовник?

— Нет, — говорит Роз.

— Резидент?

— Он картограф…

— А Буш?

— Торговец.

— Ну, ну…

Гаузнер зажигает вторую лампу, и Роз почти слепнет. Голос Гаузнера звучит совсем приглушенно:

— Смотри сюда и не отворачивайся!.. У меня есть новость, которая тебя порадует, и мне очень хочется увидеть выражение благодарности на твоем лице… С этого дня — запомни! — не трудись врать, что ты родилась и выросла во Франции! Слышишь?! Роз Марешаль никогда не появлялась на свет в Безьере, на прекрасном французском юге. Твои документы — фальшивка. Это установлено. Где ты их взяла?

Роз безучастно смотрит на лампы. Рано или поздно гестапо должно было получить справку из Безьера, и новость Гаузнера ничего не меняет. Она чувствует, что допросы подходят к концу. Надо еще немного продержаться — и ее отправят в «народный трибунал». Другого приговора, кроме смертного, она не ждет…

— Хорошо, — говорит Гаузнер.

Щелчок, и свет гаснет. Роз слепо упирается глазами в темноту. Сегодня все завершилось необычно рано.

— Хорошо, — повторяет Гаузнер, мутно маяча перед глазами Роз. — Хочешь воды?

Роз молчит. Однажды ее уже напоили водой — соленой до невозможности.

— Хорошая вода, без обмана, — настаивает Гаузнер. — Не глупи…

— Нет, — говорит Роз.

— Зря…

Туман постепенно рассеивается, и Гаузнер возникает во весь рост. Прислонившись к сейфу, он стоит против Роз и внимательно смотрит на нее. Кожа на лбу собрана жирными тяжелыми складками.

— А ведь ты могла бы жить, — говорит Гаузнер задумчиво и трет лоб. — Разве это плохо — жить? Ты хорошо держалась, признаю, но чего ты добилась? Смерти на плахе в вонючем подвале Моабита? Наверное, ты думаешь, что удостоишься ордена или памятника. Так?.. Разочарую… ничего не будет. Твои даже не узнают, как и где ты подохла. Трупы все безымянны — ты понимаешь это?

Гаузнер грузно опускается в кресло.

— Ты русская?

— Нет, — говорит Роз.

— Не трудись врать. Сначала я тоже, как и некоторые коллеги, думал, что ты француженка и случайно затесалась в эту женевскую банду русских. Можешь гордиться, что провела меня… Впрочем, сейчас это уже неважно…

— Что же важно?

— Хочешь знать?

— Нет.

— Хочешь! Иначе бы не спросила!.. Так вот, не стану скрывать, — самое важное заключается в том, что ты не просто умрешь, а бесследно исчезнешь. Ни твои родители, ни твои друзья никогда не узнают, где ты похоронена и что сказала перед смертью… Если уж кто и обманут тобой, так это ты сама!

…По дороге в Моабит «Черная Мария» делает крюк, заезжая куда-то. Роз сидит на скамеечке за железной решеткой, упираясь лбом в засов. Гаузнер на прощание отправил ее в нижнюю камеру, и теперь Роз не может разогнуться. Несколько ударов резиновой дубинки пришлись на поясницу, и сознание вернулось лишь тогда, когда конвойные тащили Роз в тюремную карету.

Гаузнер говорит: конец.

Конец ли?..

Сколько может выдержать человек?..

Ширвиндт в Москве предупреждал: «Может настать такой момент, когда страх возьмет верх над всеми остальными чувствами. Как быть?.. Вы думаете, я сейчас открою вам какой-нибудь секрет, найду панацею?.. Так вот: рецепта нет. Нет и не будет… Но только помните и никогда не забывайте, что поддаться страху и предать — понятия однозначные…»

Ширвиндта нет рядом. И Москва бесконечно далеко. А страх — он сидит в Роз, в каждой клеточке, напоминая о смерти. Завтра или послезавтра будет подвал, обещанный Гаузнером, где разом кончится все… «Мамочка моя, дорогая… Это не Роз говорит, это я, ваша дочь Аня, Нюта. Ты называла меня так, мама, и папа тоже называл… Вы меня не ждите, пожалуйста, и не сердитесь, когда узнаете, что я не на зимовке. Я не хотела вас обманывать, просто — военная тайна. Такая работа… Мне сейчас страшно, но это ничего… Это совсем пустяки, дорогие мама и папа. Главное — не поддаться страху, слышите?!»

Хрипло прогудев перед воротами тюрьмы, «Черная Мария» въезжает во двор, и Роз не успевает додумать мысль до конца. Надзиратель снимает с нее наручники и ведет в камеру.

С холодным лязгом закрывается дверь.

Тишина.

Роз ложится на спину и смотрит на потолок. В детстве она любила лежать так, всматриваться в трещины, угадывая в их очертаниях то мордочку зайца, то профиль старухи. Две-три линии, и воображение легко дорисовывало остальное… Но сейчас Роз не до картинок. Она лежит и прислушивается к тупой боли в пояснице. В двери через равные промежутки возникает и исчезает пятнышко света — это надзиратель, проходя, на миг открывает глазок.

Сна нет.

Роз закрывает глаза и силится представить себе лицо матери, но не может. «Это я устала, — думает Роз. — Полежу — и тогда вспомню…» Сумерки вползают в камеру, оседая по углам.

Роз шарит под матрацем и находит канцелярскую скрепку.

Скрепка украдена из кабинета Гаузнера на прошлой неделе. Следя за глазком в двери, Роз мельчайшими буковками выводит на кирпиче: «Аня. 1943 г. Я ничего не сказала». Что бы ни пророчил Гаузнер, товарищи после победы все равно узнают правду. Думая об этом, она дописывает еще три буквы: «КЛЦ» — позывные своего передатчика. Кому надо, тот поймет, что это значит… Все, все поймет и вернет ее имя людям…

 

2, Январь, 1943. Париж, бульвар Осман, 24

Немолодой господин — по виду типичный провинциал — стынет на ветру, разглядывая Триумфальную арку. Старомодный зонтик перекинут через локоть, кашне в два ряда обмотано вокруг жилистой шеи. Жак-Анри щурится на него издалека. Он или не он? Если это Шекспир, то куда он дел желтые перчатки? Снял и спрятал в карман? Жак-Анри пересекает площадь, задерживается возле господина с зонтиком. Так и есть — перчатки торчат из кармана.

Улыбаясь во весь рот, Жак-Анри восклицает:

— О-ля-ля, какая встреча! Луи! Я не ошибся?

— Луи Блан, выпуск Эколь нормаль двадцать второго года…

— Этьен, двадцать четвертый год!

Жака-Анри подмывает спросить, какого черта Шекспир убрал перчатки, ведь так они могли бы разминуться и встретиться только через неделю. Но роль обязывает, и Жак-Анри берет радиста под руку.

— Не позавтракать ли нам, старина?

— Отличная идея, — подхватывает Шекспир.

В ресторане Жак-Анри все-таки сердито спрашивает:

— Вас что — не предупреждали о перчатках? Зачем вы их спрятали?

— Забыл, — говорит Шекспир с такой чистосердечностью, что у Жака-Анри мгновенно пропадает охота читать ему нотацию.

— Через час придете на бульвар Осман, двадцать четыре. Угловой дом, фирма «Эпок»; там есть вывеска. Найдете?

— Постараюсь…

— Вот, вот, постарайтесь, пожалуйста…

Шекспир проглатывает иронию Жака-Анри вместе с ложкой супа и невозмутимо отправляет в рот темный бриош. Челюсти его работают с равномерностью автомата.

— Назоветесь секретарю, — продолжает Жак-Анри, не дождавшись ответа. — Кстати, как вас зовут?

— Симон Буш.

— Немец?

— А вы?

Оценив намек на свою бестактность, Жак-Анри умолкает и принимается за суп. Он дьявольски голоден. Сегодня позавтракать было некогда. С самого утра пришлось через весь город ехать домой к Рене, улаживать последние мелочи с покупкой мастерских для господина Шекспира. Дело в Антверпене не выгорело, владельцы предприятия запросили такого отступного, что Жак-Анри чуть не ахнул. Положение складывалось неприятное, но Рене вовремя вспомнил, что один из довоенных клиентов ищет надежного человека в Гаагу. Это было не совсем то, что хотелось, но Жаку-Анри выбирать не приходилось: новую радиогруппу нужно было разместить вне Франции. Оперируя самодельной доверенностью, он приобрел четвертую часть паев авторемонтных мастерских на имя Фрица фон Белова, и остановка теперь была только за самим Шекспиром.

Растолковав Шекспиру, как ему добираться до «Эпок», Жак-Анри расстается с ним, чтобы ненадолго заглянуть в банк и снять со счета небольшую сумму в гульденах. Кассир, отсчитывая бумажки, развлекает его рассказом о подагре господина директора; будь счет крупнее, Жак-Анри услышал бы подробности о последней интрижке президента банка — пикантное повествование, предназначенное для ушей наиболее солидных клиентов.

Шекспир не заставляет себя ждать.

Отбросив церемонии, Жак-Анри ведет деловой разговор: документы будут готовы завтра, сможет ли Шекспир уехать не позднее субботы?

— Я буду один? — спрашивает Буш.

— Пока да. Месяца через полтора-два, когда осмотритесь, постарайтесь внедрить в какую-нибудь германскую организацию человека, которого мы пришлем. У вас будут две радиоточки и самостоятельная связь, идущая, минуя нас. Справитесь?

— Признаться, я думал, что буду просто радистом.

— Так сложилось…

— Понимаю… Сделаю все.

Жак-Анри весело улыбается, стараясь хоть этим смягчить то, что ему предстоит сейчас сказать, а Шекспиру — услышать.

— Об обстановке в Гааге мы знаем очень мало. Почти ничего. Кое-что о режиме, комендантском часе и так далее. Есть довольно глухие сообщения, что в городе действуют группы Сопротивления. Какие и сколько — остается только гадать. Вы поедете как немец, с немецкими документами и, конечно, заинтересуете местное гестапо. Страшного ничего нет, документы прекрасные, но с передачами не спешите. Запас времени есть.

— А мой швейцарский паспорт?

— Паспорт?

— Вот именно!

Жак-Анри, все еще улыбаясь, смотрит на Буша. Стоит ли его пугать?

— Боюсь, что он засвечен…

— Вы шутите!

— Роз… Она арестована.

Буш роняет зонтик.

— Арестована, — повторяет Жак-Анри и звякает крышкой чернильницы. — Вы не знали?

— Я думал, она в Давосе, — бормочет Буш; глаза его темнеют. — Когда это случилось?

— Когда… как… Не сердитесь, но я не отвечу… Поговорим о вас. Где вы остановились?

— В отеле.

— Больше туда не ходите. Мой секретарь устроит вас на ночлег… Мы встретимся завтра в это же время. Я сам найду вас.

Буш нагибается, поднимает зонтик. Долго — гораздо дольше, чем надо — стряхивает с него пыль.

— Дрянь вещь, а жалко, — говорит он потерянно. — Вечно его где-нибудь забываю и потом ищу. Привык.

Зонтик совсем новый, только из магазина, но Жак-Анри торопится согласиться:

— К старым вещам привыкаешь, как к друзьям.

— Вот именно.

Буш поднимается.

— Я пойду?

— До завтра…

Жак-Анри тянется через стол, поправляет на чернильнице крышку… Криво. Он сдвигает ее еще на миллиметр, подравнивает, добиваясь полной симметрии. Вот теперь хорошо… Может быть, не стоило говорить Бушу о Роз?.. Нет, Буш — товарищ и имеет право знать. Несчастье, постигшее Роз, могло произойти с любым из них. С самим Жаком-Анри. Стоит только вспомнить поездку в Марсель! Когда они с Жаклин шли к морю, Жак-Анри все время ждал свистка, оклика, пули в спину. Гестаповец мог и не поверить старым документам с подписью Абеца… Ночью патруль прошел в метре от старого баркаса, под которым Жак-Анри и Жаклин дрогли на сыром песке. Жак-Анри простудился, легкие лопались от кашля; слава богу, что ракушки под сапогами патрульных хрустели так, что было слышно за версту. Сдерживая кашель, Жак-Анри считал мгновения, боясь, что вот-вот задохнется. Ладонь Жаклин лежала у него на губах; в правой руке девушки — пистолетик. Пропустив патруль и отдышавшись, Жак-Анри отобрал у нее оружие. Спросил: «Откуда?» Жаклин вцепилась ногтями в его ладонь: «Отдайте!» Жак-Анри легко разжал ее руку и забросил пистолетик подальше в море. Несколько часов назад такая же металлическая дрянь, украшенная перламутром, погубила Поля. Не начни он стрелять, они бы выбрались запасным ходом… Оружие — опасный для жизни разведчика предмет. С ним он становится слишком самоуверенным… Редкий случай, если удается отстреляться, уйти; чаще исход предрешен уже в тот момент, когда рука передергивает затвор, досылая патрон в ствол. На это уходит то самое решающее мгновение, которого впоследствии не хватит, чтобы скрыться…

Старое, банальное правило: «Оружие разведчика — ум», — но как ни банальны слова, смысл их точен и верен.

Ум, только ум…

А еще что? Какие другие качества нужны, чтобы без промедления дать ответ Центру на его запросы? События под Сталинградом, насколько Жак-Анри в состоянии судить по прессе, развиваются не в пользу немцев. Радиограммы Профессора так или иначе связаны с ними, каждая не терпит отлагательств. Утром Жюль расшифровал три новых…

Жак-Анри достает из тайничка под крышкой стола папиросную бумажку и роговым ножичком расправляет ее на бюваре. В сильную лупу буквы кажутся мохнатыми; они словно солдаты в шеренге, только что вышедшие из боя и не успевшие побриться перед очередной атакой. Жак-Анри кончиком ножа подчеркивает строчки: «Марату. Проверьте и немедленно сообщите: кто командует 18-й армией, Линдеман или Шмидт? Имеется ли в составе Северной группы IX армейский корпус и какие дивизии входят в него? Образована ли группа Моделя? Кто в нее входит, участок фронта и дислокация штаба? Реорганизуется ли группа Клюгге, в каком составе она теперь действует? Где находится штаб 3-й танковой армии, кто в нее входит и кто ею командует? Профессор». На первые четыре вопроса можно ответить сегодня же: товарищ из Берлина вовремя прислал отчет, да и здешние информаторы Жака-Анри не сидят сложа руки. Остальные надо вечером передать через Жюля связным…

Буквы кое-где расплылись, и Жак-Анри зажигает настольную лампу, силясь разобрать каждое слово. «Марату. Где находятся укрепления немцев на линии юго-западнее Сталинграда и вдоль Дона? Где оборонительные позиции на участках Сталинград — Клетская и Сталинград — Калач? Их характеристика. Характер оборонительных работ, проведенных на линии Буденновск-Дивное — Верхнечирская — Калач — Качалинская — Клетская — Днепр — Березина. Профессор».

Ого, это как раз по части господина полковника из организации Тодта! Точнее, господина генерала: Жак-Анри еще неделю назад поздравил своего «компаньона» с повышением и преподнес серебряный портсигар с совой на крышке. Это не было намеком на известного рода слепоту, просто Жюль не сумел купить на черном рынке другого, и Жак-Анри, посмеявшись, решил, что ничего, сойдет и такой.

Вспоминая об этом, Жак-Анри склоняется над третьей радиограммой и хмурится. «Марату. Сколько всего резервных дивизий образовано на 1 января? Срочный ответ. Профессор». Еще несколько месяцев назад ответ был бы дан на третий, самое позднее — на четвертый день. «Берлинцы» работали исключительно быстро и не жаловались на обстановку… Гестапо… Полтора года оно шло по их следам, от одного товарища к другому; аресты суживали круг, и вот теперь остались две маленькие группы, тщательно законспирированные и тем не менее балансирующие на самом острие ножа. Жак-Анри старается прибегать к их помощи как можно реже, боясь подставить под удар… И вот… Сейчас без них никак не обойтись.

Не вставая, Жак-Анри нащупывает пружину в горке и звонком вызывает из приемной Жюля.

— Ты мне нужен, старина.

Они проходят в заднюю комнату, и Жюль первым делом кидается к карте — переставлять булавки. Глаза его сияют.

— Читал сводку?

— Еще утром, — говорит Жак-Анри, поправляя цветы в вазочке на приемнике. — Бошей бьют…

Цветы свежие. Жюль меняет их ежедневно и подливает воду. Это не входит в его обязанности, как, скажем, перестановка булавок, но Жюль добросовестен в любой мелочи. Жак-Анри знает, что в поисках цветов зимой Жюль обзавелся связями среди садоводов и стал своим человеком в рядах Центрального рынка. Ему специально откладывают самые крупные и свежие оранжерейные экземпляры.

— Я тут надумал кое-что, — говорит Жак-Анри. — Смотри…

Жестом заправского игрока он подбрасывает и ловит извлеченные из кармана покерные кости.

— Сколько у нас квартир для радистов? Двенадцать?

Жюль кивает; в зубах у него зажаты булавки. Выплюнув их в горсть, он озадаченно рассматривает кости.

— Что ты задумал?

— Маленький сюрприз для штаба Рейнике.

— С помощью этого?

Ты угадал… Наши радисты меняют квартиры и работают по определенной системе. Она не так уж сложна, чтобы немцы не раскусили ее рано или поздно. В Версале они дали нам урок.

Жюль собирает булавки в аккуратный пучок. Говорит:

— Что же ты предлагаешь? Еще одну систему?

— Небольшой парадокс: систему без системы. Ты играл когда-нибудь в кости?

— Я уж и забыл — когда… Была такая настольная дребедень, детская. Выбрасываешь очки и двигаешь фишки. И обязательно попадешь в «огонь» или «яму». Мне здорово не везло.

— Мне тоже. Нужно выбросить шесть, а выбрасываешь единицу — и твоя фишка в «огне». В этом весь и фокус!

— В чем?

— Что не можешь угадать… На этих костях максимальная сумма — двенадцать, минимальная — два… Каждый радист получит по две кости и список квартир, пронумерованных от двух до двенадцати. Утром, перед начальным сеансом, каждый в отдельности бросит свою пару и получит какое-то число. К примеру, у меня будет пять, у тебя — семь, у кого-то — одиннадцать. Это будет значить, что сегодня работать придется из квартир под этими номерами.

— Не вижу преимущества.

— Как смотреть, старина. Ты не допускаешь мысли, что немцы против системы применили свою? Я бы на их месте не распылялся, а, запеленговав одну рацию, ждал бы нового ее появления, сколько требуется. Через три недели стало бы ясно, что она, скажем, по четвергам работает с северо-запада. Вот я и двигался бы на северо-запад каждый четверг. Медленно, но точно.

— Долгий путь.

— Но, к несчастью, верный. А что, если за три месяца специалисты Рейнике составили график?

— Перейдем на запасные квартиры.

— Это я и имел в виду. Но работать с новых квартир будем иначе.

— Косточки?

— Да. Запеленговав рации, немцы будут ждать их следующего появления с прежней закономерностью: на четвертый день для каждой точки. Пеленгаторы будут настроены на примерный градус, а рация выскочит совсем не там, где ее ждут. Пока операторы развернут рамки, пока суд да дело, сеанс окончится. Париж велик…

— А парни в Нанте?

— Добавь: и радиогруппа в Гааге.

— Центр знает?

— Я хотел посоветоваться с тобой вначале и уже потом доложить.

— Нужны поздравления? — интересуется Жюль.

— Готов принять…

Жюль снимает несуществующую шляпу и склоняется в глубоком поклоне. Зажатые в пальцах флажки сверкают, как павлиньи перышки. Разогнувшись, Жюль хватается за поясницу и серьезно спрашивает:

— А деньги на квартиры?

— Как-нибудь извернемся. Центр не может прислать ни франка. Ты и сам это знаешь.

— То-то и оно!.. — говорит Жюль. — А «Геомонд»?

Жак-Анри, задумавшись, подбрасывает кости. Финансовые дела Ширвиндта просто плачевны. Кому нужны карты полушарий в дни, когда пограничные столбы сметены артиллерийским огнем? Вальтер не требует ничего, но и Центр, и Жак-Анри прекрасно понимают, что ему нелегко. Надо что-то придумать, и чем скорее, тем лучше.

— Завтра я спрошу Шекспира, — говорит Жак-Анри. — В Женеве у него магазин. Может быть, он продаст его?

— Магазин его собственный?

— Да.

— Послушай… такая жертва!

— Он пожертвовал большим в Германии, когда бежал от наци. Вальтер пишет, что на него можно положиться во всем.

— И все-таки я не хотел бы…

— Я тоже, — говорит Жак-Анри. — Но где выход?

Подбрасывая кости, он думает о завтрашнем разговоре. Сколько жертв — и таких ли только? — требует война? Если Буш настоящий антифашист, он все поймет…

 

3. Январь, 1943. Париж, отель «Лютеция»

Еще со дня приезда в Париж Шустер приучил подчиненных к мысли, что по нему можно сверять часы. Точность во всем он относит к числу тех выдающихся качеств, которые отличают кадрового офицера от штафирки. Среди других качеств, менее выдающихся, числятся воля, настойчивость и умение соблюдать дистанцию как с высшими, так и с низшими. Кроме того, офицер — германский офицер! — должен быть предан фюреру и фатерланду. Жить в Париже, по мнению Шустера, все равно, что жить в Содоме, и тем не менее он ни разу не дал повода кривоногому Родэ написать на него донос в штаб Рейнике. Более того, Шустеру удалось самому уличить фельдфебеля в пристрастии к девочкам, и теперь Родэ ходит перед ним на цыпочках.

— Я строг, но справедлив, — сказал ему Шустер, отпуская после разговора с глазу на глаз. — И я очень ценю солдат, помнящих, что непосредственный начальник есть лицо, облеченное доверием фюрера.

После скандальной неудачи в Марселе последовал приказ Рейнике об отстранении фон Моделя и передаче в подчинение Шустеру всех сил радио-абвера во Франции, в том числе и 621-й радиороты. От дальнейших неприятностей Моделя спас фон Бентивеньи, срочно отозвавший его в Берлин под предлогом доклада Канарису. Унтерштурмфюрер, упустивший на рю Хёффер незнакомца с просроченным удостоверением, был предан дисциплинарному суду и направлен на передовую. Описание незнакомца Рейнике сличил с картотекой гестапо, и, не найдя в ней данных, решил было, что штурмбаннфюрер попросту растяпа, не позаботившийся своевременно продлить документы, и сделал о нем представление в канцелярию гаулейтера Абеца. Ответ, полученный с обратной почтой, привел Рейнике в неистовство: заместитель Абеца решительно утверждал, что ни в 1939 году, ни в другое время офицер, интересующий бригаденфюрера Рейнике, не входил в состав французского отдела Заграничного бюро НСДАП. Рейнике приказал арестовать проштрафившегося унтерштурмфюрера и вернуть его для допроса в Париж, но приказ выполнить не удалось: офицер был убит чуть ли не через час после прибытия на передовую… Легче всех, как ни странно, отделался Мейснер. Спасла ли его былая причастность к СД или где-то в Берлине у лейтенанта оказалась крепкая рука, в нужный момент вытащившая его из ямы, — так или иначе, к удивлению Шустера, Мейснер получил только выговор и был прикомандирован без должности к штабу Рейнике.

«Мы идем, — напевает Шустер, — пыль Европы у нас под ногами…» Оттопырив языком щеку, он нежно натягивает кожу на подбородке и проводит по ней бритвой. Мыльная пена, тихо шипя, волнисто оседает над верхней губой. Утреннее бритье доставляет Шустеру неизъяснимое удовольствие. В зеркальце он видит собственное отражение — мужественное лицо солдата с мощным носом; щеки отливают закаленной сталью в тех местах, где золингеновская бритва сняла размягченную мылом щетинку. Шустер подравнивает виски и выглядывает в окно. Оно выходит во двор, плиты которого отсюда, сверху, кажутся детской мозаикой. В углу двора, у распахнутой двери гаража черным лакированным жучком уткнулся в стену «опель». Возле переднего колеса на корточках выпячивает свой необъятный зад Родэ. Мельком глянув на часы и отметив, что до шести не хватает трех минут, Шустер тщательно растирает лицо одеколоном и запудривает крохотный порез у кадыка. Трех минут должно хватить на то, чтобы одолеть пять маршей лестницы, проверить, все ли пуговицы застегнуты, и выйти во двор походкой человека, точно знающего цену своему времени.

День начинается хорошо. Дежурный разбудил Шустера ровно в пять, а Родэ явился в половине шестого, хотя и не обязан был этого делать. Шустер ведь не приказывал ему вчера, а только намекнул, что ему было бы приятно рвение фельдфебеля, и вот результат — Родэ, этот завзятый соня, пожертвовал утренним отдыхом и галопом прискакал через весь Париж. Что ни говори, но настоящий офицер должен знать маленькие тайны подчиненных и обращать их на пользу службе и фатерланду.

— Вольно, — говорит Шустер, пересекая двор, и снисходительно машет вскочившему Родэ. — Как аппаратура?

Ноздри Шустера раздуваются. Утро приятно пахнет влагой, бензином и парфюмерией. Шелковое белье холодит неостывшее от сна тело. Часовой у ворот при виде Шустера подбирается и делает каменное лицо.

Родэ сдвигает пилотку на затылок. Показывает редкие крупные зубы.

— Господин капитан опробует приборы сам?

— Ты осматривал их?

— Локатор — как часы… Я настраивался на Эйфелеву башню и брал разные режимы. Чудо что за аппарат!

Крошка «опель» до отказа набит радиоаппаратурой. Рамка пеленгатора, переделанная по чертежам Родэ, вмонтирована в пол салона; заднее сиденье снято, и вместо него, на консолях, подвешены приемные устройства фирмы «Радио-Вольф». С ними было немало возни. Шустер, наученный горьким опытом сорок первого года, собственноручно проверил монтаж и доброкачественность самой схемы, а после него это же сделал Родэ. Два года назад новенькие автопеленгаторы радио-абвера, только что выкатившиеся за пределы заводского двора, все, как один, оказались лжецами. Расхождение данных пеленга с истинными координатами составляло от 3 до 5 градусов; если поверить пеленгаторам, то передатчик, расположенный, к примеру, на крыше Нотр-Дам, пришлось бы искать где-нибудь возле Пантеона. Гестапо пришлось изрядно потрудиться, прежде чем «РадиоВольф» был очищен от замаскировавшихся красных, но у Шустера с той поры сохранилось стойкое предубеждение против фирмы и ее продукции. На этот раз, однако, аппаратура работает превосходно, и Шустер рискнул пригласить бригаденфюрера на первый сеанс. Если все пройдет гладко, десяток «опелей», весьма безобидных на вид, превратится в передвижные радиоловушки. Трюк с палатками изжил себя. Шустер, разумеется, не стал докладывать бригаденфюреру подробностей неудачной охоты в Версале, но про себя решил, что скорее всего именно палатки насторожили русского радиста и заставили его улизнуть… «Опель», застрявший у тротуара, никому не бросится в глаза. Он может стоять хоть сутки, не наводя на дурные мысли: в представлении любого радиста пеленгатор никак не может разместиться в малолитражке. Серийные пеленгаторы перевозятся на «майбахах». О своем новшестве Шустер тактично доложил и бригаденфюреру, и в Берлин, умолчав, что идея принадлежит Родэ.

В качестве жертвы на сегодня Шустер избирает передатчик, окопавшийся в районе госпиталя Сен-Луи. По понедельникам он вылезает в эфир именно оттуда и начинает работу в 6.50. Волну он использует не дольше десяти минут, и это мешает Шустеру. За такой промежуток трудно надежно скорректировать пеленг из неподвижной палатки и еще труднее бывает выбрать для нее новое место. А сколько хлопот с перетаскиванием аппаратуры и ее установкой?

Мобильность «опеля» — залог успеха. За десять минут он сможет не меньше чем на километр подобраться к корреспондирующей станции, корректируя пеленг на ходу.

Шустер любовно поглаживает машину по блестящему крылу. «Опель» выглядит именинником: стекла промыты и протерты замшей, сиденье вычищено, коврик выбит. Родэ чистой ветошью шлифует колпаки на скатах; его физиономия, отражаясь в выпуклой хромированной стали, напоминает лягушачью морду. Шустер нисколько не удивился бы, услышав кваканье.

— Хватит, — говорит он, оглаживая крыло. — Живо в гараж и приведи себя в порядок. И запомни: ни слова! О чем бы ни спросили, отвечать буду я. Ты хорошо понял?

Вздохнув, Родэ разгибается и ныряет в гараж.

«Мы идем, — напевает Шустер. — Трепещите, евреи и красные террористы, идут истинные немцы!..» Изумительная все-таки вещь — песня Хорста Весселя! Сила! Ритм! Каждое слово полирует кровь! «СА марширует… тара-бум-бум!..» Трубы, барабаны и литавры.

Родэ выбирается из гаража, как из пещеры, как раз тогда, когда Рейнике появляется на ступенях подъезда. Шустер застывает, вскидывает руку:

— Хайль Гитлер!

Тонкая ладонь бригаденфюрера, обтянутая серой замшей, плавает где-то на уровне живота; сонное лицо почти неподвижно.

— Хайль…

Команды «вольно» нет, и Шустер продолжает торчать столбом. Из-за плеча Рейнике высовывается физиономия Мейснера. Ну конечно, и здесь без него не обошлось! Таскается за бригаденфюрером, как приклеенный…

В руках у Мейснера большой желтый портфель, острая мордочка походит на колун, увенчанный фуражкой. Другие офицеры стараются держаться в почтительном отдалении, но для Мейснера, по-видимому, нет правил поведения; он, точно адъютант, позволяет себе идти почти рядом с бригаденфюрером, гордо неся его портфель. Странная роль — «прикомандированный без должности». Странная и опасная для других. На всякий случай Шустер, дав Рейнике пройти, улыбается Мейснеру.

— Ну? — спрашивает Рейнике и нетерпеливо поводит плечом. — Где ваше чудо, капитан? Когда мы его увидим?

— Все готово, бригаденфюрер. На машину назначен фельдфебель Родэ — лучший специалист роты.

— И самая толстая задница в Париже, — добавляет Мейснер, вызывая усмешку Рейнике.

— Разрешите начать? — спрашивает Шустер и, уловив кивок, поворачивается к фельдфебелю. — Приступайте!

Родэ забирается в машину. На часах Шустера 6.49. Рамка пеленгатора поскрипывает из глубины салона «опеля».

— Включаю, — бубнит Родэ.

— Направление?

— Сто два!

Шустер отодвигается, давая возможность бригаденфюреру заглянуть в глубь кузова. Наклоняется сам, ощущая, как к прежнему запаху воды и тройного одеколона примешивается сильный аромат лаванды.

— Контакт?

— Контакта нет! — отзывается Родэ.

— Направление?

— Сто два точно, но контакта нет, господин капитан!

Шустер ужом проскальзывает мимо Рейнике в дверцу и едва не падает на экран. Электроннолучевая трубка светится тусклой зеленью. Всплесков нет. Родэ механическим приводом разворачивает рамку, работает верньерами. Экран фосфоресцирующей гнилушкой раздражает глаза. Голова Родэ, оседланная наушниками, качается перед носом Шустера. Родэ оборачивается.

— Приема нет.

На шкале волн — 16,1. Все правильно — понедельник, 6.52, волна шестнадцать и одна, направление сто два градуса. Все на месте, кроме главного, — рация пропала…

Шустер выбирается из машины совершенно раздавленный. Родэ все еще копается в аппаратуре, разворачивает рамку. Рейнике подергивает коленом.

— Есть! — кричит Родэ.

Шустер переводит дух.

— Направление девяносто пять…

— Проверь!

— Девяносто пять точно… Его почерк…

— Что случилось? — спрашивает Рейнике.

— Сменили место…

— Только место?

— Пока не знаю, бригаденфюрер. По расписанию эта рация должна работать в зоне госпиталя. Что-то изменилось… Надо разобраться…

— Разберитесь! — ледяным тоном говорит Рейнике и поправляет сбившуюся перчатку. — Желаю удачи, капитан!

Мейснер, прищурившись, мечтательно рассматривает воробьев, скачущих по крыше гаража. Глядя на него, Шустер наливается злобой. Нет сомнения, что на обратном пути лейтенант растолкует Рейнике смысл происшедшего. На прошлой неделе Шустер докладывал, что систему русских можно считать в общих чертах расшифрованной. И вот… Хорошо, если сменились только квартиры, а график выхода в эфир остался прежним. Даже в этом случае понадобятся долгие недели, чтобы подобраться к передатчикам; если же и график пересмотрен, то все придется начать сначала… Черт его принес сюда, этого Мейснера!..

А между тем Мейснер как раз весьма далек сейчас от мысли подставить ножку Шустеру. И желтый портфель принадлежит не Рейнике, а ему самому. На дне этого портфеля лежит один-единственный листок бумаги, ради которого лейтенанта ни свет ни заря поднял с постели курьер из французской политической полиции. Получив листок, Мейснер помчался в «Лютецию» и перехватил бригаденфюрера у самого порога, нимало удивив его своим появлением. Бумажка стоит того, чтобы явиться незваным, и Мейснер надеется на успех дела. Следя сейчас за воробьями, он думает о своем, нисколько не интересуясь смыслом доклада Шустера. Новость, принесенная им, неизмеримо важнее данных всех пеленгаторов, вместе взятых: Мейснер нашел связную из Марселя! Да, именно так!.. Какая удача, что, покидая Марсель, он не поленился притащить в Париж тех троих секретных агентов распущенной в сороковом «Сюртэ женераль», которые были приставлены им к пансиону на рю Жарден! Он прихватил их сюда без крайней надобности, хотя в данную минуту готов утверждать, что уже тогда не сомневался в успехе и глубоко продумал план действий. Шансов на то, что связная объявится в Париже, практически не было, и Мейснер подкармливал свою троицу во имя бога Случая. И Случай помог! Вчера вечером один из агентов, болтавшийся без дела в пассаже «Лидо», увидел связную сидящей за столиком кафе. Пока агент звонил по телефону в ближайший комиссариат, связная удрала из пассажа. По дурацкому совпадению Мейснер весь день проторчал в штабе генерала Штюльпнагеля, улаживая вопрос о новом своем назначении, и агент не сумел дозвониться ему на квартиру. Вечер Мейснер провел в офицерском кабаре, а большую часть ночи у одной забавной толстушки, зовущей его «Пуппи» и знающей в «любви» столько всего, что ее знаний хватило бы на целый публичный дом.

Рискуя вызвать неудовольствие и даже разнос Рейнике, Мейснер ни на шаг не отстает от него до самой машины, оттирая плечом порученца и двух офицеров охраны. Шустер плетется в хвосте процессии и, кажется, только и ждет, когда все наконец уедут. Мейснер распахивает дверцу и, плотнее прижав к боку драгоценный портфель, набирается смелости обратиться:

— Бригаденфюрер… Очень важное сообщение!

Рейнике убирает ногу с подножки. Ему, очевидно, понравилась шутка в адрес Родэ, и сейчас он смотрит на Мейснера не слишком холодно.

— Вот как? Настолько важное, чтобы докладывать на улице?

— О нет, бригаденфюрер!

— Садитесь!

Миг торжества. Красные кожаные подушки беззвучно оседают под Мейснером. С легким шелестом «опель-адмирал» срывается с места, оставив на тротуаре возле отеля раздосадованного Шустера, едва успевшего вытянуть руку в прощальном жесте. Мейснер сидит, придерживая портфель на коленях, и ждет вопросов.

Рейнике щелкает портсигаром, закуривает.

— Так в чем же дело?

— Момент, бригаденфюрер!..

Мейснер извлекает рапорт со дна портфеля с таким видом, словно там у него сколько угодно подобных документов. В штабе Штюльпнагеля и в аппарате Рейнике он приобрел некоторые навыки, могущие поспособствовать карьере.

Рейнике, держа листок на отлете, приставляет к глазам очки. Он дальнозорок, но старается не пользоваться стеклами на людях; очки его безобразят. Мейснер, волнуясь, открывает и закрывает замок портфеля. Губы его сохнут.

Рейнике жует золоченый мундштук сигареты.

— Вы правы, это важно… Ваш человек не мог ошибиться?

— Уверен, что нет.

— Фото девицы у нас есть?

— Целое досье. Изъяты при обыске у родителей. Кроме того, комиссар Гаузнер составил ее словесный портрет еще в Брюсселе.

— Где ваш человек?

— Отдыхает.

Рейнике роняет пепел на мундир.

— Скажите ему, что в следующий раз, если он упустит объект, я отправлю его в Сантэ. Нет, не в Сантэ а в Дахау!.. Дайте ему пятьсот марок, и пусть ищет! Остальные — тоже… Он что — спугнул ее?

— Не думаю. Скорее всего девица пообедала и ушла.

— Займитесь пассажем. Узнайте у хозяина кафе все, что надо.

Мейснер сидя щелкает каблуками.

— Да, бригаденфюрер!

Рейнике странно улыбается.

— А вы ловкая шельма, Мейснер! Маленькие секреты от начальства — и утренние сюрпризы. Кто научил вас всему этому?

Тон его ласков, но у Мейснера на висках выступает пот. Говорят, что рейхсфюрер Гиммлер всегда бывает особенно нежен с теми, кого готовится спровадить в пропасть. Как знать, не взял ли Рейнике себе за образец господина рейхсфюрера? Размышлений об этом Мейснеру вполне хватает на всю дорогу от «Лютеции» до Булонского леса.

 

4. Январь, 1943. Женева, рю Лозанн, 113

Если настенный электрохронометр «Докса» полтора часа подряд показывает 9.21, то смело можно считать, что он испортился. Но если тот же хронометр подсоединен к передатчику и выключается на время сеанса, а сам сеанс никак не должен длиться так долго, правильнее будет полагать, что у Бушей не все в порядке… Ширвиндт, не задерживаясь, переходит на противоположный тротуар, останавливается и завязывает шнурок на ботинке, пытаясь одновременно разглядеть сигнал опасности в левом верхнем окне. В случае всяких осложнений Буши выставляют в нем фарфоровую танцовщицу в пачке. Жалюзи спущены, дверь магазина закрыта, и Ширвиндт, так ничего и не решив, возится со шнурком. «Докса» над дверью магазина продолжает показывать 9.21 Входить нельзя!

Ширвиндт вывязывает симметричный бантик и притопывает каблуком, словно проверяя, все ли в порядке. Дольше задерживаться не стоит. Жена Буша, Минна, позвонит, очевидно, в контору, и все разъяснится. Вчера она дала знать, что ждет в одиннадцать часов: речь шла о какой-то сумме, которую Минна собиралась вручить «Геомонду» для принятия на банковский счет. Ширвиндт толком не понял, откуда получены деньги и почему они оказались у Бушей, — возможно, их прислал Жак-Анри? Связной тоже ничего не мог объяснить: его обязанности ограничивались передачей записки.

Поправив штанину, Вальтер делает первый шаг, чтобы уйти, но останавливается: дверь магазина открывается и одновременно в глубине помещения звонко и весело звенит колокольчик. Это не Минна. И не покупатель. Господин в сером котелке, перешагивающий порог, не обременен покупками. Ширвиндт делает несколько шагов, понимая, что уже поздно…

— Господин Ширвиндт?

Вальтер оборачивается.

— Признаться, я так и думал, что вы придете сюда.

— С кем имею честь?

Серый котелок повисает в воздухе.

— Шриттмейер… Если вы не спешите, мы могли бы побеседовать.

Ширвиндт мысленно обшаривает свои карманы. Бумажник, ключ, носовой платок. Ничего компрометирующего. А в конторе?.. Идет ли там обыск?

— Я вас не знаю! — говорит он резко.

Шриттмейер осторожно, почти робко прикасается к его руке.

— Я из полиции. Показать документы?

— Это официальный разговор?

— О нет…

Продолжая идти, Ширвиндт роняет:

— У меня нет дел с полицией. Тем более частных.

— Вы не поняли, — тихо говорит Шриттмейер. — Это, конечно, не допрос, но и не частная беседа. Мне кажется, нам лучше продолжить у вас в конторе. Сегодня как раз воскресенье, и нас не будут отвлекать.

— Хорошо, пойдемте!

Больше не о чем пока говорить, и они идут молча. Шриттмейер с достоинством несет свой котелок на яйцеобразной голове. Кажется, что она сидит не на шее, а на стальном негнущемся пруте. У подъезда «Геомонда» к ним присоединяется широкоплечий здоровяк в макинтоше, вышедший из подворотни.

— Я не один, — словно извиняясь, говорит Шриттмейер. — Он нам не помешает.

— Это уже слишком, инспектор!

— Комиссар, если позволите.

— Тем более! Вторжение в частное владение?.. Я немедленно звоню адвокату!..

Шриттмейер смущен.

— О прошу вас… не надо лишних слов. Ордер подписан прокурором Конфедерации. Разве я рискнул бы нарушить закон?

Ордер в порядке. Ширвиндт убеждается в этом, прочитав документ от заголовка до подписи. Не заполнена только графа: «По подозрению или обвинению в…» Там стоит прочерк.

Войдя в кабинет, Ширвиндт бросает бумагу на письменный стол.

— Ищите!

— Сначала, если позволите, несколько вопросов.

Шриттмейер деликатно присаживается у стены, кладет котелок на колени. У него вид просителя, а не полицейской ищейки. «Черт бы побрал все эти фокусы! — думает Ширвиндт. — Когда взяли Минну?.. Неужели за передатчиком?..»

— Вы знали Роз? — спрашивает Шриттмейер. — Роз Марешаль.

— Она служила у меня.

— Долго?

— Это допрос?

— Я не веду протокола… Марешаль долго работала с вами?

— В «Геомонде»?

— Где же еще!

— Я не стану отвечать.

Шриттмейер огорченно вздыхает.

— Напрасно, господин Ширвиндт. Вы один из немногих, кто мог бы пролить свет на ее исчезновение.

— С чего вы взяли?

— Мне так кажется… Вам известны ее привычки, увлечения, черты характера?

— В какой-то мере — да.

— Вот видите! — Голос Шриттмейера все так же тих. — В ее студии в Давосе не нашлось ничего, что позволило бы нам выдвинуть обоснованную версию, в пансионе тоже… За исключением вот этого. Угодно взглянуть?

На ладони Шриттмейера лежит радиолампа. Ширвиндт, не сдержавшись, проглатывает слюну. К этому он не был готов. Как и почему лампа осталась в студии? Почему связной не нашел ее и не унес?

— Ну и что? — говорит он довольно спокойно.

— Ничего. Просто лампа.

Ширвиндт воинственно надвигается на комиссара.

— Лампа!.. Марешаль!.. Студия!.. Вы только что вышли из радиомагазина, господин Шриттмейер! Почем мне знать, не там ли вы ее прихватили? Уверен, что на прилавках магазина полным-полно подобного добра!

Шриттмейер держит лампу двумя пальцами. Огорчение, написанное на его лице, достигает наивысшей точки. Он буквально переполнен душевной болью за Ширвиндта, не понимающего самых простых вещей. Вальтер ждет, что комедия вот-вот кончится и будет то, что и должно быть: крик, угрозы, наручники, протокол…

— Вы не правы, — еще тише говорит Шриттмейер. — Это не совсем обычная лампа. Таких в продаже нет. Будь вы радистом, она сразу же показалась бы вам подозрительной. Но вы же не радист?

— Говорите прямо: что вам надо?

— Позвольте повесить котелок?

Вальтер кивает на вешалку и ждет продолжения. Странный разговор начинает его интересовать. Этот Шриттмейер удивительно откровенен.

— Я не радист, — говорит он.

— А Марешаль?

— Откуда мне знать?

Шриттмейер всем своим видом выражает согласие.

— Действительно — откуда? Будь я приватно связан с английской или американской разведкой, я бы, разумеется, не стал информировать об этом фирму, в которой служу. Если допустить мысль, что Марешаль была человеком Интеллидженс сервис, то зачем бы она призналась вам?

— Вы говорите — англичане? А почему не немцы?

— На немцев Марешаль не работала. Нелогично было бы для СД или абвера похищать собственного агента. Ведь так?

Дверь открывается, и на лице Шриттмейера мелькает досада. Полицейский заглядывает в кабинет.

— В чем дело?

— Уже двенадцать, комиссар.

— Ах, да… Начинайте, но поаккуратнее! Постарайтесь ничего не порвать и не разбить… Он нам не помешает, господин Ширвиндт…

Полицейский неслышно закрывает дверь, и тут же за стеной кабинета что-то со звоном падает на пол. «Саксонские часы! — догадывается Ширвиндт. — Хорошее начало!» Шриттмейер поджимает губы и беспомощно разводит руками.

— Прошу вас, — двусмысленно говорит Ширвиндт и любезно улыбается. — Продолжайте, пожалуйста. Все так интересно…

Настоящая китайская церемония! Каждый старается «не потерять лицо»; и если так пойдет дальше, то дело кончится заверениями во взаимной дружбе… Несмотря на серьезность положения, Ширвиндт посмеивается про себя. Голова его работает холодно и трезво. Он уже успел отметить, что Шриттмейер говорит с акцентом, характерным для уроженца северо-западных кантонов, где преобладает немецкое население и немецкая речь. Отметил он и то, что комиссар без всякой на то надобности преждевременно выкладывает на стол доказательства, словно давая возможность подготовиться и опровергнуть их там, где пойдет настоящий допрос.

— Нас отвлекли, — говорит Шриттмейер, выдержав вежливую паузу. — Роз Марешаль — француженка, но дружила с семьей Бушей, немцев, имеющих швейцарское подданство. Буш — торговец радиотоварами. Я готов был бы предположить, что лампа — подарок господина Буша, невинный сувенир, если бы не то, что госпожу Буш застали сегодня за работой на передатчике… Видите ли, господин Ширвиндт, в июле или августе в мой отдел пришла анонимка. Я собирался было забыть о ней, но делопроизводитель уже внес ее в реестр. Мой бог, если б вы знали, сколько доносов, получаем мы каждый день! Судя по ним, все иностранцы, получившие убежище в Швейцарии, занимаются шпионажем. Шпиономания и война всегда сопутствуют друг другу… Так вот, анонимку передали мне, а я был слишком занят, чтобы уделить ей должное внимание. Тем более что мадемуазель Марешаль обвиняли в связи с одной из разведок, не приводя ровным счетом никаких доказательств… Вы следите за моей мыслью?

— Да, — говорит Ширвиндт и садится напротив. — Продолжайте.

— Швейцария — маленькая страна. Очень маленькая, господин Ширвиндт. Ей не по силам воевать. Помните, в сороковом, когда носились слухи об оккупации — германо-итальянской, естественно! — что творилось здесь, в Женеве? Банки готовились приостановить платежи, а часовые фирмы намечали свернуть производство! Что сталось бы со Швейцарией, будь она оккупирована? Взгляните на Францию, мощную и цветущую Францию! Ей в пору стать у порога с протянутой рукой!.. Этот господин Гитлер — вы не находите, что он опасен?

— Опасен?

— Даже больше! Моя жена называет его «господин Обжора»… Впрочем, вы ведь немец?

— Как и вы…

— Я нет. Я швейцарец, хотя и предпочитаю говорить по-немецки: что поделаешь, каждому близок и дорог язык, выученный с детства. Но вы немец? И конечно, антифашист?

Ширвиндт поеживается. Ощущение, словно ходишь по скользкому льду: никак не угадаешь, где упадешь. Достав сигареты, Ширвиндт медлит; закуривает. Дает спичке догореть до конца. Гасит, следя за черной нитью дымка. Рассеивая, дует на него и глубоко затягивается сигаретой.

— В чем обвиняли Марешаль? Это секрет?

Шриттмейер достает из пиджака трубку. Вертит ее в пальцах.

— В том, что она хочет разгрома Германии и способствует ему!

— Ни больше ни меньше?! Выдающаяся роль! Что-нибудь подтвердилось?

— В известной мере — да. Похищение, лампа, передатчик у госпожи Буш…

— Это ее профессия, комиссар!

— Чья — госпожи Буш?

— Разумеется. Магазин торгует радиотоварами — следовательно, и передающими устройствами тоже.

Шриттмейер ковыряет спичкой в трубке.

— Да, да, — говорит он спокойно. — Ее никто и не обвиняет. Особенно если принять во внимание солидность ее аргументов. В Швейцарии не запрещено торговать передатчиками и тем более не запрещено проверять их качества перед продажей. Вот если бы у госпожи Буш нашли шифры, записи, секретные документы!.. Тогда… ну что там еще?

Дверь скрипит, и агент опять возникает на пороге.

— Я осмотрел низ, комиссар.

— Поищите наверху. Что вы там уронили?

— Колпак от часов.

— Я же просил: осторожнее!

Полицейский агент прикрывает дверь. Шриттмейер провожает его взглядом и толстыми пальцами приминает табак в трубке. Котелок… Трубка… Дома он скорее всего ходит в мягких шлепанцах без задников и по вечерам на кухне читает иллюстрированную газету. С женой он сух и неоткровенен, и дети боятся его, как епископа… А в сущности, он просто заурядный чиновник, живущий от повышения к повышению и откладывающий франки про черный день. Вот и все.

— Я плохо знаю семью Бушей, — осторожно говорит Ширвиндт. — Только как покупатель, не больше.

— Тем лучше… Господин Буш в отъезде, а Минна Буш, надеюсь, покинет Швейцарию. Так будет полезнее для нее. Не сомневаюсь, что лица, перечисленные в доносе, подвергаются реальной опасности. Да и что она теряет здесь? Магазин продан, родственники — в Германии. Почему бы ей не перебраться подальше от нашей коричневой Европы? Некоторые латиноамериканские страны объявили о нейтралитете, а гестапо труднее проникнуть в Новый Свет, чем в Женеву!

— Не берусь судить.

— Я говорю гипотетически. Это только частный совет, данный мною госпоже Буш. Она сама должна решить, как поступить… О господи, опять вы?

Полицейский мнется на пороге.

— Вы кончили?

— Остался кабинет…

— Хорошо. Начинайте, мы тоже побудем здесь.

«Минна продала магазин? — думает Ширвиндт. — Так вот откуда деньги для «Геомонде»!.. Если Минну не арестуют, ей придется уехать. Но, боже мой, как все смахивает на провокацию!»

Агент делает свое дело молча. Сдвигает стулья, перебирает бумаги на столе. С особенным пристрастием разглядывает пробные оттиски карт. Ломая ногти, пытается открыть шкатулку для бумаг. Ширвиндт нажимает на боковую планочку, и крышка отскакивает. Вальтер спокоен: в шкатулке одни векселя.

«Пусть ищут», — думает он, отходя и усаживаясь на козетке.

Агент, словно фигурка на рулетке, движется по ходу часовой стрелки. Быстрыми и точными движениями ощупывает каждую плитку паркета, листает конторские книги, передвигает, обстукав, мебель. На лице у него ни усталости, ни разочарования. Шриттмейер сосет незажженную трубку и молчит. Ноги его в толстых, грубых ботинках удобно вытянуты, видны клетчатые шелковые носки. Где и когда Ширвиндт видел такие ботинки? На ком?

Воспоминание приходит не сразу… Дюрок!

Выигрывая время, Ширвиндт лезет за платком и, рассеянно улыбаясь, вытирает углы рта. Догадка может оказаться ошибочной, и тогда придется расплатиться дорогой ценой… «Решайся, Вальтер!..» Момент подходящий: Шриттмейер занят трубкой, а его помощник пытается отодвинуть книжный шкаф, Ширвиндт одним движением опускает руки в карманы брюк и негромко произносит:

— Не шевелиться! Стреляю!

Карманы его пусты. Вытянутые указательные пальцы оттопыривают материю…

Что будет, если кто-нибудь все-таки шевельнется?!

Агент замирает у шкафа. Ширвиндт пятится к двери, не сводя взгляда с него и Шриттмейера, сидящего у стены. Руки Шриттмейера лежат на коленях.

— Так… Хорошо… — говорит Ширвиндт. — Полиция будет здесь минут через пять. И как вы не догадались, что к плинтусу подведена сигнализация?!

Шриттмейер дергает щекой.

— Послушайте…

— Сидеть! — кричит Ширвиндт. — Впрочем, нет… Встань и иди к стене! Руки на затылок. Быстрее!

Медлить нельзя. Шок от внезапности не бывает длительным. Держа правую руку в кармане, Ширвиндт обыскивает Шриттмейера.

— Очень хорошо, — говорит он, доставая из пиджака комиссара пистолет. — Вы просто гениальный актер, Шриттмейер! Такая искренность!.. Попробуйте с той же дозой убедительности доказать полиции, что вы жулик, а не агент гестапо, и, может быть, отделаетесь полугодом тюрьмы.

В эту минуту Ширвиндт больше всего жалеет, что сигнализация, якобы подведенная к плинтусу, выдумана им, а не существует на самом деле: оставаться в комнате наедине с гестаповцами ему не улыбается. Но и уйти нельзя. Положение почти безвыходное.

— Стоять! — говорит он, отходя к двери и держа руку с пистолетом у бедра.

— У нас мало времени, и мне нужна правда. Что с Минной Буш?

Шриттмейер тихо смеется.

— Ничего. Мы действительно из полиции, господин Ширвиндт. На вашем месте я все-таки взглянул бы на мое удостоверение. Оно в нагрудном кармане.

«А вдруг ошибка?! Но ботинки?.. Извечный немецкий стандарт…»

Ширвиндт не убирает пальца с гашетки.

— Вы покажете его инспектору. Не спешите, Шриттмейер.

— Я и не тороплюсь.

— Кто вас послал?

— Генеральный прокурор. Мы приехали из Берна. Здесь нас не знают.

— Даже главный комиссар Женевы?

— Даже он. Позвоните в Берн.

Помощник Шриттмейера не вмешивается в разговор. С руками на затылке стоит у шкафа. Настоящий полицейский вел бы себя иначе и попытался бы что-нибудь предпринять.

— Позвоните в Берн, — настаивает Шриттмейер.

— И не подумаю.

Не спуская глаз с немцев, Ширвиндт снимает трубку телефона и вызывает радиомагазин. Голос Минны возникает в мембране почти сразу же вслед за гудком.

— Говорит Ширвиндт!

— Вальтер?.. Слава богу!..

— Что у вас?

— Был обыск…

— Знаю. Где они?

— Один ушел часа два назад, а второй только что. Что мне делать, Вальтер?

— Закройте магазин. Я скоро позвоню.

Ширвиндт опускает трубку на рычаг и задумывается. Ну и ситуация… Двое немцев — и он один! Вызвать уголовную полицию? Нет, не стоит; показания немцев могут обернуться против «Геомонда». Они, пожалуй, достаточно разнюхали о его контактах с Роз и радиомагазином.

«Хорошо поставлено! — думает Ширвиндт. — И расчет недурен: запугать и заставить надолго прекратить работу. По логике Шриттмейера что я должен делать? Конечно же, немедленно покинуть республику Гельвецию. На это и вся ставка! Не думал же он всерьез, что я забуду проверить в комиссариате личность некоего Шриттмейера, перевернувшего вверх дном мою контору?»

Ширвиндт перекатывает сигарету из угла в угол рта. Свободной рукой трет подбородок. Невесело улыбается про себя. «Да вышло бы, с точки зрения гестапо, очень забавно!.. Я звоню, мне отвечают, что комиссара с таким именем не существует, а ордер на обыск подложный, и Центр, учитывая положение, приказывает мне бросить все — связи, радистов, почтовые ящики — и бежать из Швейцарии… О нас в РСХА судят по своим собственным зарубежным резидентурам. Их человек на моем месте вышел бы из игры. Не потому ли Шриттмейер и не оказал сопротивления, что считает план выполненным? Пусть не по схеме, пусть с поправками на обстоятельства, но в целом доведенным до логического завершения?..»

Ширвиндт делает вид, что колеблется.

— И все же не верится, что вы из полиции, господа.

У Шриттмейера дергается щека.

— Глупости. Позвоните в Берн.

— Будь мы из гестапо, — вздыхает агент, — я размозжил бы вам голову. Нас все-таки двое, не забывайте об этом!

— К сожалению, помню.

— Он прав, — вмешивается Шриттмейер. — Если вы связаны с Марешаль, а мы — гестапо, то почему бы нам не прикончить вас? Мы могли бы сделать это и раньше. Скажем, вчера. Где-нибудь на улице, вечером.

Ширвиндт чуть опускает ствол пистолета. Пусть считают, что он вконец озадачен… По сути, Шриттмейер сейчас играет ему на руку.

— При чем здесь Марешаль? Я думал, что вы грабители, пока вы сами не стали нести околесицу о шпионаже.

— Мы из полиции, — твердо повторяет Шриттмейер и осторожно косится на Ширвиндта. — Справьтесь в Берне. Мы из отдела Ж-семь главного комиссариата.

— Подождем инспектора.

— Ваш сигнал не сработал, иначе инспектор был бы уже здесь… Нам всем повезло, господин Ширвиндт: признаться, мне было бы не слишком приятно предстать перед коллегами в подобном виде. Да и вам трудно было бы объяснить, зачем вы все это проделали. Верните оружие, господин Ширвиндт, и позвоните в Берн.

Ширвиндт как можно убедительнее изображает человека, обуреваемого сомнениями. Лоб его наморщен.

— Ну нет… Вернуть оружие — это уже слишком! Я не хочу рисковать. Если вы из полиций, то вечером придете за ним вместе с представителем местных властей. Согласны?

— Но это нелепо!..

— Другого я не предложу!.. А теперь — вон отсюда!

С пистолетом наготове Ширвиндт провожает немцев до самого выхода на улицу. Запирает дверь и сдвигает заслонку глазка. Шриттмейер быстрым шагом удаляется от дома, агент спешит за ним. Ширвиндт смотрит в глазок, пока Шриттмейер и его подручный не скрываются из виду. Ощущая тяжесть в ногах, поднимается наверх. Садится.

Что же теперь?

Прежде всего выбросить пистолет. За ним не придут. Затем позвонить Минне Буш. Пусть готовится к отъезду. Власти не станут чинить ей препятствий: она швейцарская гражданка и вольна ехать, куда хочет. Адрес в Испании отпадает; Мадрид и Барселона самые неподходящие места для человека, преследуемого нацистами. Остается Италия. Там ее не станут искать. Сегодня же ночью Минна Буш должна пересечь границу… Ну а он сам? А «Геомонд»?

Ширвиндт обжигает пальцы о сигарету. Для него лично отъезд равносилен бегству капитана с мостика во время шторма. Он остается. При известных мерах предосторожности работу можно и нужно продолжать. Связи, конечно, следует изменить, от встреч с информаторами полностью отказаться, перейдя на аварийную схему контактов. И главное — немедленно известить Центр.

На столе поблескивает стеклянным колпачком забытая Шриттмейером радиолампа. Ширвиндт двумя пальцами берет ее и подносит к глазам. Роз ли оставила ее в студии или Шриттмейер взял в магазине — сейчас это не имеет значения. Ширвиндт прячет ее в шкатулку с векселями. Всякий раз, когда лампа попадется на глаза, она будет напоминать ему об осторожности. Заперев шкатулку, он снимает с полки книгу и, сверяясь с шифром, пишет короткое сообщение Центру. Ни слова лишнего. Только суть и итог: «Перехожу на аварийный вариант. Прошу утвердить. Работу продолжаю…»

 

4. Февраль, 1943. Париж, бульвар Осман, 24

Сталинград!..

Жак-Анри обнимает Жюля. Приемник, настроенный на Берлин, передает траурные марши. Они звучат надгробным словом над могилами солдат из двадцати двух окруженных и разгромленных дивизий вермахта. Правительственный комментатор имперского радио Фриче беспрерывно цитирует последнее высказывание обожаемого фюрера: «Пусть наши враги знают: если в прошлую войну Германия сложила оружие без четверти двенадцать, я принципиально сдаюсь не раньше, чем пять минут первого!»

Жюль обшарил всю контору сверху донизу и нашел неполную бутылку перно. Сталинград следовало бы отметить, по крайней мере, шампанским, но где его взять?.. Жюль, морщась, выпивает рюмку, наливает вторую.

— За сталинградцев! За солдат!

Жак-Анри чокается с ним.

— За нас? — предлагает Жюль, разглядывая на свет остатки перно.

— За нас! За победу! За Москву, старина!

Жюль, задохнувшись, переводит дух.

— Пять минут первого… А?! Как тебе нравится?

— До полной капитуляции далеко, — тихо говорит Жак-Анри. — Это только начало.

— Да, но какое!.. За начало?

Жюль переворачивает бутылку, выжимая последние капли. Он не любит и не умеет пить, но сейчас глотает перно, как воду. Жак-Анри настраивает приемник. В Берлине, во Дворце спорта, выступает Геббельс. Через каждые пять минут зал ревет: «Xox!.. Xox!.. Хох!!» Голос Геббельса срывается: «Народ, поднимись, и буря, разразись!..» Ого, пришлось вспомнить и о народе?! А как же с формулой гениальнейшего фюрера: «Я сам и есть Германия»?

«Народ поднимется, — думает Жак-Анри, вертя в пальцах пустую рюмку. — Но это будет не сегодня, и пойдет он не туда, куда зовет Геббельс… До чего же хочется дожить до этого дня и все увидеть самому!..»

Жаку-Анри и весело и грустно. Сталинград, мысль о нем наполняет его ликованием, но к радости примешивается горечь от сознания, что завтра Жюля не будет в Париже. Так решено: Буш и Жюль организовывают отдельную группу в Голландии. Центр подтвердил решение, и Жак-Анри согласен с ним. Напрасно Жюль надеется повлиять на него и заставить отсрочить отъезд. Ночью за ним придет связной.

— За твой отъезд, — предлагает Жак-Анри. — За благополучное начало в Гааге и вообще за все такое…

Жюль отливает в его стакан половину своей доли.

— Нельзя ли отложить?

— Я бы рад, но это зависит не от меня. Ты и сам понимаешь. Ширвиндту сейчас страшно трудно, и ты хотя бы частично заменишь его у себя в Гааге. Буш — прекрасный товарищ, и тебе будет легко с ним. Поверь мне…

— Это так, но все же…

— Оставим, Жюль! Подумай лучше о Вальтере. Он вправе рассчитывать на нас… Он и так живет на пределе сил.

— Да, конечно.

— Жаклин поможет мне.

— Ты твердо решил?

— Она умная девочка. Полностью тебя ей, конечно, не заменить, но в конторе я передам ей переписку и некоторые связи. Я проверял: в полиции никто не занимается ее розыском. Сейчас у немцев хватает дел… Немного грима, и с приличными документами Жаклин может растаять в Париже…

Жюль, не присаживаясь ни на миг, ходит по комнате. За один день он постарел и осунулся. Доброе лицо перерезано морщинами. Раньше Жак-Анри как-то не замечал возраста друга; сейчас годы, прожитые Жюлем, все до последнего дня отпечатались у него на лице. Нелегкие годы… Дни и месяцы, когда человек просыпается с мыслью об опасности и засыпает с нею же. Не каждому дано, живя так, сохранить способность любить, шутить, смеяться.

— Минна в Италии? — спрашивает Жюль. — Что сказать Шекспиру?

— Она останется там.

Приемник сотрясается от маршей. Жак-Анри убирает звук и открывает стенной шкаф. В нем длинные и узкие ящички с тысячами вырезок из французских и германских газет. На адреса некоторых немцев Жак-Анри выписывает «Фёлькишер беобахтер», эсэсовскую «Дас шварце кор» и даже погромный антисемитский листок Гуго Штрейхера «Дер Штюрмер». Иногда в них мелькают любопытные сообщения, из которых, удается извлечь нужные Центру данные. Пустяковая на первый взгляд информация о полковом празднике помогает установить местонахождение и полка, и дивизии, в которую он входит. До вчерашнего дня картотекой занимался Жюль, теперь Жаку-Анри предстоит самому разбираться в потоке водянистых статей нацистских обозревателей и военных корреспондентов… Москва просила уточнить, где находится Рунштедт и не покинул ли он Францию. Жак-Анри просматривает парижскую информацию, отыскивает позавчерашнее газетное сообщение: «…на перроне статс-секретаря провожали генералфельдмаршал фон Рунштедт, генерал пехоты фон Штюльпнагель, генерал…» Позавчера? Сведения могли устареть.

— Я встречаюсь со своим писарем, — говорит Жюль. — Спросить о Рунштедте?.. Кстати, писарю удалось достать копии телефонограмм за две недели; не всех, к сожалению…

— Дай ему новый пароль.

— Для Жаклин?

— Нет. Я свяжу с ним техника.

Они разговаривают спокойно, словно ничего не происходит. Каждый показывает товарищу, что по горло поглощен делами и меньше всего думает о расставании.

— Позвонить? — спрашивает Жюль.

— Он вызовет нас сам, когда линия будет чистой. Тебе что-нибудь говорит фамилия Бергер?

— Бергеров пруд пруди!

— А кличка «Тэдди»?

— Из РСХА?

— Не знаю. Техник подслушал разговор Рейнике. Какой-то Бергер, он же Тэдди, из Швейцарии едет в Париж. Чертовски знакомый псевдоним!

— Ты уверен?

— Да, почти. Понимаешь, старина, мне все чудится, что этот Тэдди где-то попадался мне… И потом — странно, правда? — не могу отделаться от мысли, что он имеет какое-то отношение к налету на «Геомонд».

— Это от лукавого!

Жюль улыбается. Морщины на его лице исчезают.

— Займись-ка лучше фельдмаршалом.

Жак-Анри с грохотом задвигает ящичек.

— Не могу!.. Пойдем погуляем, старина?

…Они идут по набережным Сены, минуя пляс де ля Конкорд, и по Кэ де Лувр добираются до начала Ситэ. С набережной хорошо виден громадный Дворец юстиции, расползшийся на треть острова, и Жюль словно заново рассматривает его. До свиданья, Париж!..

На углу патруль проверяет документы. Сворачивать поздно, и Жак-Анри, не ускоряя шага, идет ему навстречу. Вахмистр из полевой полиции, шевеля губами, долго рассматривает удостоверения, переводит взгляд с фотографий на лица Жака-Анри и Жюля и опять на фотографии. Неохотно сует бумаги назад.

— Проходите.

Ничего особенного. Жаку-Анри десятки раз в день приходится лезть в бумажник за удостоверением личности или пропуском. Оккупационный режим в Париже свирепеет со сказочной быстротой. Стены домов заляпаны объявлениями о заложниках, приказами военного коменданта, афишками с портретами разыскиваемых… Теперь, после Сталинграда, немцы еще больше закрутят гайки пресса. Вахмистр на углу явно искал предлога придраться и был чрезвычайно разочарован, найдя, что бумаги Жюля и Жака-Анри в полнейшем порядке.

У моста Арколь — новый патруль. Жюль переглядывается с Жаком-Анри. Ну и припекло же немцев! На этот раз документы проверяют офицеры с черными ромбами на рукавах. В ромбах серебром вышито «СД». Жак-Анри на миг теряет самообладание. СД частенько вот так, средь бела дня, задерживает прохожих и отправляет их в Сантэ как заложников… До отъезда Жюля остались считанные часы, и Жак-Анри никогда не простит себе, если с другом что-нибудь случится сейчас. И что за идиотская мысль — разгуливать по Парижу, зная, что немцы в любой момент готовы обрушить репрессии за Сталинград!

Пожилой гауптштурмфюрер из руки в руку перекладывает удостоверение Жюля, его ночной пропуск и справку канцелярии коменданта Парижа, что Жюль является сотрудником немецкой администрации.

— Куда вы идете?

— Нас ждет клиент.

— Кого — вас?

Жак-Анри выдвигается вперед. Его немецкий язык безупречен.

— Фирма «Эпок», господин офицер. Я ее владелец. Мы строим для вермахта!

— Заткнитесь! Документы?

Жак-Анри протягивает удостоверение. Вежливо поясняет:

— Наш клиент — генерал-майор Пиккеринг. Организация Тодта.

Гауптштурмфюрер повышает голос:

— Заткнитесь!

— Хорошо, — говорит Жак-Анри.

Дело оборачивается плохо. Привлеченный объяснением, к ним направляется штатский. Из-за плеча офицера заглядывает в бумаги Жака-Анри и что-то шепчет. Офицер молча передает ему документы.

Штатский согнутым пальцем подзывает Жака-Анри к себе. Смотрит на Жюля.

— И вы тоже… Пойдемте-ка со мной.

Они входят в подъезд, и штатский спрашивает:

— Кто из вас знаком с генералом?

— Я, — говорит Жак-Анри.

— Его телефон?

— Только служебный…

— Номер?

Жак-Анри достает записную книжку. Открывает на листке с буквой «П». Штатский следит за его пальцем, отчеркивающим строку.

— Пиккеринг?

— Да, да…

Не скрывая сожаления, немец возвращает документы.

— Убирайтесь немедленно! Оба!

Жюль прижимает руку к сердцу:

— Тысяча благодарностей.

Штатский бешено поворачивается к нему.

— Еще одно слово, и я арестую тебя! Вон отсюда, скотина!

…Обратный путь обходится без происшествий. Жюль через каждые два шага ругает немцев. Когда французские ругательства кажутся ему слишком слабыми, он пользуется итальянскими и испанскими. Жаку-Анри становится смешно.

— Прекрати, старина…

— Такой день! — негодует Жюль. — И так испортить!.. Называется, попрощался с Парижем!

— Это они за Сталинград!

— Пора бы начать привыкать!

— Привыкнут…

Жюль останавливается и хохочет. Смех его так заразителен, что и Жак-Анри начинает улыбаться. Смеется. Прохожие оглядываются на них и замедляют шаг. Кое-кто готов присоединиться к веселью, хотя и не знает причины. Люди устали быть мрачными. Улыбка — она так красит жизнь! С ней и день кажется не особенно промозглым, и небо — чистым.

 

5. Февраль, 1943. Берлин, Тирпицуфер, 74

Генерал-лейтенант и кавалер рыцарского Железного креста Франц фон Бентивеньи, несмотря на высокое официальное положение, занимаемое в абвере, далеко не каждый день имеет честь видеться с адмиралом Канарисом. Он не так близок к нему, как генералы Ганс Остер и Эрвин Лахузен. Третий отдел абвера — заграничная разведка и контрразведка, — возглавляемый Бентивеньи, не блещет успехами и чаще всего играет на узких совещаниях у адмирала роль мальчика для битья. В кабинет Канариса генерала приглашают, как правило, по неприятным и обидным поводам. Поэтому, усаживаясь в кресло против стола и стараясь не слишком скрипеть сапогами, Бентивеньи заранее настраивается на очередной выговор. Канарис, маленький, с гладко прилизанными седыми волосами, недобро щурится, слушая Остера, держащего на весу раскрытую папку с документами. Кивок адмирала, адресованный фон Бентивеньи, более чем прохладен.

— Прошу извинить… У вас все, Остер?

— Да, экцеленц!

— Задержитесь, и поговорим втроем.

Остер слывет в абвере наперсником Канариса и поверенным всех его тайн. Он на чин ниже Бентивеньи и держится в его присутствии подчеркнуто скромно, как младший товарищ, которому предстоит многое перенять у старшего. Это, конечно, не значит, что он так и думает; напротив, у фон Бентивеньи есть основания полагать, что Остер невысокого мнения о его способностях разведчика. Но в абвере все следуют примеру Канариса, который тем лучше отзывается о человеке, чем большим ослом его считает. Это его манера, в частности, доводит до белого каления обергруппенфюрера Генриха Мюллера, коему Канарис к месту и не к месту поет дифирамбы. Всемогущий начальник гестапо прямо-таки бесится, слыша похвалы своему уму и своей проницательности, исходящие из кабинета шефа абвера. На месте Канариса фон Бентивеньи поостерегся бы играть с огнем, особенно сейчас, когда положение адмирала значительно пошатнулось. Фюрер настойчиво ищет в своем окружении виновников катастрофических неудач на Восточном фронте. Мюллер и Гиммлер, разумеется, не преминули намекнуть ему, что военная разведка провалилась со своими оценками возможностей Советского Союза…

Фон Бентивеньи, задумавшись, не мигая, целится взглядом в высокий, с залысинами лоб адмирала. Плоские уши Канариса пронизаны склеротическими прожилками; глубокие носогубные складки словно высечены резцом. Старый умный доберман-пинчер. Лучший сторож и лучшая ищейка империи! Неужели Мюллеру удастся свалить его? Сколько врагов у Канариса — Кальтенбруннер, Шелленберг, Мюллер, Гиммлер… Пальцев не хватит, чтобы пересчитать! Был еще Гейдрих, особенно ненавидевший адмирала, но его, слава богу, убрали с пути чешские террористы в мае сорок второго… Врагов породила зависть к выдающемуся положению адмирала в партии и государстве. Умножило их число иное — желание спихнуть ответственность за собственные просчеты на чьи-нибудь достаточно широкие плечи. Канарис удобная для ударов фигура. Он единолично руководит всей зарубежной агентурой рейха и только один в полном объеме имеет представление о комплексе разведывательных данных. Недаром Мюллер пустил слух, что данные эти, выйдя из кабинета Канариса, попадают на стол фюрера в препарированном виде… Жуткий слух, и не дай господь, чтобы фюрер поверил ему!

— Господа, — говорит Канарис, и в глазах его появляется живой блеск. — Я только что приехал от Кейтеля. Фельдмаршал информировал меня о заседании Тайного совета и словах фюрера. Не беру на себя смелости цитировать их, но основную мысль хочу довести до вашего сведения… Садитесь, Остер, — это надолго…

Остер, цепляясь носками сапог за ковер, огибает стол и занимает место напротив Бентивеньи. Постное лицо его обращено к адмиралу.

Канарис откидывается в кресле и прячет голову в плечи. Золотое шитье на рукавах его мундира мерцает в свете настольной лампы. Обычно адмирал ходит в штатском, форму он надевает лишь тогда, когда его приглашают в ОКБ или в ставку фюрера. За последние месяцы он делает это все реже и реже. Словно угадав мысли Бентивеньи, Канарис тонко улыбается, подбирая пухлую нижнюю губу.

— Разговор надолго не всегда означает — о плохом, генерал. Сегодня я скорее добрый вестник, чем герольд беды… Зато мой друг Кальтенбруннер изрядно поворочается ночью. Фюрер спросил его, что предпринято штабом Рейнике для ликвидации европейских групп русских? Кальтенбруннер сослался на Шелленберга и заверения Рейнике об окончании операции в месячный срок. «Прошло четыре месяца! — сказал фюрер. — Ваш Рейнике — один из тех, кто помог русским под Сталинградом!..» Вы знаете, что у фюрера исключительная память, господа. На заседании он блестяще это доказал. Кальтенбруннер, по словам фельдмаршала, был раздавлен, когда фюрер перечислил, сколько радиотелеграмм получил русский генштаб от своей агентуры, и отметил при этом, что перехватить и расшифровать удалось не более пяти процентов от общего количества. Как раз здесь — и вполне уместно! — фельдмаршал воспользовался паузой и доложил, что мы, то есть абвер, вывели из игры швейцарскую резидентуру русской разведки и добились того, что в будущем она не оправится от разгрома.

— О!

Как ни выдержан фон Бентивеньи, восклицание срывается с его губ. Канарис мягко смотрит на него.

— Не обижайтесь, генерал. Бергера в Швейцарию послал я сам, минуя всех, и он отлично справился с поручением. Там, где служба безопасности прибегла бы к фарсу со стрельбой, Бергер проявил редкую сообразительность и обошелся без шума. Несколько недель он наблюдал за Марешаль — той самой, которую Шелленберг утащил в Берлин, — и через нее вышел на некоего Буша. От Буша нить потянулась к издательской фирме «Геомонд» и ее владельцу Вальтеру Ширвиндту. Бергер начал с простого: его человек в налоговом управлении проверил книги фирмы и установил, что расходы всегда превышают доходы. Если верить им, то «Геомонд» работала в убыток… К сожалению, наблюдение за Ширвиндтом ни к чему не привело. Бергеру не удалось выявить его связи, почти ни одной… Не имея прямых улик, Бергер предпочел обойтись без услуг швейцарской полиции и сам — всего на несколько часов — превратился в полицию, прокуратуру и суд. Ему, признаться, здорово помогли чиновники архивов СД, разыскавшие фото Ширвиндта, сделанное еще в Испании. Там его звали иначе; он русский и до тридцать девятого носил чин комбрига… Что скажете, господа?

Остер округло поводит рукой, словно предоставляя Бентивеньи право и честь высказаться первым.

— Блестяще, — говорит Бентивеньи, едва сдерживая досаду. — Но почему я, экцеленц, узнаю об этом последним? Чем подал я повод для недоверия?

Глаза Канариса делаются, стеклянными.

— Ничем! Но я полагал, что не подотчетен своим подчиненным! Надобно ли повторяться, что в разведке все построено на исключениях, а не на правилах? Бергер — исключение, поскольку посылал его я и действиями его руководил я же. У вас, генерал, было широчайшее поле для приложения сил — половина континентальной Европы. Неужто вы столь жадны, что не в состоянии подарить мне одну-единственную Швейцарию? Она так мала и так второстепенна!..

Когда Канарис шутит, никогда не предугадаешь, чем все кончится. Бентивеньи от юмора адмирала хочется поежиться. Он спешит спасти положение.

— А Германия? Она очищена от агентуры вами!

— Вы имеете в виду группу Шульце-Бойзена? Увы, это сделало гестапо.

— А Харнака… и этой — Альты?

— Да, Альты — Ильзы Штебе… Такие имена надо помнить, генерал… Хорошо, что вы сказали о них. Я долго думал над их делами… Да, да, представьте, мне все казалось, что мы не извлекли всей пользы от следственного и розыскного материала. Так оно и есть.

Остер деликатно покашливает.

— Но группы обезврежены, экцеленц. Что же еще?

— Система, Остер… Шелленберг всех и вся валит в одну кучу. Он и Кальтенбруннер докладывают фюреру, что вся Европа покрыта сетью русских разведывательных организаций. Они утверждают, что группы связаны между собой и представляют единое целое. Когда подобное заблуждение используется в пропагандистских целях, я готов оставить его на совести авторов и не опровергать. Одними плакатами со словечком «Тс-с!» не мобилизуешь бдительность немца. Пусть думает, что враг везде, и держит язык за зубами… Но в интересах контрразведки как таковой — не раздувать миф о гигантской сети, а трезво посмотреть в глаза жестокой правде.

Остер открывает было рот, но тут же сжимает губы.

— Вы что-то хотели добавить?

— Нет, экцеленц.

— Хорошо… Так сколько же групп действует? Много или мало?.. — Канарис выдерживает паузу. — Очень мало, господа. Я имею в виду профессионально обученные кадры, а не случайных лиц, используемых как источники и для связи. Вспомните Берлин. Три-четыре активных разведчика и сколько-то помощников, не всегда осведомленных о том, кому они дают сведения. Знал ли, скажем, Шульце-Бойзен о других берлинских группах? Ровным счетом ничего! Ограниченная численность, изолированность и полная конспирация — таков принцип русских.

Бентивеньи решается возразить:

— Но во Франции, экцеленц…

— То же самое, генерал. С некоторыми отклонениями, разумеется. Вы ищете там могущественные резидентуры с налаженным аппаратом и сотнями идейных и платных информаторов. А на самом деле русские держат там полдесятка кадровых работников, надежно изолированных друг от друга и вступающих в контакт только через посредников.

У Остера ползет вверх бровь.

— Дом без ключа…

— Что вы сказали?

— Дом без ключа, экцеленц. Так назвал эту систему один из чинов гестапо, некто Гаузнер. Довольно метко!

— Не нахожу. Ко всякому дому можно подобрать ключ. А если мы этого не в состоянии сделать, то значит — к черту, на свалку, в крематорий! Ни один охотник не станет держать собак, утерявших нюх.

— Да, экцеленц!

«Уж не я ли такая собака?» — думает Бентивеньи и задерживает дыхание.

У Канариса просто дьявольское чутье! Бентивеньи еще не успевает додумать мысль до конца, как адмирал дружески замечает:

— Я не о присутствующих, господа. Вами я доволен… Но вернемся к Франции. Рейнике в Париже ведет свои дела с помощью гадалки. Кофейная гуща и карты вряд ли предскажут ему правду. Докладывая в Берлин, он лжет и Мюллеру и Шелленбергу, а те лгут Кальтенбруннеру и Гиммлеру. Что касается последних, то их доклады фюреру соответствуют исходному материалу. Все эти господа изображают из себя хоровое общество и, помня о выдуманной ими ко-лос-саль-ной сети, утверждают, что стоит им только зацепиться хоть за край, как они доберутся и до середины. Сколько же «краев» им надо?! Брюссель, Марсель, снова Марсель, Лилль, похищенная Марешаль, какой-то контрабандист… И что там еще?!. Любая сеть разлезлась бы, как паутинка, если бы она была и покрывала всю Францию! А итог? Он жалок, господа. Выпадает одно звено — возникает новое. Нащупываем его — появляется третье. Организатор сидит где-то вдали от зоны поисков и хладнокровно наблюдает за нашими усилиями. Больше того — пожалуйте: пеленгаторы в Кранце нащупали новые передатчики где-то в Голландии. Что — и эти тоже работают под эгидой Парижа?!

Фон Бентивеньи, забывшись, растерянно моргает. Его опять обошли. Радио-абвер доложил непосредственно адмиралу, миновав третий отдел.

— Этого не было в сводке.

Канарис сдвигает брови к переносице.

И не будет. Я приказал не включать в сводку ни строчки. Ее читают слишком многие. В том числе и те, кто настроен против абвера. Это секрет, господа.

Остер торопливо кивает. Канарис еще глубже уходит в кресло. Он точно сник. Складки устало наползают друг на друга, на виске вспухает и начинает отчетливо пульсировать толстая жилка.

— Нас здесь трое, господа. По крайней мере, двое — я имею в виду вас, а не себя, — лучшие разведчики Германии. Это не лесть… Займитесь Парижем сами. Часть информаторов, по-моему, сидит в Берлине, но их пусть ищет гестапо. Выведите из строя основного фигуранта, как это сделал Бергер в Женеве, — и задача будет решена. Я подброшу вам зацепку. Гаузнер — упомянутый вами, Бентивеньи, — упустил в Брюсселе одну девицу. Ее же выследили в Марселе, и вновь она ушла. Наконец в Париже один из сыщиков покойной «Сюртэ» обнаружил ее в третий раз. И опять она улизнула. Может быть, это всего-навсего ловкая связная, а возможно, что и фигура покрупнее. Слишком часто она почему-то оказывается там, где горячо. Присмотритесь к ней и не спрашивайте, откуда я знаю о ее третьем появлении и наблюдателе из «Сюртэ». Это мой маленький секрет. Но помните: ключ к этой истории лежит в кармане лейтенанта Мейснера. Я не знаком с ним, но считаю, что ни по возрасту, ни по чину он не заслуживает того, чтобы столь драгоценный предмет стал его собственностью. Отберите у него и ключ, и все остальное, Бентивеньи. И завтра же!

— Да, экцеленц… Я это сделаю, но Мейснер уже не у нас. Он в штабе Рейнике.

— Верните его в абвер.

— Нужен ваш приказ.

— Я подпишу его… Если все состоится и девица «приведет» нас к резиденту, Мейснер получит Железный крест и назначение на фронт. Пусть делает карьеру в бою.

— Вы правы, экцеленц.

Остер ногтем почесывает висок. У него холеные руки с белыми пальцами аристократа. И речь аристократически изысканна и чем-то напоминает скрипичные пассажи.

— Я бы позволил себе, экцеленц, внести на ваше суждение один проект, возникший экспромтом. Вы удостоили похвалы Юстуса Бергера, которого я имею счастье немного знать по совместным мероприятиям; так не согласились ли бы вы, экцеленц, временно — о, на самый небольшой период! — прикомандировать его к нашему отделу в Париже?

Канарис одобрительно наклоняет голову.

— Он уже в Париже, Остер. Еще что-нибудь?

— Пожалуй, все. Я почти не в курсе дел, экцеленц, и не смею вторгаться в область, где прерогативы начальника третьего отдела заслуживают уважения и приоритета…

— Это разумно… Ваше мнение, Бентивеньи?

— Я должен ехать в Париж?

— Не стоит. Этим вы поможете Рейнике вывернуться — он обернет себе на пользу ваш приезд и все свои грехи спишет по счетам абвера. Оставайтесь в Берлине; пусть Бергер выступает в качестве посла и ответственного уполномоченного.

— Официально?

— Нет, конечно! Никаких верительных грамот и письменных полномочий. Считается, что он отдыхает после Швейцарии. Шустера и парижский абвер — кого следует, — предупредите персонально, что они должны оказывать содействие Бергеру, если он в порядке инициативы надумает предложить им свою помощь. В этом случае его распоряжения будут обязательными для точного исполнения во всех инстанциях разведки или контрразведки. Все… Вы свободны, господа.

Вялой рукой Канарис некрепко жмет руку Бентивеньи и снова тонет в кресле. Стоя генерал может видеть на коленях у начальника абвера свернувшуюся уютным клубочком таксу. У таксы взгляд как у человека, обремененного тысячами забот. Это любимица адмирала — Зеппль-2. Зеппль-1 умерла еще до вступления Канариса в должность начальника абвера; фото таксы висит у него над книжным шкафом, напоминая о бренности всего земного и еще о том, что адмирал живет в мире, где собаки лучше людей.

Фон Бентивеньи позволяет себе улыбнуться таксе.

— Как твой животик, Зеппль?

— У нее глистики, — говорит Канарис. — Бедное существо… У вас нет на примете знающего врача, генерал? Тот, что лечит Зеппль, просто шарлатан. Она так страдает…

Бледные уши Канариса розовеют. Послушать, так ничто в мире не волнует его сейчас сильнее недугов таксы! Канарис не был бы Канарисом, если бы позволил хоть одному человеку на свете заглянуть в недра своей души. Даже Кальтенбруннер, хвастающий своей осведомленностью о всех и каждом, когда речь заходит об адмирале, только морщится и называет его «великим мистификатором». Никто не знает точно вкусов и привязанностей адмирала. Страсть к гладкошерстным таксам на поверку легко может обернуться холодным расчетом человека, прекрасно помнящего, что Гитлер считает себя выдающимся знатоком кинологии, а Эрнст Кальтенбруннер весь досуг посвящает возне с догами. На этой почве между адмиралом и начальником РСХА завязались странные отношения, внешне похожие на дружбу: выпадают вечера, когда они проводят часы за беседой о собачьих статях, и «угрюмый Эрнст» с живейшим интересом прислушивается к мнению Канариса. Общность увлечений не препятствует обоим ненавидеть друг друга так, как это способны делать только люди, смертельно боящиеся один другого.

«У Зеппль глистики, — повторяет про себя Бентивеньи, выходя из кабинета. — Боже мой, куда катится Германия? Глисты паршивой собачонки заботят нас больше проигрыша Сталинградского сражения!.. К черту абвер! Буду просить у фюрера дивизию и — на фронт!»

Он трижды повторяет про себя эти слова — «На фронт!» — отчетливо понимая, что никогда не подаст рапорта о переводе. Как ни пошатнулось положение Канариса, он еще силен, значительно сильнее, чем хотелось бы Кальтенбруннеру. Удача в Женеве повысила его акции в штабе верховного командования вермахта, а успех в Париже поможет крепко усесться в седле. Только сумасшедший покинет его сейчас, чтобы погибнуть, командуя уставшими от войны солдатами. Адмирал справится и с Кальтенбруннером, и с Гиммлером и по заслугам воздаст тем из соратников, которые остались ему верны…

…Думая так, Бентивеньи, на свое несчастье, очень далек от предвидения будущего. Все, решительно все произойдет не так… Кальтенбруннер выйдет победителем из драки с абвером и доживет до разгрома Германии, чтобы быть повешенным по приговору Международного трибунала в Нюрнберге. Остера уничтожит гестапо, и оно же, после 20 июля 1944-го, доберется и до Канариса. Маленький адмирал станет узником камеры N 22 внутренней тюрьмы каторжного лагеря Флоссенбург и 9 апреля 1945 года будет вздернут палачом на виолончельной струне. Смерть не сразу заберет его в ад: палач двенадцать раз поднимет и опустит петлю, продлевая мучения. Одним из пунктов обвинения, помимо «измены рейху» (измены, так и не доказанной Мюллером), явится то, что абвер так и не сумел ликвидировать до конца «очаги русского Сопротивления в Западной Европе», что в переводе с эзопова языка гитлеровского «Народного трибунала» на общечеловеческий означает превосходство людей из Дома без ключа над всем гигантским аппаратом контрразведки с его четырьмя тысячами кадровых офицеров в одном только Берлине!..

 

6. Март, 1943. Париж, бульвар Осман, 24

Вторую неделю Жаклин работает в «Эпок» секретарем Жака-Анри. Обязанности ее многообразны. Почта, телефон, предварительные беседы с посетителями, каждому из которых нужно словно между прочим задать вопрос о погоде в Дьемме: «Не знаете ли, тепло там сейчас?» Если отвечают, что нет, в Дьемме холодно и осадки, то такой посетитель в отсутствие Жака-Анри должен оставить для него конверт с запиской. Помимо двух параллельных телефонов, соединяющих кабинет с приемной, у Жака-Анри есть отдельный аппарат; когда он работает, на табло у Жаклин мерцает зеленый глазок. В такие минуты к Жаку-Анри нельзя никого допускать.

Почты поступает много. Большинство конвертов с клишированными названиями фирм, но встречаются и частные письма, и открытки, и боже упаси хоть ненадолго задерживать их у себя! Попав к Жаку-Анри, послания эти словно испаряются — Жаклин не находит их ни в папках, ни в урне для бумаг, которую обязана очищать в конце рабочего дня. Особенно много хлопот с телефоном. Кого нужно соединить с господином Леграном немедленно, а кто вполне может подождать? Ну, с немцами, положим, все ясно: Жаклин строго-настрого приказано переключать аппараты на кабинет, как только она услышит первую же фразу. Не спрашивать ни о чем, а сказать любезно: «Минутку, месье!» — и перевести рычажок коммутатора. А как быть с французами? Особенно с теми из них, которые простецки зовут господина Леграна «месье Жаком» и не прочь с места в карьер назначить свидание самой Жаклин в любом из загородных ресторанов? Это маленькие дельцы, коммерческие посредники и вышибленные из игры биржевые зайцы — народ настойчивый и льстивый. Являясь в контору, они приносят Жаклин бонбоньерки и цветы. И опять Жаклин не знает, как быть: надо ли принимать подношения или отвергать их, блюдя престиж секретаря шефа фирмы? Жак-Анри посмеивается и вполне серьезным тоном советует брать только фиалки. «Они подходят под цвет ваших глаз, дорогая». Сам он занят с утра до вечера и не в состоянии уделить разговорам с Жаклин ни одной лишней минуты. Совещания со строителями, поездки к префекту, деловые разговоры с глазу на глаз, приемы для немецких офицеров… Письма, звонки, рукопожатия, вежливые улыбки, сопровождаемые поклонами и многозначительными намеками, смысла которых Жаклин, не в состоянии постичь… Калейдоскоп лиц, имен и голосов…

В понедельник Жак-Анри уехал в Нант и вернется не раньше среды. Жаклин должна отвечать, что он гостит у знакомого промышленника в Фонтенбло и просит всех, кому он нужен, позвонить или зайти в среду до полудня. Во второй половине дня у него назначена встреча с военными приемщиками из Тодта, подполковником и майором, в чьем обществе Жак-Анри отчаянно кутил всю прошлую пятницу. Они начали с утра выпивкой в кабинете, потом немцы отвезли Жака-Анри на машине к «Максиму», и дело кончилось коньяком опять-таки в кабинете, причем Жаклин вынуждена была варить им кофе и терпеливо сносить ласковые щипки, которыми подполковник выказывал ей свое расположение. Майора рвало, и поэтому женщины его не интересовали. Жаклин с трудом отделалась от подполковника, всерьез вознамерившегося проводить ее домой, и в понедельник собралась пожаловаться Жаку-Анри, но не успела: он позвонил по телефону и предупредил, что едет в Нант. Жаклин привезла ему на вокзал письма, пришедшие в субботу и воскресенье. Жак-Анри ждал ее на перроне и выглядел отвратительно. Глаза его запали, а лицо было зеленым. Жаклин стало жаль его, и она поцеловала его в щеку, хотя и была сердита.

— Пройдет, — сказал Жак-Анри и погладил ее по волосам. — Будьте умницей и ведите себя хорошо.

— Я не девочка! — обиделась Жаклин. — И не хлещу коньяк с немцами.

— Вам не нравится мой образ жизни?

— А вам?

— Честно говоря, не очень! Но что поделать, дорогая?

— Разве пьянствовать необходимо?

— Оставим это… Мне пора.

— В среду?

— Да, и не ошибитесь, где я! Запомнили? Я в Фонтенбло, у барона д'Ашьера. Если позвонит мужчина и с акцентом спросит уважаемого сеньора Переза, не вешайте трубку. Он не ошибся и спрашивает меня. Ответьте ему, что в среду, не позднее часа, я буду в районе Ситэ, возле дома с числом, совпадающим с числом его лет. Запомнили?

— Еще бы!

— Вы умница, моя дорогая, и я рад, что мы работаем вместе.

Жаклин покраснела. После Марселя она была готова вот-вот влюбиться в Жака-Анри. По утрам подолгу сидела перед зеркалом, рассматривая себя, и страдала. Слишком крупные скулы, и глаза невелики. И брови одна выше другой. Пинцетиком она выщипала брови, вытянула их в ниточку с помощью карандаша; накрашенные губы сделали ее вызывающе яркой. Перед поступлением в контору Жак-Анри повел ее в салон и купил два платья, очень простых по фасону и очень дорогих. В подчеркнутой скромности линий было скрыто что-то привлекательное, и на Жаклин стали оглядываться, когда она завтракала в кафе. Перчатки, сумочка и туфли из кожи одного оттенка и качества, часики на золотом браслете и голубые камешки в ушах яснее ясного говорили, что Жаклин повезло и она пользуется расположением владельца фирмы. Слова Жака-Анри, что «так надо», ее мало утешали. Придя в контору в первый день, она с раздражением бросила сумочку на стол и сорвала перчатку.

— Меня принимают за содержанку! Это уже слишком, слышите!

Жак-Анри успокаивающе погладил ее по плечу.

— Казаться содержанкой и быть ею — понятия разные.

Жаклин уперла руки в бедра.

— Что ж, по-вашему, мне надо повесить вывеску на лоб: «Я не такая…»?

Объяснения Жака-Анри ее не удовлетворили, и с платьями она примирилась лишь тогда, когда он, устав спорить, сказал, что она плохо начинает совместную работу. «Не хватает только, чтобы мы тратили время на подобные объяснения. Со временем вы все сами поймете и посмеетесь над своей горячностью. И — довольно об этом!»

В новых туалетах и с «новым» лицом Жаклин стала почти неузнаваемой. Даже манеры стали другие. Куда подевались угловатые жесты, мальчишеское потряхивание челкой? Платья плотно облегали тело, и волей-неволей приходилось плавно двигаться, чтобы не лопнули швы.

Новые документы, новая одежда, новые грим и прическа… Казалось бы, и мать прошла бы мимо, встретив Жаклин на улице. И все-таки нашелся человек, который, кажется, узнал ее. Она сидела в кафе, в пассаже «Лидо», том самом, где в первый раз встретилась с Жаком-Анри, и думала о нем, о той встрече и о том, что это — судьба. Пристальный взгляд из-за витрины лег на ее лоб и словно надавил на него, заставив поднять голову от чашки с жиденьким супом. Худощавый брюнет в опрятном реглане был знаком. Жаклин определенно встречала его, но где и когда, не могла вспомнить. Взгляды их встретились, и брюнет улыбнулся, отходя… Жаклин покопалась в памяти, вороша мысленные портреты, но не нашла никого, кто был бы похож на этого брюнета. И все-таки они где-то встречались! Жаклин была достаточно опытна, чтобы отличить улыбку, которой как бы приветствуют малознакомых, но все-таки узнанных людей, от улыбки, знаменующей начало уличного флирта. Она готова была поручиться, что брюнет в реглане не собирался с ней заигрывать.

До самой конторы Жаклин ломала голову, пока ей не показалось, что брюнет и пассаж «Лидо» чем-то связаны между собой. Не здесь ли она видела его? Когда?.. Ну конечно, начало или середина февраля, завтрак из овощей, запотевшее окно кафе. Брюнет вошел и тут же вышел; тогда на нем был плащ. О мадонна, еще один вздыхатель!.. Жаклин засмеялась, представив себе его длиннейший гасконский нос. Жак-Анри, если бы хотел поухаживать за Жаклин, мог не опасаться такого соперника!

До самого вечера в Жаклин боролись два желания: подразнить Жака-Анри рассказом о поклоннике и умолчать о нем, подождав новой встречи. Назавтра она пошла в Лидо, и, конечно же, брюнета не оказалось… Господи, что за дура! Кому придет в голову влюбиться в такую страшилу, как она?.. Думая об этом, Жаклин жалела себя, пока ей не почудилось, что воспоминания о брюнете не замыкаются на одном кафе. Черт возьми, а не появлялся ли он раньше, задолго до пассажа?.. Она вовсю напрягала память, но так и не связала лицо брюнета и его гасконский нос с Парижем или Марселем.

Жак-Анри, с которым Жаклин, промучившись два дня, решила наконец поделиться сомнениями, был настроен гораздо серьезнее, чем она могла ожидать. Он запретил ей показываться в пассаже и посоветовал в тот же день переехать на новую квартиру, о которой тут же по телефону договорился с посредником из бюро найма.

Жаклин переехала.

Квартирка оказалась маленькой и удобной, на последнем этаже, под самой крышей. Консьержка без особого любопытства расспросила ее о привычках, сказала, что дверь внизу запирается, как и везде, в час ночи, и, получив от Жаклин пять франков, вручила ей ключи…

Дом совсем рядом с конторой. Это и плохо и хорошо. Славно, что можно поспать подольше за счет времени, уходившего прежде на дорогу; зато Жаклин меньше приходится ходить пешком и дышать воздухом. Окна в конторе всегда плотно закрыты: Жак-Анри еще в самом начале объяснил, что это сигнал, означающий «все в порядке». При опасности надо уловчиться опрокинуть на стекло бронзовую Терпсихору и постараться выбить его. В крайнем случае надо высадить его просто кулаком — даже если тебя застрелят за это на месте. С тех пор Жаклин старается, чтобы Терпсихора всегда стояла, где надо, — уборщица иногда снимает ее с подставки и забывает водрузить на место.

Сегодня с самого утра телефон работает с полной нагрузкой. Уже звонили из банка; битый час нес галантную галиматью Рене; дважды или трижды вызывал инженер из Бордо, ведущий по заказу немцев строительство на побережье; допытывался, где именно отдыхает Жак-Анри, страховой агент. Адъютант генерала Пиккеринга предупредил, что его начальник будет в Париже завтра и завтра же хочет видеть господина Леграна; некто назвавшийся «техником» попросил внимательно отнестись к открытке с видом на Нотр-Дам, подчеркнув, что марка не имеет значения.

«Надо ли это записать?» — думает Жаклин. Она боится забыть что-нибудь и вызвать неудовольствие Жака-Анри. И почему только он так сдержан и суров с нею?

Жаклин открывает бювар и заносит в него: «Нотр-Дам. Марка?» И тут же начинает опять трезвонить телефон.

— Приемная месье Леграна. У аппарата — секретарь.

Жаклин выучилась произносить эти фразы профессиональной скороговоркой, экономящей время и терпение клиента.

— Господин Легран у себя?

— Он отдыхает в Фонтенбло.

— Жаль! Когда он будет?

— В среду.

— Это точно?

— Разумеется! В среду вечером у него ответственная встреча. Как доложить о вас, когда он вернется?

— Я позвоню в среду.

Французский язык говорящего неприятно правилен. В нем нет беглой небрежности, отличающей речь настоящего француза от школьных оборотов иностранца. Жаклин вспоминает о человеке, который должен вызвать сеньора Переза, и ждет продолжения, но в трубке уже звучат сигналы отбоя.

В полдень Жаклин идет обедать. На углу за ней увязывается шпик и тянется хвостом, пока она не входит в кафе. Жаклин нисколько не встревожена. Шпиков на парижских улицах столько, что скоро горожане растворятся среди них, как капли масла в супе. Политический и уголовный отделы полиции конкурируют с немецкими контрразведками, и частенько их сотрудники приклеиваются к людям просто так, на всякий случай. В каждом французе призывного возраста им чудится террорист, а в девушках — связные франтиреров. По ночам все чаще патрули находят офицеров и солдат с перерезанными глотками, а стены домов приходится перекрашивать, уничтожая лозунги, выписанные деголлевцами… Случается, что шпики, пристроившись к прохожим, удивительнейшим образом выходят на верный след; Жаклин так и не может понять, что именно здесь приходит им на помощь — интуиция или удача? Или решающим оказывается то обстоятельство, что большая часть молодежи действительно так или иначе связана с подпольем и выполняет задания маки или эмиссаров Лондона?.. Проводив Жаклин до кафе, шпик, не очень-то и скрываясь, ныряет в телефонную будку. Жаклин заказывает обед. Если бы полицейский заподозрил что-нибудь серьезное, он давным-давно остановил бы ее и проверил документы. Сейчас он скорее всего звонит в комиссариат и пытается навести справку по картотеке описаний. Ее портрета там нет. Точнее, там отсутствует словесная характеристика ее «нового лица», совсем не похожего на старое… Жаклин ест луковый суп и размышляет о тех юношах и девушках, которые именуют себя «солдатами Свободной Франции». Подростки, почти дети, они оказались втянутыми в войну и ведут ее наравне со взрослыми. «Бедные ребята, — думает Жаклин о них. — Дай бог вам не попасть в гестапо и уцелеть!» Об опасностях, угрожающих ей самой, Жаклин не вспоминает. Для нее риск — состояние привычное, с которым она сжилась и свыклась. Ничего особенного…

Жаклин, выходит на улицу и осматривается. Шпика нет и в помине. За кем он потопал сейчас? Дай ему бог сломать себе ногу!

Телефоны в конторе надрываются.

— Господин Легран будет в среду…

— Будет в среду…

— В среду…

И опять:

— Господин Легран отдыхает! Что прикажете передать?

Ровно в четыре приходит рассыльный из отеля «Пиккарди». Жаклин отдает ему два письма и открытку с марками, на которых изображен зеленый баобаб. Кому предназначены письма и как рассыльный доставит их по назначению, Жак-Анри не говорил. Не то, что он не доверяет Жаклин, но так уж заведено в «Эпок» — каждый делает свое. Вряд ли и мальчуган — вылитый Гаврош! — догадывается об осведомленности Жаклин. Наверное, считает ее размалеванной дурой, не посвященной в подлинное значение писем и открытки. Жаклин протягивает ему двадцать су и выпроваживает из конторы, отказав в просьбе ссудить сигареткой.

— Рано куришь, малыш!

— Подумаешь! — морщит нос «Гаврош». — Копишь деньги на чулки?

Жаклин шлепает его по заду, и парнишка вылетает в коридор. Рука у Жаклин тяжелая, недаром отец ее за долгую жизнь вспахал и засеял тысячи акров земли в Бретони. Земля была чужой, и Жаклин, помогая отцу, как и он, мечтала о собственном маленьком клочке.

Телефон звонит опять.

— Приемная господина Леграна?

— Да. Здесь — секретарь месье Леграна.

— Передайте ему, что в Дьемме холодно и сплошные осадки.

— Неужели? А у нас были сведения, что там тепло.

В трубке пауза. Потом мужской голос, торопясь, доканчивает:

— Интересующий Леграна вопрос удалось разрешить. Тот человек уехал на восток и живет теперь в Синельникове. Вы поняли меня? В Синельникове. Это на Украине.

— Да, — говорит Жаклин.

Она уже настолько в курсе дела, что может догадаться, что «тот человек», по всей видимости, какой-нибудь генерал вермахта, а штаб его дислоцируется в Синельникове.

— Я передам, — говорит она.

— Скажете, что звонил Шарль.

Такие вещи записывать нельзя. Жаклин повторяет про себя сообщение несколько раз, утрамбовывая его в памяти. Жак-Анри, вернувшись среду, будет доволен ею. Все идет хорошо, и она старается изо всех сил, чтобы дело, порученное ей, делалось как надо. Она готова совершить что угодно, чтобы фашистам скорее свернули шеи. И не только во Франции! Вся Европа живет мечтой об этом дне, и Жаклин, думая о нем, немножко — самую капельку! — позволяет себе погордиться тем, что принимает участие в самой справедливой из войн — войне за освобождение.

 

7. Март, 1943. Париж, Булонский лес

«Личный штаб» — это звучит громко, но не отражает сути дела. Личный штаб бригаденфюрера Рейнике составляют два десятка сотрудников в звании не выше штурмбаннфюрера, прикомандированных к нему из разных ведомств для особых поручений. Известная часть из них является членами гестапо и СД, среди остальных, наряду с разного рода специалистами из общих СС, — чины криминаль-полиции и полевой жандармерии. В Булонском лесу они занимают небольшой особняк, примыкающий к зданиям гестапо и служивший прежде для технических нужд. В штабе нет строгого разделения на отделы, каждый выполняет отдельные задания и подотчетен только бригаденфюреру. Это довольно удобно для Рейнике; по крайней мере, он может быть спокоен, что о его планах знают немногие и утечка сведений исключается.

До войны Булонский лес пользовался популярностью среди парижан, но с тех пор, как гестапо избрало его для своей резиденции, французы, не сговариваясь, стали избегать этого района. Элегантные ландо и шарабаны — дань аристократической моде — уступили место на дорожках «опелям» и «мерседесам», а праздные пары — усиленным патрулям в стальных шлемах. Солдаты СС останавливают каждого, кто приближается к гестапо, и проверяют документы: приказ обязывает их не верить никому и никого не узнавать в лицо.

И все-таки временами Рейнике кажется, что режим секретности недостаточно жесток. Своих людей он обязал деловые разговоры вести только в служебных помещениях штаба, а со вчерашнего дня запретил пользоваться городскими линиями телефона. Это распоряжение больно ударило по Мейснеру, привыкшему по нескольку раз на день болтать со своей толстушкой, проверяя, так ли уж она скучает без него в действительности, как утверждает, когда они остаются наедине. Увы, военная линия связи, обслуживаемая специалистами технического подразделения СС, недоступна для той, которая называет его «Пуппи».

В своем кабинете на втором этаже Мейснер ругательски ругает Рейнике. Мысленно, разумеется… Толстушка — это еще полбеды. Но вот Бергер, — если не позвонить ему, то дело кончится скандалом. Бергер, несмотря на тихий голос и вежливые манеры, наводит на офицеров абвера страх не меньший, чем Скорцени на эсэсовцев. Бергер не занимает официальной должности в абвере, числясь приписанным к секретариату адмирала Канариса, но ни Остер, ни Лахузен, ни Пиккенброк, не говоря уже о руководителях более низкого ранга, не удостаиваются так часто похвалы Канариса и доверительных бесед с ним при закрытых дверях. Поговаривают, что Бергер в «ночь длинных ножей» помог отправиться на тот свет начальнику штаба берлинских СА Карлу Эрнсту, а в 1939-м приложил руку к организации инцидента в Глейвице, давшего Гитлеру формальный повод объявить войну Польше. Никто не знает наверняка, было это или не было, но вот то, что Бергер по заданию Канариса руководит «контрразведкой внутри контрразведки», не вызывает сомнений. Он беспрепятственно получает доступ к любым документам и оказывается в курсе служебных и личных тайн.

Разговор с Бергером, состоявшийся в «Лютеции», выбил Мейснера из колеи. Бергер не требовал, не угрожал, говорил вежливо и мягко, но Мейснера не покидало ощущение, что его душили шелковым шнурком. Во всяком случае, он и не подумал скрыть от Бергера имя своего французского осведомителя и без колебаний дал обязательство немедленно связаться с «Лютецией», если в штабе Рейнике возникнут конкретные соображения по поводу «девицы из Марселя». Проверяя его лояльность, Бергер звонит в самое неподходящее время и требует отчетов. Он и сегодня может позвонить с минуты на минуту, и Мейснер почти в отчаянии: он убежден, что Рейнике дал указание прослушивать городской коммутатор. Самый невинный разговор с «Лютецией» вызовет его подозрение, и вместо обещанного Железного креста лейтенант, грубо говоря, рискует заработать крест из другого, менее долговечного материала. В СД существует свое понимание термина «охрана секретности».

Но пока телефон молчит, и Мейснер, нервничая, без дела перекладывает бумаги. Их немного. Отработанные агентурные донесения, несколько рапортов постов наружного наблюдения, записи специалистов из секции телефонного перехвата. Дом на бульваре Осман, 24 обложен, как медвежья берлога. Сейчас уже нет сомнений, что здесь под вывеской «Эпок» действует основной филиал русского Центра во Франции. Осведомитель «Сюртэ» не подвел. Днюя и чуть ли не ночуя в пассаже «Лидо» и вертясь возле кафе, он наткнулся-таки на ту, кого гестапо и абвер знали под тремя разными именами. Жаклин Перро, она же Лили-Симона Мартен, она же Жаклин Леруа. Если под первыми двумя ее искали как связную между источниками и радистами ПТХ, то третья ипостась оказалась написанной не без помощи владельца «Эпок» Жака-Анри Леграна. Не составляло труда выяснить, что документы Лили-Симоны были выданы комиссариатом полиции за взятку, данную все тем же Жаком-Анри чиновнику паспортного отделения. Рейнике приказал не трогать чиновника до поры до времени и, кроме того, не прикасаться пальцем ни к одному из посетителей «Эпок». Даже получив уведомление от агентуры об отъезде Леграна в Нант, бригаденфюрер не стал торопиться и отклонил предложение Мейснера взять русского разведчика где-нибудь на полдороге.

— А зачем? — спросил он с обычной ленивой улыбкой. — Что мы выгадываем? Пусть походит еще немного по земле.

Мейснер попытался настоять на своем. С некоторых пор Рейнике дарит его своим расположением, и ему, кажется, нравится, что лейтенант иногда позволяет себе иметь собственное мнение.

— Я боюсь, что наблюдатели в Нанте могут спугнуть его, — заметил Мейснер. — Не все наши сотрудники достаточно ловки.

— Снимем наблюдение.

— Совсем?!

— А почему бы и нет? Чем мы рискуем?.. Мы держим под контролем все щели, ведущие в «Эпок», прослушиваем вторые сутки разговоры по телефону, не спускаем глаз с Жаклин Леруа. И все-таки узнали пока ничтожно мало. По правилам требуются месяцы, чтобы выявить хотя бы часть связей Леграна и убедиться, кто есть кто. Этих месяцев у нас в запасе нет. Допустим, что в Нанте Легран посетит сотню мест. Что же, прикажете арестовать всех, с кем он встречался, а потом до второго пришествия путаться в протоколах, адресах, покаяниях и оправданиях? На эту сотню только один-два адреса представляют для нас интерес, и легче всего будет узнать о них у самого Леграна, на Принц-Альбрехтштрассе. Для того же, чтобы он скорее развязал язык, требуется, чтоб арест свалился на него, как пепел на Помпею. Чаще всего человек бывает раздавлен внезапностью и уже не помышляет о сопротивлении… Что же касается Нанта, то он ценен для нас тем, что пеленгаторы радиополиции прослушивают идущие оттуда передачи. Сам факт пребывания Леграна в Нанте, преподнесенный на допросе под определенным соусом, способен заставить его заговорить и быть откровенным с нами до конца.

— Он пробудет в Нанте до среды.

— Вы проверяли?

— Я звонил в контору, и, кроме того, у Леграна действительно назначена встреча с представителями Тодта.

— Не вздумайте трогать их, Мейснер! И вообще — не трогать никого. Даже если люди Леграна расположатся с передатчиками под окнами гестапо, мы обязаны ослепнуть и не заметить их. Я договорился, чтобы гестапо убрало своих наблюдателей с бульвара Осман и до четверга не предпринимало в этом районе акций против населения. Врагов нужно оберегать, Мейснер, если хочешь собственноручно перерезать им глотку.

Бергер, которому Мейснер в деталях изложил свой разговор, не выразил ни порицания, ни одобрения тактике, избранной бригаденфюрером. Он сидел, разглаживая складки на коленях брюк, и только спросил:

— Это все? Вы ничего не запамятовали, Мейснер?

При этом плохо выбритая щека его дернулась и побледнела. Сидя боком к лейтенанту, Бергер, казалось, готов был задремать от скуки, и если б не тик, Мейснер решил бы, что так оно и есть.

— Я стараюсь быть точным, — заметил он осторожно.

— Вы всегда ходите с портфелем?

— По большей части.

— И у Рейнике бываете с ним?

— Если бумаг много, то да.

— Он просто создан для диктофона! Странно, почему эта мысль не посетила вашу голову? Или вы предпочитаете быть не до конца откровенным со мной, Мейснер? Это ведь очень удобно — взять и забыть что-нибудь, а потом сослаться на скверную память. А?

«А что, если Рейнике заметит аппарат?» — подумал Мейснер, но отказаться не посмел. Диктофон, переданный ему Бергером, еле уместился в заднем отделении портфеля, и Мейснер замаскировал его сверху пустой папкой. Войдя с ним в кабинет бригаденфюрера в первый раз и ставя портфель возле тумбы стола, лейтенант испытал сильнейшее желание немедленно рассказать Рейнике все, но вовремя вспомнил тихий голос Бергера и его невыразительное лицо профессионального убийцы и прикусил язык. В эту минуту он был сам себе противен…

С приездом Бергера в Париж весь местный абвер подтянулся, как солдат нестроевой роты при виде генерала. Ни во что прямо не вмешиваясь и не уставая повторять, что числится в отпуске, Бергер исподтишка прибрал к рукам и оперативную секцию, и радио-роту, и лучшую агентуру. Шеф абвера делал вид, что это его не касается, и Бергер, приезжая в «Лютецию» — как правило, ночью, — вызывал к себе кого угодно и, не повышая тона, отдавал распоряжения, которые исполнялись чуть ли не молниеносно. Неведомым образом в «Лютецию» проник слух о его швейцарских похождениях, и за глаза Бергера называли Шриттмейером; в этой простонародной фамилии было что-то уничижительное. Скорее всего о женевской эпопее проболтался телохранитель Бергера, медлительный и туповатый баварец, следовавший за ним как тень. Он ходил за Бергером всю первую неделю, а в начале второй был отправлен в Берлин, и шеф парижского абвера под великим секретом сообщил своему заместителю, что из Берлина телохранитель проследовал прямо в дисциплинарную роту. После этого уже никто не решается даже за глаза именовать гостя Шриттмейером, а капитан Шустер по поводу и без повода лезет к нему с докладами о своих машинах с пеленгаторами. Мейснер замечает все это и делает выводы, чтобы при случае поделиться ими в СД, — он не очень верит в прочность своего вторичного назначения в абвер.

Звонка все нет, и Мейснер поудобнее пристраивает в портфеле диктофон. Поправляет чашечку микрофона, высвобождая ее из-под бумаг. Вчера Бергер недобро улыбнулся, прослушав запись, и сказал, что ему не нравится звук. Такое впечатление, будто Мейснер прятал микрофон в желудке. Лейтенант извинился: не всегда удается ставить портфель рядом с Рейнике, надо заботиться, чтобы он не лез в глаза.

Кабинетик Мейснера расположен прямо под кабинетом бригаденфюрера. По шагам над головой лейтенант научился угадывать настроение Рейнике. Их хорошо слышно, когда он в добром расположении духа; если же Рейнике в гневе, то шаги напоминают легчайшее шуршание — у разъяренного Рейнике походка напоминает танец на пуантах.

Тихий шелест над головой извещает лейтенанта о готовящейся грозе. Он возник еще ранним утром и упорно не желает перерасти в четкое постукивание каблуков.

«Что там стряслось?» — гадает Мейснер, прислушиваясь к шагам и к телефону.

Причина гнева Рейнике — телеграмма. Ответ комиссара Гаузнера на запрос-«молнию», посланный шифровкой, через голову обергруппенфюрера Мюллера. Бригаденфюрера интересовало одно: нельзя ли вытряхнуть из Роз Марешаль хоть какие-нибудь данные об «Эпок»? Из старых сводок, истребованных Рейнике в ведомстве Шелленберга, выползло на свет божий имя Лео Шредера, коммерсанта из Парижа, приезжавшего в Женеву в прошлом году. Рольф, превосходно сыгравший роль Дюрока, запомнил это имя и включил в свой отчет. Время приезда Шредера в Женеву совпало с периодом отсутствия Леграна, имевшего постоянный паспорт со швейцарской визой. Человек Рейнике, работавший в консульском отделе швейцарского министерства иностранных дел, сумел осторожно навести соответствующую справку. Бедняга Рольф! Он поплатился за свое рвение. После доклада Канариса «наверх» Шелленбергу понадобился козел отпущения, и он пожертвовал Рольфом, спровадив его в Россию… Бергер явился в Женеву на готовенькое, прошелся по следам агентуры РСХА и, как и она, добрался до Ширвиндта. Сейчас Юстус в Париже и пытается своим поведением убедить Рейнике, что занят девицами, а не разведкой. Он еще не знает, что вхолостую проделал свой женевский вояж. Кальтенбруннер позвонил Рейнике по линии имперской связи и, пришептывая от злорадства, поделился новостью: Ширвиндт возобновил работу раций и продолжает жить в Женеве, словно ничего не произошло. Теперь будет трудно вытащить его из норы и уничтожить. Кальтенбруннер спросил Рейнике, считает ли он Скорцени подходящим человеком для физической ликвидации Ширвиндта? Старая дружба, связывавшая бригаденфюрера и начальника РСХА, обязывала к откровенности, и Рейнике скрепя сердце ответил, что нет, в данном случае Отто ничего не добьется. Он привык действовать как налетчик, а Ширвиндта надо тихо и бесследно спровадить в озеро или дать ему погибнуть в автокатастрофе. Ликвидация Ширвиндта будет самой ловкой подножкой Канарису, убежденному в несравненный достоинствах своего Бергера. «Я подумаю», — сказал Кальтенбруннер и пожелал Рейнике успеха с «Эпок».

Рейнике подышал в трубку. Спросил:

— Мюллер и Шелленберг в курсе?

— Вряд ли, — сказал Кальтенбруннер. — Но все же постарайся застраховаться. У них есть свои люди в твоем штабе.

— Догадываюсь, — сказал Рейнике. — А как быть с Бергером? Он засунул в портфель Мейснера диктофон и пишет мои разговоры.

— Как ты узнал?

— О, есть места, куда не принято ходить с портфелем!

— Пусть пишет! Сейчас не так важно, кто конкретно арестует Леграна. Пусть это будет Бергер, а не мы не возражаю. Честь выявления Леграна у тебя никто не отнимет; но нельзя поручиться, будет ли он откровенен на следствии. Учти это!..

— Ты считаешь?..

— Я ничего не считаю, мой дорогой! Как погода в Париже?

— Холодно, — сказал Рейнике, и на этом разговор закончился.

В шифровальный отдел ответ Гаузнера на запрос поступил ночью, но доложили его Рейнике только утром. Оседлав очками горбатый нос, Рейнике вновь перечитывает его. «4. III. 43. в 0.20. Роз Марешаль казнена по указу рейхсфюрера СС. Смерть ее удостоверена врачом СС-оберштурмбаннфюрером д-ром Лизеке, помощником начальника тюрьмы криминаль-ассистентом Гольцем и мною. Казнь путем отчленения головы на плахе была произведена в соответствии с имперским декретом об охране государства от 20. XII. 34. Старший правительственный советник Гаузнер. Берлин. Подписано лично. Один экземпляр. Только бригаденфюреру Рейнике. Подлежит уничтожению».

Рейнике аккуратно разглаживает телеграмму.

Боже мой, какие кретины! Всегда и во всем спешат, словно их припекло! После ареста Леграна Марешаль могла бы перестать запираться. Сколько всего ей было известно о швейцарских группах и каналах информации!..

Завтра — среда.

Остаются сутки до того момента, когда Рейнике будет иметь удовольствие поговорить с господином Леграном. Надо ли подготовиться к нему или следует воспользоваться намеком Кальтенбруннера и предоставить это Бергеру?

Решения нет.

С самого утра Рейнике прикидывает все «про» и «контра» и то склоняется к мысли услать Мейснера подальше от Булонского леса, то отказывается от нее, помня, что Легран может и не заговорить. Звонить Кальтенбруннеру и просить совета бессмысленно: Эрнст не захочет брать на себя ответственность за исход акции.

Утром Рейнике был у мадам д'Юферье. Гадали по черепу гильотинированного и на картах. Бубновый туз выпал из колоды и потянул за собой три других. Удача и исполнение желаний. Но для того чтобы они исполнились, эти желания, надо сначала твердо решить, каковы они! А Рейнике ни в чем не уверен…

Но из лабиринта должен быть выход. Почему бы и не счесть, что намек Кальтенбруннера как раз и есть искомая нить Ариадны? При неудаче акции и расследовании Бергеру придется выложить пленку Мейснера на стол. Пока Мейснер жив, абвер побоится уничтожить запись. Она-то и явится лучшим из свидетельств в пользу Рейнике, сделавшего буквально все, чтобы обеспечить успех.

Рейнике нажимает кнопку звонка.

— Пригласите всех по этому списку. И господина Мейснера; он хотя и не внесен сюда, но должен присутствовать.

Адъютант на цыпочках выходит.

Рейнике не любитель широких совещаний, и поэтому список краток. Пять офицеров СД, наиболее толковых в его штабе. Среди них один наверняка является осведомителем Мюллера. Человека Шелленберга Рейнике до сих пор выявить не сумел.

Офицеры рассаживаются, и Рейнике, покосившись на желтый портфель Мейснера, поднимается с места.

— Завтра утром Легран приезжает из Нанта. Завтра же он будет арестован. Сделаем это тихо, в помещении «Эпок». До ночи никто не должен выйти из конторы — ни мы, ни тем более арестованные. Вывезем их под утро так, чтобы это не бросилось в глаза. «Эпок» пригодится в качестве мышеловки, и кому-нибудь из вас придется побыть в конторе несколько суток. Мы потом решим, кто останется в засаде. А сейчас обсудим, как вести себя, когда Легран покинет вагон. Мне кажется, лучше всего будет, если на вокзале его встретит Мейснер. И тут же позвонит мне. Наблюдать за Леграном в пути следования запрещаю. Любая мелочь может насторожить его в самый последний миг и свести на нет наши усилия… Слышите, Мейснер, никаких самостоятельных шагов! То же касается и вас, господа. Группа, которая проникнет в «Эпок», выводит из игры Жаклин Леруа и людей в приемной. Легран не должен ничего заподозрить, пока не пройдет в кабинет. Там его примет один из вас и тут же наденет на него наручники… Наблюдателей с бульвара убрать сегодня же, всех до одного: и наших, если они остались, и агентуру абвера. Это я беру на себя. Чинов гестапо к акции допускать не следует, здесь нужен не топор, а бритва… Есть другие предложения, господа? Прошу не стесняться…

Не садясь, Рейнике исподлобья смотрит на присутствующих. Каждое слово произнесено им с расчетом на запись, в том числе и фраза в адрес гестапо: у Кальтенбруннера давние счеты с Мюллером, постоянно ищущим повода досадить начальнику РСХА. Эрнст будет доволен оценкой Рейнике.

Никто не спешит воспользоваться приглашением и не просит слова. Рейнике постукивает карандашом по крышке стола.

— Не слышу ваших предложений, господа! С кого начнем опрос? С вас, Мейснер?

Вставая, Мейснер едва не опрокидывает ногой портфель.

Лицо его белеет, но Рейнике, сломавший кончик карандаша, занят тем, что выбирает другой, достаточно хорошо заточенный. Достав из вазочки подходящий, он поощряюще постукивает им по ладони, приглашая Мейснера начать.

— Бригаденфюрер, — начинает Мейснер. — План великолепен, и я бы не осмелился возражать, если бы не одно «но».

— «Но»? Отлично, продолжайте, пожалуйста.

— Наши люди, если я правильно понял, должны занять контору до прихода Леграна.

— Это так.

— Мне кажется, что войти надо позже, вслед за ним. Легран может поехать к себе не сразу, и никто не поручится, что Леруа не сумеет подать ему знак об опасности. Какой-нибудь злополучный цветок в окне, хорошо видный с улицы, спугнет Леграна, и все придется менять на ходу.

— Но в кабинете Легран окажет сопротивление вошедшим.

— Исключено! Он привык к визитам тодтовцев. Надо подставить ему людей в форме инженерных войск и предварительно известить Леруа об их визите. Я бы позвонил ей сейчас и попросил предупредить Леграна завтра, что в час дня к нему для переговоров прибудет группа экспертов строительного управления министерства авиации. Что-нибудь связанное с офицерскими казино на наших аэродромах во Франции. В такую легенду трудно не поверить.

Рейнике слушает, не сводя с Мейснера внимательных глаз. Дельно и разом убивает двух зайцев. Нет никаких сомнений, что Бергер, прослушав пленку, воспользуется вариантом самого Рейнике и опередит его людей Что ж, пусть действует… Главное — Мейснер достаточно обосновал свое предложение, и, если Рейнике примет его, никто не назовет поступок бригаденфюрера неразумным.

— Хорошо, — говорит Рейнике. — Последний пункт, господа. Все вы переходите на казарменное положение. Никто не покинет служебных помещений до завтра. Пользование телефонами, даже военными, исключено. Только это дает надежную гарантию секретности. Поймите меня правильно и не обижайтесь… Для вас, Мейснер, я вынужден сделать исключение. В вашем распоряжении час — за это время убедите свое начальство в «Лютеции», что едете на сутки в Фонтенбло. Я вовсе не хочу, чтобы шеф абвера оборвал все телефоны у нас, разыскивая своего офицера связи. В пятнадцать ноль-ноль доложите мне о прибытии. У меня все, господа!.. Хайль Гитлер!

Мейснер первым покидает кабинет, неся под мышкой свой возмутительно пухлый портфель.

Внизу дежурный офицер без возражений дает ему мотоцикл. Обычно эта процедура походит на унизительное выклянчивание, но сейчас, очевидно, дежурного предупредил сам Рейнике.

— Только на час, — говорит молоденький и преисполненный важности унтерштурмфюрер. — Я запишу время.

Мейснер высокомерно выпрямляет спину и деревянным шагом спускается с крыльца. Желтый портфель больно бьет его по бедру.

При выезде из Булонского леса, у ипподрома, Мейснер вынужден затормозить. Серый «хорьх» с номерным знаком вермахта обгоняет его и прижимает к обочине. Мейснер останавливается и слезает с седла. Стекло в дверце «хорьха» ползет вниз, открывая взгляду лейтенанта небритое лицо Бергера.

— Пересаживайтесь, — предлагает он. — Я решил не звонить вам сегодня, а подождать на улице. Вы чем-то огорчены?

— Нисколько, — говорит Мейснер.

— У нас есть время?

— Полчаса.

— Прокатимся немного, а Курт постережет мотоцикл.

— Пусть лучше проедется до «Лютеции» и обратно, — мрачно замечает Мейснер. — Дежурный все равно спишет показания спидометра, а километраж до «Лютеции» известен всем в штабе.

Бергер присвистывает.

— Дело дошло до этого? Ну-ну… Садитесь.

Мейснер лезет в «хорьх», а тощий ефрейтор, сидевший до той поры рядом с Бергером, оседлывает мотоцикл. В зеркальце, укрепленном на переднем крыле машины, отражается перспектива пустой улицы, и Мейснер, нервно зевая, отодвигается в угол.

 

8. Март, 1943. Париж, отель «Лютеция» — бульвар Осман, 24

Из десятка галстуков, висящих на спинке стула, Бергер выбирает синий, холодного оттенка, с тонкой белой полоской и, прикусив кончик языка, вывязывает его плотным треугольным узлом. Галстук скромен, и только этикетка «Дом Диор» указывает на то, что его стоимость равна двухнедельному жалованью пехотного лейтенанта. Такие галстуки — в единственном экземпляре! — шьются для настоящих знатоков моды. Во Франции Бергер может позволить себе носить костюмы «от Пакэна», обувь, сшитую на заказ, и тончайшие рубашки из леннобатиста. Проблемы цен для него не существует. Победитель в стане поверженных, он берет все, платя за это реквизированной при разгроме Франции валютой. Бергер был среди тех, кто первым в составе батальона «Бранденбург» вышел за линию Мажино. Абвер торопился наложить руку на частные коллекции, собрания картин в старых родовых замках и еврейские вклады в банках. Эти ценности предназначались на разведку, и даже у РСХА не хватило духу оспаривать право Канариса на владение ими. Сам лично Бергер не присвоил ни франка, но зато оклад его содержания был повышен адмиралом до ставки французского министра. В расходовании секретных сумм Бергер подотчетен только ему и никому другому. Что же касается Канариса, он не экономит на мелочах. Бергер помнит, что, когда Остер намекнул было на несоразмерность оклада с невысоким его чином, Канарис с улыбкой отпарировал: «Это французские деньги, Остер! Не вижу оснований их жалеть. Рейхсмаршал Геринг дал нам образец. Вот его слова: «Раньше мне все же казалось дело сравнительно проще. Тогда это называли разбоем. Это соответствовало формуле отнимать то, что завоевано. Теперь формы стали гуманнее. Несмотря на это, я намереваюсь грабить и грабить эффективно»… Впрочем, не надо ссылаться на Геринга публично. Забудьте об этой фразе, Остер. И вы, Бергер, тоже».

Галстук — всего лишь частица той дани, которую Франция, а со временем и весь мир, уплатят Германии. Подтянув узел, Бергер с сожалением проводит ладонью по небритым щекам. Ничего не поделаешь, придется потерпеть. После встречи с Ширвиндтом у него возникла экзема, розовая дрянь, от которой щеки покалывает миллионами тончайших иголочек. Врач в госпитале прописал успокоительные мази и сказал, что у Бергера расшатана нервная система. Бергер возразил: «Что вы, доктор, я живу растительной жизнью, никаких волнений…» — и откланялся. Впрочем, от бравады экзема не исчезнет, и Бергер последовал совету врача и перестал бриться, а на ночь втирает мазь в кожу, но розовые пятна, исчезнув в одном месте, появляются в другом, и зуд преследует Бергера круглые сутки.

Проглотив болеутоляющую таблетку, Бергер делает приседания перед открытым окном. Десять, пятнадцать раз. Разведчик всегда должен поддерживать форму, как боксер или артист. Бергер по секундомеру проверяет пульс; поворачивает ключ в замке кабинета. Восемь тридцать утра. И, пожалуй, пора начинать…

Офицеры, выделенные абвером в помощь Бергеру, сходятся по одному. Бергер встречает их у двери, пожимает руки, шутит, подтрунивает над ними, усаживает пришедших и ни на секунду не прекращает при этом думать о поездке на бульвар Осман. Опередить Рейнике — дело чести офицера! Канарис жестоко спросит за промедление. Русский разведчик — законная добыча абвера и сильнейший аргумент в споре адмирала с Гиммлером. Если Канарис не выстоит, служба безопасности тотчас сплавит Бергера в концлагерь: он слишком часто брал на себя смелость переступать ей дорогу…

— Последняя просьба, господа, — понизив голос, говорит Бергер. — Будьте предельно внимательны!.. Я вхожу первым и занимаю место в приемной. Через пять минут вы войдете тоже… — Два лейтенанта привстают со стульев. — Сидите, пожалуйста!.. Секретаршу надо отрезать от стола и окна. Наручники — сразу же… Я пригласил Марту, она поедет с нами и будет отвечать по телефону. С вокзала нас известят о прибытии Леграна. Никто не должен медлить, когда он переступит порог. Дай бог нам всем удачи!

Марта, толстая и сильно пахнущая духами, уже сидит в машине. Бергер познакомился с нею в канцелярии шефа абвера и сразу же оценил ее тупую силу и умение бегло говорить по-французски. Марта была обижена на шефа, переставшего спать с нею, и искала выхода своей досаде. Предложение перейти на оперативную работу пришлось как нельзя кстати, и Марта даже поделилась с Бергером мечтой о зачислении в СС — начальницей лагеря или хотя бы надзирательницей. Бергеру ничего не стоило пообещать ей свою помощь и таким образом приобрести человека, докладывающего ему о каждом шаге шефа…

Бульвар Осман не короче берлинской Унтер-ден-Линден, хотя и не так прям. Он тянется, слегка изогнутый, от рю де Фобург, пересекая улицу Курсель и площадь св. Августина, до слияния с бульваром Монтен. Галерея, Гранд Опера, памятник Лафайету… Бергер оглядывается в заднее окошечко. Черный ДКВ следует за его «хорьхом», как на буксире. Капитан Шустер со своей аппаратурой должен обосноваться квартала за два до «Эпок» и взять под контроль эфир. Не исключено, что Леруа сумеет выкинуть какой-нибудь фокус с рацией и подать аварийный сигнал. Шустер обязан во что бы то ни стало заглушить его, используя всю мощь передатчика.

Все предусмотрено. Все до мелочей!

Бергер кладет руку на плечо водителя. Слегка прижимает его.

— Здесь.

Сотня шагов отделяет его от подъезда, и он проделывает их не торопясь, стараясь не ступить в грязные лужи на тротуаре. Носки его лакированных туфель идеально чисты, даже влажный воздух не замутил их. Постукивая тростью по серым мраморным ступеням, Бергер поднимается на четвертый этаж. Стеклянная дверь конторы и золотые буквы на ней: «Эпок». Заранее сняв шляпу, Бергер нажимает начищенную бронзовую ручку и входит.

Приемная почти пуста.

— Мадам?

Жаклин смотрит на него с вопросительной полуулыбкой.

— Я из Швейцарии, мадам…

— Мадемуазель, — поправляет Жаклин.

— Ах, так… Тысяча извинений, ну конечно же… Месье Легран?..

— Он вам назначил?

— Я звонил вчера.

— Ваше имя?

— Я не, назвался… Луи Реске, строительные материалы…

Жаклин морщит носик, вспоминая.

— Так это были вы? Такое правильное произношение, сразу чувствуется иностранец… Боюсь, что огорчу вас, господин Реске, — месье Легран принимает только тех, кто записан. Кроме того, в час к нему прибудут представители авиации, они предупредили заранее… Может быть, вечером? Или завтра?

Единственный посетитель — слепой, — прислушиваясь к разговору, дымит сигаретой. Он молод, широкоплеч и очень плохо одет. Бергер никак не рассчитывал обнаружить в приемной такого оборванца. Не может быть, чтобы связные компрометировали Леграна своим видом. Но кто он тогда?

А Люсьен, помогающий Жаклин коротать одиночество и затащенный ею чуть не насильно, вслушивается в едва заметный немецкий акцент говорящего и с неудовольствием думает о странных знакомствах Жака-Анри. С одной стороны, Легран — превосходный парень, с которым можно быть откровенным; с другой — ведет дела — и небезвыгодные! — с нацистами. Как его понимать? Жаклин в восторге от него, говорит, что он настоящий патриот. Но она в «Эпок» без году неделю, сменила Жюля, расплевавшегося, по всей видимости, с Леграном именно из-за этих проклятых связей с бошами… Жаклин хорошая девушка; будь у Люсьена глаза, он постарался бы понравиться ей. Мужчина в его возрасте не должен жить без подруги… Добрый разговор сближает людей, и Люсьен уверен, что у них с Жаклин есть немало общего. Оба из бедных семей и досыта хлебнули горечи и войны…

Жаклин, ожидая ответа, открывает бювар.

— Что вы решили, месье Реске?

Бергер медлит.

С минуты на минуту войдут офицеры, а девушка сидит за столом, и нет никакой возможности выманить ее из-за него. Как быть? Вполне возможно, что в столе спрятана кнопка сигнализации. Нажатие — и за квартал отсюда зажжется какая-нибудь лампочка в подъезде и уже не погаснет, оповещая Леграна, что ему надо бежать. Выигрывая время, Бергер достает из кармана визитную карточку. На ней совсем другое имя, но это неважно; главное, успеть оценить обстановку. Парень не в счет. Он не притворяется слепым, глазницы его пусты. Служащие в соседней комнате отделены от приемной толстой капитальной стеной. Окна, ведущие на улицу, закрыты. То, что поближе к столу, наполовину затенено бархатной малиновой шторой. За шторой что-то стоит, какая-то тумба или подставка… Любезно улыбаясь, Бергер огибает стол и, держа карточку наготове, склоняется к Жаклин. Миг — и руки ее оказываются в его руках. Бергер одним движением выхватывает ее из кресла и валит на пол.

— Ни звука!

Слепой вздрагивает… Офицеры оказываются в комнате очень вовремя и успевают перехватить слепого, пытающегося встать.

— Тихо! Сидеть! Вы арестованы!

Бергер произносит это почти шепотом. Жаклин извивается в его руках.

— Наручники!..

Один из офицеров быстро защелкивает браслеты на запястьях Жаклин. Поднимает ее, как мешок, и бросает в кресло у стены. Опередив крик, затыкает рот платком.

— Вот и хорошо, — говорит Бергер. — Будьте умницей.

Толстая Марта — ноги ее как колонны, — загораживает дверь. Бергер манит ее пальцем, указывая на стол.

— Сядьте сюда.

Марта, хихикая, трясет жирными плечами. Проходя мимо Жаклин, слегка задевает ее бедром, но этого прикосновения оказывается достаточно, чтобы и Жаклин и стул ударились об стену. Бергер осуждающе покачивает головой.

— Сядьте, Марта. И не устраивайте цирк. Мы на службе!

Марта, продолжая хихикать, усаживается, и кресло издает треск. «Ну и кобыла! — думает Бергер. — Настоящее животное…» Второй офицер надевает наручники на Люсьена. Прошло всего минуты три, не больше.

Телефонный звонок врывается в комнату, как окрик.

На столе два телефона. Белый и красный. Марта снимает трубку белого. Не тот. Тянется к красному.

— Приемная господина Леграна… О, Отто!.. Сейчас передам.

Она кладет трубку и торжественно произносит одно слово:

— Едет…

Это как раз то слово, которого Бергер ждет. Его хватает, чтобы забыть о зуде, раздирающем щеки. Поглаживая щетину, Бергер смотрит на арестованных. Девушка, кажется, близка к тому, чтобы грохнуться в обморок, а мужчина сидит прямо, и сгоревшая до конца сигарета обжигает ему губы. Шок? Очень хорошо!.. Надо удалить их отсюда. Бергер приоткрывает дверь кабинета Леграна, прикидывая, стоит ли вести их сюда или лучше отправить вниз. Пожалуй, выводить рано. Легран быстрее поймет, что проиграл, если увидит Жаклин Леруа в наручниках. Машинально поправив свой уникальный галстук, Бергер подходит к арестованным. Похлопывает Жаклин по щеке.

— Ну, ну… Очнитесь же… Это не так страшно. Я не людоед. Нам нужны не вы, а господин Легран. Он так упорно уклонялся от встречи с нами, что пришлась, как видите, прибегнуть к маленькому насилию. Через час я освобожу вас, и вы пойдете на все четыре стороны. А пока ведите себя тихо и скромно. Договорились?

Хотя руки Жаклин и перехвачены сталью, Бергер старается держаться подальше от нее. Случай в Женеве слишком свеж, чтобы пренебречь опытом. Ничего ужасного, конечно, не произошло, Бергер при любом повороте событий не стал бы стрелять, но дать себя обезоружить — это не входило в его намерения. И зачем только он вообще брал с собой пистолет! Ведь знал же, что не пустит его в ход. После убийства Ширвиндта нелегко было бы скрыться; Рольф своим похищенном наделал шуму, и швейцарские власти усилили охрану границ… Золотое правило шпионажа: «Имеешь оружие — стреляй!» Бергер нарушил его — и лишился отличного «вальтера», подаренного генералом Лахузеном после налета на радиостанцию Глейвице… Их там, в Женеве, было двое против одного, но телохранитель растерялся. Досадный случай, и пусть он послужит уроком!

— Ну а вы? — Бергер поворачивается к Люсьену. — Вы здесь вообще ни при чем, да? Ошибка, недоразумение и так далее?.. Офицер? Воевали против нас? Где?

Люсьен выплевывает окурок.

— Там, где тебя не было, скотина! Гестапо всегда околачивается в тылу. Тебе ли спрашивать?

— Вы невежливы… И потом — зачем злиться? Вы-то здесь случайно?

— Нет! — отрезает Люсьен и поднимает голову.

О!.. Кто бы мог ожидать от слепца такого проворства? Бергер едва успевает отскочить. Удар, нацеленный Люсьеном в пах, свалил бы его замертво. Оба офицера, выпустив Жаклин, наваливаются на Люсьена. Он рычит и кусает одного в плечо. Бергер, опомнившись, ребром ладони бьет Люсьена по шее в то место, где проходит сонная артерия. Особой силы здесь не требуется; совсем ни к чему будет, если в абвер привезут остывающий труп.

Марта с горящими глазами наблюдает за происходящим.

— Дайте ему в…, ну же!

Люсьен сползает со стула.

— Тащите его, — говорит Бергер. — У нас нет ни минуты… Тащите в кабинет и привяжите его, что ли. У кого-нибудь есть веревка?

Офицеры пытаются сдвинуть мычащего от боли Люсьена с места, но он так тяжел, что вдвоем они едва отрывают его от пола. Бергер нагибается, чтобы им помочь, — и тут происходит то, о чем он думал все время, чего боялся и что все-таки произошло вопреки всем предосторожностям… Стекло в окне с мелким звоном разлетается на куски, а Жаклин, запутавшись в портьере, валится вместе с бронзовой Терпсихорой на раму.

Марта издает звук, похожий на вой.

Бергер срывается с места и… летит на пол. Ноги Люсьена замыкаются ниже его колен, тянут, мешают встать. Лежа, Бергер с отчаянием видит, как Жаклин медленно выпрямляется, ускользая от протянутой руки Марты.

— Держите же ее!.. О сволочь! — кричит он и, вывернувшись, каблуком проламывает Люсьену висок.

Тонкая кость противно хрустит, и тут же другой хруст, гораздо более сильный, заставляет Бергера совершить немыслимый при его комплекции прыжок к окну.

Поздно…

Рама, выбитая бронзовой фигурой и телом Жаклин, выскакивает из пазов.

Бергер высовывается и видит сухие ветви деревьев на бульваре, блестящий от воды асфальт, прохожих, задравших головы, и груду, ворочающуюся на тротуаре. Четыре этажа — не слишком высоко, чтобы сразу разбиться насмерть…

Когда Бергер, словно в полусне преодолев коридор, лестницу, вестибюль и два метра тротуара, наклоняется над Жаклин, она еще жива.

— Какое несчастье… — шепчет Бергер.

 

9. Март, 1943. Париж, вокзал Шамп-де-Мар — бульвар Осман, 24

На вокзале Жак-Анри долго ждет у выхода. Чиновники не спешат, проверяя пропуска. Пассажиры с двух поездов — нантского и экспресса из Тура — терпеливо выстраиваются в затылок перед турникетом. Саквояжи, баулы, чемоданы, портфели… Все это досматривается, как в былые времена на таможне. Чиновник негромко покрикивает:

— Порядок! Порядок!..

Ordnung… Это словечко раздражает Жака-Анри. В Париже его слышишь сравнительно редко, в провинции — на каждом шагу. Оно сопутствует немцам, как смерть — эпидемии. Везде — ordnung, ordnung, ordnung!.. В Нанте Жак-Анри ходил и не узнавал города. Нет, он не стал грязнее с приходом нацистов. Скорее напротив — никогда прежде его улицы не были так кладбищенски чисты. Вылизанные тротуары, деревья, подстриженные под прусский ранжир. Ordnung! Но вместе с пылью, нанесенной прохожими, и дико растущими ветками исчез Нант со всей присущей ему прежде французской безалаберной привлекательностью…

Предъявив паспорт и продемонстрировав содержимое портфеля, Жак-Анри выходит на площадь. Еще недавно его встретил бы Жюль. Но он в Гааге. Два передатчика уже работают, третий Жюль держит в резерве. Он и Буш сравнительно быстро приспособились к обстановке, и Жак-Анри с легким сердцем переключил на них некоторые источники.

Три года…

Скоро будет нечто вроде юбилея. Без тостов и речей. Без того, что в Москве он назвал бы подведением итогов… Как это звучало в праздничных речах: «Подводя итоги, хочу отметить, товарищи…» Здесь, в Париже, эта формула кажется странной. Жак-Анри отвык от нее, как отвык, к примеру, думать по-русски. Даже тени в его снах говорят на французском языке с легкой примесью настоящего парижского «арго». Иного и быть не может — Жак-Анри Легран родился в Тулузе, учился в Эколь нормаль, живет — за редкими выездами — в Париже…

Жак-Анри заходит в аптеку, не заметив Мейснера, в отдалении наблюдающего за ним. Откуда ему знать, что Мейснер полчаса назад позвонил в «Эпок» и сейчас, когда Жак-Анри сделает то же самое, трубку в конторе возьмет не Жаклин, а толстая Марта, из предосторожности накрывшая микрофон жирной ладонью?.. И о засаде на бульваре Осман трудно догадаться, глядя сквозь цветной витраж в окне аптеки на плывущие по небу облака. Стекла окрашивают мир в веселые тона — желтые, оранжевые, красные. Облака словно подсвечены солнцем, и день прекрасен.

Жак-Анри вешает трубку и медлит выйти. Жаклин так странно ответила ему. Он хотел предупредить, что немного запаздывает, но Жаклин, едва он спросил, кто у аппарата, пробормотала: «Контора месье Леграна», — и, добавив, что «месье Леграна не будет сегодня», дала отбой. И голос ее при этом был чужим, незнакомым, с резкими интонациями.

Неясное предчувствие беды охватывает Жака-Анри. Проверяя себя, он вновь вызывает контору.

— Жаклин?

— Да, я.

— Говорит Легран.

— О! Так кстати!.. Вас ждут, приезжайте скорей.

— Кто ждет?

— Господа из министерства авиации.

— Еду. Скажите им, что я прошу извинить меня.

Чужой голос. Это не Жаклин. Телефон работает плохо, звук доносится словно из-под земли, но Жак-Анри знает каждую нотку в голосе Жаклин.

Мейснер, сидящий за рулем «опеля», тоже взволнован. Кому звонил Легран? Зачем? Приказано не трогать его и дать возможность беспрепятственно добраться до «Эпок»; ну а если он звонил именно туда? Сумеет ли Марта обмануть его? Перегнувшись через спинку сиденья, Мейснер включает стоящую на полу полевую рацию и связывается с Рейнике. Своевременный доклад бригаденфюреру не помешает.

Рейнике слушает не перебивая. Уточняет:

— Когда звонил?

— Только что.

— Почему это вас волнует?

Мейснер запинается. Сказать, что Бергер опередил бригаденфюрера и ему, Мейснеру, известно об этом? Худшего ответа нельзя и придумать! В наушнике тихое шуршание — дыхание ждущего Рейнике.

— Алло, Мейснер!..

— Да, бригаденфюрер!.. Я просто… Мало ли что ему взбредет в голову?..

— Хорошо. Езжайте сюда и больше не заботьтесь о Легране. Он не останется безнадзорным.

У аптеки возится с зонтиком случайный прохожий. Зонтик никак не откроется. Черный гриб с треском расправляет шляпку как раз тогда, когда Жак-Анри появляется на пороге. Старый зевака на другом конце площади бросает взгляд на зонт и, лениво потягиваясь, встает со скамейки. Напрасно Мейснер был дурного мнения о предусмотрительности бригаденфюрера Рейнике… Впрочем, и бригаденфюрер, в свой черед, далеко не всеведущ! Жак-Анри никого не предупреждает — а тем более СД — о своих намерениях. Сегодня его встречает Рене. Не здесь, конечно, а через три квартала. Старенькая микролитражка Рене должна стоять против табачной лавки.

Жак-Анри, человек с зонтиком и зевака в порыжелой шляпе движутся, словно корабли на маневрах, параллельными курсами. В какой-то точке они должны сойтись…

— Привет, Рене! Не соскучились?

— Как поездка, Легран?

Рене сияет, показывая все тридцать запломбированных зубов и две золотые коронки. Дверца машины раскрыта, и Жак-Анри бросает тело на сиденье.

— Вперед, Рене! Докажите, что старушка еще не разучилась бегать!

— В «Эпок»?

— На Большие бульвары.

Рене с привычной лихостью выжимает сцепление и, заставив машину взвыть, набирает скорость. Мейснер в своем «опеле» как раз выкатывается из-за угла на набережную д'Орсэ. До микролитражки метров полтораста, и Мейснер, подумав, решается двинуться следом. Где-нибудь на середине пути он отстанет, а пока — почему бы и не проводить Леграна немного, так, на всякий случай? «Опель-капитан» достаточно мощен, чтобы не упустить «ситроен».

Разворачиваясь, Мейснер видит, как человек с зонтиком бежит к аптеке, и в тот же миг, обгоняя «опель», со стороны переулка на Кэ д'Орсэ выплывает, точно дредноут, длинный «мерседес» с людьми в штатском.

Набережная тянется несколько километров. Сена серой лентой разворачивается слева, а справа, за Эйфелевой башней, вот-вот откроется поворот на авеню де ля Бордоннэ. Жак-Анри оглядывается через плечо. Черный «мерседес», не прибавляя скорости, идет за ними, прижимаясь к тротуару. Свернуть или не сворачивать? Рене, смеясь, рассказывает о своих успехах в ночных кабаках. «Ситроен» проскакивает перекресток, а «мерседес» сворачивает вправо, чтобы уступить место могучему «хорьху» с брезентовым верхом. «Хорьх», украшенный радиоантенной над ветровиком, нарушает все правила движения, пересекая авеню де ля Бордоннэ на запретительный сигнал. Сомнений нет: микролитражку «ведут»…

Жак-Анри тяжело откидывается на сиденье.

Филеры на вокзале показались ему случайностью. В интонациях Жаклин он мог и не разобраться. Но смена преследующих машин произошла настолько откровенно, что не оставила места колебаниям. Это провал… Изношенный мотор «ситроена» не в состоянии, конечно, соперничать с восьмицилиндровым двигателем «хорьха», да и парижские улицы не трек, где можно состязаться в скоростях. На любом перекрестке магистраль перекроют мотоциклисты — и тогда конец…

Кажется, и Рене заметил неладное. Оглядывается.

— Что за черт?!.

— А? — Жак-Анри беспечно подмигивает ему. — Кого вы увидели? Девицу?

— «Хорьх» прилип…

— Ну и что?

— А если полиция?

— Не понимаю… Вам-то что?

— У меня с собой две тысячи долларов! Представляете, что будет, если нас сцапают?

Жак-Анри присвистывает.

— Поздравляю…

Рене переключает скорость.

— Сейчас я ему покажу… Тут есть один забавный поворотик… Держитесь за щиток, Легран. Сворачиваю!

Шины воют, как раздавленная собака. Жака-Анри бросает на дверцу, и «ситроен» вылетает в проулок, узкий, как ущелье. «Хорьху» сюда не въехать — слишком он широк…

Еще один поворот.

— Ну вот, — говорит Рене. — То, что и надо… Светлая сказка моей бабушки… Покрутимся немного и поедем на бульвар Гарибальди. И — по кольцу. Вас устраивает?

Он неловко улыбается, словно хочет доказать Жаку-Анри, что нисколько не виноват в происшествии. Похоже, он не сомневается, что слежку организовала французская полиция и именно за ним, надеясь взять его с поличным при передаче валюты. Жак-Анри не намерен разбивать его иллюзии. Самое лучшее будет изобразить негодование. Так он и делает.

— Остановите, Рене!

— Здесь? Зачем?

— Я пойду пешком… Не обижайтесь, но у меня нет желания страдать из-за вас…

— Но месье Легран…

— Ни слова, Рене! Иначе — мы больше не знакомы. Позвоните мне завтра.

Щеки Рене пылают. Резко затормозив, он перегибается и открывает дверцу.

— Очень сожалею, — говорит Жак-Анри. — До завтра, Рене.

«Ситроен» упархивает, чтобы через минуту оказаться в обществе полицейских мотоциклов, а Жак-Анри через двор быстро идет в глубь квартала. Двор не проходной. Он оканчивается у глухого брандмауэра и напоминает мешок с горловиной в виде арки. Оставаться здесь нельзя, но и идти некуда. Жак-Анри заходит за мусорные бачки и быстро обшаривает свои карманы. Рвет все бумажки, какие там есть. Все до одной. Бросает в бачок документы… При аресте у него ничего не должны взять. Достаточно того, что в конторе остались картотека вырезок, аварийная рация, библиотека, среди книг которой два экземпляра нового кода… Пусть так суждено — попасть в гестапо, но больше никто не должен пострадать. Он и Жаклин примут удар на себя. Жюль в Гааге, Ширвиндт в Женеве и товарищи в Нанте продолжат работу. Если даже за ним, Жаком-Анри, наблюдали в Нанте, то ни к радистам, ни к источникам цепь не выведет. Связной не знает адресов — только «почтовые ящики»… Три года… Что ж, он сделал все, что мог. И в дни обороны Москвы, и в разгар весеннего наступления немцев, и в недели битвы под Сталинградом Центр получал радиограммы. Сотни радиограмм с военной информацией. И каждая стоила фашистам недешево.

Все они — Жак-Анри, Жюль, Пьер, Жаклин, Роз, Гро, радисты и связники, русские и французы, немцы, бельгийцы, голландцы, коммунисты и антифашисты, разведчики и их помощники, — все они сделали все, что могли. И еще многое сверх того, что может сделать человек…

«Эпок» разгромлена. Люди в Париже и Нанте остаются без средств. Ширвиндт тоже. Арест Жака-Анри приведет к нарушению связей. Все рассыплется… до поры до времени. Война еще не окончена. На смену Жаку-Анри придет другой товарищ и скует воедино звенья цепи. И опять — за дело. Пока не смолкнут выстрелы. Пока не рухнет, поверженная в прах, «тысячелетняя империя» Адольфа Гитлера.

Свет и тень… Двор словно поделен ими. Тень от брандмауэра лежит на влажных каменных плитах. Жак-Анри идет по ним, глядя перед собой.

Чем встретит его улица? Даст ли ему счастливую возможность продолжить движение вперед или остановит окриком и пулей?

Шаги Жака-Анри гулко отдаются в пустом пространстве двора. Тень, резко отчеркнутая по кривой, остается за плечами. Арка раскрывается перед ним, и в конце прохода — начало улицы.

Жак-Анри ступает под арку.

Улица — перед ним.

И он делает первый шаг…

 

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

1

Париж.

Секретно. Только через офицера.

1-й экз. 2247/43.

Штаб СС-бригаденфюрера Рейнике

Обергруппенфюрер!

Телеграмма, подписанная Вами и касающаяся аспектов операции по аресту Леграна Жака-Анри, вынуждает меня объясниться со всей решительностью и солдатской прямотой. Мне кажется, что многолетняя служба в РСХА под руководством покойного группенфюрера Гейдриха и те месяцы, что я проработал под Вашим началом, дают мне право на абсолютную откровенность.

Я меньше всего заинтересован в том, чтобы переложить ответственность за неуспех операции на третьих лиц, однако было бы совершенно неправильно приписывать сотрудникам моего штаба все смертные грехи, обеляя тем самым представителей абвера, по существу сорвавших тщательно спланированную и подготовленную операцию.

Как я уже докладывал Вам, обергруппенфюрер, парижское Абверштелле в лице своего начальника, полковника Оскара Райле, и специального уполномоченного г-на Бергера с самого начала, вопреки инструкциям РСХА и шефа абвера г-на адмирала Канариса, считали арест Леграна своим личным делом и, по существу, саботировали попытки моего штаба найти с ними общий язык. Г-н Бергер устроил настоящую слежку за мной и моим окружением, стараясь помешать нормальной работе. К этому неблаговидному делу он привлек бывшего сотрудника абвера Мейснера, временно прикомандированного к штабу по настойчивой просьбе господина генерала фон Бентивеньи. Следуя полученным от г-на Бергера приказам, Мейснер с помощью портативной аппаратуры записывал содержание бесед и выступления участников секретных совещаний, созываемых мною в связи с делом Леграна. К сожалению, подлинная роль Мейснера, как осведомителя абвера, выяснилась слишком поздно, и мне не удалось предотвратить утечку сведений. При служебном расследовании, г-н Мейснер на допросе у старшего правительственного советника Гаузнера показал, что Бергер особенно интересовался временем проведения операции, ее деталями и средствами, с помощью которых ее намечалось провести. Нелишне заметить, что г-н Бергер и есть как раз то лицо, которое, действуя с преступной неосторожностью, возглавило в свое время налет на филиал русского Центра в Швейцарии — фирму «Геомонд» и свело на нет наши усилия по ликвидации как самого филиала, так и резидента Центра Вальтера Ширвиндта.

Переходя к событиям последних дней, считаю своим долгом, уважаемый обергруппенфюрер, восстановить их в Вашей памяти с большей или меньшей полнотой и с максимальной объективностью.

Как известно из материалов следствия по делу Мейснера, план захвата помещения «Эпок» и ареста Леграна был разработан г-ном Бергером в полной тайне и без консультаций с нами. Более того, выяснилось, что г-н Бергер, узнав от Мейснера о дне и часе намеченного нами ареста, поторопился опередить нас и, с ведома начальника Абверштелле в Париже, сформировал оперативную группу из чинов абвера и тайной полевой полиции, подчиненной вермахту. При этом он распорядился, чтобы Мейснер установил наблюдение за Леграном в момент его прибытия в Париж и сопровождал его в машине абвера на всем пути следования. Сам г-н Бергер тем временем должен был организовать засаду в помещении конторы «Эпок», с тем чтобы арестовать Леграна по прибытии туда.

Мейснер, имеющий самое приблизительное представление о ведении наружного наблюдения, с самого начала опрометчиво повел свою машину следом за машиной Леграна, не пытаясь даже маскировать свои действия, и тем самым, естественно, возбудил подозрения последнего. При выезде на кольцо Больших бульваров Легран сделал первую попытку оторваться от преследования, а когда она не удалась, повторил свои попытки и в конце концов добился успеха. Сотрудники тайной полевой полиции, помогавшие Мейснеру, после длительного преследования задержали машину, но уже без Леграна, покинувшего ее за несколько минут до того и скрывшегося в кварталах, примыкающих к Большим бульварам. Арестованный водитель и владелец машины, допрошенный на месте, не мог указать, где конкретно расстался с Леграном, и это помешало организации методического прочеса местности.

Получив известие о бегстве Леграна из машины, я немедленно выехал на место происшествия и дал указание батальону СС, трем взводам полевой полиции и мобильным подразделениям парижской вспомогательной полиции стянуться в район, где мог скрываться Легран, и начать планомерную облаву. Примерно полчаса спустя в облаве, помимо перечисленных подразделений, приняли участие чины гестапо, которых возглавил по моему приказу старший правительственный советник Блюхер. К сожалению, принятые нами меры практических результатов не дали, и в 19.30 я распорядился прекратить широкие поиски и одновременно начать поголовную проверку всех лиц, числящихся на учете службы безопасности, гестапо и абвера и проживающих в данном районе, с целью выявить возможных пособников Леграна, оказавших ему нелегальный приют. В этой акции значительную помощь нам оказали осведомители французской вспомогательной полиции и добровольцы из определенных кругов, разделяющих наши идеи. Вынужден констатировать, однако, что и эти меры не увенчались успехом. Можно предположить, что Легран покинул опасный для него район до начала планомерной облавы и нашел убежище на одной из своих конспиративных квартир.

Докладывая Вам об этом, уважаемый обергруппенфюрер, я вовсе не намерен представить дело так, будто во всем повинен один Мейснер. Бесспорно, ответственность лежит на всех нас, в том числе и на мне, и на г-не Бергере, взявшем на себя смелость действовать на свой страх и риск. Как выяснилось при служебном расследовании, начатом мною в силу Вашей директивы, г-н Бергер, захватив контору «Эпок», действовал не лучшим образом, позволив пособникам Леграна, оказавшимся здесь, подать сигнал об опасности, причем в такой форме, что г-н Бергер не смог нейтрализовать этот сигнал.

Это дает мне основание утверждать, что арест Леграна не удался бы при любых условиях, включая и то, что Мейснер, ведя наблюдение, выполнял бы свои обязанности безупречно.

В настоящее время, уважаемый обергруппенфюрер, мой штаб продолжает разработку группы Леграна. С этой целью радио-абверу через начальника Абверштелле полковника Райле предложено усилить контроль за эфиром и по мере пеленгования русских шпионских раций наводить на них оперативные группы тайной полиции для захвата помещений и ареста радистов. Наряду с этим ведется усиленная агентурная разведка группы. Уверен, что выход на след Леграна будет обеспечен уже в ближайшие недели. Считаю, что есть возможность обнаружить Леграна через каналы его связи с Ширвиндтом из «Геомонда», но так как вопрос находится вне сферы моей компетенции, не беру на себя смелости судить, каким образом это надлежит делать.

В заключение, уважаемый обергруппенфюрер, заверяю Вас, что я и мой штаб сознаем высокую ответственность, лежащую на нас, и готовы приложить все усилия, чтобы оправдать доверие Ваше и господина рейхсфюрера СС. Будет превосходно, если СС-бригаденфюрер Шелленберг возьмет на себя труд снестись с господином адмиралом Канарисом и информировать его о создавшемся положении.

Хайль Гитлер!

Рейнике, СС-бригаденфюрер и генерал-майор полиции

 

2

Протокол совещания у начальника абвера. Присутствуют: генерал фон Бентивеньи, генерал Лахузен, полковник Райле, майор Кури, майор фон Лоссов, полковник граф фон Ленау — от ОКВ.

Адмирал информирует собравшихся о письме РСХА от имени обергруппенфюрера Кальтенбруннера относительно неудачной попытки ареста Леграна и просит высказаться по существу письма. Адмирал особенно отмечает, что бегство Леграна на неопределенно долгий срок отодвигает разгром шпионской организации русских во Франции и Швейцарии.

Адмирал предупреждает, что пример Мейснера, лишенного права на присвоение очередного звания, должен послужить уроком для всех чинов контрразведки, включая и высших.

Генерал Бентивеньи говорит, что ошибки, приписываемые Бергеру чинами службы безопасности сильно преувеличены и что Бергер действовал в рамках должностных инструкций.

Вносится предложение дать ответ РСХА именно в таком смысле, особенно отметив негативную роль бригаденфюрера Рейнике, затушевавшего собственные просчеты и упустившего Леграна. Генерал фон Бентивеньи особенно возмущен тем, что вина за провал операции возложена на одного Мейснера, который, кстати, подчинялся не Абверштелле в Париже, а штабу бригаденфюрера Рейнике.

На это адмирал говорит, что поступок Мейснера граничит с изменой, ибо им нанесен огромный вред. Русская разведка продолжает успешно работать, информируя Центр и поддерживая, очевидно, связи со своим швейцарским филиалом. Адмирал высказывает уверенность, что присутствующие подумают о том, как и в каком направлении консолидировать усилия абвера и РСХА для поисков Леграна и участников его организации. Того же мнения придерживается полковник граф Ленау.

Генерал Лахузен предлагает усилить Абверштелле во Франции техническими средствами и опытными криминалистами, сосредоточив их усилия на выявлении и аресте Леграна. По его мнению, радиороте следует придать два-три взвода радио-абвера с опытными операторами пеленгаторов, а к аппарату Абверштелле прикрепить особую команду с ответственным руководителем во главе.

Генерал Лахузен уточняет, что было бы более целесообразно такую команду придать не Абверштелле, а штабу бригаденфюрера Рейнике, накопившего опыт работы в условиях Парижа. При этом команда может находиться в двойном подчинении.

Адмирал согласен с этим предложением, уточнив, что возглавить команду все же должен не представитель абвера, а член РСХА. Предлагается кандидатура опытного криминалиста гауптштурмфюрера Гейнца Панвица из Управления-IV РСХА. Возражений нет, и адмирал предлагает закрыть совещание, выразив при этом благодарность генералу фон Бентивеньи, поступающемуся в связи с принятыми решениями узкими интересами своего управления ради высших интересов безопасности великой Германии.

 

3

Объявление

Разыскивается:

Жак-Анри Легран, приметы…

Означенный Легран виновен в ведении вражеской работы, направленной на подрыв мощи империи, шпионаже, организации заговоров на территории Франции и вне ее, связи со стоящим вне закона так называемым «движением сопротивления» и создании нелегальной группы.

Тот, кто укажет местопребывание Леграна или в любой иной форме будет содействовать германским властям в аресте его, получит вознаграждение — 50 000 франков.

Лица, оказывающие помощь Леграну или дающие ему приют и действующие при этом сознательно или несознательно, будут подвергнуты смертной казни, а члены их семей — высылке в специальные лагеря…

Высший руководитель полиции безопасности и СД во Франции г. Париж

 

4

74902. 11645. 34197. 04105. 99539. 40183. 27531. 08264. 92051. 33533. 31006. 42748. 50973. 42841. 57391. 54400. 21762. 83287. 84195. 31702. 98243. 61879. 50237. 61109. 26483. 93768. 11911. 73927. 04016. 77482. 95371. 53816… ВИРДО. АР-5857. КЛС…

[Из Парижа… Перешел на нелегальное положение после разгрома конторы фирмы. Все товарищи работают спокойно и без паники, твердо веря в нашу победу. Восстанавливаем связи. Прошу шифр и расписание передач для парижской группы… Весьма срочно и очень важно. Марат. Для КЛС.]

Ссылки

[1] Тодт — военно-строительная организация гитлеровских вооруженных сил, названная по имени своего основателя генерала Фрица Тодта, погибшего в 1942 году в автокатастрофе.

[2] «Атлантический вал» — система укреплений, воздвигавшаяся гитлеровцами на западном побережье оккупированной Франции.

[3] Маки — собирательное название французских партизан.

[4] Имперское главное управление безопасности гитлеровском Германии.

[5] На Бендлерштрассе в Берлине находилось здание военного министерства.

[6] Существует несколько способов шифрования с помощью книг. В том числе и так называемый дифракционный, суть которого состоит в многократной замене одной буквы другой с помощью слова-ключа.

[7] Оберкоммандо дер вермахт (ОКВ) — оперативное руководство вооруженными силами фашистской Германии.

[8] В СС были следующие офицерские звания: унтерштурмфюрер, штурмфюрер, оберштурмфюрер, гауптштурмфюрер (соответствовали армейским — лейтенант, оберлейтенант и капитан); штурмбаннфюрер, оберштурмбаннфюрер, штандартенфюрер или оберфюрер (соответственно — майор, подполковник и полковник), бригаденфюрер, группенфюрер и обергруппенфюрер (соответственно — генерал-майор, генерал-лейтенант, генерал пехоты).

[9] 10715 килогерц — частота, на которой работала пеленгуемая станция.

[10] «Аварийный сигнал» — условная буква, добавляемая или, напротив, опускаемая в радиограмме, если радисту грозит провал.

[11] Один из руководителей «верхушечной оппозиции» Гитлеру и участник «заговора генералов». Казнен гитлеровцами в 1944 году.

[12] Карл Эрнст — один из «вождей» штурмовиков, уничтоженный Гитлером во время так называемого «путча СА» в 1934 году.

[13] Игра слов: schritt — шагающий; meier — фермер.

[14] «Дом Диор», «Пакэн» — фешенебельные салоны мод в Париже.

Содержание