ДОМ БЕЗ КЛЮЧА
(КНИГА ВТОРАЯ)
***
I. НА ОККУПИРОВАННЫХ ТЕРРИТОРИЯХ ЗА СОВЕРШЕННЫЕ ГРАЖДАНСКИМИ ЛИЦАМИ НЕНЕМЕЦКОЙ НАЦИОНАЛЬНОСТИ ПРЕСТУПЛЕНИЯ, НАПРАВЛЕННЫЕ ПРОТИВ ИМПЕРИИ ИЛИ ОККУПАЦИОННЫХ ВЛАСТЕЙ И ПОДРЫВАЮЩИЕ ИХ БЕЗОПАСНОСТЬ ИЛИ БОЕСПОСОБНОСТЬ, СМЕРТНАЯ КАЗНЬ ПРИНЦИПИАЛЬНО ЦЕЛЕСООБРАЗНА...
IV. КОМАНДУЮЩИЕ НА ОККУПИРОВАННЫХ ТЕРРИТОРИЯХ И СУДЕБНЫЕ НАЧАЛЬНИКИ В РАМКАХ СВОЕЙ КОМПЕТЕНЦИИ НЕСУТ ЛИЧНУЮ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ ЭТОГО ПРИКАЗА.
Из директивы «Мрак и туман».
***
1. Июль. 1943. Париж, рю Марбёф. 4.
По утрам, ровно секунду, Жак-Анри чувствует себя счастливым и спокойным. Секунда эта составляет промежуток между сном и бодрствованием — двумя половинами бытия, исполненными тревог.
От дома до конторы на рю Марбёф можно дойти за несколько минут, но Жак-Анри но спешит. Получасовая прогулка по узким улочкам и сквозным дворам — дань но только привычке, но и подсознательному стремлению оттянуть момент, когда стеклянная дверь с матовыми буквами АВС отрежет его от внешнего мира.
Кабинет мрачен и холоден. Стены, облицованные фальшивым лабрадором, и зачехленная люстра на бронзовых цепях; громадный темный стол на возвышении; кресло со спинкой, уходящей к карнизу; камин, забитый золой; и в довершение всего старомодный сейф на львиных лапах, этакий символ солидности и процветания.
За день глаз привыкает и к сейфу и черному лабрадору, но и одиночеству привыкнуть невозможно, и Жак-Анри ненавидит свой кабинет. Телефон и селектор, два канала для связи с миром, тоже не примиряют его с действительностью. Голоса, возникающие в них, принадлежат по большей части людям, которых Жак-Анри Дюран, директор АВС, не числит среди друзей, но с которыми тем не менее приходится быть на короткой ноге. Секрет в том, что старая АВС, несмотря на внешнюю респектабельность, всего лишь посредническое бюро, и клиентуру ее составляет мелкая сошка, связанная с немцами и черным рынком.
Сегодняшнее утро ничем особым не отличается от всех других, если не считать встречи с протеже бухгалтера Гранжана, намеченной на 10.30. Гранжаи так хлопочет, что можно подумать, будто речь идет не о провинциальном юристе, а о кандидате в премьеры.
До назначенного времени остается чуть больше минуты, но Жак-Анри не торопится позвонить в колокольчик, хотя и знает, что Гранжан и Дюпле ждут в приемной. Порядок прежде всего.
Жак-Анри выкладывает на стол утренние газеты и невнимательно разглядывает иллюстрации, не забывая при этом следить за стрелкой ручных часов... Пора... Он прижимает кнопку селектора.
— Пригласите господ.
Спокойное лицо. Холодный, незаинтересованный взгляд. Руки, сложенные на коленях. Жак-Анри Дюран, генеральный директор АВС, готов начать переговоры.
— Добрый день, патрон!
— Входите, Гранжан. Я слушаю, господа.
Сесть не на что, и Гранжан, прикрывая спиной Дюпле, стынет у дверей. Долгая пауза, прерываемая лишь сопением Гранжана. У него, безусловно, полипы в носу, думает Жак- Анри, пытаясь скрыть зевоту.
Гранжан делает шажок, выпуская Дюпле из-за спины.
— Вот тот человек, о котором я говорил, патрон. Он из Оверни.
— Я юрист, господин директор,— тихо вставляет Дюпле, и Жак-Анри едва не вздрагивает.
— Хорошо, Гранжан, идите. А вы останьтесь.
Жак-Анри наклоняется к газетам, успевая заметить, как Гранжан, выходя, ободряюще треплет Дюпле по плену. На первой странице «Виктуар» красуется улыбающийся Лаваль...
«Невероятно!»— думает Жак-Анри и произносит:
— Ну, здравствуй же, Жюль!
— Добрый день, старина!
— Вот так сюрприз! Ты давно в Париже?
Поддернув брюки, Жюль присаживается на край подоконника. Выуживает из нагрудного карманчика сигарету и, прикурив, пожимает толстыми плечами.
— Не слишком... А ты неплохо устроился. Кабинет, вывеска — все, как в покойной «Эпок». Кстати, что с ней сейчас?
— Там немцы.
— Ну, а АВС — когда ты вошел в дело?
— В апреле,— говорит Жак-Анри.— Послушай, Жюль, что это — проверка?
— С чего ты взял?
— Не так уж трудно сопоставить. Центр не выходит на связь, никто не является, и вдруг ты, и с таким видом, словно собрался меня экзаменовать.
Жюль перекатывает сигарету в угол рта.
— Не преувеличивай, старина.
— Пусть так!.. Что вас интересует, господин Дюпле? Имена, факты, даты? Извольте! — Скомканная газета с Лавалем летит в камин, а Жак-Анри вскакивает с кресла.— Какого черта ты, старый друг, неделю крутишься вокруг АВС и ищешь ловушку! Говори прямо.
Жюль, не отвечая, трет лоб, а Жак-Анри крупными шагами мерит комнату, машинально смотрит на часы. До вечера и партии в белот у мадам де Тур еще далеко. Кто там будет сегодня? Сама мадам, какие-то немцы из оккупационной администрации, друзья хозяина дома. Муж мадам, Бернгардт Лютце, имперский немец и важная шишка в «Арбейтсайнзац». После разгрома «Эпок» Жак-Анри первые недели жил у них и был в безопасности; мадам никогда ни о чем не спрашивала и делала вид, что пребывание Жака-Анри в ее доме необременительно. Семья де Тур не имела прямого отношения к Сопротивлению, но хозяйка дома доводилась кузиной Жаннет Бельфор, в пансионе которой в Марселе когда-то располагалась радиогруппа Поля. Арест Жаннет и ее смерть в концлагере потрясли Аннет де Тур, и она едва не выставила своего Бернгардта. Мужу пришлось поклясться, что Франция — вторая родина — для него дороже фатерланда, и только тогда ему разрешили остаться.
Жак-Анри и сейчас продолжал бы пользоваться гостеприимством в Сен-Жермен де Прэ, если бы не затея мадам, после которой крыша особняка перестала казаться надежной. Аннет раздобыла где-то несколько граммов цианистого калия и посвятила Жака-Анри в план: на приеме у командующего войсками во Франции генерала Штюльпнагеля она подсыплет яд в шампанское. Экзальтированность могла и впрямь толкнуть мадам де Тур на путь террора, и Жак-Анри, убедив ее, что затея требует тщательной подготовки, сутки спустя съехал с квартиры... С той поры он лишь эпизодически бывает в Сен-Жермен де Прэ, хотя Аннет и отказалась от затеи... Сегодня среда, «карточный день», а без Жака-Анри белот не белот,— он, как утверждает мадам, незаменимый партнер, умеющий, помимо прочего, с достоинством платить любые проигрыши...
Жак-Анри возвращается к столу и включает селектор.
— Два кофе, Сюзи!
Горячий эрзац в фаянсовых чашках не становится вкуснее оттого, что секретарша подсластила его сахарином. Жак-Анри возится с чашкой, выгадывая время, чтобы взять себя в руки.
Сейчас главное — спокойствие.
Жюль гасит сигарету в кофейной гуще и осторожно ставит чашку на подоконник. Мизинцем трогает коротко подстриженные усики. Эти усики и крашеные волосы изменили его, но не настолько, чтобы сделать неузнаваемым. Новое лицо Жака-Анри — бородка «Генрих Четвертый» и полубаки — удачнее: понадобился месяц, чтобы Жак-Анри привык к нему и перестал относиться, как к чужому.
— Центр получил мой отчет?
— Да, в апреле.
Жак-Анри писал, что снял деньги со счетов и через посредников ведет переговоры с АВС. Просил расписание связи и шифр. Центр вышел из эфира и на некоторое время замолчал...
Жюль спрыгивает с подоконника, грузный, приземистый, со знакомой улыбкой на отечном лице. Руки в карманах, шляпа на затылке.
— Не торопись. Начнем с другого: что с Жаклин?
— Она умерла.
— А Рене?
— Расстрелян. Немцы решили, что он из маки, и расклеили оповещение о казни... Потому я и связался с АВС, что Рене уже нет.
— Леграна знал не только он.
— Леграна — да, но не Дюрана. И потом — разве ты окликнул бы меня на улице?
Жюль пожимает плечами.
— Нет, пожалуй. Но в АВС я не войду. Пусть Гранжан еще похлопочет. У тебя есть вакансия?
— В том-то и дело, что нет. И Гранжану это известно. Не понимаю, почему он так настойчив? Он что, из Сопротивления?
— Он кагуляр. А ты и не догадывался? Будь осторожнее с ним, старина, у него подозрительные знакомства.
— Мы еще встретимся?
— Разумеется. Подготовь радистов и скажи Технику, чтобы проверил телефон — норд — семнадцать — семнадцать.
— А ответ? Ты привез ответ?
Жюль не спеша достает из карманчика сигарету. Кладет на край стола и щелкает пальцами.
— Как всегда, лимонный сок и марганцовка, две части на одну. Надеюсь, ты не думаешь, что я торчу в Париже полмесяца и прихожу сюда для того, чтобы сообщить Дюрану о недоверии?
Руки в карманах, шляпа на затылке; Жюль доходит до двери и ухмыляется.
— А знаете, господин директор, вам очень к лицу бородка. Только почему Дюран? Мефистофель — и звучно и больше соответствует внешности.
— Добавь, и характеру,— бормочет Жак- Анри, пряча сигарету.— Все шутите, дорогой Дюпле?
— Шучу! — говорит Жюль серьезно.— Запомни адрес: рю ль'Ординер, три. Антикварная лавочка. Я там что-то вроде эксперта по бронзе, о чем господин Гранжан, разумеется, не догадывается. Ты можешь завтра?
— Конечно!.. До свидания, месье Дюпле!
Жак-Анри кивает небрежно, почти высокомерно. Жюль поторопился открыть дверь, а Сюзи, как все секретарши, любопытна и любит подсматривать. Помня об этом, Жак-Анри склоняется над газетами и не торопясь допивает кофе.
2. Июль. 1943. Штутгарт. Адлерштрассе. 11.
По утрам на почте почти но бывает посетителей, и служащие коротают время за разговорами и чтением. Не в открытую, конечно; газеты и книги прячутся в выдвижных ящиках столов и исчезают при появлении начальства. Зомбах знаком с правилами игры и, перешагнув порог, покашливает, рассеянно ощупывает карманы, давая девушкам время скрыть улики.
— Доброе утро, фрейлейн! Есть что-нибудь для меня?
Очень юная девушка, почти подросток, медленно, словно просыпаясь, отрывается от книги. Только что она была Брунгильдой, и рыцарский турнир еще не окончился: белокурые гиганты, обагряя кровью ристалище, ломали о сталь мечи, и искры падали к ногам принцесс...
— Итак, фрейлейн?
— Да, да, ищу... Пожалуйста, господин Зомбах...
Улыбаясь, Зомбах покидает почту, а девушка еще на несколько минут расстается с грезами. В юнгфольке ее приучили к дисциплине, и, кроме того, у нее отец — штаммфюрер, и это обязывает. Книга исчезает в ящике, а мечтательница устремляется к кабинету начальника.
— Хайль Гитлер! Он был и взял письмо!
— Хайль... Закройте дверь. Что за привычка говорить с порога? Вы бы еще вздумали болтать об этом на площади или в зале...
Тем временем Зомбах в трех кварталах от почты дочитывает письмо. В нем нет ничего особенного: короткая информация, что предложение принято и встреча с представителем берлинской фирмы состоится сегодня в 10.00 на Адлерштрассе, в доме одиннадцать.
Зомбах прячет бумажку и пожимает плечами: хотел бы он знать, где эта Адлерштрассе?
На углу скучает шупо, и Зомбах справляется у него. Шупо оглядывается.
— Эй, Ганси, поди-ка сюда!
Зомбах не успевает отказаться, и Ганси, подвернувшийся удивительно кстати, изъявляет желание показать ему кратчайшую дорогу. Он худ и голоног; на коричневой рубашке погончики юнгфолька. Тоже какой-то фюрер лет двенадцати от роду.
Номер одиннадцать. Позолоченные орлы на решетке и начищенная табличка: «Гердт фон Стауниц, коммерции советник»; старинный звонок — разъяренный лев, кусающий кольцо... Хозяин виллы — маленький и полный, в пиджаке из серого твида — держится с простотой давнего знакомого, хотя до этого никогда не виделся с Зомбахом.
— Позвольте шляпу? Сегодня я один за всех — прислуга на собрании у блоклейтера. Что поделаешь, быт связан с некоторыми затруднениями.
— Да, да,— говорит Зомбах и щурится.— Прелестный вид. И какая тишина!
Вид действительно прелестный, но Зомбах не успевает им полюбоваться — двое мужчин выходят из комнат на террасу, и Стауниц испаряется, исчезает, будто его и не было.
— Мы заставили вас ждать?
— Нет, точно десять. Мне кажется, мы можем не представляться?
Голос Зомбаха звучит уверенно. В Берне, в БЮПО(контрразведка Швейцарской Конфедерации), он ознакомился с фотографиями в альбоме полковника Пусто и сейчас знает, с кем имеет дело: бригадефюрер Вальтер Шелленберг и его адъютант штурмбанфюрер Эгген.
— Отличная погода,— говорит Шелленберг и улыбается Зомбаху.— Сигару?
— Нет, благодарю. Но вы курите, я люблю запах дыма.
Улыбка Шелленберга становится простодушной.
— Хороший солдат следует примеру начальника. Не так ли? Помнится, тот, кто прислал вас,— враг никотина.
— Он курит трубку.
— Вы правы... Но бог с ней, время дорого, а для бывшего вице-консула Меркеля в тюрьме каждый час — вечность.
— В чем его обвиняют? Или это тайна следствия?
— Никакой тайны нет. Тем более от вас. Меркель занимался шпионажем, и это доказано... Быть взятым на явке, с кучей документов в руках и в обществе офицеров вермахта — в подобной ситуации швейцарское гражданство не служит гарантией от расстрела... Впрочем, вы и сами многое знаете.
— Не так уж много... Я действую по поручению консульства...
Из сада тянет прохладой; лужайка перед балюстрадой словно шахматная доска: темный газон перемежается светлым, низко подстриженным, и у Зомбаха рябит в глазах.
— Значит, консульства? — повторяет Шелленберг.— Я сейчас назову одно имя, и, может быть, оно поможет нам договориться. Вам знакома фамилия Швартенбах?
— Впервые слышу.
— Фирма «Варенфертриб Гмб.X.». Контрольный пакет акций и должность распорядительного директора. Наряду с другой должностью— старшего офицера 5-го отдела Генштаба Конфедерации; но там его знают как капитана Майера.
Зомбах не трус, но ему делается не по себе.
— Это вы? — уточняет Шелленберг без признаков улыбки.— Ну, ну, не хмурьтесь... Мы оба разведчики, капитан, и можем найти общий язык не только по поводу Меркеля. Но для этого надо быть уверенным, что мои слова дойдут до бригадного полковника Лусто.
— Не могу поручиться...
— Жаль. Всего одну фразу и надо передать: некто в Берлине хочет переговорить с полковником лично. С глазу на глаз. И, как знать, не вернется ли Меркель в родную семью... Вы могли бы это устроить?
Шелленберг покачивается в шезлонге. Кончик ботинка мячиком скачет над полом: вверх-вниз, раз-два...
— А если Лусто откажется? — говорит Зомбах.
— Тогда Меркеля расстреляют. И, конечно же, газеты не останутся в стороне. Кроме того, боюсь, что история со Швартенбахом тоже попадет в прессу, и, судя по всему, фюрер получит долгожданный предлог для репрессивных мер в отношении Конфедерации. Швейцарское вице-консульство в Штутгарте — резидентура 5-го отдела! Международный скандал!..
Шелленберг встает — невысокий, плотный, в отлично сидящем костюме.
— Ну, а начальник гестапо Мюллер? — спрашивает Зомбах.
— При чем здесь он?
— Раз Швартенбах известен вам, то где гарантия, что гестапо ослепнет?.. Это вы позаботились о полицейском на углу Мекленбург- штрассе?
Недоумение Шелленберга совершенно искренне, и Зомбах мрачнеет.
— На этом углу никогда не было поста,— говорит он медленно.— Я две недели гуляю по улице, полицейский появился только сегодня. И еще — мальчишка... Ои проводил меня сюда...
— Займитесь-ка ими, Эгген. Кстати, кто выдал письмо на почте?
Выслушав ответ, Шелленберг берет Зомбаха под руку, и этот жест придает капитану уверенность. Он означает подписание и ратификацию договора. Джентльмены, как известно, понимают друг друга без слов.
3. Июль. 1943. Женева, рю Лозами, 113.
— Ах, Шарлотта, это убийственно скверно! Ты что, не слушаешь?
— Я поняла, но постарайся успокоиться. Возьми себя в руки, Проспер.
Вот так всегда: Шарлотта оживляется только при виде тряпок; огорчения и неприятности мужа ее не волнуют, и Просперу приходится выкручиваться одному.
Присев на ручку кресла, Проспер грызет ноготь и косится на постель, где полулежит двадцатилетнее существо, которое он перед богом и людьми обязался любить до конца дней своих.
Постель и тряпки. Тряпки и постель. А ему скоро сорок пять, и сердце по утрам пошаливает, и текущий счет огорчительно мал. И этот визит из БЮПО, внезапный, пугающий... Что же делать?
Шарлотта натягивает одеяло повыше и присаживается. Похоже, Проспер выбит из колеи. За первой сигаретой следует вторая и тает от глубоких затяжек. Бедный Проспер!.. Чего же все-таки хочет от него БЮПО?
Легкие слезы пощипывают глаза. Их еще немного, и Шарлотта колеблется — сдержаться или дать им волю. Ей так жаль мужа и себя! Еще бы, жить с неудачником и сохранять верность ему совсем не просто. Шарлот-а изменила бы, но страх перед новым удерживает ее, и вот уже несколько месяцев она не переступает границ в отношениях с мужчинами. Немножко кокетства и только... Впрочем, так ли это? А Ширвиндт?.. Ох, и дура же она была!.. Ширвиндт выставил ее из конторы — достаточно деликатно, но решительно. Шарлотта дважды в жизни проявляла инициативу; Проспер не колебался и стал ее мужем, а Вальтер Ширвиндт отправил за дверь.
Три порции мартини перед сном и мечты — вот и все, чем осталось утешаться.
— Возьми себя в руки, Проспер. И перестань курить!
Шарлотта покашливает, демонстрируя отвращение к табаку. Слезы высохли, на сердце легко, и Шарлотта соображает, как заставить мужа вернуться к главному — БЮПО и Ширвиндту.
Проспер бросает окурок в вазу с гортензией. Запахивает халат. Шарлотта наблюдает за ним и ждет продолжения.
— Я, пожалуй, соглашусь,— говорит Проспер, и глаза его светлеют.— Другого выхода нет.
— О чем ты?
— О «Геомонд», разумеется. Подумай сама, Лота, а что мне остается? Я не хочу ссориться с полицией. Правда, микрофоны в стене — это незаконно, но, черт возьми, не лезть же на рожон?
— Ширвиндт знает? — говорит Шарлотта.— Ты рассказал ему?
— Нет, конечно.
— Ты трус, мой милый, вот в чем дело. Я полчаса слушаю тебя и думаю, почему ты не указал им на дверь. Это же произвол: микрофоны в конторе и все такое. И потом, откуда ты взял, что они из БЮПО? А если это конкуренты Ширвиндта, сующие нос в его дела? Что будет тогда?
— Ты думаешь?..
— Вот, вот... Конкуренты, гестапо, мало ли кто...
Проспер бледнеет.
— Черт возьми, я поеду в комиссариат!
— И попадешь впросак. Послушай, Проспер. Они еще придут?.. Не говори с ними без меня. Хорошо?
— Как хочешь.
— Ширвиндт — солидный делец, и представь себе, что он найдет микрофоны и пригласит в контору газетчиков. Тебе нравится быть героем скандала? Даже если это БЮПО, в дураках останешься только ты!
Шарлотте почти жаль своего неудачника Проспера.
— Успокойся.— говорит она как можно мягче.— Ничего пока не произошло. Предоставь этих господ мне, и я все улажу.
— Пусть так... Подвинься, дорогая.
Глядя в потолок, Шарлотта обнимает мужа и думает о том, кого хотела бы видеть сейчас на месте Проспера. Это тем более не трудно, что у спальни Шарлотты и кабинета Вальтера Ширвиндта общая стена.
А Ширвиндт в эти минуты не рядом, не за стеной. Служебный кабинет пуст, в спальне убрано, а секретарша, Элен Бертье, роется в личных бумагах шефа. Ей приказано отвечать посетителям, что господин Ширвиндт будет после полудня.
Причины неожиданного ухода владельца «Геомонд» Элен не известны, и она не подозревает, что они прямо связаны с проспектом «Лонжина». пришедшим со вчерашней почтой. Этот проспект валяется в мусорной корзине, которую Элен забыла опорожнить.
Элен в конторе, Шарлотта в спальне и Ширвиндт, спешащий к кинотеатру «Космополитен»,— все трое озабочены — каждый своим — в этот июльский день.
...Рекламный проспект «Лонжина» пришел неожиданно, и, хотя Вальтер перерыл всю вечернюю почту, он не нашел главного — письма, без которого роскошное издание но стоило ни гроша. Можно было век ломать голову, на какой модели задержать внимание, и так и не угадать. Десятки образцов и на каждой фотографии стрелки часов застыли по-разному: двенадцать ноль-ноль, без пяти три, половина девятого... Хорошо еще, что фильмы в «Космополитеме» демонстрируют без перерыва!
С этой мыслью Ширвиндт покупает билет. Пересчитывает сдачу и минует турникет. Билетер, подсвечивая фонариком, ведет его на свободное место...
Из конторы Ширвиндт ушел внезапно, с таким расчетом, чтобы у Элен не было времени созвониться с кем следует. В том, что Элен позвонит, Вальтер не сомневался: весь последний месяц БЮПО держит контору под наблюдением. После того, как он принял Элен, наружных наблюдателей убрали.
Устроившись поудобнее, Ширвиндт вытягивает ноги и готовится ждать. Сколько и кого? Кто знает!.. Может быть, пройдет час, а может, целый день. Проспект не дал ответа.
Человек в канотье возникает возле Ширвиндта часа через полтора, когда Вальтер, устав от комедийных страстей, борется с дремой. Ширвиндт осторожно скашивает глаза. Нет, лицо ему незнакомо. Тем не менее Вальтер щелкает зажигалкой, когда сосед достает сигарету.
— Позвольте моей, она совсем новая.
— Вы так любезны...
Совсем не те слова. И вдруг:
— Вам привет от Профессора и Марата.
В подставленную ладонь Ширвиндта падает бумажный шарик. Вальтер встает и, одергивая пиджак, идет к выходу. Лоб его в испарине... После разгрома «Эпок» Центр предупредил, что Жак-Анри скорее всего провалился. А тут — курьер из Парижа...
Турникет подталкивает Ширвиндта в спину, выпуская на улицу. Вальтер надевает шляпу, расправляет поля. Если посмотреть на него со стороны, то легко поверить, что шляпа и только она — предмет его забот. Впрочем, какие осложнения могут быть у владельца картографической фирмы «Геомонд»?
4. Июль. 1943. Париж — Сен-Деки — Кранц
Полдня Бергер бродит по магазинам и ищет желтого игрушечного зайца. Эмми взбрело в голову, что бывают такие, и в последнем письме она поспешила довести свое открытие до сведения отца — огромными каракулями. Расшифровав их, Бергер подумал, что Лизель, очевидно, все еще носится с идеей сделать из дочери художницу — иначе Эмми удовольствовалась бы зайцем нормального цвета.
У площади Этуаль Бергер сворачивает в переулок и заходит в первую же попавшуюся лавку. Сам не зная почему, он уверен, что именно здесь его ждет удача.
И точно. Желтый заяц красуется на самом виду; точное, парит в воздухе, и Бергер, слегка ошеломленный, не сразу находит взглядом нитку. Это как волшебство — заяц, парящий под потолком. А если не волшебство, то слепой дурацкий случай, помогающий Бергеру в тысячный раз находить то, чего нет.
Оберегая сверток с покупкой, Бергер едет в «Лютецию» на такси. Считанные часы отдыха кончились, и через несколько минут все вернется на круги своя.
Автоматчики у входа знают Бергера в лицо и вытягиваются, но ом все еще слишком занят мыслями о доме, чтобы обратить на них внимание.
— Мне звонили, дежурный?
— Да, из Сен-Дени.
— Кто и по какому вопросу?
— Некто Шмидт... Просил вас быть в Сен-Дени не позднее девятнадцати.
В кабинете Бергер снимает пиджак и прячет сверток в сейф; мелкими глотками выцеживает стакан теплой воды и снимает трубку полевого телефона.
— Алло, Меркурий? Дайте Марс.
Далекий Марс откликается не сразу. Бог войны, как и положено богу, соблюдает дистанцию между собой и смертными, Бергер ждет, невесело разглядывая пятно на обоях.
— Здесь Бергер. Меня разыскивали?
— Машина будет ждать вас в семнадцать тридцать. Запомните: площадь Карусель, возле Лувра, у третьего подъезда. Серый «хорьх» с двойкой в номере. Вы поняли?
— Да,— говорит Бергер и кладет трубку.
В назначенное время Бергер слоняется у Лувра в ожидании серого «хорьха» с двойкой в номере. Машина въезжает со стороны Риволи и затормаживает всего на миг — так, что Бергер едва успевает втиснуться в распахнутую шофером дверцу...
Ранние сумерки встречают Бергера при въезде в Сен-Дени. После парижской суматохи, патрулей, жары, запахов бензина и железа двухэтажные домики городка, цветы вдоль асфальта и улицы без машин кажутся заповедником покоя, существующим вне времени и пространства.
Несколько минут «хорьх» петляет по улочкам, но не останавливается и, забрав влево, выезжает на Суассонское шоссе.
— У вас есть оружие? — спрашивает водитель, не поворачивая головы.
— Да.— говорит Бергер.
— Сдайте мне... Так. Я стану на развилке и буду ждать. Дальше пойдете пешком...
Бергер кивает и молодо выпрыгивает на шоссе, едва «хорьх» тормозит; впереди, метрах в пятидесяти запыленный «мерседес», охраняемый полдюжиной мотоциклистов.
Окна «мерседеса» зашторены. В салоне темно, однако не настолько, чтобы ошибиться и не понять, кто сидит в глубине, удобно облокотившись на кожаную подушку... «Некто Шмидт!»
— Садитесь, Юстус...
— Экселенц!
— Ну, ну! Не делайте вид, что потрясены. Слышишь, Зеппль, нам пытаются морочить голову. Каково?
Маленькая такса, ворча, копошится на коленях Канариса.
— Вот что, Юстус, меня здесь нет и вы меня не видели. Я не еду в Париж, следовательно, коллегам из СД нет смысла отрываться от государственных дел и беспокоить вас вопросами о моем самочувствии. Да и, кстати, оно не таково, чтобы превращать машину в кабинет на колесах. Мы с Зеппль старики и любим покой и комфорт.
— Экселенц остановится в Сен-Дени?
— Нет.
— Прикажет сопровождать его?
— Тоже нет, Юстус. Не ходите вокруг да около. Через четверть часа мы с Зеппль улетаем. Вы что, не заметили самолет? Он рядом, в поле.
Адмирал тихо посмеивается, а Зеппль возится у него на коленях, пытаясь укусить себя за хвост.
— Да, Юстус, через четверть часа. Их как раз хватит, чтобы дать вам два полезных совета.
— Я весь внимание, экселенц!
— Так вот. Первый: наладьте отношения с Ройнике, когда он приедет в Париж. Это может случиться завтра, но допускаю, что он прибудет уже сегодня. Второй: получив приказ помогать ему, работайте так, словно абвер и СД родные братья... Хотите что-нибудь спросить?
— Если экселенц позволит... Что произошло?
— Русские опять радируют из Парижа. Еще вопросы?
— Да, экселенц!.. Откуда СД знает о рациях? Пеленгаторы принадлежат нам, я сам читаю суточные сводки, и в них нет ни слова о перехвате.
— Что вы имеете в виду? 621-ю радиороту?
— И прочую технику Шустера.
— Капитан Шустер здесь ни при чем. Рации запеленгованы.
Кднарис умолкает, поглаживав таксу, рука в серой перчатке осторожно скользит вдоль шерсти, сопровождаемая легким треском. Бергеру становится грустно. В его неуютной жизни вот уже несколько лет нет места даже для собаки.
— Поезжайте в Кранц,— говорит Канарис и переносит руку со спины таксы на колено Бергера.— Приказ о новом сформировании штаба Рейнике в Париже придет не позднее завтрашнего вечера. К этому сроку вам надо знать все подробности, все детали, каждую мелочь...
— Да, экселенц!
— Прощайте, полковник Бергер! Хайль Гитлер!
В «хорьхе» молчаливый водитель возвращает Бергеру пистолет и, услышав короткое: «В Кранц!» — включает скорость.
За Леоном Бергер перелезает на заднее сиденье; укрывается пиджаком и старается задремать. Впереди длинная ночь, а ему по опыту известно, что ночью да еще в дороге редко удается придумать что-нибудь стоящее.
В Кранц они приезжают на заре, и Бергер, не дослушав рапорта начальника поста, торопится пройти в кабинет.
— Хорошо, капитан. Вам известно, зачем я здесь?
— Мне звонили из Берлина.
Кабинет — стеклянная будка на антресолях огромного зала. Прозрачный куб, позволяющий увидеть длинные ряды столов и операторов, приникших к аппаратуре. Головы склонены к таблицам; левые руки — на верньерах, в правых — карандаши.
Не предлагая начальнику поста присесть, Бергер листает бумаги. Их немного. Первая передача из Парижа перехвачена позавчера, и позавчера же, в 21.10, отмечено появление еще двух раций. Прием, известный Бергеру по делу «Эпок».
— Удалось расшифровать?
— Прошу прощения... Телеграммы очень коротки, и, позволю заметить, криптографам еще предстоит помучиться с ними.
— Понимаю.— говорит Бергер и с досадой захлопывает папку.— Подготовьте копии, я заберу их с собой.
Ничего существенного! Не установлен принцип шифрования. Ясно лишь, что новая группа работает по тому же методу, которым пользовались а свое время люди Леграна...
С копиями радиограмм Бергер спускается в зал. Начальник поста, отстав на полшага, следует за ним.
— Кто из операторов взял Париж?
— Ефрейтор Мильман. Стенд семнадцать.
Начальник говорит полушепотом, почти касаясь губами уха Бергера.
— После смены передайте ему, что он получит награду. Я пошлю представление в Берлин.
— Да, господин полковник! Но боюсь, что представление будет отклонено. Он недавно у нас... Какая-то история с девкой в Париже. Хороший специалист, но откомандирован из 621-й радиороты за безнравственность.
Бергер напрягает память: Мильман... Мильман... Нет, фамилия ему неизвестна.
— Еще что?
— Больше ничего. Первоклассный оператор и служит без замечаний.
Бергер издали бросает взгляд в сторону семнадцатого стенда... Мильман... Почему бы и нет? В 621-й радиороте у Бергера нет своего человека, а этот ефрейтор, нащупавший парижские рации, может оказать услуги. Сейчас он должен быть зол на тех, кто запер его в Кранце на казарменном положении...
— Снимите его с дежурства!
Начальник поста достает полевую книжку.
— Что-нибудь не так? Я должен записать.
— Запишите, что я забираю его с собой. Сейчас же. Подготовьте приказ и проездные документы.
Приятно быть сильным и творить добро. Бергер думает об этом и еще о желтом зайце, купленном для Эмми.
S. Август, 1943. Париж, Орпи — Булонский лес.
Для Рейнике ночь давно уже превратилась в день, а вечер ничем не отличается от утра. Поэтому бригадефюрер более или менее бодр, когда под утро прилетает в Орли. Ночные рейсы самолетов «Люфтганзы» строжайше запрещены, но правило не действует, если пассажирами являются чины гестапо. Начальник Управления IV обергруппенфюрер Мюллер не стал долго уговаривать дежурного по министерству авиации, сказал только: «После приземления в Париже информируйте мою канцелярию!»— и повесил трубку.
В Орли Рейнике задерживается. Охрана аэродрома по учебной тревоге отрабатывает отражение авиации противника, и полковник — комендант базы отказывается выпустить бригадефюрера из штабного бункера.
Приходится сидеть и ждать, а ждать Рейнике не любит. Из бункера он звонит Бергеру в «Лютецию», но полковника там нет. Нет в штабе абвера и командира радиороты капитана Шустера. Дежурный пробует отыскать обоих на улице Курсель, где квартирует 621-я радиорота, однако через несколько минут выясняется, что оба они — в Булонском лесу.
— Я скоро буду,— говорит Рейнике дежурному.— Предупредите господ об этом и пригласите ко мне. Но не вместе. Первым — полковника Бергера.
«Интересно, как воспримет Бергер мой сюрприз?»—думает Рейнике час спустя, сидя в машине. Эта же мысль занимает его и тогда, когда он поднимается по лестнице штабного особняка в Булонском лесу.
В кабинете чисто и прохладно. Шторы задернуты. Рейнике мельком оглядывает стол — по инструкции на нем не должно быть ни клочка бумаги.
— С прибытием, бригадефюрер!
Бергер, выбритый и выспавшийся, в два шага доходит до середины комнаты. Он в штатском и на зависть элегантен. Белоснежная рубашка подпирает шею жестким от крахмала воротничком; манжеты выглядывают из рукавов ровно на сантиметр, не больше...
— Юстус? Я искал тебя в «Лютеции». Почему ты оказался здесь?
— Работа,— говорит Бергер.— Ну, как Берлин?
— Бранденбургские ворота все еще на месте...
— Я так и думал,— серьезно говорит Бергер и достает трубку.
— Да, да, кури. Шустер в приемной?
— Прикажешь позвать?
— Позже, сейчас я тебя кое-чем обрадую: скоро прибудет Гаузнер.
— Вот как? Насколько я знаю, он сидел в Гамбурге и благодарил Мюллера за забывчивость.
— Я отозвал его в свой штаб. Гаузнер умница, а опыта ему не занимать. Он начинал эаниматься Леграном и парижскими передатчиками раньше нас с тобой.
— Рад слышать. Но это не все?
Рейнике выдерживает паузу.
— Ты угадал. В Штутгарте организовывается новая контора — «Алеманише Арбейтскрайс». Канарис и Мюллер договорились, что она станет филиалом штаба и полностью нацелится на Женеву. Недавно там был Шелленберг.
— В Женеве?
— В Штутгарте. Ом виделся со Швартенбахом из швейцарской разведки и совещался с ним на вилле фон Стауница.
— О чем они говорили?
— Спроси что-нибудь полегче. Скорее всего новая комбинация Управления VI в отношении «Геомонд».
— Против «Геомонд»?
— Да. С этой группой надо кончать. Быстро и без следов.
Рейнике с треском припечатывает карандаш к полированной доске стола. Пальцем давит открошившийся грифель.
— Штутгартскую контору подчинили тебе.
— Надо благодарить?
— Не я решал, Юстус. Ты остаешься моим заместителем по штабу. Я сам, как тебе известно, раздваиваюсь между Берлином и Францией... Мне приказано спросить тебя: ты согласен?
Бергер, посасывая трубку, разглядывает кончик ботинка. Губа его брюзгливо выпячивается, в глазах — равнодушие.
— Если все решено, не будем обсуждать. Ты не хочешь пригласить Шустера? Он ждет.
— Со щитом?
— Рации опять исчезли,— невыразительно говорит Бергер и спичкой помешивает табак в трубке.— Где мой «кепстен»?
— Привез,— успокаивает Рейнике, склоняясь над телефоном.— Скажите Шустеру: пусть войдет.
Бергер встает и отходит к окну. Широкая спина его, обтянутая пиджаком, вздыблена буграми мышц. Он силен, как борец, и Рейнике видел однажды, как Бергер на пари двумя пальцами легко свернул штопором толстую мельхиоровую ложку.
Дверь отлично смазана и открывается беззвучно, впуская Шустера. Слушая рапорт, Рейнике невольно следит за каждым движением Бергера, медлительно ворочающего широкими плечами.
— Сводка при вас, капитан?
Почувствовав грозу, Шустер оправдывается:
— Мои операторы сделали все, что могли, бригадефюрер!
Где рации?—тихо спрашивает Рейнике.— Где рации, капитан?
— Я объясню,— вмешивается Бергер.
— Нет! Говорите вы, Шустер! Я жду!
— Передатчики сменили частоты.
— Я объясню,— настойчиво повторяет Бергер.— Бригадефюреру следует прочесть сводки за последние два дня. То, что рации не пеленгуются, только полдела.
— Это так,— подтверждает Шустер.— В последний раз их засекли тридцать шесть часов назад. Они выходили из районов Каре дю Норд, госпиталя Бедных Детей и Сен-Лазаре.
— Сколько в роте машин?
— Всего пятнадцать, но шесть ремонтируются.
— Я объясню,— в третий раз говорит Бергер.— Машины — это не так важно.
— Что же важно, черт возьми?
Рейнике машет рукой. Неожиданная вялость валится на него, придавливает, заставляет сесть.
— Побудьте в приемной, Шустер,— говорит Бергер и ждет, когда дверь захлопнется за капитаном.— Теперь понимаешь, Вилли?
— Далеко не все...
Некоторые факты наводят на мысль, что месье Легран в Париже.
Рейнике недоверчиво пожимает плечами.
— Три рации, расположенные а разных концах,— настаивает Бергер,— и каждая из них эстафетой передает десять цифрогрупп. Кольцо, в котором пеленгаторы мечутся, не зная, за кем гнаться... Это Легран, Вилли!
Рейнике поднимает голову.
— Все мы будем хороши, если это так. И я, и ты, и Гаузнер... В Берлине вынут из архива наши доклады и спросят: когда вы лгали? В марте, подписываясь под сообщением, что Легран бежал и сидит в Москве, или сейчас, утверждая, что он в Париже? Что ты ответишь?
Бергер прикусывает мундштук трубки и тяжело поводит плечами.
— Отвечу, что мы его возьмем. Ты не согласен, Вилли?
6. Август, 1943. Женева, рю Лозанн — Люцерн, Капельдаге, 5.
Грюн — один из очень немногих, с кем Ширвиндт встречается в Женеве. Он опытен и обставляет свидания сотней предосторожностей, ни одна из которых, впрочем, не является лишней. Грюн, Камбо, новый источник — Макс из Люцерна и еще — курьеры, обеспечивающие контакты с радистами; вот и вся группа. Система связей и «почтовых ящиков», отработанная Вальтером, пока не подводила, но это не означает, что ее следует сохранять навечно: любая шарада когда-нибудь разгадывается, если поломать голову. Оттягивая разгадку и отвлекая внимание БЮПО, Ширвиндт с помощью Грюна заваливает «Геомонд» письмами с самым невинным содержанием, посланными с разных концов Конфедерации. Некоторые из них не доходят до него, исчезают, осев, по всей видимости, в сумочке прилежной Элем. Ширвиндт ведет таким письмам учет и установил, что Элен выбирает те, где текст занимает мало места: очевидно, специалисты объяснили ей, какое значение имеют широкие поля при использовании тайнописи.
— БЮПО старается!—сказал Вальтер Грюну.
— А если это немцы?—усомнился Грюн.— Они не станут долго ждать, повозится немного — и — готт мит унс! —шлепнут вас в ближайший теплый вечерок. А?
Ширвиндт беззвучно засмеялся: так не вязалось «теплый вечерок» и «шлепнут». Сказал:
— Не вижу смысла. Я для них — сущая находка. Дешифрованный, торчу на виду и, судя по корреспонденции, не сворачиваю работу.
— Потому-то они вас и уберут!
— Или, напротив, станут оберегать. Рассудите сами. С кем и каким образом я связан — не установлено. Какова моя информация — неизвестно. И вообще — сплошные «как», «почему», «кто» и «каким образом». И такая глупость: моя смерть, похороны, плюмажики на катафалке и секреты, ушедшие безвозвратно. Пока то да се, пока на мраморной досочке высекают мое фальшивое имя, где-то возникает кто-то, немцам абсолютно неизвестный, и, переняв группу, продолжает начатое...
Грюн покачал головой.
— Вы меня не убедили. В нашем деле формальная логика способна подвести под катастрофу. Не рассчитывайте, что немцы мыслят шаблонно. Стейниц был немец, и фантазии Гофмана питали германский дух.
— Вы боитесь?
— Да, за вас.
— Ладно,—сказал Вальтер.— Лучше позаботьтесь, чтобы моя Элен не сидела без работы.
— Так она из БЮПО или от немцев?
Элен и Макс — две загадки, и каждая на свой лад.
Люцерн, Капельдаге. 5. Издательство «Нептун» — буклеты, проспекты, открытки с видами. Годовой оборот в пределах двадцати — двадцати двух тысяч франков. Владелец — политэмигрант, основал «Нептун» в 1935 году, холост, не пьет, не курит, не поддерживает отношений с местной немецкой колонией... Макс отмалчивается, когда Вальтер пытается поговорить по душам, не отрицая лишь одного — делового знакомства с бригадным полковником Лусто из 5-го отдела генштаба.
Как в свое время Камбо, он поставил условие: никаких попыток проникнуть в частную жизнь и регулярная оплата в швейцарской валюте.
— Сколько?—спросил Ширвиндт.
— Тысяча франков в месяц,— сказал Макс— Остальное доплатит Лусто.
Это была первая и последняя его откровенность, и она обезоружила Ширвиндта. Двойники, как правило, не признаются ни в чем; Макс представлял исключение, редкое, как зеленый алмаз... Вальтер пожал плечами.
— Ну знаете ли!.. У вас странная манера добиваться доверия. Откуда вы знаете Лусто?
— Долгая история. Если я расскажу, вы вряд ли поверите, так что лучше не касаться ее, но к гестапо я не имею отношения. Неубедительно?
— Не очень,— сказал Ширвиндт.— Да вы это и сами понимаете.
...Поезд на Люцерн — в 13.05, и Вальтер гуляет по Старому городу, стуком трости распугивая ленивых голубей. Элен получила-таки долгожданный случай основательно похозяйничать в конторе. Ширвиндт предупредил ее, что вернется вечером, и дал возможность присутствовать при расчетах с рассыльным, принесшим билет. Туман и разговоры тет-а-тет всегда разжигают любопытство, будничная откровенность гасит его.
На улице жарко и расслабляюще душно. Ветер не несет прохлады: он слишком легок и вял. Дети, как всегда, играют на набережной, но маленькой Рут среди них нет, и Ширвиндт в одиночестве скармливает голубям корм из пакетика, купленного у разносчика.
На углу в киоске, торгующем газетами и мелкой всячиной — до лезвий «жилетт» и открыток включительно,— Вальтер выбирает
«Трибюн де Лозанн» — дорожное чтиво, позволяющее забыть о прошлом и не слишком подробно информирующее о настоящем. «Трибюн де Лозанн» считается солидной, но и она часть колонок отводит под светские сплетни и сенсации... Ширвиндт расстегивает портфель и укладывает газету рядом со свежими оттисками карт и папкой с контрактами. Поездка в Люцерн сугубо деловая. Одна из тех, после которых в «Геомонд» наступают дни оживления: заказы редакторов провинциальных газет на схемы боевых действий — основной источник дохода фирмы; другой источник — карты-вклейки, покупаемые издательствами, такими, как «Нептун».
В вагоне, найдя место у окна, Вальтер разворачивает газету. Широкая, как театральный занавес, она укрывает его от взоров соседей. Бегло просматривая колонки, Вальтер думает о том, что визит в «Нептун» должен стать последним. Заказы заказами, но в 5-м отделе рано или поздно могут заинтересоваться, одни ли карты получает издательство от «Геомомд». Решено: впредь деньги будет отвозить связник Грюна, страховой агент.
Деньги, тысяча франков мелкими купюрами, вложены между листами роскошного атласа— бристольский картон, глубокая печать, кожаный переплет. Выдающийся образец продукции «Геомонда», отпечатанный тиражом сто экземпляров и презентуемый крупным заказчикам.
Поезд, изогнувшись дугой, несется вдоль озера. Ширвиндт, коротая время, поглядывает в окно. Вода, зеленая у берега и темная, с ртутными потеками вдали, успокоительно чиста и первозданна. Сменятся поколения, рухнут источенные водами мостки, уйдет и Ширвиндт, а она останется и будет в вечности.
Ширвиндт, поежившись, отодвигается от окна. Озеро исчезает, отторгнутое занавесом из газеты... Курьер Центра привез расписание радиосвязи и шифры; в том же письме настоятельно рекомендовано выяснить, откуда Макс черпает информацию. Это приказ...
Трижды или четырежды перечитав газету, досыта насмотревшись в окно, вздремнув и все-таки устав от дороги, Ширвиндт наконец выходит в Люцерне. Долгая тряска в вагоне вызвала приступ сердцебиения; пережидая его, Вальтер приникает к фонарному столбу и стоит, массируя сердце.
В таком состоянии трудно вести переговоры, но Вальтер, весь покрытый потом, добрых полтора часа торгуется с редактором местного «Герольда», а уломав его и подписав контракт, еще столько же тратит на беседу с заведующим фотоотделом еженедельного «Вестника».
От «Вестника» до Капельдаге — три квартала. Издательство занимает узкий двухэтажный отсек серого дома в улочке, похожей на горную расселину. Вертикальная вывеска, застекленная дверь, железная штора ив окне и полдесятка книг в витрине, сквозь которую просматриваются стеллажи внутри помещения. Мельком глянув в нее и убедившись, что покупателей нет, Ширвиндт носком ботинка толкает дверь и входит. сопровождаемый слабым перезвоном колокольчика.
«Что скажет Макс?—думает Ширвиндт, прислушиваясь к боли в груди.— Центр прав, требуя выяснить, где источники. Грюн пытался было поговорить с ним начистоту, но ничего не вышло. Как это ответил Макс? Сказал: пусть приедет сам. Или что-то а этом роде... Скажет ли он правду?»
...Ложь или правда?
Этот вопрос возникает перед Ширвиндтом полчаса спустя, когда он покидает «Нептун». Разговор с Максом с почти стенографической точностью записан в памяти... Ну и ну!.. Десять генералов, лояльных во всем с виду и сплотившихся в основанную на ненависти к нацизму коалицию — о таком услышишь не каждый день! Почему десять? А не пять? Или сто один?.. Но и не это основное!.. Связь: передачи, идущие в Люцерн через... пост радиоабвера в Кранце!.. Ширвиндт только что видел своими глазами приемник армейского образца с клеймом вермахта на откидной крышке.
— Я получил его от них, — сказал Макс.— Вместе с позывными — РАХС.
— И принимаете дома?
— Я же ничего ив передаю! Только принимаю.
Приемник стоял в тумбочке в открытую: вещественное доказательство, что Ширвиндту не снится все это — Макс, разговор о генералах и радиоабвере.
— Полиции я не боюсь,— сказал Макс.— Лусто охраняет мой «Нептун».
— Ну знаете ли!..
— Я не настаиваю ни на чем. Верить или нет — ваше право или право тех, кто вас сюда послал. Сообщите им просто факты и пусть решают.
...Колеса вздрагивают, стучат, клацают на стыках. Вечерним поезд уносится прочь от Люцерна, пересекая границы кантонов. День окончился, и впереди —- мочь, длинная и одинокая, которую не скоротаешь за разговором с самим собой и которая при всей своей кажущейся длине слишком коротка, чтобы один человек мог продумать все.
7. Август, 1943. Париж, рю Летелье, 29 — рю ль'Ординер. 3.
— Кончено, Луи!
— Угу... Помогите мне, шеф.
Жак-Анри, путаясь в длинном проводе, сматывает антенну. Луи захлопывает переднюю крышку передатчика и, кряхтя, тащит его в угол — там, за полкой с книгами, ниша... Секундомер все еще работает, и Жак-Анри, закидывая антенну в тайник, успевает глянуть на циферблат: ровно шесть минут и тридцать секунд.
Они выходят на цыпочках, хотя оба знают, что в квартире никого нет и их не услышат. Двухкомнатная гарсоньерка, арендованная на днях, снаружи заперта на висячим замок: Луи, проделавший это, влез в квартиру через окно в кухню, пробравшись по бордюру.
Луи осторожно выглядывает во двор.
— Дуйте вперед, шеф. Я прикрою...
В свободной руке у него граната — зеленое металлическое яйцо. Жак-Анри толкает Луи в спину и повелительно шепчет в ухо:
— Сейчас же спрячь!
«И этот — туда же! Где они достают оружие, эти мальчишки? Луи никогда нс давал повода упрекнуть себя в недисциплинированности и вот — на тебе!»
— Береги уши! — сердито говорит Жак-Анри, спускаясь по лестнице.
Он молчит, пока они, распластавшись, пробираются по бордюру шириной не больше ладони; однако, ступив на первую же перекладину лестницы и отдышавшись, он уже не может побороть искушения высказать Луи все, что думает о нем.
—Где ты взял это дерьмо?
— Нашел на улице.
Луи задирает голову и улыбается.
— Мы еще поговорим! — обещает Жак-Анри.
Добравшись до земли, они пересекают двор; через незапертую камеру мусоросброса проникают в подвал, а оттуда в котельную гостиницы, фасадом выходящей на рю Фондари. Котельная пуста — летом в Париже не сыщешь филантропа, который тратил бы драгоценный уголь на такие пустяки, как горячая вода для постояльцев. Зимой — другое дело: тогда поневоле приходится топить. Благословляя скупость владельца отеля и стараясь не прикасаться к трубам, укутанным в паклю и слоистую, похожую на вату пыль, Жак-Анри следует за Луи.
— Сними куртку,— говорит он у двери.— В таком виде тебя не пустят ни в один дом. Резве что в Сантэ (тюрьма в Париже).
На рю Фондари облавы мет. Луи убеждается в этом, выглянув на улицу; Жак-Анри ждет его. Солнце и акварельно-белесое небо слепят его. когда они ступают на тротуар.
— Поторопимся, шеф?—спрашивает Луи и осторожно дергает его за рукав.— Мне надо поспеть в лавку за мясом. Флора оторвет мне голову, если я не выхвачу у Гастона кусочек на жиго и костей для бульона.
— Нужны талоны? У меня есть немного лишних.
— Живем, мерси! — говорит Луи и прячет талоны в бумажник.— Между нами, Гастон — порядочная сволочь. Мясо ему привозят из провинции — один хороший парень, бьющий скот не по приказу немцев. Парень получает гроши, хотя и рискует всем, а Гастон снимает пенки и запрашивает столько, что ого-го!
У Луи — приступ словоохотливости. Обычное состояние, известное тем, кому случалось пережить страх, и Жак-Анри вытирает платком лоб и руки.
— А может, нестоит связываться?
— О-ля-ля! Но зато какое мясо! До завтра, шеф?
— До завтра, Луи! Напомни-ка мне адрес Жермона.
— Рю Пастурей, дом с двумя подъездами. Спросите хозяина кафе и скажите, что от Луи. Только, уверяю вас, шеф, Жермон ушел в кусты. Вам ни за что не уговорить его, вот увидите!
— Ладно, давай расходиться.
Луи перебрасывает куртку через руку и бегом устремляется к остановке, куда только что подкатил переполненный автобус с уродливыми колонками газогенераторов Жак-Анри машет рукой, но не ему, а водителю такси, выглянувшему в окошечко в надежде поймать клиента.
— На Пастурей, через бульвар Сен Жермен и Остров,
Не доезжая до кафе, Жак-Анри расплачивается и выходит.
Кафе набито битком; ни одного свободного столика; у стойки бородатые парии в беретах и черных рубашках спорят о Дарнане. До вечера далеко, а они уже на взводе: перед каждым рюмка с недопитым перно и куча картонных тарелочек. Сторонники Дорио не лучше немцев. Из таких сформирован «летучий отряд» парижской префектуры, обосновавшийся во Дворце правосудия в комнатах криминальной полиции.
Хозяин — за стойкой. Рукава рубашки закатаны, лицо багрово от духоты и вина. В душу Жака-Анри закрадывается сомнение, а вместе с ним холодок: с кем связался Жермон? Парни в черных беретах громко стучат кулаками о стойку; тянут хором: «Франция — ты прекрасна, как страна обетованная...» Жак-Анри обходит их и бросает на цинк кредитку:
— Луи сказал мне, что вы запаслись виши.
— Он всегда болтает лишнее, этот Луи!
— Продадите ящик?
— Пошли...
Хозяин пропускает Жака-Анри за стойку и, тяжело тесня жирной грудью, выталкивает его в заднее помещение.
— Что вы там болтали о Луи?
— Жермон у вас?
— Допустим.
— Мне нужно его видеть.
— Почем я знаю, захочет ли он видеть вас!.. Ладно, ждите здесь, я скажу Жермону.
Жак-Анри оглядывается. Комната набита спиртным. Бутылки, всех форм и размеров, теснятся на полке. К простенку пришпилена олеография — маршал при всех регалиях. Маскировка или же Символ чувств?
Хозяин возвращается мрачнее, чем прежде. Один.
— Жермон не хочет.
— Так...
— Что — так?.. Не вздумай угрожать! Слышишь, парень?
Жак-Анри не отвечает. Все ясно, на Жермона можно не рассчитывать. Остается узнать, где он спрятал рацию...
Хозяин достает из кармана крохотный клочок бумаги.
— Здесь адресок. Его дал Жермон и сказал, чтобы вы забрали там свой инструмент. Вы что, из джаза?
— Я дирижер,— отвечает Жак-Анри и улыбается про себя: ответ, родившийся сам собой, довольно точен.
До рю ль'Ординер Жак-Анри добирается на автобусе; две пересадки с маршрута на маршрут и тряска, от которой селезенка подпирает горло.
Тесное помещение магазинчика битком набито редкостями — поддельными и настоящими, разобраться в которых способен только знаток. Жак-Анри с глубокомысленным видом изучает японскую вазу, покрытую серой патиной.
— Хорошая бронза, месье,— говорит Жюль отчужденно.— Девятнадцатый век и вполне умеренная цена.
— Я хотел бы глянуть на что-нибудь еще — Извольте, месье,— говорит Жюль.— Прошу пройти сюда.
Жак-Анри ныряет за прилавок и по маленькой деревянной лестнице поднимается на второй этаж, где в конце коридора находится комната Жюля.
Жюль ногой придвигает стул. Садится.
— Есть новости, старина?
— Рейнике вызвали вПариж,— говорит Жак-Анри.— Техник подслушал междугородную: для Рейнике готовят старую квартиру... На этот раз на Принц-Альбрехтштрассе спохватились, на удивление, быстро!
— А ты ждал иного? Странно было бы, если бы пеленгаторы не засекли твою тройку. Технику удалось еще что-нибудь разузнать?
— Почти ничего. Штаб Рейнике формируется заново, Бергер из абвера — заместитель. Вот и все... Нам понадобятся новые радисты, Жюль.
— А где их взять? Может, объявятся двое из старой твоей пятерки? Хотя бы тот же Жермон...
— Он в маки...
— О-ля-ля!.. А как с сеансом?
— Сначала чашку кофе,— говорит Жак-Анри.
Жюль наливает кофе. Садится.
— Немцы быстро нащупали вас?
— Быстрее, чем хотелось бы. Надо бояться этих кочующих радиокоманд. Нас пеленговали чуть ли не под окнами...
— Всего бояться,— медленно говорит Жюль.— Тебе не надоело это слово — «бояться»?
— Что с тобой, старина?
— Со мной — ничего... Ничего особенного. И не гляди так — надеюсь, ты не считаешь меня рефлектирующим интеллигентом?
— Я так сказал?
— Нет. Но подумал... А ты подумал о другом, что я уже которую ночь вижу во сне свой дом? Ну да... дом, что тут особенного! И лестницу, и каждый раз, под утро, поднимаюсь по ней, ступенька за ступенькой.
Жак-Анри шарит по карманам, отыскивая сигареты. Жюлю снятся ступени дома. А ему самому, Жаку-Анри?.. Для него ночь — черный провал, куда он падает, чтобы утром выкарабкаться и начать новый день; жизнь на пределе, о котором не предупредит ни один врач.
— Ладно, до встречи!
— До встречи, старина,— тихо говорит Жюль.
На улице Жак-Анри поудобнее перехватывает покупку — сомнительной древности вазу, обошедшуюся в четыреста франков, и, ни секунды не задерживаясь на рю ль’ Ординар, направляется в центр, к кафе «Де грас». Здесь его ждет Техник.
8. Сентябрь, 1943. Кастаниенбаум, бюро «Пилатус».
— Еще рюмочку мозельского, Макс? Вы позволите?
— Никогда не пью больше двух.
— И после этого вы будете утверждать, что немцы не рационалисты?
— А вы романтик, мой полковник?
— Конечно! Я родился в горах и впитал их дух.
Осень в горах прекрасна и печальна. Бригадный полковник Лусто отодвигает тарелку с остатками бифштекса и любуется видом. Зелень на склонах еще не начала мертветь, но желтизна вплелась в листву и травы, а кое-где деревья тронул багрянец — предвестник увядания.
— Так что же все-таки случилось, Макс?
— Это ваши люди, мой полковник?
— Сколько их было?
— До понедельника двое, теперь — трое. Они торчат под окнами «Нептуна» с утра до ночи... А может быть, и ночью.
— Вам не будут мешать, Макс.
— O!
Жестокая ирония, звучащая в восклицании, заставляет Лусто беззвучно вздохнуть. Три года этот человек диктует полковнику условия, не желая считаться ни с какими возражениями.
Макс появился в сороковом, пришел в приемную военного департамента и попросил свидания с кем-нибудь из разведки. Адъютант начальника указал ему на дверь, и Макс ушел, чтобы появиться назавтра со все той же нелепой просьбой. Он был так настойчив, что адъютант позвонил помощнику Лусто, полковнику Жакийяру.
В приемной Жакийяра Макса продержали положенные полчаса, дав ему возможность оставить отпечатки пальцев на деревянной коробке для сигар, обработанной алюминиевой пастой. Скрытые камеры сфотографировали его в профиль и фас, а техническая лаборатория изготовила позитивы.
Меры предосторожности были соблюдены, и Жакийяр принял Макса.
Еще полчаса спустя его принял Лусто...
С тек пор они видятся часто, и бригадный полковник уже не удивляется объему и точности сведений Макса. После знакомства с Максом Лусто не без оснований считает себя одним из избранных, имеющих возможность, не покидая Берна, переноситься на ковре-самолете в имперские учреждения Берлина.
Вилла Штуц, укрытая в горек, служит 5-му отделению посадочной площадкой ковра-самолета. Лусто приобрел ее и переоборудовал специально для встреч с Максом, закодировав в списках разведки как бюро «Пилатус».
Лусто разглаживает салфетку на коленях и принимается за остуженные сливки. Густые, они с трудом проходят сквозь соломинку, и Лусто делает вид, что полностью занят ими.
В прошлую среду бригадный полковник виделся с Шелленбергом. Это была третья их встреча за годы войны, организованная капитаном Майером-Швартенбахом, и все три состоялись по неприятным поводам. Сначала лейтенант Моергелли, а затем его преемник в Штутгарте Меркель провалились, и гестапо упрятало их в Моабит. За освобождение Моергелли Шелленберг попросил двух своих агентов, арестованных генеральным адвокатом, и журналиста из эмигрантов, чем-то досадившего Гиммлеру. Лусто торговался, но Шелленберг был тверд, и журналиста пришлось отдать. Швейцарский конвой доложил, что на том берегу Рейна его на глазах у всех били сапогами.
— Очень остроумно! — едко сказал Лусто
Шелленбергу за обедом в прошедшую среду.— Отныне граждане Конфедерации не будут гадать, что делают в Берлине с теми, кого считают политическими противниками.
Шелленберг выглядел расстроенным.
— Журналиста перехватило гестапо, мои сотрудники опоздали.
— Хорошо,— сказал Лусто.— Я понял вас так, что за Меркеля требуется плата? Какая?
— Ничего нового: дайте Ширвиндта, и Меркель — ваш.
— Боюсь, что это нереально... Ширвиндт — делец, а не писака. Это пахнет запросами в Федеральном собрании и расследованием... Нет, нет, похищение, увоз, мешки на голову — забудьте об этом, генерал! Пограничная стража подчинена не мне и получила приказ стрелять в каждого, кто нарушит контрольный режим.
— Я предложил бы не похищение, а законную высылку в Германию. Судебным путем.
— Ни один суд не вынесет решения без фактов. А где они? Не ссылайтесь на данные имперских служб, я бессилен пустить их в ход.
— Понимаю... Соберите свои! Основу мы вам дали.
Лусто устало посмотрел на Шелленберга.
— Не так все просто... Хотите без обиняков? Так вот... У нас не тоталитарный режим, при котором оправдываются любые действия полиции, лишь бы нашелся кто-то ответственный, кто скажет: «Это — во благо государства». Контрразведка не пользуется правом ареста. Ордера дает не полиция, а генеральный адвокат. Что можем мы? Наблюдать, регистрировать, сопоставлять и передавать свои материалы юристам. Они и решают. Но и это не все. Ширвиндт — резидент? Положим, меня вы убедите. Но чем сумею убедить я генерального адвоката? Скажу: встречается с тем-то и с тем-то? Мне ответят: а разве это запрещено? Представлю доказательства, что у него подозрительные связи? Мне возразят: связи сами по себе не преступление... Где рации, явки, «почтовые ящики»? Что я отвечу? Что у меня нет за душой ничего?
— Их можно найти.
— Хорошо, найдем. Но и тогда будет мало улик. Нужно доказывать не то, что у Ширвиндта есть рация или две, а то, что он систематически собирает сведения, направленные против безопасности Швейцарии, и передает их определенной державе. Поймите же, генерал, без прямых улик я бессилен.
Они расстались, не договорившись, и Лусто предложил Жакийяру а первую голову заняться «Геомондом»... Несколько суток спустя подчиненные Жакийяра дали бригадному полковнику справку, из которой он, помимо прочего, извлек и то, что Ширвиндт дважды побывал в издательстве «Нептун».
Дважды...
Об этих визитах Лусто и намерен поговорить, но Макс не проявляет желания идти на откровенность. И надо же было Жакийяру так грубо поставить слежку!
Вы запомнили тех троих? говорит Лусто невинным тоном.— Как они одеты?
— По-разному... Шляпы, плащи, что еще?..
Отблеск горного заката падает на лицо Макса; узкий, запавший рот едва шевелится, выталкивая слова.
Лусто, отбросив соломинку, допивает сливки через край бокала. Высушивает губы салфеткой и достает трубку.
— Согласен: все это неприятно,— говорит ом покладисто и приминает табак металлической ложечкой.— Но вот какое дело. В «Нептун» приходят разные люди, и я не хочу, чтобы в одно прекрасное утро вам перерезали горло.
— Охрана — одно, слежка — другое...
— В Люцерне есть агенты СД.
— И это говорите вы?!
Спички в коробке Лусто все как на подбор нехороши. У одной открошена сера, у третьей, десятой и двадцать пятой плохо провощены палочки. Бригадный полковник перебирает их, пока Макс, устав ждать, не достает зажигалку.
— Прошу вас, полковник!
— Спасибо, мой друг. О чем мы говорили?
— О гестапо.
— Да, верно... У него длинные руки. Банальное выражение, но точное. Поэтому я и стараюсь, чтобы среди тех, кто бывает в «Нептуне», не оказался субъект, связанный с Принц-Альбрехтштрассе.
— В сороковом я пришел к вам и сказал: нацисты расстреляли моего отца и умертвили в концлагере сестру. Швейцарии угрожает оккупация, и я, немец, хочу помочь ей а борьбе за спасение. Тогда вы ничего не вынюхивали. Вы боялись — за эти горы или за себя самого — и приняли помощь, как дар небес. А сейчас?
— О чем вы, Макс? Разве вам не верят? Другой вопрос — ваши корреспонденты, друзья в Германии. Почему они все-таки пошли на это?
— У них свои цели, мой полковник... Однако вернемся к нашим баранам. За кем вы следите?
— Ни за кем конкретно.
— Не хотите говорить? Тогда я сам отвечу... Я долго ломал голову, пока не вспомнил наш давний разговор. Когда-то я рассказал вам о своих попытках предложить информацию англичанам. Вы сделали вид, что вам все равно, но — сознайтесь! — были довольны отказом англичан!
— Макс! — говорит Лусто, и лицо его становится жестким.— Скажите прямо: кто ваши новые друзья?
— Контрвопрос: я нужен вам, мой полковник?
— Я не давал повода...
— Надеюсь, и не дадите. Если новые друзья, о которых мы говорим, пострадают, между издательством «Нептун» и бюро «Пилатус» ляжет пропасть.
Лусто аккуратно укладывает нож на подставку.
— Прошу вас, Макс, не угрожайте. Я не из тех, кто поддается нажиму,— такая уж у меня профессия. К тому же вы неправы. Я не буду охранять никого, кроме вас. Из какого бы лагеря ни были ваши любимцы, они и Швейцария, доверившая мне свою безопасность, отнюдь не идут в одной упряжке. У моей страны своя судьба, и я пекусь о ней, только о ней, Макс!..
— Будьте нейтральны. Этого достаточно.
Лусто чуть-чуть раздвигает губы — ровно настолько, чтобы означить улыбку, но не дать ей появиться.
— Я высоко ценю нашу дружбу.
— Спасибо,— говорит Макс.— Право, полковник, хорошо, когда находится день вроде сегодняшнего, полностью свободный от дел. Не так ли?
9. Сентябрь. 1943. Париж, рю Марбёф — Аустерлицкий мост.
«Марату... Сообщите, можете ли срочно приобрести любые две из перечисляемых книг: Золя «Нана» издания 1922, Мопассан «Монт Ориоль» издания 1935, Морис Ренар «Ошибка Ришара Сегюра» издания 1927, Сименон «Досье агентства «О» издания 1937 и Дюма и «Жозеф де Бальзамо» издания 1916 или 1931. Нам представляется необходимым сменить шифры, и, получив от вас сообщение о покупке, немедленно передадим, как эти книги использовать. Ваше предложение по связи — мы имеем в виду расписание передач и частоты — кажется нам приемлемым, хотя и достаточно сложным в техническом отношении, требующим от нас круглосуточного дежурства в эфире. Все же мы готовы начать работать по новому расписанию спустя 72 часа после получения от вас известия о приобретении книг. Мы убеждены, что использование конторы для прикрытия может при определенных условиях привести к провалу. Настоятельно советуем ликвидировать АВС. До решения всех вопросов время передач сократите до 15 минут трижды в сутки. Передавайте только то, что не терпит отлагательства... Профессор».
Бумажка, сложенная колпачком, медленно тает, чернеет, оседая на дно пепельницы невесомыми серыми хлопьями. Жак-Анри ссыпает пепел в конверт, платком вытирает пепельницу и, дев запаху гари улетучиться в приоткрытое окно, достает из стола портфель. До вечера и карт у мадам де Тур много времени и есть возможность переговорить с Жюлем.
Номер Жюля занят, и, пережидая, Жак-Анри кончиком карандаша поворачивает диск. Набирает первую попавшуюся комбинацию— Гудки и голосок:
— Алло?
— Алло...— говорит Жак-Анри, улыбаясь.
— Лилу, это ты?
— Я ошибся... Извините.
— Я тоже. Думала, это Лилу.
— Еще раз извините.
— Какой разговор!
Короткие гудочки отбоя. Держа трубку на отлете и улыбаясь, Жак-Анри рисует в воображении портрет собеседницы. Судя по голосу, она молода, вряд ли старше двадцати. Еще что? Влюблена, сидит дома в полдень и ждет своего Лилу; за секунду голос точно сломался — был радостным и звонким, когда спрашивала, и тут же потускнел...
Жак-Анри прижимает вилку телефона, отпускает и, услышав гудок, набирает номер.
— Месье Дюпле? У меня есть неплохая бронза. Могу я ее предложить?
— Приносите после двух.
Кабинет наполнен свежим воздухом. Пепельница чиста. Жак-Анри запихивает в сумку складную коротенькую удочку, термос и плоскую коробку с бутербродами. Выходе, бросает секретарше:
— Я здесь, но не принимаю.
— Хорошо, господин Дюран! Месье Гранжан...
— Завтра!
Месье Гранжан подождет. Чеки, счета, дела с акцептами и векселями — все это терпит. Не так уж велик оборот АВС, чтобы бухгалтер стонал от обилия работы. Сделки мельчают: все, что представляет хоть какую-нибудь ценность, скуплено немцами; на долю французских комиссионеров остаются крохи.
Дряхлое такси везет Жака-Анри к Аустерлицкому мосту и освобождает его из травленных пылью недр в нескольких шагах от набережной. У лодочника находится складной стульчик — пять су в час — и баночка мотыля — три франка; он помогает Жаку-Анри свинтить удочку и, получив плату вперед, советует:
— Не оборвите леску, дружище. Здесь щуки, как акулы.
— А плотва?
— Смылась в Биарриц на бархатный сезон.
Жак-Анри и сам знает, что в сентябре нет клева, но это его не смущает. На пустой набережной под сводами моста никто не помешает им с Жюлем поговорить о делах. Ближе и вечеру появятся влюбленные, и придется уйти.
Раздвинув стульчик, Жак-Анри усаживается и, обстоятельно исследовав содержимое коробки, выбирает мотыля. Шельмец лодочник подсунул завалявшийся товар — на такую полудохлую мелочь плотва не пойдет даже с отчаяния. Жак-Анри насаживает червяка на крючок и дует на него. Поплевать на червя нельзя — так делают где-нибудь на Клязьме, но не в Париже.
— Месье позволит?
Раздвижной стульчик едва не расползается под тяжестью Жюля.
— Опаздываешь,— говорит Жак-Анри.
— Как назло, принесли фарфор для оценки. Что-нибудь поймал?
— Нет. Сколько он с тебя содрал за червей?
— Хотел три, но согласился на франк.
— Ты всегда был практичнее,— говорит Жак-Анри с легкой завистью.
Жюль забрасывает крючок и — надо же — почти тотчас тащит его обратно: на конце лески бьется плотвичка. Минуту или две она поглощает все внимание Жака-Анри: брошенная в банку с водой, рыбешка описывает круги, тычется в прозрачные стенки. Целая армия котов, дремавших дотоле где-то в сухих уголках, берет Жака-Анри и Жюля в плотное, мяукающее кольцо. Это коты-рыболовы, они здесь живут и сейчас возмущены: двое в плащах — скупердяи или новички, не знающие, что по обычаю первая рыба полагается им, котам.
— Отдадим? — предлагает Жак-Анри.
— Этим? Нет, старина. Их слишком много, и они хищники... Ненавижу хищников — так уж я устроен.
Жак-Анри оглядывается — коты смотрят на банку жадными глазами. Бока их впалы, хвосты нервно подметают гранит. Жак-Анри крошит бутерброды и бросает куски котам. Чем они виноваты, что сейчас не сезон, а у Жюля слишком доброе сердце?
— Есть ответ? — спрашивает Жюль.
— Пришел ночью. Потому я тебя и вызвал.
— И, конечно, экстра и, конечно же, весьма срочно.
— Ты угадал,— говорит Жак-Анри.— Предлагают ликвидировать АВС или выйти из дела.
— А есть ли смысл?
— Думаю, есть. Пока рации молчали, боши были уверены, что меня нет в Париже. Но с августа специалисты Шустера должны были разубедить их: радисты имеют известный им почерк, а что касается системы, то она в основном сходна с той, что применялась нами в «Эпок». Если бы ты оказался на месте Рейнике, где бы ты искал Леграна в первую очередь?
— Только не в комиссионных фирмах. После «Эпок»...
— Ой ли? Такова или примерно такова была первая мысль Рейнике. Потому до известной поры гестапо, абвер и дарнановская агентура обходили АВС... Но вот мысль вторая: а почему бы и нет? Ты Рейнике, и ты говоришь себе: «Легран и его люди работают не по шаблону и уверены, что я это принимаю в расчет. Как раз поэтому они делают ход «шаблонный»: вновь прикрываются комиссионной конторой».
Жюль едва не роняет удочку.
— Черт побери!
— Реально?
— Боюсь, что да. Жаль ABCI
— Нужны покупатели, Жюль. Ты сможешь найти — осторожно, не впутываясь в переговоры?
— Попробую... Недели хватит?
Дождь усиливается, но коты, подобрав все крошки, терпеливо мокнут, карауля банку. Плотвичка мечется по кругу — ищет выход и не находит. Жак-Анри вытряхивает из коробки прилипшие ко дну волокна ветчины и манит
ближайшего кота — полосатого, длинноногого, с впалыми боками:
— Тц-цц-ц...
Кот лапой цапает ветчину и удирает — хвост трубой. Жюль грозит ему вслед кулаком.
— Он голоден, бедняга,— говорит Жак-Анри и ежится, вода с поднятого воротника плаща скатывается за шиворот, растекаясь по спине.— У тебя есть календарь?
— Есть,— говорит Жюль с недоумением.— Даже два — стенной и карманный.
— Нужен стенной. Ты заметил, там для каждого дня указано время восхода и захода солнца?
— Ну и что?
— Профессор и я договорились о новой схеме связи. Радисты опять получат по пять квартир в разных концах города — слава богу, что плату мы внесли еще год назад. Передатчики у нас есть, и дело не за ними,— трудно со сменой частот.
— Время восхода?..
— Браво, Жюль! Все довольно просто: суммируем время восхода и захода и получаем цифру, которую прибавляем к основной частоте — 10 400 килогерц. Для каждого дня будет иная, совершенно новая.
— Неплохо,— говорит Жюль без особого энтузиазма.— Но ответь мне: смена частот при постоянных часах выхода в эфир — тот ли это лабиринт, в котором блуждают бесконечно? Радиоабвер набил руку на таких вещах|
— Не спорю, но календарь — кладезь премудростей. Там есть не только время Парижа, но и данные по Токио и Берлину.
Жюль оживляется. Намокшие волосы лезут ему в глаза, и он отбрасывает их со лба.
— Один день — по парижским часам, другой — по берлинским, третий — по Токио!
— Прохладно, Жюль!
— Какая-нибудь задача со сложением и вычитанием?
— Теплее.
— Послушай, старина, оставь ты это «холодно-горячо».
— Это тебе за жадность... Ладно! Ты угадал: каждый день действительно будет начинаться для радистов не в ноль по парижскому времени, а по Токио — по четным или Берлину— по нечетным числам. Но этого мало. Время восхода и захода — но не солнца, а луны — будет тоже приниматься в расчет, прибавляясь и часам и минутам, обусловленным расписанием передач. Получится настоящий хаос. Вчера, скажем, наши передатчики работали с юго-востока, юго-запада и севера и начинали сеанс в 9.43, а завтра они выходят на совершенно иной частоте и отстукивают свое в 17.51 с северо-востока, северо-северо-запада и юго-юго-запада... И вот что, Жюль, я думал о радистах.
Жак-Анри нагибается над банкой и пальцем подгоняет приткнувшуюся к стенке рыбу. Плотвичка скользит вокруг пальца, извивается, пытаясь найти дорогу на волю.
— Оставь ее,— говорит Жюль.— Что о радистах?..
— Их надо прикрывать. Работать они могут не дольше четверти часа, и с улицы — с обеих сторон — должны быть наши люди. Лучше всего, если поблизости окажутся телефоны,— о появлении немцев радисты должны узнавать как можно раньше.
— Придется использовать для прикрытия твоего Техника, связных и помочь самому.
— Договорились.
Жюль одним махом выплескивает воду из банки; плотвичка исчезает в Сене, и Жак-Анри выбирает удочку.
— Еще что?—говорит Жюль и стряхивает воду с воротника плаща.
— Нет ли местечка в вашей лавке? После АВС мне хотелось бы подыскать работу, связанную с разъездами.
— Это просто. В провинции полно желающих продать фарфор, картины, стекло...
— Тогда через неделю? — говорит Жак-Анри.— Возьми на себя документы. Карточки я достаю без труда... Как твоя дружба с Гранжаном?
— Водой не разольешь.
— Он очень понадобится. Если Рейнике выйдет на АВС, Гранжан окажется первым, кто почует запах гари: кагуляры его предупредят.
Дождь все идет — колкий и частый. Жак-Анри укладывает удочку в разбухшую от влаги сумку и думает, что за разговором о передатчиках, телеграмме и прочих делах забыл сказать Жюлю, что у него, Жака-Аири, сегодня день рождения. Впрочем, так ли это важно? День как- день — ничем не лучше в веренице других.
10. Сентябрь. 1943. Шамбери — Париж, рю ль'Ординер.
Местный поезд Шамбери — Лион, составленный из случайных вагонов, плетется со скоростью травяной улитки, и Жак-Анри из окна с сочувствием поглядывает на задыхающийся паровоз.
Еда — тема номер один в купе, и только двое не принимают участия в беседе: Жак-Анри и худенькая девчонка с белесыми волосами. Они сидят рядом, и Жак-Анри заметил, что свою плетеную корзину, перетянутую по-царапанным поясным ремешком, она постаралась затолкать как можно глубже под диванчик.
— Крестьяне обнаглели: за платье из маркизета мне дали кусочек масла не больше кукиша величиной.
— Оставьте! Они и сами ничего не имеют! В Ляжоли я видела, что они едят — луковый суп без масла!
— Это так. Проклятая жизнь...
— Эй вы, тихо!
Из-за спин любопытных, заглядывающих в купе из коридора, протискиваются трое. Немолодой полицейский, солдат и штатский. Это он крикнул: «Тихо!» — на хорошем французском, почти без признаков акцента.
— Документы, вещи, пропуска! Прошу соблюдать спокойствие. Начнем с вас...
Пожилой усач, сидящий у дверей, принимается торопливо шарить за пазухой.
— Прошу, господин офицер.
— В порядке! Ваши?
Жак-Анри держит наготове удостоверение личности, подтверждающее, что он служит разъездным оценщиком в антикварном магазине.
— Мадемуазель?
Пока немец изучает документы, полицейский роется в корзине. Жак-Анри, не поворачивая головы, следит за его пальцами. Белый плоский сверток высовывается из-под пожитков. «Аван...» — успевает прочесть Жак-Анри, и сердце его екает. «Авангард». Нелегальная газета объединения франтиреров и партизан!.. Полицейский разгибается и говорит:
— В порядке, по-моему.
— Разве?
Штатский отодвигает плечом ажана и пальцами левой руки берет девушку за подбородок; в правой у него веером развернуты фотографии. Полицейский отводит глаза.
— Ваше имя?
— Софи Соланж... Что-нибудь не так?
На лбу у девушки пот, но голос не дрожит.
— Софи?.. А не Камилла? Какое сходство!.. Встать! Где твои вещи? Корзина — и все?.. Пойдешь с нами!
Он очень чисто говорит по-французски — этот гестаповец. Жак-Анри с трудом различает разницу в «р» — оно чуть более картаво, чем надо. Девушка держится молодцом; полицейский помогает ей поднять корзину, и они идут к выходу, провожаемые подавленной тишиной. В дверях ажан спотыкается, толкает гестаповца в спину, и секунды замешательства как раз хва-тает, чтобы сверток ухитрился выскользнуть из корзины и шлепнуться к ногам усача. Тот вскакивает.
— Мадемуазель! Вы уронили!..
Лучше б никогда не видеть! Это не лицо — маска, белая и безжизненная. Жак-Анри, не шевелясь, смотрит, как девушка, присев, подбирает сверток, и белая маска не дергается, не дрожит...
До самого Лиона Жак-Анри не может прийти в себя. И позднее — после пересадки — сцена, разыгравшаяся в пути, вновь и вновь, настойчиво повторяясь, возникает перед глазами. Полицейский, «не заметивший» газеты. Штатский с его пробором и правильным французским языком.
Роковые мелочи — им несть числа. Никак не угадать, какая именно погубит тебя самого...
В Париж поезд приходит в полночь с минутами, и Жак-Анри до рассвета сидит на вокзале. Задремать не удается: каждый час патрули проверяют пропуска и удостоверения. Контрольный режим усиливается не по дням, а по часам. За несколько суток комендатура могла провести очередную перерегистрацию, пометив документы штампами, но все обходится — и при первой проверке и при последней.
Такси нет, и на рю ль'Ординер Жак-Анри едет в метро с двумя пересадками. Саквояж с образцами он держит на коленях. Статуэтки, фигурки из фарфора и бронзы — наглядное оправдание целесообразности поездки в глазах владельца антикварного магазина.
Как и положено разъездному агенту, Жак- Анри входит в магазин не через улицу, а со двора. Винтовая железная лестница ведет наверх. Цепляясь за ступени тяжелыми носами ботинок, Жак-Анри медленно поднимается; на часах — десять без нескольких минут, и Жюль должен быть у себя.
После встречи у Аустерлицкого моста и разговора Жюль ожил. Жак-Анри при всей своей опытности вряд ли сумел бы так быстро и без потерь продать АВС, если б не Жюль, нашедший в сонме посредников единственного, кто имел на примете готового покупателя. При этом Жюль сманеврировал так, что остался в стороне — человеком без имени и адреса, и Жак-Анри тоже не участвовал в переговорах с господами, выкупившими пай. Даже Гранжан, страж финансов фирмы, узнал о сделке в самый последний миг и пожаловался Жюлю, что господин Дюран, уходя, мог бы выплатить ему тантьему — этакий скупердяй! «А где он сейчас?» — вскользь поинтересовался Жюль. «Говорят, в провинции и неплохо устроился».
Перед поездкой за антиквариатом Жак-Анри свел Жюля с Техником, поручив им прикрыть Луи во время сеансов. Техник перевелся в ночную смену, отдав телефон Рейнике под надзор надежному парню: тот и раньше помогал Технику, и Жюль считал, что он справится.
Из вояжа Жак-Анри везет Жюлю подарок: домашние туфли с ручной вышивкой. Таких в провинции хоть завались, зато в Париже не сыщешь ни за какие деньги.
Предвкушая удовольствие, Жак-Анри заранее улыбается.
Жюль один в комнате — сидит у окна и, оттопырив щеку языком, бреется. Мыло — серый эрзац — редкими хлопьями покрывает щетину; у виска — бумажка, наклеенная на свежий порез.
— Последний лоск? — говорит Жак-Анри и хохочет, любуясь, как Жюль от неожиданности роняет помазок. — Поздно встаешь, старина.
Жюль молча нагибается и поднимает помазок. Серое мыло стекает по шее, капает на воротник. Жак-Анри умолкает: так не встречают друзей, если все в порядке.
Поставив саквояж, Жак-Анри присаживается в кресло. Спрашивает:
— Ну?
— Луи,— коротко и быстро отвечает Жюль.— Позавчера.
— На радиоквартире?
— На улице. Была большая облава: немцы, дарнановцы, мобильная гвардия,— хватали всех подряд... У него была граната.
— Он бросил ее?
— Нет... Его увезли в грузовике. Вместе с другими.
— Дай сигарету...
Что известно Луи? Адреса пяти радиоквартир, явка у метро — что еще? Ах, да — Жермен и явка в кабачке.
Жюль платком вытирает недобритые щеки.
— Я думаю, вдруг все-таки обойдется и его отпустят? У него броня от авиазавода. Он же сборщик... Если он избавился от гранаты, то вряд ли засветится.
— Да, да,— говорит Жак-Анри невпопад, думая о своем.
— Не понял?
— Может быть, и обойдется. Будем надеяться, старина.
11. Сентябрь, 1943. Штутгарт, Адлерштрессе. 11 («Алемаиишер Арбайтскрайс»).
Вилла на Адлерштрассе. 11, не частное владение, а один из филиалов команды АА подчиненной Бергеру. Поселившись здесь, Бергер распорядился на два дня отключить все телефоны, никого не пускать, ни о чем не докладывать. Пользуясь покоем, он написал адмиралу доклад о положении в Париже и своих планах в отношении «Геомонда».
В подвале виллы — отлично оборудованный тир. Бергер пристрелял несколько пистолетов, в том числе и плоский легкий браунинг — штучное изделие заводов «Лепажа» в Льеже. Браунинг был удобным, по руке, бил кучно; «вальтеры» нравились Бергеру меньше: тяжелая рукоять и жесткий спуск. Впрочем, из них он тоже стрелял недурно и выиграл пари у одного из старших офицеров — пари не на шампанское, а на седьмой патрон. Офицер, проиграв, с затуманенными глазами разрядил обойму своего пистолета. Бергер бросил а перевернутую фуражку шесть учебных патронов и одни боевой, перемешал и выключил свет.
— Зарядите сами.
В темной, щемящей тишине звуки были преувеличенно громкими. Бергер вслушивался в щелчки: третий... пятый... седьмой... Восьмой щелчок — выше тоном — означал, что обойма вогнана а гнездо рукояти. Бергер включил свет и лениво кивнул:
— Прошу, майор!
Голова майора, выбритая догола, жирно блестела под желтой лампой. Словно завороженный, майор поднес пистолет к виску и, зажмурившись, придавил гашетку. Бергер придержал его руку, отвел вниз.
— Составьте на всякий случай завещание. Не обязательно по форме: война позволяет нам некоторые вольности.
Майор осел, и Бергер едва успел поддержать его и посадить на стул.
— Ну, ну!.. Не распускайтесь! Это же просто!
Нервно посмеиваясь, Бергер приставил пистолет к виску майора. Не торопясь, нажал гашетку и, услышав сухой щелчок, сказал с удивлением:
— Вам повезло!
Майор всхлипнул, глаза его стали закатываться.
— Следующий мой,— сказал Бергер и передернул затвор.
Стук бойка показался ему громом. Все еще посмеиваясь и не думая ни о чем, Бергер отвел ствол в сторону и нажал на спуск пять раз подряд. Боевой патрон оказался седьмым...
На следующее утро Бергер подписал майору направление в резерв абвера и позабыл о нем и о пари — вычеркнул их из памяти, по опыту зная, что умение быстро забывать — достоин- ство, а не недостаток.
Ширвиндт и «Геомонд» — вот что интересует его, а отнюдь не моральное состояние сотрудников «Алеманишер Арбайтскрайс». Агентура в Женеве и Берне, подчиняющаяся атташе германской миссии барону фон Бибра, определенно не подходит для работы с «Геомондом». Бергер едва добился от нее достоверной информации о количестве комнат в конторе и квартире Ширвиндта, наличии запасных ходов, числе окон на всех этажах здания и иных пустяках. Фон Бибра не спешил с ответом и тогда, когда Бергеру понадобился план второго и третьего этажей дома 113 по рю Лозаин. Только через декаду барон соизволил позвонить и объясниться. Оказалось, его люди никак на могут проникнуть дальше коридоров и приемной. Бергер вспылил, растолковывая господину атташе, что прибегать к услугам агентов нет нужды. Надо отыскать контору архитектора, проектировавшего дом, или подрядчика, строившего его, и под любым предлогом приобрести кальки.
Фон Бибра пообещал, и кальки вскоре прибыли — как Бергер предполагал, их удалось купить у архитектурной фирмы без малейших затруднений. С той же диппочтой в АА пришла посылка: три костюма из женевского магазина стандартного платья, галстуки, рубашки, обувь и нижнее белье. Все вещи были недорогие, соответствующие заработкам среднего служащего...
Уладив дела с одеждой, Бергер занялся изучением «окон» на границе. Если приказ на переход будет получен, он возьмет с собой двоих, не больше. Телохранителя и оператора. Одного из прежней своей команды и Мильмана, переведенного из Кранце в Париж...
По ночам, лежа на спине и закинув руки за голову, Бергер — в сотый раз! — проверяет, отрабатывает, оттачивает свой маршрут. Железнодорожная ветка от французского Дивона до швейцарского Нойсса на пограничном участке проходит в тоннеле. Машинист на несколько секунд замедлит ход, и Бергер, одетый железнодорожником, впрыгнет на площадку вагона-контейнера. Настоящий железнодорожник — им должен быть немец! — спрячется внутри. Вагон — возвратный, с вечерним маршрутом он везет молоко. В Нойссе Бергер сойдет у авто-стрелки и переоденется в бетонном буккере — пограничная стража им не пользуется как устарелым...
Сегодня ночь особенно длинна и, кажется, никогда не кончится. Бергер заставляет себя не дотрагиваться до сигарет: если закурить, сон уйдет окончательно... Получила ли Эмми желтого зайца? Лизель ничего не пишет об этом... И не попросить ли у Канариса отпуск? Все может статься, и не исключено, что свидание с Лизель окажется последним перед долгой разлукой. С Ширвиндтом не покончишь за день. И не ясно до конца, какую конкретную задачу поставят перед Бергером иа Трипиц-Уфер. Три пути: выслеживание, перевербовка, физическое уничтожение. Первый и третий, пожалуй, не сулят успеха. Следить можно долго, бесконечно долго; легче и проще, конечно, пулю в живот или толчок под колеса. Но и это не выход. Что, если у Ширвиндта есть эаместитель или, что еще хуже, он сам — всего лишь прикрытие для настоящего резидента? Уйдут месяцы, пока нападешь на новый след — Значит, перевербовка?.. Не какой основе?
Бергер сбрасывает одеяло и включает свет. Сигарета крошится в пальцах, спички не хотят гореть... Предложить достойную сумму в валюте, золоте или драгоценностях. Сколько запросит. Перевербовать и пропустить через рации резидентуры поток дезинформации.
План, как дом, складывается из кирпичей. Бергер укладывает их в ряды, возводя стены постройки. Кажется, Гаузнер называл русскую группу домом без ключа? А нужен ли ключ?.. Нет! Просто следует выселить старых хозяев и стать новыми — более щедрыми.
Утро застает Бергера на ногах. Проветрив комнату, он снимает пижаму и делает зарядку. Обычный комплекс по Мюллеру: бег на месте, прыжки, приседания.
Растеревшись махровым полотенцем, Бергер включает приемник и ловит Париж — легкую музыку. Набирает в фаянсовый тазик холодной воды и массирует кожу рукавицей из шинельного сукна. Тело горит. Следом за певицей Бергер повторяет слова песенки: «Он был простым капралом, всего лишь капралом. Он был отличным малым и славно воевал!..» Он не знает, когда прикажут действовать. Но быть готовым к действию постоянно — это правило полковник абвера Бергер возвел в принцип и никогда от него не отступает.
12. Сентябрь, 1943. Париж.
Комиссар гестапо старший правительственный советник Гаузнер меньше суток находится в Париже, куда его вызвал Рейнике. Однако бригаденфюрер с места в карьер загрузил его делами и вдобавок подсунул помощника — старого знакомца Мейснера, как всегда, околачивающегося при штабе без определенной должности.
— Для начала проконтролируйте Шустера,— сказал Рейнике, выслушав рапорт Гаузнера о прибытии.— Прихватите Мейснера и проверьте, как идут дела в радиороте. Что-то я последние дни они не дарят нас сенсационными новостями. Ехать рекомендую с утра.
В 7.00 Гаузнер и Мейснер — на улице Курсель.
Гаузнер зевает: не выспался. Хорошо Шустеру и Мейснеру, они молоды и занимались спортом. Попробовали бы полжизни просидеть за столом в полицейских участках и еще изрядную часть ее проторчать в проспиртованном воздухе притонов и злачных мест... Впрочем, в участках воздух не лучше — сплошная карболка...
Автоматчики у ворот долго и придирчиво рассматривают удостоверения комиссара и Мейснера. Здесь абвер и свои порядки. Документы, выданные гестапо, оказываются бессильными заменить клочки бумаги с бледным штампом — пропуска, которые дежурный после разговора по внутреннему телефону выносит и вручает гостям.
Шустер при встрече не проявляет энтузиазма. В конце августа он стал майором и, вознесясь в армейские сферы, доступные тем, кто обладает «гусеницами» на плечах, приобрел привычку говорить сдержанно и веско. Советник Гауэнср для него штафирка, а Мейснер — армейская мелюзга. И только.
— Хайль Гитлер! Чем обязан, господа?
Гаузнер нисколько не огорошен приемом, в каждом монастыре — свой устав. Чинов PCХА, невзирая на ранги, связывает единство крови, духа, идей и общность, присущая членам особого ордена. В абвере не так. Здесь господина майора от господина капитана отделяет не шажок вверх и не разница в погонах, а принадлежность к двум кланам — тому, где офицер вместе с солдатами бежит в атаку, и тому, из которого посылают других бежать в атаку.
— Хотите покататься? — спрашивает Шустер, поводя подбитыми ватой плечами.— Фельдфебель Родэ! Ефрейтор Мильман!
Из строя, вытянутого вдоль боксов гаража, выступают двое. Гауэнор заранее улыбается при виде кривоногого Родэ. Толстый краб в необъятных штанах. Мильман, будто а противовес, тощ и высок. На унылом носу очки.
— Лучший экипаж.— вполголоса говорит Шустер и почти шепотом добавляет:— Родэ когда-то донес на Мильмана, и они ненавидят друг друга. Но в работе оба выше похвал!— И громко: — Слушай задачу! Выходим на Большие Бульвары с интервалом один киломотр и слушаем друг друга. Пеленгуемые частоты о пределах тысячи трехсот восьмидесяти — тысячи пятисот. Время передачи неизвестно, районы неизвестны, частоты Сменяемые. Повторить!
Шустер отворачивается, и Гаузнер видит, как Родэ едва заметно показывает язык. Однако фельдфебель слово в слово повторяет приказ — и с таким усердием, что комиссар начинает сомневаться: не померещилось ли?
Шустер пальцем манит Родэ.
— Эти господа и я пойдем с вами.
— Да, господни майор!
— И если ты хоть раз испортишь воздух, я сам выкину тебя вон!
— Господин майор разрешит? Это был не я.
— Так вонять может только фельдфебель. Марш к машине!
Родэ козыряет и стремглав летит к гаражу. Через минуту из бокса, воя дизелем, выбирается длинный серебристый рефрижератор. За рулем — парень в комбинезоне и берете; по борту надпись: «Трансперевозки СИМАК. Тел. Клиши-05-19.»
— Этот подойдет,— говорит Шустер нерешительно.— В других тесновато. Господа простят меня, пеленгатор не купе люкс... Дежурный! Три подушки!
По идеально выметенному плацу, сбрызнутому водой из садового шланга, Гаузнер, Шустер и Мейснер идут к боксу, возле которого с включенным мотором стоит пеленгатор. На гофрированных бортах кузова возникают три серые растущие теми: большая, толстая — Гаузнора, узкая и длинная — Шустера и маленькая — Мейснера.
В кузове тесно и душно. Пахнет краской и нагретым металлом. Зеленые шкалы приборов фосфоресцируют, медузами плавая в полумраке. Родэ захлопывает дверь и включает слабую лампочку под потолком...
— Включить местную связь! — громко говорит Шустер.— Пошли!
— Да, господин майор!
Мильман поворачивает ручки, и в кабине, сливаясь с гулом мотора, начинают звучать голоса, музыка, писки, треск, снова музыка, и снова писки и треск...
Гаузнер, держась за сиденье, с трудом удерживается на узеньком железном стульчике. Тонкая волосяная подушка не спасает его от ушиба, когда фургон вдруг тормозит и, дернувшись, набирает скорость. У ног комиссара, скрипя, поворачивается «рамка», и Гаузнер подтягивает колени к самому животу. Ему становится скучно: путешествие в пеленгаторе, очевидно, не сулит ничего, кроме синяков.
Проходит полчаса, и скука усиливается, гнетет комиссара, вызывая зевоту; ноги начинают ныть, и Гаузнер с досадой ругает Рейнике: нашел поручение! Шустер сидит напротив; пятно вместо лица и режущие слух команды:
— Проверить тысячу четыреста — тысячу четыреста пятьдесят. Чисто?..
— Не пеленгуете? — догадывается Гаузнер.
— Пока да.
— Надеетесь поймать?
— Вы, полагаю, читали сводки?
— Разумеется — ласково говорит Гаузнер. — Не далее как нынешней ночью и хорошо помню: в них всего два или три раза были доклады об удачах, подписанные вами.
— Эфир не Елисейские поля! От нас ждут чудес, а мы только люди, господин комиссар. Решите-ка задачу, не зная ни одного числа! Складываем нечто с чем-то, делим на что-нибудь, вычитаем что-то и получаем... Что, по-вашему, мы получаем?
— Кукиш?
— Не совсем,— говорит Шустер.— Все-таки мы их пеленгуем. Рации выходят в разные часы, на неповторяющихся частотах, и вдобавок каждая проводит в эфире ровно пятнадцать минут. На три штуки — меньше часа... Впрочем, в последний раз их было две.
— В последний?
— Да. Это был четвертый случай за три месяца, когда мы взяли уверенный пеленг.
«Рамка» скрипит и скрипит, бесконечно вращаясь вокруг оси. Мильман и Родэ ни на миг не отрываются от аппаратуры. Динамик под потолком извергает потоки шумов.
— Поймали?—спрашивает Гаузнер.
— Мы все время кого-нибудь слышим. Париж нашпигован нелегальными передатчиками — английскими и голлистов. Ими занимаются другие.
— И вы их различаете?—спрашивает Гаузнер с невольным уважением.
— Как вы соседей. Большинство зарегистрировано а нашем каталоге, а новых нетрудно распознать по почерку...
Машина продолжает бег по кольцу Больших Бульваров, а пятеро в кузове, страдая от духоты, думают — каждый о своем. Мейснер мечтает о том, что судьба даст ему генеральские погоны и тогда он заставит всех поползать на брюхе. Родэ обдумывает дилемму, связанную с присутствием нежелательных ему лиц в машине. Как-никак работа радиоабвера — секрет, который следует всячески оберегать от всех. Очевидно, следует донести сегодня или завтра... Шустер, свежеиспеченный майор, размышляет, какие льготы и преимущества дает новое звание.
Ефрейтор Мильман слушает эфир и жалеет самого себя. Он считает, что ему не везет. Когда-то Родэ доносом, сам не ведая того, оказал ему услугу. Вместо изматывающих вахт в пеленгоавтобусах — спокойное местечко в Кранце, где его скоро выделили, дали понять, что повышение не за горами. Начальник радиопоста доложил в Берлин, что ефрейтор поймал русский передатчик в Париже, и перевел Мильмана на связь с агентурными рациями резидентов абвера за рубежом. Это был прямой путь к погонам унтер-офицера, тем более что вскоре Кранц посетил важный господин в штатском и долго говорил с Мильманом наедине. Ефрейтору дали подписать документ, на котором стояло: «Тайна государства», — и попросили, ничего не утаивая, рассказать о себе. Мильман, услышавший, что начальник поста назвал штатского «господином генералом», выложил все как есть. Об отце — рабочем из Франкфурта, не занимавшемся политикой; о себе, перенесшем из-за доноса Родэ множество неприятностей... Господин в штатском успокоил его: «Вы настоящий немец, Мильман! Работайте и держите язык за зубами!.. Один из старых операторов заболел, вы замените его. Будете держать связь с нашей рацией в Женеве. Позывные — РСХА. Тут есть тонкость — вам не ответят. РСХА будет только слушать в определенные часы. Радист там не очень опытный, так что передавайте медленно и бог вас сохрани — не сбейтесь и не напутайте!.. И последнее: текст будете получать непосредственно от начальника поста и в его же присутствии уничтожать... Это — важное дело, Мильман! Кто бы и когда бы вас не стал расспрашивать — забудьте все и откусите себе язык».
Под документом с грифом «Тайна государства» Мильман уверенной рукой вывел подпись: обязательство хранить секрет было векселем, гарантировавшим, что вопрос об угольниках унтер-офицера решится в короткий срок... И вдруг — конец всему! Приезжает Бергер, приказ в зубы — и марш-марш назад, в Париж! Мало радости вновь встретиться с Родэ!
Мильман действительно неудачник. Но совсем по иным причинам. Одна из них — привычка к дисциплине и повиновению. Нарушь Мильман клятву молчания о РСХА и, как знать, не стал ли бы он сразу лейтенантом. Если не в армии, то в СС наверняка! Рейхсфюрер СС Гиммлер не пожалел бы для Мильмана отличия за один намек о существовании РСХА и краткий рассказ о господине в штатском — одном из десяти корреспондентов издателя Макса, Люцерн, улица Капельдаге, 5.
11. Октябрь, 1941. Женева, рю Лозанн, 111.
Очевидно, БЮПО всерьез взялось за «Геомонд». Два молодых человека с незапоминающимися лицами, не особенно скрываясь, ходят за Вальтером по пятам. Если он ускользает от них, молодые люди возвращаются к конторе и ждут: один коротает время в аптеке напротив, а другой устраивается где-нибудь неподалеку — в подъезде или подворотне. Провожая Ширвиндта, они соблюдают вежливую дистанцию. Вальтер примирился с их существованием, как мирятся люди с дождем, градом, ветром — явлениями, лежащими вне их воли. Такой надзор, как правило, не предваряет ареста. Цель у БЮПО другая — напугать, заставить суетиться и совершать ошибки. Очевидно и то, что знакомства Ширвиндта пока не разрабатываются: во всяком случае, наружные наблюдатели не особенно интересуются, кому Вальтер пожимает руки в ресторане, на бирже или в концерте.
Вальтер нашел способ через Грюна поставить в известность связников и радистов, что материалы отныне пойдут исключительно по цепочкам через тайники, и продолжает жить, как прежде — работа в конторе, обед в ресторане, отдых вечером — в кино или позднем кабаре. Тайники расположены так, что Ширвиндт почти без труда изымает из них бумажные шарики с информацией от Макса и других источников и, в свою очередь, закладывает короткие сообщения Центру, шифровать которые приходится по ночам. Все «почтовые ящики» оборудованы в подходящих местах — телефонных будках, туалетных комнатах, на скверах. Каждую неделю их приходится менять, и Вальтер проявляет немало изобретательности.
Однако всего не предусмотришь!
Вот почему Ширвиндт сейчас сердит. Даже не сердит — он по-настоящему взбешен. Что за удивительный человек Камбо: в спокойные времена настаивал на строжайшей конспирации, а теперь звонит в контору и требует свидания! И где — в холле «Отель де Женев»!
Думая об этом, Вальтер рывками натягивает тесные перчатки. Поправляет галстук и зовет Элен:
— Я просил такси, мадемуазель Бертье.
Элем, прежде чем ответить, захлопывает блокнот и вкладывает в него карандаш — в Высшей школе ее учили, что секретарша, входя в кабинет, обязана захватить с собой нейтральную улыбку, носовой платок и все для стенографии.
— Вы вызвали такси?—повторяет Вальтер нетерпеливо.— Где авто?
— Шофер ждет, у него на счетчике три франка двадцать.
— Я уеду на два часа. Или на три. Позвоните в «Курьер» — они могут прислать за заказом. Пусть срочно переведут на наш счет все сполна за вычетом аванса.
— Утренняя почта...
— Потом, Элен. Отошлите то, что я продиктовал вчера, и проследите, чтобы письма не затерялись.
Вальтер разглаживает перчатку и двумя руками водружает шляпу, стараясь, чтобы она сидела прямо, без легкомысленного крена на бочок. Темная шляпа, темный костюм, коричневые ботинки без лоска и галстук в два цвета— солидно и не выбьется из общего стиля «Отель де Женев»...
...Камбо ждет в глубине холла. Вальтер находит его за живой изгородью из тропических кустов, усеянных розово-белыми цветами. Камбо кормит маленькими миндальными пирожными ярких попугайчиков — единственных бесплатных жильцов в оазисе гостиничной роскоши. Поднос с лакомством держит бой в круглой шапочке с тонким галуном, удостоверяющим его принадлежность к низшему разряду персонала.
— Добрый день,— говорит Ширвиндт достаточно сердито, чтобы Камбо почувствовал его настроение.— Надеюсь, вы не соскучились, ожидая меня?
— Представьте, нет!
Камбо словно пережевывает слова, и от этого они теряют окраску. Тем же тоном он отпускает боя:
— Вы не нужны мне, голубчик. — И добавляет, адресуясь Ширвиндту: — Не хотите ли присесть?
Вальтер опускается в кресло и, оглядевшись, достает сигареты. Говорить с Камбо надо спокойно — холл отеля не та сцена, на которой разыгрывают драмы со страстями.
— Ого, «Честерфилд»!—говорит Камбо, глядя на пачку.— Почему американские? Мне всегда казалось, что вы такой патриот, что готовы из любви к своей земле обетованной курить отечественные табаки. Или нет?
— Я бы не хотел...
— Понимаю! — примирительно говорит Камбо.— Скажите: вы при деньгах?
— Ах, вот что!
— Не спешите думать плохо... Во время оно, заключая наш союз, я решил про себя, что отнесусь к вам так же, как вы ко мне. Вы оказались щедры и достаточно деликатны и, не стану таить, пробудили во мне чувство признательности. Поэтому я позволил себе пригласить вас сюда и объясниться, как заведено между людьми порядочными и уважающими друг друга...
— Что же дальше?
— Времена меняются, мой друг, и мы меняемся с ними. У истоков нашей дружбы стояли Марс и Гермес — бог войны и бог торговли. Они и осенили ее своим благословением. Я продавал, вы воевали. Не так ли?
— Что случилось, Камбо? Испугались?
Узелки из морщин на лице Камбо разглаживаются. Губы растягиваются, приоткрывая ровную полоску фарфоровых зубов такой белизны и красоты, какую создает не мать-природа, а дантисты.
— Рассуждая логически, я совершаю ошибку, говоря с вами. Мы ничем не связаны, и для меня проще исчезнуть, не напоминая о себе,— был дух Эола, и нет его. Но, повторяю, вы зародили во мне теплое чувство, и — редкий случай!— мне жаль терять нашу дружбу... Однако... Помните, я предупреждал: мы будем держаться за веревку колокола, пока он не начнет отзванивать панихиду господину с усиками?
— Ну и?..— говорит Ширвиндт нетерпеливо.
— Каждый из нас понимает, что панихиду вот-вот начнут. Германия овдовеет и захочет вступить в новый брак. С кем — вот вопрос. С мускулистым пролетарием, предлагающим ей не руку и сердце, а серп и молот, или же с джентльменом из хорошей семьи, способным обеспечить привычные блага.
— А сама Германия? Вы спросили ее?
— Спор заведет нас далеко... Скажите: я не подводил вас? Вы не имеете повода попенять мне, что те... ну, допустим, рассказы, которые я писал для вас, были не точны?
— Нет!—говорит Ширвиндт без колебаний.
— Тогда прошу вас, будьте человеком чести и дайте слово, что ни сейчас, ни впредь меня никто не потревожит и не напомнит о вас. Вы понимаете?
Вальтер ногой подвигает фарфоровую плевательницу — цветок на бронзовом стебле — и бросает окурок. Отгоняет рукой дым.
То, что Камбо рано или поздно уйдет, к этому Вальтер был готов. Можно скорее удивиться, что он так долго соблюдал союзническую верность. Германия на грани поражения, и даже газетные обозреватели, «воюющие» по карте, сходятся на том, что Красная Армия после Сталинграда наращивает мощь наступления. Гадают только о сроках — оптимисты предсказывают капитуляцию весной будущего года, осторожные считают, что Гитлер способен продержаться значительно дольше.
Камбо щелкает пальцами, подзывая скользящего мимо боя.
— Две водки! Две большие русские водки!
— Мне перно.
— Большую рюмку русской и перно. Принесете сюда!
Бой отходит, и Ширвиндт достает новую сигарету.
— Вы часто курите.
— Привык.
— Я могу верить вашему обещанию?
Ширвиндт, не отвечая, берет с подносика перно, принесенный боем.
— За что мы пьем?
— Так, ни за что...
Вальтер медленно выцеживает рюмку. Бросает на поднос монеты и, дождавшись, когда бой отойдет, протягивает руку.
— Прощайте, Камбо. Гонорар получите завтра же... Еще раз: прощайте.
Не ожидая ответа, он поворачивается на каблуках и идет к выходу, расстроенный и озадаченный... С Камбо все кончено! Жаль! Чертовски жаль! Обозреватели спешат со своими прогнозами разгрома, и сейчас информация не менее нужна, чем два года назад. Правда, Макс —превосходный источник, но сведения его до сих пор перепроверялись именно данными Камбо.
Молодые люди — две тихие «тени» — дают Вальтеру отойти от подъезда отеля и, не укорачивая дистанции, провожают его. Ширвиндт тащит их через Новый город, до моста, через мост, по набережной, к Библиотеке — прогулка нужна ему, чтобы без помех обдумать все... Разрыв весьма несвоевременен. Ах, Камбо, Камбо!..
Ширвиндт огибает угол и укорачивает шаг: Шарлотта в нарядном плаще, задумчивая и смущенная, окликает его, выходя из подъезда «Геомонда».
Вальтер снимает шляпу.
— OI Вы!—лепечет Шарлотта и краснеет.
Вальтер вежливо улыбается и уступает дорогу, но Шарлотта отнюдь не склонна расстаться так быстро. Щекотливая ситуация: в Женеве не принято заговаривать на улице с женами квартирохозяев. Проклиная судьбу, Ширвиндт медлит со шляпой в руках.
— Вы к себе?—говорит Шарлотта.
— Да, мадам.
— Догадываюсь — дела? У мужчин всегда дола!
Глаза Шарлотты блестят. Она смотрит на Вальтера в упор, словно внушая что-то, и он вдруг угадывает, что встреча не так уж случайна и что скорее всего Шарлотта ждала его.
— Простите, Вальтер, — быстро говорит Шарлотта.— Мне нужно поговорить с вами, но не сегодня... как-нибудь в другой раз.
— К вашим услугам.
Ширвиндт кланяется вторично и надевает шляпу. Что было в глазах Шарлотты? Беспокойство? Угроза? Вальтер поднимается к себе с тягостным чувством — такое бывает, когда только что совершишь ошибку.
14. Октябрь, 1943. Париж, рю ль'Ордмнер, 3,— рю Монсени.
Полиция!.. Жак-Анри приникает к окну, напряженно следя за тем, как из черного «рено» выбираются два ажана и немец в форме лейтенанта.
— Мсье Дюпле! Мсье Дюран!
Это хозяин. Жак-Анри выходит на площадку и перегибается через перила. Внизу, у подножия лестницы, рядом с хозяином уже маячит ажан.
— Вы Дюпле?
— Жак Дюран, с вашего разрешения.
— Спускайтесь-ка, милейший, и прихватите Дюпле.
— А в чем дело?
— Спускайтесь, вам говорят!
Жюль совсем некстати выглядывает на площадку, не замечая предостерегающего жеста Жака-Анри.
— Ну, долго мне еще вас уговаривать?
— Сейчас,— говорит Жак-Анри и делает шаг назад.
Там, внизу, к полицейскому присоединился немец, и Жюль с Жаком-Анри, стоящие на освещенной площадке, представляют хорошую мишень.
— Но надо же нам одеться! — протестует Жюль и незаметно тянет Жака-Анри за полу пиджака.
Поздно! Немец что-то говорит ажану, и тот поднимается по лестнице. Кобура пистолета у него расстегнута. Жак-Анри прикидывает, что произойдет, если удастся сбросить его вниз, на лейтенанта, но появление второго полицейского, вышедшего из магазина и застывшего за спиной немца, превращает его план в иллюзию. Жюль наваливается на Жака-Анри плечом, шепчет: «Похоже, влипли!»
— Мы идем, господин сержант.
— Я не поеду в пиджаке!—твердо заявляет Жюль.
— В машине тепло.
Жак-Анри — руки в карманы — заносит ногу над ступенькой. Препираться бессмысленно. Трое вооруженных людей все равно заставят двоих безоружных повиноваться... Но как нелепо, неправдоподобно легкомысленно обставлен арест! Так хватают спекулянтов с черной биржи, в не «врагов империи»: не окружив дома, с пистолетами в кобурах... А хозяин? Почему он не подал сигнала?.. Может быть, конкуренты донесли в префектуру, что господа Дюпле и Дюран сбывают иностранцам предметы искусства, запрещенные к вывозу? Ложный донос, конечно, удастся опровергнуть — в крайнем случае инспектора и комиссар получат достаточный куртаж... А если не донос? Тогда что: неточность в документах, какая-нибудь крохотная ошибочка, замеченная секретарем префектуры 18-го района при перерегистрации?
Жюль, возмущенно сопя, спускается за Жаком-Анри. Второй полицейский становится у двери черного хода, а немец жестом указывает на дверь магазина.
— Живее!
— Но, все-таки, в чем дело? — спрашивает Жак-Анри.
— Поменьше болтайте.
— Не понял?
— Господин лейтенант приказывает тебе прикусить язык! — переводит полицейский.
Они проходят через торговый зал мимо застывших посетителей и хозяина, незаметно подмигивающего Жаку-Анри. Жюль неловкими движениями пытается достать из пачки сигарету и роняет ее на поп. Жак-Анри с замершим сердцем ждет, что кто-нибудь из конвоиров нагнется, но сигарета, выпачканная грязью, так и остается лежать у прилавка, и можно надеяться, что хозяин подберет ее и спрячет.
Семиместный «рено» специально оборудован для полицейских нужд — ручки на внутренней стороне дверей отсутствуют, диванчик водителя и переднего седока отделен от остальной части кабины проволочной сеткой. Это печально знаменитый «собачий ящик», за последние годы ставший в парижском быту такой же неотъемлемой частью, как Нотр-Дам или статуя Лафайета.
Жюль перекатывает из угла в угол рта незажженную сигарету. Немец и полицейские молчат: ажаны — у левой и правой дверец, лейтенант — впереди. Жак-Анри видит его подбритый затылок и красную каемку на шее — след от тесного воротника. Жюль тихо толкает его локтем; подбадривая, улыбается краешками губ. Толстый нос его покрыт капельками пота.
В дежурной части префектуры за проволочным ограждением, на скамейках и прямо на полу, жмутся друг к другу люди — много людей... Гомон и тяжелая вонь, заплеванный пол, лампа под потолком в плоском эмалированном абажуре. За барьером — сержант, уткнувшийся в юмористический журнал... Все это Жак-Анри успевает вобрать взглядом, пока их проводят через комнату в полутемный коридор и усаживают на скамью возле обшитой железом двери. Немец ныряет а нее, а полицейские вытягиваются по концам скамьи.
— Весело у вас тут,— говорит Жюль, осматриваясь.
— Еще прослезишься!—обещает полицейский — тот, что был за переводчика.
— Жаль. Я как раз забыл платок.
Второй полицейский прыскает и на миг превращается из истукана в завсегдатая Винного рынка — любителя молодого красного и анекдотов. Жак-Анри смотрит на него и мысленно ощупывает свои карманы: кажется, ничего лишнего. А у Жюля? Ту ли сигарету он выбросил?..
Дверь открывается, высвечивая на полу широкий треугольник...
— Пусть войдет Дюран!
— Дюран! —повторяет любитель анекдотов.
Жак-Анри быстро пожимает руку Жюля и встает.
— Можешь войти.
Зарешеченное окно — стрельчатое, застекленное поверху разноцветными осколками, забранными а медную оправу. Стол, покрытый газетами. Несколько стульев — у стен и возле стола. И два немца — уже знакомый лейтенант и щуплый, узкогрудый капитан.
— Документы при вас?—спрашивает капитан на ломаном французском и обращается по-немецки к лейтенанту: — Вы говорили с мим?
— Нет.
— Это правильно, Курт.
Жак-Анри достает удостоверение личности. Капитан сосредоточенно листает, шевеля губами.
— Дюран... Эксперт по фарфору? Это так?
— Там неписано.
— Хорошо. Надеюсь, вы умеете отличить старый мейсенский фарфор от подделки?
— Конечно,— говорит Жак-Анри, ему становится весело и легко.— Фарфор здесь?
— Вот он. Хорош?
Капитан сдергивает газету, складывает ее по сгибам. На зеленом сукне стола два сервиза и несколько бронзовых ваз.
— Нужно иметь лупу? Пожалуйста!
— Нет,— говорит Жак-Анри.
Фарфор новый, не старше пятидесяти лет. Это видно по рисунку: слишком много золота. Жак-Анри берет одну из чашек, дышит на нее; туманное пятно быстро сжимается, сходит на нет. Будь это старый фарфор, микроскопические капельки воды задержались бы в невидимых глазу трещинках, иссекших поверхность глазури.
— Конец девятнадцатого века,— говорит Жак-Анри и ставит чашку на стол.
— Вы не ошиблись?
Капитан, задав вопрос, повторяет по-немецки: «Конец девятнадцатого»,— и многозначительно смотрит на лейтенанта.
— Сколько он имеет цены?
— Рыночная цена — полторы-две тысячи, франков. С аукциона можно получить и больше, если найдется любитель.
Капитан слово в слово переводит фразу, и Жак-Анри видит, как у лейтенанта бешено вспыхивают глаза.
— О черт!
— Спокойнее, Курт!
— Нет, но какая грязная свинья!
— Он пожалеет!.. Спросим о бронзе...
Жак-Анри вслушивается в диалог, догадываясь, в чем дело. Капитан указывает на вазу.
— А это?
— Бронзой занимается мсье Дюпле.
— Хорошо, присядьте... Вот там... И не надо вмешиваться, поняли?
Капитан идет к двери, открыв, зовет: «Дюпле!» — и возвращается к столу.
Жюлю требуется не больше минуты, чтобы понять все.
— Патину нанесли недавно. Может быть, купали в марганцовке, а может, использовали хромистое серебро... Но работа отличная, а чеканка — хоть на выставку!
Капитан переводит.
— Скотина! — мрачно изрекает лейтенант.— Вонючий ублюдок! Он врал, что вещи из Версаля!
— В лагере его отучат...
— А наши деньги?
— Это я беру на себя... Сядьте рядом с Дюраном, Дюпле!
Жюль тяжело плюхается на стул. Шепчет: «Ты понял?» Жак-Анри прищуривает глаз: молчи!.. Большие жулики уличили маленького, пытавшегося надуть их; сейчас, очевидно, последует возмездие.
Капитан выпячивает щуплую грудь. Достает бумажник, а из него — две бумажки по сто франков. Спрашивает:
— Кто из вас разбирается а живописи? Вы или вы?
— Сожалею,— говорит Жак-Анри.
— Мое дело бронза,— ворчит Жюль.
— Хорошо. Получите и можете идти.
Полицейских в коридоре нет, и Жюль дает выход возмущению.
— Хоть бы извинились!
— Уймись, старина!..
Жюль умолкает — они как раз входят в дежурку, на минуту погружаясь, как в омут, в плотную вонь и шум. Сержант за загородкой отрывается от журнала и бурчит ажану у дверей:
— Пропустите, капрал.
Жак-Анри ногой толкает дверь и выходит на лестницу... Жизнь... Очень хочется жить. Дышать воздухом, ходить по улицам, пить кофе или вино, разговаривать с друзьями, спать, просыпаться, работать, петь, молчать... Нет, только не молчать. Нельзя быть угрюмым.
Жак-Анри ускоряет шаг и думает сразу о многом. Почему хозяин не предупредил? Раньше их с Жюлем разобрался что к чему? Воз-можно... Но все-таки надо раз и навсегда договориться, что сигнал об опасности будет звучать при появлении полицейских или немцев... В любом случае... Не всегда представится возможность безнаказанно избавиться от сигареты с запиской. И еще: надо пореже бывать в магазине всем вместе.
— Ты что, старина? — спрашивает Жюль.— Разговариваешь вслух. Что «решено»?
Жак-Анри объясняет.
— Мне это тоже не по душе,— говорит Жюль.— Общая крыша хороша для любовников, но не для нас с тобой.
— Лучшей не предвидится.
— Я, пожалуй, уйду из магазина.
— Новые документы и новая легенда — легче сказать, чем сделать!
У автобусной остановит Жюль прощается. В 13.30—сеанс радиосвязи, а до бульвара дю Шато еще ехать и ехать: там нет станции метрополитена. Техник должен к этому времени взять из «почтового ящика» вчерашние шифровки и передать их радисту... А у Жака-Анри — свободные тридцать минут. На полдень назначено свидание с информатором — сотрудником штаба Штюльпнагеля.
15.Октябрь, 1943. Париж, Булонский лес.
Двухэтажный особнячок в Булонском лесу, занятый Рейнике под штаб, постепенно обретает обжитой вид. В кабинет бригаденфюрера поставили мягкую мебель, я комнаты офицеров— светлые шведские бюро и кресла. Каждое утро в вазах меняют цветы. Гаузнер осыпает их сигарным пеплом и топит в воде окурки— по рассеянности. Рейнике пробовал ему выговаривать, убеждал, что цветы — это прекрасно, комиссар соглашался и делал по-своему, и я конце концов все с этим примирились. Но не Мейснер! Злая шутка лейтенанта о козле, путающем розы с капустой, вышла за пределы особнячка, растеклась по всем отделам гестапо и, обогащенная, вернулась, достигнув ушей Гаузнера. В наказание комиссар засадил лейтенанта за канцелярскую работу — поручил ему переписку с концлагерями, Мейснер при удобном случае пожаловался Рейиике, подчеркнув. что числится в штабе офицером по связи с абвером, но сочувствия не встретил. Бригаденфюрер поставил ого «смирно» и, заключая разнос, добавил, что если служебная необходимость и интересы рейха потребуют, то он пошлет Мейснера возить золото — не ювелирное, разумеется.
Все же разнос Рсйнмке был менее обиден, чем обязанности, возложенные на лейтенанта комиссаром Гаузнером. Составить запросы по списку, проследить за их отправкой, получить ответы, подшить, зарегистрировать, завести на каждую бумагу учетную карточку... Гаузнер передал ему список — двести сорок три фамилии людей, задержанных в облавах и по разным причинам оказавшихся в концентрационных лагерях. Предупредил:
— На каждом запросе поставьте «Срочно!» и, если в течение недели ответа не будет, докладывайте мне.
— На это нужен год!
— Через пятнадцать суток извольте все закончить.
Скрипучий голос комиссара пилил перепонки, как ножовка. Мейснер со злостью подумал, что на две недели будет оторван от всего, в том числе и от той, кто называет его «Пуппи» и превозносит его мужские достоинства.
Однако постепенно все наладилось, и Мейснер по вечерам находит часок-другой, чтобы навестить свою толстушку и, облачившись в пижаму, отдохнуть от папок с бумагами. Толстушка считает его ужасно важной персоной и довольствуется даже не рейхсмарками, а франками и бельем. После часов, проведенных у нее, глаза у лейтенанта слипаются.
Сейчас он тоже почти спит, балансирует на хрупком жердочке, соединяющей бодрствование и сон. Совещание у Рейнике только что началось и продлится долго. Мейснер предусмотрительно забрался в уголок, за широкую спину Шустера и укрылся за ней.
Рейнике не Цицерон, но говорить любит. Сначала — общие задачи, потом — узкие, поставленные конкретно перед штабом... Как минимум полчаса, которые Мейснер может использовать для отдыха.
— Прошу внимания!..
Мейснер давится зевотой и выпрямляется.
— Комиссар Гаузнер, майор Шустер, кто доложит о ПТЦ?
— Только не я! — говорит Гаузнер.
— Послушаем вас, майор?
Шустер встает и пальцами, заложенными за ремень, расправляет складки мундира. Китель сидит на нем, как на манекене, и Мейснер прикидывает, во сколько обойдется работа, если обратиться к портному с улицы Вожирар. Пожалуй, нет смысла: сдерет больше, чем стоит материал.
— Русская ПТЦ запеленгована я среду между 17.08 и 18.13,— говорит Шустер и достает из планшете лист бумаги.— Не скрою, мы взяли ее случайно: икс-два «чистил» диапазон и наткнулся на нее в самом начале сеанса.
Рейнике стучит карандашом.
— Кто на икс-два?
— Фельдфебель Родэ и ефрейтор Мильман.
— Хороший экипаж,— подает голос Гаузнер.
— Тем лучше! — Рейнике снова стучит карандашом, словно оттеняя слов комиссара.— Прошу продолжать, майор!
— Да, бригаденфюрер... Икс-два патрулировал а районе Пантеона, а ПТЦ вела передачу а квадрате рю Сен-Жак — рю дэз'Эколь — Суффло — Пантеон. Это, признаться, нас смутило: в кварталах почти нет частных владений, сплошь школы и лицеи — Коллеж де Франс, лицей Луи...
— Добавьте: библиотека святой Женевьевы,— вмешивается Гаузнер.
— Кто-нибудь один! — говорит Рейнике.— Что вас смутило?
— Нелегальная рация в служебном здании — это что-то исключительное.
— Но ПТЦ не в служебном?
— Нет, бригаденфюрер. Я имел честь доложить вам, где мы ее засекли: отдельный павильон возле библиотеки, раньше там жил какой-то еврей, а теперь его снимает адвокат из Орлеана — квартира для парижских любовниц.
— Об этом доложит комиссар Гаузнер! Продолжайте, майор, мы слушаем вас.
— Рация работала ровно пятнадцать минут, и икс-два слышал ее отлично. Я распорядился не лезть к павильону и после сеанса покинуть район.
— Был один сеанс?
— Да, бригаденфюрер. У них какая-то система, по которой рации хаотически выходят в эфир. Наткнуться на ПТЦ вновь можно через год или через день — как повезет. Позволю отметить другое — важно, что павильон используется под радиоквартиру и радист придет туда рано или поздно.
Мейснер уже не дремлет. Оказывается, пока он прел за бумажками и утешался у толстушки, Шустер добрался до русских. Мимолетный шанс, обходивший Мейснера, кажется, теперь сам падает в руки — надо только подставить их и не растопыривать пальцы. Офицер по связи с абвером имеет преимущество перед любым иным членом штаба и вправе требовать, чтобы его включили в группу, занимающуюся ПТЦ.
Шустер с хрустом раскрывает планшет.
— Брнгаденфюрер позволит?
— Прошу,— говорит Рейнике и карандашом грозит Гаузнеру, гулко вздыхающему из глубины кресла.
— Мильман и Родэ с ранцевыми гониометрами будут посменно нести дежурство у павильона. Комиссар Гаузнер обещал так их одеть и перекрасить, что не узнает и родня. Словом, мы беремся поймать ПТЦ за работой.
— У вас все?.. Отлично! Ваше мнение, комиссар?
Гаузнер с шумом затягивается сигаретой. Не поднимаясь и собрав складки на лбу, говорит, адресуясь к собственному ботинку, и заставляет Мейснера напрягать слух до предела.
— Была мысль взяться за адвоката и заставить его выложить все начистоту. Очень дельная мысль, принадлежащая бригаденфюреру. Однако осуществить ее оказалось не просто: законник еще летом удрал в Испанию.
— А павильон? — вмешивается Мейснер, подметив, как сдвинулись морщины на лбу Рейнике.
— Арендная плата внесена по январь сорок шестого, и сделка оформлена у нотариуса. Через представителей, конечно, поскольку еврей, в свою очередь, улизнул еще до падения Мажино... Наблюдение за павильоном установлено, но я не беру на себя смелость утверждать, что через оцепление нельзя проскочить. Там есть садик, и он как раз связывает павильон и библиотеку: днем, смешавшись с толпой, радист, пожалуй, без помех доберется до места и его не отличишь от гуляющих. Другое дело — дорога назад: тут ему крышка!
Мейснер едва глотает вопрос, вертящийся у него на языке: известно ли о ПТЦ Бергеру? Неужели Рейнике не позвонил в Штутгарт, как не позвонил шефу абвера полковнику Райле, полноправно представляющему в Париже самого Канариса! Не слишком ли много берет на себя бригаденфюрер?
Гаузнер, закончив, выпускает широкое кольцо дыма, опрятно стряхивает пепел с лоснящихся от долгой носки форменных брюк.
— Будем брать радиста? — негромко говорит Рейнике и опускает карандаш.— Или нет? Что скажет абвер?
Мейснер на лету схватывает все — желаемый ответ, настроение Рейнике, личные перспективы.
— Радиста надо брать! Взяв его, получим шифр и явки. В крайнем случае «почтовые ящики». На первый взгляд мало, но прикинем иначе и убедимся — достаточно, чтобы на известный срок если не парализовать резидентуру, то нарушить ее звенья и связи. Кроме того, на допросе удастся, по-моему, добыть данные, наводящие на резидента...
— Прошу вас информировать полковника Райле.
— И Бергера — осторожно подсказывает Мейснер.
Рейнике пренебрежительно машет руной.
— Всему свое время... Господа, предвидя возможные трудности, я доложил о ПТЦ обер-группенфюреру Кальтенбруннеру. Все без утайки. Мне поручено сообщить вам, что в РСХА придают поимке радиста принципиальное значение. Хочет или нет комиссар Гаузнер, но ему придется на этот раз развязать радисту язык. Хочет или нет майор Шустер, но ему не удастся сослаться на случайность, если гониометры почему-либо не засекут рацию. И, наконец, хочет или нет полковник Райле, но весь аппарат абвера будет работать в тесном единстве с СД!
Голос Рейнике напрягается, становится резким.
— Боевой приказ, господа! Прошу встать!
Зачитываю: операцию по аресту радиста возглавляет старший правительственный советник Гаузнер, которому надлежит в суточный срок представить бригаденфюреру Рейнике свои соображения по этому поводу. Второе: майор Шустер обеспечивает выполнение задания средствами радиоабвера. Третье: лейтенант Мейснер осуществляет связь абвера и штаба бригаденфюреру Рейнике и состоит при последнем для особых поручений... Поздравляю с началом операции, господа!
Рейнике складывает пополам лист плотной бумаги и прячет его в нагрудный карман. Говорит значительно мягче, с обыденной интонацией:
— Хочу надеяться, коллеги, что вы не дадите мне повода разочароваться в ваших способностях. Это и к вам относится, коллега Гаузнер. Чем вы, собственно, занимаетесь последние дни?
— Все тем же.
Гаузнер недовольно попыхивает заметно укоротившейся сигарой. Кончиком языка подклеивает отошедший листик табака. Он так занят этим, что не поднимает глаз на бригаденфюрера.
— Фридрих!—повышает голос Рейнике.— Да бросьте же сигару, черт возьми! Чем бы вы ни занимались, отложите все и переключитесь на радиста.
— Я уже слышал, бригаденфюрер.
— Радист за вами!
— Почему не два?
— Два?
Гаузнер тяжело прищуривает глаз.
— Второго я, кажется, скоро вам подарю. Это будет моим презентом рейхсфюреру Гиммлеру. Я обожаю сюрпризы, бригаденфюрер!
16. Ноябрь, 1943.Берлин, Мангеймерштрассе-Викингенуфер, 4.
Однодневный отпуск — дар небес и адмирала Фридриха Вильгельма Канариса. Еще в Штутгарте Бергер кроил и перекраивал планы, продумывая, как ими распорядиться. Эмми и Лизель вызваны в Берлин, и, значит, два часа уйдут на зоосад — Эмми обязательно захочет покормить бурых медведей и посмотреть на жирафа.
Фон Бентивеньи, сообщая об отпуске, сказал, что являться на Тирпицуфер не надо, служебных разговоров не будет, но в конце, как бы между прочим, порекомендовал остановиться не в отеле, а в офицерской гостинице на Мангеймерштрассе.
Эмми и Лизель обосновались в гостинице на сутки раньше Бергера. Номер им дали маленький, скромно обставленный, но кормили отлично, без карточек, и Лизель пожаловалась, что Эмми за обедом объелась тушеными овощами со свининой. Бергер слушал и блаженствовал. Эмми сидела у него на колене и сосала шоколад. Она выросла и стала серьезной; Лизель обрядила ее в зеленую рубашку и юбочку, похожие на форму юнгфольк, и Бергер подумал, что с женой надо будет поговорить: станет ли дочь художницей — это, конечно, вопрос, но совершенно незачем так рано приучать ее к казарменным нарядам. Желтый заяц ребенку нужнее, чем погоны...
Бергер приехал поздним вечером, и Лизель еле оторвала от него Эмми, возбужденную встречей и шоколадом.
— Ты будешь умненькой, а утром пойдем в зоосад, хочешь?— утешал Бергер дочь, когда Лизель уводила ее из номера Бергера.
— А ты не уедешь в Африку? И тебя не съест крокодил?
Эмми заснула с трудом, и Лизель только после полуночи пришла к Бергеру. И лишь через несколько часов, уже утром, вспомнила эти слова дочери:
— Эмми нафантазировала, что ты в Африке и охотишься на тигров.
— Так оно и есть. Только тигры не водятся в Африке — надо ей объяснить... Кстати, Лизель, зачем ты наряжаешь ее, как солдата?
— Ну знаешь!.. Не ждала от тебя, именно от тебя! Полковник Бергер разочаровался в форме?
— Не то! Лизель, у детей в наши дни почти нет детства. Я разучился говорить на такие темы, но ты постарайся понять. Куда ни глянешь — погоны, мундиры, кинжалы. Напра-во, нале-во! Ну ладно, мальчики — куда ни шло. Но девочки?
— Юстус! И это говоришь ты? Рейхсминистр Геббельс пишет, что мы растим новый тип женщин-воительниц, но боящихся боли и крови.
Ссора получилась затяжной, и они опоздали к завтраку...
Лизель выводит Эмми в коротком шерстяном платьице и с белым бантом в волосах. «Ах ты, мартышка!..— думает Бергер.— Ничего, скоро все кончится, и я сам займусь твоим воспитанием. Будем ходить в зоосад, в лес, купаться, играть. Ты у меня богатая невеста, Эмми, я позаботился о тебе: сегодня подарю свои двухлетние накопления.»
— Господни полковник Бергер?
— Да,— говорит Бергер и смотрит на лакея
— Господина полковника просят к телефону
Лизель, оттопырив мизинец, ставит чашку на стол. Тонкие подведенные брови изгибаются в дугу.
— Кто-нибудь из друзей,— спокойно говорит Бергер и, расправив салфетку, вкладывает ее в мельхиоровое кольцо.— Жираф нас ждет, Эмми!
Собственно, он так и думал: однодневный отпуск и свидание с семьей — всего лишь «крыша», понадобившаяся фон Бонтивеньи, чтобы без помех поговорить в Берлине. Черт бы его побрал, господина генерала Бентивеньи! Мало отца — в игру включают дочь и жену!..
Бергер вынимает салфетку из кольца. Заправляет угол за воротник и говорит лакею холодно и жестко:
— Меня мет!
— Как будет угодно господину полковнику.
Лакей быстро, на негнущихся ногах идет к двери — старый служака, фельдфебель или вахмистр, привыкший повиноваться приказу. В этой гостинице все имеют отношение к армии. Даже горничные числятся во вспомогательных частях.
Доев яичницу, Бергер встает. Лизель подставляет ему лоб для поцелуя, а Эмми скачет на одной ноге.
— Спасибо, дорогая.— говорит Бергер, как будто они завтракали дома.— Эмми, иди одевайся!
— Ах, Юстус! — вздыхает Лизель и смотрит на него снизу вверх.
«Все-таки она любит меня,— думает Бергер,— не так, как прежде, но любит».
Кончиком трости Бергер касается дверной ручки, и в этот миг в дверь стучат — судьба как будто рассчитала, когда он оденется и будет совершенно готов. Не удивляясь, Бергер открывает лакею и, выслушав его, говорит:
— Вы не могли бы не застать меня?
— Я ответил, что господин полковник у себя.
— Хорошо. Повторите адрес.
— Калишерштрассе. С задней стороны крематория.
— Зайдите к моим и скажите, чтобы жена повела Эмми в зоосад. Я постараюсь приехать туда позже.
Как есть — в пальто и шляпе — Бергер са-дится на кровать. Легко вообразить, что будет с Эмми, когда вместо отца явился лакей в белом пиджаке и отвисших на заднице портках... Может быть, жираф утешит ее... Но кто утешит Бергера?.. Проклятая работа!
Знакомый майор из абвера-III ждет, как и передал лакеи, возле машины на Калишерштрассе.
— С приездом, господин полковник. Позвольте сказать, что вы хорошо выглядите.
— Кому я понадобился?
— Понятия не имею.
— Ах, так! — говорит Бергер с любезной улыбкой.
У абвера в Берлине немало конспиративных квартир. Та, куда майор привозит Бергера, ему незнакома. Большой, угрюмый дом на Викингенуфер — в том месте, где Шпрее начинает загибать полупетлю. Второй этаж дома украшен выступающими фонарями; на лестнице, продетая под бронзовые прутья, положена дорожка с белыми полосами по краям. Внизу швейцар принимает у Бергера шляпу, перчатки и трость, а другой, с выправкой младшего офицера, помогает сиять пальто.
— Вам назначено?
— Да, я звонил, и хирург пригласил меня на десять десять.
Сейчас на часах 10.50, и пароль звучит довольно нелепо, но ни Бергер, ни офицеры не улыбаются.
Перед дверью квартиры Бергер оправляет пиджак. Нажимает кнопку и говорит горничной;
— Доложите, что Тэдди просит принять.
Он ждет не дольше минуты: горничная возвращается и ведет его — вправо, затем налево, через две просторные, светлые комнаты в третью, тоже светлую, квадратную,— навстречу протянутой руке генерала фон Бентивеньи.
Бергер официально вытягивается. Пусть генерал почувствует, что поступил некорректно, прикрывая деловой вызов свиданием с семьей.
— Сигару, вино, кофе?
— Ни то, ни другое, ни третье, господин генерал. Сутки отпуска — всего лишь сутки, жаль каждую минуту.
Бентивеньи близоруко щурится.
— Это не моя идея.
— Чья бы ни была, но все-таки можно было вспомнить, что за последние три года я провел с семьей не больше недели.
Бентивеньи проглатывает упрек. В абвере он славится умением ладить со всеми, в том числе и с нижестоящими, за что заработал прозвище «Санта-Клаус»... Бергер демонстративно смотрит на часы.
— Я бы хотел, господин генерал, успеть к семье!
— Благодарите за этот вызов Рейнике!
— Опять донес на меня?
— Не то. Он запеленговал в Париже радиста и известил Кальтенбруннера. Никогда бы не подумал, что его доклад получит такой резонанс, но...
— Я должен ехать в Париж? — говорит Бергер.
Фон Бентивеньи поднимает руку.
— Нет. Это было бы некстати. Пусть Рейнике сам ест свое варево. Мы проанализировали материалы и считаем, что в Париже работает все-таки Легран. Райле сейчас проверяет комиссионные фирмы — собственными силами, без СД. Может, нащупает что-нибудь, а может быть, и нет — я лично не думаю, чтобы Легран использовал один и тот же метод дважды...
— Почему? Есть правило парадоксов.
— В теории — да... Но мы —о радисте. Пусть Рейнике ищет его, пусть раздувает свои успехи — это нам на руку. В тот день и час, когда он вынужден будет признать, что не сумел через радиста выйти на резидента, вы, полковник Бергер, прибудете в Берлин и доложите руководству абвере, что женевская операция доведена до благополучного завершения. Адмирал принял ваше предложение: любую сумму Ширвиндту в любой валюте. Счета — в Лозанне, Женеве и Цюрихе.
— Или?..
— Или ликвидация Ширвиндта. Аккуратно, без шума и следов.
Бергеру не надо и минуты, чтобы обдумать и взвесить. Про себя он давно уже все решил, и Бентивеньи сейчас не предложил ничего нового.
— Я готов, генерал!
— Спасибо, Юстус!
— За что же, генерал? За то, что я выполню долг?
— Не понимаю,— с легкой досадой говорит Бентивеньи.— Зачем вы бравируете?
Бергер с ледяным выражением вытягивается, как в строю.
— Господин генерал назвал меня Юстусом и тем самым дал возможность и право пренебречь субординацией. Итак, Франц, отвечу: я не бравирую, а служу империи и идее! Поэтому извольте или извиниться, или же я напомню вам о правиле, по которому офицер, оскорбивший офицера, несет ответственность за свои слова.
Тишина повисает в комнате.
— Да,— говорит Бентивеньи и медленно протягивает руку.— Я не прав. Извините, полковник, и — забудем?
Он пожимает руку Бергера — долго, с чувством: Санта-Клаус, раздавший подарки и преисполненный умиления от собственного благородства... Бергер, перескакивая через ступеньки, сбегает вниз. Выхватывает из рук швейцара пальто, кашне, шляпу. На его часах — без нескольких минут одиннадцать, и если не задерживаться, то он успеет полюбоваться жирафом.
17. Декабрь, 1943. Женева, рю Лозанн, 113.
Зимой, когда ветер с Роны подметает панели, Женева — ее улицы, набережные, площади — не располагает к прогулкам. Вальтер плотнее запахивает пальто и натягивает шарф на подбородок. В голове у него гудит — от ветра, холода и усталости. Два часа таскать за собой филеров, каждый из которых вдвое моложе и крепче тебя, и ни разу не присесть при этом — задача, больше подходящая для марафонца, чем для мужчины средних лет. Ширвиндт приучил соглядатаев к ежедневным променадам — длинным, по разнообразным, не повторяющимся маршрутам, начинающимся у конторы «Геомонд» и кончающимся у ее дверей. Обычно за этот срок — два часа — он успевает незаметно опорожнить «почтовые ящики» и вложить в них шифровки. Кроме того, покупая в киосках какие-нибудь мелочи или прицениваясь к ним, Ширвиндт ухитряется приклеить к тыльной стороне прилавка обычную почтовую марку стоимостью в два сантима. Даже если марку найдут и подвергнут исследованию с пристрастием, то вряд ли удастся проявить невидимый текст, нанесенный на нее. Впрочем, Вальтер пользуется не только «почтовыми ящиками» — часть сообщений уходит прямо из конторы, заботливо перепечатанная руками Элен и адресованная до востребования, в абонированные ящики, в рекламный отдел одной из крупных газет, где Грюн — через посредника — забирает письма и передает их по назначению.
С некоторых пор, правда, Вальтер подготавливает новую систему связи, замыкающуюся на конспиративных квартирах. У него такое предчувствие, что с «Геомондом» скоро придется расстаться, перейдя на нелегальное положение. Швейцарская полиция редко нарушает законы, но у Ширвиндта нет оснований не верить Шарлотте и ее рассказу о микрофонах. Шарлотта пришла во вторник утром — лицо без кровинки и вид такой, словно решила топиться.
— Господин Ширвиндт, нам надо поговорить!
Вальтер усадил ее в единственное кресло, предложил чаю. Шарлотта отпила глоток и отставила чашку.
— Спасибо, Вальтер! Думаете, будет сцена! О нет, мой дорогой. Что не удалось, то уж не удалось — не судьба.
Ширвиндт подошел к двери, резко открыл. Сказал не успевшей выпрямиться Элен:
— Я оплачиваю вашу работу, но не любопытство, моя милая! Поезжайте в «Трибюн» и разберитесь, будут ли они наконец платить. Пять франков не такси впишите в счет редакции.
Шарлотта успела немного оправиться и допила чай.
— Поссорились с Проспером? — спросил Вальтер.
— Вы же знаете: мы не ссоримся. Она уже ушла?
— Да,— сказал Ширвиндт, следя в окно за удаляющейся Элен.— Любопытство, если верить писанию, погубило Еву.
— Адама,— поправила Шарлотта.— Вами интересуется полиция, Вальтер... Скажите, микрофоны в стене — это законно?
— Насколько мне известно, нет.
— А Проспер согласился!.. Сегодня... В первый раз я отговорила его и он отказал, а теперь они пришли опять и настояли на своем.
— Кто?
— Вальтер, не думайте, что я круглая дура! Вы антифашист? Вы же немец, Вальтер, и не дружите с вашим землячеством. Так? Значит, вы против Гитлера.
— Я географ, Шарлотта.
— Бог с вами... Может быть, вы действительно только географ и я все себе придумала о вас, но я француженка, господин Ширвиндт, и, между прочим, родилась в Париже —в том самом, где сегодня маршируют наци...
Маленькая женщина сидела перед Ширвиндтом, готовая выкинуть что угодно — расплакаться, разбить чашку, наговорить кучу дерзостей или объясниться в любви. Вальтер, спасая положение, протянул ей сигарету.
— Трубку мира, Шарлотта?
— Не надо... Я сейчас уйду. Запомните, что я сказала о микрофонах. Проспера запугали, и он верит, что вы заговорщик, замышляющий ужасные вещи. Мне-то плевать, но он согласился, и сегодня вечером придут рабочие... Поцелуйте меня, Вальтер, или я зареву как корова!...
Это было во вторник.
Микрофоны, конечно, уже работают. «Геомонд» с каждым днем обкладывают все плотнее и плотнее — так, кажется, травят медведя, укрывающегося в своей берлоге.
За три дня Ширвиндт мало что успел: аварийные квартиры нельзя подыскивать самому. Приходится перепоручать это товарищам, заранее считаясь с тем, что кто-то будет знать адреса. После отхода Камбо число крупных и постоянных источников сократилось до двух. Макс — третий. Следовательно, нужны три новые цепочки для связи с ними и какое-то количество аварийных.
Во вчерашней почте как нарочно пришел проспект «Ложина». На этот раз вместе с деловым письмом, помеченным регистрационным шифром фирмы «Планкетт» — 0016. Под этим номером в проспекте была фотография дамских часиков; стрелки стояли ровно на 11.00. Ширвиндт без видимого интереса перекинул несколько страниц, сказал Элен:
— Если «Лонжин» или «Докса» пришлют еще буклеты, отправляйте прямо в корзину. То же относится, само собой, и и «Омеге», «Патеку» и всем прочим. Или вам нужны часы?
— Мне — нет.
— Даже эти, с бриллиантами? Смотрите, какая красота!
— Семьсот два доллара. Это сколько на франки?
— Четыреста тридцать два франка за сто — по курсу дня. Считайте сами. Дороговато?
Элен сделала гримаску и унесла проспект, укрепив Ширвиндта в решении отказаться от «Лонжина», как средства оповещения. Если не сама Элен, то сотрудники БЮПО могли засечь, что часовые фирмы посылают дорогостоящие рекламные издания конторе, далекой от сбыта хронометров.
Итак, «Космополитеия, 11.00.
Все происходит быстро и просто: пароль, подставленная шляпа и беззвучно падающий в нее комочек папиросной бумаги, который Ширвиндт тут же закладывает под язык. Курьер, однако, на этот раз, пренебрегая правилом, шепчет — рука с сигаретой у рта:
— За вами следят.
— Знаю. Двое.
— Трое. Легко узнать: очень худой, в синем плащ-пальто.
Ширвиндт внимательно смотрит хронику. Собачья выставка в венском «Шпортхалле» — кукольные, дрожащие левретки, чау-чау с мордочками-хризантемами, карликовые пинчеры и терьеры, черные пудели, умещающиеся в муфтах, болонки, мини-борзые, фоксы...
В туалете кинотеатра Вальтер, закрывшись в кабинке, разглаживает влажную бумажку. «Дорогой друг! Ваши дела, очевидно, вполне позволяют передать их в надежные руки и уехать. Нам хотелось бы, чтобы вы не откладывали решения и не медлили. Возьмите посылку. Желаем бодрости и здоровья. 3.08.1943.
Ширвиндт бросает бумажку в фаянсовый клозет, нажимает педаль, спуская воду. Мгновение — и шифровка исчезает в водовороте — патентованная «Ниагара» способна унести даже булыжник.
308 — это не дата, а номер автоматического сейфа на вокзале Корнавен. 1943 — номер шифра, позволяющего открыть сейф. Ширвиндт перед зеркалом поправляет шарф, закутывая горло: еще утром оно начало саднить, предвещая, что вечером температура подскочит. Простуда, дрянная штука, вынуждающая глотать пилюли и средства от головной боли.
Кто же все-таки этот третий в синем плащ-пальто? Контрразведка или немец? Да, пора кончать с «Геомондом». Не сейчас, конечно; надо еще продержаться недели три-четыре...
18. Декабрь, 1941. Париж. Пантеон.
«...Старый дуралей, тебе захотелось — чего? Тебе захотелось риска, опасности, мчащейся на всех парах, как экспресс. Успеешь ли соскочить с полотна вовремя и не угодить под колеса?.. Этого тебе надо?.. Ах ты, романтик,— действие тебе подавай, и такое, чтобы дух захватило? Просто смешно! Я-то ведь точно знаю, что ты не такой, и в детстве был не такой, и в юности. Марки ты любил собирать — тихое занятие. Обломов бы из тебя вышел — вот кто; халат на вате, трубка с чубуком на фунт табака... Вот и избавляешься от самого себя. Просто, оказывается, открывается ларчик. Ничего загадочного. Устал... Нет, не так: больше не можешь заниматься всем этим — организовывать, думать, копить и собирать. Разведка — дело незаметное, бухгалтерское: сатиновые нарукавнички и арифмометр. Лучше всех работает тот, кто умеет быстро подсчитать и сравнить — раз костяшка, два костяшка. Вводные, проверка, перепроверка, сальдо, дебит, кредит... Только бы не ошибиться в сумме! Тройная бухгалтерия. Романтики в ней ни на ноготь, а страха хоть отбавляй — куда больше, чем сейчас, когда стоишь ты, милостивый государь, на углу — рука а кармане — и прикрываешь радиста. С пистолетом проще... Жак-Анри все понимает: и почему ты напросился на это и что устал, отработался, начал бояться замкнутого пространства, стола, арифметической ошибки...
Через три минуты конец сеанса. Жюль переминается с ноги на ногу, дует в горсть — пальцы совсем одеревенели. Собираясь, он забыл перчатки, а здесь, у Пантеона, согреться негде. Днем еще можно несколько минут переждать в вестибюле Школы и то недолго — служители не любят посторонних; вечером же совсем плохо — голые кусты не задерживают ветра. Почему это возле деревьев всегда холоднее! Какой-то фокус природы — о нем, наверно, можно где-нибудь прочесть...
Парабеллум оттягивает внутренний карман пальто. Оружие приносит и уносит Техник — таскает его в сумке с инструментами. Тем же держит и бутерброды, пропитанные запахом машинного масла.
Еще две-три минуты и — конец передачи.
Из-за кустов Жюлю виден задний вход в павильон. Света в окнах нет: они занавешены плотными шторами. Радист работает внизу, в гостиной, откуда в случае чего легко услышать выстрел. В павильоне есть телефон, но в том секторе, где дежурит Жюль, будки отсутствуют. В принципе третий прикрывающий был бы здесь не лишним — у павильона три двери и к тому же он торцами выходит ив разные улицы. Технику приходится дефилировать вдоль фасада, стоять то у круглой тумбы для афиш, то под уличным фонарем. Он пришел с букетиком поздних, прибитых морозом астр — изображает влюбленного.
Цветы — неплохой пропуск, если подвернется патруль. Ни у Жюля, ни у Техника нет с собой документов. Они оставлены в укромном месте, за три квартала от Пантеоне. По ним Жюль — рантье, недавно приехавший а Париж из провинции и живущий в меблированных комнатах на Мулино, комиссариат района Отей. Две недели назад Жюль по всем правилам оформил прописку и заплатил хозяйке аванс за три месяца. Комната подвернулась неплохая, с приличными мебелью и бельем, и район оказался спокойным.
Две минуты до последних нажатий ключа.
Недаром говорят, что мысль быстрее полета. Кажется, столько всего передумал, а прошло несколько секунд... Тишина, и даже ветки не хрустят. Когда радист отстукает точку, он приоткроет занавеси — свет в щелке, как сигнал маяка: все в порядке, можно плыть.
Жюль, отвлекаясь, растирает пальцы. Мизинец от холода прямо скрючило, прижало к ладони — вот что значит ходить без перчаток. Жак-Анри — тот вечно забывает перчатки или кашне. За ним нужен глаз да глаз. Он всегда сердится, если Жюль напоминает, что надо поесть, отдохнуть, взять платок. Для него и платок и обед — мелочи, не заслуживающие внимания. Педант он только в делах. Жюль, познакомившись с ним, поначалу решил, что он сухарь, черствая корка, ходячий арифмометр. Да и в Центре многие думают так же... А он просто добряк.
Согрев пальцы, Жюль смотрит на часы. Стрелки «Ромера» как будто прилипли, не хотят передвигаться.
«Не люблю я зиму»,— думает Жюль.
«Скорее бы весна»,— другая мысль.
«Скорей бы конец войне!» — мысль третья. О том, что войне скоро кончится, Жюль думает часто. Прикидывает так и эдак, высчитывает сроки, по карте измеряет, куда откатились немцы. По ночам, прикрыв приемник подушкой, ловит «Последние известия». «Внимание, говорит Москва! Радиостанция имени «Коминтерна». Немцы с Эйфелевой башни военными передатчиками глушат сводки Совинформбюро — включают марши и шпарят без передышки. Жюль наловчился отслаивать их, балансировать на самом острие диапазона... Читали Рощина и Левитан. Спокойной ночи, дорогие радиослушатели...» Техник обещает достать «Телефункен» — на черном рынке есть все, даже приемники. Весь Париж слушает Москву или Лондон. «Говорит Москва! РВ-64».
Жюль, держась поближе к кустам, медленно идет к павильону. Неудачное место — этот павильон: слишком открыт. Жак-Анри долго не решался пользоваться им, заменял, если выпадал черед, другими радиоквартирами. Если бы не история с Луи, заставившая бросить пять радиоквартир, то от павильона надо было бы отказаться... Бедняга Луи! Так и сгинул в облаве. Жюль использовал связи в префектуре, но толком ничего не узнал — какое-то время задержанных содержали в форте Роменвиль, а затем отправили в Германию.
Кусты — или тишина? — начинают звенеть, и звон этот, пронзительный, рожденный ветром или воображением, устремляется к небу — туда, где в черных промоинах мерцают зимние звезды. Жюль задирает голову и отыскивает большую Медведицу. Скашивает глаза, но Малая Медведица скрыта облаками — отбилась от мамаши. При желании можно придумать целую историю о малышке, спрятавшейся за кустами, и о дородной родительнице в косматой шубе, аукающей на весь звездный лес.
«Мне бы такую шубу,— думает Жюль.— И Жаку-Анри — шубу. И Технику. А то ходит в чем — сито, а не пальтишко, сиротское какое-то. Мерзнет, но не жалуется,— у меня, дескать, кровь молодая, того и гляди допрыгается до воспаления легких».
Жюль складывает губы дудочкой и тихонько высвистывает: «Много дней, веря в чудеса. Сюзанна ждет; у ней синие глаза и алый рот». Слуха у него нет, и мелодия звучит фальшиво, но ничего — Техник, если услышит, поймет, что через минуту пора уходить.
Кусты, как камертон, подхватывают звук — тянут его, колеблют тишину. Окна павильона все еще черны; радист явно не уложился в срок.
Жюль сует руку за пазуху, нащупывая предохранитель парабеллума, и падает, вмятый, вбитый, втоптанный в мерзлую, колючую землю. От удара, от боли в вывернутом плече он кричит и тут же давится — тяжелая рука, пахнущая табаком и кожей, сдавливает ему щеки, винтом выкручивает подбородок.
— Молчать!
Жюль пытается встать на четвереньки, барахтается под телами и, распластанный, замирает от нового удара.
— Тихо, ты!..
— Вы держите его?
— Сильный, ч-черт!
— Тихо! Не упустите его... Родэ! Быстро к павильону!
Рука у рта разжимается, и Жюль, приподняв голову, сквозь розовую муть, расплывающуюся перед глазами, видит несколько фигур — тени, подбегающие к павильону. Розовые тени, на розовой дорожке возле розовой стены дома.
— Мильман? Ч|о у вас?
— Рация работает.
— Ладно. Если кончит, не проморгайте!
— Да, господин комиссар...
— Мейснер! Идите туда... И чтобы никто не стрелял!
— Я лежу на нем.
— Встаньте же. Эй вы, смените лейтенанта... Быстрее, Мейснер!
«Конец,— думает Жюль, отвлеченно, словно все происходящее касается кого-то другого.— Сейчас или будет поздно... Я свистел и не слышал... Ничего... Жак-Анри, старина, я не подведу.»
Груз на спине — одна из глыб — сползает, уступая место другой — полегче. Жюль складывает ноги, поджимает под себя и рывком поворачивается на бок. Он хотел бы на спину, но не удалось. Ничего, сойдет! Рука — все еще за пазухой, перед глазами — уже не туман, а красный дождь, но боль не мешает нажимать на спусковой крючок... Глыба отваливается, воет, бьет чем-то жестким — каблуки? — по спине, и Жюль новым рывком — на пределе сил— отталкивается от нее...
...Горячо и жарко — в самом низу живота.
...Это хорошо! Это оттого жарко, что Жюль вскакивает и бежит, разогреваясь в движении. Павильон стремительно растет, тени валятся в стороны, уступая дорогу. Ступеньки и дверь... «Я не подведу, старина!» — кричит Жюль, вбегая, врываясь, вплывая в темный нижний коридор, и волна несет его, не давая касаться земли... «Беги, парень!..» Голос, как трубы Иерихона, а комната пуста — Радист ушел, спасся, и Жюль, охваченный счастьем, совершает прыжок — через темноту — вперед, к набегающей спасительной волне...
... Ноги Жюля дергаются, скребут землю — вторым выстрелом, через карман, он пробил себе живот, а третьим — левое легкое.
— Не хочу...— громко и отчетливо говорит Жюль, опережая подступившую к горлу кровь.
Гаузиер хватает за плечо шатающегося Мейснера.
— Вы что-нибудь поняли?
— Я ранен,— слабо говорит Мейснер.
Он садится на землю и ощупывает мокрое бедро. Ему нет дела до чьих-то слов. Кроме того, он не понимает по-русски, а Жюль, умирая, впервые за все эти годы подумал вслух на родном языке... «Не хочу умирать!»— была его мысль, но смерть оказалась быстрее мысли.
19. Февраль. 1944. Женева, рю Лозанн. 113.
Никто не учил Мильмана мимикрии, но у парня оказался божий дар, и Бергер рад, что не ошибся в выборе. Всего неделю провел Мильман — по паспорту Штейнер — в скальном лагере, но повадки заправского «альпи» вошли в плоть его и кровь — все изменилось: облик, манеры, речь. Жаргонные словечки скалолазов ток и сыплются из уст Штейнера, a горные ботинки на толстой подошве и вязаная шапочка с гарусным помпоном способны хоть кого убедить, что в Женеву Штейнера загнали февральские бураны, свирепствующие на перевалах, и что при улучшении погоды он с радостью удерет назад, в свои обожаемые горы.
За сутки Бергер научил Мильмана кое-как справляться со взятым напрокат «фордом»: в нем ефрейтор провел сегодня ночь, поставив машину неподалеку от конторы «Геомонд».
Ближе к утру Бергер заехал на рю Лозанн и убедился, что «форд» стоит, где положено, у дома 109, ранец с гониометром — на переднем сиденье, а сам Мильман не спит. На ветровике машины белел талончик; следовательно, полиция примирилась с тем, что «форд» расположился вне стоянки, и ограничилась штрафом.
Бергер прошелся по рю Лозанн, поймал такси и уехал в гостиницу.
Можно было отдохнуть, но сон не шел. Укрыв ноги пледом, Бергер проштудировал железнодорожное расписание; убивая время, подпилил ногти; достал библию, полистал. Подчеркнул строку: «И сказал господь Моисею: иди и осмотри землю Ханаанскую...»
В соседнем номере, за тонкой стеной приглушенно храпел Кунц — телохранитель, взятый Бергером по настоянию фон Бентивеньи.
В Берлине было решено, что Бергер только в крайнем случае свяжется с местной агентурой барона фон Бибра. Все было обставлено так, чтобы у СД сложилось впечатление, что Бергер отдыхает; в приказе по абверу Канарис написал: «Убыть в очередной отпуск».
Заезжая за Мильманом а Париж, Бергер около суток провел в обществе Рейнике и Гаузнера и вел себя как отпускник — много пил и не интересовался делами.
Рейнике был я отличном настроении. Разгром радиоквартиры у Пантеона принес ему и комиссару благодарность Кальтенбруннера, а Мейснеру — прощение прежних грехов и Железный крест второго класса. Гаузнер в свежем мундире с серебряным шитьем выглядел именинником. Проверяя по архивным досье личности убитых — радиста и прикрывающего — он установил, что Жюль из «Эпок» и прикрывающий, застрелившийся у павильона,— одно лицо.
— Живой он был бы полезнее,— лениво сказал Бергер.
Рейнике поднял бокал, ложечкой снял соринку со льда.
— Как знать, Юстус!
— Слишком тонко для моего солдатского ума.
— Скажем ему, Гаузнер?.. Так и быть!.. О смерти мсье Жюля известно нам, но не тем, кто руководит резидентурой русских. Для них мы пустили слух, что при перестрелке у павильона взято двое раненых, коих мы и содержим в Булонском лесу.
— Думаешь, слух дойдет?
— Почему бы и нет?
— Допустим, так... Русские перестроятся, и только.
— А фактор времени? — спросил Гаузнер.
— Да, время, конечно, у них уйдет.
Бергер отпил глоток, подумал: «Гестапо довольствуется паллиативами. Но как ловко они преподносятся!» Шампанское было терпким и пахло старыми дрожжами.
— Радист тоже русский? — спросил Бергер.
— Француз,— угрюмо сказал Гаузнер.— Лягушатник неудачно стрелялся: хотел в висок, но рука, видно, дрогнула и взял правее. Жил часов шесть...
— Еще раз за тебя, Юстус! — сказал Рейнике и наполнил бокал; пена хлынула через край.— За твой отпуск в Баден-Бадене! Поезжай отдыхать, а к твоему возвращению мы доконаем русскую группу. Мсье Жюль опять-таки поможет нам. Гаузнер отрабатывает его биографию — фотоснимки и ориентировка ушли во все комиссариаты и наши отделения в Париже: прорва работы, зато не вхолостую. Здесь штришочек, там крючок...
— Прозит!
Бергер расплатился и, приехав в «Лютецию», принял ледяную ванну. Он был абсолютно трезв, когда читал рапорт Мейснера о ликвидации радиоквартиры и мер, предпринятых Ройнике и Гаузнером для поисков резидента... Что ж, приходилось признать, что на этот раз гестапо обошло абвер по всем статьям. Добрая половина сотрудников парижской контрразведки только и занимается штатами фирм, близких «Эпок» по роду деятельности; с такой же тщательностью проверяется все, что имеет хоть малейшее отношение к личностям Жюля и радиста; негласные сотрудники получили задание предъявить фотографию мсье Жюля консьержкам, содержателям кафе, кабачков и трактирчиков, служащим парижских вокзалов и владельцам отелей, пансионов и меблирашек. Если мыслить образами, штаб Рейнике выращивает древо и готовится собрать свой урожай плодов...
Бергер отправил рапорт в Берлин с фельд-курьером и посоветовал начальнику Абверштелле в Париже полковнику Райле связаться с лидерами кагуляров. Сказал убежденно:
— Они хотя и в подполье, но агентура у них не хуже, чем у гестапо.
— Кагуляры запросят компенсацию.
— Я бы посулил выпустить из концлагеря кое-кого из их «вождей», взятых в сороковом.
Это был последний разговор, проведенный Бергером перед отъездом, и он оставил грустный осадок: успехи Рейнике и пассивность парижского Абверштелле при сложившихся обстоятельствах играли на руку Гиммлеру.
Единственная радость — Мильман. Бергер по приезде в Женеву поручил ему проверить, нет ли в «Геомонде» передатчика, и отправил с ним на рю Лозанн опытного Кунца... Они вернулись поздно вечером, порознь, и Кунц, докладывая, был в восторге.
— Это надо было видеть! Он висел, как обезьяна, и, сдается мне, ни черта не боялся!
— Вас не заметили?
— Головой ручаюсь — нет!
— Считайте, что вам повезло.
Честно говоря, Бергер и сам не знал, как реагировать на трюк, выкинутый изобретательным ефрейтором. Сам бы он, конечно, никогда не рискнул засесть на пожарной лестнице и, развернув гониометр, пеленговать «Геомонд». Кунц, правда, утверждал, что лестница, втиснутая в углубление стены, не просматривается со двора, но Бергер предпочел для ночного дежурства использовать способ попроще — дал Мильману «форда» и отметил на плане место для стоянки — дом № 109.
Предосторожность оказалась не лишней: спустя несколько часов Кунц обнаружил, что за «Геомоидом» наблюдают; сначала на глаза ему попались двое молодых людей, не слишком-то и маскирующихся, а вечером совершенно случайно он выявил третьего — блондинчика, дежурившего в газетном киоске. Мильман в своем «форде» уже устроился у дома № 109, и Кунц не решился к нему подойти.
Бергер выслушал Кунца и отправил его спать, сказав:
— Пусть все остается, как есть. На середине реки коней не меняют.
— Сдается мне, это БЮПО,— заметил Кунц.
— Хоть сам Лусто! «Форд» на улице и дремлющий пассажир — эка невидаль для Женевы!
Наблюдатели у «Геомонда», чьи б они ни были, Бергера не особенно волновали. Конспиративные квартиры, подобранные из Штутгарта, обеспечивают группе укрытие, а пограничное «окно» — путь для отхода. Физическое же устранение Ширвиндта — крайний и нежелательный случай! — совершат агенты фон Бибра, не припутывая к нему ни Бергера, ни его людей... Впрочем, ради убийства не стоило бы приезжать...
Бергер звонит вниз — портье.
— Номер четырнадцать. Есть что-нибудь для меня?
Отсутствие письма означает, что Мильман не засек рацию в «Геомонде» и ближайшим поездом уедет из Женевы в горы.
— Момент!.. Нет, ничего не поступало.
— Хорошо. Пусть пришлют завтрак — что- нибудь легкое. Кофе не крепкий. Совсем не крепкий.
— Газеты, мсье?
— Да, английские...
Позавтракав, Бергер негромко стучит в стену: четырежды, с разными интервалами. Кунц, выбритый, с прозрачными после сна глазами, приходит через минуту. Пиджак на груди вздут буграми — хотя Кунц и носит костюмы свободного покроя, но арсенал, рассованный по внутренним карманам, так громоздок, что остается пожалеть о древнеримских тогах, не нашедших местечка в современной моде.
— Прикажете вас сопровождать?
— Нет, Зепп... Сегодня мы с вами попробуем сварить похлебку, как выражаются повара: за вкус не ручаюсь, но горячо будет!
— Надеюсь, мне не придется лезть в котел?
— А полезли бы?
Кунц меланхолически кивает, и Бергер, глядя на него, вспоминает, как Рейнике при последнем свидании в Париже желал ему хорошего отдыха.
— Ладно,— говорит Бергер и достает из кармана конверт.— Котел будет в другой раз. А сейчас вы поедете на рю Лозанн и отдадите это в конторе. Самому или секретарю — не имеет значения.
— Меня засветят.
— Правильно. Больше того, за вами постараются проследить, и вы хорошо поступите, Зепп, если утащите шпиков подальше от «Геомонда». Только не трогайте их.
— Как прикажете!
— О Зепп! Мне не нужен слепой исполнитель. Я хочу, чтобы вы усвоили: то, что поручено вам, не менее важно, чем моя часть или работа с гониометром. Кстати, Штейнер сделал свое дело и выяснил, что «Геомонд» не используется как радиоквартира.
— Можно вопрос?
— Разумеется.
— Это имеет значение?
— О да! После вашего визита на рю Лозанн Ширвиндт или проглотит наживку, или же передаст по цепочке радистам депешу для Центра о моем письме. Думаю, остальное можно не объяснять?
Кунц поправляет галстук и протягивает руку за конвертом.
— Минутку, Зепп. Чтобы все стало на места, сначала прочтите.
— Но...
— Я же предупредил: слепое исполнение не годится! Хорошо, я сам прочту... «Дорогой господин Ширвиндт. Когда-то нам не удалось довести до конца диспут по взаимоинтересно-му поводу. Ресторан на вокзале Корнавен кажется мне тем местом, где мы сможем решить все к обоюдному удовлетворению. Надеюсь, час пополудни — не слишком рано для совместного обеда? Наш общий знакомый мсье Жюль заверял меня, что это как раз то время, когда вы бываете более или менее свободны. С совершенным почтением — Шриттмейер»... Как видите, Зепп, никаких намеков на шантаж, и у Ширвиндта нет оснований хватать вас за шиворот и вызывать полицию.
— В чем же моя задача?
— Во-первых, уведете хотя бы одного шпика с рю Лозанн и отделаетесь от него к двенадцати часам. Во-вторых, как мне представляется, своим появлением в «Геомонде» вы внесете в эту милую обитель смуту и тревогу, за которой последуют маленькая паника и всякие там визиты к курьерам и радистам. И, наконец, в-третьих, в час дня вы будете в ресторане и, если Ширвиндт придет не один, займетесь его спутниками. Надеюсь, вы не скажете, что этого вам мало?
— Я сделаю,— коротко говорит Кунц и прячет письмо.
...Пять часов — чертова уйма времени, которую Бергер щедро тратит на несколько длинных телефонных разговоров — из будок, конечно,— сеанс в кино и три поездки в такси— без адреса, просто для того, чтобы запутать филеров, если они есть. Слежка не может ему помешать, ибо у фон Бибра есть «рука» в БЮПО — в отделе по надзору за иностранцами,— и на худой конец рапорты агентов обойдутся Германской миссии в определенное количество франков... Впрочем, откуда ей взяться — слежке? Не топает же БЮПО за каждым ночным прохожим, имевшим несчастье появиться на рю Лозанн?..
«Чушь какая-то!» — говорит себе Бергер и покупает билет на пригородный поезд.
Вторая платформа, головной вагон. Из него отлично виден вход в ресторан: точнее, два — тот, что с площади, и другой — с перрона. Бергер покупает у разносчика пакет со слоеными пирожками и удобно устраивается у окна. Поезд отойдет в 13.18 — восемнадцать минут «отложены» Бергером про запас на тот случай, если Ширвиндт задержится.
Бергер ест пирожки, не чувствуя вкуса. Придет или нет? Если придет, то первую часть плана можно считать полностью удавшейся. Сам факт появления после записки, подписанной Шриттмейером,— почти гарантия, что Ширвиндт пойдет на перевербовку. Поторгуется, набьет себе цену, но согласится...
Ну. а если не придет?
«Повторим приглашение»,— думает Бергер, дожевывая пирожок и отмечая, что Кунц уже стоит, покуривает у двери ресторана — той, что выходит на площадь... 13.04...
Медленный и тихий кружит снег. Ложится на черную платформу и тут же тает, стекает ручьями по желобам. Бергер доедает пирожок и заталкивает пустой пакет под сиденье. Ему хочется курить, но в купе висит табличка с запретом — на трех языках. Может быть, перейти в другое купе? Но тогда на минуту дверь ресторана останется без надзора. Нет, лучше потерпеть...
Кунц, как часовой, стоит у двери.
Никто не входит в ресторан и не выходит из него... Короткий толчок и еще один; перрон откатывается, отбегает, и Бергер машинально смотрит на часы — 13.18.
Под тряску вагона приступ зуда истязает Бергера. Будь она неладна, эта экзема! Он достает флакончик с болеутоляющим и, вытряхнув на ладонь сразу несколько таблеток, отправляет их в рот. Через какое-то время наступит облегчение. Надолго ли?..
«Не состоялось! — думает Бергер, массируя щеки.— Изволите играть на нервах, господин Ширвиндт? Мудрые римляне говорили: живущий в доме из хрусталя не должен бросать камни а окна соседей... А вы не камни даже, булыжники... Завтра попробую опять — корректно, как коллега коллегу».
Зуд оставляет Бергера в самом конце пути. Разминая затекшие ноги, он спускается на перрон пригородной станции и замирает, пораженный — снежные горы, совсем близкие, ослепительно красивы и спокойны. Бергер смотрит на них и забывает обо всем — несостоявшемся свидании, экземе, планах на завтра и конторе «Геомонд» на рю Лоэанн, 113.
Жак-Анри назначил Технику свидание на площади Бастилии, у спуска в метро. Здесь, на скрещении 1-й, 5-й и 8-й линий, всегда много-людно. Парижане стекаются сюда, словно призываемые боевым рожком, стоят на площади, молча смотрят на темный булыжный квадрат, выложенный там, где некогда нависала над каштанами разрушенная тюрьма...
Парижане не любят ездить. У каждого района свой центр, своя жизнь и свои интересы. Но площадь Бастилии привлекает к себе даже жителей Исси-ле-Мулимо, Клиши и Невиля ... Что зовет их! Тоска или страсть? Тоска по дням, когда форт Роменвиль был символом победы, а не полигоном смерти и под сводами Национального собрания звучали речи Менделя и Эррио, а не команды офицеров Штюльпнагеля? Но только ли память ведет на площадь Бастилии? Или страсть тоже? Завтра многие из тех, кто сегодня стоит здесь, вбирая в себя и этот воздух, словно бы пахнущий порохом 14 июля, и темный булыжник на месте взорванной тюрьмы, и каштаны, посаженные, быть может, еще коммунарами,— з а в т р а они лишатся неповторимой возможности дышать, видеть, ощущать... Площадь Бастилии— площадь прощания и размышлений. Сюда приходят и те, кто будет клеить листовки, стрелять в патрулей, сидеть за подпольными передатчиками...
— Слушай, дружище,— говорит Техник тихо и доверчиво смотрит на Жака-Анри.— Пойдем отсюда, или я черт знает что натворю!.. Подумать только: мы руками разнесли по кусочку Бастилию, первыми — слышишь, первыми! — вот такими буквищами написали «Свобода. Равенство. Братство», и все для чего? Чтобы Даладье зарезал республику, а дегенерат с черной соплей под носом превратил Францию в бордель для солдатни?
— Не так...
— А как!.. Ладно, не надо. Я и сам не знаю, что на меня нашло. Извини, дружище.
Не сговариваясь, они идут к Венсенской заставе, вдоль серых домов с потеками копоти, тянущимися от карнизов. Это дома бедноты, угрюмые и нищие, истлевающие на глазах. Здесь и в довоенные годы было безлюдно, а сейчас улица, точно канал на Марсе,— жизнь покинула ее, забилась в камеры, недоступные пришельцам.
— Я был на вокзале у Гастона,— говорит Техник.— Он привез кое-что из Берлина, от тех... В последний раз.
— Он нашел замену!
— Есть один паренек, он, кажется, мог бы, но в паре с ним ездит настоящая сволочь. Гастон уверен, что он стучит в полицию.
— Когда Гастона переведут?
— Со следующей недели. Женевский экспресс — это встало ему в копеечку!
— На таких вещах не экономят.
— Знаю, дружище, но все-таки противно думать, что наши деньги идут подлецам. Гастон говорил, что у того типа из службы движения хватило наглости дважды пересчитать бумажки: все боялся, что ему недодадут.
— Как вы условились!
— Встречаться не будем. Все, что привезет из Женевы, будет оставлять на вокзале, в цоколе третьего фонаря.
— Ты мудрый муж,— говорит Жак-Анри серьезно, улыбаясь одними глазами.— Придет день, и ты станешь советником или даже мэром и будешь носить трехцветиый шарф...
— По пузу! Ну нет! Я не тщеславен!
С Техником не соскучишься. Он никогда не унывает и быстр, как Фигаро. Одна беда: настоящая выпивка начинается у него там, где у большинства стоит предельная отметка. Жак-Анри воюет с ним из-за этого, и довольно успешно: с самого лете Техник не заглядывает в бутылку... Был, правда, день, когда Жак-Анри едва привел его в себе,— день смерти Жюля...
Техник вызвал Жака-Анри на явку ночью. Они заперлись в задней комнате кабачка, и все казалось, что перно не крепче воды. Техник говорил, и слова не оставляли надежд. Жак-Анри смотрел на бутылку и видел павильон, кусты, Жюля и перевесившегося через высокий порог радиста... Техник плакал.
— Какой был парень! Ах, какой был парень!..
— Перестань,— крикнул Жак-Анри.
Он не умел кричать, и вышло странно для него самого. На голос прибежал хозяин, приложил ладонь к губам: «Тише! На улицах — патрули...»
— А мне н..! — бешено сказал Техник.— Хочешь, я выйду и перестреляю их всех? Говори. хочешь?!
Техник пытался встать и рвал из кармана зацепившийся за подкладку пистолет. Жак-Анри ударил его по руке, отобрал маузер. Налил еще.
— Но хочу! — сказал Техник.— Пусти меня, я их всех, всех...
Жак-Анри уложил его на антресолях, спустился вниз, отыскал бутылку. Плакать он на мог —наверно, разучился. Он знал, что его считают сухарем, счетоводом от разведки, и сам думал о себе, что, видимо, где-то утратил многое из того, что получил от матери и отца при рождении. С ума сойти можно: перед глазами — лицо Жюля, а мозг, точно арифмометр, рассчитывает последствия и дает оценки!
Пустоте одиночества пришла позднее — утром, когда Жак-Анри мысленно перечеркнул квартиру на рю ль'Ординер, подобрал подходящее аварийное помещение, прикинул, какую работу подыщет, уйдя из антикварной лавки. Тогда-то и пришло ощущение потери, совершенно невозместимой. В бутылке было достаточно перно, но Жак-Анри попросил кофе и пил его, помогая сердцу перебороть очередной приступ.
После этой ночи и приступа ноги Жака-Анри ослабели, и он завел трость, но к врачу не пошел. Он предвидел диагноз и применил к себе правила бухгалтерии, которыми пользовался в работе. В итоге вышло, что Центр за три месяца, как минимум, выбьется из режима, подыскивая человека для Парижа, а это так нерентабельно, что дальше некуда!
Хлопот было много, и Жак-Анри ушел в них — наладил по-новому связи, переехал подальше от 18-го района, на деловой основе организовал взаимоотношения с мужем мадам де Тур — словоохотливым Бернгардтом.
Копии радиограмм Центру, в вводной части которых Бернгардт упоминался как «источник», произвели на того потрясающее впечатление. Они поладили, договорившись, где и как Бернгардт будет оставлять информацию.
Жак-Анри останавливается и присаживается на рукоять трости.
— Ты слишком быстр для меня, старина! Пока мы один, давай-ка сигареты...
В пачке — три помятых «галуаз»: три радио-граммы от Центра, полученные с утренним радиообменом. Жак-Анри заменяет их тремя другими и возвращает Технику пачку.
— Тебе не трудно развозить?
— Я не инвалид.
— Но надо же и спать иногда. Сколько тебе пет?
— Скоро тридцать. Совсем старик!
— А мне скоро... Стоп! Сколько же мне будет? Жак-Анри про себя посмеивается: трудно ли забыть, когда ты родился, если в каждом новом паспорте стоит иная дата?
— Извини,— говорит Жак-Анри.— Я прослушал...
— Мой сменщик наколол штаб Рейнике.
— Это интересно.
— Да нет, ничего важного. Гаузнер звонил по городскому на Кэ д'Орфевр и устроил префекту головомойку из-за справки на какого-то Луи Андрэ.
Жак-Анри едва ив роняет трость.
— Ты уверен —Луи Андрэ?
— Запоминается легче, чем Навуходоносор. Ты его знаешь?
— Нет,— говорит Жак-Анри.
Техник разочарован.
— Больше ничего нового... Там редко пользуются городским. Слышал последний анекдот? Стоят двое в Булонском лесу и видят, как из ворот выводят верблюда. «Посмотри, Жак,— говорит один другому.— Бедная лошадь, что с ней сделали в гестапо». Здорово смешно!
— До слез,— сухо говорит Жак-Анри.
Луи Андрэ — это радист, арестованный в облаве. Зачем Гаузнеру понадобились сведения о нем? Неужели гестапо опять нащупало что- нибудь? Радиоквартиры Луи давно заморожены, но он, к несчастью, знает о том, что представляла собой АВС...
— Давай прощаться, старина,— говорит Жак-Анри.— Мне налево.
— Значит, мне направо. Для Гастона нет поручений?
— Пусть сначала поездит и осмотрится. Попроси его запомнить все, что относится к пограничному и таможенному контролю.
Жак-Анри поворачивается и идет назад — мимо все тех же серых домов, изуродованных потеками копоти. Еще рано, но ставни на окнах закрыты; подъезды заперты; над улицей, щекоча ноздри, стелется едкий запах чадящих коксовых брикетов. Здешние обитатели слишком бедны, чтобы покупать дефицитный рурский антрацит. Оттого улица засеяна скрипящей под подошвами бурой крупой — ее вместе с нагретым воздухом и дымом выбрасывают узкие трубы; вот и хрустишь, как по снегу,— скрип-скрип, скрип-скрип...
Площадь Бастилии... Жак-Анри задерживается на ней прежде, чем спуститься в шахту метро. Невидимый боевой рожок трубит у него в ушах.
21. Февраль, 1944. Париж, Булонский лес.
— Три часа мы с вами толкуем об одном и том же. Три часа вы пичкаете меня сказками и думаете, что это остроумно! Ну, ладно. Значит, вы гуляли, дышали воздухом и вдруг увидели ее. И сразу же очаровались?
— Она лежала на газоне. На старом газоне — там был такой стожок.
— Вы бросились к ней и прижали к груди... А час спустя угодили в облаву. Все правильно?
— Меньше чем через час...
— Ну это детали. Вы знакомы с этой штукой?.. Идите-ка ближе и посмотрите на нее. Вам она знакома, не правда ли?
— Где-то видел... Ах да, в школе. На уроках физики.
— Это ключ Морзе, господин Андрэ!
Их пятеро в комнате — Рейнике, Гаузнер, Шустер, Мейснер и Луи Андрэ — единственный, кому не надо напрягаться, подыскивая слова. Французский язык Гаузнера — ограниченный запас и школьная лексика; каждую остроту он сначала мысленно переводит с немецкого, и уже устал, и жалеет, что отказался от переводчика.
Скомканным платком Гауэиер вытирает лысину и, шевеля губами, выстраивает новый вопрос. Как это будет по-французски «чистосердечие»: «бонне фуа» или иначе?.. Да, «бонне фуа».
— На чистосердечие не надо рассчитывать, господин Андрэ?
— Но я же не вру!
— Хорошо. Что касается гранаты, то бог с ней, согласен, что вы нашли ее на газоне, хотя в траве уместнее быть цветам. А с ключом Морзе вам не доводилось обращаться?
— В первый раз...
— Подумайте, Андрэ!— нехотя вставляет Рейиике, раскатывая а ладонях сигару.
Обритая голова Андрэ — вся в буграх и ложбинах— непрерывно дергается: лагерный уполномоченный СД перестарался и раньше времени пропустил радиста через третью степень. Для контраста а Булонском лесу Луи Андрэ переодели, отмыли в ванне и поместили в камеру с большим окном и чистым бельем на койке.
Рейнике вставляет сигару в костяной мундштук и, шелестя манжетой, встряхивает коробок со спичками. Мейснер щелкает зажигалкой, заставив бригаденфюрера вспомнить пословицу о постреле, который везде поспевает.
— Вы же не курите,— говорит Рейнике и добавляет, адресуясь к Шустеру: — Курите, майор! Боюсь, дело затянется. Этот упрямец явно не понимает, что гестапо не стало бы тратить три месяца на его поиски по концлагерям, если бы не имело оснований видеть а нем серьезного фигуранта.
Он говорит по-французски, щеголяя произношением.— учитель мэтр Трюдо недаром берет свои триста франков в час. Это дорого даже для Парижа, где цены взвинчены до небес, но Рейнике для двух случаев делает исключение — мэтр Трюдо и гадалка мадам д'Юферье... Вчера он вернулся от мадам расстроенный и смятенный. Астрологические книги сулили беду. Прорицательница рылась в изъязвленных плесенью томах, переплетенных в кожу; бронзовые застежки с головами грифонов мерцали в полутьме таинственно и жутко. Черный кот Мефистофель ленивой лапой трогал грифонов.
Ночью Рейнике приснились кот с цветными глазами и раскаленные, изрыгающие пламя пасти. Утро — свет и тепло — вернули ему самообладание, а ранний звонок шефа абвера Райле создал равновесие, словно бы лег на чашечку весов и поднял стрелку настроения. «Итак, я привезу вам своего нового знакомого,— сказал, заканчивая, Райле. — Во второй половине дня удобно?»
...Сигара никак не хочет раскуриваться, и Рейнике, отложив ее в пепельницу, повторяет:
— Подумайте. Андрэ!
— Смелее! — говорит Гауэнер и поощряюще улыбается.— Искренность никогда не вредила. Посмотри-ка на эту фотографию. Знаешь его?
— Н-нет... А кто это?
— Это же твой друг Жюль! Позвать его?
— Не знаю Жюля...
— Ну вот, не знаешь, а рука дрожит. Зря ты это затеял, дружок. Нас тебе не переиграть.
— С чего вы взяли?!
— Не петушись. Тон. осанка, глаза — не хватает дыма из ноздрей и пламени изо рта! Смотри сюда. Это иголки. Лучшие в мире иголки из Золингена. Вообще-то они предназначены для шитья, но кое-кто в этом доме уверен, что их следует загонять под ногти. Ты, конечно, об этом слышал, но слышать — одно, а попробовать — совсем другое. Протяни руку!
— Не надо...
— Быстро! Не эту... правую. Ты имел дело с ключом Морзе?
— Да нет же...
— Нет? А этот сплющенный большой палец? А мозоль на указательном? Знаешь, откуда она взялась?.. Слушай, Луи Андрэ! Я все нервы себе перепортил, пока отыскал тебя в концлагере. Ты был радистом и знаком не только с Жюлем. Ты влип в скверную историю, паренек! В такую скверную, что и кошмары Гофмана в сравнении с ней —тьфу, ничто!
«Мадам предвещала беду»,— не к месту вспоминает Рейнике и складывает пальцы щепотью... У Луи Андрэ мальчишеский лоб и серые, словно пеплом присыпанные виски; кожа его еще не приобрела той пергаментной желтизны, которая бывает у старых лагерников, она почти нормального цвета, хотя и одрябла на шее. Врач без труда определил бы, что он находится а начальной стадии дистрофии.
— Можно добавить? — произносит Шустер и достает записную книжечку.— Мне кажется, здесь пошел открытый разговор, и я думаю, что будет не лишним освежить в памяти месье Андрэ позывные станций, с которыми он работал. КЛС, КЛМ, КЛЦ. Верно?
— Что скажешь, Андрэ? — подыгрывает Гаузнер.
— Меня оговорили. Я знаю, кто это сделал — Филипп-Удильщик! Он стырил пайку у Зулуса, а свалил на меня! Не верьте Удильщику, он за сантим родную сестру пошлет на панель... Я не радист, дорогие господа, светлым небом и завтрашним днем клянусь вам — я не радист...
Рейнике достает из маленького карманчика новую сигару и разминает ее над ухом — мягкий треск говорит ему, что сигара хорошо просушена. Месяца два назад он дорого бы дал за то, чтобы радист развязал язык, но сейчас показания не имеют особой цены. Гауэнер опоздал со своим подарком.
— Смешно, господа! — говорит Рейнике и встает.— Четыре человека тратят часы, уговаривая паршивца спасти свою жизнь. Мейснер! Засеките время — если через три минуты он не изменит поведения, отправьте ого в камеру и проследите, чтоб это была настоящая одиночка, а не спальня с голландскими простынями.
— Ты слышал, Андрэ?
Гаузнер перегибается через стол и карандашом приподнимает подбородок радиста; Шустер с брезгливым видом отворачивается, словно говоря: «Без меня, господа, только без меня». Мейснер снимает с руки браслет с часами. Кладет на стол.
— Смотри сюда, Андрэ! Пятнадцать секунд уже прошло... Двадцать... Двадцать пять...
Все то же самое,— скучая, думает Рейни-ке.— Гаузнер-то потеет всерьез, ему кажется, что, расколов радиста, мы приобретем невесть что! А что он может дать? Устаревшие данные о связи? Какие-нибудь адреса... Резидента он наверняка не знает. Никто из радистов не знает — такой уж принцип в этой группе... Но Райле-то, Райле! Принес яичко и — ко Христову дню. Не пожалел. А почему, собственно, не пожалел? Что-то пронюхал или так, на всякий случай?»
— Минута тридцать,— говорит Гауэнер.
Рейнике, стоя у окна, рассматривает часового у входе в особняк — сверху его каска кажется перевернутой ночной вазой, не хватает только ручек.
Не оглядываясь и не повышая голоса, Рейнике произносит, словно для самого себя:
— Дюпле... Дюран... АВС...
— Минута пятнадцать.— вторит Гауэнер.— Ты, кажется, решился, Андрэ? Браво!
««Поздновато»,— думает Рейнике и вычерчивает на запотевшем стекле крест. Поворачивается... Человек — пустотелый волчок: крутится, жужжит, скользит на ровном, пока не споткнется о бугорок, не запнется, чтобы упасть и умолкнуть. Андрэ споткнулся об АВС — никак не ждал, что и это известно! Дюпле — Дюран — АВС. Легран и есть Дюран? Господи, как примитивно и как трудно было, однако, дойти до этой простой мысли.
— Дать тебе бумагу, Андрэ? — говорит Га-уэнер.— И что же ты напишешь?
— Что ты свинья и сын свиньи! Что я плюю на тебя! Что... Ох!
Надо сознаться — Мейснер умеет бить. Один удар, и рот Андрэ словно провалился. «Чертовски скучно,— думает Рейнике и смазывает ладонью крест на стекле.— Одно и то же. Всегда одно и то же».
Мейснер по команде Гауэнера выволакивает радиста за дверь.
Рейнике щелчком вгоняет в рукав высунувшийся манжет. Говорит:
— Бедновато, Фридрих. Плохие актеры и бездарные декорации. Зрители вроде нас были здесь явно ни к чему. Согласен?
— Не все сразу!
— Верно, не все. Значит, надеешься на завтра? А не отдохнуть ли нам, господа?
— Не понял...
— Сейчас поймешь.
Хорошо, что Гаузнер спокоен. Старая школа — плевки арестованных и ругань отлетают от него, как пуля от танковой брони. Значит, можно говорить коротко, не разжевывая, дав комиссару простор для выводов и догадок.
— Возьми сигару, Фридрих, и слушай. Сейчас сюда приедет Райле. Не один. Он привезет господина по имени Гранжан и по профессии бухгалтера.
— Осведомитель абвера?
— Что ты, Фридрих! Кагуляр!.. Очень идейный господин и истинный патриот — такой искренний, что на тайных собраниях сидит не иначе как во фригийском колпаке!.. Мсье Жюль был его другом, а резидент Центра — шефом по АВС. Фантастические связи, не так ли?
— Чертовщина какая-то!
— В ней надо разобраться. Райле нашел его и дает нам. Пока я знаю одно: Легран из «Эпок» был владельцем конторы АВС и носил имя Дюран, а Жюль представился Гранжану как Дюпле.
— Дадим запросы?
— Разумеется. Ты ими и займешься. Дюпле где-то жил, ел, спал. Дюран — тоже.
— Там, где он был, его уже нет.
— Есть следы. Мне ли тебя учить?
Иногда это нужно — дать своим сотрудникам тихую встрясочку, на полутонах, без грубости. Гаузнер, выйдя на Андрэ, кажется, решил, что сорвал банк, потому и пригласил на допрос бригаденфюрера и готовился, как бурш перед экзаменом: ключ Морзе, фотография Дюпле, даже о мозолях не забыл... Райле, в свою очередь, тоже лезет в фавориты. Гранжан — его «джокер», пятый туз в колоде, а мы чем ударим? Oп: Луи Андрэ — вот наш ход. Уж Шустер — будьте уверены! — доложит в абвере, что радист у нас. Молчит? Не беда. Сегодня заключенный плюет следователю в лицо, а завтра лижет пятки... Словом, выходит, мы квиты, полковник,— Андрэ на Гранжана, ход на ход...
Шустер большими пальцами разглаживает складки под поясом.
— Я откланяюсь, бригаденфюрер? У меня в ремонте три пеленгомашины. Моторы изношены, и аппаратура шалит — слишком много тряски.
«Торопишься к Райле?»— соображает Рейнике, но не находит предлога, под которым можно было бы удержать майора.
— Свободны. Хайль Гитлер!
Шустер по-гусиному вытягивает шею и выходит; шаги его гулко разносятся по пустому коридору — в том крыле, где сидит Гаузнер, нет дорожки. Рейнике прислушивается и, дождавшись тишины, с дружеским укором говорит Гаузнеру, грызущему ноготь:
— Зачем ты вызвал его, Фридрих? Мало нам Мейснера?
— Мало.
— Тогда будь спокоен — Райле сегодня же отрапортует в Берлин, что ты оскандалился с допросом.
— Чего же лучше?
— Дурно шутишь, Фридрих.
— В делах нет места шуткам, бригаденфюрер. Пусть Райле докладывает, а Мейснер дудит с ним а унисон. Этого я и добиваюсь. Помните павильон, бригаденфюрер? Я имею а виду— помните, что мы взяли в нем?
— Ничего особенного.
— Ничего, кроме настенного календаря! Чистенького, без отметок и именно потому показавшегося всем случайной находкой, не связанной с делом. Все тогда сошлись на этом, в том числе и я. А потом я пораскинул мозгами и спросил себя: зачем? Зачем нужно держать в радиоквартире календарь?.. Сейчас он уже не чистенький, а скорее черненький — так долго я его мусолил. И он — будь я проклят! — заговорил. Время восхода и время захода — школьная арифметика, а в итоге — частоты для каждого дня...
— Что? Ты уверен?
Рейнике невольно оглядывается на дверь.
— Уверен,— говорит Гаузнер.— И не только в этом, но еще и в том, что календарь рассказал не все. Надо с ним помудрить. Где частоты, там может оказаться и расписание сеансов... Мало материала, бригаденфюрер; два десятка случайных радиограмм, разрозненных и часто неполных.
— Когда ты прочел календарь?
— Сегодня утром... Совпадение?
— Удача, Фридрих!.. Одно неясно: зачем тебе Шустер?
Складки на лбу Гаузнера тяжело нависают над бровями.
— Факты можно толковать по-разному. Вы поздравили меня с удачей, а Канарис, если передернет, обвинит в государственном преступлении. Что стоит ему изложить историю так: некто Гаузнер и некто Рейнике, люди, близкие Кальтенбруннеру, сводя счеты с абвером, умышленно умолчали о назначении календаря. Два месяца молчали! Беретесь вы, бригаденфюрер, доказать, что решение найдено только сегодня, а не вчера или неделю назад?
— Да, неприятно.
— Куда уж! Сегодня днем я пошлю программу частот на улицу Курсель. Шустер видел радиста и решит, что тот заговорил. Разве не изящно?
22. Февраль. 1944. Женева, рю Лозанн — рю Альберт Бертран.
Когда держат четыре руки, трудно сопротивляться. Бергер пробует стряхнуть того, что справа, но схватили цепко — до хруста в вывернутых костях. И Кунца нет! Кунц в отеле, дежурит у телефона.
На всякий случай Бергер, задыхаясь от боли, произносит положенные в таких случаях слова:
— В чем дело, господа?
— Садитесь в машину.
— Я протес...
Все происходит столь быстро, что неоконченная фраза повисает в воздухе, а дверца уже защелкнулась, и плоский, окрашенный в темное бордо «шевроле» на глазах у случайных прохожих уносит трех пассажиров, так внезапно и без видимых причин поскандаливших на тихой рю Лозанн.
Сразу и не поймешь, что случилось... Бергер пришел на рю Лозанн с намерением перехватить, если удастся, Ширвиндта на улице. После того как Ширвиндт не ответил на второе письмо, а секретарша отказалась соединить с ним по телефону, Бергер выждал два дня. За это время люди, подобранные им еще в Штутгарте, установили за «Геомондом» наблюдение и, к удивлению Бергера, донесли, что охрана конторы исчезла — не только те двое в плащах, но и киоскер-газетчик. Вместо него в киоске сидела старуха со вставными зубами, жители улицы утверждали, что она работает тут с незапамятных времен — белобрысый мужчина заменял ее из-за болезни, что ли. Бергер вышел из такси и, придерживая шляпу, посмотрел на окна второго этажа, пытаясь понять, есть ли свет в комнатах, и тут все и произошло — и так ловко, что он не успел сообразить, откуда и каким образом появились двое верзил.
Похищение или арест? Русские или же политическая полиция? А может быть, 5-й отдел? Говорили по-немецки, но не так, как, скажем, в Баварии, Мекленбурге, Саксонии или Берлине. Совсем другая манера тянуть гласные. А может быть, англичане? «Я Хесус-Аль-фонсо де Хуарес, гражданин Перу, коммерсант из Лимы... Адрес фирмы — Соледад, 111. Запоминается просто: три единицы».
— Поторопитесь, мсье.
— Еще и торопиться? Я категорически протестую...
Бергер говорит, но его не слушают: едва машина затормозила на рю Альберт Бертран, как конвоиры чуть не на руках внесли его в подъезд.
Лестница узкая, с дешевой дорожкой. Настенные бра в виде чаш из алебастра — серые и скорее поглощающие свет, чем рассеивающие его. Средней руки доходный дом.
Сколько раз Бергер сам организовывал и осуществлял такие вот штуки. Однажды в Ноттингеме убрал двойника — вечером, в толпе: подошел сзади и аккуратно, одним движением вогнал в поясницу стилет... Похожее было и в Мадриде, только без крови, элегантнее: Бергер подменил сотрудника республиканской «Сегуридад» и пришел на явку к крупному работнику агентурного отделения. Без оружия пришел, хотя знал наверняка, что у контрразведчика с собой есть все, что надо... А теперь вот...
— Прошу сюда, мсье.
— Хоть свет зажгите!
— Ничего... Сюда. Эй, эй! Не дергайте руками, пожалуйста.
На парадной двери Бергер засек табличку: «Б. Кенгиссер, художник». Квартира, как пещера: темно и гулко, сразу ясно — никто не живет, да и табличка слишком новая, но окислилась. Конспиративная квартира. Чья? 5-го отдела? Но до чего же темно в коридоре! Экономят, что ли?
А в комнате светло. Свет из окон и еще люcтpa — стеклярус, белый с зеленым. На стенах обои в светленький цветочек; несколько кресел на гнутых ножках, ломберный стол, козетка, еще один стол — низкий, курительный, платяной шкаф с зеркалом — случайная мебель, купленная по дешевке.
Двое господ: полный, с пухлым подбородком, и узкоплечий, в помятом костюме из букле — Паташон и Пат.
— Здравствуйте. Извините...
— Слава богу, догадались! Что у вас здесь? Цирк?
— Не совсем.
Толстяк отвечает по-немецки, показывая, что хотя и знаком с испанским, но не собирается использовать его при переговорах.
— Объясните, в чем дело, наконец! — сердито говорит Бергер.
Это не больше чем дежурная фраза, ритуальный словооборот, произносимый провалившимися профессионалами: толстяк может не представляться и не предъявлять документов, ибо Бергер знаком с ним заочно. Бригадный полковник Лусто. А тощий Пат — полковник Жакийяр из контрразведки.
Бергер насмешливо цокает языком и садится в кресло, спиной к окну.
— С кем все-таки имею честь?
Лусто полупривстает.
— Бригадный полковник Анри Лусто, начальник военной разведки Швейцарской конфедерации. А это полковник Жакийяр, мой заместитель по контрразведывательному отделению. И капитан Майер...
Ах, так есть и третий? Он невидим и неслышим, стоит за спиной, закрывая подходы к двери. Майер, он же Швартенбах, фирма «Варемфертриб ГмбХ» — коммерческое прикрытие филиала 5-го отдела. Бергер снова переходит на испанский.
— Хесус де Хуарес. Это провокация?
— Говорите и сами не верите.
— Тогда что же?
— Господин Хуарес, — неожиданным фальцетом вмешивается Жакийяр. — Не делайте хорошей мины при плохой игре.
— Позвоните в посольство!
— В какое? Посольства Перу в Берне нет. Значит, в германское?
— Но пикируйтесь, господа. — мирно говорит Лусто. — Полковник Жакийяр и вы, полковник, сделаете правильно, если отнесетесь друг к другу со взаимным уважением. Распорядитесь о кофе, капитан, три большие чашки. Вам с ромом, полковник?
— Бред сумасшедшего! — вызывающе говорит Бергер и достает портсигар. — Вы полковник, он полковник, я полковник — странная мания.
— Идите, Майер. Значит, три с ромом.
— Мне без, — добавляет Жакийяр. — Но со сливками.
«Все отрицать, — быстро думает Бергер. — Джентльменские варианты отпадают... А там посмотрим».
— Свой кофе я выпью не здесь, — говорит он, доставая сигарету. — Чем, собственно, обязан?
Лусто терпеливо ждет, дает ему закурить и только тогда отвечает с мягким упреком:
— Зачем же так несерьезно? Ну пусть досада, пусть вам не понравилось, как вас пригласили, но зачем же эта чепуха: «Хуарес» и «В чем дело»? Вы полковник Юстус Карл-Амалия Бергер из центрального аппарата абвера, преступно нарушивший границу и проживающий нелегально по подложным документам. Приехали, насколько я понимаю, не на альпийский сезон, иначе не брали бы с собой господина Кунца и милого юношу в очках с его оригинальной штучкой а ранце. Вы, конечно, знаете обоих?
— Конечно, нет, — вежливо говорит Бергер и пускает тонкую струйку дыма.
Кончиком языка он легонько касается левого резца и припухшей у корня десны. Ощущение такое, будто облизываешь шарик, но не металлический, а живой — теплый и влажный.
— Сейчас придет Майер, — продолжает Лусто, — и вам покажут снимки. Юноша в очках на пожарной лестнице дома 113 и Кунц, входящий в подъезд этого дома. Как по-вашему, что бы они могли там делать?
— Вы просили: без чепухи.
— А, Майер!.. Очень мило.
— Где мои сливки? — спрашивает Жакийяр. — Куда вы их поставили?..
Но ищет он не молочник, а бумаги в папке, поданной Швартенбахом вместе с подносом.
— Это вы писали?
— Не я! — говорит Бергер.
— Как можно отвечать, не зная, о чем спросили?
— Мне все равно. В любом случае: нет, не знаю, не я.
Лусто огорченно склоняет голову.
— Все-таки послушайте. Прочтите нам, Жакийяр.
— «Дорогой господин Ширвиндт. Вы не ответили на мое приглашение, и я повторяю его. Сегодня и там же. В ваших интересах, Шриттмейер».
«У них свой человек в конторе, — соображает Бергер.— Или играют заодно? А если взяли Ширвиндта и вышли на меня? Может быть, и взяли: филеров-то уже не было...» — Не трудитесь, господа, — говорит Бергер, с сожалением гася сигарету в чашке с кофе.— Я не Бергер, письма не мои, а конторе не был.
— Письма?
— Ну письмо...
— Вы сказали: письма. Так и есть. Два приглашения от Шриттмейера. И оба безответные... Я заранее извиняюсь: то, что вы сейчас услышите, заденет ваше самолюбие. Так вот; второй раз вы писали напрасно. «Геомонд» осиротела.
— Да, — говорит Жакийяр. — И заметьте, в тот самый день, когда вы послали первое приглашение.
— Спасибо, Жакийяр, это очень существенно.
— Мне кажется, что полковник начинает понимать, что к чему. Допустим, что он, как и решил, будет отвечать: «нет», «не знаю», «не я». С этим он и пойдет в трибунал, где государственный адвокат, предъявив подложные документы Хуареса, фотоснимки, записки, показания секретаря «Геомонда» и другие улики, задаст ему вопрос: куда вы дели труп? К этому моменту Кунц, конечно, разговорится и объяснит, зачем он ходил в контору, хозяин отеля, где полковник Бергер остановился под чужим именем, спасая репутацию и свободу, выложит все, цепочка потянется к фон Бибра и его террористам, и труп — ненайденный — станет реальностью. — Фальцет Жакийяра фальшив, как и его улыбка. Губами, белыми от сливок, он выбрасывает слова, добивая Бергера.
— Ваш адвокат, конечно, попробует доказать, что вы не смогли бы покинуть «Геомонд» незамеченным, но ему будет нелегко это сделать. Домовладельцы дадут убийственные показания. У хозяина пропало черное плащ-пальто в тот самый день, и, кроме того, он слышал шаги на своей лестнице — у них отдельный ход, на соседнюю улицу. Эти же шаги слышала и его жена — ее зовут Шарлотта,— и она же указала, что человек, похитивший плащ-пальто, мог пробраться а их квартиру из «Геомонда» по пожарной лестнице.
Бергер продолжает ощупывать зуб. «Так он и ушел, этот Ширвиидт. Кто-то из тех двоих помог ему, дал пальто и проводил. Но была же слежка! Не засекла?.. Соседняя улица, там недосмотрели».
— Ну вот.— удовлетворенно говорит Лусто.— Дорисуйте картину сами. У вас есть машина, Кунц подогнал ее к подъезду; труп, завернутый в пальто — вы же крепкий мужчина!— вынесли и сунули в багажник; на улице хоть глаз выколи, и путь к озеру открыт... Военное время — смертная казнь. Почти гарантия.
Бергер, не докурив, гасит сигарету.
— Других ответов не будет, господа.
— Жаль,— говорит Лусто, и голос его звучит искренне.
— Фонографы пишут?
— Разумеется!
— Я так и думал.
— Мы очень заботились о вас, полковник. Вы обратили внимание, когда выбрались из тайника в контейнере, что стражник смотрел на водокачку. Он видел ее тысячу раз и все-таки смотрел.
— Понимаю. Но это был не я.
— Есть фотография.
— Фальшивка! Монтаж. При нынешней технике — не улика.
— Примите комплимент,— говорит Жакийяр.— Сплошное удовольствие вас слушать.
— Хотите вариант?— живо вставляет Лусто.— Вы офицер, следовательно, пленный, и мы вас обменяем.
— На кого же?
— Меркель. Приемлемо?
— Меркель? Я что-то читал...
— В газетах, издаваемых а Лиме?
— Жакийяр!.. Минутку, полковник. Не обращайте внимания. Меркеля собираются судить и могут обезглавить. Мне его жаль, честно говорю — жаль. Не бойтесь фонографов, ответьте, пойдет ли ваш новый начальник на обмен? Я говорю о Шелленберге. Пойдет?
— Не провоцируйте!
Другой бы не угадал, но Лусто из той породы, которая умеет улавливать оттенки и вышелушивать смысл, как орех из скорлупы.
— Майер, принесите, пожалуйста, газеты. Пошлите за английскими, пусть купят все, какие сумеют. И германские — «Фёлькишер беобахер» и «Франкфуртер рундшау»... Вы действительно не знаете, полковник, что Канарис вчера смещен?.. Нашим сводкам вы не поверите, подумаете — фальсификат, специально для вас. Или поверите? В газетах-то ведь слишком общо: смещен, и ни слова о преемнике... Я все-таки прикажу дать вам сводки. Канарис переведен в ОКВ. Ваш хозяин — Вальтер Шелленберг.
Лусто позвякивает ложечкой в чашке. Спрашивает, поднося кофе ко рту:
— Мне очень интересно услышать ваше мнение и о самом Шелленберге и о возможностях обмена. Право, Меркель не должен быть убит!
— Не знаю... Не хочу!..— говорит Бергер. Облизав губы и набрав воздуха, он повторяет: — Не хочу ничего обсуждать. Все, господа!
— Вам не хочется вернуться?
Бергер достает новую сигарету и, не закуривая, вертит ее в пальцах. Это «Реемтсма» с черным, как деготь, табаком и резким вкусом. Обычно Бергер не выкуривает больше двух подряд.
— Будьте добры, Майер, дайте огня полковнику. И сходите за газетами. В Буа-Мермет скажете, что я разрешил.
«Тюрьма?— думает Бергер и рассматривает стену с обоями в цветочек.— Какой пустяк... Все пустяк, если нет Канариса. Нет и не будет Канариса, есть Шелленберг. Дома меня повесят. И не просто повесят, а сначала намотают кишки на барабан... До процесса обменяют или после, или же без всякого процесса — все одно. Лучше бы у Эмми был дру-гой отец... Маленький ты мой цыпленок, с ума я схожу... Что с тобой будет?.. Мне нельзя назад! Мне ни за что нельзя назад!»
— Я бы просил отправить меня в камеру.
В твердом голосе Бергера — трещинка, тончайшая, с волосок.
— Ну что вы,— говорит Лусто.— Не в камеру, в помещение. Вы будете интернированы, полковник... Пока...
— А идите вы!..
— Я очень вам сочувствую,— говорит Лусто.— Когда захотите встретиться, дайте знать через капитана Майера. И учтите, пожалуйста, что я сочту себя вашим должником, если найдете возможным поделиться с нами — конфиденциально, разумеется!—соображениями о том, куда и как мог уйти Ширвиндт. Это-то ведь вас ни к чему не обяжет? Ведь так?
— Прощайте, господа.
— До свидания, полковник. Только до свидания...
Швартенбах-Майер и двое контрразведчиков через темную переднюю и пустую лестницу ведут Бергера в машину — не «шевроле», а другую, черный, громоздкий «линкольн» с хрустальными стеклами.
Бергер садится; справа — Швартенбах с ворохом газет на коленях, слева — охранник; второй, как положено, рядом с шофером. Машинально отмечая все это, Бергер давит кончиком языка на бугорок у корня резца. Ему никак нельзя возвращаться в Берлин, и пересадочная станция в Буа-Мермет — лишняя остановка в дороге... Для Эмми Бергер все зайцы желтые, а отец — малознакомый взрослый, возникающий без зова и исчезающий в пространстве, раньше чем детское сердце успеет наполниться привязанностью... Кальтенбруннер не щадит никого. Даже детей...
Бергер закуривает и медленно, с наслаждением втягивает дым. Он почему-то уверен, что все будет быстро и не больно. Еще немножко надавить, потом — сразу, с силой — прижать нижним зубом, разбивая ампулу...
— Че-пу-ха!— раздельно произносит Бергер и надолго замолкает — так надолго, что Швартенбах решает, что он уснул с открытыми глазами.
Лишь при выезде на шоссе капитан, роняя на пол газеты, суетливо начинает делать то, что и при обмороке не приносит особой пользы,— расстегивать на Бергере рубашку, развязывать галстук, тереть ему виски. Однако яд действует безотказно, и Швартенбах приказывает шоферу развернуться и ехать в Женеву.
23. Февраль, 1944. Париж, рю Пастурей — рю Вандом.
Где взять радистов? Где их найти? Париж огромен, в нем живут миллионы, и миллионы эти заняты разным трудом — представители любой профессии сыщутся а избытке, только дай объявление. Безработицы официально не существует; с приходом нацистов все закреплены за предприятиями, конторами, лавками, муниципальными учреждениями, транспортными организациями, строительством, государственными органами и бюро, за мелкими и крупными фабриками, заводами, электростанциями, а те, кому не нашлось там места, посланы на принудительные работы или обслуживают вермахт. И все-таки это фикция. Тысячи и тысячи ухитряются манкировать, доставать справки о несуществующих болезнях, скрываться — лишь бы не работать на бошей. Любой из них с восторгом предложит Жаку-Анри руки и жизнь, скажи он, зачем и во имя чего они необходимы. Они даже не попросят оружия. Печь хлебы для маки — хорошо! Стирать белье франтирерам — что же лучше! О-ля-ля! Все хорошо для Франции и свободы!
А радистов нет. Есть радиолюбители, прилично, или хорошо, или даже превосходно владеющие ключом, патриоты Франции. Во-первых, как их отыскать? Во-вторых, как проверить их честность, мужество, верность слову, скромность, точность, молчаливость?
Три радиста. И еще два из резервной группы в Нанте — новички, плохо знакомые с условиями в Париже,— их еще учить и учить. Жермен, согласись он вернуться, принесет больше пользы. Надо попробовать!
Хозяин кабачка на рю Пастурей упорно отказывается узнать Жака-Анри. Старый пароль— «Есть ли у вас виши?»—вероятно, уже не действует, и переговоры грозят закончиться безрезультатно.
— Мне нужен целый ящик,— настаивает Жак-Анри.— Вспомните, в августе вы получили партию, я был тогда у вас.
Никакой реакции. Хозяин полотняным полотенцем с петухами самоуглубленно вытирает стаканы.
— Ящичек виши для больного Жермена!— просит, втолковывает, уговаривает Жак-Анри.— Луи клялся, что у вас есть.
— Ладно,— сдается хозяин и тычет пальцем через плечо.— Подожди-ка там, я сейчас.
Жак-Анри только однажды был а этой задней комнате, но готов поручиться, что я ней ничего не изменилось. Длинные полки все так же уставлены бутылками — по большей части пустыми; связки лука висят по стенам; низки сушеных грибов, олеография в простенке, нераспечатанная картонная коробка с кружками...
— Любуетесь?— говорит хозяин, входя.
— Здорово же пьют! Сколько пустых.
— Это коллекция.
Жак-Анри наклоняется к полке, разглядывает бутылки.
— Здорово,— говорит Жак-Анри.— Настоящий музей! Но я предпочитаю виши. Понимаете?
— Все верно, только я вас не узнаю.
— Я был в августе.
— Не разыгрывайте меня! Что я — слепой?
— У меня была бородка,— напоминает Жак-Анри.
— Генрих Четвертый?
— Да, и баки.
— Фу ты черт! Ну и здорово же вы изменились! Станьте-ка к свету... Так... Да, глаза ваши.
— Чьи же еще?— смеется Жак-Анри, не скрывая облегчения.
В другое время он объяснил бы хозяину, как и какими способами изменяют внешность — в общих чертах, не посвящая, конечно, а тонкую технику, очень специфичную и далекую от той, которой владеют театральные гримеры. Однако сейчас его больше интересует Жермен.
— Свяжите меня с ним,— просит Жак-Анри.
— Это невозможно.
— Почему? Он вне Парижа?
— Он далеко. Вы нашли тогда посылку?
— Спасибо. Можете передать Жермену, что он мне нужен позарез?
— Попробую,— говорит хозяин с сомнением.— Это не так-то легко. Вы из Лондона? Как там наш Шарль?
— Уверяю вас, я не от де Голля.
— Ладно, дело ваше. Наведайтесь в начале марта. Желаю удачи, старина. И не сердитесь за прием — виши продано еще в прошлом году. Вы поняли?
Автобус, а потом метро уносят Жака-Анри с рю Пастурей, долгим путем перемещая к площади Вандом и пасмурной боковой улочке с тем же названием. Здесь запасная квартира, которой теперь предстоит стать основной. Жак-Анри ею не пользовался, берег — одна из последних.
Консьерж встречает его немногим дружелюбнее хозяина кабачка. Судя по прокуренным усам — желтым снизу,— он из отставных военных, а почтенная плешь и седина точно указывают, что воевал он во времена Вердена. Жак-Анри на всякий случай протягивает ему лачку «галуаз».
Консьерж презрительно сплевывает.
— Морская капуста!
— Зуав?
— Третьего кирасирского!
— Славные дела, не так ли?
После такого начала консьерж значительно добреет. Шевеля подкрашенными никотином усами, он благожелательно поглядывает на Жака-Анри, и тому приходится круто менять тему — ветераны, дай им волю, готовы часами повествовать о днях минувших: ходячий эпос, изнывающий без слушателей.
— У меня найдется пачка кепстена для вашей трубки.
— Как вы угадали?
— Угадывать — обязанность хорошего журналиста.
— Ах, вот оно что! Надолго в Париж, господин редактор?
— Посмотрим. В Тулузе так неспокойно, что я истосковался по тишине.
— Ваша квартира на третьем, господин редактор. А где вещи?
— На вокзале. Простите?
— Антуан Бланшар, господин редактор.
— Порядок прежде всего, мсье Бланшар? Не так ли?
Усы, как водопад, стекают на губы. Консь-ерж пытается придать себе значительный вид и официальную строгость.
— Это как водится,— говорит он и снова сплевывает.
— Вот бумаги, мсье Бланшар: паспорт, карточки, пропуск...
— Комиссариат радом,— говорит консьерж, и губы его совершенно исчезают за водопадом усов.— Положено относить лично.
— Жаль. Кстати, мой отец был при Седане. Зуав.
— Хм, зуав... Ладно, давайте бумаги, у меня там есть землячок, а господь учит помогать ближнему.
— Возьмите на свечки.
Жак-Анри дает ровно столько, сколько положено за такие услуги.
...Ну вот и один. Наконец-то один!.. Жак-Анри слоняется по пустой квартире, тесной, но чистой и теплой, рассчитанной на семью. А у него нет семьи... И любимой тоже нет. Жаклин, кажется, любила или так казалось. Он сделал все, чтобы отдалить ее: был сух и строго выговаривал за промахи.... Жаклин мертва. И Жюль мертв.
Жак-Анри ходит из угла в угол и вспоминает— уже не о Жаклин; хозяин кабачка перед прощанием рассказал, что к нему приходила полиция, показывали фотографию немолодого полного мужчины, допытывались, не бывал ли он на рю Пастурей. Он памятлив и наблюдателен, хозяин. Описал Жаку-Анри того, кто был изображен на снимке... Сомнений нет: Жюль!.. Сфотографировали мертвого? Скорее всего. Теперь ищут тех, кто знал, видел его, разговаривал с ним. Отныне антикварная лавка под запретом. Туда нельзя. На старые квартиры тоже лучше не ходить... Плохо.
И с радистами плохо. Трое, система скомкана и уже не страхует от пеленгации. Нужен четвертый, а где взять? Вся надежда на Жермена...
Жак-Анри дергает за шнур, поднимает камышовую шторку. Если смотреть наискосок, видна площадь Вандом, Колонна, машины, идущие по кругу — осторожно и медленно, ибо мостовая мокра.
Гастон уже неделю ездит в Женеву. Привозит сообщения какого-то Макса. С Гастоном все хорошо. В первую ездку к нему никто не подошел, а во вторую возле вагона объявился маленький человечек, почти карлик, с грустными библейскими глазами и, назвав пароль, без объяснений — кому и от кого — сунул мешочек с орехами. Гастон довез посылку до Парижа, а Жак-Анри в одном из орехов — пустом — нашел записку... О Ширвиндте там не было ни слова; несколько информаций, подписанных Максом, и указание передать их в первую очередь. Жак-Анри попросил у Центра дополнительный сеанс.
Жак-Анри ходит и ходит — безостановочно, как заведенный. Новая биография — биография журналиста из Тулузы — еще не стала его собственной, и вовсе нелишне повторить ее про себя, затверживая точнее, чем таблицу умножения.
Жюль Дюваль — так его будут звать. Репортер Дюваль, сотрудничавший в листках, ни один из которых ныне не существует. Настоящий Дюваль сейчас где-нибудь в Танжере; родни и близких друзей у него не было.
— С новосельем вас, мсье Дюваль!— громко говорит Жак-Анри и шутливо кланяется своему двойнику в зеркале.— С вас, как положено, причитается, а? Банкет а-ля фуршет для избранных гостей, легкая закуска.
Квартира на третьем этаже, но слышно все, что делается на нижнем: акустика здесь неплохая. Жак-Анри, не напрягая слух, улавливает отчетливо звонок в привратницкой. В общем-то это неплохо: всегда можно знать, есть ли кто-нибудь на лестнице... Да, жить можно. Центр, относительная тишина, и в спальне висит премилое «ню» в золоченой рамке. Жак-Анри подходит к картине и разглядывает подпись. И отшатывается. Мелкими, но разборчивыми буквами — коричневой краской — выписана фамилия Поля.
Жак-Анри садится на кровать и молча смотрит.
Поль убит, ушел навсегда, а картина — его овеществленная мысль — висит, осталась, чтобы напомнить живому о том, что было. Жюль, Поль, Жаклин...
Жак-Анри сидит и слушает тишину.
24. Февраль, 1944. Берлин, Шлахтензее.
Елочка-карлица а фарфоровом горшочке — подарок японских коллег — неправдоподобно мала: каждая иголка ив длиннее реснички. Стволик причудливо искривлен, веточки, словно под напором ветра, сбились в одну сторону.
— Да, господин адмирал, это искусство,— признает Шелленберг.
— И какое!— подхватывает Канарис.— Терпение, труд, изобретательность и чертовское знание механизма роста. Вся Япония в этой елочке, дорогой генерал. Характер людей проявляется в вещах.
Зеппль, слушая разговор, стучит хвостом по полу, требует к себе внимания, однако Канарис против обыкновения не нагибается, чтобы почесать ее за ухом. Зеппль отползает и сворачивается клубком, положив голову на искривленные передние лапы. Темные с красноватым отливом плаза ее неотрывно следят за каждым движением адмирала.
Шелленберг не слишком редкий гость на вилле Канариса, и Зеппль привыкла к нему, не лает, считая своим. Он никогда не забывает привезти грильяж в шоколаде — любимые конфеты таксы. И вообще он очень, очень приветлив и внимателен!
— Кто назначен вместо меня? — внезапно спрашивает Канарис.— Кто-нибудь из СС?
— Я позволил себе порекомендовать фюреру полковника Ганзена.
— Но он же из так называемых моих?
— Именно потому,— тихо говорит Шелленберг.— Простите, адмирал, вы напрасно не бываете в ОКВ.
— Я болен... Отдел превосходно справляется и без меня.
Канарис ежится и запахивает халат. Выглядит он действительно неважно, и Шелленберг склонен думать, что адмирал заболел — на этот раз всерьез. После отставки из абвера, внезапной и оскорбительной, Канарис уединился на вилле, появляясь в отделе экономической войны только для того, чтобы выслушать рапорт заместителя. Ни одной бумаги он не подписывает и ни с кем не остается наедине.
— Жаль, что вы приехали поздно,— с рассеянной улыбкой говорит Канарис.— Вы еще не забыли, как сидят в седле?
— Без вас верховые прогулки теряют прелесть.
— Не льстите, Вальтер. Это вам не к лицу. Шелленберг отворачивается. Это невежливо, но ничего не поделаешь. Канарис читает по лицам, как по книге, и бригаденфюрер боится этого его свойства, пользоваться которым Канарис умеет в любом состоянии. Он, конечно, повержен, но не до конца. Шелленберг недаром выдержал бурю у Гиммлера и настоял на кандидатуре Ганзена вместо тех, из СС, которых, словно валетов из колоды, вытягивал рейхсфюрер,— этот или этот, а почему не этот? Приказы Ганзена старые кадры будут исполнять, тогда как человек СС разбил бы свой корабль о подводные камни скрытого офицерского саботажа. Не станешь же менять поголовно всех сколько-нибудь ответственных работников в бывшем абвере, превращенном в часть твоего аппарата, и давать Мюллеру лишний повод для ареста уволенных «врагов» и подкопов под тебя самого? Не добившись толку у Гиммлера, Шелленберг обратился к фюреру и принес с собой заранее составленный документ.
У Гитлера дергалось веко, когда он читал проект приказа, но вопросов он не задал — подписал и внезапно обнял Шелленберга:
— Только ты, Вальтер... Тебе верю! — В глазах фюрера светилась жуткая, острая мысль.— Канарис прислал меморандум... Я прочел. Умно. Но... поздно. Я верил ему, но ошибся... Поручаю тебе...
Шелленберг отгоняет воспоминание и тихонько, боясь уколоться, притрагивается к японской причудливой елке. Решается:
— Я знаю, господин адмирал, что в Шлахтензее не принято вести служебные разговоры, но прошу об исключении.
— Заткни уши, Зеппль!
Такса, услышав свое имя, коротко лает — восторг и преданность.
— Микрофонов здесь нет,— с легкой насмешкой говорит Канарис.— Пока мет. Я слушаю, Вальтер. Вопрос будет частный или общий?
— И то и другое, господин адмирал.
— Общий — это Ганзен?
— Он и члены руководства.
— Не продолжайте! Я поговорю с кем надо, и они будут служить вам по совести.
На левом мизинце Шелленберга крупный солитер. Бригаденфюрер дышит на него, привычно протирает платком. Камень — подарок Ирен в день свадьбы, на счастье... Неробкий от природы, Шелленберг медлит, набирается духа.
— Господин адмирал! Вам известно, что Бергер исчез?
— Вы с ума сошли!..
— Да. И он и его люди. Есть основании думать, что полковник Бергер решил отсидеться в Швейцарии до лучших дней.
— Абсолютная чушь!
Канарис прикрывает ладонью глаза, и Шелленберг замолкает.
— Чушь! — раздельно повторяет Канарис.— Кто так считает?
— Кальтенбруннер. Скажу больше: за день до Бергера скрылся Ширвиндт. Обергруппенфюрер связывает эти события, полагая, что полковник столковался с русскими... Господин адмирал, поймите меня правильно, я не посмел бы... это не допрос, но дело чести вашей и моей...
— Я вас не узнаю. Вы запинаетесь?
— Прошу вас — мне нужны адреса. Все адреса явок Бергера в Женеве, его почтовые ящики, личные шифры — словом, все.
— А если их нет? — медленно говорит Канарис.
— Тогда Кальтенбруннер поднимет вой.
Эрнст уже арестовал его жену, а маленькая Эмми отдана в воспитательный дом. Он совещался с Гиммлером и клянется, что Бергер дал себя перевербовать Ширвиндту, а затем, извлекая двойной барыш, — Лусто.
— Обвинение в измене?
— Оно касается вас... и меня.
— Вас — нет. Успокойтесь, Вальтер. Кальтенбруннер не сказал ничего нового. У него все, кто имел несчастье выпить в моем обществе хотя бы стакан водопроводной воды, государственные преступники, а сам я изменник, враг, лакей англичан и американцев... Бергер — образец офицера, исполняющего долг по кодексу чести!
— Господин адмирал! Дайте адреса. Дайте — мы выйдем на Бергера, и подозрения рухнут.
Канарис выразительно разводит руками, и Шелленберг понимает — это правда: адресов нет. На всякий случай он повторяет:
— Мы оба заинтересованы,— но в голосе его нет ни веры, ни надежды.
— Прискорбно, но я бессилен,— говорит Канарис.— Другого на вашем месте я заподозрил бы в стремлении прибрать подешевле к рукам то, что является личным достоянием начальника абвера и его страховым полисом на черный день. Однако вам мне хочется верить, Вальтер; и тем не менее я вынужден ответить: нет. Бергер всегда готовился сам... Вальтер! Вы можете помочь его семье? Вы поможете ей?
— Да! — уверенно говорит Шелленберг, принимая решение не вмешиваться ни во что.— Ширвиндта поручили мне, и, следовательно, я имею повод...
— А Париж? Вам подчинили Рейнике?
— К счастью.
— К несчастью, Вальтер!
Канарис жует губами, словно разделывается с невидимым перепелиным крылышком,
— Хотите совет друга, Вальтер? Отзовите Рейнике, и без колебаний! Он слишком близок к Кальтенбруннеру, чтобы хорошо служить вам. Впрочем, мне все равно. Я очень болен, Вальтер, — по утрам лежу в ознобе, никак не согрею ноги... Сердце и старость, да?.. И знаете, Вальтер,— хотите верьте, хотите нет — я убежден, что Юстус Бергер, как скороход, опередил меня и сейчас стучит в ворота святого Петра, предупреждая о скором моем приходе. Что вы делаете?
— Стучу по дереву, господин адмирал. Дай бог, чтобы не сбылось.
В шинели, накинутой поверх халата, Канарис провожает Шеллеиберга до шоссе. Зеппль семенит рядом. Старик с собакой — оба умные, одинокие и настороженные.
Канарис вскидывает руку в приветствии; шинель сползает у него с плеча, обнажая острую ключицу.
— Да, Вальтер... Забыл. Последняя просьба. Сегодня я решительно злоупотребляю нашей добротой, но, боюсь, другого случая у меня не будет. Так вот, если Мюллер решится арестовать меня, любым способом добейтесь, чтобы послали вас. Пусть это будете вы!.. Хайль Гитлер!
...Ровно пять месяцев спустя Шелленберг вспомнит этот разговор. 23 июля обергруппенфюрер Мюллер, назначенный Гитлером председателем Особой комиссии по делу о покушении, пришлет его на виллу с приказом об аресте. Канарис встретит его в дверях.
— Я был уверен, что это будете вы! — скажет он с хладнокровной улыбкой.— Спасибо, мой молодой друг.
25. Март, 1944. Париж. Сен-Жермен де Прэ.
Особнячок мадам де Тур в предместье Сен-Жермен де Прэ не принадлежит к числу наследственных владений, и это создает вокруг него маленький вакуум, заставляя мадам страдать втихомолку. На вежливые приглашения, посланные Аннет де Тур, аристократы отвечают отказами, тем более пренебрежительными, что даются они а самой безупречной форме. Лютце практичнее жены и предпочел бесплодным попыткам сблизиться с титулованными соседями знакомства с чинами германской администрации, и скоро особняк де Тур стал чем-то вроде клуба, где бывают военный комендант Парижа генерал Боккельберг, генерал полиции Кнохен из СД, а иногда, если есть время отдохнуть, заезжают военный губернатор Северной Франции и Бельгии Александр Фалькенхаузен и Генрих Штюльпнагель — командующий 17-й армией и оккупационными войсками. Впрочем, все эти господа обременены заботами и собираются под крышей особняка нечасто; обычно на вечерние приемы сюда стекаются чиновники комендатуры, эмиссары Риббентропа и сослуживцы Лютце по «Арбайтсайнзатц».
Бывает и Жак-Анри — редко, когда убежден, что не увидит знакомых.
Бернгардт Лютце после подписки как-то сразу примирился с новым своим положением информатора секретной службы и, считая, что имеет дело с англичанами, хлопочет об одном — чтобы в случае чего Жак-Анри переправил его и Аннет через Ла-Манш. Мадам с ним не согласна:
— Лучше в Швейцарию. Англосаксы такие чопорные, на все пуговицы...
Метаморфозы с внешностью Жака-Анри больше не вызывают у Аннет повышенного любопытства, она и Лютце с некоторым трудом, но привыкли называть его мсье Дювалем, и Жак-Анри приходит, держится скромно, играет в карты и слушает...
Вечер едва начался, когда Жак-Анри вылезает из наемного экипажа и, дав кучеру мелочь «на овес», горбясь и подволакивая ногу, входит в гостиную.
Аннет де Тур протягивает пальчики для поцелуя, а Бернгардт, взяв под локоть, ведет его к гостям. Их двое — штатские немцы, только что приехавшие из Берлина, о чем Лютце шепотом сообщает еще в дверях.
— Редактор Дюваль.
Немцы скованно отвешивают поклоны.
— Гаммерштейн.
— Цоллер.
— Финансы и промышленность,— комментирует Лютце.— Господин Гаммерштейн работает у Функа, в Рейхсбанке, а господин Цоллер представляет концерн Круппа.
Немцы молчат, и Жак-Анри молчит, лишь Аннет пытается организовать общую беседу, рассказывает о последних новостях, о ценах на антиквариат и предметы искусства, однако гости не выказывают интереса ни к новостям, ни к ценам. В их памяти еще свежи инструкции службы безопасности о поведении граждан империи на оккупированной территории.
— Расскажите нам о Тулузе, мсье Дюваль,— просит Аннет.
— С охотой,— говорит Жак-Анри, соображая, что приехал напрасно.— Но о чем именно?
Бернгардт, пытаясь спасти вечер, разливает вино.
— Шамбертен, господа? Или покрепче?
— А нельзя ли...— Цоллер щелкает пальцами, вспоминая название.— Ах, да, анисовая!
— Это что! — интересуется Гаммерштейн.
— Водка.
— Самая дешевая и скверная,— добавляет Жак-Анри, заставляя Цоллера покраснеть.
Надо изобрести предлог и распрощаться. Оба гостя не в том состоянии, когда от них можно ждать рассказов: весь вечер проболтают о выпивке, осторожно посмеются над геморроем министра Функа, съедят все, что Лютце предложит, и разъедутся, чтобы по возвращении в Берлин развлекать домочадцев историей о том, как французская дворянка из известной фамилии прислуживала им за столом...
— Может быть, экэртэ, господа? — предлагает Лютце.
Гаммерштейн откликается стандартным вопросом:
— Это что?
— Коммерческая игра, — успокаивает Лютце.— Вполне солидная. Но вы не играете?
— Только в покор и шмен-де-фер.
— Да, думать там не надо! — говорит Жак-Анри с таким благожелательством, что Гаммерштейну трудно распознать издевку.— Машинка все делает за тебя: нажал, выбросила карту и сама решила, что дать — очки или «баккара». Главное — не прикупать к девятке.
— Остроумно,— бормочет Гаммерштейн.— В таком случае я за покер.
— А вы, господин Цоллер?
— Я, пожалуй, пойду. Посла дороги я дурно чувствую себя, господа. Надеюсь, хозяева меня извинят?
Что же, не всегда день дает нужных собеседников. Информация не течет в руки, ее ищут, ищут по крохам. Жак-Анри голоден и поэтому задерживается. У мадам за игрой подают бутерброды с пфальцской ветчиной и руанскими колбасами.
— Аннет, вы составите нам компанию? — спрашивает проводивший гостя Лютце.
— Я должна распорядиться. И потом, я обещала редактору показать картину в малой гостиной — мне все же кажется, это не Матисс.
— Хорошо, Аннет, но возвращайтесь поскорее. Мы с Вильгельмом выкурим по сигаре.
В малой гостиной улыбка покидает лицо мадам. Оно становится тусклым и жалким.
— Дюваль, дорогой, Бернгардт так волнуется... Он извел меня разговорами о Швейцарии. Ускорьте наш отъезд.
— Что за срочность?
— Не будьте жестоки — мы оба не выдержим. Вчера приезжал Кнохен, и Бернгардт стал пить с ним и напился. Он боится, он всего боится.
— А вы?
— Я тоже. Может быть, даже больше Бернгардта. Но я француженка!
— Ваша кузина была храбрее. Не обижайтесь, Аннет. За Францию надо бороться.
— Бельфор? О да! Она была храбра. Потому ее и расстреляли. В память о ней я и помогаю вам!
Жак-Анри наклоняется и, едва касаясь пальцев губами, целует руку мадам де Тур.
— Такой вы мне больше нравитесь, Аннет — сердитой. Можете потерпеть еще немного? Ради Франции. Вам ничто не угрожает.
— Но Бернгардт...
— Поговорите с ним еще раз. Скажите в конце концов, что под списками «иностранных рабочих» слишком часто стояла его подпись. Тысячи из них погибли, а выжившие могут спросить после победы: почему этот человек жив?
Мадам подносит к глазам платок.
— Мне страшно.
«А мне? — думает Жак-Анри,— Если б она догадывалась... Да я уже и забыл, когда жил без страха — сплю с ним, хожу с ним, ем, говорю, работаю — все с ним... Сюда ехал — разве не боялся? Ну, честно, самому себе: боялся! Все кажется: а вдруг... А по улицам ходить? Кто-то знает меня по «Эпок», другие— по АВС, сотни бывали в антикварной лавке — я их всех и в лицо-то не помню! Иду и жду, что окликнут и — в гестапо!..»
— Я обещал,— повторяет он и пожимает руку Аннет.— Гаммерштейн истолкует наше отсутствие на свой лад, и Бернгардту это не понравится. Пойдемте?
— Да, да,— говорит мадам, отвечая на пожатие.— Возьмите это.
— Опять записываете, Аниет! Сколько раз...
— Мы боимся перепутать. Бернгардт достал вам данные в штабе Боккельберга.
— Только о пехоте?
— Нет, там в конце и об аэропланах.
— Пусть полежит в вазе внизу. Я возьму, когда буду уходить. Скажите, пожалуйста, Бернгардту, что мне хотелось бы получить все, что удастся, о планах летней кампании.
Они еще стоят несколько минут перед картиной Матисса — отчужденные, занятые своими мыслями. Мадам до Тур держится прямо; Жак-Анри горбится: ноги у него болят, и он жалеет, что оставил внизу трость.
— Останетесь на игру? — говорит мадам и поднимает на Жаке-Анри уже прозрачные, совершенно беспечальные глаза.
— Без четвертого?..
— Немного позднее приедет мой дальний родственник — очень дальний, я даже и не помню, в каком мы родстве.
— Я знаю его?
— Нет. Он у нас почти не бывает. Он финансист или что-то вроде этого, а мой Лютце уважает или соотечественников, или тех, кто носит титул.
— Тогда я откланяюсь, надо проститься...
В гостиной, где горят бра и большая люстра из горного хрусталя, гораздо светлее, чем в коридоре, освещенном старинными рожками, и Жак-Анри, пропуская вперед Аннет, на какое-то мгновение мешкает, задерживается у кромки узорчатого паркета.
Две молнии — два взгляда.
Лютце, Гаммерштейн и третий — Гранжан... Жак-Анри кланяется с порога и говорит, покашливая в платок, будто сам собой скользнувший в руку из внутреннего кармана:
— Господа нас извинят?.. Мадам?
Слова — первые, что пришли на ум.
За спиной Аннет Жак-Анри поворачивается и идет по коридору, на площадку, к лестнице, ведущей в вестибюль. Ноги сами несут его... Так уже было — в раннем детстве, когда яблоки, сорванные в соседнем саду, холодили тело за пазухой, а бег кончался головокружением, после которого качаешься как дурной... Все возвращается, повторяясь: страх и тяжесть в ногах. Но в детстве все иначе, и посла наказания яблоки не кажутся кислее... Жак-Анри останавливается и поджидает Аннет.
— Гранжан — ваш родственник?
— Вы знакомы?
— Да, и боюсь, что он узнал меня. Послушайте, Аннет! Придумайте что угодно, объясните мой уход вызовом по телефону или чем-нибудь еще, но держитесь настороже. Ваш Гранжан — кагуляр. Не знали? Он может плюнуть на родство и вызвать сюда гестапо.
Мадам де Тур подносит руку к губам.
— Гестапо?
— Где записи Бернгардта? Быстрее, Аннет. Постарайтесь не подпускать Гранжана к телефону. Может быть, он и не узнал меня... будем надеяться... Завтра приходите в кафе... Или нет. Я найду способ с вами связаться.
На улице Жак-Анри никак не может надышаться воздухом. Гранжан — родственник мадам де Typ! Ну и переплет! Что было бы, узнай он в редакторе Дювале генерального директора АВС мсье Дюрана?
Весенний остренький мороз подернул тротуар пленкой непрочного льда. Ноги Жака-Анри скользят, трость высекает кристаллы, крупные, как фальшивые бриллианты. Ни такси, ни ландо, как назло... Лютце, ни о чем не предупрежденный, мог назвать Гранжану имя гостя — Дюваль... Что тогда?..
Жак-Анри солидно, с достоинством постукивает по плитам тростью. Сен-Жермен де Прэ — самое аристократическое место в Париже. Ходить по его тротуарам с неприличной поспешностью — все равно, что резать за столом рыбу ножом или чистить спаржу. Ажаны — а они на всех углах — охраняют ночной покой предместья, и Жак-Анри нащупывает бумажник с пропуском.
26. Март, 1944. Париж. Булонский лес.
План Парижа, циркуль, флажки на подставочках... Мейснер с деловым видом изучает свое хозяйство, не забывая время от времени строго поглядывать на Родэ.
— Фельдфебель! Вы что, спите?
— Никак нет, господин лейтенант.
— Запросите обстановку на рю ль'Ординер.
Родэ — голова в наушниках — дует в микрофон рации дивизионной связи, переключает тумблер и монотонно бубнит:
— Я Родэ, я Родэ... Закс, лейтенант запрашивает обстановку... Ну? У нас тоже дождь.
Щелчок. Сопение. Ответ:
— Без изменений, господин лейтенант.
Третьи сутки — и «без изменений». Скрытые посты гестапо и полиции, ведущие наблюдение за АВС, антикварным магазином, особняком де Тур в Сен-Жермен де Прэ и подъездами домов на рю Боссэ и рю д'Альжери, не радуют новостями. А сколько было надежд! Мейснер, получая приказ Рейиике об организации слежки, продумал, казалось бы, все. Райле выделил ему нужное количество раций. Шустер откомандировал Родэ, а бригаденфюрер лично обеспечил группы достаточным количеством легковых машин.
...Все началось с Гранжана. Райле привез ого в Булонский лес, предварительно выдав чек на аппетитную сумму. Ройнике, выслушав рассказ, добавил свой — на вдвое большую. Сказал:
— Помогите найти Дюрана.
Гранжан независимо закинул ногу на ногу — стены гестапо, где многие съеживались и вели себя скромнее скромного, не произвели на него впечатления.
— Все, что мне известно, я изложил, господа. Я бухгалтер, а не детектив.
Гауэнер поморщился.
— Когда вы видели Жюля Дюпле в посредний раз? Постарайтесь быть точным.
— Давно... Нет, не вспомню. Может быть, потом... Я мельком видел его в антикварной лавке.
— Адрес помните?
— Где-то на улице Ординар. Право же, господа, вы многого от меня хотите!
Рейнике вложил чек в конверт, протянул Гранжану.
— Вы себя недооцениваете, милейший. У вас большое будущее.
— Не понял!
— Полковник Райле взял у вас подписку?
— Вы оскорбляете моия!
Мейснер, сидя за шведским бюро Гаузнера, подумал, что Гранжан похож на крокетный мяч. Райнике и не таких загонял в «ворота». В принципе он мог бы обойтись и без чека: субъекты, подобные Гранжану, чаще идут на вербовку по «идейным» соображениям.
— Милейший Гранжан,— сказал Рейнике и стал снимать с рукава пушинку. — Вы, по-моему, не из тех, у кого слова опережают мысль. Быть нашим союзником — разве это плохо? Марксизм одинаково противен вашим воззрениям и нашим политическим принципам, выходит, мы где-то смыкаемся, ведь так?
— О, не во всем! — быстро сказал Гранжан.
— Вы считаете Дюрана врагом Франции?
— Безусловно!
— Мы тоже. Что же вам мешает?
...Из штаба Гранжан вышел с двумя чеками и псевдонимом, и Гауэнер, внося его в агентурный реестр, посоветовал звонить почаще в Булонский лес.
Гранжан позвонил в первых числах марта, ночью:
— Я его видел.
— Кого? — не понял сонный дежурный.
Гранжан объяснил, сказал, что дело срочное, но дежурный гауптштурмфюрер ограничился тем, что сделал запись в журнале и предложил позвонить еще разок — утром.
Мейснер давно уже не видел, чтобы Рейнике бушевал так долго. Гаузнер отправил гауптштурмфюрера на гарнизонную гауптвахту СС и вызвал взвод фельд-жандармерии, чтобы ехать в Сен-Жермен де Прэ.
— Они у меня заговорят...
— Информируйте уполномоченного СД в «Арбайтсайнзатц»,— сказал Рейнике.— Пусть понаблюдает за Лютце.
— Вы против ареста, бригаденфюрер?
— Только этого не хватало! Позовите Гранжана, Мейснер.
Мейснер выглянул в коридор, крикнул:
— Зайдите!
— Простите, Гранжан, что пришлось ждать. У нас мало времени, и я прошу вас коротко — очень коротко — ответить: вы не обознались?
— Нет... Лицо как будто чужое, но это он!
— Аннет де Тур — ваша родственница? Близкая?
— Очень дальняя.
— Ее взгляды, убеждения? Могла она знать, кто такой Дюран?
— Теперь он не Дюран, а Дюваль, редактор из Тулузы. Что же касается Аннет, то она, насколько я помню, всегда была вне политики.
К середине дня с Кэ д'Орфевр поступили данные, что редактор Дюваль проживает на рю Вандом. Мейснер с нарядом ринулся туда, но квартира была пуста — Дюваль на ночевал. Наряд засел в квартире и привратницкой, предварительно отправив консьержа в Булонский лес. Гаузнер предложил информировать Берлин, но Рейнике так посмотрел на него, что комиссар осекся.
День выдался бурный. В сумерках приехал расстроенный Шустер: его пеленгаторы вышли на рации Леграна сразу по двум адресам — на улицах Боссэ и д’Альжери. Команды СС обыскали здания от подвалов до чердаков; наткнулись на запертые квартиры и, выломав двери, обнаружили брошенные передатчики. Радисты ушли одинаковыми путями — по водосточным трубам и крышам. Кто-то их, несомненно, предупредил по телефону.
Шустер выпил две большие чашки кофе и, расстегнув мундир, прилег на диванчик в комнате Мейснера. Лейтенант принес ему подушку, спросил:
— Господин майор подремлет?
— Нет,— сказал Шустер, зевая, и тут же тоненько засопел.
Мейснер накрыл его своей шинелью, осторожно поправил плоскую подушку, взятую во взводе охраны. Шустер чмокал во сие губами и дергал рукой; на рукаве мундира вермахта чернел винкель с серебряным шитьем СД: майор пришил его в первые же часы после прихода приказа о слиянии абвера с Управлением VI РСХА. «Ловко, — подумал Мейснер, — Пора и мне брать свое».
Сколько лет он жил надеждами? Не сосчитать. Другие делали карьеру, становились майорами и штурмбамфюрерамм, а он, Мейснер? Железный крест второго класса и лейтенантский чин?.. Сейчас или никогда!
Где-то близко к полночи его вызвал Рейнике. Мейснер попросил пять минут, получил их и за это время успел побриться, протереть лицо, шею и уши одеколоном. Смочив расческу водой, гладко уложил волосы.
— Завидую,— сказал ему Ройнике.— Вот что значит молодость. Все успевает. Нам бы такую энергию, Гауэнер, а?
— Пусть применит ее на деле,—сказал Гаузнер.— Вы молоды, лейтенант, и выносливы. И, по-моему, у вас есть здоровое стремление сделать карьеру.
— Бригаденфюрер не ошибется во мне, если поручит...
— Да, Мейснер. Я понимаю. Объясните ему, Фридрих.
Гаузнер выплюнул в цветочный горшок кончик изжеванной сигары.
— Придется не поспать, мой милый. Может быть, неделю, а может, и больше. Понимаю, это не очень приятно, но тем не менее необходимо. И полезно для служебного продвижения. Уловили, Мейснер?
— Не совсем.
— Совсем и не требуется... А в общих чертах будет так. У всех домов, где может появиться Легран, поставим закрытые посты; где-нибудь поблизости сунем машины с рациями, а вы и сменные операторы сядете на связь с ними. О любом сигнале тут же доложите бригаденфюреру или мне. Но тут же, а не через пять минут! Ну вот. А теперь можете, если хотите, произнести речь, что не подведете и оправдаете высокое доверие.
...Сигналов пока нет. Скрытые посты каждые тридцать минут в строгой очередности вызывают Булонский лес, но не дают лейтенанту повода снять трубку внутреннего телефона. Иногда он и сам запрашивает обстановку, с особым пристрастием относясь ко всему, что исходит из Сен-Жермен де Прэ, однако старшие постов отвечают стереотипной фразой: «Без изменений».
Сколько еще ждать? Неделю? Век? А если этот Легран-Дюваль не придет вообще?.. Мало-помалу Мейснеру начинает казаться, что он — в который раз! — промахнулся, оказавшись вне главных событий. Думая об этом, лейтенант переставляет флажки и промеряет расстояния циркулем.
— Фельдфебель! Запросите Сен-Жермен де Прэ!
— Да, господин лейтенант. Сен-Жермен де Прэ. Виноват, они сами вызывают нас. Я Родэ, я Родэ! Здесь господин лейтенант Мейснер. Повторите, пожалуйста.
Мейснер, забывшись, держит флажок а кулаке.
— Принято,— бубнит Родэ, сдвигая наушники.— Хозяйка вызвала по телефону такси и едет на Северный.
Мейснер берется за трубку, стучит по рычагу, подгоняя телефониста на коммутаторе.
— Гаузнера!.. Господин комиссар, Сен-Жермен де Прэ сообщает, что де Тур заказала такси, чтобы ехать на вокзал. На Северный вокзал.
Гаузнер долго молчит, спрашивает:
— Когда?
— Я не уточнял. Связаться с ними?
— Нет. Ваше дело сидеть и слушать!
Мейснер опускает трубку на вилку и тут же поднимает ее — звонок, но это не Гаузнер и не Рейнике: оберштурмфюрер Нельте, дежурный по штабу и единственный приятель Мейснера.
— Да,— говорит Мейснер разочарованно.
— Ты один? Слушай, Отто, не повторяй вслух то, что я скажу. Потрясающая новость! Несколько минут назад прилетел Шелленберг. Мне позвонили с аэродрома и затребовали охрану для него. Цени мою дружбу, Отто, и держи глаза открытыми!
— Спасибо,— говорит Мейснер с чувством и машинально оправляет мундир.
Старая сплетня о распрях Шелленберга и Рейнике приходит ему на ум, и лейтенант неожиданно для самого себя подмигивает изумленному Родэ. «Боже, будь милостив и дай мне случай!» — думает взволнованный Мейснер.
27. Март, 1944. Париж, Булонский лес — отель «Лютеция».
Гороскоп предвещал беду, и она, кажется, стряслась. Рейнике, закрывшись на ключ, тяжело, с усилием обдумывает разговор. Шелленберг пробыл в Булонском лесу не дольше получаса и сразу же уехал в «Лютецию», приказав чинам штаба прибыть туда же в 15.15.
Рейнике ощупывает небритые щеки и помазком взбивает мыльную пену в фаянсовой мисочке. На мисочке — бордюр из цветов и готическая надпись: «Не спеши — порежешься!» Как в берлинском трамвае: «Не дергай дверь — сломает руку». Пустые, запоздалые предостережения, бросающиеся в глаза тогда, когда поздно что-либо поправить.
Скоро ничего не будет — ни особняка в Булонском лесу с коринфским ордером на колоннах, ни фаянсовой мисочки с бордюром — в новом месте больше пригодится металлическая. Надо купить перед отъездом, и хорошо бы достать дюжину шелкового белья.
С намыленной щекой Ройнике идет к телефону.
— Дежурный? Здесь Рейнике. В четырнадцать сорок пять подадите к подъезду машину. И вызовите мотоциклистов для охраны.
Все будет торжественно — похороны по первому разряду, с эскортом и проникновенными речами. Но как же так — почему не вступился Кальтенбруннер? Эрнст но бросает друзей в беде, и власти у него достаточно, чтобы отстоять своих где угодно, включая канцелярию рейхсфюрера СС. Частное письмо Эрнста, переданное Шелленбергом, ничего не объясняет: светские слова и пожелание беззаботно отдохнуть перед работой на новом поприще.
Бритва, тихо шипя, снимает пену и волоски. Рейнике сильными движениями пальцев разминает лицо, словно пытается вылепить другое, веселое.
Вылив в ладонь одеколон из квадратного флакона, Рейнике массирует щеки, сушит их ломкой от крахмала салфеткой. Снизу, от подъезда, доносятся слова команды — дежурный вывел солдат на развод; сапоги так согласованно и дружно стучат по асфальту, что вспоминаются нюрнбергские парады: Рейнике маршировал тогда впереди своего «бана» — молодой, легконогий, с аксельбантами у правого плеча.
Сколько воды утекло с тех пор!..
«Я должен улыбаться,— думает Рейнике.— Шелленберг не заслужил удовольствия видеть меня растерянным или мрачным. Да и он ли виноват?»
Утром разговор не занял и получаса, отмеренного Шелленбергом на визит.
— Кто меня спихнул? —в лоб спросил Рейнике, прочитав письмо Кальтенбруннера и вложив его в конверт.
— Это называется перемещением,— поправил Шелленберг.
— Здесь нет третьего!
— И все равно — перемещение. В генерал-губернаторстве сейчас, как никогда, нужна сильная рука и ваша непреклонная воля. Рейнике.
— О, я так и понял! Польша... Только не добавляйте, пожалуйста, что варшавянки милы.
— Для галантных бесед у меня нет времени,— отстраненно сказал Шелленберг.— Мы не на балу в Версале, и вы не моя дама... Чего вы, собственно, ждали, Рейнике? Оваций? Два года целый штаб возится с резидентурой Леграна, заверяет РСХА и самого фюрера, что вот-вот разгромит ее — не на этой неделе, так на следующей, и после этого вы думаете, что я привезу вам Рыцарский крест?
— А если я попрошу именно неделю?
— У вас ее нет и не будет.
— Но пять адресов и Луи Андрэ — разве не перспективы?
— Как посмотреть...
В Рейнике заговорило упрямство.
— Бригаденфюрер! Я боюсь, что угадаю, назвав сейчас настоящую причину. Вы получили абвер и оказались в роли человека, унаследовавшего тигра. Вермахт не очень-то любит СС — так? Вот вы и стараетесь задобрить своего зверя, суете ему меня. На, миленький, жри, хрусти косточками, только служи мне и не скаль клыки. Не потому ли вы покрыли Бергера?
Шелленберг достал платок и, подышав на перстень, стал протирать камень.
— Ну, ну... Продолжайте.
— Бергер бежал в Швецарию уже при вас!
— Бежал? С чего вы взяли?.. Вы отстали от событий. Ройнике. Бригадным полковник Лусто вернул Мильмана и Кунца — телохранитоля Бергера. Рейхсминистр фон Риббентроп распорядился немедленно через статс-секретаря снестись с правительством Конфедерации и, принеся извинения, обеспечить отъезд швейцарского гражданина лейтенанта Меркеля на родину. Отъезд, а не выдворение!
— Браво! А где же все-таки Бергер? И как поживает «Геомонд»? И чем вы объясните, бригаденфюрер, тот факт, что дешифровальная служба обнаружила в телеграммах Леграна ссылку на нового информатора «Макс через Вальтера»? Вальтер — это Ширвиндт, а кто Макс?.. Пять телеграмм с крупной информацией, вполне достоверной и очень быстро проделавшей путь из Берлина в Женеву, а оттуда через Париж в Москву.
— Только пять?
— Легран опять все изменил, и Шустер пока бессилен.
Шелленберг на миг оторвался от перстня.
— Точное слово — бессилен. И он, и вы, и Гаузнер. Не камуфлируйте, Рейнике, вы же не художник. Пусть живописцы приукрашивают мир и из уродов делают херувимов. Телеграммы, пять ваших адресов, Лютце, Луи Андрэ — со всем этим надо работать. Ответьте, положа руку на сердце: не бьется ли оно сейчас облегченно при мысли, что для вас все позади?
— Нет, бригаденфюрер. И еще раз — мет! Мой преемник придет на все готовенькое: засада на рю Вандом, наблюдение за Лютце и де Тур, радист, который не сегодня-завтра будет давать показания. Он прихлопнет Леграна, и вы, разумеется, тут же забудете, что все это подготовил я! Я!
— Два года готовили?
Шелленберг произнес это почти шепотом, и Рейнике с некоторым испугом увидел, как толстая, пульсирующая жила вспухла на его лбу.
— Два года... Пять телеграмм... Рейнике, вы хорошо спите? Вас не мучают кошмары, когда вы подсчитываете, сколько вообще телеграмм ушло в Центр от Леграна?.. И после всего этого вы еще смеете что-то лепетать о подготовленных вами победах. Фюрер, если узнает всю правду, прикажет расстрелять вас как врага рейха! Вы это понимаете?.. Видит бог, я не хотел острых углов. Вы сами вынудили меня говорить правду...
Жила на лбу Шелленберга шевелилась, как гусеница, толстые бока ее вздувались и опадали — гусеница задыхалась от всосанной крови.
— Я могу заехать в Берлин? — спросил Рой-нике.
— Конечно.
Шелленберг встал — молодо и быстро. Лоб его разгладился.
— Рейнике... Старый товарищ, ты не должен обижаться! Не говори ничего и слушай. Легран сидит как бельмо на глазу у всех. Ты, очевидно, не знаешь, что фюрер и среди ночи звонит Кальтенбруннеру, и Эрнст не пожертвовал тобой, а спас тебя. Польша не самое худшее; я знавал бригаденфюреров, получивших полки в дивизиях СС и благодаривших Гиммлера, что он не поставил их на роты. Наши ранги — условность, не больше; реальны только победы. Дай мне Леграна, и ты в седле. Дашь?
— Кто будет вместо меня?
— Временно Гаузнер.
— Жертвенный бычок?
— Следующая неделя покажет. Если де Тур, Лютце и Андрэ выведут на Леграна, я повторю Гиммлеру твою фразу о том, кто пришел на готовенькое. Если же нет, то за провал подготовленной бригаденфюрером Рейнике операции кому-то придется ответить сполна... Когда ты едешь?
— Если позволите, сегодня.
— Отлично!.. Жди в три пятнадцать, в «Лютеции»!
...В отеле мало что изменилось — разве что охрана: внизу дежурят солдаты СС во главе с молоденьким и строгим шарфюрером. Он, словно впервые видя Рейнике, долго проверяет его документы, переводит взгляд с лица на фотографию и, жизнерадостный, готовый сменить серьезность улыбкой, вскидывает пальцы к козырьку;
— В порядке, бригаденфюрер!
— Хорошо служите,— говорит Рейнике и стеком касается пряжки на его поясе. — Чуть туже ремень, шарфюрер!
Мотоциклисты, спешившись, толпятся в вестибюле. Рейнике оборачивается и бросает через плечо, царапая подбородок о шершавый погон:
— Свободны!
В приемную перед кабинетом Райпе, занятым Шелленбергом, Рейнике входит за несколько минут, до срока. Здесь тоже все как было —«омега» в простенке, зачехленная люстра, адъютант, слившийся со столом. Рейнике пожимает руки собравшимся и ищет Гаузнера. Где комиссар, в кабинете?
15.15.
Рейнике вспоминает, что прежде часы всегда врали; сверяет со своим «Лонжином» — точно. Адъютант встает и неслышно идет и двери: толстая дорожка скрадывает его шаги, но даже без нее он, как любой штабист, умеет передвигаться, словно летать — мотылек в погонах.
— Бригаденфюрер просит господ войти!
Кроме Шелленберга, в кабинете ни души, и Рейнике, ожидавший увидеть Гаузнера, озадачен. Впрочем, он и виду не подает, сердечно жмет руку Шелленбергу и по его молчаливому сигналу садится первым — справа у стола. Несколько секунд шарканье и скрип сливаются в тот особый, трепетный шумок, который свойствен похоронным церемониалам и приемам у высоких особ; потом все стихает, и Шелленберг без предисловий открывает совещание знергичной, рассчитанной на полное внимание фразой:
— Положение очень тяжелое, господа!
Тишина и новая фраза, туго связанная с другими:
— В ином месте и при ином составе слушателей я формулировал бы иначе. Но с вами я буду откровенен. Военная обстановка сложилась не в нашу пользу, и фюрер неоднократно требовал от всех нас максимального напряжения усилий. Дело идет о жизни и смерти национал-социалистского государства, о жизни и смерти наших идей... О чисто военной обстановке нам позднее доложит генерал фон Арвид из штаба генерала Штюльпнагеля, я же буду говорить о том, что непосредственно касается сидящих здесь и связано с выполнением ими своего долга перед фюрером, нацией и империей. Начну с того, что в тяжелый для родины час рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер принял ответственное решение укрепить тылы армий в генерал-губернаторстве и направляет туда своего верного соратника, старого члена партии бригаденфюрера Рейнике. Позже, господа, вы будете иметь возможность принести ему свои горячие поздравления по этому поводу. А сейчас — о положении здесь, господа. Оно из рук вон плохое. Рейхсфюрер Гиммлер аттестовал его как преступно плохое, я же добавлю к этой оценке справедливые и объективные слова обергруппенфюрера Кальтенбруннера, назвавшего беспрецедентную историю с поисками Леграна профессиональным, политическим и моральным крахом тех, кому этот поиск был доверен. Что случилось, господа офицеры? Я повторяю вопрос, адресую его вам, стражам интересов рейха: что с вами случилось и почему вы утратили страстность, боевитость, нюх? Кто повинен?.. Я знаю, кое-кто из вас сейчас мысленно подсчитывает, что сделано: суммирует число арестованных, вспоминает полученные показания и так далее. Самообман это, господа! Где Легран? Где источники? Где рация, наконец?! Вы два года возитесь с ними, добиваясь частных удач, а при неудачах обвиняя друг друга, объективные условия, небо и плохую погоду. И что же? Легран оказался сильнее вас всех, сильнее могущественного аппарата! Я говорю: любой, кто не чувствует себя способным к работе, должен немедленно подать рапорт и будет смещен! Обещаю, что смещением и ограничится строгость наказания. Но горе тем, кто не найдет в себе мужества признаться в слабости и замедлит в будущем наш марш к цели. Пусть стреляется сам, не ожидая суда, ибо другого приговора, кроме смертного, не последует... Курите, Рейнике. Можете курить и вы, господа.
Переход так внезапен, что Рейнике вздрагивает. После барабана — флейта, и звуки вносят в мелодию совещания почти болезненный диссонанс. Шелленберг протягивает ему портсигар, и Рейнике, выбрав сигарету, тихо спрашивает:
— Где Гаузнер?
— В Булонском лесу. С ним я поговорю позже.
— Де Тур нельзя трогать.
— Ему это известно.
Пользуясь паузой, офицеры шушукаются, но некоторые молчат, курят или читают бумаги. Мейснер тянется к Шустеру, что-то говорит на ухо; бывшие абверовцы сидят тесной группкой в конце стопа и перебрасываются короткими фразами. Серые мундиры отутюжены, как на парад, и Рейнике догадывается, что каждый из этой группы ждет себе приговора.
Шелленберг ногтем мизинца изящно стряхивает пепел в бронзовый бочонок. Встает.
— Несколько практических вопросов, господа. Служба радиоперехвата, начнем с вас. Что может сказать майор Шустер о рациях? Сидите!
— Рации не пеленгуются. С начала марта, бригаденфюрер.
— Молчат или работают с ухищрениями? Я жду честного ответа.
— Легран всегда был изобретателен.
— Спасибо, Шустер. Служба криптографии... Или нет. Я спрошу вас позднее. Сначала сделаем так: вам, господа, раздадут бюллетень о положении дел на сегодня — там суммировано все, что мы имеем. На полчаса прервемся, и каждый из вас представит мне письменные соображения по тем проблемам, которые касаются его подразделения. Работать будете здесь.
Пожилой, совершенно седой подполковник, точно школьник, поднимает руку.
— Ответ будет поверхностным, бригаденфюрер
— Зависит от вас.
— Зачем? — шепотом спрашивает Рейнике.— Они мало что успеют.
— По векселям платят,— так же тихо отвечает Шелленберг.— Я их заставлю работать, черт подери!
Рейнике глубоко затягивается и, сложив губы дудочкой, выпускает дым. Струйка уносится к потолку, и золоченым плафонам и люстре. Высокий потолок... Белые стены, длинные спинки кресел, безбрежный стол... Здесь, в этом зале, год назад генерал фон Бентивеньи неожиданно зачитал декрет, которым Рейнике присваивался ранг бригаденфюрера. Здесь его поздравляли, пророча стремительный взлет...
«Вечером уеду,— думает Рейнике и, веселея, оглядывает склоненные головы офицеров.— Скрипите перьями, мои милые. Торопитесь — ваш поезд тоже стоит у платформы. Только куда поедете вы?»
Шелленберг подвигает ему бочоночек.
— Стряхни пепел. Ты слишком задумался. О чем?
— О польках,— холодно говорит Рейнике.— Если верить молве, они сказочно милы.
— Странно.— с загадочной усмешкой откликается Шелленберг.— Ты говорил о женщинах, и я вдруг вспомнил жену Бергера Лизель. Ты знал ее?
— Нет.
— Кальтенбруннер отправил ее в лагерь. Она умерла. Знаешь, Рейнике, никак не могу отделаться от ощущения, что мертвые готовятся схватить нас, живых.
«Что он имеет в виду?» — думает Рейнике и проносит сигарету мимо рта...
28. Апрель, 1944. Париж, рю Пастурен — вокзал д'Остерлиц.
...А в Париже весна! Уличный воздух пахнет горько и пьяно — почками, нагретыми тротуарами, сохнущей краской отсыревших за зиму стен. Кое-где продают фиалки, крохотные, еще бледные, не вобравшие в себя солнца. И все же они хороши, одинаково хороши в руках девчонки и старухи и стоят недорого — всего несколько су. Жак-Анри покупает букетик: не для конспирации или сигнала — для себя.
«Букет цветов из Ниццы, та-та-там-та...» Это из какого-то романса, всплывшего в памяти. Жак-Анри встряхивает фиалки, поднося к лицу
— Из Иври, мадам?
— Нет, Курбевуа.
Северо-западная окраина, где живут в основном бедняки; до войны там селились апаши. В маленькие подпольные кабачки привозили богатых туристов. «Только для вас, мсье! Настоящий притон!» В кабачке апаши в белых рубахах с отложными воротничками пили анисовую и обнимали подруг. Туристы разглядывали их, как диковинку, им было жутковато. Апаши бранились, задирались, сверкали ножи, визжали женщины. Хозяин гасил свет и по темным переходам уводил гостей, рассовывая по карманам гонорар. «Скорее, господа! Сейчас прибудет полиция. Мерси, мадам; о, вы так щедры, мсье!..» В кабачке зажигали свет, и усталые участники спектакля смывали краску — актеры, металлисты, девчонки с фабрик, оставшиеся без работы из-за кризиса, они добывали франки не на перно, а на хлеб. Настоящие апаши жили незаметно, снимали целые этажи и быстро приращивали текущие счета во время предвыборных кампаний — после них они, как правило, переезжали в более солидные кварталы.
Курбевуа отдало свою молодежь маки.
— Доброго здоровья, мадам!
— И вам, мсье.
— Совсем весна.
— Дожить бы до лета, а?
Жак-Анри с фиалками у лица, стараясь не припадать на правую, ноющую ногу, бредет по широкой рю дез Архив, невыразительно застроенной и отличающейся лишь том, что справа, если глядеть от Сены, целый квартал занимают здания Национального архива.
Последние часы в Париже. Техник принес шифровки, короткие. «Марату. Берлин, Далем, Шварцен — Мюзаус-штрассе, 27, 2-й этаж,
справа, один длинный, короткий, два длинных. Доктор Эберт. Вам привет от Профессора. Ответят: почему нет писем. Профессор». И вторая: «Марату. Встреча четным указанном вами месте, между часом и двумя. После этого уезжайте. Все мы желаем вам удачи. Профессор».
Замена!.. Техник приведет товарища, встретив его у бокового входа в Нотр-Дам де Пари и узнав по коричневому портфелю с незастегнутой правой пряжкой. Связной принесет на вокзал билет — вечером, прямо на перрон... А в Париже — весна. И кора каштанов посветлела, и люди заулыбались, словно с весной исчезло то, что угнетало их, пригибало, лишало веры в себя и будущее... Итак, Берлин, Далем. Господин доктор Эберт, который скорее всего и не доктор и, конечно же, не Эберт и тоже, как Жак-Анри, долго ждал замены.
Жак-Анри минует Архив и идет вдоль многоэтажных домов с узкими застекленными подъездами. Консьержи и консьержки на складных стульчиках греются под солнцем; из открытых дверей на улицу тяжело выливается влажный, чуть кисловатый воздух лестниц.
Вчера немцы выпустили Бланшара. Бедный старикан попал как кур в ощип. Связной прогулялся туда-сюда по рю Вандом, с девушкой под руку, заметил Бланшара в подъезде и дал знать Жаку-Анри. Вполне возможно, гестапо использует старика как приманку, а дом превратило в ловушку. Еще одни капкан поставлен СД в антикварной лавке, где уже больше недели торчит засада. Следят и за мадам де Тур, но пока не трогают ни ее, ни Бернгардта Лютце. Жак-Анри с помощью товарищей уговорил молочницу, постоянно снабжающую особняк сливками, передать записочку мадам. Молочница, у которой оба брата погибли в маки, подклеила полученной полоской папиросной бумаги рваный банкнот в десять франков и, давая мадам сдачу, шепнула, что надо. Мадам на следующий день поехала на Северный вокзал и привела за собой очень аккуратных хвостов, державшихся так скромно, что товарищи еле распознали их в толпе. Гастон немедленно занялся переговорами с коллегами по бригаде проводников — тем было не впервой переправлять людей через границу. Сколько-то дней гестаповцы не тронут Аннет де Тур, а Гастон обещал сделать дело не позднее воскресенья. Новый руководитель начнет не с простой задачи!
Жак-Анри перекидывает через руку темный редингот. Одежда явно не по сезону, но у него сильно ломит спину и ноги ноют — похоже, началось какое-то осложнение, сильно смахивающее на ревматизм.
С фиалками в правой руке и с рединготом на левой, в широкополой шляпе Жак-Анри — ленточка в петлице — похож на отставного военного, каких много. В его документах сказано: старший сержант в отставке, пенсия по выслуге лет, уволен в 1938-м по болезни, от мобилизации был освобожден. Вечером взамен этих документов в бумажнике появятся другие, имперские, с распластанным орлом на обложке и пометками парижской комендатуры. Не фальшивка, а подлинник, полученный еще во время «Эпок» и с тех пор ждавший своего часа.
«Букет цветов из Ниццы... » — насвистывает Жак-Анри, ловя себя на том, что ему грустно — так грустно, что хоть плачь.
Терять и уезжать всегда тяжело. Это неверно, что где живешь, там и дом. Так не бывает. Из Москвы уезжал, знал, что иначе нельзя, совершенно необходимо, а все одно — было тяжко. Еле оторвался от вагонного окна, до самой границы слонялся по коридорчику, не находя покоя... Париж не родина, но город, где навсегда остались Жаклин и Жюль и товарищи, которых нет теперь... И у кошки должен быть дом! Даже у кошки... Жак-Анри теребит букетик и думает, что будет тосковать по разноцветным Большим Бульварам, по аллеям Венсена с плохо убранной прелой листвой, набережным у Острова, пахнущим рыбой и керосином, домам под черепицей, углам, тумбам с чугунными шляпками на этих углах — по всему тому, что оказалось так прочно и болезненно связанным с памятью и сердцем...
Жак-Анри сворачивает с рю дез Архив на рю Пастурей. В кабачке, на первом полуподвальном окне, белеет бумажка: «Распродажа: 5 франков за литр». Можно входить. Не оглядываясь, Жак-Анри ступает под своды подворотни и, задевая рединготом за битые ящики, по кирпичным ступеням спускается к фанерной двери, ведущей в задние комнаты кабачка.
Хозяин открывает на троекратный стук.
— О-ля-ля! И, конечно, пешком? Сумасшедший!
Жак-Анри смущенно стряхивает с костюма пыль.
— Ничего...
— А твоя нога?
— Ей легче в тепле. Он здесь?
— Пьет вино в моей комнате.
— Спасибо тебе за все. Если что...
— Какие могут быть разговоры, дружище! Мы с Жерменом любим тебя, и ты должен это знать!.. Я пришлю вам наверх бутылочку шатонефа... Он поживет у меня?
— Договоримся.
— Можешь рассчитывать,— говорит хозяин и вздыхает.— Думаешь, весело сидеть и ждать, сложив руки на пузе? Вам с Жерменом хорошо!
Он вытирает руки о фартук и, толстый, громадный, бочком втискивается в чулан, а Жак-Анри по узенькой железной лестничке поднимается наверх. Удивительно, как это хозяин ухитряется по ней пролезать — при его комплекции лестницу надо бы расширить по крайней мере вдвое. Жак-Анри бросает на перила редингот и осторожно, чтобы не помять цветы, стучит в низкую дверь.
— Войдите!
Чертовски знакомый голос... Эта мысль мелькает в голове Жака-Анри и тут же сливается с радостью — такой сильной и полной, какой он давно не испытывал.
— Вальтер!..
— Старина!
Ширвиндт — пенсне, седые височки — первым со всего размаха хлопает Жака-Анри по плечу. Они стоят друг против друга, молчат, и только пенсне Ширвиндта трясется.
— Ты не знал?
— Откуда? Центр ничего не сообщил.
— Черт!.. О чем мы?.. Как ты, дружище?
— Может быть, сядем?
— Да, да. конечно...
...Сидеть в обществе друга и пить старое, тягучее и очень сладкое вино — о таком можно только мечтать. Цветной сон наяву! Жак-Анри наполняет рюмки.
— Есть правда на свете!
— Еще бы! Вдвоем мы развернемся. Ведь так?
Жак-Анри льет вино через край.
— Я должен уехать... Плохой из меня хозяин, да?
Вальтер отставляет рюмку. Жак-Анри видит в стеклах его пенсне себя — маленького и карикатурно нелепого.
— Так,— говорит Ширвиндт.— Дома сейчас хорошо.
— Да,— говорит Жак-Анри.
— На Красную площадь зайди.
— Да,— говорит Жак-Анри.— Тут у тебя славные ребята, особенно Техник и Жермен. Он недавно вернулся в группу из маки. Можешь с ними подписаться на все.
— Кто на связи?
— Будут двое. На самый крайний случай рассчитывай на этот кабачок.
— Кто меня встречал?
— Техник. Он кое в чем заменил Жюля.
— А... Так ты сходи на Красную площадь,— повторяет Вальтер.— К Мавзолею сходи.
— Конечно, старина. Ты почему не пьешь?
Жак-Анри, стараясь сделать это незаметно, смотрит на ручные часы. Скоро идти — гораздо скорее, чем хотелось бы. До вечера надо найти подходящий чемодан — не новый, но хороший — и запастись сувенирами, без которых ни один уважающий себя немец не возвратится в обожаемый фатерланд.
— На Варшавской площади есть сад,— говорит Жак-Анри.— Запоминай: третья скамейка от входа, в нише у ограды. На спинке вырезано «любовь» — весна, понимаешь... У урны два дна. Вечером там мало народа, одни влюбленные, заберешь пакетик от мятных лепешек.
— Надо проявлять?
— Да, как всегда. Там адреса и асе такое прочее. Что тебя смущает?
— Копаться в урне...
— Извини... Копаться не надо, она сдвигается по оси. И не носи здесь пенсне — парижане любят злословить!
— По паспорту я из белогвардейцев. Как твой канал с Максом? Не подведет?
Очень деловой разговор, такой сухой, что хочется рюмку разбить, крикнуть, встряхнуть друга, сказать: разве это наша с тобой вина, что только увиделись — и расстаемся? И не домой я еду...
Жак-Анри медленно цедит густое, обволакивающее язык вино. Оно слишком приторное — шатонеф из личных запасов хозяина.
— Кстати, о Максе. Он хорошо осведомлен. Ты уверен а нем, Вальтер?
— Сейчас да. Но то, что он мне рассказал о себе, похоже на Шахразаду. И вдобавок он связан со швейцарской разведкой. Лусто памятник ему должен поставить за информацию о «Танненбауме» — Макс больше сделал для швейцарского нейтралитета, чем все военные атташе Конфедерации!.. Я вижу, ты спешишь?
— Несколько минут найдутся.
— Значит, Варшавская площадь, сад, третья скамейка в нише.
— Точно.
— Есть что-нибудь неотложное?
— Да,— говорит Жак-Анри и против воли опять смотрит на часы.— Двоих информаторов надо срочно вывести из-под наблюдения. Он и она: француженка и немец. У меня есть человек, он берется это сделать. Присмотри за этим, ладно?
Если говорить обо всем, не хватит жизни, а о делах — достаточно и ста слов. Чем меньше, тем лучше. Одному уезжать, другому перенять работу, подхватить, как винтовку, и только проварить, есть ли патроны в магазине... Жак-Анри через силу улыбается, встает.
— До встречи, Вальтер!
Пиджак Ширвиндта пахнет теплом и дымом. Грубая шерсть щекочет ладонь, и Жак-Анри мнет ее, сжимает в кулаке, притягивая Вальтера к себе.
— До встречи, Вальтер!
— Москве поклонись...
...Улица шелестит, шуршит, стучит каблуками прохожих. Жак-Анри останавливается и отряхивает редингот. Заходит в первую попавшуюся лавочку и, не торгуясь, покупает дешевые безделушки, рыночное дрянцо — сувениры завоевателя. Вечером они лягут на самое дно чемодана— и прощай, Париж!
«Букет цветов из Ниццы...»
«Москве поклонись...»
«Далем. Шварцен — Мюзаус-штрассе...»
Фразы, путаясь, наползая друг на друга, возникают в голове Жака-Анри, порождая сложное чувство, от которого ему не удается избавиться до самого вечера, и с ним он садится в вагон — стоит у окна, глядя, как связной уходит, не оглядываясь, не остановленный никем. Толпа на перроне поглощает его.
Чемодан желтой кожи, брюки-гольф в клетку, кепи с большим козырьком. Толстая, очень крепкая сигара.
Серебряный перстень с монограммой на мизинце Жака-Анри — намек, что более ценные вещи из золота он патриотично, повинуясь имперскому декрету, сдел на военные нужды рейха. Партийный значок — тоже из серебра, защемивший галстук, сделан на заказ: такие по специальному разрешению гауляйтера Большого Берлина изготовляет маленькими партиями ювелир Плотценберг с Фридрих-штрассе.
— Хайль Гитлер!
Это сосед по купе — немолодой, в дорожном костюме. По виду не шпик, хотя кто его знает! Шпиков везде достаточно. И у них есть описание Жака-Анри, точнее, несколько описаний, в принципе далеких от его теперешней внешности, но а то же время достаточных, чтобы при большом опыте и сноровке заразиться подозрениями и предложить пройти в комендатуру для проверки.
Легче жить в Париже, чем выехать из него.
— Хайль Гитлер! — отгоняя клуб дыма, говорит Жак-Анри.— Домой?
— Да. Честь имею: Таубе, «И. Г. Фарбен».
— Вильгельм Блитц!
«Таубе» — голубь... Электрический колокол вот-вот отзвонит отход, и экспресс отойдет от перрона. Жак-Анри заботливо послюнявленным мизинцем смачивает сигару, чтобы не сгорала слишком быстро, и в то же время заставляет себя не смотреть на перрон, где вдруг появляется непомерно много штатских в традиционных черных плащах с бархатными воротниками.
— Вы и ночью курите?
— Что вы! Сплю как сурок.
А в голове — совсем другое. «Что это — облава? Вот уж некстати!.. Доеду ли?.. Надо доехать — обязан доехать — не могу не доехать — права не имею...»
— Прошу документы.
Трое — в черных плащах... Жак-Анри солидно шуршит бумажником из эрфуртской кожи. Рука излишне напряжена, и он приказывает ей расслабиться. Вот так. Теперь чуть повернемся — пусть господа не утруждаются при сверке фотографии и лица. Электрическая лампа в плафоне экономно тускла. Но у них фонарики.
Таубе достает паспорт.
И Жак-Анри достает. Луч фонарика бьет по плечам, руке с перстнем, подбородку, галстуку с партийным значком. Первая проверка; если пронесет, то сколько еще будет других?.. Очень многое можно передумать за одну секунду: вспомнить мать, Родину, друзой, слова Вальтера:«Красной площади поклонись!..»
— В порядке!
...Только секунда прошла. Только!.. Одна секунда из жизни человека, носящего чужое имя Жака-Анри. Мимолетный миг — не из ряда вон, не подвиг — частичка будней в общих буднях войны.
— Ну вот и поехали!..