1. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24
Лето в Париже не самый лучший сезон. Жарко, пыльно, и каштаны на Больших бульварах кажутся серыми. Вода в Сене к вечеру начинает пахнуть псиной — это гниют городские отбросы. Жак-Анри не любит жару, но что поделать, уехать он не может. Паспорт со швейцарской визой лежит в столе, однако дела — их так много, что паспорту придется подождать.
Жалюзи в конторе опущены, но солнце пронизывает их, пробивает насквозь, и стакан с содовой водой нагревается меньше чем за полминуты. Жак-Анри отпивает глоток, костяной ложечкой перемешивает лед. Улыбается изнывающему в своем мундире полковнику.
— Еще содовой? Или, может быть, виши?
Полковник — из организации Тодта. Он плотен, моложав, сидит прямо, ремень туго охватывает не по годам узкую талию, наводя на мысль о корсете. Если бы не мундир, то его можно было бы принять за француза — черные волосы, узкий, с горбинкой нос. Дипломированный инженер, доктор, Жака-Анри он немного презирает хотя и старается быть корректным. Для него Жак-Анри в данном случае младший деловой партнер а вообще человек второго сорта, делец из тех, кто рано или поздно кончит концлагерем или тюрьмой. Поэтому он не торопится подписывать контракт, хотя Жак-Анри не без намека поигрывает золотым пером, ловит им тоненький солнечный луч.
— Итак?
— Видите ли, господин Легран…
— Я весь внимание, полковник!
— Вы ручаетесь за сроки?
Речь идет о строительстве двадцати бараков на побережье, а можно подумать, что о второй Эйфелевой башне! Через неделю бараки должны быть заселены рабочими Тодта, и полковник напрасно тянет время — так или иначе контракт придется подписать. Фирма «Эпок» не первый день сотрудничает с вермахтом, в определенных кругах ее считают коллаборационистской, однако Жак-Анри не придает этому значения. Господа патриоты, тайком слушающие лондонское радио и полагающие, что этим самым они участвуют в Сопротивлении, всего лишь неопасные болтуны: бранить оккупантов и прославлять Жиро и де Голля — хороший тон, не больше. Во всем остальном эти господа, как и Жак-Анри, реалисты, и взгляды нисколько не мешают им вести дела с Берлином и Виши. И если имперские органы предпочитают «Эпок», то не потому что уверены в преданности его владельца «третьему рейху». Для них он всегда есть и будет лицом ненадежным и подозреваемым: Жаку-Анри известно, что гестапо наводило справки о нем и его служащих! Здесь, в Париже, немцы не верят никому — даже в солидных дельцах им мнятся замаскированные франтиреры. Но «Эпок» работает добросовестно, быстро и за сравнительно небольшое вознаграждение — это привлекает немцев. Жак-Анри делает все, чтобы репутация фирмы была безупречной. Среди его служащих нет никого, кто имел бы в свое время хоть малейшее касательство к так называемому Народному фронту, зато немало последователей полковника де ля Рока.
Перо в руке немца напоминает жало.
— И еще, господин Легран! Я хочу, чтобы вы знали — лично я был против передачи подряда вам.
— Но почему, полковник?
— Вы слышали о де Барте? Он строил участок шоссе на побережье. Сейчас им занимается гестапо, и, полагаю, он будет расстрелян.
Жак-Анри возмущен, но сдерживается. — «Эпок» не имеет ничего общего с де Бартом!
— Знаю, и тем не менее я был против вашей фирмы.
— Против французов вообще?
— Вот именно, мой дорогой господин Легран!
Жак-Анри молча пожимает плечами. После сказанного не может быть и речи о конверте — том самом, что лежит в бюро. В конверте — рейхсмарки, гонорар полковника. Хорошо бы выглядел он, Жак-Анри, если бы поторопился с этим делом! Как знать, не донес бы на него в гестапо господин представитель Тодта!.. И так каждый раз: не знаешь, когда и как передать деньги. Маленький куртаж стал большой проблемой, но не давать нельзя — подрядов меньше, чем претендентов на них. Придется поручить полковника Жюлю.
Жак-Анри делает вид, что перечитывает контракт, и думает — теперь уже о де Барте. Что он там натворил? Ходили слухи, что де Барт связан с Лондоном. Передал сведения? Но какие? Участок шоссе вел к Атлантическому побережью, к укреплениям «вала». Неужели англичан может интересовать такая мелочь, как описание отдельного участка? Надо сказать Жюлю, чтобы рабочие не вздумали расспрашивать о чем-нибудь немцев, когда будут передавать им бараки. Атлантический вал — в известной мере секрет полишинеля; многое о нем можно узнать, не покидая Парижа.
Подпись полковника на контракте заканчивается длинным когтем. Жак-Анри готов поручиться, что, вернувшись к себе, полковник позвонит в абвер или в службу безопасности и попросит еще раз присмотреться к «Эпок»… Будем надеяться, что после этого он успокоится — сегодня контрразведка не осведомлена ни о ПТХ, ни о «Геомонде». Эти связи не находят своего отражения в деловой переписке фирмы и ее банковских счетах.
Жак-Анри с достоинством распрямляет плечи. Перстень на мизинце левой руки бьет снопиком брызг ослепительной голубизны. Бриллиант чист и прозрачен, как слеза, — скромно, солидно и чрезвычайно дорого.
— Благодарю за откровенность, полковник. Еще сигару?
— О нет… Хайль Гитлер!
Он уходит — походка двадцатилетнего или спортсмена. Узкая спина. Недосягаемо высокомерный прусский военный образца тысяча девятьсот сорок второго года. Конверт с гонораром остается в бюро и будет ждать часа, когда все-таки исчезнет в кармане полковничьего мундира. Час этот не за горами — в практике Жака-Анри не встречались немцы, отвергающие куртаж. Весь вопрос только — где, сколько и в какой форме? Жак-Анри почтительно кланяется у дверей.
— Рад был познакомиться, полковник.
И — Жюлю, сидящему в приемной:
— Зайдите!
У Жюля от жары размок воротничок. Толстый нос лоснится. Он и сам толст и неповоротлив, как слон. И еще у него больные почки, поэтому под глазами у него мешки, а кожа серая, нездоровая. Жюль, войдя, первым делом отыскивает бутылку виши и пьет прямо из горлышка. Сколько раз ему уже попадало за эту проделку! Но сегодня у Жака-Анри хорошее настроение, и он ограничивается шуткой:
— Ты меня разоришь!
Не отрывая бутылки от губ, Жюль роется в кармане, достает кредитку и бросает на стол. Затыкает горлышко пальцем и бормочет:
— Семь франков сдачи господин Легран.
— А за утреннюю?
Жак-Анри улыбается: после полковника разговор с Жюлем — сущая прелесть! Даже отвратительный южный акцент вызывает симпатию. Интересно, где он его подцепил, этот акцент?
Жюль приехал из Виши и сразу же вошел в дела, словно работал в «Эпок» со дня основания фирмы. На нем переписка, организация встреч, множество других дел, связанных с Брюсселем, Берлином, Гаагой, неоккупированной Францией. В отсутствие Жака-Анри он почти директор и самостоятельно решает многое. Жак-Анри держит его в курсе замыслов — в пределах возможного, разумеется. Что же касается собственно «Эпок», то здесь для Жюля нет тайн — даже существование пружины в горке с фарфором для него не секрет. Жак-Анри смотрит на горку, и скулы его твердеют. Чашки, тонкие, как лепесток, ажурные, прозрачные, блюда изумительной белизны — вещи, рецепты изготовления которых ушли в небытие вместе с их создателями, — где будет все это через год, через месяц, завтра? При обыске у них немного шансов уцелеть. Может быть, лучше отдать их, пока не поздно, какому-нибудь коллекционеру?..
Впрочем, разве что-нибудь угрожает?
Жюль клетчатым платком вытирает губы. Вкладывает контракт в кожаную папку. Он действительно хороший секретарь и мог бы служить не в «Эпок», а в первоклассной фирме. Кроме всего прочего, у него прекрасные аттестации от банкирского дома барона Ротшильда и крупного пайщика концерна «Шнейдер-Крезо». Жаль только, что проверить их можно лишь в Лондоне — именно там живут сейчас господа, подписавшие Жюлю рекомендации на отличной бумаге с водяными знаками.
Думая об этом и улыбаясь одними глазами, Жак-Анри нажимает на пружину в горке и ждет, пока откроется замаскированная дверь.
За официальным кабинетом — второй, поменьше. Стол, чайный столик, два стула. Только два — посетителям в этой комнате нечего делать. Жаку-Анри вряд ли понравилось, если бы кто-нибудь, кроме него и Жюля, стал разглядывать карту на стене или вертеть ручки приемника в нише — большого, в отличном деревянном ящике, самой последней модели. И еще меньше он был бы доволен, заинтересуйся посторонний разноцветными булавками, воткнутыми в карту. Деловые тайны!
Жюль никогда не начинает разговора первым, и Жак-Анри спрашивает:
— Есть что-нибудь из Лилля?
Жюль вытирает платком пальцы, каждый в отдельности.
— Это было не гестапо.
— Абвер?
— Похоже на то… Дом был оцеплен солдатами.
— Значит?..
— Хозяйка на свободе. Ей сказали, что вызовут, но не сказали куда. Она видела, как солдаты выносили железный ящик. С ней разговаривал штатский, он называл ее мадам и был вежлив.
— Уголовная полиция? Француз?
— Немец…
— Значит, все-таки абвер.
— Один из тех троих, кажется, застрелился.
Чашки… Сколько им еще стоять в горке?.. Жак-Анри вспомнил узкую спину полковника, похожий на коготь росчерк. Интеллигентный немец — он не пошел работать в гестапо, где, впрочем, вполне достаточно других интеллигентных немцев. Вековая культура не мешает им применять при допросах электроток, иголки и «испанские сапоги». Фарфор тверд, но хрупок. Человеческая воля тоже. Пуля в сердце — более легкий исход, чем допросы на Принц-Альбрехтштрассе. Но для него, Жака-Анри, это исключено — пуля…
Сейчас лучше побыть одному.
— Хорошо, Жюль, поговорим вечером.
Лилль на карте — крохотная точка. Три красные булавки. Холодными пальцами Жак-Анри дотрагивается до стеклянных головок. Он купил их, эти шляпные булавки, весной в лавочке мадам Перрье. Мадам пошутила: «Ваша подружка любит терять? Плохая примета: вместе с булавкой теряют друга! Скажите ей об этом, господин Легран». А у него и не было подружки, только товарищи, большую часть из которых он никогда не знал лично и не видел даже на фотографиях.
Сейчас сигарета не поможет, от нее только першит в горле. Лилльский филиал «Эпок» — его больше нет. Как это произошло? За домом как будто бы не следили — тихий квартал, у каждой виллы свой садик с несколькими выходами. Чужие бросились бы в глаза. И однако… парусиновая палатка у телефонного колодца? Что-то было о ней в письме. Ну же, Жак-Анри, вспомни!.. Пьер в конце июня писал, что палатка стояла у перекрестка; трое рабочих чинили кабель. Как он выглядит, этот перекресток, и видна ли оттуда вилла? Слияние рю Репюблик и рю де Грас. Рю Репюблик изогнута, как буква «С». Перекресток в верхнем ее конце, вилла — в нижнем. Нет, из палатки ее не видно. Совпадение?
Жак-Анри на миг закрывает глаза. Нет больше жаркого парижского дня — ночь окутывает его, черная, теплая и чуть душноватая. Еще немного, и можно представить себе парк, скамейку со своим именем, вырезанным на спинке перочинным ножом. Это его маленькая слабость — бросить изредка мимолетный взгляд в прошлое. Один миг, не больше. Если задержаться, то на скамейке появится девушка, а от нее нелегко уйти, и цепь воспоминаний протянется туда, куда ему, Жаку-Анри, даже мысленно нельзя вторгаться… Он вовремя открывает глаза — лампочка в нише над дверью мигает, торопит: у Жюля в приемной посетитель. На часах — два без нескольких минут. Следовательно, это Рене. О господи, еще один нацист, на этот раз французский!
Горка за спиной Жака-Анри мягко ползет на свое место. Палец упирается в звонок. Сгоревшая наполовину сигарета дымится в пепельнице, бювар открыт: в два часа господин Легран всегда работает. Это известно всем. Дверца в задней стене — сталь и обшивка, оклеенная обоями, — снабжена электрозащитой. Жак-Анри слегка привстает навстречу входящему Рене. Лицо его серьезно — мысленно он переводит марки в валюту и боится напутать в расчетах.
— Хайль Гитлер!
— Хайль… Рене, как котируется швейцарский франк?
— В долларах?
— В рейхсмарках, конечно!
Рене морщит лоб, а Жак-Анри не торопясь выходит из-за стола. Дверца, закрывшаяся минуту назад, точно посредине разделила след ботинка: в этой комнате на полу каблук и часть подошвы; носок и другая часть — в той. Пока Рене считает, Жак-Анри незаметно стирает отпечаток и присаживается на край стола.
— Если через банк, — говорит Рене, — то надо брать в расчет и учетный процент. Большая сумма?
Жак-Анри смотрит на него в упор.
— Тысяч тридцать. И вот еще что — я не хотел бы иметь дело с банком. Понимаете, мой милый Рене?
Он умолкает, давая возможность собеседнику принять намек к сведению. Только намек. Остальное — зачем нужна валюта и кому она предназначена — Рене не должен знать. В конце концов, какое дело спекулянту с черной биржи до картографического издательства «Геомонд», расположенного в нейтральной стране и испытывающего в настоящее время недостаток свободных средств?
— Сто марок с тысячи! — говорит Рене. Он все обдумал.
— Тридцать.
— А риск?
На миг Жак-Анри перестает улыбаться.
— Ну это уж ваше дело, мой милый. Каждый в наши дни рискует, чем может… Впрочем, я не настаиваю.
А между тем «Геомонд» до зарезу нуждается в деньгах. И Жак-Анри должен получить свою валюту любой ценой. Будь эти деньги его собственными, он согласился бы на условия Рене. Но дело в том, что деньги не его. И фирма «Эпок» тоже не его. И сам он, Жак-Анри Легран, если говорить откровенно, по сути, не принадлежит себе. Поэтому он торгуется, вгоняя Рене в пот, за каждый пфенниг и соглашается только тогда, когда Рене заявляет, что больше не уступит даже родному брату. Жак-Анри, скрепляя сделку, угощает его рюмочкой коньяку. Наливает и себе, пьет, смакуя каждую каплю и думая при этом, что «Геомонду» придется сократить расходы — переправлять деньги через границу становится все труднее и труднее. На этот раз с ними придется ехать самому.
2. Июль, 1942, Женева, рю Лозанн, 113
Дижон — это уже почти довоенная Франция. В окне вокзала портреты — маршал Петен и Лаваль. Полицейские в черных крылатках, словно символ правительства Виши. Попутчики Жака-Анри вполголоса спорят, обстреляют ли поезд маки. Сходятся на том, что маки не пойдут на такое свинство. Вот если бы в вагонах были немцы… Бедная, бедная Франция!..
Жак-Анри, задумавшись, обжигает пальцы сигаретой. О-ля-ля! Это было бы печально — оказаться подстреленным пулей франтирера. Под Дижоном — зона маки. Правительство Виши, бессильное помешать им, рассылает грозные приказы, которые здесь никто не хочет исполнять. Попутчикам Жака-Анри это не нравится; особенно недовольна единственная в купе дама с алансонскими кружевами на шее и с землистым от хронического несварения желудка лицом. Даме так хочется покоя и тишины, а эти противные маки… Неужели маршал не может их прогнать?
Спутник дамы, юнец с поношенным личиком, успокаивает ее:
— Вам вредно волноваться, Мари! В конце концов…
— Но, Мишель! Видеть, как разрушают Францию?!
— И все-таки… прошу вас, на нас смотрят. — И к Жаку-Анри: — У всех нервы. Бурное время, не правда ли, месье?
Жак-Анри с трудом подавляет зевоту. Сегодня он спал меньше трех часов. Рене принес деньги только вечером, и все мелкими купюрами, которые не уместились во втором дне чемодана. Жак-Анри и Жюль до самого утра шили корсет с карманами на груди и спине. Одетый под рубашку, он сковывал тело, как броня.
Жюль сказал:
— Не обижайтесь, господин Легран, но сейчас вы похожи на сутенера. Кто еще стал бы носить корсет в вашем возрасте?
Жак-Анри ответил:
— Для этого я недостаточно красив, старина!
Они шутили до самого отхода поезда. Жюль делал вид, что ничего особенного не происходит, и Жаку-Анри от этого становилось не по себе. Жюль слишком умен и хладнокровен, чтобы нервничать из-за пустяков, и если поездка вызывает у него беспокойство, то, следовательно, степень риска превосходит обычную. Жаку-Анри и самому не нравилось все это: быть арестованным на границе за незаконный провоз валюты значило оказаться в уголовной тюрьме — швейцарской или французской — и выйти из игры в лучшем случае до конца войны. Но «Геомонд» задыхается без средств, обычные пути получения кредитов для него закрыты, и у Жака-Анри просто нет выхода…
Поезд медленно втягивается в туннель, купе погружается в темноту, и до Жака-Анри доносится звук поцелуя.
Для мадам, как видно, любовь превыше всего! Война, оккупация, немцы в Париже волнуют ее не больше, чем утренний дождь. Все события мира не стоят ни сантима в сравнении с тем, как стареет кожа, белеют волосы, теряет упругость тело. Через год или два Мишель уже не полюбит ее ни за какие деньги, и надо торопиться. Сейчас она везет его в Давос или Сен-Мориц, в какой-нибудь маленький шале, где днем она будет отлеживаться после ночи, а вечером устраивать ему сцены ревности при свечах, в желтом свете которых морщины делаются почти незаметными.
Жак-Анри думает об этом и борется с дремотой. Тема его нисколько не занимает, но он не позволяет себе отвлечься от нее и в конце концов ухитряется до самой границы забыть о Жюле, чемодане и жилете. И даже когда замок чемодана уже щелкает под пальцами таможенника, Жак-Анри все еще вспоминает свою попутчицу.
Таможенник перебирает рубашки, белье. На дне находит плоскую коробку, оклеенную лоснящейся, шелковистой кожей. Нерешительно вертит ее в руках.
— Что здесь?
Жак-Анри слегка смущен.
— О, пустячок… Маленький подарок.
— Откройте.
В коробке на белом атласе — хрустальные флаконы. «Лориган-Коти» с золотыми притертыми пробками, лучший образец довоенной продукции фирмы. Предмет самой изысканной роскоши, подлежащий, вне сомнения, обложению пошлиной. Таможенник доволен — золото, дорогие духи, за них придется заплатить! Жак-Анри читает его мысли, как свои собственные: «В то время как Франция экономит каждый су и платит бошам такие репарации, находятся некоторые…»
Кроме рубашек, галстуков и злополучной коробки, в чемодане только носки и белье. Все от хороших поставщиков.
К самому чемодану таможенник интереса не проявляет, злорадно ждет, пока Жак-Анри отсчитывает кредитки. На лице его написано: «Дорого же обойдется тебе, дружок, подарок для твоей курочки!»
А у Жака-Анри спина мокра от пота…
До самой Женевы он сидит, полуприкрыв глаза, и слушает свое сердце. Оно, как видно, начинает сдавать; да и мудрено ли — сначала Испания, потом концлагерь, и вот уже три года в Париже…
В Женеве дождь. На ступеньках вокзала Корнавен Жак-Анри поднимает воротник пиджака и медленно оглядывается. Спешить некуда. По мосту через Рону он идет к Старому городу, ощущая за спиной пустоту. Женева не Париж — новый Вавилон, кипящий страстями. Париж и при немцах шумит — в полдень переполняются кафе; под зонтиками уличных бистро голоногие девчонки тянут из бокалов разбавленный — дань войне! — оранжад и договариваются о свиданиях; толпа течет, оседая на скамейках бульваров.
Женева в полдень пуста. Жак-Анри бредет через мост и слышит стук своих каблуков. В туалетной комнате на вокзале он избавился от корсета, уложил его в чемодан и теперь чувствует себя как никогда легко, В камере хранения ему выдали взамен чемодана квитанцию на имя Лео Шредера, и он уплатил за неделю вперед.
Он идет и отдыхает — в первый раз за много месяцев…
…Ровно в три Жак-Анри сидит в кафе и ждет заказанный бульон с бриошами. Кафе не кажется процветающим — маленькая стойка, полдюжины столиков с бумажными скатертями. В таких по вечерам любят собираться шахматисты. Жак-Анри, будь его воля, предпочел бы ресторан «Вехтер» на Вокзальной площади в Берне, где столики укрыты в глубоких стенных нишах и где кухня, пожалуй, одна из лучших в Швейцарии. В прошлом году его встречали именно там, но сейчас у него нет времени на поездку в Берн. Жаль: в «Вехтере» такие изумительные сыры, что даже Жюль вспоминает их с удовольствием.
Роз, как всегда, точна. Жак-Анри целует ее в щеку и предлагает, точно они виделись утром:
— Кофе? Или чай со сливками?
У Роз на щеках ямочки. Волосы падают на лоб, и она то и дело поправляет их тонкой рукой. Лак на ногтях у нее ярок как кровь — под цвет губ.
— Ты давно ждешь?
— Не очень… Так как же — кофе или чай?
— Ни то, ни другое. Я договорилась с Мадлен — ты меня проводишь?
— Разумеется.
Жак-Анри оставляет на столе монету и делает это не без сожаления: он не так богат, чтобы платить за несъеденный бульон с бриошами. Кроме того, он по-настоящему голоден, но Роз, похоже, действительно спешит. Они выходят, прижавшись друг к другу, и рука Роз лежит на сгибе его руки.
На улице Роз шепчет:
— Почему вы?!
— Так случилось.
— Но нам сообщили…
— Какая разница?
Роз не полагается знать, что Жак-Анри приехал не только из-за денег. Для всех них спокойнее, если каждому известно как можно меньше помимо того, что входит в круг прямых обязанностей. Не Жак-Анри ввел это правило, и, конечно же, не он будет его отменять! Он даже говорит с ней по-немецки — на родном языке коммерсанта Лео Шредера, уроженца Гамбурга, торговая, фирма «Лео Шредер и Карл Баумгольц»… По дороге он поддразнивает Роз:
— Вам не скучно одной?
— Вы о чем?
— Не кокетничайте, Роз!
Не поворачиваясь, искоса он ловит взглядом выражение ее лица и с удивлением замечает, что она краснеет. Вот как? Уж не появился ли у Роз приятель? А что, собственно, в этом странного — девятнадцать лет, и недурна собой.
Роз уже оправилась и болтает как ни в чем не бывало. Война докатилась и до Женевы: выросли цены на жиры и исчезла хорошая парфюмерия. В Швейцарии полно беженцев — ухитряются добраться сюда даже из Брюсселя и Копенгагена. На днях она познакомилась с одной семьей из Бельгии…
Жака-Анри подмывает сказать, что на месте Роз он не стал бы вступать с беженцами в контакт, но Лео Шредер не вправе делать, предостережения малознакомым девушкам. И уж совсем странно было бы, если б он вдруг вздумал выложить все, что знает относительно того, какие последствия может иметь знакомство с политическими эмигрантами.
В качестве коммерсанта, доставляющего для «Геомонда» валюту, он, разумеется, должен быть осведомлен об уловках криминальной полиции разных стран, но вовсе не о методах разведок и контрразведок. О том, что среди беженцев полным-полно агентов гестапо, абвера, итальянской СИМ и даже Второго отдела Венгерского генштаба, пусть думают те, кого это касается!
Жак-Анри вспоминает о Лилле и с тревогой смотрит на Роз: не дай бог, если и с ней что-нибудь случится!
С этой мыслью он и переступает порог дома на рю Лозанн. Об этом же думает и входя в кабинет Ширвиндта.
Ширвиндт изумлен не меньше Роз, и Жак-Анри торопится успокоить его:
— Все в порядке, Вальтер, просто я решил немного отдохнуть.
— А я уже…
— Да нет, если не считать Лилля, все более или менее благополучно. Даже почки у Жюля.
— Привез?
— Не так уж много. Постарайся растянуть деньги хотя бы на три месяца. Получишь после моего отъезда на вокзале. Кстати, там духи — можешь подарить их Роз.
— Какие духи?
— Для таможни. Контролер прицепился к ним, а не к чемодану.
— Ты просто сумасшедший — поехал сам!
— Какая разница — кто? Риск от этого не делается меньше… И давай не тратить времени. Я еду ночным, так что у нас всего несколько часов. Попроси, чтобы Роз сварила кофе, а пока расскажи мне о Камбо. Кто он?
Ширвиндт тяжело оседает в кресле. Рассеянно вертит в пальцах карандаш. Роз, бесшумно возникшая в кабинете, ставит на стол кофейник и чашки и уходит, постукивая высокими каблуками. Роз для Ширвиндта то же, что Жюль для Жака-Анри: нечто большее, чем секретарь. Она друг, первый помощник, поверенный в делах и домоправитель. Словом, настоящий товарищ, которому не надо напоминать о его обязанностях. Жак-Анри и без просьбы получил бы свой кофе…
Ширвиндт наполняет чашки и в упор смотрит на Жака-Анри.
— А если я отвечу, что не знаю, кто такой Камбо?
— Ты шутишь?
— Официально он свободный журналист. Сотрудничает в местной прессе. По паспорту немец и живет здесь около года.
— С кем он связан?
— Спроси его сам!
— А ты?
— Он ответил мне, что если я хочу и впредь получать материалы, то не должен настаивать и копаться в его прошлом. Кстати, он сам себе придумал псевдоним и знаешь, что он означает? Ка-м-бо, по начальным буквам — канцелярия Мартина Бормана! И вот что — не поручусь, что он не оттуда черпает информацию.
— Но это невероятно!
— Почему же? Ты что — не допускаешь и мысли об оппозиции Гитлеру?
— Только не в этом месте!
— Но информация Камбо точна.
— Пока — да… Ты не задумывался о ловушке? Представь: до какого-то момента мы получаем первоклассные сведения, а потом… В один прекрасный день Камбо подсовывает нам нечто — такое важное и срочное что на проверку нет ни часа. И тогда — катастрофа…
Ширвиндт отставляет нетронутую чашку. Край крахмального манжета с костяным стуком задевает блюдечко. Серебряная ложечка кажется спичкой в крупных, сильных пальцах. Рука Ширвиндта — рука рабочего, сына и внука рабочих, и ни костюм, ни манеры не подходят к ней. Ширвиндт знает это и при посторонних не снимает тесных перчаток.
— Понимаешь, — говорит он спокойно. — Я и сам думал об этом. И я рад, что ты здесь.
— Только до ночи.
— Я бы хотел, чтобы ты задержался.
— Из-за Камбо?
— Не только.
— Тогда из-за Роз?.. У нее появился друг, не так ли? Ты это хотел сказать? И еще ты хотел спросить, откуда мне это известно? Ах, Вальтер, все так просто: посмотри на Роз — и увидишь сам.
— Ее друг бельгиец. Инженер из Брюсселя.
— Вот как? Они часто видятся?
— По-моему, каждый день.
— Любовь?
— Ты мог бы не спрашивать.
— Да, конечно… Он бывает у нее дома?
— Пока нет.
Голос Жака-Анри звучит жестко, куда жестче, чем ему бы хотелось:
— Он не должен там бывать!
— А ты не хотел бы взглянуть на парня?
— Пожалуй…
— Это не трудно устроить. Я скажу Роз, чтобы она привела его на площадь, и ты посмотришь на него из кафе. Роз говорит, что он жил и в Париже.
— Это можно проверить.
— Так остаешься?
Дождь за окном продолжает моросить. Глаза у Жака-Анри слипаются. Он не спал уже больше суток… Голос Ширвиндта доносится до него, словно с другого конца планеты. Роз, Камбо, беженец из Бельгии. И еще — провал в Лилле. Слишком много всего для одного человека. Пять с половиной лет жизни, включая Испанию. Три чужих языка вместо одного родного и имена, нисколько не напоминающие полученное от матери и отца. Альварец, Педро де Эстебано, Марель, Де-Лонг, Лео Шредер и, наконец, Жак-Анри Легран… Вот кончится война, и тогда…
— Что ты решил?
— Хорошо. Скажи Роз, что завтра в девять утра. Вечером слишком плохо видно. А сейчас, извини, я пойду в отель; дай знать Жюлю, что я задержусь в Женеве. У тебя найдется чемодан?
— Разумеется. И пижама тоже.
— Тем лучше. Тогда — до утра…
Дождь все кропит и кропит на брусчатку, Жака-Анри пронизывает простудная дрожь. На ходу он достает таблетку аспирина и, морщась от отвращения, проглатывает ее. Вот будет славно, если он заболеет! Денег в кармане ровно столько, чтобы прожить в Женеве сутки; на валюту, привезенную Ширвиндту, не, приходится рассчитывать: она вся до сантима нужна для дела.
С озера дует не по-летнему холодный и резкий ветер…
3. Июль, 1942. Брюссель, рю Намюр, 12
Топить камин летним вечером, когда город задыхается от духоты, может только больной или сумасшедший. Тем не менее человек, сидящий на корточках и тяжелыми чугунными щипцами разбивающий комки кокса, совершенно здоров. Кокс раскален добела; язычки пламени, острые, как зубья бороны, рвут на клочки и превращают в пепел, в ничто длинные полоски бумаги. Комната наполняется сладким чадом, и запах этот сквозь щель под дверью проникает на лестницу.
На лестнице трое. Здесь темно и тихо. Старые деревянные ступени, издающие обычно при любом прикосновении длинные скрипы, сегодня безмолвствуют. И это несмотря на то, что каждый из троих весит чуть поменьше центнера.
Они стоят уже минут пятнадцать. Парадная дверь легко поддалась отмычке; хозяйку дома заперли в спальне на первом этаже; и даже ступени пока молчат: впрочем, все трое знают, как следует себя вести на скрипучих лестницах старых деревянных домов.
Сейчас их очень беспокоит запах.
— Что он там жжет? — шепчет один. — Может быть, войдем?
— Тише, Отто!..
Светящиеся стрелки наручных часов показывают 22.05. Тот, кого зовут Отто, беззвучно открывает маленький чемоданчик, прямо поверх пилотки надевает зажим с наушниками.
— Он начинает!..
— ПТХ?
— Сейчас передаст… Да, ПТХ…
Рация в чемоданчике настроена на волну с идеальной точностью. Частота 10363 килогерца. Все идет прекрасно…
«Все идет прекрасно!» — думает человек в комнате и мягким нажатием пальцев приводит в действие ключ. За окном в палисаднике перешептываются листья. Вечер еще не перешел в ночь, он сине-сер и чист, и только небо наливается чернотой. «Я приду к тебе, Мими, тру-ля-ля, тру-ля-ля!..» Песенка не мешает работе. Он уже давно научился механически выстукивать текст и думать о своем. В двадцать один год у каждого есть девушка, мысли о которой приходят даже во время сна. Если бы не война, они бы поженились… Если бы не война!..
На лестнице Отто изнывает от нетерпения. Под его пальцами плечо старшего из троих, холодный и шершавый погон со знаками различия капитана. Если все пойдет хорошо, то не позднее осени такие же погоны получит и Отто. Что скажет тогда фон Модель? Будет ли по-прежнему видеть в нем выскочку из СС или начнет относиться как к равному? Эти господа в армии считают офицеров, перешедших из РСХА, вторым сортом и совершенно не понимают, что и те не в восторге от своего перемещения. Если бы не директива рейхсфюрера и не война, то Отто и пальцем бы не пошевелил для смены декораций. Если бы не директива и не война!..
У капитана фон Моделя свои заботы. Когда они проезжали площадь перед рю де Намюр, палатка все еще стояла над телефонным колодцем. Она казалась такой неуместной рядом с собором, что Модель забеспокоился. Жильцы особнячка под № 12 могли присмотреться к ней и заподозрить неладное. Как раз в этот миг из палатки, пятясь задом, выбрался фельдфебель Родэ в курточке почтового служащего и за откинутым пологом промелькнула квадратная рамка пеленгатора…
Зеленая стрелка на часах накрывает цифру 15. В наушниках у Отто Мейснера тишина. Рука надавливает на погон, и Модель нежнейшим движением вставляет в замок отмычку. Плавный поворот, но дверь не поддается; похоже, она закрыта изнутри на задвижку. Модель наваливается на нее плечом и слышит за спиной сопение комиссара Гаузнера. Трухлявое дерево трещит под ударами двух сильных мужчин, каждый из которых думает, что это очень глупо — лезть под пули.
Но из-за двери не стреляют.
Гаузнер, качнувшись, обрушивается на нее всем телом, срывая с петель. Опережая Моделя, врывается в комнату. Пистолет в его руке угрожающе нацелен прямо в грудь тому, кто несколько минут назад пел песенку про Мими. Сейчас он не поет. Пальцы его все еще лежат на ключе, и Гаузнер приказывает:
— Руки!..
Лицо радиста кажется розовым, но только с той стороны, которая обращена к камину, другая бела до голубизны. Он выпускает ключ и даже не делает попыток встать со стула, и Модель понимает, что этот человек — еще живой! — уже мертв. Страх убил его. Модель оглядывает комнату, стол с передатчиком, антенну, конец которой убегает за окно. Примерно то, что он себе и представлял, когда готовился к поездке сюда. Гаузнер доказывал, что радист будет не один и окажет сопротивление, Мейснер поддерживал его, и Модель остался в меньшинстве со своим убеждением, что в особнячке на улице Намюр они не застанут никого, кроме этого парня и хозяйки. Так было в Лилле: два человека, рация, полуобгоревшая бумажка. Никаких намеков на таблицы с шифром. Только в Лилле еще двое прикрывали дом с улицы и, когда их попытались взять, начали стрельбу…
У стены кресло, и Модель садится, аккуратно подобрав полы плаща. Гаузнер, обогнув застывшего радиста, подходит к окну и сигналит фонариком своим людям на улице. Мейснер ставит на пол чемодан, обшаривает стол. Модель разглядывает его стриженый белесый затылок и молчит. После страха за жизнь, перенесенного на темной лестнице, наступает минута расслабленности и покоя.
Гаузнер ощупывает карманы радиста, ищет оружие. Не найдя, резко встряхивает парня за воротник.
— Вставай, малыш, нам пора…
— Не спешите, — говорит Модель.
Так всегда: СД торопится урвать свой кусок. Но на этот раз Гаузнеру придется подождать — ПТХ и всем, с ним связанным, занимается абвер. Радист попадет в гестапо не раньше, чем Модель убедится, что компромисс невозможен.
На какое-то мгновение они все, включая Мейснера, поглощенного обыском, забывают, что и у радиста есть свое мнение о происходящем. И как раз мгновения достаточно, чтобы Гаузнер, получив удар головой в живот, очутился на полу, а Модель вдруг ослеп и оглох…
Обморок чем-то похож на сон, и в этом сне Моделя поят расплавленным свинцом. У свинца кислый вкус крови — попади кастет в висок, а не в челюсть — вскользь, и Моделю не суждено было бы пробудиться. Он сплевывает кровь и ждет, когда растает туман перед глазами. В тумане и радист и Мейснер, прижавший его к полу, кажутся ускользающими тенями. Реальность — боль и стук, отдающийся в ушах. Они отделены друг от друга: боль принадлежит Моделю, а стук порожден Мейснером — рукоятью пистолета он бьет радиста по голове, по залитой багровым макушке…
Модель окончательно приходит в себя.
Радист тоненько вскрикивает и затихает. Мейснер поднимается с колен, пляшущими пальцами заталкивает пистолет в кобуру. Рукава его мундира запачканы мастикой.
— Хотел бежать, — говорит Мейснер, и голос его срывается.
Модель языком ощупывает рот. Боль покидает его, но кровь из рассеченных губ продолжает идти. В палисаднике, всполошенная в кустах, не к месту и не ко времени начинает петь какая-то птица. Радист, держась за голову, садится на полу и, словно Будда, качается из стороны в сторону. Глаза его полны слез; слезы текут на разорванную рубашку, скатываются с нее на паркет.
Модель ищет взглядом Гаузнера и, найдя, не может удержаться от усмешки: комиссар все еще ловит воздух широко открытым ртом. Зная его нрав, Модель поспешно встает и занимает позицию между ним и радистом если парню суждено умереть, то не сегодня.
— Ну, ну — говорит Модель радисту. — А ты, оказывается, шутник! Где это ты выучился так здорово фокусничать? Только вот что — не вздумай повторить. Так будет лучше для тебя.
Радист на миг перестает качаться. Французский язык его ужасен — Модель с трудом понимает сказанное. Что он ответил? Кажется, «мне все равно»?
— Где его документы?
Мейснер показывает на стол; удостоверение личности, отобранное при обыске, лежит возле рации. Модель листает его: Эмиль Гро, национальность — француз, подданство — бельгийское, родился в Ницце 18 октября 1921 года.
Какая-то чепуха; француз — и такой акцент, с чуждыми для слуха твердыми согласными. Из-за плеча Моделя Гаузнер тянет к документу толстый палец с обгрызенным ногтем.
— Фото переклеено…
— Вот как? — говорит Модель. — Возможно… Если у вас нет здесь других дел, комиссар, может быть, вы допросите хозяйку?
— Я бы хотел…
— Узнайте у нее все, что удастся, о квартиранте. Время появления, кто рекомендовал, связи и так далее. И помните, что женщины во всех случаях предпочитают ласку кулаку.
— А я? — спрашивает Мейснер.
— Оставайтесь. Или нет, лучше спуститесь вниз и помогите комиссару. Дайте-ка мне браслеты.
Наручники защелкнуты на запястьях радиста. Не слушая недовольного ворчания Гаузнера, Модель поворачивается к нему спиной и делает знак Мейснеру задержаться. И хотя Гаузнер уже успел выйти на лестницу, говорит шепотом и в самое ухо:
— Присмотрите за ним, чтобы не перегнул палку. Это не в наших интересах, Отто!
И радисту:
— Можешь не вставать, дружок! Мы немного побеседуем для начала, а потом ты поедешь с нами. Ты понимаешь меня?
Радист молчит. У него продолговатое лицо северянина, тонкий нос и резко очерченный подбородок. Классический тип представителя нордической расы с характерными голубыми глазами. При чем тут Франция? Модель садится верхом на перевернутое кресло и, задумавшись достает сигарету. Спрашивает:
— Не будете отвечать?
Радист не спеша, словно нехотя, расцепляет слипшиеся губы:
— Мне все равно.
— Вы немец?
— Нет.
— Фламандец?
— Француз.
— С таким акцентом?
— Не важно…
— А что же важно? Жизнь? Пока никто не намерен ее у вас отнимать… Давайте проясним позиции, Гро. Я не гестапо, я — абвер, военная контрразведка. Вам это что-нибудь говорит?
Радист смотрит в окно, и Модель прослеживает его взгляд. Он идет поверх крон и упирается вон в ту дальнюю звезду. Что ж, на его месте Модель тоже постарался бы отвлечься и думать о чем угодно, но не о том, что произошло.
— Все начинают с этого, — говорит Модель.
— С чего?
— Сначала молчат, потом отрицают и наконец признаются. Один раньше, другой позже. Зависит от ума и степени культуры.
— Считайте меня ослом.
— О нет! Ваша профессия не для дураков…
Радист все так же нехотя шевелит губами:
— Тем более!
— Не будете говорить? Даже в том случае, если я предложу вам свободу? Свободу без признаний, показаний, без угрызений совести за предательство… Откажетесь?
— Я уже ответил: считайте меня ослом.
Нет, он не француз, этот Гро. И не немец. Его «р» просто кошмарно. Дерет барабанные перепонки, словно рашпиль. Но кто бы он ни был, он прежде всего человек — вместилище слабостей и страха. Равнодушные и бесстрашные не ищут взглядом далеких звезд, их мысль устремлена навстречу несчастьям, страданиям и смерти.
— Это не деловой разговор, Гро. Вы не столь наивны чтобы не понять, как все складывается для вас. Вы шпион. Вас взяли сразу после передачи. Рация и шифровка налицо. Мы могли арестовать вас и до сеанса но тогда нам пришлось бы считаться с тем, что корреспондирующая станция — КЛМ — насторожится. Пришлось бы выдумывать правдоподобную причину для вашего отсутствия в эфире. Лишняя работа!..
— Как и все остальное.
— Не скажите! Следующий сеанс утром, в пять десять. Так? Бездна времени, чтобы все обдумать и согласиться со мной.
— У вас просто дар уговаривать!..
Сколько иронии! Может быть, он все-таки немец? Советский немец? Модель закуривает сигарету, стараясь не прикусывать ее качающимися зубами.
— О да, — говорит он холодно. — У меня есть дар, но он ничто в сравнении со способностями комиссара Гаузнера. А если и таланта комиссара окажется недостаточно, то в гестапо немало специалистов по допросам третьей степени. Голодная диета, лишение сна, физическая боль… Правда, после этого абверу вы будете не нужны, но зато расскажете все.
— Даже чего не знаю?
— Не верите? Перед смертью вы вспомните тех, кого выдали, и последние ваши часы будут ужасными… Повторяю: хотите этого избежать? Или абвер, или тюрьма гестапо в Леопольдказерн.
— Идите к черту!..
Камин почти угас. Прогоревший кокс подернут пеплом.
У древних была неглупая пословица: «Все проходит». Стирается из памяти воспоминание о голосе матери, ласках любимой, позоре бесчестья. Жизнь так коротка! Модель смотрит на радиста и думает, что исход предрешен. Так или иначе, но ему придется заговорить. Что же он расскажет, Эмиль Гро? Вряд ли ему известны шифр и имена связных. Тот, из Лилля, был только радистом. Вероятно, и Гро использовали в том же амплуа. Две недели наблюдения за домом не дали ничего. Приходила молочница, хозяйка молилась в соборе. Гро лишь однажды, вчера, ездил на вокзал. В ресторане к нему подсела девушка. Гро пил чай девушка — холодный яблочный сок. Костистое, малопривлекательное лицо, но рот прелестный. Она уехала из Брюсселя поездом 15.40, и не удалось проследить, получил ли Гро от нее что-нибудь. В Льеже ее приняли в толпе сотрудники гестапо и умудрились потерять где-то возле рынка.
Модель встает, задергивает штору. Зажигает свет. Возвращаясь, невольно косится на затылок радиста. Слипшиеся волосы сбились в пропитанный кровью ком. Через пять часов радиосеанс. Надо спешить. Если Гро не сдастся, придется примириться с еще одной неудачей.
Разговор зашел в тупик. Сказано и о КЛМ, и о начале очередного сеанса, но Гро даже бровью не повел. Остаются девушка и Лилль. Сущие пустяки… А скольких трудов стоило добраться до особнячка на рю Намюр!
Размышляя, Модель без особого интереса разглядывает содержимое бумажника Гро. Сколько-то франков, полдесятка монет, продовольственные карточки. Билет… билет трамвая в Марселе… Марсель?.. Не может быть! Ведь это же неслыханная удача! Неужели Гро именно тот, кому удалось бежать в декабре сорок первого? Блондин, голубые глаза, рост сто семьдесят два — сто семьдесят пять… Но тот был не просто радистом.
— Гро!
В голосе у Моделя металл.
— Я слишком тороплюсь, Гро, чтобы тратить время на болтовню. Ваша связная из Льежа пока на свободе. Через нее мы рано или поздно доберемся до остальных. Сейчас меня интересует другое — где Марель?
— Марель?
— Не притворяйтесь! Именно Марель, или, если хотите Де-Лонг. И он же Альварец… Дело обстоит так: в прошлом октябре вам повезло, и на вокзале Прадо вы исчезли. Впрочем, не стоит удивляться — в Марселе вас ловили не мы, а полиция Виши. Тогда вас звали Жоржем Фланденом, не так ли? И жили вы у мадам Бельфор.
Вот когда он по-настоящему испугался. Просто не верится, что человек может так побледнеть.
— Продолжать?
— Но если…
— Без если, Фланден! По радиокоду вы Жорж. Не сомневаюсь, что и в отправленной сегодня радиограмме та же подпись. В марсельской группе вы дублировали Де-Лонга, а здесь вас пока использовали как радиста. Система связей старая — через посредников к Де-Лонгу, а от него к источникам. Как в Марселе и Лилле… Итак, где Де-Лонг?
— Не знаю.
— Он здесь?
— Сейчас нет.
— Когда вы виделись?
— Давно.
— Точнее? Ну же, напрягите память! Или мне позвать Гаузнера?
— В январе.
— Где?
— В соборе.
— Хорошо… Как часто к вам приходила связная? Где остальные радиограммы? Только не уверяйте, что вы успели передать все до одной. Ну?
— Я их действительно передал.
— А если мы взломаем все полы на вилле? Все стены? Вы и тогда повторите свою ложь?
— Ищите.
— И поищем! Пока вы будете сидеть у нас, оригиналы радиограмм обязательно найдутся. В Марселе их прятали в выдолбленном подоконнике, в Лилле — под половицей. В этой комнате как раз паркет. Очень удобно для устройства тайника… Не лучше ли все-таки договориться, Гро?
— О чем?
— Ого, вот это уже дело! О чем! О вашем спасении, мой мальчик. Ни более, ни менее. Что — трудно поверить? И все же это так. У вас есть шанс.
— Какой?
— В пять десять вы передадите радиограмму. Но не из тех, которые хранятся где-то здесь и которые я получу от вас, а другую — ее текст составим мы. Она будет зашифрована с помощью «Мадам Бовари». Старый шифр? Ничего, вы легко объясните это своим: сведения получены лично вами и у вас не было времени пересылать их Де-Лонгу для шифровки новым способом.
— Вы предлагаете предательство!
— Предпочитаете смерть?
— Да!
— Только после гестапо. Третья степень, мой дорогой… А небо — это уже потом.
— Комиссар Гаузнер?
— Ну что вы, он же известный гуманист! В Берлине на Александерплац он считается провинциальным идеалистом. Старая школа!
Модель делает паузу. На часах — двенадцать с минутами.
— Словом, поступим так. Пока вы поедете к нам. Я дам вам два, даже два с половиной часа. Передатчик останется здесь, и все остальное тоже. В три вы сообщите мне о вашем решении.
— Я откажусь…
— Не думаю. А сейчас вставайте, дружок!
Они выходят из особняка гуськом. Модель впереди, за ним Мейснер с радистом и Гаузнер. Ночь окутывает их темнотой и свежими запахами. Модель на ходу срывает в палисаднике цветок и трет его в пальцах. Нюхает и вздрагивает: из всех цветов он больше всего не любит махровую гвоздику — и надо же, чтобы подвернулась именно она!
В «хорьх» они садятся втроем. Гаузнер задерживается — за оставшееся до рассвета время он должен перетряхнуть весь дом. Около десятка его подчиненных уже рыщут по нижнему этажу, но здесь пока ничего не удалось найти.
Моделя томит предчувствие удачи… Тьфу, тьфу, не дай бог спугнуть ее! Несуеверный, он все-таки мысленно трижды плюет через левое плечо.
Арестованный сидит между Моделем и Мейснером. Модель плечом ощущает, как тело парня передергивают короткие судороги. Он, бесспорно, сильный человек, но и самые сильные не бессмертны… Моделю кажется, что он читает мысли Фландена: «Хочу жить, не хочу умирать…»
Он ошибается, Фланден думает о другом. Когда ломали дверь, он успел передать аварийный сигнал. Одна буква — «дабл-ю», повторенная трижды. Большего он не смог сделать… Приняли ли сигнал те, кому он адресован, или оператор успел уйти из эфира?
Странно, но Модель именно в этот миг, без всякой связи с предыдущим, думает о том же. Вспоминает и никак не может вспомнить, в комнате или на лестнице снял наушники Мейснер? Кажется, в комнате… А если все-таки нет?
Мейснер дремлет, откинувшись на подушки. По ночам он спит, а не ломает себе голову. Его удел — действие. Если понадобится, он без колебаний расстреляет этого радиста. В его семье все мужчины стреляют отлично, а дед по материнской линии даже брал призы на конкурсе вольных охотников в Гессене.
«А если все-таки нет?..» — думает Модель.
4. Июль, 1942. Париж, бульвар Осман, 24
По пути в контору Жак-Анри, как всегда, задерживается у табачной лавочки на углу рю Корнель и Сен-Батист. Здесь, оседлав перевернутую урну, подставляет солнцу облупленный нос маленький Люсьен.
— Здравствуй, Лю, — говорит Жак-Анри и трогает его за вихор. — Что ты нагадаешь мне сегодня?
— Удачу! — без запинки отвечает Люсьен и получает франк и сигарету.
Глаза Люсьена закрыты большими черными очками. Он слеп — глаза ему выжгло огнеметом, когда немцы выкуривали из казематов последних защитников линии Мажино. Вдобавок Люсьена контузило; с тех пор он немного не в себе, и весь квартал считает его полуидиотом. Жак-Анри подозревает, что это не так, и относится к нему серьезно: сигарета и монета — дань этому отношению. Они иногда болтают, если у Жака-Анри есть свободная минута, и Люсьен далеко не всегда говорит глупости.
— А завтра? — спрашивает Жак-Анри. — Тоже удача?
Люсьен до ушей растягивает лягушачий рот:
— А будет ли вообще завтра?
— Ты редкий оптимист!
Жак-Анри задерживается еще немного, чтобы дать Люсьену прикурить, закуривает сам и торопится уйти — Жюль еще не знает, что Жак-Анри вернулся, и скорее всего ломает себе голову над сообщением из Женевы.
В приемной тихо и прохладно. Жалюзи опущены, и тени, чередуясь со светом, превращают Жюля в зебру. Не поднимая головы от бумаг, он жестом показывает Жаку-Анри на диван и скучающе цедит:
— Соблаговолите присесть…
Он просто великолепен в роли секретаря! На полированной крышке стола ни соринки. Набриолиненный пробор вытянут в ниточку; толстая роговая оправа на носу и безукоризненно белые воротничок и манжеты создают необходимую дистанцию между Жюлем и случайным посетителем.
— Браво! — говорит Жак-Анри. — С понедельника я повышаю вам жалованье…
— Патрон!
На лице Жюля столько неприкрытой радости, что Жак-Анри смущен.
— Ну, ну, не так восторженно, старина!.. Образцовый секретарь должен ненавидеть своего хозяина.
В кабинете Жак-Анри с размаху бросает портфель на стол и сам присаживается на краешек. С треском распечатывает пачку швейцарских сигарет — дорогих, с золотым ободком. Жюль осторожно выуживает одну и, преувеличенно закатив глаза, нюхает, словно цветок.
— О!..
— Забирай все, — говорит Жак-Анри. — У меня есть еще одна: Ширвиндт буквально засыпал меня подарками.
— И новостями?
— Разумеется.
— О Камбо?
— И о нем тоже…
Роняя пепел на пиджак, Жак-Анри рассказывает о поездке. О встрече с Роз. О ее новом друге.
Роз привела своего друга к кафе, и Жак-Анри из-за портьеры разглядел его. Высокий светловолосый парень с на редкость непринужденными манерами. Он сошел бы за киноартиста, будь его костюм поэлегантнее, а обувь менее груба. Именно обувь и привлекла внимание Жака-Анри — ботинки из малиновой кожи, с крутыми полукруглыми носами. Таких не делают ни во Франции, ни тем более в Бельгии. Жак-Анри знал и этот фасон, и австрийскую фирму «Элефант», единственную, кто предлагал его на обувном рынке. Друг Роз никогда не говорил ей, что бывал в Австрии.
Эти ботинки своей безвкусицей раздражали Жака-Анри, как зубная боль. И, вообще, в тот день ему все не нравилось — слишком яркие горы за окном, слишком счастливая улыбка Роз, которая целиком и полностью предназначалась ее спутнику, сам спутник со своими удивительно правильными чертами лица. Это лицо было красивым и незапоминающимся одновременно… У Жака-Анри гудела голова и ныла поясница. Утром в отеле он померил температуру; еще держа во рту градусник, уловчился высмотреть, что ртуть забралась далеко за красный поясок. Так и есть, он все-таки простудился вчера на ветру! Жак-Анри отказался от завтрака и послал горничную за аспирином.
В кафе он ограничился чашкой жидкого чая и булочкой. Булочка была маленькая.
Кто он — этот друг Роз? Эмигрант из Бельгии, один из многих, кого нацизм загнал сюда без документов и средств к существованию? Роз, несомненно, любит его; она сказала об этом Ширвиндту, и тот беспомощно развел руками. При всей свое решительности Ширвиндт податлив и мягок во всем, что касается особенностей женской души. Роз, если бы хотела, могла из него веревки вить — холостой и бездетный, он буквально терялся в ее присутствии. Жак-Анри уже и прежде подумывал, что Роз надо отозвать во Францию. И если бы обстоятельства не складывались так, как сейчас, когда Роз просто некем заменить, он предпочел бы видеть ее в Марселе, а не в Женеве.
Две загадки — бельгиец и Камбо. Находясь в Париже, Жак-Анри был почти бессилен найти к ним ключи. Оставалось полагаться на опыт и проницательность Ширвиндта и его профессиональную осторожность. Единственное, что Жак-Анри может сделать со своей стороны, — навести справки в тех двух кафе Монмартра, завсегдатаем которых, по словам Роз, ее друг был до оккупации Франции. На это уйдет не меньше недели.
Что же касается Камбо и его таинственных источников информации, то здесь только два выхода — или сотрудничать с ним, или прервать все сношения. В первом случае это значит — доверие без гарантий. Во втором — отказ от действительно первоклассных материалов, достоверность которых — по крайней мере пока! — подтверждена практикой.
Как быть?
Их здесь так мало — Ширвиндт, Жюль, Жак-Анри, еще один человек в Брюсселе. Были товарищи в Марселе и Лилле, но их схватило гестапо. Лилльский провал был особенно трагичен — жена радиста ждала ребенка и донашивала последние недели… Жаку-Анри, его помощникам и тем добровольцам из движения Сопротивления и антифашистского подполья, которые осуществляли связь, противостоит сложная и мощная машина гитлеровской контрразведки. Абвер, полиция безопасности и СД, гестапо, политическая полиция, полевая жандармерия, контрразведывательные службы имперских ВВС и ВМС.
Это не было суеверием, когда Жак-Анри спрашивал Люсьена: «Что ты нагадаешь мне сегодня?» — и радовался, услышав: «Удачу!» Им действительно очень нужна удача — ему и его товарищам.
Жак-Анри трет лоб, словно прогоняя невеселые мысли.
— Что же вы с Вальтером решили? — говорит Жюль.
— С Камбо не будем торопиться. Рано или поздно появится какая-нибудь зацепка для разговора о связях. Может быть, он последний из тех, кто был в берлинской группе и уцелел.
— Тех уже нет в живых…
— Мы не все о них знаем.
— Достаточно, чтобы обнажить головы…
— Я не о том… У берлинцев были люди в окружении Геринга и Ламмерса из имперской канцелярии. Кроме того, они нашли антифашистов даже на Бендлерштрассе. Сведения Камбо — почти ручаюсь! — идут из тех же источников.
— А не из ведомства Гиммлера?
— Ширвиндт считает, что нет.
— А ты?
— Его сообщения очень важны и точны. Едва ли наци станут крупно рисковать.
— Ну а бельгиец?
— Его зовут Жан Дюрок. Им займешься ты.
— Хорошо.
— Что Лилль?
— По-прежнему. Связной умер на операционном столе, остальных увезли. С радистом ясности нет. Немцы ведут из Лилля «лисью игру». Со вчерашнего дня.
— Ты уверен?!
— Я сам слышал радиообмен. Лилль вышел в эфир и вызвал КЛМ. Назвал себя и стал передавать.
— Старым шифром?
— Новым.
— А почерк?
— Это мог быть и он… Радиограмма была маленькая, не больше пятнадцати групп, но кое-что я успел записать.
Они умолкают. Курят. Новость слишком потрясающа, чтобы говорить о ней, не продумав всего. Рухнула последняя надежда, что радист в Лилле успел уничтожить шифр. Теперь радио-абвер, если только он пеленгует Ширвиндта и остальных, без труда прочтет перехваченные за эти месяцы радиограммы. В Марселе контрразведка добралась до второго издания «Мадам Бовари», сейчас она располагает редким экземпляром «Чуда профессора Ферамона» Ги де Лекерфа издания 1910 года. Кодом служит вторая ее половина, начиная с сотой страницы.
— Вчера перешли на новый шифр, — говорит Жюль и ищет взглядом пепельницу. Не найдя, придавливает сигарету о каблук и прячет окурок в карман.
— Третий по счету!
— Да. «Буря над домом», издательство Эберс, четыреста семьдесят первая страница. Жаклин придется опять съездить в Брюссель.
— Она виделась с нашим другом?
— На вокзале. Ему нельзя много ходить: с таким акцентом его сцапает первый же полицейский.
— В Марселе ему было еще труднее!
— А где легко?
— Ты прав, старина…
Жак-Анри закусывает губу. Жюль высказывал вслух то, о чем они обычно избегают говорить. Мотогонщик по вертикальной стене, горноспасатель, солдат в окопе — никто не любит, чтобы ему напоминали об опасностях его дела.
Жак-Анри слезает со стола, подходит к полке и снимает с нее томик в неприметно сереньком бумажном переплете. «Буря над домом». Интересно, о чем это? И выстоял ли в конечном счете дом, на который по воле автора обрушилась буря?
5. Июль, 1942. Берлин, Маттейкирхплац
Здание абвера на Тирпицуфер, 74 славится запутанностью своих переходов. Его перестраивали по меньшей мере десять раз, и каждый архитектор привносил что-то свое: в результате коридоры сплелись в хитроумный лабиринт, давший повод острякам из окружения адмирала Канариса окрестить резиденцию контрразведки «лисьей норой».
Обер-лейтенант Шустер, бывая на Тирпицуфер по делам службы, всякий раз долго плутает по этажам, прежде чем добирается до нужной комнаты. Время, затрачиваемое на это, он считает бездарно потерянным и поэтому покидает штаб-квартиру абвера, как правило, в состоянии крайнего раздражения. Но сегодня он настолько взволнован, что находит дорогу к выходу почти механически и садится в свой серый «опель-капитан» в состоянии, близком к прострации. К себе на Маттейкирхплац он едет раз и навсегда заведенным путем — через Бендлерштрассе, и не потому, что так ближе, а единственно, чтобы бросить взгляд на изъеденный временем красный фасад бывшего военного министерства: в этом здании служили его дед, отец и дяди по линии жены. В этом здании служил бы и сам Шустер, не попади в опалу генерал-фельдмаршал фон Бломберг, покровитель его семьи. Единственное, что старый полководец успел сделать для Шустера, прежде чем покинуть в 1938 году по требованию фюрера пост военного министра, — это порекомендовать его лично адмиралу Фридриху Вильгельму Канарису. С тех пор обер-лейтенант тянет лямку в отделении «Восток» радио-абвера на Маттейкирхплац. В нынешнем году ему, кажется, наконец улыбнулась удача: начальника отделения перевели в центральный аппарат, и Шустер занял его место. Серьезное назначение для офицера в двадцать шесть лет!
Радио-абвер — организация особая. В распоряжении Шустера все средства радиоперехвата, стационарные и передвижные пеленгаторы, дешифровальная группа и специально приданное подразделение — два взвода 621-й роты радионадзора. Другие два подчинены капитану фон Моделю, начальнику отделения «Запад».
До недавних пор именно Модель занимался ПТХ. Точнее, он занимается ими и сейчас, но с нынешнего дня будет действовать в тесном контакте с Шустером. Так распорядился сам адмирал. Шустер, вызванный на Тирпицуфер, меньше всего думал о ПТХ. Его операторам приходилось, конечно, натыкаться в эфире на передатчики с этими позывными, но, поскольку работали они из Бельгии и Франции, материалы перехвата Шустер, не занимаясь расшифровкой, передавал по принадлежности фон Моделю. Абвер потому и действовал четко и точно, что каждый его сотрудник интересовался только тем, что входило в круг его прямых обязанностей. Не более.
На Бендлерштрассе шофер сбавляет ход и оглядывается через плечо: иногда Шустер приказывает ненадолго затормозить перед зданием. Но сегодня приказа нет, и «опель» опять набирает скорость.
Черная кожаная папка, лежащая на коленях обер-лейтенанта, весит немного, но Шустеру кажется, что она отлита из чугуна. Он крепко держит ее руками, затянутыми в перчатки.
В ней два десятка листков тонкой глянцевитой бумаги, помеченных черным штампом: «Совершенно секретно! Государственной важности. Только по принадлежности. ОКВ, абвер-III». Материалы такого рода Шустеру прежде не приходилось видеть. Они поступали к тому, кому были адресованы, — начальнику третьего отдела абвера генерал-лейтенанту Францу фон Бентивеньи, и им же лично переданы сегодня Шустеру в кабинете адмирала Канариса.
— Надеюсь, — сказал адмирал, — у вас крепкие нервы, обер-лейтенант? Из того, что вам станет ясно через несколько часов, не следует делать вывода, что мы беспомощны. О нет! Противник, бесспорно, опасен, он проник в некоторые области, достаточно запретные, но тем не менее это не значит, что он знает все…
Фон Бентивеньи в своем кабинете был откровеннее.
Тяжело опираясь подбородком на сцепленные пальцы, он говорил с беспощадной прямотой, не оставлявшей у Шустера надежд на то, что в случае неудачи ему удастся не слишком испортить карьеру.
— Весьма похоже, что информаторы ПТХ сидят в штабах и в окружении фюрера. Дешифрована часть радиограмм, но и этого достаточно, чтобы ужаснуться. Именно так, Шустер, — ужаснуться и отложить в сторону все менее важное, чем ПТХ… Вы хотите что-то сказать?
— Если господин генерал позволит, я хотел бы знать, где находится корреспондирующая станция.
Фон Бентивеньи пожевал бледными губами.
— В Москве. Ее позывные — КЛМ. В папке это есть.
Он встал и вяло выбросил вперед руку.
— Желаю удачи, Шустер.
Шустер вышел из кабинета, всей спиной ощущая на себе тяжелый взгляд генерала. Это противное ощущение преследовало его и в машине, и у себя, на Маттейкирхплац, где он несколько минут неподвижно просидел за столом, не решаясь открыть папку.
Наконец решился.
Первый листок — расшифрованная радиограмма.
«КЛК от ПТХ 2606, 3 часа 30 минут, сопр. 32, № 210. 8 сентября 1941 года. Профессору. Зенитные пушки калибром 20 миллиметров типа SS-404. Длина ствола 80 калибров. 600–700 выстрелов в минуту. Начальная скорость снаряда…»
И это все? Заурядная военная информация, доступная рядовому разведчику. Неужели из-за подобных радиограмм могли волноваться адмирал и фон Бентивеньи? Идет война, и русские, естественно, забрасывают в германский тыл своих людей, и те, что тоже естественно, добывают кое-какие сведения об армии и вооружении. Шустер без особого интереса заглядывает в конец, ищет подпись: «Марат».
Еще один листок.
«КЛК от ПТХ… Новое наступление на Москву не является следствием стратегического решения, а результатом царящего в германской армии плохого настроения, вызванного тем, что не достигнуты поставленные 22 июня цели. Вследствие сопротивления советских: войск от плана 1 — „Урал“, плана 2 — „Архангельск — Астрахань“, плана 3 — „Кавказ“ пришлось отказаться… Марат».
Пальцы Шустера непроизвольно холодеют.
Еще листок.
«КЛК от ПТХ… 10 декабря 1941 года… Германская авиация насчитывает сейчас 22 тысячи машин первой и второй линии, кроме того — 6000–6500 транспортных самолетов „юнкерс-52“. В настоящее время в Германии ежедневно выпускается 10–15 пикирующих бомбардировщиков. Соединения бомбардировочной авиации, которые до сих пор базировались на острове Крит, отправлены на Восточный фронт, часть — в Крым. Потери Германии на Восточном фронте с 22 июня до конца сентября — 45 самолетов в день. Новый истребитель „мессершмитт“ имеет две пушки и два пулемета. Все установлены в крыльях. Скорость 600 км/час. Марат».
«…12 декабря… К началу ноября на период зимы фронт германской армии запланировано установить на линии Ростов — Смоленск — Вязьма — Ленинград. Немцы бросили в бои против Москвы и в Крыму всю технику, какая имелась. Учебные полигоны и казармы в Германии почти совсем пусты. Марат».
Мистификация?.. Шустер не последняя пешка в абвере, но он ни в малейшей степени не бывает посвящен в планы ОКВ, еще меньше он осведомлен о потерях Германии и о мощности ее авиапромышленности. Во всей стране только несколько человек имеют доступ ко всему комплексу информации, связанной с войной. Фон Бентивеньи прав — «Марат» находится где-то в центре, в одном из самых высших штабов. А может быть, в рейхсканцелярии?
Плотные листы легко отделяются друг от друга. Шустер, словно завороженный, читает текст за текстом. Он ловит себя на мысли, что из радиограмм «Марата» узнал за один час больше, чем за последние месяцы в разговорах с сослуживцами и отпускниками с фронта. Чего стоит, например, такая информация:
«…Серьезные разногласия в ОКВ по поводу операций на юге Восточного фронта. Господствует мнение, что наступление в направлении Сталинграда бесполезно. Ставится под вопрос успех кавказской операции. Гитлер требует наступления на Сталинград, его поддерживает Геринг».
Кто мог присутствовать при разговоре Гитлера с Герингом? Или с кем из доверенных лиц поделились замыслами фюрер империи и ее рейхсмаршал? Шустер закрывает глаза, и ему становится страшно. Где-то рядом — враг! Он подслушивает мысли, он читает их. Черный человек с плаката министерства пропаганды и подпись под плакатом: «Тс-с-с!»
На схеме, приложенной к текстам, красные кружки и надписи: «Марсель», «Лилль», «Брюссель»… Все это — ПТХ. По-видимому, целая система передатчиков, неведомым образом связанных между собой. Под последней расшифрованной телеграммой номер, близкий к четырехзначному. Расшифровано же не более четырех десятков. Что содержалось в остальных, какой убийственный материал?
Только теперь Шустер начинает понимать, какими последствиями грозит неудача с поисками ПТХ. Для Германии и лично для него. Для него в особенности. Надо немедленно связаться с отделением «Запад», с Моделем и выяснить, какими данными тот располагает. Но Модель во Франции, так сказал генерал. Подавать ли рапорт о командировке?
Шустер прячет папку в сейф и раздергивает шторки на стенной план-карте. Радиопеленгаторы отмечены на ней синими значками. Вильгельмсхафен, Ганновер, Лангенгартен, Кранц, Гессен и Польнитц. Здесь стационарные установки. В экстренных случаях разрешается опираться на сеть пеленгаторов ВВС в Коббельбуде возле Кенигсберга, в силезском Штригау, Будапеште и Констанце. Несколько десятков установок имеют и военно-морские силы.
Чего сумел добиться Модель?
Шустер немного романтик и фантаст в духе старика Гофмана. Система ПТХ представляется в виде дома без адреса и входа. И без ключа. Так нагляднее. И все-таки адмирал тысячу раз прав: не надо преувеличивать силы противника и преуменьшать свои. Рано или поздно Шустер проникнет в этот дом без ключа, ибо сказано в писании: «Толците да отверзется!»
Заперев сейф и аккуратно задернув шторки, Шустер садится за стол и почерком первого ученика пишет рапорт начальнику абвера-III с просьбой о командировке. О соблазнах, ждущих его в Париже, — дорогих отелях и девочках — он старается совсем не думать…
6. Август. 1942. Брюссель, Леопольдказерн
— Национальность?
— Француз.
— Ложь! Где родился?
— В Ницце.
— Еще одна ложь! Вы были в испанских интербригадах?
— Не приходилось.
— Снова ложь, Гро! И как вам не надоест?
Модель, прищурившись, смотрит на радиста. После недельного пребывания в ведомстве комиссара Гаузнера Гро, как ни странно, выглядит сравнительно бодро Правда, нос у него расплющен и левая рука в бинтах но глаза полны жизни, и он не отказался от рюмки коньяку. Выпил быстро, словно бросая Моделю вызов смотри, я сохранил себя и даже не потерял вкуса к хорошей выпивке.
Гаузнер вызвал Моделя телефонным звонком. Это было удивительно некстати — в кабинете сидел Шустер, прибывший из Берлина с полномочиями, подписанными Канарисом и бригаденфюрером Шелленбергом из управления заграничной разведки РСХА. Моделю совсем не улыбалось начинать совместную работу с оберлейтенантом с показа своих неудач, но Шустер был клеек, как липучка для мух, и пришлось везти его с собой в гестапо.
У Гаузнера, державшегося в Леопольдказерн, словно божок, их ждал приятный сюрприз. Из Виши, Марселя и от испанской секретной службы пришли ответы на запросы; и Модель на этот раз без внутреннего сопротивления согласился с Гаузнером, что, да, гестапо работает быстро и четко. Гаузнер чувствовал себя триумфатором и предложил Моделю самому вести допрос, оставив за собой обязанности протоколиста.
Он и сейчас сидит за машинкой, делая вид, что все происходящее его нисколько не касается. Отсутствующий взгляд его бродит по потолку, по стенам, надолго задерживается на портрете Гиммлера в полевой форме рейхсфюрера СС.
Модель фаберовским карандашиком постукивает по пустой рюмке.
— Еще коньяку, Гро?
— Не откажусь.
— Смотрите, не опьянейте.
Гро с трудом улыбается одной половиной лица. Другая половина неподвижна и выглядит парализованной.
— Мне нечего терять, господа!
— Хорошо… Начнем сначала еще раз. Итак, вы француз?
— Я уже ответил — да.
— Уроженец Ниццы, сын Луи Сердака-Гро и Софи-Луизы Шуккерт?
— Это записано в документах.
— Только в тех, что нашли при вас, — любезно уточняет Гаузнер и вновь упирается взглядом в мундир рейхсфюрера.
— А как вас звали в Марселе? — спрашивает Модель. — Жорж Фланден?.. Ну а в Испании?
— Я не был в Испании.
— Были, Гро!
— Это важно?
— Скажем — существенно. Если окажется что лейтенант Люк из Мадрида, Жорж Фланден из Марселя и житель Брюсселя Гро одно лицо, это значительно приблизит нас к истине. Тогда я, может быть, назову четвертое имя, и оно окажется тоже вашим.
— Какое же?
— Михаил Родин из советской военной разведки. Или это еще один псевдоним?
— Не знаю такого!
— И Профессора? И в Москве, на Знаменке, девятнадцать, вы, само собой, никогда не бывали?.. Не упрямьтесь, Гро!
— Опять третья степень?
— А разве к вам ее применяли? Разве комиссар…
— Ерунда! — лениво произносит Гаузнер и останавливает на Моделе сонный взгляд. — Считайте, что мы еще и не начинали!
Модель коротко кивает.
— Вот видите, Гро, как вы ошиблись… Но если абвер отступится от вас и вы лишитесь его покровительства, то ничто не убережет вас от дороги на голгофу.
— Христос терпел…
— Позвольте мне? — скрипуче вмешивается Шустер. — Какое звание в РККА вы носили — капитан, майор, полковник?
— Я француз.
— В Испании вас считали англичанином, в Марселе — бельгийцем, в Бельгии — французом. Это, конечно, удобно. Но вы были и есть русский — и это единственно верно. Я не жду ни подтверждения, ни отрицания. В конечном счете мы обойдемся и без ваших показаний, хотя — не скрою! — они нам очень пригодились бы сейчас. В системе ПТХ вы были не простым радистом, и ваше руководство направило Михаила Родина в Брюссель не для того, чтобы он сидел у рации в своей норе. Организация группы — вот ваши функции. И вы бы ее создали, не поспеши мой коллега с арестом. В Марселе вам это удалось, удалось бы и здесь…
— Ну и?..
— Не торопитесь, господин Родин. Всему свое время!.. В отличие от своих коллег я не очень огорчен вашим запирательством. Большевистский фанатизм знаком мне по Восточному фронту, и я, хотя и нахожу его непривлекательным, научился извлекать из него пользу…
Скрипучий голос Шустера напоминает Моделю о годах, проведенных в школе. Учитель истории, старый Жираф, точно так же усыплял весь класс, когда излагал урок. Даже об открытии экзотической Тасмании он ухитрялся говорить с такой интонацией, что казалось, будто в Тасмании с тех пор прекратилась всякая жизнь. Арестованный вертит в пальцах рюмку, грани ее вспыхивают голубыми искрами. «Хотел бы я знать, — думает фон Модель, — какую еще пользу из этого можно извлечь?»
Очевидно, и арестованный подумал о том же; он отставляет рюмку и в первый раз за все время спрашивает с нескрываемым интересом:
— Вот как?
Шустер холодно улыбается.
— В Москве, на Знаменке, вы заучили легенду. Там же вы усвоили и другое, параграф вашего устава: «Сам погибай, но товарища выручай». Но в том-то и дело, что вы никого не выручили, Родин. На вашем месте я поступил бы умнее. Согласился бы на сотрудничество — для вида, разумеется, — и постарался бы тянуть время, путать нас, мешать нам. Вначале вы так и собирались действовать, когда вступали в «лисью игру». Вы передали радиограмму и сделали первый шаг, если и не к доверию, то, по крайней мере, к некоторому взаимопониманию. Но дальше — дальше вы испортили все. Радиограмма ушла, и вы сочли себя предателем. Решили выйти из игры и молчать. И в результате сократили до минимума время, отпущенное вам на тактический маневр. Вы скверный тактик, милейший господин Родин!.. Не согласны? Извольте, я поясню свою мысль. Предположим, вы «честно» продолжаете передачу наших радиограмм. С каждым разом наше взаимопонимание растет и укрепляется. Мы даже верим вам, когда вы лжете, что связной придет на вокзал в ближайшую пятницу или субботу. Связной, конечно, не является, и вы скорбите вместе с нами. Вы так искренни, что мы соглашаемся с вашим утверждением: произошла обычная заминка, связной придет через неделю… А время идет! Москва, где тоже сидят специалисты, вполне возможно, догадывается, что ее кормят дезинформацией, и, в свою очередь, начинает «лисью игру» с нами. Дни бегут, мы ждем и надеемся, а ваши друзья за этот срок успевают перестроить всю систему, и в результате эти глупые боши — то есть мы! — остаются в накладе. Вы умираете как герой, а капитан Модель и я попадаем в гестапо. В раю или в аду мы догоняем вас и, сняв шляпы, поздравляем с успехом.
Нет, Шустер, конечно, не Жираф! Перспектива, нарисованная им, выглядит настолько реальной, что у Моделя холодеет спина. Ведь так все могло и произойти!
Шустер уже не улыбается.
— Поэтому я и говорю: спасибо вам, мой дорогой господин Родин! Вы избавили всех нас от кучи неприятностей. Неделя, потерянная нами, вполне окупится за счет опыта, приобретенного при общении с вами, и вдвойне окупится при анализе урока. На прощание я даже посвящу вас в некоторые специальные соображения. Все три точки — в Марселе, Лилле и ваша — работали примерно по одной схеме: изолированный радист, связник, некто «Икс» и — от него — связник и источник. Все передатчики имеют единый позывной и отличаются друг от друга только расписанием сеансов. Неглупо, ибо путает нас и заставляет думать о блуждающих рациях, но и не так умно, как предполагаете вы.
Шустер делает паузу и доверительно, почти дружески кладет руку на колено арестованного:
— Утверждают, что мы, немцы, мыслим по шаблону. Но и вы в своей системе неоригинальны. За что говорит наличие многих ПТХ? За существование лица с функциями координатора. А если так, то провалы отдельных радистов практически не оказывают влияния на работу всей сети. Связной, если он не арестован, бесследно исчезает, радист знает только то, что входит в его сферу, и до координатора добраться не удается. Но даже когда связной у нас, то — так было в Лилле и Марселе! — выясняется, что он получает материалы от посредника, а тот после ареста связного словно проваливается сквозь землю.
Модель внимательно наблюдает за арестованным и готов поручиться следующим чином, что в глазах Родина мелькает торжество. Неужели все обстоит так безнадежно, как излагает Шустер? Ведь это значит, что им никогда не добраться до того, кто стоит во главе дела. Гаузнер кошачьими шагами подходит к Моделю и шепчет в самое ухо: «Что он болтает?!»
Шустер всем корпусом торжественно разворачивается к Гаузнеру и Моделю. Узкие плечи его распрямляются в линию, тяжелый подбородок выставлен вперед, как таран.
— Господа! Позвольте мне от вашего имени поблагодарить милейшего Родина за отличный совет. Он дал его нам не совсем по своей воле, но ценность его тем не менее от этого нисколько не проигрывает.
— Какой совет? — раздельно спрашивает Гаузнер.
— Радистов не трогать! Связников не трогать! Посредников — тоже. Пеленговать и брать под наблюдение. Каждого человека и каждый шаг. Идти от периферии к центральной фигуре. И уже тогда — всех до единого одним разом!
Вздох Моделя сотрясает тишину, как хорал. Шустер устало присаживается на подоконник и, привалившись плечом к решетке, ловко забрасывает в рот леденец из маленькой плоской коробочки. Этими леденцами он угощал Моделя сегодня утром, пояснив, что по совету отца бросил курить.
— А этого? — говорит Гаузнер.
— Нам он не нужен, — нехотя отвечает Шустер, даже взглядом не испросив мнения Моделя.
— Особое обращение?
— Если он не заговорит… Впрочем, это ваша компетенция, комиссар.
Модель торопится вмешаться:
— Внутренние дела гестапо не касаются абвера.
Полупарализованное лицо Родина неподвижно. Осторожным движением он ставит рюмку на самый краешек стола и встает навстречу конвою. Шустер, оттопырив щеку леденцом, окликает его.
— Минутку… Когда останетесь одни, поразмыслите над тем — стоило ли молчать? Вы уже погибли, но никого не спасли… Страшный конец, не так ли, мой милый?
Назад они едут уже в сумерках. Серые тени лежат на соборе, и чистенькие брюссельские улицы вздрагивают от воя сирены. Шофер сигналит без всякого повода — просто так, чтобы лишний раз досадить укрывшимся за стенами домов обывателям. Красный имперский флажок бьется над черным крылом «хорьха».
В отеле Модель достает из чемодана бутылку настоящего «Камю».
— Поздравляю!
Они пьют за удачу, за общих друзей, фюрера, Берлин и берлинцев, адмирала Канариса, старого фельдмаршала фон Моделя — одного из лучших полководцев империи…
В ушах Моделя шумит от жары и коньяка, и телефонное сообщение Гаузнера, позвонившего после полуночи, доходит до него не сразу. Гаузнеру дважды приходится повторить, что Гро повесился в своей камере. Пока Модель выясняет, как это случилось, Шустер в одиночестве приканчивает бутылку.
— Повесился на бинте? — переспрашивает Модель.
За окном, в бездонно черном небе вспыхивает и гаснет звезда. На патефонном диске крутится пластинка с «Маршем богов», и музыка так величественна, что Модель ощущает себя гигантом, которому подвластно все — люди и смерть, земля и небо.
7. Август, 1942. Марсель, рю Жарден, 17
Если бы в Париже был Канебьер, то Париж был бы маленьким Марселем. Так утверждают марсельцы и это разумеется, несколько преувеличенно. Однако Канебьер, соединяющий старый порт с центром, действительно красив, особенно у точки слияния с аллеей Леона Гамбетты. Это юг, живой и пестрый, со всей своей нескромностью — у домов открыты окна, у дам — плечи и спина. Белые фасады, японские зонтики с цветами, цветы у тротуаров, в стенных алебастровых кашпо, в плетеных корзинках продавщиц. Жак-Анри покупает влажную гвоздику и вставляет ее в петлицу. Цветок — алое пятнышко — походит на розетку ордена Почетного легиона.
На остановке у церкви Сент-Винсент-де-Поль Жак-Анри дожидается трамвая и едет в полупустом прохладном вагоне. Он не садится, не хочет мять отутюженный белый костюм из тонкой шерсти; впрочем, ему и ехать недалеко — до рю Жарден. В пансионе мадам Бельфор его ждет Поль.
Это не очень осторожно — навещать пансион, но Жак-Анри уверен, что полиция сняла наблюдение. Фланден покинул Марсель больше года назад, обыск в доме № 17 закончился безрезультатно, а мадам Бельфор закатила в префектуре истерику. За нее немедленно поручились отставной генерал и бывший министр, имевший солидные связи в кругах Виши. Полиция принесла извинения и только осмелилась просить мадам дать им знать, если коммерсант из Латинской Америки сеньор Альварец решит еще раз снять комнату в пансионе.
— Я не доносчица! — возразила мадам. — И кроме того, иностранцы регистрируются в полиции.
Инспектор двусмысленно улыбнулся.
— Не все…
— У меня — все! — отрезала мадам.
После этого месяца три — три с половиной она замечала, что за домом наблюдают, но это ее не волновало. Передатчик, спрятанный в подвале под слоем угля, до поры до времени должен был молчать. Мадам постепенно рассчитала старую прислугу и наняла новую, предусмотрительно не отказав и старшей горничной-эльзаске, о которой знала, что та полицейский осведомитель.
Все же Жак-Анри предпочел выждать еще, прежде чем заняться восстановлением радиогруппы. Поль только две недели назад перебрался в Марсель из Нима. В его багаже старого холостяка не было ничего предосудительного, и он дал возможность эльзаске сколько угодно рыться в нем в свое отсутствие. Он даже не рассердился, когда она рассыпала в чемодане его пилюли от кашля.
С вокзала Жак-Анри позвонил мадам и передал ей привет от школьной подруги из Парижа. Он назвался Лео Шредером и был приглашен на три часа.
Поль, сухой и желтый, как мумия, с угасшими больными глазами, — кто бы мог вообразить его в роли подпольщика? Туберкулезные прожилки на щеках и руки, словно вылепленные из стеарина, не оставляют сомнения в том, что судьба отпустила этому человеку не слишком много времени на все и вся. Откашливаясь, он сплевывает зеленую мокроту в стеклянную баночку, и Жак-Анри с грустью отмечает, что со дня их последней встречи баночка стала побольше и наполняется она быстрее. Процесс прогрессирует, и нет средств его остановить…
В комнате Поля хаос. Холсты стоят один на другом, лепятся к стенам и стопкой лежат на платяном шкафу. На мольберте этюд, накрытый куском старого шелка. Картон с женской головкой прислонен к подушке. Поль редко рисует пастелью, он любит краски яркие и сочные, как сам юг. Его картины выставлялись в салонах; их и сейчас охотно покупают, и Поль не испытывает недостатка в деньгах. Художники считают его явлением не меньшим, чем Пикассо.
— Это так… мелочь, — говорит Поль и торопливо убирает картон.
— Сюзанна?
— Какого черта?!
— О, прости, Поль!..
С того дня как Сюзанна ушла, Поль не выносит ее имени. Но женские головки, рисуемые им с трудным постоянством, запечатлевают черты Сюзанны. Закончив, Поль рвет картоны и тут же берется за новые.
После неловкого молчания Жак-Анри не сразу находит слова.
— Тебе привет от Жюля.
— Спасибо. Как он там?
— Пытается согнать вес.
— Жарко в Париже?
— Терпимо…
— Подмазываешься к бошам?
— Еще бы! «Эпок» скоро станет бранным словом!
— Меня тоже ругают, пишут в газетах, что я ухожу от действительности в трудный для Франции час. Мои картины, видите ли, не отражают страданий родины. А я сам — богемствующий эстет. По случаю и без случая приплетают ко всему моих аристократических предков и намекают, что прадед предал Наполеона.
— Хорошо, что не называют коммунистом!
— Это был бы уже донос. А у нас, слава богу, все-таки маршал и, следовательно, хотя бы внешне, соблюдается респектабельность.
— Надолго ли?
— Прости?..
— Нет, так, ничего…
Жак-Анри уходит от прямого ответа, хотя знает, что дни правительства Виши сочтены. В германских штабах уже разработан план молниеносной оккупации Южной Франции. Гитлера как магнит притягивает стоящий в Тулоне и Марселе французский военный флот. Англичане практически сорвали блокаду острова, а на Северном море имперские военно-морские силы не могут приостановить продвижение конвоев, идущих в Мурманск. «Тирпиц» и «Блюхер», спасаясь от советской авиации, вынуждены сидеть в фьордах… У итальянцев в Средиземноморье дела не лучше. Их легкие крейсеры словно наперегонки уходят на дно. В Тулоне же, оставленные Франции после перемирия, бездействуют линкор «Ришелье», тяжелые крейсеры, эсминцы и подводные лодки. Это та сила, получив которую гроссадмирал Редер обещает сокрушить союзников на море… Впрочем, верховное командование вермахта не меньше заинтересовано и в другом. Ему нужен прочный тыл, а вишисты не могут справиться с маки. Отряды франтиреров возникают быстрее, чем петеновская жандармерия успевает ликвидировать хотя бы один из них. Такой тыл грозит осложнениями в период, когда операции на Восточном фронте приближаются к моменту кульминации. Информация, полученная Жаком-Анри, не оставляет лазейки сомнениям — участь Южной Франции предрешена.
Жак-Анри наклоняется к лацкану и нюхает гвоздику.
— Когда начинать работу? — спрашивает Поль и с отвращением сплевывает в баночку. — Я еще не осматривал аппаратуру.
— Пятнадцатого. Я привез расписание и книгу шифра: «Буря над домом». Письма будешь получать до востребования.
— Куда и на чье имя?
— Решай сам. Нужно пять адресов и столько же имен.
— Позывные — ПТХ?
— Теперь нет. Ты будешь совершенно самостоятелен. Адрес — КЛС, рация РТИкс; подпишешься АР 50379.
Поль смотрит на Жака-Анри с обостренной проницательностью смертельно больного человека.
— Кто-то провалился?
— Не скрою — да…
— Я не спрашиваю — кто, но можно узнать — как?
— Если бы я знал сам! Известно одно: и в этом случае рядом с домом стояла палатка телефонистов.
— Переносные пеленгаторы?
— Да, и даже, скорее всего, не направленные на волну, а другие — скверные штучки, регистрирующие наличие магнитного поля.
— А есть такие?
— Теперь есть. Фирма «Радио-Вольф» из Берлина. В свое время нам почти на год удалось отсрочить их изготовление, а потом… Кстати, здесь может появиться Фланден.
— Значит, провалился он? Мне-то ты можешь сказать!..
Жак-Анри рассеянно щурится на солнце.
— Если Фланден все-таки приедет, скажешь, что я жду его. Пусть к числу букв своей настоящей фамилии прибавит восемь — это будет дата встречи; к тому же числу прибавит четыре — это будет время, а если прибавить еще десять — получится номер трамвайной линии, на конечной остановке которой его подождут. Ты запомнил?
— Восемь, четыре и десять?
— Каждый месяц. А до тех пор пусть отдыхает.
— Хорошо. Ты думаешь, он приедет?
— Надеюсь… В случае чего можешь вполне рассчитывать на садовника. Он славный парень. Передашь привет от Профессора, и он не откажется тебе помогать…
Переждав жару, они выходят в сад, в царство стриженой жимолости и истертых газонов. Сад сразу за домом, и там, где жимолость сплетается с боярышником, Жак-Анри отыскивает неприметную калитку в стене. Она не заперта, и ничто не мешает ему и Полю проникнуть в смежный сад, почти целиком состоящий из густо высаженных акаций. Колючки длиной с ладонь превращают его в ловушку, из которой постороннему не легко выбраться.
— Ты будешь работать отсюда, — говорит Жак-Анри, когда они доходят до лужайки, примыкающей к особняку. — Точнее, из этого дома.
— А владелец?
— Это мадам Бельфор. Здесь тоже пансион, и тебе отведена мансарда. Мадам покажет остальное… Не забудь только запирать за собой калитку, Поль, — считается, что у домов разные владельцы.
— Сад так и просится на полотно!
— Да, но рисовать здесь не придется.
— Жаль.
— Что поделаешь, старина…
Они садятся в выцветшие полосатые шезлонгу, и Жак-Анри качается, закинув руки за голову. Небо над ним безмятежно сине, и солнце слепит прищуренные глаза. В детстве Жака-Анри, о котором он не хочет вспоминать, и в юности, о которой старается не думать, был такой же полосатый, нагретый лучами шезлонг, и стоял он на опушке соснового леса. Жак-Анри качался в нем, и слушал птиц, и сам подсвистывал им. Он умел разговаривать с кукушкой и синицей, и кукушка однажды напророчила ему сто лет. Это было за неделю до отъезда в Испанию.
Жак-Анри плотнее смыкает ресницы и ждет, когда на их кончиках появятся радужные круги. В детстве он умел это делать. Голос Поля врывается в полусон и возвращает его в Марсель.
— Прости?.. — переспрашивает Жак-Анри.
— Ты дашь мне тексты?
— Да, сейчас. Запиши.
Поль достает изящный альбом с золотым обрезом. Ищет свободную от рисунков страницу.
— Диктуй.
— Первая… Номер я скажу потом. Итак, первая: германские дивизии на Восточном фронте в связи с потерями частично укомплектованы людьми, прошедшими четырехмесячное ускоренное обучение. Из того же материала пополняется командный состав. Ведущие генералы в ОКВ рассчитывают на продолжительность войны порядка тридцати месяцев. После этого, по их мнению, возможен сепаратный мир… Успеваешь?
Поль кивает и разражается кашлем. Кончик его карандаша ломается, прочерчивая на слоновой бумаге ломаный след. Баночка осталась в комнате, и Поль торопливо сплевывает в платок.
— Продолжай, старина! — говорит он сердито. — Что там дальше?
— На конец прошлого месяца немцы имели четыреста дивизий всех родов, кроме того, полтора миллиона человек в организации Тодт и миллион различных резервов ВВС, включая пилотов и наземные команды. Во Франции сейчас находится до двадцати двух дивизий, большей частью ландштурм. Личный состав очень неустойчив, имеются случаи дезертирства… Конец.
— И это не срочно?!
— Срочные не ждали бы до пятнадцатого, Поль. Записывай вторую. Прежние шифровальные книги раскрыты. Возможна компрометация линии связи с Вальтером, хотя я и не тревожу его заранее. Моя связь с вами в полном порядке. Никаких признаков наблюдения. Как теперь связываться с Вальтером?.. Конец.
— Это все?
— Еще одна. Будь внимателен, здесь много трудных слов. Начинаю: новыми немецкими отравляющими веществами являются — формихлоридоксим, формула… Впрочем, формулы я продиктую отдельно… Значит, формихлоридоксим, цианформихлоридоксим, дихлорформидоксим, какодилисоцианид, теллурдиаэтил, нитросильфлуорид и хлорированный этилумин.
— Как подписать?
— Марат, и поставишь еще свою подпись.
— Клянусь, это отличная информация!
— Не преувеличивай, Поль.
— Нет, правда. Сначала я решил, что ты дружишь только с самим Кейтелем, а теперь вижу тебя в числе основных пайщиков ИГ-Фарбениндустри.
— Газы вырабатывает не одна ИГ-Фарбен. Оставим это.
— Тебе неприятно?
Против воли голос Жака-Анри звучит резко?
— А что приятного думать о том, что газы могут быть пущены в ход где-нибудь на Волге?
— Ужас!..
Жак-Анри встает. У него тоже есть и душа и сердце, и они не защищены броней. То, что для Поля укладывается в короткое восклицание, для него боль, бессонница и порой почти непреодолимое желание нарушить приказ и любым путем добраться туда, где каждая пядь выжжена огнем и пропитана кровью…
Жак-Анри очищает брюки от соринок и поправляет канотье из золотистой итальянской соломки. Гвоздика совсем завяла, и он, поколебавшись, забрасывает ее в кусты. Протягивает Полю ключ.
— На обратном пути не забудь запереть калитку. Тысяча поцелуев мадам Бельфор!
Поль, суетясь, прячет альбомчик.
Жак-Анри смотрит ему вслед, пока сутулая спина не скрывается в зарослях акации. Подождав, выбирается через лаз на дорожку, посыпанную желтыми толчеными ракушками. Неторопливый и уверенный, он доходит до ограды, толкает бронзовую решетчатую дверь и ступает на размякший под солнцем тротуар рю де Хёффер.
Здесь шумно и пахнет йодом.
Жак-Анри идет на этот запах к морю, спускается с набережной, набрав по дороге полные карманы плоских, облизанных волнами камешков. На мостках мальчишки ловят удочками рыбу. Жак-Анри присаживается в отдалении и, стараясь им не мешать, ловко запускает в мягко плещущую зеленую воду почти невесомый «блин». Камешек подпрыгивает раз, другой, и Жак-Анри считает круги. Мальчишки замечают его и, вздев удочки к небу, восторженно орут, когда броски удачны. Кричат:
— Идите к нам, месье!
И он идет на их зов.
8. Август, 1942. Женева, улица Мюллер Брюн
Роз хандрит с самого утра. С ней иногда это бывает. Вообще-то она оптимистка, но жизнь в Женеве постепенно угнетает ее. Здесь так чинно, тихо и пусто; даже знаменитое озеро прилизано и послушно, словно пансионерка. В Давосе и Сен-Морице — там веселее. Роз примерно раз в неделю ездит на курорты, проводит несколько часов в компании отпускников из Германии. Герои Крита и Эль-Аламейна залечивают раны, а точнее — волочатся за всеми юбками без разбора и щеголяют друг перед другом на лыжных трассах. Среди них попадаются и штабные сердцееды, и Роз стоит немалых усилий держать их на дистанции. Белокурые бестии, такие надменные у себя дома, здесь готовы вовлечь любого в орбиту развлечений. Роз строга, и это раззадоривает их, но отпуск — он так короток! Офицеры разъезжаются по своим частям, ничего не добившись, и пишут Роз письма, где сентиментальные признания перемежаются описаниями побед. Из этих писем Вальтер Ширвиндт довольно легко выбирает то, что ему нужно.
Комната Роз на улице Мюллер Брюн обставлена по-спартански. Единственная по-настоящему дорогая вещь — хороший радиоприемник, принесенный Вальтером. Есть еще несколько старинных гравюр, купленных Роз у букиниста из хозяйственных денег. Вальтер платит ей ровно столько, сколько хватает на скромную жизнь. Роз сердито шутит, что в других фирмах секретари получают прибавки и премии, но на Ширвиндта ее слова не оказывают действия. Весной Роз за счет жесточайшей экономии купила себе маленький венецианский трельяж в раме из темного дерева — ей до смерти надоело причесываться перед зеркальцем для бритья. А волосы у нее пышные, и с ними у Роз немало возни!
Роз сидит у зеркала и с отвращением рассматривает свое отражение. Она себе не нравится. Вздернутый нос крупноват для узкого овала, щеки впалы, рот слишком ярок, только брови и глаза хороши. Роз запудривает тени и щеткой пытается уложить волосы как надо. Пряди лезут на лоб, и ничего не получается.
А Роз так хочется быть красивой! Не для себя, для Жана. Совсем ни к чему, чтобы он по ее лицу догадывался о неприятностях. Роз сама решила свою судьбу, и переживания касаются только ее. Вчера она еще раз сказала Ширвиндту, что любит Жана. Ширвиндт пожал плечами.
— Любишь? А что ты знаешь о нем?
— Все! — отрезала Роз.
— За два месяца?
— Если рассуждать по-твоему, я должна ждать до глубокой старости.
— Мы все ждем.
— Ты мужчина, Вальтер.
— Для дела это неважно.
— А чем помешает делу любовь?
— Не переворачивай, Роз… И потом — разве тебя не предупреждали? Мне очень не хочется напоминать тебе об этом, но я вынужден. Никто не требовал от тебя согласия. Ты вызвалась сама, и тебе честно сказали все, без утайки… В одном ты права: наше дело для мужчин, но уж коль ты убедила Центр, что справишься, не проси себе женских привилегий.
— Добавь: надень брюки, Роз!.. Тебе хочется, чтобы я была несчастна? И это, по-твоему, долг?!
Никогда раньше Роз не позволяла себе говорить с Вальтером так. Но слишком уж накипело. Все нельзя — то, это; каждый шаг обдумываешь и взвешиваешь, словно готовишься к полету на полюс. Хочется вечером повеселиться и потанцевать, но — нельзя. «Ты не должна выделяться, Роз!» Обзаводишься приятельницами — и Ширвиндт против: «Кто они такие? Будь осторожна!..» Родилась любовь — и нет, нет, нет: даже чувства оказываются под запретом! «Идет война. Мы не принадлежим себе». А кому? Родине? Но Родина — это тоже «мы», и дома Роз учили другому: «Человек создан для счастья, как птица для полета!» И в присяге ни слова не сказано, что от нее требуется обет безбрачия… Два месяца… Мало? Шестьдесят дней, когда каждое утро думаешь о встрече, вспоминаешь жесты, походку, голос… Узнаёшь не только прошлое, но и мысли человека и, говоря с ним, не напрягаешься, стараясь угадать скрытую опасность. Опасаться — кого? Жана? Что ж, она и ему поверила не сразу. Но он не требовал от нее ничего — ни рассказов о себе, ни доверия, ни любви. В своем одиночестве он искал в ней просто друга и давал больше, чем брал. Они встречались только в саду. Жан покупал пакетик голубиного корма, и голуби знали его, подкатывались к самым ногам и клевали с ладони. К себе он стеснялся приглашать, и Роз, глядя на его поношенный костюм, понимала почему. Среди эмигрантов не все были богачами а Жан не вывез из Брюсселя ничего, кроме рук. Первое время Роз думала, что Дюрок — вымышленная фамилия: в Швейцарии каждый мог зарегистрироваться под тем именем, какое хотел взять. Беженцы, как правило, слишком хорошо помнили о гестапо, и мало кто пользовался старыми документами. Но Жан или не боялся гестапо, или пренебрегал возможностью оккупации немцами Швейцарии, — во всяком случае, на письмах, получаемых им из Брюсселя от матери, стояло «Анриетта Дюрок». Роз видела ее фотографию — совсем седая старушка с лицом, до мелочей повторяющим лицо сына. Жан сказал: «О Роз, если б вы слышали, как она поет, — вторая Патти!» Совсем случайно Роз узнала, что Жан прекрасный инженер. Один из источников группы, конструктор-немец, бежавший в Лозанну сразу же после поджога рейхстага, упомянул, что в новой работе намерен воспользоваться идеей, запатентованной Жаном Дюроком, и что идея эта превосходна. Роз сообщила об этом Ширвиндту, добавив, что для абвера или гестапо было бы, пожалуй, недопустимой роскошью использовать в качестве осведомителя того, чей технический талант был бы полезен «третьему рейху». «Я знаю здесь двух ученых, — ответил Ширвиндт, — оба физики; один работает на немцев, другой — на американцев. Это тебя удивляет?» — «Но Жан не похож на разведчика!» — «Быть похожим — это большой минус для профессионала».
Как ни сопротивлялась Роз, она не могла не признать, что Ширвиндт прав. Швейцария и до войны кишела агентами, среди которых встречались и двойники, и даже тройники. Не составляло особой тайны, что кафе возле здания кантонального правительства служит излюбленным местом встреч представителей многочисленных секретных служб. Один и тот же секрет в иные вечера становился достоянием и англичан, и американцев, и сотрудников полковника Пасси из Сражающейся Франции: все зависело от ловкости продавца. Швейцарская полиция не трогала завсегдатаев кафе, предпочитая молчаливо наблюдать за ними и сообщать подробности в люцернское «Бюро Пилатус» — контрразведку швейцарской Конфедерации. Об этом группа узнавала через одного капитана, ненавидевшего Гитлера и нацизм и располагавшего неопровержимыми данными о том, что гестапо в Швейцарии завербовало в генштабе немало сторонников. На рапорт капитана министру о нацистском засилье последовало указание о переводе его из контрразведки в разведывательное отделение — подальше от дел, связанных с расследованием нацистских комбинаций. Передавая преемнику досье, капитан, по просьбе Ширвиндта, успел навезти справки о Дюроке и не обнаружил ничего компрометирующего. Роз торжествовала…
На какое-то время Ширвиндт словно бы забыл о Жане, и Роз думала, что он примирился, но после приезда Шредера произошел крупный разговор, а несколько дней спустя второй. И, наконец, вчера Ширвиндт поставил все точки над «i».
Роз слушала его с оледеневшим сердцем.
Она не узнавала Ширвиндта. Куда девались его мягкость и та особая деликатность во всем, что касалось ее? Роз прежде только однажды видела его таким — в Москве, на Знаменке, когда она еще не думала, что будет работать именно с ним, и он был для нее просто человеком с ромбом в петлицах. Третий участник разговора, сухощавый штатский с невыразительным лицом, позволил себе слегка улыбнуться, слыша ее категорическое: «Даже если потребуется умереть!» — и спокойно вмешался: «Это самый нежелательный вариант — смерть». Выслушав обоих, Ширвиндт с минуту молчал, разглядывая ногти на широких руках, потом сказал: «Предусматривать надо все, так будет лучше!» — и голос его был сух, как отсчет метронома.
Эти же сухие ноты Роз уловила и вчера, и они породили протест. В конце концов, чем она провинилась, чтобы с ней говорили так? Ей очень нелегко: поездки, возня с шифрами, работа на ключе передатчика, постоянное ощущение свинцовых глаз соглядатая на спине и затылке. Вот уже полгода, как она засыпает только с помощью веронала. А замены нет. Когда Ширвиндт сказал ей, что придется остаться еще, разве она протестовала? Вздохнула и промолчала, хотя мысленно уже видела себя поднимающейся на четвертый этаж кирпичного дома в переулке, где над парадной дверью прикреплен алебастровый значок Осоавиахима, означающий, что все жильцы являются членами общества. В этом доме ждут ее, перечитывают редкие письма и волнуются над фотокарточками, с которых она улыбается как можно беспечнее.
— Ты уедешь в Давос, — сказал Ширвиндт вчера.
— Надолго?
— Да.
— А контора?
— Я возьму секретаря по объявлению. В конторе нет ничего, что не относилось бы только к географии и изданию карт. Придется лишь избегать некоторых встреч. Если секретаря подставят — тем лучше: пусть убеждаются, что мы просто мелкое издательство, балансирующее на грани разорения…
Роз поднесла ладони к щекам.
— Так нужно, — сказал Ширвиндт. — Да ты и сама понимаешь…
— Еще бы!.. — горько сказала Роз.
— Завтра передашь Шекспиру и Камбо, что они получат по открытке. Пусть проявят ее в марганцовке и лимонной кислоте, две части на одну, — там будет пароль и псевдоним связиста.
— Вальтер!..
— С Дюроком, конечно, попрощайся. Скажешь, что получила отпуск, едешь в Сен-Мориц… Об остальном поговорим завтра…
«Прощай, Женева! Прощай, все!..» Роз думает об этом и улыбается своему отражению в зеркале самой веселой из всех своих улыбок. Сегодня она не должна выглядеть грустной, пусть Жан запомнит ее улыбающейся Афродитой, а не богиней скорби. Она уже почти решила, что, если Жан захочет прийти к ней сегодня вечером, она не скажет: «Нельзя…»
Под пудрой исчезают тени у глаз и скрадывается тоненькая морщинка на лбу. Роз красит губы и кончиком платка убирает с уголков рта лишнюю помаду.
На улице прохладно, и Роз идет, подставляя ветру лицо. Она даже расстегивает верхнюю пуговицу блузки, чтобы ветер проник под нее и смыл последние остатки вялости от бессонной ночи. Знакомый полицейский на перекрестке приветствует ее, подбросив к козырьку два пальца в белой нитяной перчатке. Роз кивает ему, а он провожает ее взглядом, не удостоив внимания господина в сером котелке, идущего по другой стороне улицы в том же направлении, что и Роз. Господин этот целое утро околачивается на Мюллер Брюн — присматривает комнату подешевле и безобразно торгуется с хозяйками.
Шекспир живет на улице Каруж, 26. Это прозвище ему дала Роз за пристрастие к театру. Он владелец радиомагазина и все свое свободное время тратит на поиски редких экземпляров пьес у букинистов и изготовление усовершенствованных передатчиков. Рации, на которых работают товарищи Роз в Швейцарии и за границей, сконструированы Симоном Бушем, подписывающимся под сообщениями Центру фамилией гениального драматурга.
По привычке Роз сначала смотрит на электрочасы, укрепленные над дверью, и только потом берется за ручку. Часы с секретом — они автоматически останавливаются, если Шекспир включает передатчик. После сеанса хозяин пускает их снова, скорректировав время. Сейчас секундная стрелка скачет с деления на деление, и Роз открывает дверь. В глубине помещения тренькает серебряный звоночек, оповещая Буша о покупателе. Он спешит из жилых комнат, стряхивает с усов прилипшие за завтраком крошки.
— О это вы! Так рано?
Роз морщит нос.
— Перебои с покупателями, Симон?
— Напротив — всем нужны в наши дни недорогие приемники. Кто слушает известия, а кто — музыку. Война и мир!
— Вам просили передать, что придет открытка с альпийской фиалкой. Марка в десять сантимов и текст без подписи.
— Уже получил. Что с ней делать?
Роз объясняет и достает из кассеты на прилавке пластинку с собачкой и граммофоном на лакированном пакете.
— Это хорошая запись?
— Обычная. «Хис мастерс войс», качество звучания на высоте, чего не скажешь о музыке.
— Все равно — у меня же нет патефона.
— Двести франков…
— И двухсот франков тоже.
— Я подарю вам патефон на день рождения. Когда приготовить?
— О, не скоро, Симон, да я и не люблю музыку. Во всяком случае — такую… А сейчас что бы мне выбрать?
— Из мелочи?
— Конечно, Симон…
Буш в затруднении щелкает пальцами.
— Может быть, ночник?
— Это дорого?
— Со скидкой — сущие пустяки.
Лампа изящна и нравится Роз — три цветка, соединенные на тонком качающемся стебле. Буш заворачивает ее в гофрированную бумагу и пробивает в кассе талон. Серебристый, украшенный пуговками «универсаль», вызванивая, выбрасывает в окошечко цифры. Поворачивая ручку кассы, Буш случайно заглядывает в стеклянную витрину и натыкается взглядом на взгляд мужчины в сером котелке, стоящего у магазина на тротуаре.
— Минуту, Роз… Не поворачивайтесь!
— В чем дело?
— Там один тип. Хочу, чтобы он прошел.
— Вы знаете его?
— Он заходил на днях, выбирал приемник. Немец из Брауншвейга: так он отрекомендовался.
— Ну и что? В Швейцарии, по-моему, каждый третий — немец. Да и вы тоже.
— Все-таки пусть он пройдет.
— С вашей мнительностью…
— Вот-вот, — подхватывает Буш, — с моей мнительностью я не хочу быть похищенным гестапо и увезенным в Берлин. С меня по горло хватит встреч со штурмовиками в тридцать четвертом. Вам приходилось слышать о «Коричневом доме» в Мюнхене?
— А есть такой?
— Я провел там две недели и каждое утро жалел, что когда-то появился на свет… Ну вот, прошел. Вы еще заглянете ко мне, Роз?
— Надеюсь…
— Желаю удачи.
Роз выходит, слегка взволнованная. Пройдя несколько шагов, останавливается у витрины и рассматривает выставленные там шляпки. Улица пуста: серый котелок исчез.
На всякий случай Роз не сразу едет в такси к вокзалу, где за столиком ресторана сидит, читая свой «Дер Бунд», терпеливый Камбо.
За столик она садится, как чужая, заказывает чай, пирожное с цукатами и сливки. Пока официант достает, из горки посуду, Роз разминает в пальцах тоненькую румынскую пахитоску. Камбо с неодобрительным выражением чиркает спичкой.
— Позволите?
— О благодарю!
— Сигареты натощак?
— А разве это плохо?
Со стороны все выглядит, как завязка флирта. Обычная сценка для ресторана, особенно с начала войны, когда спрос на мужчин резко возрос. Официант равнодушно звенит посудой, нимало не интересуясь разговором. Он хотя и сотрудничает с полицией, но в политическом отделе, а не в комиссариате по надзору за нравственностью.
Камбо складывает газету по сгибам и мелкими глотками пьет кофе. Его лицо словно связано из морщин. Узкий рот старчески пришепетывает:
— В коробке… очень важные новости… Возьмете, когда я уйду.
— О чем?
— Увидите сами… Сталинград… — И громче: — У мадемуазель, конечно, есть телефон?
Роз смеется:
— Мой друг ревнив!
— Весьма сожалею… Гарсон!
С педантичностью скупца Камбо отсчитывает мелочь, не дав ни монетки на чай. Тем не менее официант не обижен: он привык к скупости богатых господ. Свой франк он получит от этой утренней пташки.
Роз продолжает улыбаться в спину Камбо. Этот человек ей неприятен. Как все загадочное, он вызывает если не страх, то инстинктивное предубеждение. За время знакомства он не сказал о себе и пяти слов. Несомненно только, что он немец и бывший социал-демократ. Несомненно и то, что связи у него поистине-гигантские. В самом начале он предупредил Вальтера через Роз, что их сотрудничество продолжится до окончания войны и ни на час дольше. И без церемоний пояснил, что не является поклонником большевизма.
— Если вы удовлетворитесь этим, то все будет хорошо.
Роз возразила:
— Но мы должны знать, с кем имеем дело.
— Мои убеждения? Антифашист.
— Довольно расплывчато…
— Что поделать… Я один из тех, кто прозевал превращение человека с усиками в фюрера империи. Я и мои друзья. Чтобы помочь ему попасть в ад, я войду в любой блок. Кроме того, мне нужны деньги.
Роз поежилась.
— Это не цинизм, мое дитя, а опыт. Так и скажите вашим. И еще скажите, что при первой же попытке проникнуть в мое прошлое я прерву связь…
С тех пор сведенья от Камбо идут, как с конвейера, но Вальтер — Роз это чувствует! — держится настороже. Правда, пока не было поводов усомниться в их точности, однако кто может поручиться за будущее? Центр тоже предупреждает о бдительности… В глубине души Роз довольна, что видится с этим человеком в последний раз.
Официант, получив свой франк, склоняет реденький пробор. Роз прячет спички в сумочку и, нацепив пакетик с покупкой на палец, мило благодарит швейцара, распахивающего дверь. Через третий перрон она, обогнув вокзал, возвращается в город. За ней никто не следит…
Ширвиндт вместо приветствия ласково встряхивает Роз за плечи.
— Устала?
— Не слишком.
— Ты едешь сегодня. Вот билет.
— Хорошо, — говорит Роз ровным голосом.
— Ну, ну, не надо вешать носа!..
— Загляни в коробок.
— Камбо?
— Да, он… У него физиономия Квазимодо. В его присутствии мне не по себе — ничего не могу с собой поделать…
— Да, — говорит Ширвиндт рассеянно и разглядывает записку. — Но то, что мы получаем, чертовски интересно.
Роз закуривает и пускает дым через ноздри. Даже находясь в отдалении, Камбо заставляет ее нервничать.
— Знаешь, — говорит она, — мне кажется, что он работает еще на кого-то…
— На кого же?
— На американцев. А может быть, на гестапо.
— Я думал об этом.
— И все-таки?..
— Согласен, риск есть. Но пока он помогает нам, и нельзя плевать в колодец. Будем осторожны с ним, насколько возможно.
— Когда ехать?
— Ночным. Последним сеансом передашь данные Камбо. Рацию оставишь в тайнике, за ней придут.
Косым торопливым почерком Ширвиндт переписывает текст с бумажки на листок из бювара, кладет его в конверт.
— Возьми. Зашифруй поаккуратнее и передай дважды. Выйдешь из эфира, только когда получишь квитанцию. Приема не веди и предупреди об этом заранее.
…До вечера Роз возится в конторе, собирает дела, подшивает письма, счета из типографии, запросы поставщиков. Ее преемник найдет канцелярию в полном порядке. Среди почты Роз обнаруживает повестку из налогового управления и кладет ее в корзиночку для спешных бумаг. Будь Роз в другом настроении, она бы заинтересовалась повесткой, пришедшей почему-то задолго до конца года, но сейчас ей не до того — мысль о встрече с Дюроком поглощает ее до конца.
Ровно в четыре Роз уже в саду. Жан кормит голубей, жирных до отвращения. Роз впервые замечает, что голуби так непристойно толсты и прожорливы, и с этого мига навсегда лишает их своей симпатии.
Жан робко смотрит на нее.
— Ты не хочешь посидеть?
— Нет, Жан, давай пойдем.
— В кино?
Он вопросительно вздергивает подбородок и звенит мелочью в кармане.
— Что-то не хочется…
— Но куда же? — спрашивает Дюрок. И тут же догадывается. — К тебе? Это правда, Роз?
— Да, — говорит она, боясь передумать.
Жан обнимает ее, и они идут, тесно прижавшись друг к другу. Роз чувствует, что начинает дрожать, но храбро ступает на порог своего дома. Лестница безлюдна, но, даже окажись на ней кто-нибудь, Роз не изменила бы решения. «Завтра меня здесь не будет», — думает она и вставляет ключ в замок.
Жан тоже растерян. Оказавшись в комнате, он замирает в кресле и сидит — большой, немного неуклюжий, с беспомощными добрыми глазами. Роз с гордостью смотрит на него: такой красивый и умный, он полюбил ее, а не другую девушку, хотя любая была бы счастлива с ним!
— Иди ко мне, — шепотом говорит Жан, и Роз повинуется.
«О господи, как я люблю его!» — думает она, позволяя ему целовать себя и расстегивать блузку. Остается только одна пуговичка у самого ворота, и тут Роз внезапно делается страшно опытности рук Жана. Она открывает глаза и отодвигается: «Только не сейчас!..»
— Не сейчас, — говорит она.
— Но почему?
— Завтра…
Она рассматривает его руки, сильные пальцы с крепкими суставами, серебряный перстень с монограммой. «Но я же действительно ничего не знаю о тебе, Жан!» Сердце ее бьется все чаще и чаще…
— О, Жан… не сердись… это не так просто…
— Не надо, — ласково говорит Жан. — Я все понимаю.
Она присаживается на кровать, достает из сумочки помаду и медленно — гораздо медленнее обычного — красит губы. Под руку попадается конверт из плотной бумаги, и она бездумно кладет его на подушку. Жан молчит.
— Я заварю чай, — говорит Роз, избегая поднимать глаза.
— Если можно, кофе.
— О, конечно!
Только бы не оставаться наедине! Роз необходимо хоть минуту побыть одной. То, что она хотела сделать, оказалось свыше ее сил. И не Ширвиндт тому виной. Роз и сейчас верит Жану, но только вот эта зрелая, уверенная опытность его рук. Кто, какие женщины заполняли его прошлое? Он не говорил о них, но женщины были — теперь она знает точно… А что еще было в его прошлом?
В крохотной кухне Роз, едва не плача, варит кофе по-турецки, бросает в кофейник для крепости щепотку соли и возвращается в комнату. Жан по-прежнему сидит в кресле, и лицо его тонет в полумраке. До отъезда остается всего несколько часов. «Прости меня, Жано!»
Роз разливает кофе по чашечкам и хочет поставить свою на приемник. Ищет, что бы подложить под влажное донышко, натыкается взглядом на конверт и, не сдержавшись, расплескивает кофе. Как он попал на подушку?!
Взгляд на открытую сумочку, еще один — на конверт, и Роз мгновенно вспоминает все. Отряхивая брызги с юбки, она пытается сообразить, сколько времени пробыла в кухне. Минут семь, не меньше. Вставал ли Жан с кресла и трогал ли пакет? Он мог подумать, что письмо от мужчины… А если он прочел его?..
— Почему ты не пьешь? — спрашивает Роз, чтобы что-нибудь сказать.
— Жду тебя. Можно включить свет? Ничего не видно…
«Ничего не видно?» Роз нажимает пуговку выключателя. «Зачем он это сказал?..»
— Достаточно крепко?
— Да… Просто замечательно.
У него такой же твердый подбородок, как у тех белокурых бестий, с которыми Роз знакомится на курортах. И белые волосы. В Бельгии тоже встречаются альбиносы или нет?
Жан поднимается.
— Тебе лучше побыть одной.
Голос его звучит грустно.
— Ты прав, Жано…
— До завтра?
— До послезавтра… Я позвоню тебе в пансион…
После его ухода Роз долго стоит у окна, прижавшись лбом к стеклу. Надо все рассказать Ширвиндту. Но где его найти? В эти часы контора закрыта, а дома Вальтер бывает за полночь. Позвонить из Давоса? Странно — Жан ушел, навсегда исчез из ее жизни и судьбы, а она не может думать сейчас о нем. Только о конверте и Ширвиндте. Верно говорила мама когда-то, что одна беда гонит прочь другую.
…В 22.25 рация Роз выходит в эфир. Слышимость отличная, и Роз передает: КЛМ от ПТХ… КЛМ от ПТХ… КЛМ от ПТХ… Пятизначные цифры бусами тянутся одна за другой. Роз дважды повторяет текст и прячет передатчик в тайник на антресолях. До поезда остается меньше трех часов, а ей еще многое предстоит сделать. Роз вытаскивает из шкафа чемодан и принимается собирать вещи.
9. Август, 1942. Брюссель, Леопольдказерн — Берлин, Принц-Альбрехтштрассе, РСХА
Третий час ночи, а комиссар полиции Фридрих Гаузнер не собирается ложиться. Он может не спать сутками, и это не достоинство, а недостаток — результат длительного перенапряжения нервной системы. С того дня, когда его в числе наиболее опытных работников политической полиции — ЗИПО — включили в состав гестапо, прошло семь лет, и все эти годы Гаузнер живет с дамокловым мечом над головой. В его руках страшная власть, и он может покарать почти любого за проступок или ошибку, но у людей, стоящих над ним, власть еще страшнее; и если они захотят покарать его самого, то старший правительственный советник Гаузнер обратится в горсть смердящего праха. В биографии Гаузнера есть одно сомнительное место, о котором в управлении кадров до поры до времени как бы забыли: в двадцать третьем он разыскал и арестовал в Берлине двух баннфюреров СА — согласно приказу, разумеется, поскольку национал-социалистская партия и ее формирования были тогда объявлены вне закона. Этот деликатный штрих похоронен в досье, но он может всплыть, если Гаузнер поскользнется.
Сегодня Гаузнер ощущает легкое колебание почвы под ногами. Это еще не землетрясение, но ведь и лавина начинается с крохотного снежка. Поэтому Гаузнер не спит, сидит в кабинете, затянутый в мундир, и, прищурившись, вглядывается в лицо задержанной, стараясь отыскать на нем нечто большее, чем страх и страдание.
Две пятисотваттные лампы в рефлекторах направлены на это подергивающееся лицо. Пот и слезы, смешиваясь, стекают по щекам на дряблую шею и орошают блузку с камеей у ворота. Дорогая камея в старинной оправе служит комиссару напоминанием о сдержанности — хозяйка ее состоит в родстве с крупными промышленниками, связанными с концерном «Герман Геринг». Гаузнер старается, чтобы в его голосе звучали теплые, почти дружеские нотки.
— Ах мадам, — говорит он. — И почему вы позвонили нам так поздно?
С ресниц задержанной буквально струится черная тушь.
— Если бы я знала!..
— Но мы же договаривались. Помните: я предупредил вас сразу — звоните сюда, кто бы ни пришел. Мы простили вам укрывательство Гро, постарались поверить, что он обвел вас вокруг пальца, — теперь я думаю: а не слишком ли гуманны мы были тогда?
— Заклинаю вас…
— С вашим весом в обществе, состоянием, в вашем возрасте, наконец, я бы не флиртовал с врагами империи. Для Бельгии и бельгийцев будет лучше, если они прекратят салонную игру в Сопротивление и осознают, что отныне их судьба связана с судьбой Германии. Рабочий агитатор, красный фанатик — такой еще может упорствовать и затягивать на себе петлю, но вы, интеллигенция, элита, — что ищете вы? Извините, не понимаю!
— Это роковое недоразумение!
— Согласен: роковое… Вы заверяли меня, что дружески относитесь к нам. Не так ли? Но могу ли я считать другом того, кто забывает о своем долге? Почему вы не позвонили сразу?
— Я думала… Эта женщина сказала, что служит в полиции.
— В германской полиции нет женщин!
— Откуда мне было знать?
— Вы, конечно, поинтересовались ее документами?
— Я так растерялась.
— Это не оправдание…
Гаузнер поворачивается к протоколисту.
— Приготовьтесь, Эрик. Диктую перевод. Начали… «Семнадцатого августа сорок второго. Подозреваемая — Анжелика Ван-ден-Беер, пятьдесят три года, католичка, вдова предпринимателя, проживает — двенадцать, рю Намюр, Брюссель. Допрос ведет старший правительственный советник Фридрих Гаузнер, отделение IV-E2-2 главного управления полиции безопасности и СД. Подозреваемая говорит, что шестнадцатого августа поздно вечером ее посетила молодая женщина, назвавшаяся членом гестапо. Не предъявив удостоверения, опознавательного жетона или иных документов, подтверждающих ее права, она предложила госпоже Ван-ден-Беер выдать ей некоторые вещи арестованного ранее по этому адресу государственного преступника Гро. Подозреваемая говорит далее, что это требование она выполнила, передав неизвестной несколько книг из библиотеки, якобы принадлежащих лично Гро. Подозреваемая утверждает, что никаких иных предметов, кроме книг, передано не было. Подозреваемая примерно в двадцать три часа сорок минут сообщила об этом по телефону комиссару Гаузнеру, а затем повторила то же самое в показаниях на допросе…» Пока все.
Гаузнер заботливо поправляет рефлектор так, чтобы свет падал на все лицо задержанной, и говорит гораздо строже, чем раньше:
— А теперь повторите все еще раз, с самого начала. И поподробнее, госпожа Ван-ден-Беер. Меня очень интересуют подробности.
Он слушает, не перебивая, и грызет резинку на карандаше. Протоколист разглядывает в карманное зеркальце белоголовый прыщ возле уха. Он не понимает ни слова на том языке, который госпожа Ван-ден-Беер и комиссар считают французским и который убийственно далек от языка Мопассана, Флобера или Гюго.
Гаузнер — самоучка. В сорок лет он черт знает какой ценой выучился кое-как говорить по-английски и по-французски. Этих знаний ему хватает, чтобы вести допросы без переводчика, а на большее он и не претендует.
Лицо задержанной на глазах теряет естественные краски. Нестерпимые свет и жара, исходящие от пятисотваттных ламп, постепенно делают свое дело. Гаузнер щелкает выключателем.
— Какие же книги она взяла?
— Я не знаю… не помню…
— Вы стояли рядом?
Задержанная защищается изо всех сил:
— Я старалась не смотреть… клянусь вам!
— Опять клятвы? Не лучше ли вспомнить?
— Я постараюсь…
— Хорошо, я подожду.
— Там была книга в зеленом переплете. Я вспомнила: «Оды и баллады» Виктора Гюго!..
— Вот видите! Еще?.. Не волнуйтесь, выпейте-ка воды…
— Спасибо… Потом томик Жорж Санд, кажется, «Чертова лужа» и «Вороны» Анри Бека.
— Вот как? Странный вкус.
— И «Чудо профессора Ферамона».
— Вы читали эти книги?
— Да… Но «Чудо» только урывками, господин Гро очень любил ее и почти всегда перелистывал.
Гаузнер старается казаться равнодушным, но пульс у него начинает биться чаще. Он чувствует, как напряженно вздрагивает жилка на виске. Похоже — удача сама идет в руки.
— И в тот вечер, когда мы навестили его, он тоже читал?
— Он был в библиотеке часов до семи.
— Читал? Что именно?
— Как раз «Чудо»… и делал выписки.
— Вы назвали все книги?
— Были еще две или три…
Очевидно, в голосе Гаузнера прорывается то, что он так хочет скрыть, ибо задержанная с ужасом смотрит на него и начинает икать. Это икота от страха, которую трудно остановить, но у Гаузнера есть в запасе средство. Не наклоняясь, он с размаху бьет по дряблым нарумяненным щекам, отрывая звуком пощечин протоколиста от созерцания созревшего прыща.
— Хватит! Какие книги? Ну! Я спрашиваю: какие книги?!
От новой пощечины задержанная вдавливается в спинку кресла. Губы ее трясутся.
— O-o-o… — тихо стонет она. — Бить женщину… Боже мой!..
Но Гаузнер уже попал в привычное русло и даже не пытается себя остановить. Теперь все равно. Если задержанная скажет правду, никому не будет дела до того, как удалось ее получить: если же нет, то жалоба родственников госпожи Ван-ден-Беер мало что прибавит к тем неприятностям, которые свалятся на голову Гаузнера. С вмешательством рейхсмаршала или без него, комиссар отправится в лучшем случае в штрафную роту на Востоке. Гаузнер явственно слышит негромкий голос обергруппенфюрера Мюллера, говорящего в обычной для себя небрежной манере: «Все эти подробности, голубчик, вы обязаны были выяснить при аресте Гро. При, а не две недели спустя… Две или три книги? Да, разумеется, просто пустяк! Ну а если именно одна из них использовалась для шифра?!»
— Слушай, — тихо говорит Гаузнер, отделяя каждое слово, — Слушай ты, старая подзаборная шлюха! Ты не выйдешь отсюда, пока не вспомнишь. Я выколочу из тебя даже то, в чем не признаются и на исповеди. Понимаешь?..
Каждую фразу он сопровождает пощечиной, стараясь, чтобы удары приходились по щекам и переносице, — это больнее. Руки задержанной, поднесенные к лицу, не мешают ему; как ни старается она закрыться, удары попадают в цель. Протоколист, в свою очередь, помогает ему длинной металлической линейкой.
Женщина начинает кричать.
Гаузнер, отдуваясь, складывает руки на груди и ждет. Он знает, что теперь придется подождать. Так уж устроен человек, что побои не вдруг проясняют память. Протоколист вздергивает брови:
— Господин советник прикажет позвонить в комендатуру?
— Не сейчас… Она все расскажет и так. Немного терпения…
Через полчаса Гаузнер диктует протокол:
— «Подозреваемая говорит, что неизвестной изъяты следующие книги: Жорж Санд „Чертова лужа“, издание девятисотого года; „Оды и баллады“ Гюго, издание двадцать второго года; „Вороны“ Анри Бека, издание тридцать пятого года; „Чудо профессора Ферамона“, издание десятого года; сочинения Оноре де Бальзака, тома второй и девятый; „Буря над домом“, издание Эберса…»
Протоколист, прикусив от старания кончик языка, печатает на машинке и почтительно посматривает на Гаузнера.
— Конец?.. Если господин советник позволит, — это просто волшебство!
— Не льстите, Эрик. Пишите. «Со слов подозреваемой. Составлен комиссаром Гаузнером. Словесный портрет. Лет — двадцать два — двадцать пять, рост — до ста шестидесяти, телосложение — хрупкое. Блондинка, лицо овальное, щеки худые, лоб скошенный, высокий, нос прямой, подбородок прямой, острый, глаза серые. Разыскивается за совершение государственного преступления — шпионаж в пользу Советского Союза. Говорит по-французски и немецки без акцента. Шестнадцатого августа была одета в шелковый клетчатый плащ, клетка серая, фон — серебристый. Особая примета — левая бровь асимметрична и несколько короче правой…» Абзац… «В июле сорок второго дважды замечена в Брюсселе, но потеряна агентами наблюдения в Льеже. Не исключено, что вооружена и окажет при аресте сопротивление. В случае ареста немедленно известить управление гестапо в Берлине через офицера. Содержать в наручниках, не допрашивать…» Написали?
— Да.
— Адресовано: «Высшим руководителям полиции безопасности и СД в Париже, Брюсселе, Гааге и приграничных гау Германской империи. Для исполнения — гестапо. Подлинный подписал — Гаузнер, старший правительственный советник. Брюссель».
Задержанная с лицом, опухшим от слез и пощечин, умоляюще протягивает руки.
— Я вспомнила все… Вы отпустите меня? Ведь правда — я смогу уйти?
«Только через крематорий», — думает Гаузнер и говорит с самым любезным видом:
— Разумеется, вас сейчас проводят.
Когда конвой забирает арестованную, комиссар звонит вниз, в комендатуру, отдает нужные распоряжения и немедля вызывает полевой аэродром. Материал слишком важен, чтобы доверить его фельдсвязи. В таких случаях лучше всего лететь самому.
В самолете Гаузнер спит. Он сделал свое дело и имеет право отдохнуть, тем более что по опыту ему известно, как трудно получить приличный номер в общежитии РСХА. Здесь всегда переполнено.
Берлин встречает его серым от дождя рассветом. В аэропорту Гаузнер не меньше часа созванивается с главным управлением безопасности и ждет обещанную машину. За ним присылают не «хорьх», а потрепанный БМВ с молчаливым громилой за рулем. По дороге Гаузнер спрашивает его о бомбежках, но ответа не получает. Широкий затылок громилы багров, как окорок. Гаузнер брезгливо рассматривает его, и настроение его падает. Здесь, в Берлине, он только шестеренка громадного аппарата. Неизвестно, как еще расценят его самовольный прилет.
На Принц-Альбрехтштрассе громила равнодушно распахивает дверку и, даже не откозыряв, возвращается за руль и отъезжает. Маленький человек, сидящий в комиссаре Гаузнере и расправивший было плечи в Брюсселе, опять начинает в полном объеме сознавать свое ничтожество.
Тем более неожиданным оказывается для Гаузнера прием, оказанный ему начальником третьего отдела гестапо штандартенфюрером Рейнике. Выслушав доклад, Рейнике связывается с кем-то, просит принять их двоих и ведет Гаузнера на этаж, где, как помнит комиссар, располагаются кабинеты руководителей РСХА.
— Поправьте пояс, — вполголоса говорит штандартенфюрер, и они входят в просторную приемную.
Ждать им приходится совсем недолго, не больше минуты. Адъютант, словно восковая кукла замерший за столиком, вскакивает на сигнал зуммера и приоткрывает отделанную полированным орехом дверь.
— Прошу…
Гаузнер, подобравшись, переступает порог. Вскидывает руку:
— Хайль Гитлер!
— Входите, господа…
Гаузнер упирается взглядом в верхнюю пуговицу мундира хозяина кабинета, затем осторожно скашивает глаз на его правое плечо с погоном бригаденфюрера. На сердце у него становится легко; он уже знает, с кем имеет дело, — с Вальтером Шелленбергом, и радуется, ибо отсюда опасность пока не грозит. Но вот вопрос что нужно начальнику управления-VI от чиновника гестапо? Зарубежную разведку и тайную полицию разделяет служебная стена… Если бригаденфюрер станет спрашивать, надо ли отвечать?
Шелленберг выходит из-за стола.
— Присаживайтесь, господа. Что нового в Мюнхене, дорогой Рейнике? Когда вы вернулись?
— Только вчера, бригаденфюрер.
— И, очевидно, расстроены? Те молчат?.. Терпение, и они заговорят. С русскими всегда не просто.
— Благодарю, бригаденфюрер!.. Я как раз потому и позвонил вам, что комиссар Гаузнер имеет к этому отношение.
«К чему?!» Гаузнер обращается в слух. «Осторожно, Фридрих, — говорит он себе. — Ни слова лишнего!»
Шелленберг приветливо улыбается.
— Я помню: трио — Модель, Шустер, Гаузнер. Чем вы хотите порадовать нас, комиссар?
— Простите, бригаденфюрер… в каком смысле?
— В отношении ПТХ.
— Бригаденфюрер извинит меня, но я… Не лучше ли выяснить все через обергруппенфюрера?
— Через Мюллера?
Шелленберг уже не улыбается.
— Предпочитаю информацию из первых рук. Что вас смущает, Гаузнер? Не прикажете ли тянуть вас за язык?
Гаузнер мгновение борется с собой. Решается. Голос его звучит твердо.
— Обергруппенфюрер будет недоволен.
— О, пустяки!.. Я хочу сказать, что его неудовольствие может показаться вам пустяками в сравнении с неудовольствием рейхсфюрера!.. Слушайте, Гаузнер, и запоминайте: ПТХ занимаюсь я! Я, а не гестапо и абвер.
— Мне это не известно.
— Это так, Фридрих, — вмешивается Рейнике.
— Вы слышали?
Гаузнер чувствует себя зерном, попавшим между жерновами. Шелленберг способен растереть его в пыль. К тому же, кто знает, вполне вероятно, что Шелленбергу действительно поручено дело с передатчиками?
Шелленберг кладет ему руку на плечо:
— Садитесь, Гаузнер. Можете курить, если хотите. Покурите и расскажете мне все.
— Бригаденфюрер берет на себя ответственность?
Гаузнер прекрасно понимает, что выхода нет. Шелленберг добьется своего. Этот всегда улыбающийся «теневой Гиммлер», по слухам, подкопался под всех — Мюллера, Кальтенбруннера и почти всесильного Канариса. Эту сплетню передают из уха в ухо, и Гаузнер не сомневается в ее достоверности.
— Ну вот и прекрасно, — говорит Шелленберг, выслушав доклад. — Что же предложил Шустер: от радистов — к резиденту? Мысль недурна. Канарис знает о ней?
— Не думаю, — говорит Гаузнер. — Модель собирался в Берлин не раньше октября.
— Вам нравится Брюссель?
— Отличный город, бригаденфюрер!
— Ровно не хуже…
— Ровно?
— Это на Украине, — вмешивается Рейнике.
Шелленберг отрывается от бумаг, переданных Гаузнером, — бумаг, которые заключают в себе подробности по делу брюссельской радиогруппы. Улыбка Шелленберга становится почти нежной.
— Вот именно.
— Я поеду туда? — догадывается Гаузнер. — Но за что?
— Это повышение, комиссар, награда за заслуги.
Гаузнер находит в себе силы протестовать:
— Я должен буду подать рапорт.
— Не стоит, Фридрих, — говорит Рейнике. — Те два баннфюрера, к сожалению, живы. Один из них важная шишка в ведомстве рейхслейтера Розенберга, а другой служит в штабе СС. Я знаком с ними обоими и берусь утверждать, что они очень злопамятны.
— А жизнь так прекрасна, — добавляет Шелленберг. — Не стоит ее осложнять… Итак, не смею задерживать вас, комиссар. Подождите в приемной…
Выходя, Гаузнер уже не слышит фразы Шелленберга, подводящей итог его многолетней карьере:
— Согласитесь, Рейнике, для Брюсселя ваш протеже не был находкой!..
Гаузнер принимает безразличный вид и усаживается в кресло. Сейчас остается одно — подождать.
Дверь плотно закрыта, и адъютант караулит ее с настороженностью цепного пса. За ней в эти минуты решается нечто большее, чем карьера комиссара Гаузнера. Речь идет о тайнах, недоступных даже для ответственных чиновников гестапо.
— Поймите меня правильно, Рейнике, — говорит Шелленберг без тени обычной улыбки. — Суть не в лаврах Канариса. Страдает дело! Мы попусту дробим силы, и рейхсфюрер согласен со мной в этой части. Когда речь идет о передатчиках Интеллидженс сервис во Франции и Голландии, я готов оставить их для абвера. Англичане слишком умны, чтобы рисковать своими асами; они подставляют под обух скороспелую агентуру из самих французов или голландцев… С русскими иначе. Их разведка не тотальна, но работает блестяще. Помните берлинскую группу? Где они только не имели людей — в министерстве авиации, в самом абвере, на Бендлерштрассе, в промышленности. Канарис в конце концов добрался до ядра, но только до него, а не до филиалов!
— Ну, ну, а Мюнхен?
— А сколько осталось? И что известно о них абверу и гестапо?
— При чем здесь гестапо?
— Вот это мило! Ну а Гаага? Ею занимались вы сами. Чего достиг там ваш Мюллер? Радиогруппа разгромлена, но источники, посредники и руководитель, — где они?.. А Марсель, Лилль, Антверпен?
Рейнике спокойно перебивает:
— Добавьте Женеву, бригаденфюрер. Там, кажется, оперируете вы?
— И вы тоже!
— Естественно…
— Не будем считаться, Рейнике. Радисты, арестованные в Мюнхене, молчат, и даже вам самому немногое удалось от них получить.
— Что же вы предлагаете?
— Совместную работу.
— А Канарис?
— Ему придется нам помочь. Ничего не поделаешь, об этом ему скажет сам Борман.
— Вы все продумали, бригаденфюрер?
— Многое решится на совещании. Я созову всех, кто заинтересован, завтра. Пойдет на это Мюллер?
— Думаю, что да… Но как быть с Гаузнером? Его нельзя так просто взять и передвинуть под Ровно. Что я скажу Мюллеру?
— Это ваша забота. Чтобы заниматься ПТХ, нужен гибкий и умный человек.
— Кого вы имеете в виду? Уж не меня ли?
— Вас. Оставьте за собой отдел и поезжайте. Добейтесь от Мюллера, чтобы он подчинил вам кого следует во Франции и Швейцарии. Мои люди будут вам помогать. Вы займете исключительное положение!
«Да, в случае удачи, — прикидывает Рейнике. — Тогда лавры пополам. А в случае неудачи?..»
— Я подумаю, — говорит он уклончиво.
— Только до завтра; позвоните мне утром. И, кстати, распорядитесь, чтобы нашли книги по списку Гаузнера, ваш аппарат получит их быстрее. Посмотрим, что обнаружат специалисты по шифрам.
— Хорошо! — говорит Рейнике. — Хайль Гитлер!
Он коротко кивает Шелленбергу и выходит в приемную, где вскочивший с кресла Гаузнер смотрит на него с надеждой и нетерпением.
Рейнике похлопывает его по спине.
— Не раскисайте, Фридрих! Больше мужества… Мне удалось отстоять вас. Вы поедете не под Ровно, а в Париж. Правда, не на прежнюю роль, но с вполне самостоятельным заданием.
Гаузнер благодарно склоняет лысую голову.
— Я этого не забуду, штандартенфюрер!
— Вот и чудесно! Скоро мы встретимся, и я надеюсь, что вы будете держать меня в курсе всех своих шагов. Пойдемте. У меня вы напишете рапорт о переводе, и на целые сутки Берлин — ваш!
Они покидают приемную, а адъютант выключает микрофон, точнее — сразу два: первый подведен к воспроизводящему запись устройству в кабинете Шелленберга, а второй — к аналогичному приспособлению у обергруппенфюрера Мюллера.
10. Сентябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24
Девушка в плаще серебристого цвета идет по бульвару. Ее зовут Жаклин, и она связная между Парижем и Брюсселем. Левая бровь у нее действительно немного короче правой, но не настолько, чтобы это портило лицо. Жаклин торопится, у нее деловое свидание. Крохотный пистолетик калибра 6,35, поставленный на боевой взвод, спрятан под свитером и при каждом шаге холодит бок. Жаклин не знакома с тем, кто будет ждать ее у кафе «Империаль» в пассаже Лидо. Он подойдет к ней сам, и Жаклин томима любопытством — как он узнает ее?
В пассаже легче потерять, чем найти. Здесь полно немцев, глазеющих на витрины, покупающих парфюмерную мелочь и предлагающих свое общество одиноким женщинам. Немало и французов — из тех, кому нет дела до оккупации. Жаклин становится неуютно, и она спешит к кафе. Оглядывается. За столиками почти сплошь старички; газеты, прикрепленные к древкам, они держат торжественно, как священные хоругви.
— Не опоздал?
Жаклин оборачивается.
— А сколько на ваших?
— Час по Гринвичу.
— Значит, мои отстают.
Жаклин без церемоний разглядывает собеседника. Он молод, но волосы пересыпаны сединой, и две глубокие залысины обнажают лоб у висков. Живые темные глаза и резко очерченный рот. Худощав, хотя хрупким его не назовешь; в повороте головы чувствуется скрытая уверенная сила. Жюль предупредил, что слова этого человека — приказ.
Жаклин берет его под руку, и они идут вдоль витрин, задерживаясь и разглядывая выставленные в них образцы.
— В Брюсселе засвечено, — говорит Жаклин.
— Откуда вы знаете? Это точно?
— Наш друг уехал в Леопольдказерн пятнадцать дней назад.
— Гестапо?
Пристально рассматривая связку соболей, фантастически высокая цена которых в марках и франках жирно обозначена на этикетке, она рассказывает о поездке. Старается, чтобы история с посещением особняка Ван-ден-Бееров выглядела не слишком драматической. Старуха и не додумалась проверить документы; впрочем, Жаклин сумела бы выпутаться.
— Кто поручал вам взять книги?
— Никто, но я решила, что это важно, раз Жюль специально посылал их Фландену. Кроме тех двух, я взяла еще… Я сделала что-нибудь не то? Но, поверьте, хозяйка ничего не заподозрила.
— А если за домом наблюдали?
— Я не вчера родилась!
Звучит это задорно и уверенно, но Жаклин не убеждена, что собеседник согласен с ней. Его рука делается каменной под ее ладонью.
— Считайте, что и вы засветились, — говорит он. — Где книги?
— У меня дома.
— Избавьтесь от них… всех до единой.
— Это не трудно.
— И, пожалуй, будет правильно, если вы уедете из Парижа. Например, в Марсель, в свободную зону. И чем быстрее, тем лучше…
— В Марсель? А пропуск?.. А мои старики?.. И на что я там буду жить?
— Пропуск и работу я беру на себя. Родители переберутся к вам при первой возможности.
— Едва ли они захотят. Может быть, мне все-таки остаться?
— Слишком опасно.
— Когда ехать?
— Жюль известит вас и передаст на вокзале деньги и документы. В Марселе по ним получите на главном почтамте открытку до востребования, там будет адрес одного человека… Постараемся, чтобы вы уехали самое позднее завтра… Ну и задали вы мне задачу! Будь я вашим отцом…
— Что тогда?
Жаклин поднимает голову и ждет ответа. Она не сердится на этого человека, хотя он вмешался в ее жизнь и за какие-то пять минут все изменил в ней. Даже не зная о нем ничего, она догадывается — о женская интуиция! — что при иных обстоятельствах он не проявил бы такой настойчивости. Интересно, стал бы он ухаживать за ней, познакомься они где-нибудь в кино? Жаклин было бы приятно его внимание.
— Что тогда? — повторяет она, но не получает ответа.
Они выходят из пассажа и на углу расстаются. Жаклин ныряет в подошедший автобус, а Жак-Анри, задумавшись, пешком направляется в контору. Он озабочен необходимостью срочно добыть новые документы для связной. Это труднее, чем кажется. Если бы речь шла о фальшивке, то на черной бирже сколько угодно паспортов, хоть уругвайских. Но для легализации в Марселе нужен настоящий документ, полученный и зарегистрированный в префектуре. Придется дать взятку.
В контору Жак-Анри поднимается по слабо освещенной резервной лестнице и сразу звонит знакомому чиновнику в районный комиссариат.
Голос его весел, когда он болтает о погоде и театральных новостях: ходят слухи, что приезжает венская оперетка…
— Кстати, — говорит он как можно небрежнее. — Моя племянница, малютка Лили… Лили Мартен — вы помните ее? — собирается в Виши. Вы могли бы это устроить?
Чиновник не знает никакой Лили, но зато отлично понимает Эзопов язык.
— Врач прописал ей воды?
Да, и к тому же подходит зима, а у нее слабые легкие.
— Как ее полностью зовут?
— Лили-Симона, дочь Ги и Агат Мартен, урожденной Лепелье, оба из Бузонвилля. Двадцать три года, католичка, крещена в церкви Сент-Антуан второго февраля. Прежний адрес — Бузонвилль, Иль-де-Франс. Адрес в Париже — отель «Ферран».
— Отлично! — говорит чиновник и смеется. — Надеюсь, она не блондинка? А то мои коллеги из политического отдела ищут знакомства с блондинкой того же возраста. Ее очень ждут в брюссельском гестапо. Не понимаю, как можно в таком возрасте заниматься политикой? Франция вполне обойдется без новой Жанны д'Арк!
Жак-Анри не меняет тона:
— Лили брюнетка, вы же помните… А эта ваша Жанна д'Арк — она хорошенькая? Как она выглядит на фото?
— У нас только ее описание.
— Так вы поможете?
— Посмотрю, что можно будет сделать.
— Все необходимое и деньги на гербовые марки я пришлю. Скажем, в три. Не поздно?
— В самый раз. Когда она думает ехать?
— Лили сидит на чемоданах и картонках для шляп…
— Не забудьте о гербовом сборе!..
Жак-Анри кладет трубку на рычаг. Придется поторопиться. Жаклин должна уехать немедленно. Есть ли деньги в кассе? Вызывая Жюля, Жак-Анри слегка прижимает кнопку звонка.
При своем весе Жюль умеет быть бесшумным. У него походка охотника, и Жак-Анри вздрагивает, услышав кашель над ухом.
— Напугал?
— Садись, — говорит Жак-Анри. — Сколько у нас денег?
— Здесь или на счету?
— При себе.
— Несколько тысяч, но можно достать еще…
— Пошли в комиссариат, как обычно. Жаклин поедет в Марсель. Позвони ей и скажи, чтобы покрасила волосы и сразу же уходила из дому. Ее ищет гестапо. Звони из кафе.
— Дела так плохи?
— Да, с Брюсселем кончено. И к тому же Жаклин наделала глупостей.
Жак-Анри встает и резко отодвигает кресло. В который раз все приходится менять на ходу! Товарищи гибнут, уходят, безмолвные и безымянные, оставляя живым незавершенные дела. Их так мало, и они — не Гераклы, а просто люди с нормальными мышцами, мозгом и нервами. И тем не менее они не сетуют на трудности, не ропщут и даже не просят себе того, на что каждый солдат имеет неотъемлемое право, — боевого оружия, чтобы перед смертью самому убить хотя бы одного врага. Только ум и руки даны им, а сколько всего не дано!..
— Поль уже начал работу? — спрашивает Жюль.
— С пятнадцатого. Марсельская группа будет запасной. С ней их у нас остается четыре, не считая групп Вальтера.
— Есть предложение.
— По системе?
— Да. Мне кажется, надо отказаться от общих позывных.
— У Поля свой.
— Дадим и остальным. И сменим код… По-моему, немцы выделили нас в общей массе подпольных передатчиков и будут пеленговать вовсю.
— Ну а Центр? Мы сменим все — я согласен; но корреспондирующая рация останется все той же.
— Изменит расписание и частоты.
— Полная ломка? Слишком сложно.
— Я бы не откладывал.
— Значит, месяц бездействия… Не выйдет, Жюль.
— Где же выход?
— Я уже ломал голову и кое-что придумал. Если забыть о Поле, у нас три действующие рации. Но на ключе могут работать десять человек, включая тебя и меня. Мы образуем три секции: в Нанте, Антверпене и Париже.
— Что это даст?
— Я не кончил… У каждой секции будут три передатчика. Пусть работают синхронно. Не уловил?
Жюль пожимает толстыми плечами.
— Но это же просто. Возьми, к примеру, Париж, Один передатчик останется там, где есть. Другой разместим на Монмартре, третий — в Версале. В эфир они выйдут одновременно на одной волне, слушая друг друга. Первый передаст десять групп и умолкнет; следующие десять групп передаст другой, еще десять — третий. Комбинацию можно менять, и пеленг станет непрерывно произвольно смещаться. Поставь-ка себя на место оператора и попробуй определить, откуда идет передача, если рация словно не раздвоилась даже, а разделилась на три части и из разных мест, не прерываясь, передает одну телеграмму?
— Это идея.
— Только часть идеи… У каждой рации должно быть по меньшей мере три квартиры. Они станут кочевать, как бедуины по пустыне. Пусть немцы запеленгуют, если смогут!
— А связные? — допытывается Жюль.
— Группы перейдут на автономию… В Антверпене, открываем филиал, фирма «Монд», строительные материалы. Я войду в дело — через третьих лиц, разумеется. Сними деньги со счетов, с каждого не слишком много, и Рене, за комиссионные, уладит все.
— Я займусь квартирами.
— Решено! — говорит Жак-Анри.
На столе, скрытая в чернильном приборе, загорается и мигает крохотная лампочка: кто-то вошел в приемную и не садится. Жюль, подхватив на ходу с бюро кожаную папку, устремляется к двери. Приоткрывает и, словно продолжая деловой разговор, почтительно роняет в кабинет:
— Понимаю, господин Легран. Я немедленно звоню генералу и сообщаю, что мы согласны на условия Тодта.
И — посетителю в приемной:
— Господин Легран занят. Соблаговолите подождать, я доложу о вас. Жак-Анри остается один. В ушах, как наваждение, возникает и начинает звучать, повторяясь, одна и та же строка: «Белеет парус одинокий…» Она назойлива и мешает Жаку-Анри думать о другом — о делах, заставляющих его идти на реорганизацию фирмы «Эпок». Два года им всем было трудно, очень трудно, а теперь станет еще труднее. Жак-Анри обязан быть к этому готовым. И его товарищи — тоже.