Дом без ключа

Азаров Алексей Сергеевич

Кудрявцев Владислав Петрович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1. Октябрь, 1942. Париж, отель «Лютеция»

Сегодня Шустер доволен солдатами радиороты: они работают как одержимые, не отвлекаясь ни на что постороннее.

— Десять — семь — пятнадцать, господин капитан!

— Настройка десять — семь — пятнадцать!

— Алло, все иксы, примите: десять — семь — пятнадцать!

Все силы парижской группы радио-абвера брошены на охоту. Шустер, не отрываясь от карты, видит, что каждый из шести операторов, дежурящих с ним сегодня, буквально слился с приемником на своем столе. Сейчас начнут поступать данные от стационарных и передвижных пеленгаторов-«иксов».

— Икс первый докладывает: пеленг — сто два градуса!

— Икс-два — сорок пять!..

— Икс-три — сто шестьдесят шесть…

Маленькая заминка, и наконец:

— Икс-четыре — сто тридцать два!

Рация, работающая на частоте 10715 килогерц, засечена. Шустер протягивает по карте нити пеленгов, в месте скрещения возникает крохотный треугольник. Может быть, сегодня все будет как надо?

— Фельдфебель! Запросите иксы еще раз!

Родэ с ошалелыми от напряжения глазами кричит операторам:

— Дать дубль!

Шустер приготавливает булавки.

— Икс-первый — сорок семь!

— Икс-два — сто семьдесят три!

— Икс-три — пять-ноль!

— Икс-четыре — сто пятнадцать!

Булавки воткнуты, и к ним с периферии карты протянуты крашеные шелковинки. Шустер закусывает губу: все то же самое. Передатчик, поработав две с половиной минуты, переместился в другой район Парижа. Еще через две с половиной минуты он удерет в новое место, отбарабанит десять групп и умолкнет, чтобы выйти на очередную связь откуда угодно, но не оттуда, где был раньше. В этих бросках нет закономерностей системы, хотя Шустер убежден в ее наличии.

— Отбой, господин капитан!

— Хорошо. Отбой для всех, кроме контрольных раций!

За шестью столами возникает шевеление, шепот, кто-то поминает черта — операторы, гремя стульями, разминают затекшие мышцы. За километры отсюда стряхивают напряжение те, кто в течение целого часа соляным столбом стыл у пеленгующих устройств. Теперь они свободны до вечера: рация, сменив частоту 10715 килогерц на 11850, выйдет в эфир в 21.10.

Родэ, не стесняясь присутствия капитана, затевает игру в чехарду. Его рыхлый бабий зад, туго обтянутый вылинявшими штанами, бесстыдно маячит перед глазами Шустера. Не будь Родэ незаменимым специалистом, Шустер давно уже сплавил бы его из группы, но Модель держится за этого выродка и таскает его с собой по всей Европе. Сплюснутые уши Родэ и его череп неандертальца вызывают у капитана чувство брезгливой неприязни. При всей своей видимой тупости фельдфебель хитер и успешно совмещает обязанности старшего унтер-офицера полуроты и осведомителя СД. За крохотным лобиком гнездятся бог весть какие мыслишки, и капитан Шустер старается не догадываться, что именно думает о нем фельдфебель Генрик Родэ из 621-го подразделения радиосвязи.

Шустер, пачкая в пыли сапоги, прогуливается по плацу и отдыхает. Уже осень, почти зима, а в Париже по-летнему тепло, и каштаны еще не уронили листву. Несмотря на служебные трудности, Шустер чувствует себя хорошо. Погоны капитана, только неделю назад обмытые в компании Моделя, помогают ему сохранить внутреннее равновесие. Даже Родэ временами кажется не таким противным, тем более что это он, а не кто-либо иной, подал в свое время идею использовать палатки телефонистов для маскировки передвижных пеленгаторов. Идея оправдала себя в Марселе, Лилле и Брюсселе и принесла Моделю крест «За заслуги», а Шустеру — внеочередное повышение в чине.

У столов возникает суматоха. Кто-то из операторов оседлал Родэ, и фельдфебель, не устояв на ногах, кубарем катится в пыль. Шустер вынужден вмешаться.

— Родэ!

Напяливая на ходу пилотку, фельдфебель кривоногим крабом подкатывается к капитану.

— Отряхнитесь, — говорит Шустер. — И ведите себя прилично!

— Да, господин капитан!.. Но люди устали.

— Вы хотели сказать — солдаты?

— Виноват, господин капитан!

Шустер чувствует враждебность тона Родэ, но делает вид, что не замечает: он не намерен ссориться. В радиороте собраны лучшие специалисты со всей Германии, и Родэ — настоящий самородок. Туп он только в общежитейском смысле.

Шустер внимательно рассматривает шов на перчатке.

— Мне говорили — у вас есть идея? Какая?

Родэ мнется.

— Это, собственно, не идея… Так, грубая схема…

— Ну, ну, Родэ, не скромничайте!

— Господин капитан позволит?

Шустер поощрительно кивает, и Родэ принимается излагать свои мысли. Руки его, словно клешни, загребают воздух, в складках лобика блестят капли пота.

— У нас девять групп, и у каждой пеленгатор и приемная станция. Они разбиты на четверки, а одна — контрольная.

— Ну и что?

— Нужна новая организация, более гибкая. Господин капитан могли бы приказать объединить все девять радиогрупп в единую сеть, и тогда мы здесь имели бы девять точек координат.

— Что это даст, если станции передвигаются?

— Само по себе ничего, если, конечно, прыгать вслед за ними с места на место. Но можно и не прыгать! Не захочет ли господин капитан дать указание, чтобы пеленгаторы, расположившись по кольцу, засекали только одну станцию? Только ее, а не дублеров. Скажем, для начала ту, что передает откуда-то из Версаля.

— Но она может включиться не первой, а третьей или второй?

— Дело не в порядке. Главное — сосредоточиться на конкретном пункте и идти к нему. После каждого перехваченного сеанса пеленгаторы передвинутся по пеленгу, насколько можно, и останутся ждать снова, сутки или больше, пока не засекут ее.

— А потом?

— Опять подвинутся к ней!

Шустер прикидывает: идея хороша, но нуждается в дополнении. Сосредоточивать девять групп на одном передатчике заманчиво с точки зрения точности, но бессмысленно, учитывая количество раций ПТХ. Пусть будет, как и есть, четыре и четыре! Каждая четверка возьмет под контроль свой участок, пядь за пядью приближаясь к передатчикам. В конечном счете рано или поздно они сузят поле поисков до мизерной величины, и тогда — очередь за малыми локаторами, нацеленными на обнаружение магнито-силового поля.

— У вас все, Родэ?

— Господин капитан извинит меня: я предупреждал, что идея не продумана, только схема…

— К сожалению!

Родэ продолжает идти рядом.

— Что-нибудь еще?

— Да… — Родэ понижает голос. — Обер-ефрейтор Мильман связался с француженкой, господин капитан. Я видел сам, как они выходили из отеля. Такой маленький отельчик на Монпарнасе, специально приспособленный для определенных встреч.

— Вас беспокоит чистота крови, Родэ?

— Я национал-социалист! К тому же девица может быть связана с маки, а мы не обычная часть.

— И вы, конечно, уже написали рапорт?

Шустер, прищурившись, ждет ответа. История грозит обернуться расследованием. Если Мильман переспал с проституткой, СД начнет копаться в делах роты, и у коллеги Мейснера появится возможность подставить ножку разом и Шустеру и Моделю. В последнее время Мейснер превосходно спелся с комиссаром Гаузнером, неведомо почему оказавшимся в Париже на роли уполномоченного по связи между СД и армией. Хотя Гаузнер и не показывается в «Лютеции», где квартирует абвер, и живет в штаб-квартире гестапо возле Булонского леса, Шустеру то и дело приходится встречаться с ним по делу ПТХ. Похоже, что главное управление безопасности не прочь прибрать к рукам всю операцию по ликвидации передатчиков. Коллегу Мейснера, правда, удалось спровадить в Марсель, но ни одна командировка не бывает, к сожалению, вечной…

— Ну, Родэ, — говорит Шустер. — Где же ваш рапорт?

— Я пока не писал… Я думаю, господин капитан могли бы сами расспросить Мильмана, неофициально.

Крючок слишком толст, и Шустер, разумеется, его не заглатывает. Шалишь, мой милый; на этот раз я не дам тебе повода доносить на меня Гаузнеру!

— Здесь армия, фельдфебель, а не хоровое общество! Извольте действовать по уставу!.. «Неофициально»! Хорошенький пример для подчиненных.

Родэ покорно выслушивает выговор. Дело сорвалось, но напрасно господин капитан думает, что перехитрил гестапо.

Комиссар Гаузнер верно говорит: дворянчики ненадежны; фюрер только тогда будет в безопасности, когда уберет из армии старых генералов и их бесчисленную родню. Эти типы устали воевать, и к тому же каждый из них сам хотел бы сделаться фюрером великой Германской империи…

В отель «Лютеция» Шустер едет приятно взволнованный. Во-первых, удалось поставить на свое место Родэ; во-вторых, кажется, нащупан правильный путь к радиоточкам ПТХ. Сегодня же вечером он составит докладную в Берлин на имя генерала фон Бентивеньи, а тот скорее всего, доложит о проекте адмиралу Канарису.

Кабинет Шустера расположен на четвертом этаже. Капитан одним махом взлетает по лестнице, словно взбодренный доброй дозой допинга. Не присаживаясь, звонит Моделю.

— Здесь — Шустер… Это вы?.. Пока без изменений… До вечера.

Докладная пишется как бы сама собой. Мысль Родэ, ставшая мыслью Шустера, получает четкое оформление. Не доверяя машинистке, Шустер сам перепечатывает текст и, поминутно сверяясь с таблицами, шифрует его с особой тщательностью.

Остаток дня Шустер проводит в тире, оборудованном для офицеров абвера в подвале отеля. Твердой рукой он посылает пули в сердце фанерного красноармейца. Мишень трещит, дырочки наползают одна на одну. Расстреляв три обоймы, Шустер подсчитывает: восемнадцать попаданий! Жаль, что мишень слишком велика, чтобы взять ее на память. Идея только тогда приносит плоды своему автору, когда своевременно попадает к тем, от кого зависит решение.

До 21.10 Шустер свободен. Ужин ему приносят в кабинет и, запивая паштет молоком, он, не торопясь, просматривает бумаги. Берлин подхлестывает, понукает, требует активности. Специалисты из абвера с помощью полученного наконец ключа расшифровали не меньше пятидесяти радиограмм, отправленных до сентября в Центр и из Центра. Некоторые из них генерал фон Бентивеньи цитирует в письме с приказом усилить темп поисков ПТХ. Шустер с профессиональным интересом прочитывает их. «Марату от Профессора. Проверьте, действительно ли Гудериан находится на Восточном фронте, подчинены ли ему 2-я и 3-я армии? Преобразовывается ли 4-я танковая армия в армейскую группу под командованием Моделя? Входят ли в состав этой группы другие армии? Какие армии предполагается ввести в ее состав? Конец. № 921». Паштет попадает в дупло, и зуб мгновенно начинает ныть. Шустер ковыряет в дупле спичкой, но не отрывает взгляда от письма. «Марату от Профессора. Соответствует ли действительности, что 7-я танковая дивизия ушла из Франции? Куда? Когда прибыл в Шербург штаб новой дивизии? Ее номер? Конец. № 922». Третья радиограмма совсем короткая: «Срочно доложите все о формируемой во Франции 26-й танковой дивизии». Русский Генштаб запрашивает своих людей так, будто держит под надзором все планы ОКВ. В конце письма фон Бентивеньи содержится прямой намек, что о ПТХ стало известно ставке фюрера. Неужели Канарис был так неосторожен, что доложил дело Кейтелю?

Зуб ноет уже не на шутку. Шустер полощет его теплым молоком, кончиком спички заталкивает в дупло крошку аспирина. Единственное, чего ему сейчас не хватает, так это флюса! Лаская вздувающуюся щеку, Шустер звонит Моделю и рассказывает ему о Мильмане. Модель настроен легкомысленно:

— Мы не монахи, и наши солдаты тоже!

Шустер перебивает:

— Не забывайте о СД!

— Что вы предлагаете?

Тон Моделя теперь официален до предела.

— Откомандировать Мильмана.

— Я подумаю.

— Тогда — все…

Для страховки Шустер записывает разговор в служебный дневник. Этим самым он в известной мере снимает с себя ответственность за последствия. К сожалению, у него нет дяди-фельдмаршала и приходится самому заботиться о своем будущем.

 

2. Октябрь, 1942. Давос, пансион «Лакфиоль»

Осень изматывающе тягостна, и Роз чувствует себя одинокой и беззащитной в недорогом пансионе, где плохо топят и в столовой царит ледяная стужа. Почти два месяца Роз живет среди почтенных старушек, коротающих дни за вязанием и разговорами о недугах. Люди помоложе предпочитают отели с горячей водой и баром, но комната в отеле Роз не по карману.

Первую неделю было еще ничего. Роз даже радовалась одиночеству и тишине. Никто не вторгался в ее быт, не донимал расспросами; старушки, сойдясь в столовой на завтрак или обед, называли ее «милочкой» и не пытались вовлечь в беседу о подагре и атеросклерозе. Роз думала о Жане, об обещанной Вальтером рации и приглядывалась, подыскивая место, где могла бы прятать передатчик. О том, чтобы держать его в пансионе, не могло быть и речи: в нищенски обставленных комнатах негде было оборудовать тайник. Роз на всякий случай осмотрела кухню и кладовую, тесные, как почтовые ящики, и отбросила мысль об их использовании. В конце концов она нашла то, что нужно: в соседнем пансионе почти за бесценок сдавалась студия, и Роз сняла ее, уплатив за полгода вперед. После этого она написала в Цюрих и обратной почтой получила краски, угли и холст. Этюдник, оставленный предшественником, ей уступила по сходной цене владелица студии.

Рисовать Роз не умела, эскизы ее были дики и фантастичны по беспомощности, но здесь никто ничему не удивлялся. К счастью, Роз не стала копировать картинки из журналов, что разоблачило бы ее; она вольничала с натурой, а владелица студии за долгие годы общения с художниками смирилась с их манерой превращать реальные вещи черт знает во что и скорее удивилась бы, нарисуй Роз горы такими, какие они есть.

Знакомых немцев в Давосе уже не было; попытки заговаривать с ней во время прогулок Роз пресекала; день тянулся за днем, отличаясь от других только погодой и обеденным меню. В отеле был телефон, и Роз едва сдерживалась, чтобы не позвонить Жану. Однажды она наменяла пригоршню мелочи и вызвала Женеву, но, услышав голос телефонистки, бросила трубку.

В студии было сколько угодно укромных местечек — ниш, антресолей, стенных шкафчиков; Роз очистила от пыли нишу за кафельной печью и замаскировала ее, как могла.

В конце первой недели на прогулке ее остановил угрюмый маленький господин в потерявшей форму тирольской шляпе и назвал пароль. Говорил он с сильным немецким акцентом и был немногословен.

— Приказано передать, что посылку и письма вы получите через меня.

— А что в посылке? — спросила Роз.

— Не интересуюсь, — отрезал связной. — Она большая, и я принесу ее по частям. В следующий раз захватите рюкзак — здесь многие собирают образцы камней.

Роз поглядела на него сверху вниз: связной показался ей забавным в своем стремлении соблюдать полную конспирацию. Они были двое на тропе, и их никто не мог подслушать.

В посылке, как и следовало ожидать, оказались части рации. Роз перенесла их в студию, а связной прекратил встречи ровно на тот срок, который требовался для сбора передатчика. Из осторожности Роз паяла понемногу: запах горелой канифоли мог привлечь внимание хозяйки.

Первый сеанс Роз провела через две недели после приезда в Давос. Слышимость была неважная, и Роз дольше обычного просидела на ключе. Центр подтвердил «квитанцией» прием, но сам ничего не передал, дав повод Роз подумать, что Вальтер, по всей видимости, намерен использовать ее только на односторонней связи. К слову, и сообщение, доставленное связным, было уже зашифровано, и не тем шифром, которым она пользовалась в Женеве.

При встрече Роз не сдержалась и спросила связного:

— Мне не доверяют?

Связной сделал удивленное лицо:

— Простите, фройлейн, о чем вы?

Но Роз и сама поняла, что заговорила зря. Что мог знать этот человек о намерениях Ширвиндта?

— Забудьте о моем вопросе.

— Уже забыл! — сказал связной.

Он вообще не отличался разговорчивостью. Не назвал даже своего имени.

— Какая разница, фройлейн, Шварц или Вейс?

— Или Грюн? — в тон сказала Роз. — Вы правы, никакой разницы. Я буду звать вас Грюн. Подойдет?

— Все равно…

Обдумывая этот разговор, Роз еще острее почувствовала свое одиночество. Грюн — единственный, кто связывает ее с друзьями, и связь эта кажется почти призрачной: Грюн исчезает и появляется, когда хочет, не уславливаясь о новой встрече, — он только просит ее не менять маршрут утренних прогулок.

У старушек Роз выучилась вязанию. Это успокаивает, и она вяжет даже в студии, сделала себе шапочку и лыжный свитер из белой шерсти. Днем она ходит на почту за газетами, а вечером читает — Дюма, Дос-Пасоса, Кафку, Тургенева, все, что попадается под руку. В комнате прочно угнездилась горная сырость, и Роз засыпает на влажных простынях.

Жильцы в пансионе почти не меняются. Загнанные сюда безденежьем и войной, они живут, как в лепрозории, отрезанные горами от всего мира. Хозяйка разводит кошек, и те заполняют весь дом, кричат по ночам страшными голосами, будя Роз и заставляя ее вздрагивать.

Роз послала Ширвиндту письмо и получила ответ со связным. Ширвиндт просил ее потерпеть и постараться привыкнуть. «Я бы хотел, — писал он, — чтобы ты почаще думала о Сталинграде. Мне кажется, это будет хорошим лекарством от неподходящих мыслей и чувств». Роз купила маленький приемник, ловила Берлин и Рим. Одно и то же! Дикторы называют Сталинград последней твердыней большевизма и считают дни, оставшиеся до полного военного и политического разгрома России. Возносят до небес героев — генералов из группы армий «Б» Манштейна, Роске, Штреккера и — чаще других — фон Паулюса.

Роз живет предчувствиями перемен.

Так было уже однажды, год назад, когда берлинский комментатор Фриче заполнял эфир рассказами о панике в Москве и танках, стоящих у самых окраин. Можно было ему не верить, но Роз вдруг обнаружила, что не слышит Центра. Это не были обычные атмосферные помехи, характерные для осени; просто в ноябре Центр перестал выходить на связь.

В те дни Роз потеряла сон. Ширвиндт нянчился с ней, водил ее в кино на старые ленты с Рудольфо Валентино и Чаплином; на несколько дней отправил в Сен-Мориц, дав уйму денег и наказ тратить их, не стесняясь. Фриче предвещал падение Москвы, и Роз возненавидела его до глубины души.

Что будет завтра? Через неделю?.. Через месяц?..

И вот все повторяется спустя лишь год.

Женевские газеты приходят на почту после полудня. Роз спускается за ними с постоянством человека, дорожащего привычками. Но это больше, чем привычка, — без газет со словом «Сталинград» на первой странице Роз не смогла бы жить.

На почте служащий аккуратно откладывает для нее женевские, бернские и цюрихские издания. Он не прочь завязать разговор, но Роз ограничивается «нет» и «да» и ни к чему не обязывающей улыбкой. У чиновника на щеках склеротические жилки и узелки, под глазами серые мешочки. Он вежлив и не ленится выйти из-за стойки, чтобы открыть перед Роз дверь. Когда она уходит, он не сразу возвращается к своим ящичкам для писем, а смотрит ей вслед… Будь Роз наблюдательнее, она перед отъездом из Женевы обратила бы внимание на господина в сером котелке и сейчас без труда признала бы его за одно лицо со служащим почты. Кстати, и в Давосе чиновник появился дня через три-четыре после ее прибытия.

Роз стоит на крыльце и думает, куда пойти. Возвращаться в пансион к обеду она не торопится — мало радости промолчать полчаса в обществе старушек. Решено: сегодня она обедает в отеле.

По шоссе Роз спускается вниз. Ботинки на толстой тяжелой подошве заставляют ее укорачивать шаг. В свитере и брюках Роз рискует вызвать неудовольствие метрдотеля, но ей лень возвращаться в пансион и переодеваться. Да и не столь уж редкая одежда для этих мест лыжный костюм. Ничего, сойдет.

Сегодня день необычно солнечный, и Роз радуется теплу. На ходу она просматривает газеты, ищет телеграммы Рейтера и Гавас. Не потому, что корреспонденты этих двух агентств объективнее остальных, — просто Роз неприятно читать сообщения немцев, когда речь идет о Сталинграде. Хватит того, что она видит немцев в Давосе — крепких, надменных, с манерами повелителей.

Телеграммы Рейтера сдержанны. Трудно понять, что творится под Сталинградом. Часто мелькает: «позиционная война, лишенная элементов маневра». Но кто обороняется и кто наступает?..

Роз забрасывает газеты в кусты, нимало не интересуясь колонками мод и светской хроники. Хорошо это или плохо — позиционная война? Будь здесь Ширвиндт, он внес бы успокоение.

Связной не приходит уже три дня. Обычно он дожидается Роз на полпути к почте и передает конверт. Маленький рост не мешает ему говорить низким баритоном, и, слушая его, Роз вспоминает голос Жана. В конверте вместе с шифровками иногда бывают записки от Ширвиндта. Вальтер шлет ей приветы и желает бодрости; в последний раз написал: «Перевал близок, и мы его одолеем». Так хочется верить в это!..

Кусты у обочины шевелятся и хрустят.

— Алло!

Роз останавливается и едва не хватается за сердце.

— О боже, Грюн, как вы меня напугали! Откуда вы взялись?

— Жду вас.

— Но почему здесь? Я почти никогда не пользуюсь шоссе.

— К сожалению, я не могу приходить в обычное место… Это и раньше было нелегко, а сейчас я имею особые затруднения.

— Надеюсь…

— Нет, нет, не то!.. Просто я повысился по службе.

— Секрет?

— Пожалуй, нет. Я был рассыльным в отеле, где вы иногда обедаете.

— Я и сейчас иду туда.

— О, значит, я хорошо угадал! Уже пять дней я есть портье, и вы могли узнать меня, окликнуть… Было бы плохо…

— Поздравляю!

— Благодарю. Постарайтесь меня не узнавать, фройлейн, когда навещаете отель… Я и вчера ждал вас, и позавчера. Вам есть известие.

— Где оно?

— В моем бумажнике. Возьмите его, фройлейн.

Роз прячет конверт на груди, за воротом свитера, и спрашивает:

— Где же нам видеться?

— Здесь и в это же время.

— А в отеле?

— Там я не имею чести знать вас.

Связной улыбается и приподнимает шляпу. Шаг в сторону, и кусты смыкаются за его спиной. Роз остается на шоссе одна. Кусты хрустят, осыпают пожухлую листву.

Остаток пути Роз проходит быстрее обычного. Письмо и свидание придают ей энергии. Развеялась тайна Грюна, и исчезло чувство одиночества. Знать, что рядом есть человек, которого можно найти в трудную минуту, — это уже много, вполне достаточно, чтобы не думать о себе, как о песчинке в горах.

Со звоном провернув стеклянную мельницу турникета, Роз попадает в холл отеля. И, как всегда, робеет. Горный костюм кажется неуместным среди плюшевой роскоши и длинных зеркал, в которых ты видишь всю себя, от кончиков дешевых ботинок до помпона шапочки. Брюки пузырями вздулись на коленях, а толстые носки, выпущенные поверх брюк, хороши для лазанья по скалам, но не в отеле, где швейцар носит лакированную обувь. Стараясь не замечать двух долговязых англичан, высокомерно скучающих в холле и, словно по команде, повернувших головы в ее сторону, Роз направляется в ресторан, утешая себя надеждой, что какой-нибудь из боковых столиков окажется свободным.

Ей везет; метрдотель с каменным лицом провожает ее в затемненный угол и жестом посла, вручающего ноту, подает кожаную папку с меню. Роз краснеет; общение со старушками в пансионе «Лакфиоль» подорвало у нее веру в свое право поступать как заблагорассудится и пренебрегать этикетом.

Метрдотель отходит, неслышно скользит по паркету в своих мягких туфлях из превосходного черного шевро. Движением пальцев, уловленным Роз, он дает официанту знак не особенно спешить. И тот не спешит. Жаль, что здесь нет Ширвиндта. Он обладает даром ставить на место кого угодно; в ресторанах его обслуживают, как лорда, даже если он заказывает только чай без сахара.

Цены здесь высоки, и Роз, помня об этом, благоразумно ограничивает обед жюльеном, порцией спаржи, запеченными яйцами и куском дурно пахнущего, но прелестного на вкус камамбера с чашечкой кофе. Сливки к кофе в ресторане подают бесплатно… Когда-нибудь дома она, если спросят, расскажет родным об этих одиноких обедах, об отелях, куда съезжаются со всего света те, чей багаж заполняет не один десяток кожаных кофров… Или нет — стоит ли рассказывать об этом? И как объяснит она свои познания из жизни Давоса, если и маме и отцу известно, что она командирована в Заполярье радисткой на зимовку?

Роз доедает сыр и принимается за кофе. За соседним столиком говорят о Сталинграде. Она прислушивается, стараясь не пропустить ни слова. Один из говорящих известен всему Давосу, его называют генералом, и в газете Роз видела его портрет в форме и с бриллиантовым Рыцарским крестом под воротничком. В Давосе генерал лечится от астмы.

Говорят по-немецки, негромко, с пристойной корректностью жестов. Генерал помешивает ложечкой молоко со взбитыми яйцами. Седой бобрик его блестит, соперничая с белизной сорочки.

— Все может быть, — слышит Роз. — Но Сталинград не просто символ, господа. И мой прогноз печален…

— Однако в Берлине, экцеленц…

— Отложим тему до возвращения к себе.

Роз открывает сумочку и ищет губную помаду. Приблизив зеркальце к лицу, слегка подкрашивает рот и поднимает глаза только тогда, когда кто-то подошедший к столу говорит до странности знакомым голосом:

— Роз, дорогая, да оторвитесь же наконец и взгляните сюда…

— Жано! — вскрикивает Роз и роняет помаду.

Дюрок, улыбаясь во весь рот, смотрит на нее.

— Жано, — повторяет она. — Не может быть!.. О господи, откуда вы здесь взялись?

— С Луны, — отвечает он почти серьезно и садится. — Слава богу, наконец-то я нашел вас! Что это за бегство из Женевы, дорогая? И ваше письмо…

Роз задыхается от счастья. Это просто чудо — Жан в Давосе!

— Я сама себе не верю, — говорит она и покорно подставляет Дюроку губы, когда он наклоняется ее поцеловать.

 

3. Ноябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

Время меняет человека, но еще больше меняют его заботы. Жак-Анри, позевывая и вежливо прикрывая рот платком, бегло и невнимательно рассматривает полковника из организации Тодта, сидящего против него. Они не виделись с середины или конца июля, и за этот срок господин полковник похудел еще больше, странно усох, словно подточенный болезнью.

Впрочем, для человека, нажившего фатальные неприятности, полковник держится неплохо. Щеки его выбриты и мягко лоснятся от питательного крема; пуговицы на мундире начищены; рубашка только что из прачечной.

Если бы не траурные каемки под ногтями — о них полковник позабыл второпях, — то легко можно было бы поверить, что никакие заботы не волнуют представителя организации Тодта. Жак-Анри готов утверждать, что ни один мошенник, виденный им дотоле, не держался с таким достоинством и не выторговывал себе помилование так элегантно, как его собеседник. Тем не менее приговор вот-вот будет произнесен.

Жак-Анри прячет платок в нагрудный карман, расправляет концы, придавая им вид заячьего уха. Это занятие поглощает его целиком. По крайней мере, полковник должен быть уверен, что это так. Покончив с платком и полюбовавшись им, он говорит:

— Все, что вы рассказали, превосходно! Но почему вы обратились именно ко мне?

— Он ваш служащий!

— Только до четырех пополудни, после чего мой секретарь превращается в частное лицо.

— Я мог бы, конечно, обратиться в полицию… даже в гестапо…

Жак-Анри не без труда изображает живейший интерес и сочувствие.

— Разумная мысль! Почему бы вам ее не осуществить?

Полковник молчит, а Жак-Анри, выдержав паузу, повторяет вопрос:

— Так почему же?

Он не ждет откровенности и поэтому продолжает сам:

— Грязная история, полковник? Не так ли?

Плечи полковника привычно распрямляются. Подбородок выдвигается вперед, словно таран.

— Вы!..

— Продолжайте! Договаривайте: «Вы — мерзкая французская свинья»… Или что у вас там в запасе?.. Но при этом помните, что вы сами пришли к «французской свинье» и просите у нее помощи.

Полковник вяло машет рукой.

— Вы правы, Легран. Извините. К чему нам ссориться?

— Это не ссора, полковник. Хуже…

— Мы могли бы договориться.

— Сомневаюсь. Сколько вы должны моему секретарю?

— Тридцать тысяч пятьсот.

— Франков?

— Рейхсмарок.

— Для Парижа немного, жизнь здесь дорога и развлечения не дешевы. Но в вашем возрасте люди обычно сами устанавливают разумный предел своим потребностям.

— Увы, я был неразумен! Вы парижанин, дорогой Легран!

— Допустим. Но зачем вы заменили цемент?

— Не понимаю…

— На казематах вала полагалось использовать портландский цемент; вы приказали брать местные марки — они менее прочны, но более дешевы…

— Глупости!

— Отнюдь нет! Любая комиссия без труда установит этот факт.

— Берлин в курсе всего.

— Позвольте усомниться, полковник… Берлин уверен, что цемент именно портландский, вы сами подписали отчеты о закупках. Не угодно ли посмотреть копию?

— Откуда она у вас?

Жак-Анри пожимает плечами и отводит взгляд к окну. Ему становится скучно. То, что полковник вермахта оказался заурядным мошенником, набившим карман, нисколько его не радует. Общение с подлецами разъедает душу, как ржавчина. Временами нестерпимо хочется оказаться в обществе людей, не думающих о наживе, живущих в мире иных понятий и категорий. «С волками жить, по-волчьи выть» — не лучшая норма поведения, но иной, к сожалению, при данных обстоятельствах быть не может.

— Мы уклонились от темы, — говорит Жак-Анри и устало трет переносицу. — Гестапо и французская полиция вам не помогут, так что оставим их в покое. За операцию с цементом в военное время полагается расстрел. Маленькие комбинации, заемные расписки, пьянство и разврат дадут следователям гестапо неплохой фон для главного обвинения. Сожалею, полковник…

— Господин Легран…

«Господин»? Что ж, это сдвиги! События развиваются достаточно банально. Кто хочет умирать в расцвете сил и в преддверии дубовых листьев на петлицах?

— Предположим, — говорит Жак-Анри, — мой секретарь согласится забыть о займах. Предположим далее, что я умолчу о ваших похождениях с девицами. Ну а цемент? О нем известно не только мне, но и строителям.

Полковник с надеждой выпрямляется в кресле.

— Ах, эти?.. Ну, с ними просто; есть много доступных средств…

— СД?.. Послушайте, полковник! Я коммерсант и, следовательно, не привык церемониться с деловыми конкурентами. Я торгуюсь за подряды, сбиваю цены, доказываю, что работаю лучше других. Словом, стремлюсь выжить за счет противников… Вы в данную минуту тоже! Но какой ценой?.. О господи! Двести французских рабочих сложат головы, чтобы уцелела ваша голова, вот как обстоит дело? Поистине великолепный цинизм!

Так бывает: человек скручивает нервы в пружину; пружина сжимается все туже и туже, пока, наконец, не сорвется со стопора, приведя в действие неподвижные дотоле шестерни механизма. Нечто похожее происходит с Жаком-Анри. Он и в начале разговора не испытывал к полковнику особой жалости; был скорее равнодушен, считая, что с делом надо покончить, и как можно скорее. И только. Но теперь он едва владеет собой. Черт с ним, с возможным сотрудничеством! Не лучше ли просто переслать документы в СД, и пусть гестапо само выбирает судьбу полковнику — расстрел или плаху по приговору «народного» трибунала.

— Мы не договоримся, — жестко говорит Жак-Анри и встает.

— Господин Легран…

— Я уже сказал… Только не надо упоминать о жене и детях! Не думаю, чтобы вам удалось меня растрогать: я не сентиментален.

Губы полковника значительно бледнее лица — две тонкие белесые линии. Был человек — и нет человека… «Такова жизнь!» — говорят французы.

— Мой пост… Мое положение… Не спешите решать, господин Легран.

Лицо полковника двоится, троится в прищуренных глазах Жака-Анри. Десять, сто, легион полковников, идущих во главе своих частей. Дивизия за дивизией катятся в пространство — может быть, на восток, к Волге, к кавказским предгорьям. Сгинет один, заменят новым, из запаса, резерва, из многолюдной офицерской массы, ведущей своих солдат к самому сердцу России… Жак-Анри встряхивает головой, отгоняя видение.

— Ваше положение? Не представляю, что вы имеете в виду?

— Подряды, — говорит полковник. — И не только здесь! В Бельгии, Голландии, Дании, Норвегии… Выгодные контракты.

— Я не так жаден.

— Речь идет о миллионах!

— Бог с ними!

— Но вы сами говорили о конкурентах! Я помогу вам обойти всех.

Жак-Анри делает вид, что колеблется.

— Не знаю… То, что вы предлагаете, возможно лишь в одном случае: если моя фирма будет располагать точной предварительной информацией о строительных сделках. И не только в Голландии или Норвегии, но и в Германии, России — везде, где действует Тодт. Иначе какой прок? Мне надо знать наверняка, где подряд окажется выгодным, а где нет… Сомневаюсь, чтобы вы могли так много!

Полковник пренебрежительно подергивает плечом.

— С моими связями! Что бы вас могло особенно заинтересовать?

— Россия.

— Мы мало что строим там.

— Сейчас!.. Дело идет к тому, что со временем Тодту найдется широкое применение. Не поверю, чтобы в штабах не принимали в расчет военную фортуну.

— Но почему Россия?

— Дешевые руки, минимум накладных расходов. Не мне вам объяснять.

— Вы просто Калиостро, господин Легран!

— Я что-нибудь угадал?

— Кое-что. Завтра я ознакомлю вас с одним проектом. Если он вам подойдет… На первых порах это будут опять бараки для саперов. Там, где вы их поставите, позднее возможны оборонительные сооружения. Размах будет колоссальным! Что вы на это скажете?

— Надо посмотреть. И, кстати, — ваш процент?

— Равноправное компаньонство.

— А мои французы?

— Это намек?

— Да, полковник. Где гарантии, что вы не отправите меня самого в гестапо?

— Я рискую большим — документы совершенно секретные.

— Слова… Если я решусь, то только тогда, когда заключу с вами письменное соглашение, где черным по белому будет сказано: вы поставляете информацию, я плачу вам пятьдесят процентов с каждой успешной сделки.

Теперь колеблется полковник, но недолго — соблазн слишком велик.

— Хорошо, — говорит он и пытается изобразить улыбку. — Надеюсь, цемент забыт?

— Разумеется…

Не подавая руки, Жак-Анри провожает полковника до двери и, вернувшись, присаживается на подоконник. Это его любимая поза, привычная с детства. Несколько минут он сидит, бездумно вычерчивая на стекле длинный лошадиный профиль. Потом зовет Жюля.

— Что ты ему сказал? — с порога спрашивает Жюль. — На нем лица не было.

— Вот как? Очень жаль: у нашего нового компаньона должно быть всегда приличное лицо!

— Значит, плакали тридцать тысяч!

— Нисколько! Они пошли на дело.

— Ты за этим меня звал?

— Нет, старина, конечно, нет… Это правда, что Рейнике в Париже?

— К сожалению.

— Хотел бы я знать, что ему нужно здесь?

— Попробуем выяснить. Тот наш парень на телефонной станции может иногда подключаться к линии и слушать домашние телефоны гестапо. Он знает немецкий.

— Рейнике живет в Булонском лесу?

— Пока не установил. А твой полковник не поможет нам?

— Он пригодится для другого.

Жюль щелкает пальцами.

— О-ля-ля, большие замыслы?

— Очень большие. Кажется, немцы проектируют на востоке оборонительные рубежи. Это что-то новое… Завтра узнаю подробности.

— Полковник?

— Привыкай говорить: наш компаньон.

— Звучит многообещающе.

Смех Жюля заразителен — это смех человека, который ничего не делает наполовину; все — и горе, и радость, и тревогу — принимает как свое личное, даже если они касаются другого. Без его дружбы Жаку-Анри было бы втрое трудней. Сейчас особенно. Абвер вовсю ведет охоту. 621-я рота радионаблюдения почти полностью перебралась в Париж и, в довершение всего, как снег на голову, из Берлина свалился штандартенфюрер Рейнике. Жак-Анри получил предупреждение о его приезде, но в известии нет ни слова о том, с какими планами прибыл штандартенфюрер и каков круг его полномочий.

Жак-Анри жирно заштриховывает профиль на стекле.

— Не нравится мне все это…

— Почему?

— Интуиция, Жюль.

— Ты просто устал.

— Не то… Пора подумать о резервных группах. На всякий случай… Запроси Центр, может ли он дать нам трех-четырех радистов?

— Хорошо.

— И еще — передай Полю, чтобы был осторожен. Мне кажется, что немцы недолго будут церемониться с Петеном.

— У них все в порядке — у Поля и Жаклин.

— В свое время мы с тобой считали, что и в Брюсселе все нормально.

— Я предупрежу.

— Десятого я еду в Марсель, — говорит Жак-Анри.

— Ты видел газеты?

— Да… Сталинград?..

— Центр просил нас…

— Знаю, Жюль. Мы делаем все, что можем.

— Почему мы не там?!

Жюль не ждет ответа. Тяжело ступая, идет к двери. Останавливается и говорит с сухой интонацией прилежного секретаря:

— Значит, десятого? Заказать билет?

 

4. Ноябрь, 1942. Марсель, рю Жарден, 21

Все небо уже неделю будто налито свинцом, но дождей нет. Мейснер с утра надевает плащ, чтобы в середине дня снять его и таскать в портфеле. У него пониженное давление, и он чутко реагирует на погоду. Вчера пришлось израсходовать пятьдесят франков на врача — Мейснеру показалось, что сердце начинает пошаливать. Врач осмотрел его и ослушал, приложив ухо к мохнатой груди, и вместо рецепта посоветовал не злоупотреблять коньяком. Мейснер рассвирепел: он и раньше пил умеренно, а в Марселе не пропустил и рюмки. Француз, очевидно, угадал в нем по акценту немца и не упустил случая поиздеваться. Эта шуточка дорого ему обойдется: Мейснер пометил в блокноте адрес врача и сообщил его ребятам из казарм Дуан. Ребята обещали не забыть и пожаловались, что Марсель кишмя кишит красными. Даже супрефект полиции ненадежен и при попустительстве бездельника префекта делает все, что заблагорассудится. Казармы Дуан, где гестапо имеет филиал под вывеской группы комиссии по перемирию, буквально лихорадит из-за отсутствия контакта с местной полицией.

Мейснер и сам невысокого мнения о полиции и старается иметь дело с жандармерией, куда Гаузнер дал ему рекомендательное письмо с подписями своей и штандартенфюрера Рейнике. В этом письме ни слова не говорится о сути миссии Мейснера и только содержится просьба оказывать ему содействие, но жандармский полковник оказался догадлив и в своей готовности услужить превзошел все мыслимые пределы. Он даже выдал Мейснеру три номерных знака на машины, не спросив, кому и зачем они нужны. Теперь автобусы с пеленгаторами, пришедшие в октябре своим ходом из Парижа, ползают по улицам Марселя, не привлекая внимания. Сам Мейснер ездит в маленьком «пежо» с брезентовым верхом. «Пежо» юрок и быстр и обладает одним недостатком: прежний владелец окрасил его в желтый цвет, и машина, где бы она ни появилась, тут же становится объектом любознательности зевак.

В удостоверении Мейснера сказано, что он является уполномоченным комиссии по перемирию, и оно, словно «сезам», открывает любые волшебные двери. В казармах Дуан его снабдили талонами на бензин, и Мейснер разъезжает сколько требуется; в иные дни спидометр «пежо» наматывает до трехсот километров. Переговоры, которые Мейснер ведет с самыми различными людьми, требуют дипломатической гибкости и мобильности. Легче всего договариваться со старыми осведомителями политической полиции, чьи адреса даны все тем же предупредительным полковником. С ними Мейснер не церемонится, зная, что все дело в цене. Франков ему не жаль.

Операторы с автобусов живут в казарме, в служебном помещении группы. Мейснер одно время квартировал там же, пока обстоятельства не заставили его перебраться в частный пансион на рю Жарден. Собственно, Рейнике с самого начала предусмотрел такой вариант, и Мейснер жалеет, что воспользовался им только сейчас.

Они разработали план в Париже — в общих чертах, конечно, но уже тогда штандартенфюрер считал, что Мейснеру рано или поздно придется заинтересоваться пансионом мадам Бельфор. Так же думал и Гаузнер, копавшийся в архивных материалах по делу Фландена-Родина. Гаузнер столько часов проводил среди досье, что его мундир пропах пылью и кислятиной, а кончики пальцев посерели от постоянного перелистывания бумаг. Лишь однажды Рейнике привлек его к живому делу — когда пограничная стража передала СД старого контрабандиста по кличке Коко, взятого при нелегальном переходе линии перемирия. Коко пробирался в Марсель, и у него на дне мешочка с дефицитным кофе обнаружили письмо, адресованное некой Лили-Симоне Мартен и подписанное «твои папа и мама». Настораживал обратный адрес в Париже, хорошо известный гестапо и французской полиции: по нему проживали родители той самой девицы, которая обвела Гаузнера вокруг пальца в Брюсселе. В сентябре гестапо опоздало с арестом: девица — ее звали Жаклин — скрылась, и родители якобы ничего не знали о месте ее пребывания. Рейнике поручил Гаузнеру допросить Коко; Гаузнер вылез из своего архива и взялся за дело.

Допрос длился девять часов без перерыва. Коко дважды терял сознание, но клялся, что не имеет отношения к подполью. Он профессиональный контрабандист и далек от политики.

— А письмо? — спросил Рейнике.

Коко, рыдая, давился кровью — Гаузнер проломил ему переносицу.

— О пресвятая дева!.. Мне заплатили, и я понес.

— Кто?

— Он нашел меня в кабачке… Сам нашел, клянусь! Пообещал двести франков, если я передам.

— Это первое письмо?

Коко заколебался, и Гаузнер взялся за него вновь. Им пришлось из-за этого сделать маленький перерыв: врач не сразу привел Коко в чувство. Рейнике, брезгливо морщась, посоветовал Гаузнеру не усердствовать. Гаузнер недовольно пожал плечами и спросил Коко:

— Сколько было писем?

— Два. Клянусь детьми, только два! Это второе…

— А где первое?

— Я передал его мадемуазель.

— Опиши ее!

Коко втянул голову в плечи.

— Она не из маки… Такие в маки не идут…

— Нам лучше знать, — сказал Гаузнер и двумя пальцами приподнял подбородок Коко. — Поторопись, малыш!

Описание Коко совпадало с приметами Жаклин, разница была только в цвете волос, но у Рейнике не мелькало и тени сомнения в том, что они вышли на след. Отец Жаклин, связавшись с Коко, оказал тем самым СД неоценимую услугу.

— Вот что значат родительские чувства, — сказал Рейнике. — Стадность присуща всем неполноценным расам. Пример перед вами, Мейснер. Делайте выводы.

Мейснер деликатно склонил пробор.

— Понимаю, штандартенфюрер!

— Тем лучше! Фюрер требует от нас одной любви и одной преданности — национал-социализму. Помните об этом всегда, Мейснер, и вы никогда не ошибетесь!

Коко отправили в тюрьму Сантэ. Гаузнер на прощанье влепил ему пару крепких затрещин и вернулся в архив. Рейнике распорядился ни в коем случае не арестовывать родителей Жаклин и установить за их домом наблюдение. Девица, по всей видимости, укрывалась в Марселе, адреса ее Коко не знал, утверждал, что она сама встречала его в прошлый раз на вокзале. Странным казалось, что письмо не было отправлено обычной почтой, но Рейнике нашел этому правдоподобное объяснение: скорее всего Жаклин и ее родители действовали на свой страх и риск, без ведома тех, кому Жаклин подчинялась. Может быть, даже они не хотели, чтобы эти люди знали об их семейной переписке. В практике не встречались случаи, когда бы русская разведка прибегала к услугам контрабандистов.

…В Марселе Мейснер чувствует себя великолепно. Денег у него достаточно, а Рейнике из Парижа не в силах следить за каждым его шагом и поминутно одергивать. Радиооператоры, подчиненные Мейснеру, трепещут при любом его взгляде: он очень быстро сумел внушить им мысль, что здесь только он, а не оставшиеся в Париже Модель или Шустер, играет первую скрипку.

В полной мере смену власти испытал на себе любимчик Моделя штаб-ефрейтор, кичившийся своим университетским образованием. Мейснер нашел, что он недостаточно почтителен, и передал его ребятам из казармы Дуан. После беседы с ними штаб-ефрейтор сделался шелковым и по собственной инициативе целую неделю чистил туфли Мейснера, когда тот еще жил в казарме. Мейснер оценил его рвение и приблизил к себе, назначив шофером на «пежо» и освободив от работы на пеленгаторе. Выбор оказался удачным: штаб-ефрейтор бегло болтает по-французски, не без изящества носит штатское платье и чувствует себя как рыба в воде среди марсельских красоток. Сам Мейснер с трудом привыкает к гражданскому костюму; все время так и тянет посмотреть на плечо, где нет серебряного погона, а брюки навыпуск непривычно удлиняют ноги, и Мейснеру кажется, что он похож на жирафа. Поэтому он горбится, стараясь уменьшить рост, и сходство с жирафом, как ни странно, увеличивается.

Рабочий день Мейснера уплотнен до предела. Три его пеленгатора, не останавливаясь без надобности ни на час, ползут по городу, слушая волну 19,2. На ней еще в Париже удалось засечь передатчик с позывными РТИкс — тогда только было неясно, на Марселе ли заканчиваются нити пеленга или их надо протянуть куда-нибудь дальше. РТИкс выходит в эфир четыре раза в день и остается в нем не дольше пяти минут кряду. За этот промежуток операторы едва успевают продвинуть автобусы на какую-нибудь сотню метров в направлении пеленга, и Мейснер бессилен ускорить их движение. Выговоры, раздаваемые направо и налево, подхлестывают операторов: при виде подъезжающего к автобусам «пежо» они усердствуют вовсю…

Мейснер и теперь был бы далек от цели, если б не вспомнил о предположении Рейнике, что пансион мадам Бельфор может оказаться как раз тем самым местом, где прячется РТИкс. Была ли это интуиция или дар предвидения, Мейснер сейчас не задумывается над этим. Достаточно того, что штандартенфюрер оказался прав, а он, Мейснер, выглядит глупцом со своими возражениями. Мейснер старается не вспоминать, с какой горячностью доказывал в Париже Гаузнеру, что после бегства Фландена только безумец рискнет вторично обосноваться под кровлей пансиона на рю Жарден. Гаузнер тогда высмеял его при Рейнике, сказав:

— Вы слишком европеец, Отто, чтобы разбираться в азиатских хитростях. Это ваш недостаток.

Рейнике с трудом помирил их, ибо Мейснер не упустил случая напомнить о визите Жаклин на виллу в Брюсселе, а Гаузнер зло посмеялся над контрразведчиком, забывающим, что в конце передачи радист пользуется «аварийным сигналом», если ему грозит арест. С этой минуты Гаузнер нажил себе в лице Мейснера смертельного врага.

Сейчас Мейснер, к сожалению, вынужден признаться: Рейнике и Гаузнер были правы.

Комнату в пансионе Мейснер получил без труда. Мадам позвонили из казармы Дуан, и сотрудник комиссии по перемирию занял отделанную как бонбоньерка спальню на втором этаже. Мейснер, поцеловав мадам руку, разразился длинным комплиментом и выслушал в ответ учтивую фразу о том, что человек, прибывший в Марсель с благородной целью дать мир измученной Франции, желанный гость под любым кровом. Это не помешало мадам, не моргнув, запросить за комнату столько, сколько в Париже Мейснер уплатил бы за целый этаж в отеле. Сотрудники гестапо из казармы Дуан не ошибались: в Марселе никто не пылал любовью к немцам, даже если они не носили формы.

Дом на рю Жарден, 21 был точкой в пределах треугольника, построенного на карте города по данным пеленгаторов. Обосновываясь здесь, Мейснер думал о нем не больше, чем о любой иной точке, и не испытывал трепета, включая в первый вечер прибор для обнаружения магнито-силового поля. Было бы сверхъестественной удачей, если б оказалось, что передатчик работает именно отсюда. Прибор, замаскированный в чемоданчике, был чувствителен, как компас, и Мейснер, обнаружив всплеск на экране, посчитал его сначала следом от чего-то иного, но не от рации, однако всплеск был слишком ярким. Глядя на него, Мейснер постепенно поверил, что родился в чепчике и сорочке. Рация находилась здесь, совсем рядом — может быть, в нескольких шагах! Держа чемоданчик на руках, Мейснер на цыпочках выглянул в коридор. Всплеск на экране дрогнул, увеличился в размерах; РТИкс заявлял о себе в полный голос.

Передатчик был в комнате напротив.

У Мейснера хватило выдержки не вломиться в чужой номер и вернуться к себе. В 21.37 всплеск угас. Он возник на следующее утро и появлялся еще трижды, как раз в те часы и минуты, которыми пользовался обычно РТИкс. Но между вечером и утром была ночь, и в продолжение ее Мейснер метался по своей комнате. Будь он в Париже, радист уже сидел бы в гестапо и давал показания. Проклятая «свободная зона»! Трижды проклятые порядки, действующие на ней вопреки интересам великой Германии! Почему фюрер допускает существование дурацкого правительства в Виши, хотя и находящегося под германским контролем, но играющего в самостоятельность?! Рейнике предостерегал, чтобы Мейснер не лез на рожон. Виши-де поддерживает дипломатические отношения с доброй половиной стран мира и ревниво относится к своему «суверенитету». Мейснеру с высокого дерева плевать и на весь мир и на суверенитет, но приказ Рейнике равносилен закону.

За завтраком Мейснер приглядывался к жильцам, ища того, кто жил напротив, и напрасно — господин Поль (так назвала его горничная), художник из Нима, появился только к обеду. Завтракать он предпочел у себя. Мейснер отметил, что у него желтое лицо и глаза с неестественным блеском. Вместе с господином Полем место за столом заняла рослая девушка, довольно хорошенькая, чуть полноватая, лицо которой показалось Мейснеру знакомым. Этот прямой подбородок, укороченная бровь — где он их видел?

Передавая девушке соусник, Мейснер еще раз скользнул взглядом по ее лицу. Нет, они не встречались — это точно; но откуда и как он знает ее?

Не дожидаясь десерта, господин Поль встал. Пергаментной желтизны рукой взялся за спинку стула девушки.

— Не спешите, Лили, я подожду у себя.

Мейснер напрягся: Лили?! Комиссар Гаузнер мог бы торжествовать в Париже: составленный им со слов мадам Ван-ден-Беер словесный портрет не расходился с оригиналом. Лили Мартен, она же Жаклин, связная между Парижем и Брюсселем, сидела с Мейснером за одним столом! Воистину подарки судьбы сыпались словно из рога изобилия.

За два последующих дня Мейснер поднял на ноги пол-Марселя. Свой триумф он готовил тщательно, с расчетливостью человека, бросившего на карту все. Агенты, приставленные им к Жаклин, были опытные и сотрудничали с политической полицией с довоенных времен. Гонорар, предложенный Мейснером, утроил их рвение, и Жаклин ни на миг не оставалась на улицах одна. О письмах, взятых ею в пяти различных почтовых отделениях, Мейснер узнал через полчаса, а еще полчаса спустя из окна аптеки любовался Жаклин, входящей в пансион мадам Бельфор. Желтый «пежо» в это время ждал его у казармы Дуан; утром Мейснер предупредил мадам, что не вернется к обеду и что посыльные господина префекта найдут его в помещениях группы. Никто, даже операторы пеленгаторов не были посвящены в дело. Мейснер не такой простак, чтобы другие воспользовались плодами его трудов и приписали заслуги себе. Штандартенфюрер Рейнике получит отчет только после ареста господина Поля и Жаклин. До этой поры его соглядатаи будут продолжать ему доносить, что пеленгаторы ведут наблюдение за РТИкс и медленно двигаются в направлении передатчика.

Вдосталь налюбовавшись из окна аптеки на Жаклин и оценив все достоинства и недостатки ее фигуры, Мейснер на трамвае доехал до казармы и позвонил в Париж. Пожаловался Гаузнеру на дурную погоду и бессонницу. Гаузнер фыркнул что-то о детских болезнях и дал отбой.

Плохая погода — единственное, что мешает полному счастью Мейснера. Гаузнер волен фыркать, у него нет гипотонии и связанного с ней отвратительного состояния слабости. Интересно, как переносит осень господин Поль со своим туберкулезом?.. Впрочем, болезни недолго будут обременять его: Мейснер позаботится, чтобы путь на небо для господина Поля оказался как можно короче. Перед этим ему только придется рассказать о своих знакомствах — все до последней мелочи.

Сегодня с утра Мейснер договорился в полиции о приеме. Приходится соблюдать этикет и обусловливать время встреч по телефону. Сам префект полиции избегает общения под любыми предлогами, излюбленный из которых — совещания с портовыми, военными и иными властями. Всеми делами заправляет тот самый супрефект, чьи симпатии, по мнению коллег из казармы Дуан, отданы красным. Основанием для выводов послужило кратковременное участие супрефекта в администрации Народного фронта, и Мейснер не очень уверен в правоте коллег. Французский либерализм поверхностен и в основе своей не менее враждебен коммунизму, нежели былая германская социал-демократия. Отец Мейснера до тридцать третьего года был исправным социал-демократом; сейчас во всем Эссене не сыщешь наци более твердого в убеждениях, чем он. Именно отец настоял, чтобы Отто, пройдя школу «Гитлерюгенда» и Трудового фронта, вступил в СС и постарался попасть в СД. Да, вечерними беседами никто лучше отца не умел объяснить, почему каждый тельмановец заслуживает физического уничтожения. «Социал-демократы первыми вырыли могилу Тельману» — вот его слова.

Чиновник для поручений встречает Мейснера у подножья лестницы. На этот раз Мейснер с благодарностью думает о цвете своего «пежо»: из окна канцелярии его не спутаешь с другим.

— Супрефект счастлив видеть вас, — говорит чиновник, держась где-то за спиной Мейснера. — Он специально отложил поездку в порт…

По дороге в приемную он расхваливает Марсель словами аукциониста. Город, основанный греческими выходцами из Фокеи в 600-м году до рождества Христова, в описании чиновника представляется Мейснеру вещью, которую он тут же, не сходя с места, может приобрести за сходную цену.

Под впечатлением болтовни чиновника Мейснер начинает беседу с супрефектом суше, чем следовало бы. Тон его категоричен и не соответствует установившимся отношениям. Получается, что Мейснер чуть ли не приказывает марсельским властям арестовать радиста, ссылаясь на интересы комиссии по перемирию.

Супрефект — сама любезность. Он только просит предъявить соответствующие полномочия. Но их у Мейснера нет.

— Весьма сожалею… — Губы супрефекта складываются грустным сердечком.

Мейснер встает, нависая над столом:

— Как прикажете понимать вас, месье?

— Мы во Франции, мой друг. Здесь французские законы и юрисдикция правительства Виши.

— Но интересы — общие!

— Бесспорно… Однако методы… Я не хочу бросить тень на германское правосудие, о нет! Но прошу понять меня: французское уголовное право не принимает технические средства и их продукт как доказательство. Ваш прибор, по всей видимости, превосходен, но он нем. Ни вы, ни я не сумеем заставить его свидетельствовать о вине подозреваемого. Не так ли?

— Обыщите комнату, и вы найдете передатчик!

— Для этого нужен ордер.

— Выдайте его!

— А основание, мой друг? Где основание? Кто видел подозреваемого за запретным — с точки зрения закона — занятием?

— Я!

Голос Мейснера тверд, когда он лжет.

— Сожалею, но полицейский суд учитывает только незаинтересованные свидетельства. Согласно праву, вы — обвиняющая сторона… Другое дело, если бы я имел приказ Виши!

— Свяжитесь с ним!

— Непременно. Сегодня же курьером я отправлю запрос министру и в комиссию по перемирию, и как только ответ придет, полиция полностью предоставит себя в ваше распоряжение… Рюмочку коньяку? Вы позволите?..

Мейснер вертит в руках пресс-папье. Он с удовольствием проломил бы им супрефекту голову, но вместо этого спрашивает:

— Когда придет ответ?

— Через пять-семь дней, учитывая экстраординарность дела… О, почему вы не обратились ко мне раньше? Ордер был бы уже в ваших руках!

«Еще бы, — думает Мейснер. — А господин Поль той порой улетучился бы из Марселя вместе с красоткой Жаклин. Ордер я получу сегодня, не будь я Мейснер!.. В крайнем случае, обойдусь и без него: жандармерия окажет помощь…»

Супрефект придвигает тонкую хрустальную рюмку к краю стола, посыпает сахаром дольки лимона. Не поднимая головы говорит:

— Кстати, мой друг, во избежание скандала я буду вынужден дать указание жандармам держаться в стороне. Подозреваемый — известный художник, среди его друзей есть члены правительства. Я не могу рисковать. Вы понимаете мое положение? Вы сочувствуете мне?

Мейснер залпом выпивает рюмку. Это все, что он может сделать сейчас, чтобы француз не заметил, как глубоко ранено и унижено его достоинство офицера германской разведки. Коньяк мягко обжигает горло, и у Мейснера перехватывает дух.

— Пансион будет взят под наблюдение, — заверяет супрефект. — Еще одну рюмочку?

Мейснер отказывается. Поддерживая его под локоть, супрефект спускается к подъезду, заставляя Мейснера пережить унижение вторично: рядом с блестящим громадным «рено», ждущим кого-то у обочины тротуара, желтый «пежо» кажется особенно жалким. До самой казармы Дуан Мейснер выкрашивает зубами старые пломбы. Из казармы он звонит на всякий случай в жандармерию, но чуда не происходит: полковник ссылается на только что полученный приказ.

— Я вас очень огорчил? — спрашивает он.

— Это я вас огорчу! И очень скоро! — говорит Мейснер и швыряет трубку на рычаг.

«В Дахау! Всех в Дахау! — думает он, шагая по кабинету. — Русских, французов — всех, всех!..»

В пансион он возвращается поздней ночью, проделав безрезультатную попытку договориться по телефону с представителем гестапо при комиссии по перемирию. В Виши, как видно, не понимают серьезности положения или чиновник, с которым связался Мейснер, оказался слишком глуп, но ответ был один: ждать, сколько надо.

— Сколько? День, год, столетие?!

Чиновник уклончив:

— Всему свое время.

— Я доложу штандартенфюреру Рейнике!

— А я — обергруппенфюреру Мюллеру! — парирует чиновник. — Назовите вашу фамилию по буквам.

Только этого не хватает — нажить неприятности в гестапо. Там не любят назойливости. Мейснер вынужден извиниться и выслушать еще раз предложение ждать. До самой ночи, все еще не остыв, он инструктирует агентов, вызывая их по одному в свой кабинет. Агенты должны обложить оба пансиона мадам Бельфор так, чтобы в щель между ними не протиснулся бы и комар. Во всяком случае, господин Поль не должен ускользнуть.

Кровать под балдахином безбрежна, как океан. Мейснер барахтается на ней, пачкая ботинками одеяло. Раздеться и снять ботинки у него нет ни сил, ни желания. Засыпает он под странный шум, идущий с окраин, и просыпается от него же, усиленного в десятки раз. Приподнявшись на локте, прислушивается, различая знакомый по Парижу лязг танковых гусениц. Мысль о высаженном англичанами десанте срывает его с постели и бросает к окну. Прижавшись к портьере и не зажигая огня, он всматривается в громыхающую темноту… Танки идут один за другим, устремляясь к морю, а не от него. Мейснер до предела напрягает зрение и различает на башне и борту замыкающего колонну танка смутные очертания имперского креста в белой рамке… Происходит то, на что намекал чиновник гестапо, предлагая «ждать, сколько надо», и чего Мейснер, естественно, не имел возможности предусмотреть: в 24.00 одиннадцатого ноября германские войска начали операцию по оккупации «зоны правительства Виши». Эту новость привозит ликующий штаб-ефрейтор вместе с приказом Мейснеру немедленно явиться в казарму.

По улицам стелется серый рассвет. Мейснер приспускает в машине стекло и с наслаждением втягивает ноздрями терпкий запах перегоревшего дизельного топлива. Он свеж и бодр, и гипотония не дает знать о себе обычной вялостью.

В казарме, приняв поздравления коллег из гестапо и переодевшись в форму, Мейснер согласовывает с майором из фельджандармерии детали предстоящего ареста господина Поля. Они возьмут его ровно в десять пятьдесят, по окончании утреннего радиосеанса.

 

5. Ноябрь, 1942. Давос — Тифенкастель — Мартинсбрук

Оказывается, и от отдыха хочется иногда отдохнуть! Роз до смерти наскучили вязание и прогулки в окрестностях Давоса. В перерывах между сеансами связи, встречами с Жаном и сном она связала шарф Жану и ему же варежки и две пары толстых горных носков. Тропинки и скалы исследованы ею лучше, чем собственная спальня. В самом Давосе царит осенняя чинная скука, прерываемая лишь приходом газет с военными телеграммами и экстравагантными выходками бывшей кинозвезды, со скандальной поспешностью пытающейся женить на себе впавшего в маразм старшего отпрыска божественного Хирохито. По утрам идет снег; к середине дня он тает, а в сумерках покрывается пленкой льда. Роз постоянно знобит, но она держится бодро и не докучает Жану жалобами.

Жан поселился в городке. В отеле нашлась недорогая комната, на самом верху, с окнами во двор. Жан, что-то прикинув про себя, сказал, что поживет дня три-четыре; Роз проявила догадливость и настояла, чтобы он взял у нее взаймы. До лучших времен. Не вечно же они будут бедняками? Жан, мучительно краснея, спрятал в бумажник кредитки и был особенно молчалив в тот день. Этих денег не могло хватить надолго, но их выручил перевод — гонорар за чертежные работы для «Лонжина» выполненные Жаном в Женеве. С тысячей франков в кармане Дюрок посчитал себя крезом и пригласил Роз съездить на денек в Тифенкастель, где на маленькой сцене выступает гастролирующее кабаре. Роз согласилась: Грюн опять исчез, предупредив, что встретится с ней не раньше чем через неделю, а начатый для Жана пуловер может подождать.

Их отношения развиваются странно. После первой радости, испытанной Роз при встрече, она словно застыла, испугавшись предстоящего, и Жан почувствовал это. Здесь, в горах, никто не может помешать им любить друг друга; но Ширвиндт даже из далекой Женевы ухитряется невидимо влиять на Роз, и она все время помнит об их разговоре. Жизнь уравняла Роз с солдатами во всех их правах и обязанностях, и та война, которую она ведет, не менее тяжела, чем на передовой, и требует суровых самоограничений.

Роз изо всех сил стремится не подавать и виду, что ей трудно. Хорошо, что Жан не настаивает ни на чем и держит себя в руках. Лишь однажды, на тропе, огибающей летний шале над скалой, он не выдержал и обнял ее так, что у Роз остановилось сердце. Она с трудом высвободилась и присела на камень.

— Ради бога, Жано!..

Жан, отвернувшись, рассматривал скалу. Плечи у него были мокрые от растаявшего снега. Горы плыли перед глазами Роз…

— Я больше не буду, — по-детски сказал Жан.

Роз улыбнулась ему сквозь слезы, и они пошли вниз…

Кабаре в Тифенкастеле оказалось отвратительным. Гастролерши, пухлые баварские провинциалочки, пели и плясали как заведенные и с кукольным равнодушием обнажались под оркестр. Это было типичное германское «анблик» — зрелище, не столько непристойное, сколько скучное, и Роз с Жаном не досидели до конца. Какие ветры занесли труппу в Швейцарию? И что заставило не возвращаться в рейх — война?

Прижавшись к плечу Жана, Роз думает об этом, и озноб, покинувший было ее в теплом зале, появляется вновь. Пальто у Роз нет, а тонкий шерстяной плащ слишком легок для ноября. Тифенкастель засыпает: в маленьких городках, где будни похожи на траур, а праздники — на будни, спать ложатся рано. Черепичные крыши черны, ставни опущены. Над крышами скрипят под порывами жестяные кораблики и петухи, вечные труженики этих ветреных мест. До поезда еще не меньше двух часов, и Роз, ведомая Жаном, медленно идет к ратуше. Она запрокидывает голову и видит облака, нависшие над шпилем, белесые промоины меж облаками, звезду, похожую на стекляшку из «тэтовской» броши: для настоящего бриллианта звезде не хватает чистоты и глубины блеска.

Жан, отвернув рукав, смотрит на часы. «Спешить некуда», — думает Роз и уютно припадает к его плечу. Ей хочется щекой почувствовать тепло тела Жана, но щека, как подушку, легко приминает подбитое ватой холодное плечо пиджака. Озноб усиливается.

Жан тихо насвистывает, и Роз узнает мотив. «Ах мой милый Августин… Августин… Августин…» Песня из старой детской сказки. Они с Жаном — Сандрильона и Принц, и ратуша — замок, где живет добрая близорукая фея. Во всем мире у детей одни и те же сказки.

Состояние Роз близко к полной отрешенности, и автомобиль, притормозивший в нескольких шагах от них, она готова принять за карету волшебницы. Черный и почти бесшумный, он пофыркивает мотором, и звук этот похож на всхрапывание коней, ждущих Сандрильону; чтобы везти ее на бал.

Хлопает дверца, и кто-то большой, неповоротливый преграждает им дорогу. Вспыхивает карманный фонарик и шарит лучом по лицу Жана.

— Господин Дюрок?

Жан отстраняется от Роз и делает шаг вперед.

— Да, я. В чем дело?..

— Полиция кантона. Следуйте за мной!

— Это недоразумение…

Роз, приходя в себя, становится рядом с Жаном и берет его за рукав. Губы ее пересыхают.

— Эта дама с вами?

— Да! — резко говорит Роз. — Но объясните же, в чем дело?!

Из машины вылезает второй и не спеша подходит к ним.

— Я требую… — начинает Жан, но его перебивают:

— Все требования вы заявите в комиссариате. — И к Роз: — Будьте так добры предъявить документы.

Роз открывает сумочку, роется в ней — пудреница, платок, оправленный в серебро флакончик с духами… мелкие монеты… Все не то! «Боже мой, что произошло?.. Зачем полиции нужен Жан?!» Тревога за Жана заставляет ее спешить, монеты падают на тротуар.

— Мое имя Роз Марешаль. Я подданная Франции.

— Очень хорошо, — говорит полицейский. — Вам придется удостоверить свою личность в комиссариате. Простая формальность.

— Это недоразумение, Роз! — с силой восклицает Жан. — Какая-то нелепая чертовщина!

— Конечно, Жано…

Оба чиновника пропускают их к автомобилю. Один садится рядом с шофером, второй распахивает заднюю дверцу.

— Сначала вы, потом — мадам, — говорит он.

Его немецкий язык сухо рокочет в ушах Роз. В этой части Швейцарии говорят по-немецки с режущим перепонки произношением. В темном салоне машины Роз находит руку Жана и вкладывает в нее свою.

— Все будет хорошо, — шепчет она по-французски. — Ты слышишь, все будет хорошо!

Жан молчит.

Машина за пять минут покрывает расстояние от ратуши до шоссе и, набирая скорость, несется в ночь. По ровному гулу мотора Роз догадывается о его мощи — настоящий «супер». Не убирая левой руки с ладони Жана, правой она нащупывает в кармане плаща полупустую пачку сигарет и зажигалку. Спрашивает:

— Я могу курить?

— Курите, — говорит чиновник.

Роз держит зажигалку горящей чуть дольше, чем требуется, чтобы зажечь сигарету. Прямо перед ней, в спинке сиденья на подвеске покачивается глубокая хрустальная пепельница; лицо чиновника, освещенное снизу, кажется вырезанным из желтой пемзы. Кожаная бордовая подушка сиденья мягко пружинит при движениях Роз. За плечом шофера — там, впереди — фосфоресцирует длинный щиток со множеством циферблатов… Она не сразу вбирает детали в сознание, но, вобрав, уже не может отрешиться от ощущения несоответствия этой роскоши с обычной дозой автомобильных удобств. Эта машина шикарна, как кокотка; она недопустимо дорога для ограниченной в средствах швейцарской полиции.

— Это «форд»? — быстро спрашивает Роз чиновника.

— Что?.. Нет, «испано-сюиза», — отвечает тот и спохватывается. — Какое вам, собственно, дело до этого?

Роз встряхивает руку Жана.

— Жано!.. Приди в себя, Жано!.. По-моему, это не полиция!

Чиновник начинает странно дрожать, и Роз не сразу понимает, что он смеется — мелко и совершенно беззвучно.

Второй, рядом с шофером, нехотя оборачивается.

— Заткнитесь!

Это слово, сказанное с ленивой злобой, объясняет Роз все. Горящей сигаретой она тычет в лицо того, кто сидит справа от нее, и сквозь сноп искр перебрасывается к дверце, пытаясь нащупать ручку. Пальцы ее успевают почувствовать холодный металл, но это ощущение, опережаемое нестерпимой болью в затылке, оказывается последним, испытанным ею перед тем, как потерять сознание…

…Немецкая речь врывается в небытие и разрушает его.

Машина продолжает мчаться по темному шоссе, не замедляя движения на поворотах. Роз пытается вскарабкаться с пола на сиденье, но руки подламываются в локтях.

— Ну что?

— Как бы она не стала орать!

— Успокой ее, Рольф!

— Ты прав.

Вместе с этой фразой боль вторично вспыхивает в затылке. Роз падает в пропасть, успев понять, что удар нанесен Жаном.

Новый обморок длится дольше первого. Роз поднимают на подушки, встряхивают, тычут под нос флакон с чем-то вонючим. Запах пробуждает сознание, а вместе с ним боль и страх. Роз ничего не может поделать с собой. Ее колотит сухая истерика, и Рольф держит ее за шиворот.

— Ты… ты…

Роз пытается связать слова, но они рассеиваются, как бисер.

— Ты… Рольф… гестапо…

— СД! — коротко говорит тот, кого она привыкла звать Жаном. — Примиритесь с этим, Роз, и ведите себя спокойно.

Помолчав, он добавляет:

— Если вы проявите благоразумие, все сложится не так уж плохо.

Жан. Гестапо. Рация. Грюн… Вальтер в Женеве… Москва… Роз продолжает плакать с сухими глазами. То, что случилось, непоправимо… То, что произойдет, страшно… Горный воздух за окном непроницаемо черен. Водитель включает фары, и взгляд Роз наталкивается на придорожную табличку. Еще на одну. Они проносятся, сменяя друг друга, и она, словно по складам, читает: «Замаден». Потом: «Цернец». У Цернеца магистраль растечется по двум руслам. Роз это знает. Левое — через Зюс и Шульс — выводит к австрийской границе. «Остеррейх» — теперь это тоже Германия… «Мамочка, дорогая, помоги мне!..»

Рольф встряхивает ее за воротник.

— Вы слышите меня?

— Скажи ей, — вмешивается водитель, — что я сам влеплю ей в лоб пулю, если она зашумит на границе.

— Она не будет шуметь.

— Пусть пеняет на себя.

— Не отвлекайся, а то еще врежешься.

— Будь спокоен, Рольф! Я ненавижу больницы.

— А кто их любит?

Эти двое говорят обычными голосами. Их интонации спокойно приглушены, как у людей, отдыхающих после работы и коротающих время за необязательным разговором о быте. Так болтают в ожидании поезда на перроне вокзала. Горло Роз перехватывает спазм.

Спящие Цернец, Зюс и Шульс — каждый в отдельности — на несколько минут сменяют черноту ночи за стеклами светлой краской своих домов. И опять тянется мрак.

— Скоро Мартинсбрукский пост, — предупреждает шофер.

— Когда?

— Минут через сорок.

— Отлично! Приготовь паспорта… Здесь всегда досматривают?

— Когда как. А где паспорт этой птички?

— Вместе с теми… Может быть, внизу?

— Ладно… Пусть только не поет. Скажи ей об этом еще раз!

— В крайнем случае — стреляй.

— В нее?

— В пограничников.

— Хорошо, Рольф, я понял.

«Попробую, — думает Роз. — Должен же быть досмотр!.. А если нет? Крикну… Пусть стреляют, это все-таки лучше…» Она сжимается в комочек, всем своим видом доказывая этим четверым, что от страха потеряла и голос, и слух, и силы для сопротивления. Когда к ней обращаются, она вздрагивает и старается сделаться еще меньше, уподобиться улитке, ушедшей в раковину — последнюю защиту от бури.

— Приготовьтесь, — негромко говорит шофер. — Мартинсбрук!..

Машина въезжает на освещенную площадку и тычется радиатором в полосатый шлагбаум. Шофер протягивает в приоткрытую дверцу паспорта.

— Четверо мужчин и дама.

— Багаж?

— Один момент!..

Пограничники — их двое — стоят у подножки.

Роз с силой отталкивается от сиденья, кричит:

— Бандиты!.. Это банда, задержите их!

— Черт!..

Машина срывается с места, и Роз валится на пол: съезжая с шоссе, шофер круто взял назад и вправо. Надрывно воет сирена у шлагбаума, и в третий раз рождается боль в разбитом затылке Роз. Остальное — выстрелы, крики, ругань, движение — проходит мимо нее. Высаженное пулей заднее стекло сыплется на волосы и плечи, ранит шею. С тонким всхлипом дергается и замирает гестаповец на переднем сиденье. Машина с трудом выбирается из кювета на шоссе и на спущенных баллонах дотягивает до конца нейтральной полосы. А для Роз все это — только адская боль и грохочущие в ушах колокола.

 

6. Ноябрь, 1942. Париж, отель «Лютеция»

С самого утра штаб-квартира ходит ходуном — ночью, без предварительного уведомления, прилетел генерал фон Бентивеньи и через высшего руководителя СС и полиции в Париже пригласил к себе на 8.30 штандартенфюрера Рейнике и старшего правительственного советника Гаузнера вместе с десятком других чинов гестапо. Модель и Шустер тоже включены в число приглашенных — со стороны абвера. Адъютант генерала отказался сообщить подробности, сославшись на незнание. Шустер приехал в «Лютецию», едва успев побриться и сменить белье, пропахшее потом, — всю ночь он провел в Версале, где посты радио-абвера вплотную подобрались к одному из передатчиков. Шустер и Родэ нашли место для палаток, но потом выяснилось, что стоят они неудачно, и место пришлось менять, приноравливаясь к планировке улиц. Только на рассвете они добились желаемого, и квартал, откуда работает передатчик, оказался взятым в клещи.

В ожидании начала совещания Шустер дремлет в глубоком кресле у двери кабинета. О чем бы ни стал говорить генерал, в адрес Шустера он не бросит упрека: радио-абвер в Париже делает все, что может. Остальное же капитана касается постольку-поскольку, и он заранее отводит себе на совещании удобную роль созерцателя. Совсем иначе себя чувствует Рейнике. Он даже не дает себе труда скрыть неудовольствие приглашением. СД ни в малейшей степени не зависит от абвера, и фон Бентивеньи злоупотребил положением, вызывая его к себе, да еще через посредство генерала полиции Кнохена и военного губернатора Парижа генерала Боккельберга. Интересно, что скажет Кальтенбруннер, получив сообщение о совещании?.. Рейнике нетерпеливо подрагивает коленкой, и свет тускло отражается на кончике его сапога. Штандартенфюрер зевает и громко спрашивает адъютанта:

— В абвере всегда так точны?

На его часах 8.31. Адъютант молча показывает на электрическую «омегу», висящую в простенке, — 8.29.

— В «Лютеции» все не как в империи, — язвит Рейнике.

Адъютант нем. В Берлине он прошел хорошую штабную школу и знает, что ни с кем не стоит портить отношений. Судьба коварна: этот штандартенфюрер с манерами выскочки может нежданно-негаданно оказаться со временем твоим собственным начальством.

В кабинет фон Бентивеньи Рейнике входит, вполне созрев для скандала. Нужен только повод, и он, как всегда, находится удивительно кстати. С первых же слов генерала у штандартенфюрера возникает желание наговорить ему колкостей.

— Господа, — начинает фон Бентивеньи. — Адмирал нами недоволен.

— Кем? — с нажимом спрашивает Рейнике.

— Теми, кому поручены ПТХ.

— И СД? И гестапо?

— Я сказал: всеми.

— Впервые слышу, чтобы адмирала Канариса назначили преемником Кальтенбруннера!

— Что за тон, штандартенфюрер?

— Надоело! — говорит Рейнике и с шумом встает. — Надоело, что все, кому не лень, мешают работе. В то время, как СД вкладывает в расследование максимум усилий, абвер слизывает сливки! Чем занят ваш радио-абвер? Туман, таинственность, планы, о которых мы не знаем ничего, кроме того, что они лежат в ваших сейфах! Какие-то палатки с почтальонами или черт еще с кем там, о существовании коих я узнаю самым последним, грандиозные прожекты, вырабатываемые, по всей видимости, в борделях, — и куча грязного белья, брошенного нам для стирки! Если надо кого-нибудь допросить, о, тогда, конечно, армия вспоминает о службе безопасности и с превеликим наслаждением спихивает ей все го дерьмо, о которое не желает пачкаться сама! Молчит радист? Запирается Коко? Отрицают всё шпионы в Лилле? Вот когда ваши люди бегут к нам! Не без задней мысли, разумеется! Что бы в дальнейшем ни произошло, но после передачи арестованных СД абвер рапортует: мы нашли и задержали врагов рейха, а эти младенцы из ведомства Кальтенбруннера, как обычно, испортили все. В результате ваши люди пожинают лавры, а мои выглядят в глазах фюрера обделавшимися кутятами!

Кое-кто из гестаповцев встает. Гаузнер, на плеши которого пляшет отблеск люстры, трясет головой:

— Да, да, да…

Фон Бентивеньи, мягко ступая, выходит из-за стола.

— Благодарю, штандартенфюрер! Вы предвосхитили мои мысли!

Рейнике от изумления не успевает закрыть рот.

— Господа, — продолжает фон Бентивеньи. — Именно с этим разговором я и прилетел в Париж. Штандартенфюрер прав: пора! Пора полностью объединить усилия. Адмирал Канарис дал мне полномочия самому решить, что и как следует сделать, чтобы выправить положение. Бригаденфюрер Шелленберг, со своей стороны, обязуется оказать нам разумную помощь. Это тем более необходимо сейчас, когда под Сталинградом решается судьба империи. Надо ли говорить о весе и значении информации, получаемой русскими от ПТХ? Если я упомяну для примера, что русская разведка оказалась в курсе не только передвижения войск, но и кадровых перемещений в штабах и соединениях, вы, профессионалы, легко оцените, что это значит!

Со своего конца стола Шустер во все глаза глядит на генерала. Бентивеньи откровенен сверх принятого в абвере предела. Во всяком случае, сообщения, подобные этому, не принято делать в широком кругу да еще и в присутствии СД. Уж не сдает ли позиции старый адмирал Канарис?

— Сошлюсь еще на один пример.

Фон Бентивеньи делает паузу.

— Факт, достойный сожаления… Три месяца мои люди вели разработку радиогруппы русских в Швейцарии. С терпением бульдогов они шли по пятам за некой Роз Марешаль, выясняя ее роль и связи. И что же? Ваши сотрудники, штандартенфюрер, организовывают похищение Марешаль — похищение, сработанное топорно! Результат? Марешаль у нас и молчит, один из чинов службы безопасности убит, швейцарцы протестуют…

— Плевать мне на протесты! — говорит Рейнике.

Он ошеломлен: гестапо не имеет ни малейшего отношения к этой истории. Однако не в его интересах разубеждать фон Бентивеньи. Пусть думает, что хочет. Рейнике только досадно — Шелленберг опять обошел всех: и Канариса, и Мюллера, и Кальтенбруннера. Вот уж с кем ни в коем случае нельзя играть как с джентльменом!

Фон Бентивеньи сухо кивает. У него тон и манеры бухгалтера банка, отказывающего кредитору в новой ссуде.

— Рейхсминистр Риббентроп был вынужден обратиться к фюреру, и фюрер выразил неудовольствие. Сейчас не сороковой год, штандартенфюрер!

— Но я…

— К счастью, это были как раз не вы. Акцию осуществили подчиненные Шелленберга. Они наказаны, и, смею заверить, весьма сурово.

Лучшего способа показать свою осведомленность фон Бентивеньи, пожалуй, не мог бы найти. Рейнике остается проглотить пилюлю. Он так и делает, мысленно пообещав генералу расплатиться за эту сцену. Публично уличить его, начальника отдела гестапо, в попытке присвоить себе чужой выигрыш!.. Или проигрыш? Последняя мысль хоть немного утешает Рейнике.

— К чему примеры, генерал? — говорит он небрежно и садится.

Фон Бентивеньи возится с замком портфеля. Замок тугой, и генерал не сразу справляется с ним и достает из внутреннего отделения голубой прошитый пакет.

— Директива имперской канцелярии, господа! Прошу ничего не записывать.

Сердце Шустера преисполнено гордости. Он будет присутствовать при оглашении документа особой важности! Он и Модель здесь самые младшие в чине: среди гестаповцев нет ни одного, чей ранг был бы ниже оберштурмбаннфюрера.

Документ короток. Фон Бентивеньи складывает его и запирает портфель. С сердечной улыбкой смотрит на Рейнике:

— Примите мои поздравления, бригаденфюрер!

Рейнике холодной рукой отвечает на пожатие. Кто, как и когда успел сговориться в Берлине за его спиной? Чин бригаденфюрера, присвоенный декретом Гиммлера столь внезапно, не окупает тех забот, которые Канарис и остальные в один миг переложили на плечи Рейнике. Назначить его ответственным руководителем по проведению всех операций против ПТХ! Ловкий ход, за которым угадывается иезуитский ум старого адмирала. А Шелленберг? Разве комбинация могла обойтись без его участия?

— Прошу…

Фон Бентивеньи указывает на свое кресло, как на эшафот. Рейнике деревянным шагом обходит стол и садится.

— Господа… Я счастлив… доверие фюрера…

Фон Бентивеньи аплодирует кончиками пальцев. Это так похоже на издевательство, что Рейнике свирепеет.

— Здесь уже говорилось о нашей ответственности перед историей! Да, это так! И мы, солдаты империи, сознаем свой долг. В час, когда под Сталинградом решается, быть или не быть миру национал-социалистским, я не потерплю от своих сотрудников беспечности и лени. Наш противник страшен. Из-за него гибнут тысячи героев, отвоевывающих жизненное пространство у большевистских недочеловеков. Русская разведка здесь — форпост их линии обороны. Обрушимся же на нее всей мощью и тем самым обеспечим победу гению фюрера! Зиг-хайль, господа! Трижды — зиг-хайль!

Зал вздрагивает от приветствия, повторенного трижды. Подвески хрустальной люстры сталкиваются со звоном, напоминающим Шустеру малиновую перекличку бубенцов. Она врезалась ему в память по поездке в Россию в декабре сорок первого, когда путь от аэродрома до Можайска он проделал на крестьянских санях, именуемых дровнями, — присланный за ним из штаба «оппель» засел в сугробе с замерзшим радиатором… О господи, в каких условиях приходится воевать лучшему в мире германскому солдату!

Рейнике переводит дух, пьет воду. Кадык его бегает по шее, как мышь. Подвески продолжают звенеть.

— К делу, господа, — говорит Рейнике и сжимает в кулаке пустой стакан. — Комиссар Гаузнер немедленно отправится в Берлин и займется радисткой. О ходе допроса докладывать мне дважды в сутки.

Гаузнер с трудом поднимает со стула грузное тело.

— Да, бригаденфюрер!

— Модель поедет в Марсель. Вдвоем с Шустером вам здесь тесновато, а у Мейснера горячая голова… Кстати, как ваши палатки, Шустер?

Шустер взглядом испрашивает у фон Бентивеньи разрешение говорить, но генерал преувеличенно озабочен чернильным пятнышком на ногте мизинца и полирует ноготь платком. Отвечать или не отвечать? Вправе ли Рейнике быть посвященным в технические тонкости радио-абвера?

— Я жду! — говорит Рейнике.

— В Версале мы нащупали кое-что.

— Конкретнее?

— Бригаденфюрер разрешит мне доложить ему позже?

— Здесь все свои!

— Я плохо выразился или дурно понят — для доклада требуется точность: адреса, цифры координат. Боюсь, что на память я не смогу привести их.

Фон Бентивеньи прячет платок в задний карман брюк.

— Задержитесь, Шустер, и мы поговорим.

Шустер щелкает каблуками.

— Вечером я улетаю, — говорит фон Бентивеньи. — В Берлине мне будет задан вопрос: когда? Когда, к какому сроку история с ПТХ станет достоянием архивов? Что мне ответить, бригаденфюрер?

— Мне нужен…

— Месяц? — подсказывает фон Бентивеньи. И продолжает: — Я так и думал. Тридцати дней должно хватить на проведение операции. Вы свободны, господа…

Рейнике ждет, что генерал попросит его не спешить, им есть о чем поговорить, но фон Бентивеньи со старомодной галантностью провожает его до двери, и Рейнике только и остается что откланяться, щеголяя выправкой.

— Хайль Гитлер!

— Хайль, — негромко откликается фон Бентивеньи и интимно добавляет: — Искренне завидую вам, бригаденфюрер. Рейхсфюрер Гиммлер так настаивал на вашей кандидатуре, что даже у адмирала не нашлось желания возражать. Но это — между нами, маленький военный секрет, не так ли?

К себе, в Булонский лес, Рейнике едет один. По дороге он приказывает шоферу свернуть в сторону от площади Согласия и ехать к набережной. Здесь, на третьем этаже доходного дома, живет мадам д'Юферье, знаменитая гадалка. Ее гороскопы отличаются точностью.

На лестнице густо пахнет кошками. Рейнике прижимает к носу надушенный платок и борется с тошнотой. У него с детства очень нежное обоняние.

К мадам он входит без доклада, как свой человек… Карты и таблицы складываются в магические системы. Кости, брошенные поверх карт, своими цифрами предопределяют страницы книги пророчества. Звезда Рейнике — Марс. Мадам нараспев читает из книги, заставляет Рейнике трепетать.

— На что мне надеяться?

— На успех, — говорит мадам торжественно. — На полный успех всего задуманного, мой победитель!

Черный кот у нее на коленях сладострастно изгибается и мяукает, словно подтверждает пророчество. У него желтые глаза и профиль Мефистофеля. За это его и терпят.

 

7, Ноябрь, 1942. Париж, бульвар Осман, 24

После отъезда Жака-Анри прошло всего несколько часов, а Жюль уже беспокоится. Они не просто привыкли друг к другу, но словно стали одним человеком с общими мыслями, чувствами и ощущениями. Кроме того, Жюль для Жака-Анри что-то вроде няньки, но попечение о друге для него не обязанность, а скорее приятная необходимость. Аккуратный и точный в делах, Жак-Анри удивительно беспечен и непрактичен во всем, что касается его самого. Ему ничего не стоит уехать без платков или теплой пары белья; и Жюль прекрасно помнит, как в Испании, под Пинелем, Жак-Анри отдал раненым всю воду из фляжки, и на вторые сутки выяснилось, что он на грани жестокого обморока от жажды. Это произошло в те дни, когда термометр в тени редко опускался ниже отметки 30 градусов…

Поболтав на углу со слепым Люсьеном о погоде и сунув ему в карман пару сигарет — традиция, введенная Жаком-Анри, — Жюль идет в контору. На вокзале все обошлось благополучно. Жюль издали наблюдал за посадкой и не отметил признаков слежки. Жак-Анри стоял у окна вагона с развернутой газетой, и это означало, что в купе нет подозрительных попутчиков. Патрули на перроне держались спокойно, гестаповцы в черных плащах с плюшевыми воротничками тоже не проявляли прыти, следя за посадкой; фельджандармы, подталкивая в спину, провели подвыпившего штаб-фельдфебеля; французский полицейский в крылатке спорил о чем-то с пожилым железнодорожником в измятой рубашке без галстука. Обычные для вокзала сцены. Скорый на Марсель отошел по расписанию.

«Три дня пролетят быстро, — думает Жюль, возвращаясь в контору. — Оглянешься — и нет их». В задней комнате он достает из тайника расписание связи и, сверившись с ним, намечает программу на сегодня. Курьер из Берлина приедет вечером; от аэропорта Орли до «Эпок» он доберется часа за полтора, если повезет с машиной. С полковником из организации Тодта можно будет повидаться в полдень или чуть позже за аперитивом в баре. Там же назначена встреча со связным, осуществляющим контакт между «Эпок» и одним товарищем, внедренным в окружение Геринга. Товарищ этот не имеет ни имени, ни кодового псевдонима. Его сообщения связной берет из «почтового ящика», оборудованного в гараже разведки имперских ВВС. Знали бы фельдмаршал Мильх и генерал-полковник Йешоннек, кому они доверительно пересказывают новости!

Связь — самая хрупкая и нежная деталь механизма, созданного в силу непреложной необходимости. И самая уязвимая. Курьеры рискуют больше всего. Их немного, и на каждого можно положиться, как на самого себя. Разными путями и в разное время вошли они в организацию. Одних привлек Жак-Анри, других — Жюль, третьи сами отыскали их — маленькую группку друзей в стане врагов. Объединившись, они второй год воюют там, где смертные рубежи не означены линией окопов и где гибель в открытом бою считается не подвигом, а легким исходом: для большинства уход из бытия будет предварен долгими месяцами пыток в камерах на Принц-Альбрехтштрассе… Сверхлюди? Нет, нисколько. Им все присуще — увлечения, порывы, большие или меньшие слабости. Одного не дано — проявлять эти слабости, где бы то ни было и когда бы то ни было.

Во имя чего? Для Жюля лично ответ ясен. Он кадровый командир РККА и воюет там, где это необходимо. Но вот товарищ из министерства авиации Геринга — он немец. Один из курьеров эльзасец, еще один — француз. Что привело их в один лагерь с Жюлем и Жаком-Анри?.. Жюль проездом через Берлин встретился на несколько часов с тем товарищем. Это было в сорок первом, на третью или четвертую неделю войны. Жюль в упор посмотрел на полковничьи крылышки в петлицах мундира, на лицо собеседника и, не выдержав, отвернулся: согласно германским сводкам, самолеты Люфтваффе уже бомбили Москву. Товарищ понял его взгляд.

— Да, — сказал он твердо, и скулы его напряглись. — Ты думаешь о том, что и я повинен в этом? Киев, Минск, теперь Москва…

В чужом произношении названия городов звучали незнакомо.

— Извини, — сказал Жюль.

— Можешь не подавать мне руки — операции разработаны в моем отделе.

— Тобой?

— И мной тоже.

— Ты мог бы уклониться! — сказал Жюль опрометчиво.

— Разумеется. Но их все-таки разработали бы… Не думай, что я лишился сна от сознания вины за одно это. Я не сплю давно, с самого тридцать третьего…

— И служишь у наци?

— Не упрощай, товарищ! Постарайся понять: ненавидеть Гитлера и пассивно сопротивляться — не для меня. Концлагеря переполнены не только активными борцами, но и теми, кто думал тихим неприятием нацизма остановить его продвижение в стране. Католики, пацифисты, социал-демократы, тысячи и тысячи избирателей, полагавших, что с помощью бюллетеней они преградили Гитлеру дорогу в рейхстаг — где они?.. Хорошо, не хочу больше об этом! Подумай лучше о другом, товарищ, — завтра русская авиация перехватит германские самолеты на подступах к своим городам, ибо время налетов она узнает от меня. Погибнут немцы. Для тебя они только фашисты, враги, а для меня — люди одной крови. Некоторых из тех, кого собьют, я знаю лично, с тем — учился, с этим — ухаживал за девушкой…

— Извини, — сказал Жюль.

— Ничего.

— Я все понимаю…

— Не все! Ты не спрашиваешь — «а зачем?», но я все-таки отвечу. Потому, что эти жертвы — ничто в сравнении с теми, какие понадобятся Гитлеру завтра или через год. Чем быстрее покончат с Гитлером, тем меньше крови прольется, в том числе и немецкой. Вот в чем суть!..

Почему именно этот разговор вспомнился сейчас? Жюль перебирает бумаги и думает о товарище из Берлина. После той встречи он ни разу не видел его — не было ни повода, ни возможности. О том, что тот жив и работает, Жюль знал только из коротких писем, привозимых курьером, — писем, текст которых был сух и краток до предела.

Звонок телефона возвращает Жюля из Берлина в Париж.

— Это кафе «Дижон»? Я хотел бы заказать столик!

— Это зоосад! — говорит Жюль и вешает трубку.

Новый звонок раздастся примерно через полминуты: пароль убедил абонента — техника со станции, — что в конторе нет посторонних. Жюль откладывает бумаги и ждет вызова.

Телефон не запаздывает.

— Алло?

— У меня дежурство, старина, и очень удачное.

— Я так и подумал. Как мой номер?

— Не прослушивается, я проверял… Старина, мне удалось зацепиться за одну линию. Помнишь, она тебя интересовала?

— Неужели Рейнике?

— Он самый. Живет в Булонском лесу, но не в гестапо, а на частной квартире, его телефон обслуживается обычным коммутатором.

— Не может быть!

— Представь себе! Сейчас я как раз поймал такое, что выходит из ряда вон! Счастье, что я вовремя подключился… Завтра немцы — ты слышишь! — оккупируют свободную зону! У меня голова идет кругом, старина.

— Завтра? — говорит Жюль. — Это точно?!

«А Жак-Анри поехал в Марсель. Предупредить его и Поля? Но как?» Жюль подносит губы к самому микрофону, словно боясь, что их услышат.

— Ты мог бы вызвать Марсель? От себя?

— Нет, конечно!

— Никак?

— Говорю тебе, нет.

— Попытайся?

— На междугородной работают немецкие телефонисты… Кстати, ты мне напомнил… Рейнике говорил что-то о телефонных палатках в Версале. И о каком-то капитане Шустере. Похоже, боши собираются разместиться там — какая-нибудь часть или штаб. А?

— Мало ли их в Версале!.. Постой! Ты говоришь — палатки?

— Рейнике беспокоится, что телефонистам станут мешать. Предупредил полицию и жандармов, чтобы не совали в палатки нос.

— Можешь соединить меня с номером?

— С каким угодно! Хоть с телефоном Штюльпнагеля!

— И сам выключишься.

— Идет. Называй номер…

Жюль называет и успевает спросить:

— А линия не прослушивается?

— Говорю тебе, свободна! Соединять?

— Я готов…

Далекий мужской голос отвечает на вызов.

— Выгляни в окно, — говорит Жюль.

— Это еще зачем?

— Не спрашивай! Взгляни и скажи, что ты видишь?

— Почтальона… Пьяного старика Жиго… Патруль прошел… Старик Жиго ретировался в подворотню…

— Ищи палатку.

— Вижу. В конце улицы. Ну и что?

— Немедленно уходи!

— Зачем?

— Уходи как можно скорее и брось все.

— И чемодан?

— Да, рацию получишь другую. Ты понял меня?

— Конечно. Но я не одет.

— Исчезни из Версаля и больше никогда там не появляйся. Вечером будь в пассаже «Лидо», я подойду к тебе… Вечером, в пассаже «Лидо»…

— Я понял…

— Жюль вешает трубку и встает. Надо ехать в Версаль. Немедленно! Убедиться самому, что радисту удалось уйти… Но пока он доедет, пройдет уйма времени. Как быть?.. Это просто счастье еще, что Жак-Анри разгадал гестаповский трюк с палатками, а техник на редкость кстати нашел телефон Рейнике. А не пригодится ли полковник из организации Тодта? Он будет в полдень в баре.

До бара Жюль добирается на старом, отслужившем свой срок автобусе. В «Эпок» все телефоны переключены на старшую конторщицу, которой дан наказ отвечать, что господин Легран в отъезде, а Жюль, захворав, отправился к врачу и сегодня не вернется. Автобус плетется, приседая на перекрестках. Подолгу стоит на остановках, и Жюль, стиснутый на площадке двумя толстыми бретонками, печально вспоминает московский троллейбус — такой быстрый и удобный. Доведется ли ему еще поездить на нем? Перед самой войной по улице Горького до «Динамо» стали ходить двухэтажные машины; на верх с задней площадки вела лестница, похожая на корабельный трап, и кондукторши, стоя у нижней ступеньки, веселыми голосами кричали: «Которые на чердаке, все платили за проезд?» Жюль сажал на колени пятилетнюю дочь и показывал ей в окно Петровский парк и новый дом на площади Пушкина, и сам с не меньшим любопытством, задирая голову, разглядывал скульптуру женщины на крыше этого углового дома, появившегося за месяцы одной из его командировок. Сам он с семьей жил в старом здании с коридорной системой, где майоры и комбриги по утрам здоровались в очереди на ванну и где жены привыкли не удивляться долгим отлучкам мужей, а ждать и не расспрашивать почтальонов, не затерялось ли где-нибудь письмо. На дверях ванной, помнится, висело суровое объявление, написанное женоргом: «Соблюдая личную гигиену, помни о гигиене товарища!» — и командиры, моясь, побивали все рекорды по части быстроты…

У площади Пигаль Жюль, проскользнув меж бретонками, спрыгивает с подножки. Поправляет смявшийся пиджак и с самым беспечным видом входит в бар. Полковник уже за стойкой, тянет через соломинку из высокого бокала свой аперитив.

— Господин полковник! Какая встреча!

— Присаживайтесь, — прохладно отвечает полковник.

Жюль с польщенным видом пристраивается на самом краешке соседнего табурета.

— Один оранжад!

— Не разоритесь? — насмешливо спрашивает полковник.

— Что поделаешь, вся Франция зиждется на экономии.

— Скажите лучше: на скупости!

«Ну ты-то нам недешево обошелся!» — думает Жюль и мочит кончик языка в апельсиновом соке.

— Вы на машине? — спрашивает он полковника.

— Подвезти?

— Сочту за честь просить вас.

Полковник сам водит малолитражку. На свидания с Жюлем и Жаком-Анри он предпочитает приезжать без шофера. Просто удивительно, как быстро он овладел правилами конспирации — правилами, которые никто ему не преподавал. Свой процент от сделок он хочет иметь без помех, не компрометируя себя связями с «Эпок».

— Где ваш шеф? — спрашивает полковник, включая скорость.

— На водах.

— Печень?

— Что-то вроде.

— А мои бумаги?! Он взял их с собой?!

— Они в сейфе, — говорит Жюль. — Да успокойтесь же! Вашим бумагам ничего не грозит.

— Я бы хотел получить их завтра же. Могут хватиться.

— Получите. И куртаж тоже! Или он вас не волнует?

Полковник рывком переключает скорость.

— Знаете что!..

— Догадываюсь, — кротко говорит Жюль. — Вы не очарованы нашим сотрудничеством. Я — тоже. Боюсь, что при известных обстоятельствах вы постараетесь отправить меня в гестапо.

— Что за мысль?!

— Увы, вполне здравая…

— Глупости!.. Куда мы едем?

— В Версаль. Этой дороги хватит, чтобы поговорить обо всем…

«Успел или нет? — думает Жюль. — Чертовы палатки — с них начались провалы в Лилле и Брюсселе… Опять абвер. Он просто из кожи вон лезет!»

Первую палатку Жюль обнаруживает в начале тупика у площади, вторая стоит на перекрестке и третья закупоривает выезд из улицы. Возле нее висит дорожный знак. Если мысленно проложить линии, получится геометрически правильный треугольник, в центре которого — дом с ампирной лепкой по фасаду. В одной из квартир этого дома работал радист. Жюль отыскивает окно — второе слева на последнем этаже. Шторы задернуты. Кажется, обошлось…

— Минутку, — говорит он полковнику. — Остановитесь-ка здесь!

Возле дома с ампирной лепкой — общественный туалет. Жюль занимает крайнюю кабинку, ищет на кафельной плитке крестик… Все в порядке: крестик на месте, и цифра тоже! «1110». Одиннадцать часов утра, десятое ноября. Жюль клочком бумаги стирает надпись. Выйдя на дневной свет улицы, щурится и старается не глядеть в сторону палатки. Теперь она может торчать здесь сколько угодно, хоть до второго пришествия.

 

8. Ноябрь, 1942. Женева, рю Лозанн, 113

На берегу Женевского озера в любую погоду гуляют дети. С боннами, гувернантками, сами по себе, они благовоспитанно вышагивают вдоль парапета и, совсем как взрослые, невыразительно глядят прямо перед собой. Маленькие мадемуазель и месье выполняют важную обязанность — поглощают кислород, освобождая легкие от нечистого воздуха школьных классов. Так же чинно они кормят голубей и играют в «решеточку» на расчерченном цветными мелками асфальте. Белые банты и разглаженные щеткой проборы склоняются над квадратиком, в который попала брошенная монетка, и деловито совещаются: кажется, монета легла на черту — разрешают ли правила перебросить?

Возвращаясь со свидания с Камбо, Ширвиндт ненадолго задерживается возле детей. Старый холостяк, он любит понаблюдать за ними, и у него есть здесь знакомые. Беленькая, с мышиным носиком Рут делает ему книксен и получает пакетик голубиного корма. Ширвиндт, покряхтывая, опускается на корточки, посвистывает, но голуби, переваливаясь с боку на бок, обходят его и, толкаясь, спешат к Рут.

— Я слишком стар для них, — говорит Ширвиндт и встает. — Как ты думаешь, Рут?

Рут рассудительна.

— О что вы! Просто корм у меня, и они это понимают. Вы придете завтра?

— Возможно, — говорит Ширвиндт.

Рут приседает в книксене с грацией первой придворной дамы. Из нее со временем вырастет превосходная служащая и примерная жена: к этим двум профессиям ее готовят с пеленок.

Сворачивая к площади, а от нее — к Школе изящных искусств, Ширвиндт еще несколько мгновений думает об этом, но мысль о будущем Рут слишком незначительна, чтобы захватить его целиком и заставить забыть о той, чье имя тоже начинается с буквы «Р»… Роз… Как он предостерегал ее! Сколько говорил, об осторожности, о волчьих ямах, которыми изрыта тернистая тропа разведчика… Говорил — и все-таки не уберег!..

Связной сообщил об исчезновении Роз в понедельник, и Ширвиндт сразу же кинулся к знакомому капитану. Сказал, что беспокоится о судьбе своей секретарши, попросил навести справки. Капитан склонил голову.

— Мужайтесь, мой друг… Если бы вы не пришли, я позвонил бы сам.

— Что вам известно? — спросил Ширвиндт.

— Посмотрите-ка вот это… Копия донесения пограничной стражи. Я снял ее для вас…

В тот же вечер связной привез рацию Роз и книгу шифра. Он влез в ателье через окно и с трудом обнаружил тайник возле печи. Остальные вещи Роз — чемоданчик с бельем, письма, безделушки — остались в пансионе. Полиция обыскала ателье через час после ухода связного — он видел машину, прибывшую из Давоса.

Ширвиндт послал сообщение Центру и из ответа узнал, что в Париже создан штаб по координации деятельности германской контрразведки во главе с бригаденфюрером Рейнике. Центр указывал: «В случае угрозы… для вас, наших друзей здесь и в других местах постарайтесь перебраться в Барселону, Калье де Мадрид, 17, сеньор Хуан Хусте. Пароль: „Я пришел от Профессора после операции аппендицита“. Хотя в Париж и послано сообщение об этом, со своей стороны свяжитесь с нашими друзьями там и подтвердите наш приказ». Ширвиндт дал радиограмму Жюлю с полученным адресом и сжег шифровку, не стараясь запомнить координатов сеньора Хуана Хусте. Все равно он не сумеет воспользоваться ими: в Женеве нет человека, который его заменил бы, и он останется здесь до самого конца. Такое же предупреждение восемь месяцев назад — только адрес был иным — он передал товарищам из группы «берлинцев», но никто из них не уехал, группа работала, хотя гестапо стояло где-то у самого порога конспиративных квартир. Это было высшее мужество — остаться, понимая, что дни свободы сочтены; зато о весеннем наступлении немцев Генеральный штаб РККА узнал вовремя и принял контрмеры… И Роз — она тоже не покинула поста…

Утром Буш прислал жену, а с ней еще одну радиограмму. Ширвиндт прочел ее и днем заглянул в магазинчик Буша. Симон хлопотал в заднем помещении у плиты; с блаженным лицом вдыхал аромат крепчайшего кофе. О беде с Роз он не знал, был весел, и Ширвиндт постарался не огорчать его, тем более что в радиограмме речь шла как раз о Буше.

Симон разлил кофе по фаянсовым чашкам.

— Мой собственный рецепт! Пальчики оближешь!..

Ширвиндту показалось, что он глотнул концентрированного раствора хины. С трудом протолкнув в горло горячую жидкость, он отвел руку Буша с кофейником.

— С меня хватит, Симон. К тому же я по делу.

— Говори.

— Ты мог бы оставить магазин на жену?

— Конечно. Хоть на месяц!

— Ты не понял: я имел в виду — надолго оставить. До конца войны…

Центр просил дать парижанам хотя бы двух радистов. Одного из них Ширвиндт выделил безболезненно: рация числилась запасной, товарищ сидел без дела в Берне и давно уже просился куда угодно, только бы не торчать с утра до ночи в своих меблирашках вдали от настоящих событий. Вторым мог бы стать Буш с его подлинным паспортом швейцарского гражданина. Но захочет ли он?

— Могу я посоветоваться с женой? — спросил Буш.

— Конечно, Симон.

— Завтра я отвечу.

— Обдумай все, дружище, и не торопись.

— Будь спокоен!

— Серый котелок не показывался?

Буш оживился.

— Как в воду канул. Ложная тревога, Вальтер!

— Возможно, что и так…

Ширвиндт никогда не был склонен преувеличивать степень той относительной безопасности, которую им обеспечивал сомнительный нейтралитет Швейцарии. С первых дней мировой войны ответственные чиновники в Берне повели себя двусмысленно. Многочисленные разведки Германии действовали почти в открытую, не хватало только вывесок на их люцернских, цюрихских и женевских филиалах. Советский Союз не имел в Швейцарии дипломатического представительства, и не по своей вине: прогерманские позиции бернских политиков не составляли секрета ни для кого, в том числе и для Наркомата иностранных дел в Москве. Но при всем том во Франции, куда должен был переехать Буш, было еще опаснее. Ширвиндт так и сказал Бушу при последней встрече и добавил, что не будет в претензии, если тот откажется.

— Ясно, — недовольно ответил Буш. — Не нужно повторяться, Вальтер. Кланяйся при случае малютке Роз. Как она там, в Сен-Морице?

— Катается на лыжах, — ответил Ширвиндт и поторопился уйти.

Буш — прекрасный человек, достойный доверия, но он не молод и следует поберечь его нервы. Все они привязаны к Роз — и Симон, и связные, и Ширвиндт. Однако тяжесть потери Ширвиндт обязан целиком принять на себя одного. И пережить молча.

…С тяжелым сердцем Ширвиндт едет в этнографический музей. И до войны его залы не ломились от публики, а сейчас он так безлюден, что шаги Вальтера рождают эхо под потолком. Из трех женевских музеев — есть еще естествознания и искусств — Камбо облюбовал для рандеву именно этот. Ширвиндт боится, что они уже примелькались смотрителям. Встречи возле стендов с тотемами индейских племен лучше прекратить, перенеся их хотя бы в ботанический сад…

Безразлично разглядывая забавных божков из Бирмы и африканские маски с багровыми вздувшимися губами, Ширвиндт передвигается от коллекции к коллекции и таким образом оказывается вплотную к Камбо, пристально изучающему удивительно непристойную фигурку Шивы.

— Изумительно, — говорит Камбо, не поворачивая головы. — Какая естественность!

Ширвиндт снимает и протирает очки.

— Нам надо поговорить.

— К вашим услугам.

— Отлично: с услуг я и начну. Боюсь, что придется от них отказаться.

— Почему? Разве я не точен?

— Напротив.

— Дело в цене?

— Нет. В ваших источниках. Если бы мы здесь играли в заговорщиков, таинственность была бы хороша и уместна. Но и тогда вопрос о том, где и как вы получаете информацию, оказался бы не лишним.

— Мы, кажется, договорились…

— Времена меняются!

— И мы вместе с ними?.. Эта латинская пропись слишком диалектична. И потом — что вам не нравится? Я ведь не спрашиваю вас, кого вы представляете: Интеллидженс сервис, Управление стратегических служб или русский Генеральный штаб. Согласитесь, это предел лояльности с моей стороны.

— А чем вы рискуете?

— А вы?

— Всем!

— Сильное выражение.

Ширвиндт демонстративно смотрит на часы — разговор зашел в тупик. Может быть, лучше расстаться? Камбо осторожно улыбается; сморщенное лицо его сжимается в кулачок.

— Не горячитесь, мой друг…

— Это не горячность.

— Тем лучше! Будьте логичны. Допустим, в Германии есть группа лиц, стоящих в оппозиции Гитлеру. Допустим далее, что эта группа готова сотрудничать с кем угодно, чтобы свалить обожаемого фюрера в помойную яму. Неужели вы откажетесь от услуг этих людей только потому, что они предпочитают не афишировать свои имена?

— Безусловно!

— Политика белых перчаток?

— Вам больше нечего сказать, Камбо?

— Подождите! Может быть, вас заинтересует последующее? Я еще не кончил.

— Простите…

— Эти лица занимают большие посты в империи. Поставьте себя на их место и решите, как им поступить?

Ширвиндт разочарованно пожимает плечами.

— Слишком много слов.

— Вы настаиваете на своем?

— Самым решительным образом.

— Хорошо же. Вас устроит, если я скажу, что в числе моих друзей два генерал-фельдмаршала, бывший обер-бургомистр и некоторые члены ставки?

— Их имена?

— Не всё сразу. Сначала я спрошу моих друзей, хотят ли они лишиться инкогнито, а пока ограничусь изложением нашей платформы. Вам интересно?

Ширвиндт еще раз пожимает плечами.

— Мы антинацисты. Общо? Но, увы, другого термина нет. Политические нюансы, оттенки, разногласия в данный момент нас не волнуют. Не скрою, часть из нас считает себя людьми вне политики, и их оппозиция фюреру носит сугубо личный характер. Что касается меня, то я сторонник парламентской Германии, но с сильным лидером во главе правительства. Наци номер один — просто кровавый маньяк, его придется заменить. Ради этого я иду на контакт с вами. Поражения на фронте подтачивают авторитет и власть господина с усиками и создают почву для переворота. Колокол на ратуше должен будет зазвонить рано или поздно.

— Звучит красиво. Но при чем здесь мы?

— Все мы у веревки колокола!

— Вы так считаете?

— Почему бы и нет?

Ширвиндт холодно смотрит на собеседника.

— Авантюры с заговорами? Здесь нам не по дороге, Камбо.

— А я и не зову вас в путь. Как-нибудь обойдемся! Для меня главное, что наша информация помогает одной из держав в ее войне и тем самым уподобляется зубцу на пиле, которая подрезает сук под Гитлером. Мое сотрудничество с вами продлится до того часа, когда в кресло рейхсканцлера сядет наш человек.

— Кто же он?

— Может быть, тот самый бывший обер-бургомистр, а может быть, и один из членов нынешнего правительства.

Из музея Ширвиндт уходит озабоченный. Разговор с Камбо имеет первостепенное значение. Оппозиция и заговор — об этом сообщали «берлинцы» незадолго до провала. Называли имена фельдмаршалов фон Бока и Рунштедта, но точно определить их роли и степень участия в оппозиции «берлинцы» не могли. Что касается «обер-бургомистра», то это может быть Герделер — его имя тоже упоминалось в сообщениях. Обо всем этом следует немедленно доложить Центру. Если Камбо не лжет, то надо, во-первых, резко отгородиться от возможных попыток использовать себя в узких интересах заговорщиков и, во-вторых, получить от них все, что удастся. О «белых перчатках» нет и речи, когда враг топчет твою землю!

На обратном пути и происходит встреча с Рут — встреча, остро напоминающая Ширвиндту о Роз. Бедная девочка, каково ей сейчас?..

Ширвиндт звонит из конторы капитану: нет ли чего-нибудь нового? Полиция ведет расследование? Ах, полиция!.. Что же она узнала?

— В последний раз нашу знакомую видели в Тифенкастеле в обществе одного господина. Кстати, он в тот же вечер покинул отель в Давосе, где жил свыше недели. По документам он значится Дюроком. Это вам что-нибудь говорит?

У Ширвиндта мертвеют губы.

— Так, кое-что, — отвечает он. — Продолжайте, пожалуйста…

— В газетах не появится ни строчки. Полиция считает, что здесь замешано гестапо.

— Кто же еще?! — говорит Ширвиндт с горечью.

— Нацисты у нас как дома. Берн, как водится, заявит формальный протест, но не будет добиваться возврата похищенной. Обычная практика. Помните историю в Дании? Тогда речь шла о двух помощниках английского военного атташе, официальных лицах! Немцы вывезли их среди бела дня, и датчане смолчали. Что же вы хотите от Берна?

Ширвиндт стискивает зубы и закрывает глаза. Тьма окутывает его — тьма, из которой улыбается Роз…

 

9. Ноябрь, 1942. Марсель, рю Жарден, 21

Совершилось!..

О продвижении немцев на юг Франции Жак-Анри узнает еще в пути. Поезд давно выбился из расписания, плетется, простаивая в Оранже, Авиньоне и Арле больше положенного. Почти на каждой остановке солдаты в стальных шлемах проверяют документы и кого-нибудь ссаживают; полевые жандармы с бляхами на мундирах подозрительно вглядываются в лица пассажиров, словно они по меньшей мере замаскированные «коммандос». Пропуск Жака-Анри подписан высшим руководителем полиции безопасности генералом Кнохеном, но и он не вызывает у патрулей особенного почтения. Требуют удостоверение личности, сверяют фото с оригиналом и только тогда неохотно возвращают бумаги.

— Можете следовать!

Очередная стоянка — в Тарасконе: лишние полчаса.

Под утро экспресс наконец минует Арль, где проверка особенно тщательна, и вместе с бледным рассветом вползает в Марсель.

На вокзале гестапо уже оборудовало фильтрационный пункт, и Жак-Анри становится в хвост длинной очереди, голова которой уперлась в стол перед турникетом. Здесь несколько штатских, пока еще корректных, сортируют людей и документы.

— Проходите!

— Проходите!

— В сторону!

— Но, мой бог, за что?!

— Не задерживайте! В сторону! Вахмистр, да утихомирьте же этого кретина!.. Следующий! Пропуск?

Мужчина в светлом пальто из верблюжьей шерсти цыпленком бьется в руках вахмистра и солдат. Вахмистр заводит ему руки за спину и вталкивает в двери вокзала. Женщина, стоящая в очереди возле Жака-Анри, бледнеет и начинает медленно оседать. Жак-Анри едва успевает поддержать ее.

— Вам плохо?

— О нет, ничего. Благодарю, месье…

Женщина пытается улыбаться. Еле держится на ногах, но все-таки пудрит нос, подкрашивает губы — красота кажется ей самой надежной защитой от гестапо. Старший из чиновников повелительно протягивает руку. Не поднимая головы от стола, торопит.

— Документы. Быстрее!

— Я еду к мужу.

— Что она говорит? — спрашивает второй гестаповец — юный Зигфрид с зелеными глазами кошки. — Ты понял ее?

— Она едет к… — переводит старший, заменяя слово «муж» непристойным словечком. И продолжает по-французски. — В сторону!

— Я еду к мужу, — настаивает женщина; ее хорошенькое личико становится белее пудры. — Я не могу опаздывать…

— Что она говорит? — допытывается зеленоглазый. Старший коротко смеется.

— Франция недоплатила нам по репарациям.

— Натурой? Старший кивает.

— В сторону!

— Стыдитесь, господа!

Из-за спины Жака-Анри, с бессильной яростью слушающего этот диалог, выдвигается рослый шатен в темном, очень респектабельном плаще и толстых дорожных перчатках. Не снимая перчаток, достает из кармана бумажник, а из него — необычного вида документ в виде карточки, вложенной в прозрачный пакет из целлулоида. Гестаповец смущен.

— Это была шутка… — начинает он.

— Фамилия? Чин?

Металлические интонации заставляют подобраться не только старшего, но и остальных. Зеленоглазый потихоньку отодвигается от стола.

— Криминаль-секретарь Ленц! СС-унтерштурмфюрер!.. Это была шутка, господин…

— Капитан фон Модель, штаб бригаденфюрера Рейнике! Кто научил вас так неуместно шутить, унтерштурмфюрер Ленц?

Жак-Анри настораживается. Из штаба Рейнике?.. Француженка роняет сумочку прямо к ногам капитана, и тот с галантной улыбкой возвращает ее владелице. Слегка наклоняет голову.

— Германская армия не воюет с населением, мадам. Господин офицер ошибся… Что поделать, у всех нервы!

— Я так благодарна!.. — лепечет француженка.

— Мадам позволит проводить ее? В целях безопасности, конечно…

Жак-Анри достает свой пропуск… «Армия не воюет с населением»! Сколько раз он слышал эту фразу! О да, вермахт, разумеется, не воюет с женщинами и детьми! И приказы о взятии и казни заложников подписывает не военный комендант Парижа. И деревни на Украине и в Белоруссии сожжены не армейскими частями. И массовые расстрелы по всей Европе проводятся не ими. Самое позднее через неделю марсельцы в исчерпывающей полноте оценят надежность этого заверения: «Армия не воюет с населением»!

Получив документы назад, Жак-Анри выходит на привокзальную площадь следом за немцем, назвавшимся фон Моделем. Тот ведет свою спутницу к серому «опель-адмиралу», за рулем которого сидит штатский. Женщина с признательностью улыбается своему спасителю. Еще одна Красная шапочка, обманутая господином Волком. За доверчивость она расплатится где-нибудь в отеле, куда не посмеет отказаться зайти… Но что ему нужно здесь, в Марселе, этому фон Моделю?

Трамваи еще не ходят, да и неизвестно, пойдут ли они сегодня, и Жак-Анри добирается пешком до пансиона мадам Бельфор. Он проникает в дом со стороны улицы Хёффер; лучше, если прислуга не увидит его. Поль, заспанный, в стеганом халате стоит у окна. Глаза его полны тоски.

— Это катастрофа, — говорит он. — Франция погибла. Ты слышишь — в Тулоне наши моряки взрывают свой флот! Он не должен попасть в руки к немцам.

Жак-Анри еще на вокзале обратил внимание на глухие взрывы, доносящиеся с моря.

— Ты уверен, Поль?

— Адмирал предупреждал меня.

— А Марсельская бригада эсминцев?

— Ее уже нет…

На глазах Поля слезы, и он их не стыдится. Корабли под трехцветным национальным флагом — предмет гордости от Наварры до Иль-де-Франс. Сильный флот — сильная Франция, так считал еще Наполеон… Теперь у Франции флота нет. Корабли уходят на дно, подняв сигналы: «Погибаю, но не сдаюсь!» Разгром республики, начавшийся в тридцать девятом, завершается в эти минуты. Чем может Жак-Анри утешить Поля? Сказать, что его собственная Родина несет еще большие потери? Напомнить об их совместном долге солдат, обязанных именно сейчас проявить все свое мужество?

Жак-Анри садится на смятую кровать. Рассеянно разглаживает атласные ромбики одеяла. Спрашивает:

— Где рация?

Поль серой тенью отходит от окна.

— Не здесь…

— Связная придет?

— Если доберется.

Жак-Анри кивает: это хорошо. В такой час лучше быть всем вместе. Надо хорошенько подумать, как работать дальше в новых условиях… Продолжая осматриваться, он находит взглядом свежий картон с контурами головки. Профиль едва намечен, нет ни шеи, ни затылка, волосы только означены, но все равно — это Жаклин, как живая.

— Ты неосторожен, — с упреком говорит Жак-Анри.

— Она моя натурщица, так ее знают в пансионе.

— Я не подумал об этом.

— В иное никто бы не поверил. Я слишком древний гриб для нее.

— Не наговаривай на себя, Поль! Ты выглядишь хоть куда!

На восковом лице Поля мелькает улыбка. Сердце Жака-Анри сжимается от жалости: Поль так худ и прозрачен, что становится больно за него. Карман халата оттопырен баночкой.

— Я еще побываю на твоей выставке в салоне. После войны все мы приедем в Галерею, и ты подаришь мне этот картон. Идет?

— Отвернись, — краснея, говорит Поль.

Жак-Анри отворачивается к стене и ждет, пока он переоденется. Пиджак болтается на худых плечах Поля, словно под ним нет тела. Воротник рубашки способен вместить еще одну шею. Поль перекладывает баночку в карман брюк.

— Я готов… А что касается рисунка — он твой, и ты можешь взять его сейчас. Хоть какая-нибудь память, если хочешь ее иметь; я ведь не такой оптимист, мой дорогой!

Говоря, Поль извлекает из-под подушки изящный браунинг с перламутровыми накладками на рукоятке и небрежно запихивает его за пояс. Щелкает согнутым пальцем по обойме.

— Как видишь, я все-таки дорожу жизнью. Ты не верь, когда я говорю, что мне все равно. Старики любят пококетничать… Пойдем?

По черной лестнице они спускаются в сад, огибают заросли акации и, приминая пожухлый газон, доходят до калитки.

— Мой моцион, — говорит Поль. — Считается, что я живу в двадцать первом номере, и это вынуждает меня бегать сюда по утрам.

— Зачем?

— Спроси у мадам Бельфор, это ее идея. Впрочем, сейчас все увидишь.

Они пересекают смежный сад и по поляне идут к дому. Стена кустов укрывает их от нескромных глаз. Поль минует дверь черного хода и останавливается у лестницы, ведущей в подвал. В углу подвала дверь, завешенная пришедшим в негодность истертым ковром. Поль вставляет ключ в скважину, и замок издает мышиный писк.

— Старый ход для прислуги, — говорит Поль, когда они входят в каморку с винтовой лестницей у стены. — Пещера Аладдина, из которой можно попасть на второй этаж в угловую комнату. Ты помнишь, кто там жил?

— Кажется, горничная?

— Ну и память!.. Я-то знаю об этом от мадам Бельфор. Она все еще вздыхает по тем временам, когда горничные были на всех этажах.

— Я думал, ты работаешь отсюда.

— Цени мадам! Она мудра, как Талейран, и так же предусмотрительна! Та комната наверху соединена с двумя следующими, а через них — с моей спальней. То есть сплю я, конечно, в номере семнадцать, в мастерской, а сюда прихожу по утрам, чтобы дать возможность прислуге удостовериться в моем наличии. Неплохо придумано?

— Пока не знаю…

Поль огорчен.

— Что тебе не нравится?

— Слишком сложно все это, ну да ладно — тебе-то удобно так?

Впрочем, оказавшись в спальне, Жак-Анри смягчается: ход в нее с обеих сторон замаскирован под стенной шкаф, и убежище кажется надежным. Тем более что Поль работает отсюда уже полтора месяца или около того.

— Связная придет днем? — спрашивает он, устраиваясь в кресле.

— После сеанса.

— А прислуга?

— Не раньше двенадцати. Я ведь старик с причудами и встаю поздно.

— Тем лучше. Сколько еще до сеанса?

— Минут двадцать, — говорит Поль. — Хочешь отдохнуть?

— Нет, напишу кое-что. Где код?

— Там же, где и рация!

Глаза Поля блестят торжеством.

— Не ищи, все равно не найдешь!

Кажется, Жаку-Анри известны наперечет все мыслимые места для устройства тайников, но выдумка Поля приводит его в восхищение. Никто не додумался спрятать рацию в испорченной газовой колонке ванны. При обыске в первую голову обычно вскрывают пол, обстукивают стены, потрошат мягкую мебель. Крохотная ванная комната, примыкающая к спальне, с бездействующими кранами и закопченной колонкой меньше всего способна вызвать подозрения.

Поль доволен и даже не скрывает этого. Художник, человек далекий от политики и смешивающий Жиро с Дарланом, он поразительно быстро приобрел навыки конспиратора. Люди, рекомендовавшие его, не ошиблись в выборе, хотя Жак-Анри на первых порах немало колебался. Скорее всего он все-таки постарался бы обойтись без Поля, чей талант не стоило подвергать опасности, если бы Поль сам не потребовал, чтобы его попробовали на новом поприще, пригрозив уходом в маки в случае отказа.

— Искусство, ну и что? — желчно сказал он, выслушав возражения Жака-Анри. — В Испании, я, между прочим, занимался тем, что воевал за него. И на линии Мажино — тоже.

Жак-Анри уступил и сейчас нисколько не жалеет об этом.

— О чем ты думаешь? — спрашивает Поль и возится с колонкой. — Код я держу под вытяжным колпаком, а антенну пропускаю вдоль трубы. Нравится?

Он как ребенок гордится своей изобретательностью, и Жаку-Анри опять становится грустно. Картины Поля чудесны, хотя и не всегда понятны. В Испании Поль однажды нарисовал комиссара бригады, и комиссар потом долго дулся, считая, что Поль его разыграл. Зеленые линии, странно переплетенные с синими пятнами и черными кляксами, трудно было признать за лицо человека. Где нос? Где рот и губы?

— Я этого не заслужил, — сказал комиссар и тем, в свою очередь, обидел Поля.

— Есть люди, — ответил Поль, — с врожденными недостатками. Ты из их числа… И вообще — нельзя же все рассматривать с помощью Маркса! Левое искусство опередило века.

Спор окончился тем, что Поль, позлившись, изобразил комиссара на листке из блокнота в традиционной манере и даже с прыщом возле носа. Это их примирило.

— Возьми свое фото, — сказал Поль. — И можешь им любоваться.

Той же ночью комиссара зарезал марроканец во время контратаки, а Поля интербригадовцы едва успели вытащить оглушенного из окопа. Жак-Анри долго нес его на спине — республиканские части покидали позиции. Где это было? Под Картахеной?

— Помнишь комиссара? — говорит Жак-Анри.

— Маленького Ганса? Еще бы! Почему ты спросил?!

— Сам не знаю.

Жак-Анри встает и подходит к окну. Улица словно вымерла. Одинокий забулдыга пялится из подворотни на пансион. Воистину для пьяницы все безразлично; свой стаканчик он пропустит и в разгар землетрясения. Жак-Анри собирается вернуться в кресло, но задерживается — со стороны перекрестка на улицу въезжает маленький «пежо», яркий, как яичный желток, а следом за ним подкатывает длинный «опель-адмирал». На глазах Жака-Анри пьяница трезвеет и стремглав летит навстречу долговязому штатскому, вылезающему из передней машины.

— Поль, — зовет Жак-Анри. — Поди-ка сюда.

Поль недоволен — он как раз колдует над кодом.

— Что случилось?

— Смотри.

— Вижу. Это Мейснер из комиссии по перемирию. Он живет здесь, напротив. Мадам Бельфор ненавидит его за испачканные одеяла… Ого, притащил целый шлейф друзей. Победители празднуют взятие Марселя! В бою, с развернутыми знаменами! За это, конечно, следует выпить, и, будь спокоен, к вечеру они надерутся как свиньи!

— Не слишком ли их много? Мне они не нравятся! И этот штатский…

— Полицейская охрана высокой особы. Дежурят здесь не первый день. Не прикажешь ли его прогнать?

— Не шути…

— Какие уж шутки, когда через две минуты сеанс? Извини, я отлучусь к рации. Можешь подремать полчаса.

Успокоенный Жак-Анри отходит от окна, как раз в тот момент, когда Модель, задержавшийся в машине, выбирается на тротуар и разминает ноги. Жак-Анри садится в кресло и вслушивается в баюкающее шуршание, которое доносится из ванной, «Слава богу, — думает Жак-Анри, — в Марселе нет пеленгаторов. Но завтра они могут появиться, и тогда…»

Как ни слаб шорох у двери, Жак-Анри улавливает его и успевает вскочить. На цыпочках подходит, прикладывает ухо к филенке. Он не обманулся: в коридоре кто-то пытается повернуть ручку. Бронзовая змея с зелеными фаянсовыми глазками скользит вниз, доходя до упора. Жак-Анри кладет на нее руку, словно пытаясь остановить движение, и тут же заставляет себя сделать шаг назад. Змея возвращается на место…

— Поль! — шепчет Жак-Анри, забывая, что с прижатыми к голове наушниками Поль ничего не может услышать.

Сообразив это, Жак-Анри по-прежнему на цыпочках бежит к ванной, рывком поворачивает Поля за плечо. Прикладывает палец к губам.

— Тс!.. Скорее!

Поль сдергивает наушники и изумленно смотрит на Жака-Анри.

— Что с тобой? — говорит он громко, и в этот же миг в дверь стучат.

— Скорее! — шепчет Жак-Анри, помогая обрывать провод антенны и заталкивая за пояс брюк кодовую книгу.

— Я сам… — говорит Поль все так же громко.

— К черту рацию!

— Сейчас…

Дверь начинает ходить ходуном под ударами.

— Откройте! Германская полиция! Сопротивление бесполезно!

По лицу Поля блуждает растерянная улыбка. Он пятится к стенному шкафу, одной рукой подталкивая Жака-Анри, а другой высвобождая зацепившийся за подтяжки браунинг. Жак-Анри не успевает помешать ему.

— Я сам… — бормочет Поль и стреляет в дверь. — Не жди меня!

В ответ сухо и отчетливо отзывается автомат. Пули прошивают филенку и со свистом впиваются в простенок. С потолка на плечи Жака-Анри сыплется алебастровая мука.

— Я сам… сам… — повторяет Поль, продолжая стрелять. — Я сам…

Кроме этих слов, он не произносит ничего. Улыбка как приклеенная дрожит на его лице. Жак-Анри хватает его за руку, и в тот же миг Поль валится на него, роняя пистолет. Рубашка тлеет у него на груди в тех местах, куда попали пули. Жак-Анри едва не падает — мертвый Поль нестерпимо тяжел! Голова Поля глухо ударяется о паркет, ноги вздрагивают и вытягиваются…

Словно смерч подхватывает Жака-Анри, пронося его через три комнаты и по винтовой лестнице. Внизу он обнаруживает, что сжимает в кулаке браунинг, но не может вспомнить, как и когда подобрал его. Он отбрасывает пистолет и прижимается к ковру, прислушиваясь. В подвале тихо. Неужели немцы не оцепили сад? Так бывает только в сказках!.. Но сказка это или нет а сад пуст. Убедившись в этом, Жак-Анри, пригнув голову, пробирается к калитке, открывает ее и оказывается в спасительной чаще акаций. Отсюда есть ход известный только ему и мадам Бельфор, — он выводит к пустому гаражу, а через него — на улицу Хёффер, Остается решить: выждать немного или попытаться немедленно воспользоваться этим путем.

Жак-Анри переводит дух, смотрит на часы. Ровно одиннадцать. Дай бог, чтобы Жаклин где-нибудь застряла. Откуда она входит в пансион? Если бы только знать наверняка!..

Платком Жак-Анри стряхивает с плеч алебастр и ныряет в гараж. Тусклое стекло в окошке едва пропускает свет. Пачкая лоб, Жак-Анри приникает к нему, всматриваясь в улицу, и тут же слабеет, ощутив тупое прикосновение стали к спине.

— Руки! Не оборачиваться!

Жак-Анри не видит говорящего. Ствол пистолета вдавливается все сильнее в ложбинку между лопатками.

— Стой спокойно!

Приказы произнесены по-французски.

— Хорошо, — говорит Жак-Анри и, присев, захватывает в горсть лацкан пиджака того, кому придется умереть среди хлама в заброшенном гараже. Агент слишком близко придвинулся, чтобы не воспользоваться этой его оплошностью…

Жак-Анри поднимается с колен лишь тогда, когда пальцы его, перехватившие сонную артерию на потной чужой шее, начинают неметь. Несколько мгновений он разглядывает мертвеца: немолодое, плохо выбритое лицо. Возле уха, зарывшись в пыль, лежит то, что Жак-Анри принял за пистолет и что оказывается большим медным портсигаром. Шпик был не трус и очень хотел заработать свои франки…

Улица Хёффер оцеплена. Солдаты и несколько штатских стоят у подворотен; перекресток закрыт громадным «майбахом» с прутиком рации над кабиной. Среди немцев нет никого, чье лицо было бы знакомо Жаку-Анри, и он открывает ворота виллы и идет прямо на людей.

За несколько шагов до гестаповцев, следящих за ним с недружелюбным интересом, Жак-Анри достает из кармана металлический жетон агента секретной службы с литерами и номером.

— В чем дело, господа? Что за выстрелы?

— Документы!

— Служба безопасности!

Гестаповец с недоверием разглядывает жетон.

— Что вы здесь делаете?

— А вы? — спрашивает Жак-Анри.

— Ваше удостоверение!

Жак-Анри лезет в карман, извлекает карточку. Сердце его ёкает: карточка выписана еще в тридцать восьмом и на ней стоит автограф Отто Абеца, бывшего в те дни эмиссаром гестапо в Париже. Ныне Абец — «посол» при Петене. Действительна ли карточка сейчас? Жаку-Анри ни разу пока не доводилось ею воспользоваться.

Гестаповец недоволен.

— Почему вы здесь?

— Дела службы, — коротко говорит Жак-Анри.

— Я запишу ваш номер.

Гестаповец открывает блокнот и бисерным почерком переписывает в него реквизиты с документов Жака-Анри. Козыряет.

— Прошу, штурмбаннфюрер! Не задерживайтесь!

Знали бы товарищи, погибшие в Берлине, от какой беды убережет Жака-Анри документ, выкраденный ими из личной канцелярии гаулейтера Отто Абеца! Но они никогда не узнают и не услышат слов благодарности, сказанных мысленно Жаком-Анри: мертвые глухи…

Не ускоряя шага, Жак-Анри сворачивает за угол и лицом к лицу сталкивается с Жаклин. Серебристый плащ ее светится под стать улыбке.

— Вы-ы?.. — говорит она протяжно.

— Назад! — командует Жак-Анри. — Берите меня под руку — и ни слова.

Они идут к морю и молчат. Взрывы все еще гремят — глухие, похожие на дальний гром. Рука Жаклин тяжело давит на локоть Жака-Анри. Прическа растрепалась.

По улице с ревом проносится полицейский автомобиль.

— Куда мы идем? — тихо спрашивает Жаклин.

— Еще не знаю, — говорит Жак-Анри.

Марсель огромен, но для них двоих сейчас в нем нет ни одного безопасного уголка. Жак-Анри спокойно улыбается девушке и крепко прижимает локтем ее ладонь. Положение тяжелое, но не безвыходное. Главное — не терять головы. Жаклин доверчиво смотрит на него, и этот взгляд придает ему силы.