Дом без ключа

Азаров Алексей Сергеевич

Кудрявцев Владислав Петрович

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

1. Январь, 1943. Берлин, Моабит — Принц-Альбрехтштрассе

В Берлине идет снег.

«Черная Мария» с медлительностью катафалка движется к Принц-Альбрехтштрассе раз и навсегда установленным путем: по Альт Моабит и Фюрст-Бисмаркштрассе. Не доезжая до Унтер-ден-Линден, она круто возьмет направо по Вильгельмштрассе, а там уже и рукой подать до главного управления имперской безопасности, где комиссар Гаузнер встретит Роз обычной своей шуточкой:

— Наконец-то! А мы так соскучились без вас!

И очень мирным жестом потрет лысую голову.

Это произойдет примерно через полчаса. А пока машина, по расчетам Роз, не добралась даже до Рейхстагштрассе, и Роз борется с дрожью, не забывая баюкать в кармане дневную порцию хлеба. Порция — квадратик — бережно зажата в кулаке, иначе от толчков она обратится в крошки. Роз надеется довезти ее в целости и сберечь на вечер. Вернувшись в камеру, она съест хлеб вместе с воскресным ломтиком свекловичного мармелада.

Зубов у нее почти не осталось, каждую крошку приходится перетирать деснами, царапая о мякину свежие шрамы.

В заднее — единственное — окошко «Черной Марии» видны убегающие стены домов, а дальше, в перспективе, — сами дома, тротуары, люди. Город разворачивается перед Роз, как кинофильм, и она безучастно смотрит его и борется с желанием съесть хоть часть хлеба немедленно. Голод, как и боль, давно уже стал для нее чувством привычным, неотъемлемой частью существования, но перед допросами он почему-то обостряется, становится непереносимым, и Роз не всегда удерживается, съедает кусочек и потом жалеет об этом.

В Моабит Роз перевели незадолго до рождества. У Гаузнера в кабинете стояла елка, увитая бумажными цепями. Эти цепи делали елку похожей на заключенного, прикованного к углу камеры. Роз выслушала приказ о переводе и ответила, что ей плевать. Тогда у нее было больше зубов, и она еще могла отчетливо выговаривать слова.

— Ну-ну, — сказал Гаузнер тоном доброго Санта-Клауса. — Прежде чем оценить вкус лакомства, надо его отведать, моя милая.

Очень скоро Роз поняла, что Гаузнер знал, о чем говорил. Камеры в гестапо были ужасны, но все же не шли ни в какое сравнение с ледяными пещерами Моабита. Темные и узкие, они почти не отапливались, и иней от дыхания оседал под потолком и на койке, собранной из водопроводных труб. Если на Принц-Альбрехтштрассе Роз не могла спать от криков, то здесь ее лишало сна отсутствие любых звуков; тишина была такой полной, что Роз казалось, будто она одна во всем громадном здании. Она пыталась бороться с тишиной, пела, разговаривала сама с собой — и была наказана: в первый раз дело обошлось строгими наручниками, а за новое нарушение надзиратель отвел ее в карцер… Роз вышла из карцера на третий день и упала у порога.

На Принц-Альбрехтштрассе Гаузнер долго втолковывал ей, что больше не станет выручать ее и просить начальника тюрьмы отменить взыскание и что за очередную провинность Роз отсидит полную неделю. Роз слушала и не могла понять ни слова: два дня, проведенные в железном шкафу, довели ее до полусумасшествия. Гаузнер отправил ее назад и целую неделю не вызывал на допрос.

Больше Роз не пела.

В Моабите ее посетил представитель швейцарского Красного Креста. Вместе с ним пришел благообразный толстячок с уютным животиком. Толстячок назвался заместителем начальника тюрьмы и спросил Роз, есть ли у нее жалобы. Роз не сразу раскусила, с кем имеет дело, и разрыдалась на плече у швейцарца. Задыхаясь от слез, перечислила: пытки, побои, голод, доводящая до умопомрачения тишина… Швейцарец, записывая в блокнот, возмущенно кивал головой:

— Да, да, да… бедное дитя!.. Оставьте нас одних, советник!

— Но правила Моабита… Вы настаиваете?

— Самым решительным образом!

Толстячок неохотно ушел, и Роз, успокаиваясь, более или менее связно рассказала швейцарцу о том, что проделывали с ней Гаузнер и чины гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Стыдясь наготы и прикусывая губу, показала левую грудь с сожженным соском — к нему прикладывали электрод при пытке электричеством. Швейцарец, не отводя взгляда от груди, продолжал кивать.

— Чудовищно! Я просто боюсь верить!

— Чему? — спросила Роз. — И этому тоже?

Швейцарец осторожно присел на край койки.

— В чем вас обвиняют?

— В шпионаже, — сказала Роз.

— Это, конечно, недоразумение? За вас хлопочут.

— Кто?

— Ваши друзья… Но сначала я хотел убедиться, что вы — это именно вы. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду?.. Итак, кого вы знаете в Женеве, Лозанне и Цюрихе, кто мог бы хлопотать о вас?

Не будь Роз так слаба, она ударила бы его. Можно подделать швейцарский характерный акцент, можно подделать сочувствие, но нельзя избежать одного — совпадения вопросов с теми, которые интересуют Гаузнера. Женевскими связями Роз гестапо занимается в первую голову… Плевок Роз попал на лацкан пиджака… Пока толстячок старательно бил ее по щекам, гестаповец платком оттирал слюну. Уши его горели. Толстячок, устав, массировал вспухшую ладонь… Они ушли, оставив в камере запах чистого белья и крепких сигарет. Роз попыталась прилечь, но надзиратель поднял ее с койки, пригрозив карцером. Хлеба в этот день ей не дали, а порция супа оказалась уменьшенной наполовину. Ночью Роз приснился отец, и ей было так хорошо и весело, что она проснулась с улыбкой и не сразу поняла, что находится в камере, а не дома…

«Съесть или нет? — думает Роз, осторожно проводя пальцем по корочке. — Раньше ночи назад не повезут… Лучше оставить… Или все-таки съесть?»

Роз доедает хлеб.

На Принц-Альбрехтштрассе конвой сдает ее под расписку сумрачному эсэсовцу, и тот, небрежно обыскав, толкает ее в плечо:

— Иди, не оборачиваясь и не останавливаясь! Ясно?

— Да, — говорит Роз, пытаясь отрешиться от ощущения чужих рук на теле.

— Тогда пошли.

Перед кабинетом Гаузнера эсэсовец обыскивает ее вторично, гораздо тщательнее. Роз видит, что эта процедура доставляет ему удовольствие. Опережая его руки, она сама достает из-за выреза платья тряпочку, заменяющую ей носовой платок, но он делает вид, что не видит этого, и доводит обыск до конца. Проходящий по коридору щеголеватый офицер, улыбаясь, оглядывает Роз с ног до головы и подмигивает ей.

Гаузнер ждет на середине кабинета.

Лицо его сумрачно. Лысина блестит, будто смазанная маслом. Он еще не поднял руки, а у Роз уже дергается щека и на глаза наползают слезы.

— Садись, — говорит Гаузнер. — Ты подумала?

— Да, — говорит Роз.

— Решила?

— Да.

— Что же именно?

— Нет, — говорит Роз.

Когда ее не пытают, она старается не произносить других слов, кроме этих двух. Но что бы с ней ни делали, показаний она не дает. Скажи ей кто-нибудь в самом начале, что она сумеет выдержать, она бы не поверила. Первое время Гаузнер не трогал ее, приглядывался; на один из допросов эсэсовцы приволокли странного человека — седого, полубезумного. Человек сел на корточки в углу и, загребая с пола пыль, стал набивать ею рот, торопливо жевать и чавкать.

— Знаешь, кто это? — спросил Гаузнер. — Бывший полковник, военно-воздушный атташе. Его вина меньше твоей: он просто разбалтывал кое-кому служебные секреты… Теперь, как видишь, он очень раскаивается.

Роз почувствовала дурноту.

— Ты раскаиваешься, Риттер? — спросил Гаузнер. — Ты больше никогда не будешь болтать всякую всячину красным шпионам?

Бывший полковник посмотрел на него с ужасом и еще быстрее заработал руками. Челюсть его затряслась.

В другой раз на очную ставку с Роз доставили молодого человека с руками, изуродованными до такой степени, что у Роз при взгляде на них одеревенели губы. На молодом человеке была изодранная форма без знаков различия. Наручников с него не сняли. Гаузнер двумя пальцами больно прищемил шею Роз, поворачивая ее лицом к арестованному.

— Гляди! Не смей закрывать глаза! Знаешь его?

— Нет, — сказала Роз.

Она и вправду впервые видела этого человека.

— А вы?

Арестованный посмотрел куда-то поверх Гаузнера.

— Мы не знакомы.

— Вы лжете! Эта девка бывала в Берлине!

Роз не знала, надо ли ей говорить, что в Берлине она никогда не бывала, и поэтому промолчала. Позже она вспомнила, что связная Ширвиндта недолгое время поддерживала с группой «берлинцев» прямую связь, пока те не нашли более простых каналов.

Молодой человек с досадой пожал плечами.

— Прежде всего не орите, комиссар! Этим вы ничего не добьетесь… А во-вторых, я действительно вижу фройлейн в первый раз, и не пробуйте убедить меня в обратном.

— Вам что — очень понравилось у нас внизу?

— Внизу ли, наверху — ваши люди везде работают одинаково.

— Риттер думает иначе!

— Он такой же нацист, как и вы, и никогда сознательно не сотрудничал со мной. Его показания ложны, и вам это известно.

Роз не знает, кто был этот человек. Его больше никогда не приводили на очные ставки. Один из «берлинцев»? Скорее всего. Но кто именно? Гаузнер, передавая его конвою, издевательски улыбнулся и пожелал счастливого пути, назвав при этом «господином человеком». Он, кажется, считал себя большим шутником, комиссар Гаузнер, и на первых порах показался Роз тупым и самодовольным чиновником, не больше. Позднее она отказалась от такой точки зрения: Гаузнер не так прост, как прикидывается.

Сейчас он не шутит…

Свет бьет в глаза Роз, заставляя ее щуриться. Гаузнер сидит где-то там, за стеной света, и голос его доносится словно со дна глубокого колодца.

— Не понимаю, — слышит Роз. — Какой смысл все отрицать? Даже то, что Ширвиндт спал с тобой. Смотрите-ка, какая застенчивость!

«Ничего, — думает Роз. — Пусть говорит… По крайней мере, не бьет… Но все же — какая скотина!.. Только грязь на уме…»

— Он твой любовник?

— Нет, — говорит Роз.

— Резидент?

— Он картограф…

— А Буш?

— Торговец.

— Ну, ну…

Гаузнер зажигает вторую лампу, и Роз почти слепнет. Голос Гаузнера звучит совсем приглушенно:

— Смотри сюда и не отворачивайся!.. У меня есть новость, которая тебя порадует, и мне очень хочется увидеть выражение благодарности на твоем лице… С этого дня — запомни! — не трудись врать, что ты родилась и выросла во Франции! Слышишь?! Роз Марешаль никогда не появлялась на свет в Безьере, на прекрасном французском юге. Твои документы — фальшивка. Это установлено. Где ты их взяла?

Роз безучастно смотрит на лампы. Рано или поздно гестапо должно было получить справку из Безьера, и новость Гаузнера ничего не меняет. Она чувствует, что допросы подходят к концу. Надо еще немного продержаться — и ее отправят в «народный трибунал». Другого приговора, кроме смертного, она не ждет…

— Хорошо, — говорит Гаузнер.

Щелчок, и свет гаснет. Роз слепо упирается глазами в темноту. Сегодня все завершилось необычно рано.

— Хорошо, — повторяет Гаузнер, мутно маяча перед глазами Роз. — Хочешь воды?

Роз молчит. Однажды ее уже напоили водой — соленой до невозможности.

— Хорошая вода, без обмана, — настаивает Гаузнер. — Не глупи…

— Нет, — говорит Роз.

— Зря…

Туман постепенно рассеивается, и Гаузнер возникает во весь рост. Прислонившись к сейфу, он стоит против Роз и внимательно смотрит на нее. Кожа на лбу собрана жирными тяжелыми складками.

— А ведь ты могла бы жить, — говорит Гаузнер задумчиво и трет лоб. — Разве это плохо — жить? Ты хорошо держалась, признаю, но чего ты добилась? Смерти на плахе в вонючем подвале Моабита? Наверное, ты думаешь, что удостоишься ордена или памятника. Так?.. Разочарую… ничего не будет. Твои даже не узнают, как и где ты подохла. Трупы все безымянны — ты понимаешь это?

Гаузнер грузно опускается в кресло.

— Ты русская?

— Нет, — говорит Роз.

— Не трудись врать. Сначала я тоже, как и некоторые коллеги, думал, что ты француженка и случайно затесалась в эту женевскую банду русских. Можешь гордиться, что провела меня… Впрочем, сейчас это уже неважно…

— Что же важно?

— Хочешь знать?

— Нет.

— Хочешь! Иначе бы не спросила!.. Так вот, не стану скрывать, — самое важное заключается в том, что ты не просто умрешь, а бесследно исчезнешь. Ни твои родители, ни твои друзья никогда не узнают, где ты похоронена и что сказала перед смертью… Если уж кто и обманут тобой, так это ты сама!

…По дороге в Моабит «Черная Мария» делает крюк, заезжая куда-то. Роз сидит на скамеечке за железной решеткой, упираясь лбом в засов. Гаузнер на прощание отправил ее в нижнюю камеру, и теперь Роз не может разогнуться. Несколько ударов резиновой дубинки пришлись на поясницу, и сознание вернулось лишь тогда, когда конвойные тащили Роз в тюремную карету.

Гаузнер говорит: конец.

Конец ли?..

Сколько может выдержать человек?..

Ширвиндт в Москве предупреждал: «Может настать такой момент, когда страх возьмет верх над всеми остальными чувствами. Как быть?.. Вы думаете, я сейчас открою вам какой-нибудь секрет, найду панацею?.. Так вот: рецепта нет. Нет и не будет… Но только помните и никогда не забывайте, что поддаться страху и предать — понятия однозначные…»

Ширвиндта нет рядом. И Москва бесконечно далеко. А страх — он сидит в Роз, в каждой клеточке, напоминая о смерти. Завтра или послезавтра будет подвал, обещанный Гаузнером, где разом кончится все… «Мамочка моя, дорогая… Это не Роз говорит, это я, ваша дочь Аня, Нюта. Ты называла меня так, мама, и папа тоже называл… Вы меня не ждите, пожалуйста, и не сердитесь, когда узнаете, что я не на зимовке. Я не хотела вас обманывать, просто — военная тайна. Такая работа… Мне сейчас страшно, но это ничего… Это совсем пустяки, дорогие мама и папа. Главное — не поддаться страху, слышите?!»

Хрипло прогудев перед воротами тюрьмы, «Черная Мария» въезжает во двор, и Роз не успевает додумать мысль до конца. Надзиратель снимает с нее наручники и ведет в камеру.

С холодным лязгом закрывается дверь.

Тишина.

Роз ложится на спину и смотрит на потолок. В детстве она любила лежать так, всматриваться в трещины, угадывая в их очертаниях то мордочку зайца, то профиль старухи. Две-три линии, и воображение легко дорисовывало остальное… Но сейчас Роз не до картинок. Она лежит и прислушивается к тупой боли в пояснице. В двери через равные промежутки возникает и исчезает пятнышко света — это надзиратель, проходя, на миг открывает глазок.

Сна нет.

Роз закрывает глаза и силится представить себе лицо матери, но не может. «Это я устала, — думает Роз. — Полежу — и тогда вспомню…» Сумерки вползают в камеру, оседая по углам.

Роз шарит под матрацем и находит канцелярскую скрепку.

Скрепка украдена из кабинета Гаузнера на прошлой неделе. Следя за глазком в двери, Роз мельчайшими буковками выводит на кирпиче: «Аня. 1943 г. Я ничего не сказала». Что бы ни пророчил Гаузнер, товарищи после победы все равно узнают правду. Думая об этом, она дописывает еще три буквы: «КЛЦ» — позывные своего передатчика. Кому надо, тот поймет, что это значит… Все, все поймет и вернет ее имя людям…

 

2, Январь, 1943. Париж, бульвар Осман, 24

Немолодой господин — по виду типичный провинциал — стынет на ветру, разглядывая Триумфальную арку. Старомодный зонтик перекинут через локоть, кашне в два ряда обмотано вокруг жилистой шеи. Жак-Анри щурится на него издалека. Он или не он? Если это Шекспир, то куда он дел желтые перчатки? Снял и спрятал в карман? Жак-Анри пересекает площадь, задерживается возле господина с зонтиком. Так и есть — перчатки торчат из кармана.

Улыбаясь во весь рот, Жак-Анри восклицает:

— О-ля-ля, какая встреча! Луи! Я не ошибся?

— Луи Блан, выпуск Эколь нормаль двадцать второго года…

— Этьен, двадцать четвертый год!

Жака-Анри подмывает спросить, какого черта Шекспир убрал перчатки, ведь так они могли бы разминуться и встретиться только через неделю. Но роль обязывает, и Жак-Анри берет радиста под руку.

— Не позавтракать ли нам, старина?

— Отличная идея, — подхватывает Шекспир.

В ресторане Жак-Анри все-таки сердито спрашивает:

— Вас что — не предупреждали о перчатках? Зачем вы их спрятали?

— Забыл, — говорит Шекспир с такой чистосердечностью, что у Жака-Анри мгновенно пропадает охота читать ему нотацию.

— Через час придете на бульвар Осман, двадцать четыре. Угловой дом, фирма «Эпок»; там есть вывеска. Найдете?

— Постараюсь…

— Вот, вот, постарайтесь, пожалуйста…

Шекспир проглатывает иронию Жака-Анри вместе с ложкой супа и невозмутимо отправляет в рот темный бриош. Челюсти его работают с равномерностью автомата.

— Назоветесь секретарю, — продолжает Жак-Анри, не дождавшись ответа. — Кстати, как вас зовут?

— Симон Буш.

— Немец?

— А вы?

Оценив намек на свою бестактность, Жак-Анри умолкает и принимается за суп. Он дьявольски голоден. Сегодня позавтракать было некогда. С самого утра пришлось через весь город ехать домой к Рене, улаживать последние мелочи с покупкой мастерских для господина Шекспира. Дело в Антверпене не выгорело, владельцы предприятия запросили такого отступного, что Жак-Анри чуть не ахнул. Положение складывалось неприятное, но Рене вовремя вспомнил, что один из довоенных клиентов ищет надежного человека в Гаагу. Это было не совсем то, что хотелось, но Жаку-Анри выбирать не приходилось: новую радиогруппу нужно было разместить вне Франции. Оперируя самодельной доверенностью, он приобрел четвертую часть паев авторемонтных мастерских на имя Фрица фон Белова, и остановка теперь была только за самим Шекспиром.

Растолковав Шекспиру, как ему добираться до «Эпок», Жак-Анри расстается с ним, чтобы ненадолго заглянуть в банк и снять со счета небольшую сумму в гульденах. Кассир, отсчитывая бумажки, развлекает его рассказом о подагре господина директора; будь счет крупнее, Жак-Анри услышал бы подробности о последней интрижке президента банка — пикантное повествование, предназначенное для ушей наиболее солидных клиентов.

Шекспир не заставляет себя ждать.

Отбросив церемонии, Жак-Анри ведет деловой разговор: документы будут готовы завтра, сможет ли Шекспир уехать не позднее субботы?

— Я буду один? — спрашивает Буш.

— Пока да. Месяца через полтора-два, когда осмотритесь, постарайтесь внедрить в какую-нибудь германскую организацию человека, которого мы пришлем. У вас будут две радиоточки и самостоятельная связь, идущая, минуя нас. Справитесь?

— Признаться, я думал, что буду просто радистом.

— Так сложилось…

— Понимаю… Сделаю все.

Жак-Анри весело улыбается, стараясь хоть этим смягчить то, что ему предстоит сейчас сказать, а Шекспиру — услышать.

— Об обстановке в Гааге мы знаем очень мало. Почти ничего. Кое-что о режиме, комендантском часе и так далее. Есть довольно глухие сообщения, что в городе действуют группы Сопротивления. Какие и сколько — остается только гадать. Вы поедете как немец, с немецкими документами и, конечно, заинтересуете местное гестапо. Страшного ничего нет, документы прекрасные, но с передачами не спешите. Запас времени есть.

— А мой швейцарский паспорт?

— Паспорт?

— Вот именно!

Жак-Анри, все еще улыбаясь, смотрит на Буша. Стоит ли его пугать?

— Боюсь, что он засвечен…

— Вы шутите!

— Роз… Она арестована.

Буш роняет зонтик.

— Арестована, — повторяет Жак-Анри и звякает крышкой чернильницы. — Вы не знали?

— Я думал, она в Давосе, — бормочет Буш; глаза его темнеют. — Когда это случилось?

— Когда… как… Не сердитесь, но я не отвечу… Поговорим о вас. Где вы остановились?

— В отеле.

— Больше туда не ходите. Мой секретарь устроит вас на ночлег… Мы встретимся завтра в это же время. Я сам найду вас.

Буш нагибается, поднимает зонтик. Долго — гораздо дольше, чем надо — стряхивает с него пыль.

— Дрянь вещь, а жалко, — говорит он потерянно. — Вечно его где-нибудь забываю и потом ищу. Привык.

Зонтик совсем новый, только из магазина, но Жак-Анри торопится согласиться:

— К старым вещам привыкаешь, как к друзьям.

— Вот именно.

Буш поднимается.

— Я пойду?

— До завтра…

Жак-Анри тянется через стол, поправляет на чернильнице крышку… Криво. Он сдвигает ее еще на миллиметр, подравнивает, добиваясь полной симметрии. Вот теперь хорошо… Может быть, не стоило говорить Бушу о Роз?.. Нет, Буш — товарищ и имеет право знать. Несчастье, постигшее Роз, могло произойти с любым из них. С самим Жаком-Анри. Стоит только вспомнить поездку в Марсель! Когда они с Жаклин шли к морю, Жак-Анри все время ждал свистка, оклика, пули в спину. Гестаповец мог и не поверить старым документам с подписью Абеца… Ночью патруль прошел в метре от старого баркаса, под которым Жак-Анри и Жаклин дрогли на сыром песке. Жак-Анри простудился, легкие лопались от кашля; слава богу, что ракушки под сапогами патрульных хрустели так, что было слышно за версту. Сдерживая кашель, Жак-Анри считал мгновения, боясь, что вот-вот задохнется. Ладонь Жаклин лежала у него на губах; в правой руке девушки — пистолетик. Пропустив патруль и отдышавшись, Жак-Анри отобрал у нее оружие. Спросил: «Откуда?» Жаклин вцепилась ногтями в его ладонь: «Отдайте!» Жак-Анри легко разжал ее руку и забросил пистолетик подальше в море. Несколько часов назад такая же металлическая дрянь, украшенная перламутром, погубила Поля. Не начни он стрелять, они бы выбрались запасным ходом… Оружие — опасный для жизни разведчика предмет. С ним он становится слишком самоуверенным… Редкий случай, если удается отстреляться, уйти; чаще исход предрешен уже в тот момент, когда рука передергивает затвор, досылая патрон в ствол. На это уходит то самое решающее мгновение, которого впоследствии не хватит, чтобы скрыться…

Старое, банальное правило: «Оружие разведчика — ум», — но как ни банальны слова, смысл их точен и верен.

Ум, только ум…

А еще что? Какие другие качества нужны, чтобы без промедления дать ответ Центру на его запросы? События под Сталинградом, насколько Жак-Анри в состоянии судить по прессе, развиваются не в пользу немцев. Радиограммы Профессора так или иначе связаны с ними, каждая не терпит отлагательств. Утром Жюль расшифровал три новых…

Жак-Анри достает из тайничка под крышкой стола папиросную бумажку и роговым ножичком расправляет ее на бюваре. В сильную лупу буквы кажутся мохнатыми; они словно солдаты в шеренге, только что вышедшие из боя и не успевшие побриться перед очередной атакой. Жак-Анри кончиком ножа подчеркивает строчки: «Марату. Проверьте и немедленно сообщите: кто командует 18-й армией, Линдеман или Шмидт? Имеется ли в составе Северной группы IX армейский корпус и какие дивизии входят в него? Образована ли группа Моделя? Кто в нее входит, участок фронта и дислокация штаба? Реорганизуется ли группа Клюгге, в каком составе она теперь действует? Где находится штаб 3-й танковой армии, кто в нее входит и кто ею командует? Профессор». На первые четыре вопроса можно ответить сегодня же: товарищ из Берлина вовремя прислал отчет, да и здешние информаторы Жака-Анри не сидят сложа руки. Остальные надо вечером передать через Жюля связным…

Буквы кое-где расплылись, и Жак-Анри зажигает настольную лампу, силясь разобрать каждое слово. «Марату. Где находятся укрепления немцев на линии юго-западнее Сталинграда и вдоль Дона? Где оборонительные позиции на участках Сталинград — Клетская и Сталинград — Калач? Их характеристика. Характер оборонительных работ, проведенных на линии Буденновск—Дивное — Верхнечирская — Калач — Качалинская — Клетская — Днепр — Березина. Профессор».

Ого, это как раз по части господина полковника из организации Тодта! Точнее, господина генерала: Жак-Анри еще неделю назад поздравил своего «компаньона» с повышением и преподнес серебряный портсигар с совой на крышке. Это не было намеком на известного рода слепоту, просто Жюль не сумел купить на черном рынке другого, и Жак-Анри, посмеявшись, решил, что ничего, сойдет и такой.

Вспоминая об этом, Жак-Анри склоняется над третьей радиограммой и хмурится. «Марату. Сколько всего резервных дивизий образовано на 1 января? Срочный ответ. Профессор». Еще несколько месяцев назад ответ был бы дан на третий, самое позднее — на четвертый день. «Берлинцы» работали исключительно быстро и не жаловались на обстановку… Гестапо… Полтора года оно шло по их следам, от одного товарища к другому; аресты суживали круг, и вот теперь остались две маленькие группы, тщательно законспирированные и тем не менее балансирующие на самом острие ножа. Жак-Анри старается прибегать к их помощи как можно реже, боясь подставить под удар… И вот… Сейчас без них никак не обойтись.

Не вставая, Жак-Анри нащупывает пружину в горке и звонком вызывает из приемной Жюля.

— Ты мне нужен, старина.

Они проходят в заднюю комнату, и Жюль первым делом кидается к карте — переставлять булавки. Глаза его сияют.

— Читал сводку?

— Еще утром, — говорит Жак-Анри, поправляя цветы в вазочке на приемнике. — Бошей бьют…

Цветы свежие. Жюль меняет их ежедневно и подливает воду. Это не входит в его обязанности, как, скажем, перестановка булавок, но Жюль добросовестен в любой мелочи. Жак-Анри знает, что в поисках цветов зимой Жюль обзавелся связями среди садоводов и стал своим человеком в рядах Центрального рынка. Ему специально откладывают самые крупные и свежие оранжерейные экземпляры.

— Я тут надумал кое-что, — говорит Жак-Анри. — Смотри…

Жестом заправского игрока он подбрасывает и ловит извлеченные из кармана покерные кости.

— Сколько у нас квартир для радистов? Двенадцать?

Жюль кивает; в зубах у него зажаты булавки. Выплюнув их в горсть, он озадаченно рассматривает кости.

— Что ты задумал?

— Маленький сюрприз для штаба Рейнике.

— С помощью этого?

Ты угадал… Наши радисты меняют квартиры и работают по определенной системе. Она не так уж сложна, чтобы немцы не раскусили ее рано или поздно. В Версале они дали нам урок.

Жюль собирает булавки в аккуратный пучок. Говорит:

— Что же ты предлагаешь? Еще одну систему?

— Небольшой парадокс: систему без системы. Ты играл когда-нибудь в кости?

— Я уж и забыл — когда… Была такая настольная дребедень, детская. Выбрасываешь очки и двигаешь фишки. И обязательно попадешь в «огонь» или «яму». Мне здорово не везло.

— Мне тоже. Нужно выбросить шесть, а выбрасываешь единицу — и твоя фишка в «огне». В этом весь и фокус!

— В чем?

— Что не можешь угадать… На этих костях максимальная сумма — двенадцать, минимальная — два… Каждый радист получит по две кости и список квартир, пронумерованных от двух до двенадцати. Утром, перед начальным сеансом, каждый в отдельности бросит свою пару и получит какое-то число. К примеру, у меня будет пять, у тебя — семь, у кого-то — одиннадцать. Это будет значить, что сегодня работать придется из квартир под этими номерами.

— Не вижу преимущества.

— Как смотреть, старина. Ты не допускаешь мысли, что немцы против системы применили свою? Я бы на их месте не распылялся, а, запеленговав одну рацию, ждал бы нового ее появления, сколько требуется. Через три недели стало бы ясно, что она, скажем, по четвергам работает с северо-запада. Вот я и двигался бы на северо-запад каждый четверг. Медленно, но точно.

— Долгий путь.

— Но, к несчастью, верный. А что, если за три месяца специалисты Рейнике составили график?

— Перейдем на запасные квартиры.

— Это я и имел в виду. Но работать с новых квартир будем иначе.

— Косточки?

— Да. Запеленговав рации, немцы будут ждать их следующего появления с прежней закономерностью: на четвертый день для каждой точки. Пеленгаторы будут настроены на примерный градус, а рация выскочит совсем не там, где ее ждут. Пока операторы развернут рамки, пока суд да дело, сеанс окончится. Париж велик…

— А парни в Нанте?

— Добавь: и радиогруппа в Гааге.

— Центр знает?

— Я хотел посоветоваться с тобой вначале и уже потом доложить.

— Нужны поздравления? — интересуется Жюль.

— Готов принять…

Жюль снимает несуществующую шляпу и склоняется в глубоком поклоне. Зажатые в пальцах флажки сверкают, как павлиньи перышки. Разогнувшись, Жюль хватается за поясницу и серьезно спрашивает:

— А деньги на квартиры?

— Как-нибудь извернемся. Центр не может прислать ни франка. Ты и сам это знаешь.

— То-то и оно!.. — говорит Жюль. — А «Геомонд»?

Жак-Анри, задумавшись, подбрасывает кости. Финансовые дела Ширвиндта просто плачевны. Кому нужны карты полушарий в дни, когда пограничные столбы сметены артиллерийским огнем? Вальтер не требует ничего, но и Центр, и Жак-Анри прекрасно понимают, что ему нелегко. Надо что-то придумать, и чем скорее, тем лучше.

— Завтра я спрошу Шекспира, — говорит Жак-Анри. — В Женеве у него магазин. Может быть, он продаст его?

— Магазин его собственный?

— Да.

— Послушай… такая жертва!

— Он пожертвовал большим в Германии, когда бежал от наци. Вальтер пишет, что на него можно положиться во всем.

— И все-таки я не хотел бы…

— Я тоже, — говорит Жак-Анри. — Но где выход?

Подбрасывая кости, он думает о завтрашнем разговоре. Сколько жертв — и таких ли только? — требует война? Если Буш настоящий антифашист, он все поймет…

 

3. Январь, 1943. Париж, отель «Лютеция»

Еще со дня приезда в Париж Шустер приучил подчиненных к мысли, что по нему можно сверять часы. Точность во всем он относит к числу тех выдающихся качеств, которые отличают кадрового офицера от штафирки. Среди других качеств, менее выдающихся, числятся воля, настойчивость и умение соблюдать дистанцию как с высшими, так и с низшими. Кроме того, офицер — германский офицер! — должен быть предан фюреру и фатерланду. Жить в Париже, по мнению Шустера, все равно, что жить в Содоме, и тем не менее он ни разу не дал повода кривоногому Родэ написать на него донос в штаб Рейнике. Более того, Шустеру удалось самому уличить фельдфебеля в пристрастии к девочкам, и теперь Родэ ходит перед ним на цыпочках.

— Я строг, но справедлив, — сказал ему Шустер, отпуская после разговора с глазу на глаз. — И я очень ценю солдат, помнящих, что непосредственный начальник есть лицо, облеченное доверием фюрера.

После скандальной неудачи в Марселе последовал приказ Рейнике об отстранении фон Моделя и передаче в подчинение Шустеру всех сил радио-абвера во Франции, в том числе и 621-й радиороты. От дальнейших неприятностей Моделя спас фон Бентивеньи, срочно отозвавший его в Берлин под предлогом доклада Канарису. Унтерштурмфюрер, упустивший на рю Хёффер незнакомца с просроченным удостоверением, был предан дисциплинарному суду и направлен на передовую. Описание незнакомца Рейнике сличил с картотекой гестапо, и, не найдя в ней данных, решил было, что штурмбаннфюрер попросту растяпа, не позаботившийся своевременно продлить документы, и сделал о нем представление в канцелярию гаулейтера Абеца. Ответ, полученный с обратной почтой, привел Рейнике в неистовство: заместитель Абеца решительно утверждал, что ни в 1939 году, ни в другое время офицер, интересующий бригаденфюрера Рейнике, не входил в состав французского отдела Заграничного бюро НСДАП. Рейнике приказал арестовать проштрафившегося унтерштурмфюрера и вернуть его для допроса в Париж, но приказ выполнить не удалось: офицер был убит чуть ли не через час после прибытия на передовую… Легче всех, как ни странно, отделался Мейснер. Спасла ли его былая причастность к СД или где-то в Берлине у лейтенанта оказалась крепкая рука, в нужный момент вытащившая его из ямы, — так или иначе, к удивлению Шустера, Мейснер получил только выговор и был прикомандирован без должности к штабу Рейнике.

«Мы идем, — напевает Шустер, — пыль Европы у нас под ногами…» Оттопырив языком щеку, он нежно натягивает кожу на подбородке и проводит по ней бритвой. Мыльная пена, тихо шипя, волнисто оседает над верхней губой. Утреннее бритье доставляет Шустеру неизъяснимое удовольствие. В зеркальце он видит собственное отражение — мужественное лицо солдата с мощным носом; щеки отливают закаленной сталью в тех местах, где золингеновская бритва сняла размягченную мылом щетинку. Шустер подравнивает виски и выглядывает в окно. Оно выходит во двор, плиты которого отсюда, сверху, кажутся детской мозаикой. В углу двора, у распахнутой двери гаража черным лакированным жучком уткнулся в стену «опель». Возле переднего колеса на корточках выпячивает свой необъятный зад Родэ. Мельком глянув на часы и отметив, что до шести не хватает трех минут, Шустер тщательно растирает лицо одеколоном и запудривает крохотный порез у кадыка. Трех минут должно хватить на то, чтобы одолеть пять маршей лестницы, проверить, все ли пуговицы застегнуты, и выйти во двор походкой человека, точно знающего цену своему времени.

День начинается хорошо. Дежурный разбудил Шустера ровно в пять, а Родэ явился в половине шестого, хотя и не обязан был этого делать. Шустер ведь не приказывал ему вчера, а только намекнул, что ему было бы приятно рвение фельдфебеля, и вот результат — Родэ, этот завзятый соня, пожертвовал утренним отдыхом и галопом прискакал через весь Париж. Что ни говори, но настоящий офицер должен знать маленькие тайны подчиненных и обращать их на пользу службе и фатерланду.

— Вольно, — говорит Шустер, пересекая двор, и снисходительно машет вскочившему Родэ. — Как аппаратура?

Ноздри Шустера раздуваются. Утро приятно пахнет влагой, бензином и парфюмерией. Шелковое белье холодит неостывшее от сна тело. Часовой у ворот при виде Шустера подбирается и делает каменное лицо.

Родэ сдвигает пилотку на затылок. Показывает редкие крупные зубы.

— Господин капитан опробует приборы сам?

— Ты осматривал их?

— Локатор — как часы… Я настраивался на Эйфелеву башню и брал разные режимы. Чудо что за аппарат!

Крошка «опель» до отказа набит радиоаппаратурой. Рамка пеленгатора, переделанная по чертежам Родэ, вмонтирована в пол салона; заднее сиденье снято, и вместо него, на консолях, подвешены приемные устройства фирмы «Радио-Вольф». С ними было немало возни. Шустер, наученный горьким опытом сорок первого года, собственноручно проверил монтаж и доброкачественность самой схемы, а после него это же сделал Родэ. Два года назад новенькие автопеленгаторы радио-абвера, только что выкатившиеся за пределы заводского двора, все, как один, оказались лжецами. Расхождение данных пеленга с истинными координатами составляло от 3 до 5 градусов; если поверить пеленгаторам, то передатчик, расположенный, к примеру, на крыше Нотр-Дам, пришлось бы искать где-нибудь возле Пантеона. Гестапо пришлось изрядно потрудиться, прежде чем «РадиоВольф» был очищен от замаскировавшихся красных, но у Шустера с той поры сохранилось стойкое предубеждение против фирмы и ее продукции. На этот раз, однако, аппаратура работает превосходно, и Шустер рискнул пригласить бригаденфюрера на первый сеанс. Если все пройдет гладко, десяток «опелей», весьма безобидных на вид, превратится в передвижные радиоловушки. Трюк с палатками изжил себя. Шустер, разумеется, не стал докладывать бригаденфюреру подробностей неудачной охоты в Версале, но про себя решил, что скорее всего именно палатки насторожили русского радиста и заставили его улизнуть… «Опель», застрявший у тротуара, никому не бросится в глаза. Он может стоять хоть сутки, не наводя на дурные мысли: в представлении любого радиста пеленгатор никак не может разместиться в малолитражке. Серийные пеленгаторы перевозятся на «майбахах». О своем новшестве Шустер тактично доложил и бригаденфюреру, и в Берлин, умолчав, что идея принадлежит Родэ.

В качестве жертвы на сегодня Шустер избирает передатчик, окопавшийся в районе госпиталя Сен-Луи. По понедельникам он вылезает в эфир именно оттуда и начинает работу в 6.50. Волну он использует не дольше десяти минут, и это мешает Шустеру. За такой промежуток трудно надежно скорректировать пеленг из неподвижной палатки и еще труднее бывает выбрать для нее новое место. А сколько хлопот с перетаскиванием аппаратуры и ее установкой?

Мобильность «опеля» — залог успеха. За десять минут он сможет не меньше чем на километр подобраться к корреспондирующей станции, корректируя пеленг на ходу.

Шустер любовно поглаживает машину по блестящему крылу. «Опель» выглядит именинником: стекла промыты и протерты замшей, сиденье вычищено, коврик выбит. Родэ чистой ветошью шлифует колпаки на скатах; его физиономия, отражаясь в выпуклой хромированной стали, напоминает лягушачью морду. Шустер нисколько не удивился бы, услышав кваканье.

— Хватит, — говорит он, оглаживая крыло. — Живо в гараж и приведи себя в порядок. И запомни: ни слова! О чем бы ни спросили, отвечать буду я. Ты хорошо понял?

Вздохнув, Родэ разгибается и ныряет в гараж.

«Мы идем, — напевает Шустер. — Трепещите, евреи и красные террористы, идут истинные немцы!..» Изумительная все-таки вещь — песня Хорста Весселя! Сила! Ритм! Каждое слово полирует кровь! «СА марширует… тара-бум-бум!..» Трубы, барабаны и литавры.

Родэ выбирается из гаража, как из пещеры, как раз тогда, когда Рейнике появляется на ступенях подъезда. Шустер застывает, вскидывает руку:

— Хайль Гитлер!

Тонкая ладонь бригаденфюрера, обтянутая серой замшей, плавает где-то на уровне живота; сонное лицо почти неподвижно.

— Хайль…

Команды «вольно» нет, и Шустер продолжает торчать столбом. Из-за плеча Рейнике высовывается физиономия Мейснера. Ну конечно, и здесь без него не обошлось! Таскается за бригаденфюрером, как приклеенный…

В руках у Мейснера большой желтый портфель, острая мордочка походит на колун, увенчанный фуражкой. Другие офицеры стараются держаться в почтительном отдалении, но для Мейснера, по-видимому, нет правил поведения; он, точно адъютант, позволяет себе идти почти рядом с бригаденфюрером, гордо неся его портфель. Странная роль — «прикомандированный без должности». Странная и опасная для других. На всякий случай Шустер, дав Рейнике пройти, улыбается Мейснеру.

— Ну? — спрашивает Рейнике и нетерпеливо поводит плечом. — Где ваше чудо, капитан? Когда мы его увидим?

— Все готово, бригаденфюрер. На машину назначен фельдфебель Родэ — лучший специалист роты.

— И самая толстая задница в Париже, — добавляет Мейснер, вызывая усмешку Рейнике.

— Разрешите начать? — спрашивает Шустер и, уловив кивок, поворачивается к фельдфебелю. — Приступайте!

Родэ забирается в машину. На часах Шустера 6.49. Рамка пеленгатора поскрипывает из глубины салона «опеля».

— Включаю, — бубнит Родэ.

— Направление?

— Сто два!

Шустер отодвигается, давая возможность бригаденфюреру заглянуть в глубь кузова. Наклоняется сам, ощущая, как к прежнему запаху воды и тройного одеколона примешивается сильный аромат лаванды.

— Контакт?

— Контакта нет! — отзывается Родэ.

— Направление?

— Сто два точно, но контакта нет, господин капитан!

Шустер ужом проскальзывает мимо Рейнике в дверцу и едва не падает на экран. Электроннолучевая трубка светится тусклой зеленью. Всплесков нет. Родэ механическим приводом разворачивает рамку, работает верньерами. Экран фосфоресцирующей гнилушкой раздражает глаза. Голова Родэ, оседланная наушниками, качается перед носом Шустера. Родэ оборачивается.

— Приема нет.

На шкале волн — 16,1. Все правильно — понедельник, 6.52, волна шестнадцать и одна, направление сто два градуса. Все на месте, кроме главного, — рация пропала…

Шустер выбирается из машины совершенно раздавленный. Родэ все еще копается в аппаратуре, разворачивает рамку. Рейнике подергивает коленом.

— Есть! — кричит Родэ.

Шустер переводит дух.

— Направление девяносто пять…

— Проверь!

— Девяносто пять точно… Его почерк…

— Что случилось? — спрашивает Рейнике.

— Сменили место…

— Только место?

— Пока не знаю, бригаденфюрер. По расписанию эта рация должна работать в зоне госпиталя. Что-то изменилось… Надо разобраться…

— Разберитесь! — ледяным тоном говорит Рейнике и поправляет сбившуюся перчатку. — Желаю удачи, капитан!

Мейснер, прищурившись, мечтательно рассматривает воробьев, скачущих по крыше гаража. Глядя на него, Шустер наливается злобой. Нет сомнения, что на обратном пути лейтенант растолкует Рейнике смысл происшедшего. На прошлой неделе Шустер докладывал, что систему русских можно считать в общих чертах расшифрованной. И вот… Хорошо, если сменились только квартиры, а график выхода в эфир остался прежним. Даже в этом случае понадобятся долгие недели, чтобы подобраться к передатчикам; если же и график пересмотрен, то все придется начать сначала… Черт его принес сюда, этого Мейснера!..

А между тем Мейснер как раз весьма далек сейчас от мысли подставить ножку Шустеру. И желтый портфель принадлежит не Рейнике, а ему самому. На дне этого портфеля лежит один-единственный листок бумаги, ради которого лейтенанта ни свет ни заря поднял с постели курьер из французской политической полиции. Получив листок, Мейснер помчался в «Лютецию» и перехватил бригаденфюрера у самого порога, нимало удивив его своим появлением. Бумажка стоит того, чтобы явиться незваным, и Мейснер надеется на успех дела. Следя сейчас за воробьями, он думает о своем, нисколько не интересуясь смыслом доклада Шустера. Новость, принесенная им, неизмеримо важнее данных всех пеленгаторов, вместе взятых: Мейснер нашел связную из Марселя! Да, именно так!.. Какая удача, что, покидая Марсель, он не поленился притащить в Париж тех троих секретных агентов распущенной в сороковом «Сюртэ женераль», которые были приставлены им к пансиону на рю Жарден! Он прихватил их сюда без крайней надобности, хотя в данную минуту готов утверждать, что уже тогда не сомневался в успехе и глубоко продумал план действий. Шансов на то, что связная объявится в Париже, практически не было, и Мейснер подкармливал свою троицу во имя бога Случая. И Случай помог! Вчера вечером один из агентов, болтавшийся без дела в пассаже «Лидо», увидел связную сидящей за столиком кафе. Пока агент звонил по телефону в ближайший комиссариат, связная удрала из пассажа. По дурацкому совпадению Мейснер весь день проторчал в штабе генерала Штюльпнагеля, улаживая вопрос о новом своем назначении, и агент не сумел дозвониться ему на квартиру. Вечер Мейснер провел в офицерском кабаре, а большую часть ночи у одной забавной толстушки, зовущей его «Пуппи» и знающей в «любви» столько всего, что ее знаний хватило бы на целый публичный дом.

Рискуя вызвать неудовольствие и даже разнос Рейнике, Мейснер ни на шаг не отстает от него до самой машины, оттирая плечом порученца и двух офицеров охраны. Шустер плетется в хвосте процессии и, кажется, только и ждет, когда все наконец уедут. Мейснер распахивает дверцу и, плотнее прижав к боку драгоценный портфель, набирается смелости обратиться:

— Бригаденфюрер… Очень важное сообщение!

Рейнике убирает ногу с подножки. Ему, очевидно, понравилась шутка в адрес Родэ, и сейчас он смотрит на Мейснера не слишком холодно.

— Вот как? Настолько важное, чтобы докладывать на улице?

— О нет, бригаденфюрер!

— Садитесь!

Миг торжества. Красные кожаные подушки беззвучно оседают под Мейснером. С легким шелестом «опель-адмирал» срывается с места, оставив на тротуаре возле отеля раздосадованного Шустера, едва успевшего вытянуть руку в прощальном жесте. Мейснер сидит, придерживая портфель на коленях, и ждет вопросов.

Рейнике щелкает портсигаром, закуривает.

— Так в чем же дело?

— Момент, бригаденфюрер!..

Мейснер извлекает рапорт со дна портфеля с таким видом, словно там у него сколько угодно подобных документов. В штабе Штюльпнагеля и в аппарате Рейнике он приобрел некоторые навыки, могущие поспособствовать карьере.

Рейнике, держа листок на отлете, приставляет к глазам очки. Он дальнозорок, но старается не пользоваться стеклами на людях; очки его безобразят. Мейснер, волнуясь, открывает и закрывает замок портфеля. Губы его сохнут.

Рейнике жует золоченый мундштук сигареты.

— Вы правы, это важно… Ваш человек не мог ошибиться?

— Уверен, что нет.

— Фото девицы у нас есть?

— Целое досье. Изъяты при обыске у родителей. Кроме того, комиссар Гаузнер составил ее словесный портрет еще в Брюсселе.

— Где ваш человек?

— Отдыхает.

Рейнике роняет пепел на мундир.

— Скажите ему, что в следующий раз, если он упустит объект, я отправлю его в Сантэ. Нет, не в Сантэ а в Дахау!.. Дайте ему пятьсот марок, и пусть ищет! Остальные — тоже… Он что — спугнул ее?

— Не думаю. Скорее всего девица пообедала и ушла.

— Займитесь пассажем. Узнайте у хозяина кафе все, что надо.

Мейснер сидя щелкает каблуками.

— Да, бригаденфюрер!

Рейнике странно улыбается.

— А вы ловкая шельма, Мейснер! Маленькие секреты от начальства — и утренние сюрпризы. Кто научил вас всему этому?

Тон его ласков, но у Мейснера на висках выступает пот. Говорят, что рейхсфюрер Гиммлер всегда бывает особенно нежен с теми, кого готовится спровадить в пропасть. Как знать, не взял ли Рейнике себе за образец господина рейхсфюрера? Размышлений об этом Мейснеру вполне хватает на всю дорогу от «Лютеции» до Булонского леса.

 

4. Январь, 1943. Женева, рю Лозанн, 113

Если настенный электрохронометр «Докса» полтора часа подряд показывает 9.21, то смело можно считать, что он испортился. Но если тот же хронометр подсоединен к передатчику и выключается на время сеанса, а сам сеанс никак не должен длиться так долго, правильнее будет полагать, что у Бушей не все в порядке… Ширвиндт, не задерживаясь, переходит на противоположный тротуар, останавливается и завязывает шнурок на ботинке, пытаясь одновременно разглядеть сигнал опасности в левом верхнем окне. В случае всяких осложнений Буши выставляют в нем фарфоровую танцовщицу в пачке. Жалюзи спущены, дверь магазина закрыта, и Ширвиндт, так ничего и не решив, возится со шнурком. «Докса» над дверью магазина продолжает показывать 9.21 Входить нельзя!

Ширвиндт вывязывает симметричный бантик и притопывает каблуком, словно проверяя, все ли в порядке. Дольше задерживаться не стоит. Жена Буша, Минна, позвонит, очевидно, в контору, и все разъяснится. Вчера она дала знать, что ждет в одиннадцать часов: речь шла о какой-то сумме, которую Минна собиралась вручить «Геомонду» для принятия на банковский счет. Ширвиндт толком не понял, откуда получены деньги и почему они оказались у Бушей, — возможно, их прислал Жак-Анри? Связной тоже ничего не мог объяснить: его обязанности ограничивались передачей записки.

Поправив штанину, Вальтер делает первый шаг, чтобы уйти, но останавливается: дверь магазина открывается и одновременно в глубине помещения звонко и весело звенит колокольчик. Это не Минна. И не покупатель. Господин в сером котелке, перешагивающий порог, не обременен покупками. Ширвиндт делает несколько шагов, понимая, что уже поздно…

— Господин Ширвиндт?

Вальтер оборачивается.

— Признаться, я так и думал, что вы придете сюда.

— С кем имею честь?

Серый котелок повисает в воздухе.

— Шриттмейер… Если вы не спешите, мы могли бы побеседовать.

Ширвиндт мысленно обшаривает свои карманы. Бумажник, ключ, носовой платок. Ничего компрометирующего. А в конторе?.. Идет ли там обыск?

— Я вас не знаю! — говорит он резко.

Шриттмейер осторожно, почти робко прикасается к его руке.

— Я из полиции. Показать документы?

— Это официальный разговор?

— О нет…

Продолжая идти, Ширвиндт роняет:

— У меня нет дел с полицией. Тем более частных.

— Вы не поняли, — тихо говорит Шриттмейер. — Это, конечно, не допрос, но и не частная беседа. Мне кажется, нам лучше продолжить у вас в конторе. Сегодня как раз воскресенье, и нас не будут отвлекать.

— Хорошо, пойдемте!

Больше не о чем пока говорить, и они идут молча. Шриттмейер с достоинством несет свой котелок на яйцеобразной голове. Кажется, что она сидит не на шее, а на стальном негнущемся пруте. У подъезда «Геомонда» к ним присоединяется широкоплечий здоровяк в макинтоше, вышедший из подворотни.

— Я не один, — словно извиняясь, говорит Шриттмейер. — Он нам не помешает.

— Это уже слишком, инспектор!

— Комиссар, если позволите.

— Тем более! Вторжение в частное владение?.. Я немедленно звоню адвокату!..

Шриттмейер смущен.

— О прошу вас… не надо лишних слов. Ордер подписан прокурором Конфедерации. Разве я рискнул бы нарушить закон?

Ордер в порядке. Ширвиндт убеждается в этом, прочитав документ от заголовка до подписи. Не заполнена только графа: «По подозрению или обвинению в…» Там стоит прочерк.

Войдя в кабинет, Ширвиндт бросает бумагу на письменный стол.

— Ищите!

— Сначала, если позволите, несколько вопросов.

Шриттмейер деликатно присаживается у стены, кладет котелок на колени. У него вид просителя, а не полицейской ищейки. «Черт бы побрал все эти фокусы! — думает Ширвиндт. — Когда взяли Минну?.. Неужели за передатчиком?..»

— Вы знали Роз? — спрашивает Шриттмейер. — Роз Марешаль.

— Она служила у меня.

— Долго?

— Это допрос?

— Я не веду протокола… Марешаль долго работала с вами?

— В «Геомонде»?

— Где же еще!

— Я не стану отвечать.

Шриттмейер огорченно вздыхает.

— Напрасно, господин Ширвиндт. Вы один из немногих, кто мог бы пролить свет на ее исчезновение.

— С чего вы взяли?

— Мне так кажется… Вам известны ее привычки, увлечения, черты характера?

— В какой-то мере — да.

— Вот видите! — Голос Шриттмейера все так же тих. — В ее студии в Давосе не нашлось ничего, что позволило бы нам выдвинуть обоснованную версию, в пансионе тоже… За исключением вот этого. Угодно взглянуть?

На ладони Шриттмейера лежит радиолампа. Ширвиндт, не сдержавшись, проглатывает слюну. К этому он не был готов. Как и почему лампа осталась в студии? Почему связной не нашел ее и не унес?

— Ну и что? — говорит он довольно спокойно.

— Ничего. Просто лампа.

Ширвиндт воинственно надвигается на комиссара.

— Лампа!.. Марешаль!.. Студия!.. Вы только что вышли из радиомагазина, господин Шриттмейер! Почем мне знать, не там ли вы ее прихватили? Уверен, что на прилавках магазина полным-полно подобного добра!

Шриттмейер держит лампу двумя пальцами. Огорчение, написанное на его лице, достигает наивысшей точки. Он буквально переполнен душевной болью за Ширвиндта, не понимающего самых простых вещей. Вальтер ждет, что комедия вот-вот кончится и будет то, что и должно быть: крик, угрозы, наручники, протокол…

— Вы не правы, — еще тише говорит Шриттмейер. — Это не совсем обычная лампа. Таких в продаже нет. Будь вы радистом, она сразу же показалась бы вам подозрительной. Но вы же не радист?

— Говорите прямо: что вам надо?

— Позвольте повесить котелок?

Вальтер кивает на вешалку и ждет продолжения. Странный разговор начинает его интересовать. Этот Шриттмейер удивительно откровенен.

— Я не радист, — говорит он.

— А Марешаль?

— Откуда мне знать?

Шриттмейер всем своим видом выражает согласие.

— Действительно — откуда? Будь я приватно связан с английской или американской разведкой, я бы, разумеется, не стал информировать об этом фирму, в которой служу. Если допустить мысль, что Марешаль была человеком Интеллидженс сервис, то зачем бы она призналась вам?

— Вы говорите — англичане? А почему не немцы?

— На немцев Марешаль не работала. Нелогично было бы для СД или абвера похищать собственного агента. Ведь так?

Дверь открывается, и на лице Шриттмейера мелькает досада. Полицейский заглядывает в кабинет.

— В чем дело?

— Уже двенадцать, комиссар.

— Ах, да… Начинайте, но поаккуратнее! Постарайтесь ничего не порвать и не разбить… Он нам не помешает, господин Ширвиндт…

Полицейский неслышно закрывает дверь, и тут же за стеной кабинета что-то со звоном падает на пол. «Саксонские часы! — догадывается Ширвиндт. — Хорошее начало!» Шриттмейер поджимает губы и беспомощно разводит руками.

— Прошу вас, — двусмысленно говорит Ширвиндт и любезно улыбается. — Продолжайте, пожалуйста. Все так интересно…

Настоящая китайская церемония! Каждый старается «не потерять лицо»; и если так пойдет дальше, то дело кончится заверениями во взаимной дружбе… Несмотря на серьезность положения, Ширвиндт посмеивается про себя. Голова его работает холодно и трезво. Он уже успел отметить, что Шриттмейер говорит с акцентом, характерным для уроженца северо-западных кантонов, где преобладает немецкое население и немецкая речь. Отметил он и то, что комиссар без всякой на то надобности преждевременно выкладывает на стол доказательства, словно давая возможность подготовиться и опровергнуть их там, где пойдет настоящий допрос.

— Нас отвлекли, — говорит Шриттмейер, выдержав вежливую паузу. — Роз Марешаль — француженка, но дружила с семьей Бушей, немцев, имеющих швейцарское подданство. Буш — торговец радиотоварами. Я готов был бы предположить, что лампа — подарок господина Буша, невинный сувенир, если бы не то, что госпожу Буш застали сегодня за работой на передатчике… Видите ли, господин Ширвиндт, в июле или августе в мой отдел пришла анонимка. Я собирался было забыть о ней, но делопроизводитель уже внес ее в реестр. Мой бог, если б вы знали, сколько доносов, получаем мы каждый день! Судя по ним, все иностранцы, получившие убежище в Швейцарии, занимаются шпионажем. Шпиономания и война всегда сопутствуют друг другу… Так вот, анонимку передали мне, а я был слишком занят, чтобы уделить ей должное внимание. Тем более что мадемуазель Марешаль обвиняли в связи с одной из разведок, не приводя ровным счетом никаких доказательств… Вы следите за моей мыслью?

— Да, — говорит Ширвиндт и садится напротив. — Продолжайте.

— Швейцария — маленькая страна. Очень маленькая, господин Ширвиндт. Ей не по силам воевать. Помните, в сороковом, когда носились слухи об оккупации — германо-итальянской, естественно! — что творилось здесь, в Женеве? Банки готовились приостановить платежи, а часовые фирмы намечали свернуть производство! Что сталось бы со Швейцарией, будь она оккупирована? Взгляните на Францию, мощную и цветущую Францию! Ей в пору стать у порога с протянутой рукой!.. Этот господин Гитлер — вы не находите, что он опасен?

— Опасен?

— Даже больше! Моя жена называет его «господин Обжора»… Впрочем, вы ведь немец?

— Как и вы…

— Я нет. Я швейцарец, хотя и предпочитаю говорить по-немецки: что поделаешь, каждому близок и дорог язык, выученный с детства. Но вы немец? И конечно, антифашист?

Ширвиндт поеживается. Ощущение, словно ходишь по скользкому льду: никак не угадаешь, где упадешь. Достав сигареты, Ширвиндт медлит; закуривает. Дает спичке догореть до конца. Гасит, следя за черной нитью дымка. Рассеивая, дует на него и глубоко затягивается сигаретой.

— В чем обвиняли Марешаль? Это секрет?

Шриттмейер достает из пиджака трубку. Вертит ее в пальцах.

— В том, что она хочет разгрома Германии и способствует ему!

— Ни больше ни меньше?! Выдающаяся роль! Что-нибудь подтвердилось?

— В известной мере — да. Похищение, лампа, передатчик у госпожи Буш…

— Это ее профессия, комиссар!

— Чья — госпожи Буш?

— Разумеется. Магазин торгует радиотоварами — следовательно, и передающими устройствами тоже.

Шриттмейер ковыряет спичкой в трубке.

— Да, да, — говорит он спокойно. — Ее никто и не обвиняет. Особенно если принять во внимание солидность ее аргументов. В Швейцарии не запрещено торговать передатчиками и тем более не запрещено проверять их качества перед продажей. Вот если бы у госпожи Буш нашли шифры, записи, секретные документы!.. Тогда… ну что там еще?

Дверь скрипит, и агент опять возникает на пороге.

— Я осмотрел низ, комиссар.

— Поищите наверху. Что вы там уронили?

— Колпак от часов.

— Я же просил: осторожнее!

Полицейский агент прикрывает дверь. Шриттмейер провожает его взглядом и толстыми пальцами приминает табак в трубке. Котелок… Трубка… Дома он скорее всего ходит в мягких шлепанцах без задников и по вечерам на кухне читает иллюстрированную газету. С женой он сух и неоткровенен, и дети боятся его, как епископа… А в сущности, он просто заурядный чиновник, живущий от повышения к повышению и откладывающий франки про черный день. Вот и все.

— Я плохо знаю семью Бушей, — осторожно говорит Ширвиндт. — Только как покупатель, не больше.

— Тем лучше… Господин Буш в отъезде, а Минна Буш, надеюсь, покинет Швейцарию. Так будет полезнее для нее. Не сомневаюсь, что лица, перечисленные в доносе, подвергаются реальной опасности. Да и что она теряет здесь? Магазин продан, родственники — в Германии. Почему бы ей не перебраться подальше от нашей коричневой Европы? Некоторые латиноамериканские страны объявили о нейтралитете, а гестапо труднее проникнуть в Новый Свет, чем в Женеву!

— Не берусь судить.

— Я говорю гипотетически. Это только частный совет, данный мною госпоже Буш. Она сама должна решить, как поступить… О господи, опять вы?

Полицейский мнется на пороге.

— Вы кончили?

— Остался кабинет…

— Хорошо. Начинайте, мы тоже побудем здесь.

«Минна продала магазин? — думает Ширвиндт. — Так вот откуда деньги для „Геомонде“!.. Если Минну не арестуют, ей придется уехать. Но, боже мой, как все смахивает на провокацию!»

Агент делает свое дело молча. Сдвигает стулья, перебирает бумаги на столе. С особенным пристрастием разглядывает пробные оттиски карт. Ломая ногти, пытается открыть шкатулку для бумаг. Ширвиндт нажимает на боковую планочку, и крышка отскакивает. Вальтер спокоен: в шкатулке одни векселя.

«Пусть ищут», — думает он, отходя и усаживаясь на козетке.

Агент, словно фигурка на рулетке, движется по ходу часовой стрелки. Быстрыми и точными движениями ощупывает каждую плитку паркета, листает конторские книги, передвигает, обстукав, мебель. На лице у него ни усталости, ни разочарования. Шриттмейер сосет незажженную трубку и молчит. Ноги его в толстых, грубых ботинках удобно вытянуты, видны клетчатые шелковые носки. Где и когда Ширвиндт видел такие ботинки? На ком?

Воспоминание приходит не сразу… Дюрок!

Выигрывая время, Ширвиндт лезет за платком и, рассеянно улыбаясь, вытирает углы рта. Догадка может оказаться ошибочной, и тогда придется расплатиться дорогой ценой… «Решайся, Вальтер!..» Момент подходящий: Шриттмейер занят трубкой, а его помощник пытается отодвинуть книжный шкаф, Ширвиндт одним движением опускает руки в карманы брюк и негромко произносит:

— Не шевелиться! Стреляю!

Карманы его пусты. Вытянутые указательные пальцы оттопыривают материю…

Что будет, если кто-нибудь все-таки шевельнется?!

Агент замирает у шкафа. Ширвиндт пятится к двери, не сводя взгляда с него и Шриттмейера, сидящего у стены. Руки Шриттмейера лежат на коленях.

— Так… Хорошо… — говорит Ширвиндт. — Полиция будет здесь минут через пять. И как вы не догадались, что к плинтусу подведена сигнализация?!

Шриттмейер дергает щекой.

— Послушайте…

— Сидеть! — кричит Ширвиндт. — Впрочем, нет… Встань и иди к стене! Руки на затылок. Быстрее!

Медлить нельзя. Шок от внезапности не бывает длительным. Держа правую руку в кармане, Ширвиндт обыскивает Шриттмейера.

— Очень хорошо, — говорит он, доставая из пиджака комиссара пистолет. — Вы просто гениальный актер, Шриттмейер! Такая искренность!.. Попробуйте с той же дозой убедительности доказать полиции, что вы жулик, а не агент гестапо, и, может быть, отделаетесь полугодом тюрьмы.

В эту минуту Ширвиндт больше всего жалеет, что сигнализация, якобы подведенная к плинтусу, выдумана им, а не существует на самом деле: оставаться в комнате наедине с гестаповцами ему не улыбается. Но и уйти нельзя. Положение почти безвыходное.

— Стоять! — говорит он, отходя к двери и держа руку с пистолетом у бедра.

— У нас мало времени, и мне нужна правда. Что с Минной Буш?

Шриттмейер тихо смеется.

— Ничего. Мы действительно из полиции, господин Ширвиндт. На вашем месте я все-таки взглянул бы на мое удостоверение. Оно в нагрудном кармане.

«А вдруг ошибка?! Но ботинки?.. Извечный немецкий стандарт…»

Ширвиндт не убирает пальца с гашетки.

— Вы покажете его инспектору. Не спешите, Шриттмейер.

— Я и не тороплюсь.

— Кто вас послал?

— Генеральный прокурор. Мы приехали из Берна. Здесь нас не знают.

— Даже главный комиссар Женевы?

— Даже он. Позвоните в Берн.

Помощник Шриттмейера не вмешивается в разговор. С руками на затылке стоит у шкафа. Настоящий полицейский вел бы себя иначе и попытался бы что-нибудь предпринять.

— Позвоните в Берн, — настаивает Шриттмейер.

— И не подумаю.

Не спуская глаз с немцев, Ширвиндт снимает трубку телефона и вызывает радиомагазин. Голос Минны возникает в мембране почти сразу же вслед за гудком.

— Говорит Ширвиндт!

— Вальтер?.. Слава богу!..

— Что у вас?

— Был обыск…

— Знаю. Где они?

— Один ушел часа два назад, а второй только что. Что мне делать, Вальтер?

— Закройте магазин. Я скоро позвоню.

Ширвиндт опускает трубку на рычаг и задумывается. Ну и ситуация… Двое немцев — и он один! Вызвать уголовную полицию? Нет, не стоит; показания немцев могут обернуться против «Геомонда». Они, пожалуй, достаточно разнюхали о его контактах с Роз и радиомагазином.

«Хорошо поставлено! — думает Ширвиндт. — И расчет недурен: запугать и заставить надолго прекратить работу. По логике Шриттмейера что я должен делать? Конечно же, немедленно покинуть республику Гельвецию. На это и вся ставка! Не думал же он всерьез, что я забуду проверить в комиссариате личность некоего Шриттмейера, перевернувшего вверх дном мою контору?»

Ширвиндт перекатывает сигарету из угла в угол рта. Свободной рукой трет подбородок. Невесело улыбается про себя. «Да вышло бы, с точки зрения гестапо, очень забавно!.. Я звоню, мне отвечают, что комиссара с таким именем не существует, а ордер на обыск подложный, и Центр, учитывая положение, приказывает мне бросить все — связи, радистов, почтовые ящики — и бежать из Швейцарии… О нас в РСХА судят по своим собственным зарубежным резидентурам. Их человек на моем месте вышел бы из игры. Не потому ли Шриттмейер и не оказал сопротивления, что считает план выполненным? Пусть не по схеме, пусть с поправками на обстоятельства, но в целом доведенным до логического завершения?..»

Ширвиндт делает вид, что колеблется.

— И все же не верится, что вы из полиции, господа.

У Шриттмейера дергается щека.

— Глупости. Позвоните в Берн.

— Будь мы из гестапо, — вздыхает агент, — я размозжил бы вам голову. Нас все-таки двое, не забывайте об этом!

— К сожалению, помню.

— Он прав, — вмешивается Шриттмейер. — Если вы связаны с Марешаль, а мы — гестапо, то почему бы нам не прикончить вас? Мы могли бы сделать это и раньше. Скажем, вчера. Где-нибудь на улице, вечером.

Ширвиндт чуть опускает ствол пистолета. Пусть считают, что он вконец озадачен… По сути, Шриттмейер сейчас играет ему на руку.

— При чем здесь Марешаль? Я думал, что вы грабители, пока вы сами не стали нести околесицу о шпионаже.

— Мы из полиции, — твердо повторяет Шриттмейер и осторожно косится на Ширвиндта. — Справьтесь в Берне. Мы из отдела Ж-семь главного комиссариата.

— Подождем инспектора.

— Ваш сигнал не сработал, иначе инспектор был бы уже здесь… Нам всем повезло, господин Ширвиндт: признаться, мне было бы не слишком приятно предстать перед коллегами в подобном виде. Да и вам трудно было бы объяснить, зачем вы все это проделали. Верните оружие, господин Ширвиндт, и позвоните в Берн.

Ширвиндт как можно убедительнее изображает человека, обуреваемого сомнениями. Лоб его наморщен.

— Ну нет… Вернуть оружие — это уже слишком! Я не хочу рисковать. Если вы из полиций, то вечером придете за ним вместе с представителем местных властей. Согласны?

— Но это нелепо!..

— Другого я не предложу!.. А теперь — вон отсюда!

С пистолетом наготове Ширвиндт провожает немцев до самого выхода на улицу. Запирает дверь и сдвигает заслонку глазка. Шриттмейер быстрым шагом удаляется от дома, агент спешит за ним. Ширвиндт смотрит в глазок, пока Шриттмейер и его подручный не скрываются из виду. Ощущая тяжесть в ногах, поднимается наверх. Садится.

Что же теперь?

Прежде всего выбросить пистолет. За ним не придут. Затем позвонить Минне Буш. Пусть готовится к отъезду. Власти не станут чинить ей препятствий: она швейцарская гражданка и вольна ехать, куда хочет. Адрес в Испании отпадает; Мадрид и Барселона самые неподходящие места для человека, преследуемого нацистами. Остается Италия. Там ее не станут искать. Сегодня же ночью Минна Буш должна пересечь границу… Ну а он сам? А «Геомонд»?

Ширвиндт обжигает пальцы о сигарету. Для него лично отъезд равносилен бегству капитана с мостика во время шторма. Он остается. При известных мерах предосторожности работу можно и нужно продолжать. Связи, конечно, следует изменить, от встреч с информаторами полностью отказаться, перейдя на аварийную схему контактов. И главное — немедленно известить Центр.

На столе поблескивает стеклянным колпачком забытая Шриттмейером радиолампа. Ширвиндт двумя пальцами берет ее и подносит к глазам. Роз ли оставила ее в студии или Шриттмейер взял в магазине — сейчас это не имеет значения. Ширвиндт прячет ее в шкатулку с векселями. Всякий раз, когда лампа попадется на глаза, она будет напоминать ему об осторожности. Заперев шкатулку, он снимает с полки книгу и, сверяясь с шифром, пишет короткое сообщение Центру. Ни слова лишнего. Только суть и итог: «Перехожу на аварийный вариант. Прошу утвердить. Работу продолжаю…»

 

4. Февраль, 1943. Париж, бульвар Осман, 24

Сталинград!..

Жак-Анри обнимает Жюля. Приемник, настроенный на Берлин, передает траурные марши. Они звучат надгробным словом над могилами солдат из двадцати двух окруженных и разгромленных дивизий вермахта. Правительственный комментатор имперского радио Фриче беспрерывно цитирует последнее высказывание обожаемого фюрера: «Пусть наши враги знают: если в прошлую войну Германия сложила оружие без четверти двенадцать, я принципиально сдаюсь не раньше, чем пять минут первого!»

Жюль обшарил всю контору сверху донизу и нашел неполную бутылку перно. Сталинград следовало бы отметить, по крайней мере, шампанским, но где его взять?.. Жюль, морщась, выпивает рюмку, наливает вторую.

— За сталинградцев! За солдат!

Жак-Анри чокается с ним.

— За нас? — предлагает Жюль, разглядывая на свет остатки перно.

— За нас! За победу! За Москву, старина!

Жюль, задохнувшись, переводит дух.

— Пять минут первого… А?! Как тебе нравится?

— До полной капитуляции далеко, — тихо говорит Жак-Анри. — Это только начало.

— Да, но какое!.. За начало?

Жюль переворачивает бутылку, выжимая последние капли. Он не любит и не умеет пить, но сейчас глотает перно, как воду. Жак-Анри настраивает приемник. В Берлине, во Дворце спорта, выступает Геббельс. Через каждые пять минут зал ревет: «Xox!.. Xox!.. Хох!!» Голос Геббельса срывается: «Народ, поднимись, и буря, разразись!..» Ого, пришлось вспомнить и о народе?! А как же с формулой гениальнейшего фюрера: «Я сам и есть Германия»?

«Народ поднимется, — думает Жак-Анри, вертя в пальцах пустую рюмку. — Но это будет не сегодня, и пойдет он не туда, куда зовет Геббельс… До чего же хочется дожить до этого дня и все увидеть самому!..»

Жаку-Анри и весело и грустно. Сталинград, мысль о нем наполняет его ликованием, но к радости примешивается горечь от сознания, что завтра Жюля не будет в Париже. Так решено: Буш и Жюль организовывают отдельную группу в Голландии. Центр подтвердил решение, и Жак-Анри согласен с ним. Напрасно Жюль надеется повлиять на него и заставить отсрочить отъезд. Ночью за ним придет связной.

— За твой отъезд, — предлагает Жак-Анри. — За благополучное начало в Гааге и вообще за все такое…

Жюль отливает в его стакан половину своей доли.

— Нельзя ли отложить?

— Я бы рад, но это зависит не от меня. Ты и сам понимаешь. Ширвиндту сейчас страшно трудно, и ты хотя бы частично заменишь его у себя в Гааге. Буш — прекрасный товарищ, и тебе будет легко с ним. Поверь мне…

— Это так, но все же…

— Оставим, Жюль! Подумай лучше о Вальтере. Он вправе рассчитывать на нас… Он и так живет на пределе сил.

— Да, конечно.

— Жаклин поможет мне.

— Ты твердо решил?

— Она умная девочка. Полностью тебя ей, конечно, не заменить, но в конторе я передам ей переписку и некоторые связи. Я проверял: в полиции никто не занимается ее розыском. Сейчас у немцев хватает дел… Немного грима, и с приличными документами Жаклин может растаять в Париже…

Жюль, не присаживаясь ни на миг, ходит по комнате. За один день он постарел и осунулся. Доброе лицо перерезано морщинами. Раньше Жак-Анри как-то не замечал возраста друга; сейчас годы, прожитые Жюлем, все до последнего дня отпечатались у него на лице. Нелегкие годы… Дни и месяцы, когда человек просыпается с мыслью об опасности и засыпает с нею же. Не каждому дано, живя так, сохранить способность любить, шутить, смеяться.

— Минна в Италии? — спрашивает Жюль. — Что сказать Шекспиру?

— Она останется там.

Приемник сотрясается от маршей. Жак-Анри убирает звук и открывает стенной шкаф. В нем длинные и узкие ящички с тысячами вырезок из французских и германских газет. На адреса некоторых немцев Жак-Анри выписывает «Фёлькишер беобахтер», эсэсовскую «Дас шварце кор» и даже погромный антисемитский листок Гуго Штрейхера «Дер Штюрмер». Иногда в них мелькают любопытные сообщения, из которых, удается извлечь нужные Центру данные. Пустяковая на первый взгляд информация о полковом празднике помогает установить местонахождение и полка, и дивизии, в которую он входит. До вчерашнего дня картотекой занимался Жюль, теперь Жаку-Анри предстоит самому разбираться в потоке водянистых статей нацистских обозревателей и военных корреспондентов… Москва просила уточнить, где находится Рунштедт и не покинул ли он Францию. Жак-Анри просматривает парижскую информацию, отыскивает позавчерашнее газетное сообщение: «…на перроне статс-секретаря провожали генералфельдмаршал фон Рунштедт, генерал пехоты фон Штюльпнагель, генерал…» Позавчера? Сведения могли устареть.

— Я встречаюсь со своим писарем, — говорит Жюль. — Спросить о Рунштедте?.. Кстати, писарю удалось достать копии телефонограмм за две недели; не всех, к сожалению…

— Дай ему новый пароль.

— Для Жаклин?

— Нет. Я свяжу с ним техника.

Они разговаривают спокойно, словно ничего не происходит. Каждый показывает товарищу, что по горло поглощен делами и меньше всего думает о расставании.

— Позвонить? — спрашивает Жюль.

— Он вызовет нас сам, когда линия будет чистой. Тебе что-нибудь говорит фамилия Бергер?

— Бергеров пруд пруди!

— А кличка «Тэдди»?

— Из РСХА?

— Не знаю. Техник подслушал разговор Рейнике. Какой-то Бергер, он же Тэдди, из Швейцарии едет в Париж. Чертовски знакомый псевдоним!

— Ты уверен?

— Да, почти. Понимаешь, старина, мне все чудится, что этот Тэдди где-то попадался мне… И потом — странно, правда? — не могу отделаться от мысли, что он имеет какое-то отношение к налету на «Геомонд».

— Это от лукавого!

Жюль улыбается. Морщины на его лице исчезают.

— Займись-ка лучше фельдмаршалом.

Жак-Анри с грохотом задвигает ящичек.

— Не могу!.. Пойдем погуляем, старина?

…Они идут по набережным Сены, минуя пляс де ля Конкорд, и по Кэ де Лувр добираются до начала Ситэ. С набережной хорошо виден громадный Дворец юстиции, расползшийся на треть острова, и Жюль словно заново рассматривает его. До свиданья, Париж!..

На углу патруль проверяет документы. Сворачивать поздно, и Жак-Анри, не ускоряя шага, идет ему навстречу. Вахмистр из полевой полиции, шевеля губами, долго рассматривает удостоверения, переводит взгляд с фотографий на лица Жака-Анри и Жюля и опять на фотографии. Неохотно сует бумаги назад.

— Проходите.

Ничего особенного. Жаку-Анри десятки раз в день приходится лезть в бумажник за удостоверением личности или пропуском. Оккупационный режим в Париже свирепеет со сказочной быстротой. Стены домов заляпаны объявлениями о заложниках, приказами военного коменданта, афишками с портретами разыскиваемых… Теперь, после Сталинграда, немцы еще больше закрутят гайки пресса. Вахмистр на углу явно искал предлога придраться и был чрезвычайно разочарован, найдя, что бумаги Жюля и Жака-Анри в полнейшем порядке.

У моста Арколь — новый патруль. Жюль переглядывается с Жаком-Анри. Ну и припекло же немцев! На этот раз документы проверяют офицеры с черными ромбами на рукавах. В ромбах серебром вышито «СД». Жак-Анри на миг теряет самообладание. СД частенько вот так, средь бела дня, задерживает прохожих и отправляет их в Сантэ как заложников… До отъезда Жюля остались считанные часы, и Жак-Анри никогда не простит себе, если с другом что-нибудь случится сейчас. И что за идиотская мысль — разгуливать по Парижу, зная, что немцы в любой момент готовы обрушить репрессии за Сталинград!

Пожилой гауптштурмфюрер из руки в руку перекладывает удостоверение Жюля, его ночной пропуск и справку канцелярии коменданта Парижа, что Жюль является сотрудником немецкой администрации.

— Куда вы идете?

— Нас ждет клиент.

— Кого — вас?

Жак-Анри выдвигается вперед. Его немецкий язык безупречен.

— Фирма «Эпок», господин офицер. Я ее владелец. Мы строим для вермахта!

— Заткнитесь! Документы?

Жак-Анри протягивает удостоверение. Вежливо поясняет:

— Наш клиент — генерал-майор Пиккеринг. Организация Тодта.

Гауптштурмфюрер повышает голос:

— Заткнитесь!

— Хорошо, — говорит Жак-Анри.

Дело оборачивается плохо. Привлеченный объяснением, к ним направляется штатский. Из-за плеча офицера заглядывает в бумаги Жака-Анри и что-то шепчет. Офицер молча передает ему документы.

Штатский согнутым пальцем подзывает Жака-Анри к себе. Смотрит на Жюля.

— И вы тоже… Пойдемте-ка со мной.

Они входят в подъезд, и штатский спрашивает:

— Кто из вас знаком с генералом?

— Я, — говорит Жак-Анри.

— Его телефон?

— Только служебный…

— Номер?

Жак-Анри достает записную книжку. Открывает на листке с буквой «П». Штатский следит за его пальцем, отчеркивающим строку.

— Пиккеринг?

— Да, да…

Не скрывая сожаления, немец возвращает документы.

— Убирайтесь немедленно! Оба!

Жюль прижимает руку к сердцу:

— Тысяча благодарностей.

Штатский бешено поворачивается к нему.

— Еще одно слово, и я арестую тебя! Вон отсюда, скотина!

…Обратный путь обходится без происшествий. Жюль через каждые два шага ругает немцев. Когда французские ругательства кажутся ему слишком слабыми, он пользуется итальянскими и испанскими. Жаку-Анри становится смешно.

— Прекрати, старина…

— Такой день! — негодует Жюль. — И так испортить!.. Называется, попрощался с Парижем!

— Это они за Сталинград!

— Пора бы начать привыкать!

— Привыкнут…

Жюль останавливается и хохочет. Смех его так заразителен, что и Жак-Анри начинает улыбаться. Смеется. Прохожие оглядываются на них и замедляют шаг. Кое-кто готов присоединиться к веселью, хотя и не знает причины. Люди устали быть мрачными. Улыбка — она так красит жизнь! С ней и день кажется не особенно промозглым, и небо — чистым.

 

5. Февраль, 1943. Берлин, Тирпицуфер, 74

Генерал-лейтенант и кавалер рыцарского Железного креста Франц фон Бентивеньи, несмотря на высокое официальное положение, занимаемое в абвере, далеко не каждый день имеет честь видеться с адмиралом Канарисом. Он не так близок к нему, как генералы Ганс Остер и Эрвин Лахузен. Третий отдел абвера — заграничная разведка и контрразведка, — возглавляемый Бентивеньи, не блещет успехами и чаще всего играет на узких совещаниях у адмирала роль мальчика для битья. В кабинет Канариса генерала приглашают, как правило, по неприятным и обидным поводам. Поэтому, усаживаясь в кресло против стола и стараясь не слишком скрипеть сапогами, Бентивеньи заранее настраивается на очередной выговор. Канарис, маленький, с гладко прилизанными седыми волосами, недобро щурится, слушая Остера, держащего на весу раскрытую папку с документами. Кивок адмирала, адресованный фон Бентивеньи, более чем прохладен.

— Прошу извинить… У вас все, Остер?

— Да, экцеленц!

— Задержитесь, и поговорим втроем.

Остер слывет в абвере наперсником Канариса и поверенным всех его тайн. Он на чин ниже Бентивеньи и держится в его присутствии подчеркнуто скромно, как младший товарищ, которому предстоит многое перенять у старшего. Это, конечно, не значит, что он так и думает; напротив, у фон Бентивеньи есть основания полагать, что Остер невысокого мнения о его способностях разведчика. Но в абвере все следуют примеру Канариса, который тем лучше отзывается о человеке, чем большим ослом его считает. Это его манера, в частности, доводит до белого каления обергруппенфюрера Генриха Мюллера, коему Канарис к месту и не к месту поет дифирамбы. Всемогущий начальник гестапо прямо-таки бесится, слыша похвалы своему уму и своей проницательности, исходящие из кабинета шефа абвера. На месте Канариса фон Бентивеньи поостерегся бы играть с огнем, особенно сейчас, когда положение адмирала значительно пошатнулось. Фюрер настойчиво ищет в своем окружении виновников катастрофических неудач на Восточном фронте. Мюллер и Гиммлер, разумеется, не преминули намекнуть ему, что военная разведка провалилась со своими оценками возможностей Советского Союза…

Фон Бентивеньи, задумавшись, не мигая, целится взглядом в высокий, с залысинами лоб адмирала. Плоские уши Канариса пронизаны склеротическими прожилками; глубокие носогубные складки словно высечены резцом. Старый умный доберман-пинчер. Лучший сторож и лучшая ищейка империи! Неужели Мюллеру удастся свалить его? Сколько врагов у Канариса — Кальтенбруннер, Шелленберг, Мюллер, Гиммлер… Пальцев не хватит, чтобы пересчитать! Был еще Гейдрих, особенно ненавидевший адмирала, но его, слава богу, убрали с пути чешские террористы в мае сорок второго… Врагов породила зависть к выдающемуся положению адмирала в партии и государстве. Умножило их число иное — желание спихнуть ответственность за собственные просчеты на чьи-нибудь достаточно широкие плечи. Канарис удобная для ударов фигура. Он единолично руководит всей зарубежной агентурой рейха и только один в полном объеме имеет представление о комплексе разведывательных данных. Недаром Мюллер пустил слух, что данные эти, выйдя из кабинета Канариса, попадают на стол фюрера в препарированном виде… Жуткий слух, и не дай господь, чтобы фюрер поверил ему!

— Господа, — говорит Канарис, и в глазах его появляется живой блеск. — Я только что приехал от Кейтеля. Фельдмаршал информировал меня о заседании Тайного совета и словах фюрера. Не беру на себя смелости цитировать их, но основную мысль хочу довести до вашего сведения… Садитесь, Остер, — это надолго…

Остер, цепляясь носками сапог за ковер, огибает стол и занимает место напротив Бентивеньи. Постное лицо его обращено к адмиралу.

Канарис откидывается в кресле и прячет голову в плечи. Золотое шитье на рукавах его мундира мерцает в свете настольной лампы. Обычно адмирал ходит в штатском, форму он надевает лишь тогда, когда его приглашают в ОКБ или в ставку фюрера. За последние месяцы он делает это все реже и реже. Словно угадав мысли Бентивеньи, Канарис тонко улыбается, подбирая пухлую нижнюю губу.

— Разговор надолго не всегда означает — о плохом, генерал. Сегодня я скорее добрый вестник, чем герольд беды… Зато мой друг Кальтенбруннер изрядно поворочается ночью. Фюрер спросил его, что предпринято штабом Рейнике для ликвидации европейских групп русских? Кальтенбруннер сослался на Шелленберга и заверения Рейнике об окончании операции в месячный срок. «Прошло четыре месяца! — сказал фюрер. — Ваш Рейнике — один из тех, кто помог русским под Сталинградом!..» Вы знаете, что у фюрера исключительная память, господа. На заседании он блестяще это доказал. Кальтенбруннер, по словам фельдмаршала, был раздавлен, когда фюрер перечислил, сколько радиотелеграмм получил русский генштаб от своей агентуры, и отметил при этом, что перехватить и расшифровать удалось не более пяти процентов от общего количества. Как раз здесь — и вполне уместно! — фельдмаршал воспользовался паузой и доложил, что мы, то есть абвер, вывели из игры швейцарскую резидентуру русской разведки и добились того, что в будущем она не оправится от разгрома.

— О!

Как ни выдержан фон Бентивеньи, восклицание срывается с его губ. Канарис мягко смотрит на него.

— Не обижайтесь, генерал. Бергера в Швейцарию послал я сам, минуя всех, и он отлично справился с поручением. Там, где служба безопасности прибегла бы к фарсу со стрельбой, Бергер проявил редкую сообразительность и обошелся без шума. Несколько недель он наблюдал за Марешаль — той самой, которую Шелленберг утащил в Берлин, — и через нее вышел на некоего Буша. От Буша нить потянулась к издательской фирме «Геомонд» и ее владельцу Вальтеру Ширвиндту. Бергер начал с простого: его человек в налоговом управлении проверил книги фирмы и установил, что расходы всегда превышают доходы. Если верить им, то «Геомонд» работала в убыток… К сожалению, наблюдение за Ширвиндтом ни к чему не привело. Бергеру не удалось выявить его связи, почти ни одной… Не имея прямых улик, Бергер предпочел обойтись без услуг швейцарской полиции и сам — всего на несколько часов — превратился в полицию, прокуратуру и суд. Ему, признаться, здорово помогли чиновники архивов СД, разыскавшие фото Ширвиндта, сделанное еще в Испании. Там его звали иначе; он русский и до тридцать девятого носил чин комбрига… Что скажете, господа?

Остер округло поводит рукой, словно предоставляя Бентивеньи право и честь высказаться первым.

— Блестяще, — говорит Бентивеньи, едва сдерживая досаду. — Но почему я, экцеленц, узнаю об этом последним? Чем подал я повод для недоверия?

Глаза Канариса делаются, стеклянными.

— Ничем! Но я полагал, что не подотчетен своим подчиненным! Надобно ли повторяться, что в разведке все построено на исключениях, а не на правилах? Бергер — исключение, поскольку посылал его я и действиями его руководил я же. У вас, генерал, было широчайшее поле для приложения сил — половина континентальной Европы. Неужто вы столь жадны, что не в состоянии подарить мне одну-единственную Швейцарию? Она так мала и так второстепенна!..

Когда Канарис шутит, никогда не предугадаешь, чем все кончится. Бентивеньи от юмора адмирала хочется поежиться. Он спешит спасти положение.

— А Германия? Она очищена от агентуры вами!

— Вы имеете в виду группу Шульце-Бойзена? Увы, это сделало гестапо.

— А Харнака… и этой — Альты?

— Да, Альты — Ильзы Штебе… Такие имена надо помнить, генерал… Хорошо, что вы сказали о них. Я долго думал над их делами… Да, да, представьте, мне все казалось, что мы не извлекли всей пользы от следственного и розыскного материала. Так оно и есть.

Остер деликатно покашливает.

— Но группы обезврежены, экцеленц. Что же еще?

— Система, Остер… Шелленберг всех и вся валит в одну кучу. Он и Кальтенбруннер докладывают фюреру, что вся Европа покрыта сетью русских разведывательных организаций. Они утверждают, что группы связаны между собой и представляют единое целое. Когда подобное заблуждение используется в пропагандистских целях, я готов оставить его на совести авторов и не опровергать. Одними плакатами со словечком «Тс-с!» не мобилизуешь бдительность немца. Пусть думает, что враг везде, и держит язык за зубами… Но в интересах контрразведки как таковой — не раздувать миф о гигантской сети, а трезво посмотреть в глаза жестокой правде.

Остер открывает было рот, но тут же сжимает губы.

— Вы что-то хотели добавить?

— Нет, экцеленц.

— Хорошо… Так сколько же групп действует? Много или мало?.. — Канарис выдерживает паузу. — Очень мало, господа. Я имею в виду профессионально обученные кадры, а не случайных лиц, используемых как источники и для связи. Вспомните Берлин. Три-четыре активных разведчика и сколько-то помощников, не всегда осведомленных о том, кому они дают сведения. Знал ли, скажем, Шульце-Бойзен о других берлинских группах? Ровным счетом ничего! Ограниченная численность, изолированность и полная конспирация — таков принцип русских.

Бентивеньи решается возразить:

— Но во Франции, экцеленц…

— То же самое, генерал. С некоторыми отклонениями, разумеется. Вы ищете там могущественные резидентуры с налаженным аппаратом и сотнями идейных и платных информаторов. А на самом деле русские держат там полдесятка кадровых работников, надежно изолированных друг от друга и вступающих в контакт только через посредников.

У Остера ползет вверх бровь.

— Дом без ключа…

— Что вы сказали?

— Дом без ключа, экцеленц. Так назвал эту систему один из чинов гестапо, некто Гаузнер. Довольно метко!

— Не нахожу. Ко всякому дому можно подобрать ключ. А если мы этого не в состоянии сделать, то значит — к черту, на свалку, в крематорий! Ни один охотник не станет держать собак, утерявших нюх.

— Да, экцеленц!

«Уж не я ли такая собака?» — думает Бентивеньи и задерживает дыхание.

У Канариса просто дьявольское чутье! Бентивеньи еще не успевает додумать мысль до конца, как адмирал дружески замечает:

— Я не о присутствующих, господа. Вами я доволен… Но вернемся к Франции. Рейнике в Париже ведет свои дела с помощью гадалки. Кофейная гуща и карты вряд ли предскажут ему правду. Докладывая в Берлин, он лжет и Мюллеру и Шелленбергу, а те лгут Кальтенбруннеру и Гиммлеру. Что касается последних, то их доклады фюреру соответствуют исходному материалу. Все эти господа изображают из себя хоровое общество и, помня о выдуманной ими ко-лос-саль-ной сети, утверждают, что стоит им только зацепиться хоть за край, как они доберутся и до середины. Сколько же «краев» им надо?! Брюссель, Марсель, снова Марсель, Лилль, похищенная Марешаль, какой-то контрабандист… И что там еще?!. Любая сеть разлезлась бы, как паутинка, если бы она была и покрывала всю Францию! А итог? Он жалок, господа. Выпадает одно звено — возникает новое. Нащупываем его — появляется третье. Организатор сидит где-то вдали от зоны поисков и хладнокровно наблюдает за нашими усилиями. Больше того — пожалуйте: пеленгаторы в Кранце нащупали новые передатчики где-то в Голландии. Что — и эти тоже работают под эгидой Парижа?!

Фон Бентивеньи, забывшись, растерянно моргает. Его опять обошли. Радио-абвер доложил непосредственно адмиралу, миновав третий отдел.

— Этого не было в сводке.

Канарис сдвигает брови к переносице.

И не будет. Я приказал не включать в сводку ни строчки. Ее читают слишком многие. В том числе и те, кто настроен против абвера. Это секрет, господа.

Остер торопливо кивает. Канарис еще глубже уходит в кресло. Он точно сник. Складки устало наползают друг на друга, на виске вспухает и начинает отчетливо пульсировать толстая жилка.

— Нас здесь трое, господа. По крайней мере, двое — я имею в виду вас, а не себя, — лучшие разведчики Германии. Это не лесть… Займитесь Парижем сами. Часть информаторов, по-моему, сидит в Берлине, но их пусть ищет гестапо. Выведите из строя основного фигуранта, как это сделал Бергер в Женеве, — и задача будет решена. Я подброшу вам зацепку. Гаузнер — упомянутый вами, Бентивеньи, — упустил в Брюсселе одну девицу. Ее же выследили в Марселе, и вновь она ушла. Наконец в Париже один из сыщиков покойной «Сюртэ» обнаружил ее в третий раз. И опять она улизнула. Может быть, это всего-навсего ловкая связная, а возможно, что и фигура покрупнее. Слишком часто она почему-то оказывается там, где горячо. Присмотритесь к ней и не спрашивайте, откуда я знаю о ее третьем появлении и наблюдателе из «Сюртэ». Это мой маленький секрет. Но помните: ключ к этой истории лежит в кармане лейтенанта Мейснера. Я не знаком с ним, но считаю, что ни по возрасту, ни по чину он не заслуживает того, чтобы столь драгоценный предмет стал его собственностью. Отберите у него и ключ, и все остальное, Бентивеньи. И завтра же!

— Да, экцеленц… Я это сделаю, но Мейснер уже не у нас. Он в штабе Рейнике.

— Верните его в абвер.

— Нужен ваш приказ.

— Я подпишу его… Если все состоится и девица «приведет» нас к резиденту, Мейснер получит Железный крест и назначение на фронт. Пусть делает карьеру в бою.

— Вы правы, экцеленц.

Остер ногтем почесывает висок. У него холеные руки с белыми пальцами аристократа. И речь аристократически изысканна и чем-то напоминает скрипичные пассажи.

— Я бы позволил себе, экцеленц, внести на ваше суждение один проект, возникший экспромтом. Вы удостоили похвалы Юстуса Бергера, которого я имею счастье немного знать по совместным мероприятиям; так не согласились ли бы вы, экцеленц, временно — о, на самый небольшой период! — прикомандировать его к нашему отделу в Париже?

Канарис одобрительно наклоняет голову.

— Он уже в Париже, Остер. Еще что-нибудь?

— Пожалуй, все. Я почти не в курсе дел, экцеленц, и не смею вторгаться в область, где прерогативы начальника третьего отдела заслуживают уважения и приоритета…

— Это разумно… Ваше мнение, Бентивеньи?

— Я должен ехать в Париж?

— Не стоит. Этим вы поможете Рейнике вывернуться — он обернет себе на пользу ваш приезд и все свои грехи спишет по счетам абвера. Оставайтесь в Берлине; пусть Бергер выступает в качестве посла и ответственного уполномоченного.

— Официально?

— Нет, конечно! Никаких верительных грамот и письменных полномочий. Считается, что он отдыхает после Швейцарии. Шустера и парижский абвер — кого следует, — предупредите персонально, что они должны оказывать содействие Бергеру, если он в порядке инициативы надумает предложить им свою помощь. В этом случае его распоряжения будут обязательными для точного исполнения во всех инстанциях разведки или контрразведки. Все… Вы свободны, господа.

Вялой рукой Канарис некрепко жмет руку Бентивеньи и снова тонет в кресле. Стоя генерал может видеть на коленях у начальника абвера свернувшуюся уютным клубочком таксу. У таксы взгляд как у человека, обремененного тысячами забот. Это любимица адмирала — Зеппль-2. Зеппль-1 умерла еще до вступления Канариса в должность начальника абвера; фото таксы висит у него над книжным шкафом, напоминая о бренности всего земного и еще о том, что адмирал живет в мире, где собаки лучше людей.

Фон Бентивеньи позволяет себе улыбнуться таксе.

— Как твой животик, Зеппль?

— У нее глистики, — говорит Канарис. — Бедное существо… У вас нет на примете знающего врача, генерал? Тот, что лечит Зеппль, просто шарлатан. Она так страдает…

Бледные уши Канариса розовеют. Послушать, так ничто в мире не волнует его сейчас сильнее недугов таксы! Канарис не был бы Канарисом, если бы позволил хоть одному человеку на свете заглянуть в недра своей души. Даже Кальтенбруннер, хвастающий своей осведомленностью о всех и каждом, когда речь заходит об адмирале, только морщится и называет его «великим мистификатором». Никто не знает точно вкусов и привязанностей адмирала. Страсть к гладкошерстным таксам на поверку легко может обернуться холодным расчетом человека, прекрасно помнящего, что Гитлер считает себя выдающимся знатоком кинологии, а Эрнст Кальтенбруннер весь досуг посвящает возне с догами. На этой почве между адмиралом и начальником РСХА завязались странные отношения, внешне похожие на дружбу: выпадают вечера, когда они проводят часы за беседой о собачьих статях, и «угрюмый Эрнст» с живейшим интересом прислушивается к мнению Канариса. Общность увлечений не препятствует обоим ненавидеть друг друга так, как это способны делать только люди, смертельно боящиеся один другого.

«У Зеппль глистики, — повторяет про себя Бентивеньи, выходя из кабинета. — Боже мой, куда катится Германия? Глисты паршивой собачонки заботят нас больше проигрыша Сталинградского сражения!.. К черту абвер! Буду просить у фюрера дивизию и — на фронт!»

Он трижды повторяет про себя эти слова — «На фронт!» — отчетливо понимая, что никогда не подаст рапорта о переводе. Как ни пошатнулось положение Канариса, он еще силен, значительно сильнее, чем хотелось бы Кальтенбруннеру. Удача в Женеве повысила его акции в штабе верховного командования вермахта, а успех в Париже поможет крепко усесться в седле. Только сумасшедший покинет его сейчас, чтобы погибнуть, командуя уставшими от войны солдатами. Адмирал справится и с Кальтенбруннером, и с Гиммлером и по заслугам воздаст тем из соратников, которые остались ему верны…

…Думая так, Бентивеньи, на свое несчастье, очень далек от предвидения будущего. Все, решительно все произойдет не так… Кальтенбруннер выйдет победителем из драки с абвером и доживет до разгрома Германии, чтобы быть повешенным по приговору Международного трибунала в Нюрнберге. Остера уничтожит гестапо, и оно же, после 20 июля 1944-го, доберется и до Канариса. Маленький адмирал станет узником камеры № 22 внутренней тюрьмы каторжного лагеря Флоссенбург и 9 апреля 1945 года будет вздернут палачом на виолончельной струне. Смерть не сразу заберет его в ад: палач двенадцать раз поднимет и опустит петлю, продлевая мучения. Одним из пунктов обвинения, помимо «измены рейху» (измены, так и не доказанной Мюллером), явится то, что абвер так и не сумел ликвидировать до конца «очаги русского Сопротивления в Западной Европе», что в переводе с эзопова языка гитлеровского «Народного трибунала» на общечеловеческий означает превосходство людей из Дома без ключа над всем гигантским аппаратом контрразведки с его четырьмя тысячами кадровых офицеров в одном только Берлине!..

 

6. Март, 1943. Париж, бульвар Осман, 24

Вторую неделю Жаклин работает в «Эпок» секретарем Жака-Анри. Обязанности ее многообразны. Почта, телефон, предварительные беседы с посетителями, каждому из которых нужно словно между прочим задать вопрос о погоде в Дьемме: «Не знаете ли, тепло там сейчас?» Если отвечают, что нет, в Дьемме холодно и осадки, то такой посетитель в отсутствие Жака-Анри должен оставить для него конверт с запиской. Помимо двух параллельных телефонов, соединяющих кабинет с приемной, у Жака-Анри есть отдельный аппарат; когда он работает, на табло у Жаклин мерцает зеленый глазок. В такие минуты к Жаку-Анри нельзя никого допускать.

Почты поступает много. Большинство конвертов с клишированными названиями фирм, но встречаются и частные письма, и открытки, и боже упаси хоть ненадолго задерживать их у себя! Попав к Жаку-Анри, послания эти словно испаряются — Жаклин не находит их ни в папках, ни в урне для бумаг, которую обязана очищать в конце рабочего дня. Особенно много хлопот с телефоном. Кого нужно соединить с господином Леграном немедленно, а кто вполне может подождать? Ну, с немцами, положим, все ясно: Жаклин строго-настрого приказано переключать аппараты на кабинет, как только она услышит первую же фразу. Не спрашивать ни о чем, а сказать любезно: «Минутку, месье!» — и перевести рычажок коммутатора. А как быть с французами? Особенно с теми из них, которые простецки зовут господина Леграна «месье Жаком» и не прочь с места в карьер назначить свидание самой Жаклин в любом из загородных ресторанов? Это маленькие дельцы, коммерческие посредники и вышибленные из игры биржевые зайцы — народ настойчивый и льстивый. Являясь в контору, они приносят Жаклин бонбоньерки и цветы. И опять Жаклин не знает, как быть: надо ли принимать подношения или отвергать их, блюдя престиж секретаря шефа фирмы? Жак-Анри посмеивается и вполне серьезным тоном советует брать только фиалки. «Они подходят под цвет ваших глаз, дорогая». Сам он занят с утра до вечера и не в состоянии уделить разговорам с Жаклин ни одной лишней минуты. Совещания со строителями, поездки к префекту, деловые разговоры с глазу на глаз, приемы для немецких офицеров… Письма, звонки, рукопожатия, вежливые улыбки, сопровождаемые поклонами и многозначительными намеками, смысла которых Жаклин, не в состоянии постичь… Калейдоскоп лиц, имен и голосов…

В понедельник Жак-Анри уехал в Нант и вернется не раньше среды. Жаклин должна отвечать, что он гостит у знакомого промышленника в Фонтенбло и просит всех, кому он нужен, позвонить или зайти в среду до полудня. Во второй половине дня у него назначена встреча с военными приемщиками из Тодта, подполковником и майором, в чьем обществе Жак-Анри отчаянно кутил всю прошлую пятницу. Они начали с утра выпивкой в кабинете, потом немцы отвезли Жака-Анри на машине к «Максиму», и дело кончилось коньяком опять-таки в кабинете, причем Жаклин вынуждена была варить им кофе и терпеливо сносить ласковые щипки, которыми подполковник выказывал ей свое расположение. Майора рвало, и поэтому женщины его не интересовали. Жаклин с трудом отделалась от подполковника, всерьез вознамерившегося проводить ее домой, и в понедельник собралась пожаловаться Жаку-Анри, но не успела: он позвонил по телефону и предупредил, что едет в Нант. Жаклин привезла ему на вокзал письма, пришедшие в субботу и воскресенье. Жак-Анри ждал ее на перроне и выглядел отвратительно. Глаза его запали, а лицо было зеленым. Жаклин стало жаль его, и она поцеловала его в щеку, хотя и была сердита.

— Пройдет, — сказал Жак-Анри и погладил ее по волосам. — Будьте умницей и ведите себя хорошо.

— Я не девочка! — обиделась Жаклин. — И не хлещу коньяк с немцами.

— Вам не нравится мой образ жизни?

— А вам?

— Честно говоря, не очень! Но что поделать, дорогая?

— Разве пьянствовать необходимо?

— Оставим это… Мне пора.

— В среду?

— Да, и не ошибитесь, где я! Запомнили? Я в Фонтенбло, у барона д'Ашьера. Если позвонит мужчина и с акцентом спросит уважаемого сеньора Переза, не вешайте трубку. Он не ошибся и спрашивает меня. Ответьте ему, что в среду, не позднее часа, я буду в районе Ситэ, возле дома с числом, совпадающим с числом его лет. Запомнили?

— Еще бы!

— Вы умница, моя дорогая, и я рад, что мы работаем вместе.

Жаклин покраснела. После Марселя она была готова вот-вот влюбиться в Жака-Анри. По утрам подолгу сидела перед зеркалом, рассматривая себя, и страдала. Слишком крупные скулы, и глаза невелики. И брови одна выше другой. Пинцетиком она выщипала брови, вытянула их в ниточку с помощью карандаша; накрашенные губы сделали ее вызывающе яркой. Перед поступлением в контору Жак-Анри повел ее в салон и купил два платья, очень простых по фасону и очень дорогих. В подчеркнутой скромности линий было скрыто что-то привлекательное, и на Жаклин стали оглядываться, когда она завтракала в кафе. Перчатки, сумочка и туфли из кожи одного оттенка и качества, часики на золотом браслете и голубые камешки в ушах яснее ясного говорили, что Жаклин повезло и она пользуется расположением владельца фирмы. Слова Жака-Анри, что «так надо», ее мало утешали. Придя в контору в первый день, она с раздражением бросила сумочку на стол и сорвала перчатку.

— Меня принимают за содержанку! Это уже слишком, слышите!

Жак-Анри успокаивающе погладил ее по плечу.

— Казаться содержанкой и быть ею — понятия разные.

Жаклин уперла руки в бедра.

— Что ж, по-вашему, мне надо повесить вывеску на лоб: «Я не такая…»?

Объяснения Жака-Анри ее не удовлетворили, и с платьями она примирилась лишь тогда, когда он, устав спорить, сказал, что она плохо начинает совместную работу. «Не хватает только, чтобы мы тратили время на подобные объяснения. Со временем вы все сами поймете и посмеетесь над своей горячностью. И — довольно об этом!»

В новых туалетах и с «новым» лицом Жаклин стала почти неузнаваемой. Даже манеры стали другие. Куда подевались угловатые жесты, мальчишеское потряхивание челкой? Платья плотно облегали тело, и волей-неволей приходилось плавно двигаться, чтобы не лопнули швы.

Новые документы, новая одежда, новые грим и прическа… Казалось бы, и мать прошла бы мимо, встретив Жаклин на улице. И все-таки нашелся человек, который, кажется, узнал ее. Она сидела в кафе, в пассаже «Лидо», том самом, где в первый раз встретилась с Жаком-Анри, и думала о нем, о той встрече и о том, что это — судьба. Пристальный взгляд из-за витрины лег на ее лоб и словно надавил на него, заставив поднять голову от чашки с жиденьким супом. Худощавый брюнет в опрятном реглане был знаком. Жаклин определенно встречала его, но где и когда, не могла вспомнить. Взгляды их встретились, и брюнет улыбнулся, отходя… Жаклин покопалась в памяти, вороша мысленные портреты, но не нашла никого, кто был бы похож на этого брюнета. И все-таки они где-то встречались! Жаклин была достаточно опытна, чтобы отличить улыбку, которой как бы приветствуют малознакомых, но все-таки узнанных людей, от улыбки, знаменующей начало уличного флирта. Она готова была поручиться, что брюнет в реглане не собирался с ней заигрывать.

До самой конторы Жаклин ломала голову, пока ей не показалось, что брюнет и пассаж «Лидо» чем-то связаны между собой. Не здесь ли она видела его? Когда?.. Ну конечно, начало или середина февраля, завтрак из овощей, запотевшее окно кафе. Брюнет вошел и тут же вышел; тогда на нем был плащ. О мадонна, еще один вздыхатель!.. Жаклин засмеялась, представив себе его длиннейший гасконский нос. Жак-Анри, если бы хотел поухаживать за Жаклин, мог не опасаться такого соперника!

До самого вечера в Жаклин боролись два желания: подразнить Жака-Анри рассказом о поклоннике и умолчать о нем, подождав новой встречи. Назавтра она пошла в Лидо, и, конечно же, брюнета не оказалось… Господи, что за дура! Кому придет в голову влюбиться в такую страшилу, как она?.. Думая об этом, Жаклин жалела себя, пока ей не почудилось, что воспоминания о брюнете не замыкаются на одном кафе. Черт возьми, а не появлялся ли он раньше, задолго до пассажа?.. Она вовсю напрягала память, но так и не связала лицо брюнета и его гасконский нос с Парижем или Марселем.

Жак-Анри, с которым Жаклин, промучившись два дня, решила наконец поделиться сомнениями, был настроен гораздо серьезнее, чем она могла ожидать. Он запретил ей показываться в пассаже и посоветовал в тот же день переехать на новую квартиру, о которой тут же по телефону договорился с посредником из бюро найма.

Жаклин переехала.

Квартирка оказалась маленькой и удобной, на последнем этаже, под самой крышей. Консьержка без особого любопытства расспросила ее о привычках, сказала, что дверь внизу запирается, как и везде, в час ночи, и, получив от Жаклин пять франков, вручила ей ключи…

Дом совсем рядом с конторой. Это и плохо и хорошо. Славно, что можно поспать подольше за счет времени, уходившего прежде на дорогу; зато Жаклин меньше приходится ходить пешком и дышать воздухом. Окна в конторе всегда плотно закрыты: Жак-Анри еще в самом начале объяснил, что это сигнал, означающий «все в порядке». При опасности надо уловчиться опрокинуть на стекло бронзовую Терпсихору и постараться выбить его. В крайнем случае надо высадить его просто кулаком — даже если тебя застрелят за это на месте. С тех пор Жаклин старается, чтобы Терпсихора всегда стояла, где надо, — уборщица иногда снимает ее с подставки и забывает водрузить на место.

Сегодня с самого утра телефон работает с полной нагрузкой. Уже звонили из банка; битый час нес галантную галиматью Рене; дважды или трижды вызывал инженер из Бордо, ведущий по заказу немцев строительство на побережье; допытывался, где именно отдыхает Жак-Анри, страховой агент. Адъютант генерала Пиккеринга предупредил, что его начальник будет в Париже завтра и завтра же хочет видеть господина Леграна; некто назвавшийся «техником» попросил внимательно отнестись к открытке с видом на Нотр-Дам, подчеркнув, что марка не имеет значения.

«Надо ли это записать?» — думает Жаклин. Она боится забыть что-нибудь и вызвать неудовольствие Жака-Анри. И почему только он так сдержан и суров с нею?

Жаклин открывает бювар и заносит в него: «Нотр-Дам. Марка?» И тут же начинает опять трезвонить телефон.

— Приемная месье Леграна. У аппарата — секретарь.

Жаклин выучилась произносить эти фразы профессиональной скороговоркой, экономящей время и терпение клиента.

— Господин Легран у себя?

— Он отдыхает в Фонтенбло.

— Жаль! Когда он будет?

— В среду.

— Это точно?

— Разумеется! В среду вечером у него ответственная встреча. Как доложить о вас, когда он вернется?

— Я позвоню в среду.

Французский язык говорящего неприятно правилен. В нем нет беглой небрежности, отличающей речь настоящего француза от школьных оборотов иностранца. Жаклин вспоминает о человеке, который должен вызвать сеньора Переза, и ждет продолжения, но в трубке уже звучат сигналы отбоя.

В полдень Жаклин идет обедать. На углу за ней увязывается шпик и тянется хвостом, пока она не входит в кафе. Жаклин нисколько не встревожена. Шпиков на парижских улицах столько, что скоро горожане растворятся среди них, как капли масла в супе. Политический и уголовный отделы полиции конкурируют с немецкими контрразведками, и частенько их сотрудники приклеиваются к людям просто так, на всякий случай. В каждом французе призывного возраста им чудится террорист, а в девушках — связные франтиреров. По ночам все чаще патрули находят офицеров и солдат с перерезанными глотками, а стены домов приходится перекрашивать, уничтожая лозунги, выписанные деголлевцами… Случается, что шпики, пристроившись к прохожим, удивительнейшим образом выходят на верный след; Жаклин так и не может понять, что именно здесь приходит им на помощь — интуиция или удача? Или решающим оказывается то обстоятельство, что большая часть молодежи действительно так или иначе связана с подпольем и выполняет задания маки или эмиссаров Лондона?.. Проводив Жаклин до кафе, шпик, не очень-то и скрываясь, ныряет в телефонную будку. Жаклин заказывает обед. Если бы полицейский заподозрил что-нибудь серьезное, он давным-давно остановил бы ее и проверил документы. Сейчас он скорее всего звонит в комиссариат и пытается навести справку по картотеке описаний. Ее портрета там нет. Точнее, там отсутствует словесная характеристика ее «нового лица», совсем не похожего на старое… Жаклин ест луковый суп и размышляет о тех юношах и девушках, которые именуют себя «солдатами Свободной Франции». Подростки, почти дети, они оказались втянутыми в войну и ведут ее наравне со взрослыми. «Бедные ребята, — думает Жаклин о них. — Дай бог вам не попасть в гестапо и уцелеть!» Об опасностях, угрожающих ей самой, Жаклин не вспоминает. Для нее риск — состояние привычное, с которым она сжилась и свыклась. Ничего особенного…

Жаклин, выходит на улицу и осматривается. Шпика нет и в помине. За кем он потопал сейчас? Дай ему бог сломать себе ногу!

Телефоны в конторе надрываются.

— Господин Легран будет в среду…

— Будет в среду…

— В среду…

И опять:

— Господин Легран отдыхает! Что прикажете передать?

Ровно в четыре приходит рассыльный из отеля «Пиккарди». Жаклин отдает ему два письма и открытку с марками, на которых изображен зеленый баобаб. Кому предназначены письма и как рассыльный доставит их по назначению, Жак-Анри не говорил. Не то, что он не доверяет Жаклин, но так уж заведено в «Эпок» — каждый делает свое. Вряд ли и мальчуган — вылитый Гаврош! — догадывается об осведомленности Жаклин. Наверное, считает ее размалеванной дурой, не посвященной в подлинное значение писем и открытки. Жаклин протягивает ему двадцать су и выпроваживает из конторы, отказав в просьбе ссудить сигареткой.

— Рано куришь, малыш!

— Подумаешь! — морщит нос «Гаврош». — Копишь деньги на чулки?

Жаклин шлепает его по заду, и парнишка вылетает в коридор. Рука у Жаклин тяжелая, недаром отец ее за долгую жизнь вспахал и засеял тысячи акров земли в Бретони. Земля была чужой, и Жаклин, помогая отцу, как и он, мечтала о собственном маленьком клочке.

Телефон звонит опять.

— Приемная господина Леграна?

— Да. Здесь — секретарь месье Леграна.

— Передайте ему, что в Дьемме холодно и сплошные осадки.

— Неужели? А у нас были сведения, что там тепло.

В трубке пауза. Потом мужской голос, торопясь, доканчивает:

— Интересующий Леграна вопрос удалось разрешить. Тот человек уехал на восток и живет теперь в Синельникове. Вы поняли меня? В Синельникове. Это на Украине.

— Да, — говорит Жаклин.

Она уже настолько в курсе дела, что может догадаться, что «тот человек», по всей видимости, какой-нибудь генерал вермахта, а штаб его дислоцируется в Синельникове.

— Я передам, — говорит она.

— Скажете, что звонил Шарль.

Такие вещи записывать нельзя. Жаклин повторяет про себя сообщение несколько раз, утрамбовывая его в памяти. Жак-Анри, вернувшись среду, будет доволен ею. Все идет хорошо, и она старается изо всех сил, чтобы дело, порученное ей, делалось как надо. Она готова совершить что угодно, чтобы фашистам скорее свернули шеи. И не только во Франции! Вся Европа живет мечтой об этом дне, и Жаклин, думая о нем, немножко — самую капельку! — позволяет себе погордиться тем, что принимает участие в самой справедливой из войн — войне за освобождение.

 

7. Март, 1943. Париж, Булонский лес

«Личный штаб» — это звучит громко, но не отражает сути дела. Личный штаб бригаденфюрера Рейнике составляют два десятка сотрудников в звании не выше штурмбаннфюрера, прикомандированных к нему из разных ведомств для особых поручений. Известная часть из них является членами гестапо и СД, среди остальных, наряду с разного рода специалистами из общих СС, — чины криминаль-полиции и полевой жандармерии. В Булонском лесу они занимают небольшой особняк, примыкающий к зданиям гестапо и служивший прежде для технических нужд. В штабе нет строгого разделения на отделы, каждый выполняет отдельные задания и подотчетен только бригаденфюреру. Это довольно удобно для Рейнике; по крайней мере, он может быть спокоен, что о его планах знают немногие и утечка сведений исключается.

До войны Булонский лес пользовался популярностью среди парижан, но с тех пор, как гестапо избрало его для своей резиденции, французы, не сговариваясь, стали избегать этого района. Элегантные ландо и шарабаны — дань аристократической моде — уступили место на дорожках «опелям» и «мерседесам», а праздные пары — усиленным патрулям в стальных шлемах. Солдаты СС останавливают каждого, кто приближается к гестапо, и проверяют документы: приказ обязывает их не верить никому и никого не узнавать в лицо.

И все-таки временами Рейнике кажется, что режим секретности недостаточно жесток. Своих людей он обязал деловые разговоры вести только в служебных помещениях штаба, а со вчерашнего дня запретил пользоваться городскими линиями телефона. Это распоряжение больно ударило по Мейснеру, привыкшему по нескольку раз на день болтать со своей толстушкой, проверяя, так ли уж она скучает без него в действительности, как утверждает, когда они остаются наедине. Увы, военная линия связи, обслуживаемая специалистами технического подразделения СС, недоступна для той, которая называет его «Пуппи».

В своем кабинете на втором этаже Мейснер ругательски ругает Рейнике. Мысленно, разумеется… Толстушка — это еще полбеды. Но вот Бергер, — если не позвонить ему, то дело кончится скандалом. Бергер, несмотря на тихий голос и вежливые манеры, наводит на офицеров абвера страх не меньший, чем Скорцени на эсэсовцев. Бергер не занимает официальной должности в абвере, числясь приписанным к секретариату адмирала Канариса, но ни Остер, ни Лахузен, ни Пиккенброк, не говоря уже о руководителях более низкого ранга, не удостаиваются так часто похвалы Канариса и доверительных бесед с ним при закрытых дверях. Поговаривают, что Бергер в «ночь длинных ножей» помог отправиться на тот свет начальнику штаба берлинских СА Карлу Эрнсту, а в 1939-м приложил руку к организации инцидента в Глейвице, давшего Гитлеру формальный повод объявить войну Польше. Никто не знает наверняка, было это или не было, но вот то, что Бергер по заданию Канариса руководит «контрразведкой внутри контрразведки», не вызывает сомнений. Он беспрепятственно получает доступ к любым документам и оказывается в курсе служебных и личных тайн.

Разговор с Бергером, состоявшийся в «Лютеции», выбил Мейснера из колеи. Бергер не требовал, не угрожал, говорил вежливо и мягко, но Мейснера не покидало ощущение, что его душили шелковым шнурком. Во всяком случае, он и не подумал скрыть от Бергера имя своего французского осведомителя и без колебаний дал обязательство немедленно связаться с «Лютецией», если в штабе Рейнике возникнут конкретные соображения по поводу «девицы из Марселя». Проверяя его лояльность, Бергер звонит в самое неподходящее время и требует отчетов. Он и сегодня может позвонить с минуты на минуту, и Мейснер почти в отчаянии: он убежден, что Рейнике дал указание прослушивать городской коммутатор. Самый невинный разговор с «Лютецией» вызовет его подозрение, и вместо обещанного Железного креста лейтенант, грубо говоря, рискует заработать крест из другого, менее долговечного материала. В СД существует свое понимание термина «охрана секретности».

Но пока телефон молчит, и Мейснер, нервничая, без дела перекладывает бумаги. Их немного. Отработанные агентурные донесения, несколько рапортов постов наружного наблюдения, записи специалистов из секции телефонного перехвата. Дом на бульваре Осман, 24 обложен, как медвежья берлога. Сейчас уже нет сомнений, что здесь под вывеской «Эпок» действует основной филиал русского Центра во Франции. Осведомитель «Сюртэ» не подвел. Днюя и чуть ли не ночуя в пассаже «Лидо» и вертясь возле кафе, он наткнулся-таки на ту, кого гестапо и абвер знали под тремя разными именами. Жаклин Перро, она же Лили-Симона Мартен, она же Жаклин Леруа. Если под первыми двумя ее искали как связную между источниками и радистами ПТХ, то третья ипостась оказалась написанной не без помощи владельца «Эпок» Жака-Анри Леграна. Не составляло труда выяснить, что документы Лили-Симоны были выданы комиссариатом полиции за взятку, данную все тем же Жаком-Анри чиновнику паспортного отделения. Рейнике приказал не трогать чиновника до поры до времени и, кроме того, не прикасаться пальцем ни к одному из посетителей «Эпок». Даже получив уведомление от агентуры об отъезде Леграна в Нант, бригаденфюрер не стал торопиться и отклонил предложение Мейснера взять русского разведчика где-нибудь на полдороге.

— А зачем? — спросил он с обычной ленивой улыбкой. — Что мы выгадываем? Пусть походит еще немного по земле.

Мейснер попытался настоять на своем. С некоторых пор Рейнике дарит его своим расположением, и ему, кажется, нравится, что лейтенант иногда позволяет себе иметь собственное мнение.

— Я боюсь, что наблюдатели в Нанте могут спугнуть его, — заметил Мейснер. — Не все наши сотрудники достаточно ловки.

— Снимем наблюдение.

— Совсем?!

— А почему бы и нет? Чем мы рискуем?.. Мы держим под контролем все щели, ведущие в «Эпок», прослушиваем вторые сутки разговоры по телефону, не спускаем глаз с Жаклин Леруа. И все-таки узнали пока ничтожно мало. По правилам требуются месяцы, чтобы выявить хотя бы часть связей Леграна и убедиться, кто есть кто. Этих месяцев у нас в запасе нет. Допустим, что в Нанте Легран посетит сотню мест. Что же, прикажете арестовать всех, с кем он встречался, а потом до второго пришествия путаться в протоколах, адресах, покаяниях и оправданиях? На эту сотню только один-два адреса представляют для нас интерес, и легче всего будет узнать о них у самого Леграна, на Принц-Альбрехтштрассе. Для того же, чтобы он скорее развязал язык, требуется, чтоб арест свалился на него, как пепел на Помпею. Чаще всего человек бывает раздавлен внезапностью и уже не помышляет о сопротивлении… Что же касается Нанта, то он ценен для нас тем, что пеленгаторы радиополиции прослушивают идущие оттуда передачи. Сам факт пребывания Леграна в Нанте, преподнесенный на допросе под определенным соусом, способен заставить его заговорить и быть откровенным с нами до конца.

— Он пробудет в Нанте до среды.

— Вы проверяли?

— Я звонил в контору, и, кроме того, у Леграна действительно назначена встреча с представителями Тодта.

— Не вздумайте трогать их, Мейснер! И вообще — не трогать никого. Даже если люди Леграна расположатся с передатчиками под окнами гестапо, мы обязаны ослепнуть и не заметить их. Я договорился, чтобы гестапо убрало своих наблюдателей с бульвара Осман и до четверга не предпринимало в этом районе акций против населения. Врагов нужно оберегать, Мейснер, если хочешь собственноручно перерезать им глотку.

Бергер, которому Мейснер в деталях изложил свой разговор, не выразил ни порицания, ни одобрения тактике, избранной бригаденфюрером. Он сидел, разглаживая складки на коленях брюк, и только спросил:

— Это все? Вы ничего не запамятовали, Мейснер?

При этом плохо выбритая щека его дернулась и побледнела. Сидя боком к лейтенанту, Бергер, казалось, готов был задремать от скуки, и если б не тик, Мейснер решил бы, что так оно и есть.

— Я стараюсь быть точным, — заметил он осторожно.

— Вы всегда ходите с портфелем?

— По большей части.

— И у Рейнике бываете с ним?

— Если бумаг много, то да.

— Он просто создан для диктофона! Странно, почему эта мысль не посетила вашу голову? Или вы предпочитаете быть не до конца откровенным со мной, Мейснер? Это ведь очень удобно — взять и забыть что-нибудь, а потом сослаться на скверную память. А?

«А что, если Рейнике заметит аппарат?» — подумал Мейснер, но отказаться не посмел. Диктофон, переданный ему Бергером, еле уместился в заднем отделении портфеля, и Мейснер замаскировал его сверху пустой папкой. Войдя с ним в кабинет бригаденфюрера в первый раз и ставя портфель возле тумбы стола, лейтенант испытал сильнейшее желание немедленно рассказать Рейнике все, но вовремя вспомнил тихий голос Бергера и его невыразительное лицо профессионального убийцы и прикусил язык. В эту минуту он был сам себе противен…

С приездом Бергера в Париж весь местный абвер подтянулся, как солдат нестроевой роты при виде генерала. Ни во что прямо не вмешиваясь и не уставая повторять, что числится в отпуске, Бергер исподтишка прибрал к рукам и оперативную секцию, и радио-роту, и лучшую агентуру. Шеф абвера делал вид, что это его не касается, и Бергер, приезжая в «Лютецию» — как правило, ночью, — вызывал к себе кого угодно и, не повышая тона, отдавал распоряжения, которые исполнялись чуть ли не молниеносно. Неведомым образом в «Лютецию» проник слух о его швейцарских похождениях, и за глаза Бергера называли Шриттмейером; в этой простонародной фамилии было что-то уничижительное. Скорее всего о женевской эпопее проболтался телохранитель Бергера, медлительный и туповатый баварец, следовавший за ним как тень. Он ходил за Бергером всю первую неделю, а в начале второй был отправлен в Берлин, и шеф парижского абвера под великим секретом сообщил своему заместителю, что из Берлина телохранитель проследовал прямо в дисциплинарную роту. После этого уже никто не решается даже за глаза именовать гостя Шриттмейером, а капитан Шустер по поводу и без повода лезет к нему с докладами о своих машинах с пеленгаторами. Мейснер замечает все это и делает выводы, чтобы при случае поделиться ими в СД, — он не очень верит в прочность своего вторичного назначения в абвер.

Звонка все нет, и Мейснер поудобнее пристраивает в портфеле диктофон. Поправляет чашечку микрофона, высвобождая ее из-под бумаг. Вчера Бергер недобро улыбнулся, прослушав запись, и сказал, что ему не нравится звук. Такое впечатление, будто Мейснер прятал микрофон в желудке. Лейтенант извинился: не всегда удается ставить портфель рядом с Рейнике, надо заботиться, чтобы он не лез в глаза.

Кабинетик Мейснера расположен прямо под кабинетом бригаденфюрера. По шагам над головой лейтенант научился угадывать настроение Рейнике. Их хорошо слышно, когда он в добром расположении духа; если же Рейнике в гневе, то шаги напоминают легчайшее шуршание — у разъяренного Рейнике походка напоминает танец на пуантах.

Тихий шелест над головой извещает лейтенанта о готовящейся грозе. Он возник еще ранним утром и упорно не желает перерасти в четкое постукивание каблуков.

«Что там стряслось?» — гадает Мейснер, прислушиваясь к шагам и к телефону.

Причина гнева Рейнике — телеграмма. Ответ комиссара Гаузнера на запрос-«молнию», посланный шифровкой, через голову обергруппенфюрера Мюллера. Бригаденфюрера интересовало одно: нельзя ли вытряхнуть из Роз Марешаль хоть какие-нибудь данные об «Эпок»? Из старых сводок, истребованных Рейнике в ведомстве Шелленберга, выползло на свет божий имя Лео Шредера, коммерсанта из Парижа, приезжавшего в Женеву в прошлом году. Рольф, превосходно сыгравший роль Дюрока, запомнил это имя и включил в свой отчет. Время приезда Шредера в Женеву совпало с периодом отсутствия Леграна, имевшего постоянный паспорт со швейцарской визой. Человек Рейнике, работавший в консульском отделе швейцарского министерства иностранных дел, сумел осторожно навести соответствующую справку. Бедняга Рольф! Он поплатился за свое рвение. После доклада Канариса «наверх» Шелленбергу понадобился козел отпущения, и он пожертвовал Рольфом, спровадив его в Россию… Бергер явился в Женеву на готовенькое, прошелся по следам агентуры РСХА и, как и она, добрался до Ширвиндта. Сейчас Юстус в Париже и пытается своим поведением убедить Рейнике, что занят девицами, а не разведкой. Он еще не знает, что вхолостую проделал свой женевский вояж. Кальтенбруннер позвонил Рейнике по линии имперской связи и, пришептывая от злорадства, поделился новостью: Ширвиндт возобновил работу раций и продолжает жить в Женеве, словно ничего не произошло. Теперь будет трудно вытащить его из норы и уничтожить. Кальтенбруннер спросил Рейнике, считает ли он Скорцени подходящим человеком для физической ликвидации Ширвиндта? Старая дружба, связывавшая бригаденфюрера и начальника РСХА, обязывала к откровенности, и Рейнике скрепя сердце ответил, что нет, в данном случае Отто ничего не добьется. Он привык действовать как налетчик, а Ширвиндта надо тихо и бесследно спровадить в озеро или дать ему погибнуть в автокатастрофе. Ликвидация Ширвиндта будет самой ловкой подножкой Канарису, убежденному в несравненный достоинствах своего Бергера. «Я подумаю», — сказал Кальтенбруннер и пожелал Рейнике успеха с «Эпок».

Рейнике подышал в трубку. Спросил:

— Мюллер и Шелленберг в курсе?

— Вряд ли, — сказал Кальтенбруннер. — Но все же постарайся застраховаться. У них есть свои люди в твоем штабе.

— Догадываюсь, — сказал Рейнике. — А как быть с Бергером? Он засунул в портфель Мейснера диктофон и пишет мои разговоры.

— Как ты узнал?

— О, есть места, куда не принято ходить с портфелем!

— Пусть пишет! Сейчас не так важно, кто конкретно арестует Леграна. Пусть это будет Бергер, а не мы не возражаю. Честь выявления Леграна у тебя никто не отнимет; но нельзя поручиться, будет ли он откровенен на следствии. Учти это!..

— Ты считаешь?..

— Я ничего не считаю, мой дорогой! Как погода в Париже?

— Холодно, — сказал Рейнике, и на этом разговор закончился.

В шифровальный отдел ответ Гаузнера на запрос поступил ночью, но доложили его Рейнике только утром. Оседлав очками горбатый нос, Рейнике вновь перечитывает его. «4. III. 43. в 0.20. Роз Марешаль казнена по указу рейхсфюрера СС. Смерть ее удостоверена врачом СС-оберштурмбаннфюрером д-ром Лизеке, помощником начальника тюрьмы криминаль-ассистентом Гольцем и мною. Казнь путем отчленения головы на плахе была произведена в соответствии с имперским декретом об охране государства от 20. XII. 34. Старший правительственный советник Гаузнер. Берлин. Подписано лично. Один экземпляр. Только бригаденфюреру Рейнике. Подлежит уничтожению».

Рейнике аккуратно разглаживает телеграмму.

Боже мой, какие кретины! Всегда и во всем спешат, словно их припекло! После ареста Леграна Марешаль могла бы перестать запираться. Сколько всего ей было известно о швейцарских группах и каналах информации!..

Завтра — среда.

Остаются сутки до того момента, когда Рейнике будет иметь удовольствие поговорить с господином Леграном. Надо ли подготовиться к нему или следует воспользоваться намеком Кальтенбруннера и предоставить это Бергеру?

Решения нет.

С самого утра Рейнике прикидывает все «про» и «контра» и то склоняется к мысли услать Мейснера подальше от Булонского леса, то отказывается от нее, помня, что Легран может и не заговорить. Звонить Кальтенбруннеру и просить совета бессмысленно: Эрнст не захочет брать на себя ответственность за исход акции.

Утром Рейнике был у мадам д'Юферье. Гадали по черепу гильотинированного и на картах. Бубновый туз выпал из колоды и потянул за собой три других. Удача и исполнение желаний. Но для того чтобы они исполнились, эти желания, надо сначала твердо решить, каковы они! А Рейнике ни в чем не уверен…

Но из лабиринта должен быть выход. Почему бы и не счесть, что намек Кальтенбруннера как раз и есть искомая нить Ариадны? При неудаче акции и расследовании Бергеру придется выложить пленку Мейснера на стол. Пока Мейснер жив, абвер побоится уничтожить запись. Она-то и явится лучшим из свидетельств в пользу Рейнике, сделавшего буквально все, чтобы обеспечить успех.

Рейнике нажимает кнопку звонка.

— Пригласите всех по этому списку. И господина Мейснера; он хотя и не внесен сюда, но должен присутствовать.

Адъютант на цыпочках выходит.

Рейнике не любитель широких совещаний, и поэтому список краток. Пять офицеров СД, наиболее толковых в его штабе. Среди них один наверняка является осведомителем Мюллера. Человека Шелленберга Рейнике до сих пор выявить не сумел.

Офицеры рассаживаются, и Рейнике, покосившись на желтый портфель Мейснера, поднимается с места.

— Завтра утром Легран приезжает из Нанта. Завтра же он будет арестован. Сделаем это тихо, в помещении «Эпок». До ночи никто не должен выйти из конторы — ни мы, ни тем более арестованные. Вывезем их под утро так, чтобы это не бросилось в глаза. «Эпок» пригодится в качестве мышеловки, и кому-нибудь из вас придется побыть в конторе несколько суток. Мы потом решим, кто останется в засаде. А сейчас обсудим, как вести себя, когда Легран покинет вагон. Мне кажется, лучше всего будет, если на вокзале его встретит Мейснер. И тут же позвонит мне. Наблюдать за Леграном в пути следования запрещаю. Любая мелочь может насторожить его в самый последний миг и свести на нет наши усилия… Слышите, Мейснер, никаких самостоятельных шагов! То же касается и вас, господа. Группа, которая проникнет в «Эпок», выводит из игры Жаклин Леруа и людей в приемной. Легран не должен ничего заподозрить, пока не пройдет в кабинет. Там его примет один из вас и тут же наденет на него наручники… Наблюдателей с бульвара убрать сегодня же, всех до одного: и наших, если они остались, и агентуру абвера. Это я беру на себя. Чинов гестапо к акции допускать не следует, здесь нужен не топор, а бритва… Есть другие предложения, господа? Прошу не стесняться…

Не садясь, Рейнике исподлобья смотрит на присутствующих. Каждое слово произнесено им с расчетом на запись, в том числе и фраза в адрес гестапо: у Кальтенбруннера давние счеты с Мюллером, постоянно ищущим повода досадить начальнику РСХА. Эрнст будет доволен оценкой Рейнике.

Никто не спешит воспользоваться приглашением и не просит слова. Рейнике постукивает карандашом по крышке стола.

— Не слышу ваших предложений, господа! С кого начнем опрос? С вас, Мейснер?

Вставая, Мейснер едва не опрокидывает ногой портфель.

Лицо его белеет, но Рейнике, сломавший кончик карандаша, занят тем, что выбирает другой, достаточно хорошо заточенный. Достав из вазочки подходящий, он поощряюще постукивает им по ладони, приглашая Мейснера начать.

— Бригаденфюрер, — начинает Мейснер. — План великолепен, и я бы не осмелился возражать, если бы не одно «но».

— «Но»? Отлично, продолжайте, пожалуйста.

— Наши люди, если я правильно понял, должны занять контору до прихода Леграна.

— Это так.

— Мне кажется, что войти надо позже, вслед за ним. Легран может поехать к себе не сразу, и никто не поручится, что Леруа не сумеет подать ему знак об опасности. Какой-нибудь злополучный цветок в окне, хорошо видный с улицы, спугнет Леграна, и все придется менять на ходу.

— Но в кабинете Легран окажет сопротивление вошедшим.

— Исключено! Он привык к визитам тодтовцев. Надо подставить ему людей в форме инженерных войск и предварительно известить Леруа об их визите. Я бы позвонил ей сейчас и попросил предупредить Леграна завтра, что в час дня к нему для переговоров прибудет группа экспертов строительного управления министерства авиации. Что-нибудь связанное с офицерскими казино на наших аэродромах во Франции. В такую легенду трудно не поверить.

Рейнике слушает, не сводя с Мейснера внимательных глаз. Дельно и разом убивает двух зайцев. Нет никаких сомнений, что Бергер, прослушав пленку, воспользуется вариантом самого Рейнике и опередит его людей Что ж, пусть действует… Главное — Мейснер достаточно обосновал свое предложение, и, если Рейнике примет его, никто не назовет поступок бригаденфюрера неразумным.

— Хорошо, — говорит Рейнике. — Последний пункт, господа. Все вы переходите на казарменное положение. Никто не покинет служебных помещений до завтра. Пользование телефонами, даже военными, исключено. Только это дает надежную гарантию секретности. Поймите меня правильно и не обижайтесь… Для вас, Мейснер, я вынужден сделать исключение. В вашем распоряжении час — за это время убедите свое начальство в «Лютеции», что едете на сутки в Фонтенбло. Я вовсе не хочу, чтобы шеф абвера оборвал все телефоны у нас, разыскивая своего офицера связи. В пятнадцать ноль-ноль доложите мне о прибытии. У меня все, господа!.. Хайль Гитлер!

Мейснер первым покидает кабинет, неся под мышкой свой возмутительно пухлый портфель.

Внизу дежурный офицер без возражений дает ему мотоцикл. Обычно эта процедура походит на унизительное выклянчивание, но сейчас, очевидно, дежурного предупредил сам Рейнике.

— Только на час, — говорит молоденький и преисполненный важности унтерштурмфюрер. — Я запишу время.

Мейснер высокомерно выпрямляет спину и деревянным шагом спускается с крыльца. Желтый портфель больно бьет его по бедру.

При выезде из Булонского леса, у ипподрома, Мейснер вынужден затормозить. Серый «хорьх» с номерным знаком вермахта обгоняет его и прижимает к обочине. Мейснер останавливается и слезает с седла. Стекло в дверце «хорьха» ползет вниз, открывая взгляду лейтенанта небритое лицо Бергера.

— Пересаживайтесь, — предлагает он. — Я решил не звонить вам сегодня, а подождать на улице. Вы чем-то огорчены?

— Нисколько, — говорит Мейснер.

— У нас есть время?

— Полчаса.

— Прокатимся немного, а Курт постережет мотоцикл.

— Пусть лучше проедется до «Лютеции» и обратно, — мрачно замечает Мейснер. — Дежурный все равно спишет показания спидометра, а километраж до «Лютеции» известен всем в штабе.

Бергер присвистывает.

— Дело дошло до этого? Ну-ну… Садитесь.

Мейснер лезет в «хорьх», а тощий ефрейтор, сидевший до той поры рядом с Бергером, оседлывает мотоцикл. В зеркальце, укрепленном на переднем крыле машины, отражается перспектива пустой улицы, и Мейснер, нервно зевая, отодвигается в угол.

 

8. Март, 1943. Париж, отель «Лютеция» — бульвар Осман, 24

Из десятка галстуков, висящих на спинке стула, Бергер выбирает синий, холодного оттенка, с тонкой белой полоской и, прикусив кончик языка, вывязывает его плотным треугольным узлом. Галстук скромен, и только этикетка «Дом Диор» указывает на то, что его стоимость равна двухнедельному жалованью пехотного лейтенанта. Такие галстуки — в единственном экземпляре! — шьются для настоящих знатоков моды. Во Франции Бергер может позволить себе носить костюмы «от Пакэна», обувь, сшитую на заказ, и тончайшие рубашки из леннобатиста. Проблемы цен для него не существует. Победитель в стане поверженных, он берет все, платя за это реквизированной при разгроме Франции валютой. Бергер был среди тех, кто первым в составе батальона «Бранденбург» вышел за линию Мажино. Абвер торопился наложить руку на частные коллекции, собрания картин в старых родовых замках и еврейские вклады в банках. Эти ценности предназначались на разведку, и даже у РСХА не хватило духу оспаривать право Канариса на владение ими. Сам лично Бергер не присвоил ни франка, но зато оклад его содержания был повышен адмиралом до ставки французского министра. В расходовании секретных сумм Бергер подотчетен только ему и никому другому. Что же касается Канариса, он не экономит на мелочах. Бергер помнит, что, когда Остер намекнул было на несоразмерность оклада с невысоким его чином, Канарис с улыбкой отпарировал: «Это французские деньги, Остер! Не вижу оснований их жалеть. Рейхсмаршал Геринг дал нам образец. Вот его слова: „Раньше мне все же казалось дело сравнительно проще. Тогда это называли разбоем. Это соответствовало формуле отнимать то, что завоевано. Теперь формы стали гуманнее. Несмотря на это, я намереваюсь грабить и грабить эффективно“… Впрочем, не надо ссылаться на Геринга публично. Забудьте об этой фразе, Остер. И вы, Бергер, тоже».

Галстук — всего лишь частица той дани, которую Франция, а со временем и весь мир, уплатят Германии. Подтянув узел, Бергер с сожалением проводит ладонью по небритым щекам. Ничего не поделаешь, придется потерпеть. После встречи с Ширвиндтом у него возникла экзема, розовая дрянь, от которой щеки покалывает миллионами тончайших иголочек. Врач в госпитале прописал успокоительные мази и сказал, что у Бергера расшатана нервная система. Бергер возразил: «Что вы, доктор, я живу растительной жизнью, никаких волнений…» — и откланялся. Впрочем, от бравады экзема не исчезнет, и Бергер последовал совету врача и перестал бриться, а на ночь втирает мазь в кожу, но розовые пятна, исчезнув в одном месте, появляются в другом, и зуд преследует Бергера круглые сутки.

Проглотив болеутоляющую таблетку, Бергер делает приседания перед открытым окном. Десять, пятнадцать раз. Разведчик всегда должен поддерживать форму, как боксер или артист. Бергер по секундомеру проверяет пульс; поворачивает ключ в замке кабинета. Восемь тридцать утра. И, пожалуй, пора начинать…

Офицеры, выделенные абвером в помощь Бергеру, сходятся по одному. Бергер встречает их у двери, пожимает руки, шутит, подтрунивает над ними, усаживает пришедших и ни на секунду не прекращает при этом думать о поездке на бульвар Осман. Опередить Рейнике — дело чести офицера! Канарис жестоко спросит за промедление. Русский разведчик — законная добыча абвера и сильнейший аргумент в споре адмирала с Гиммлером. Если Канарис не выстоит, служба безопасности тотчас сплавит Бергера в концлагерь: он слишком часто брал на себя смелость переступать ей дорогу…

— Последняя просьба, господа, — понизив голос, говорит Бергер. — Будьте предельно внимательны!.. Я вхожу первым и занимаю место в приемной. Через пять минут вы войдете тоже… — Два лейтенанта привстают со стульев. — Сидите, пожалуйста!.. Секретаршу надо отрезать от стола и окна. Наручники — сразу же… Я пригласил Марту, она поедет с нами и будет отвечать по телефону. С вокзала нас известят о прибытии Леграна. Никто не должен медлить, когда он переступит порог. Дай бог нам всем удачи!

Марта, толстая и сильно пахнущая духами, уже сидит в машине. Бергер познакомился с нею в канцелярии шефа абвера и сразу же оценил ее тупую силу и умение бегло говорить по-французски. Марта была обижена на шефа, переставшего спать с нею, и искала выхода своей досаде. Предложение перейти на оперативную работу пришлось как нельзя кстати, и Марта даже поделилась с Бергером мечтой о зачислении в СС — начальницей лагеря или хотя бы надзирательницей. Бергеру ничего не стоило пообещать ей свою помощь и таким образом приобрести человека, докладывающего ему о каждом шаге шефа…

Бульвар Осман не короче берлинской Унтер-ден-Линден, хотя и не так прям. Он тянется, слегка изогнутый, от рю де Фобург, пересекая улицу Курсель и площадь св. Августина, до слияния с бульваром Монтен. Галерея, Гранд Опера, памятник Лафайету… Бергер оглядывается в заднее окошечко. Черный ДКВ следует за его «хорьхом», как на буксире. Капитан Шустер со своей аппаратурой должен обосноваться квартала за два до «Эпок» и взять под контроль эфир. Не исключено, что Леруа сумеет выкинуть какой-нибудь фокус с рацией и подать аварийный сигнал. Шустер обязан во что бы то ни стало заглушить его, используя всю мощь передатчика.

Все предусмотрено. Все до мелочей!

Бергер кладет руку на плечо водителя. Слегка прижимает его.

— Здесь.

Сотня шагов отделяет его от подъезда, и он проделывает их не торопясь, стараясь не ступить в грязные лужи на тротуаре. Носки его лакированных туфель идеально чисты, даже влажный воздух не замутил их. Постукивая тростью по серым мраморным ступеням, Бергер поднимается на четвертый этаж. Стеклянная дверь конторы и золотые буквы на ней: «Эпок». Заранее сняв шляпу, Бергер нажимает начищенную бронзовую ручку и входит.

Приемная почти пуста.

— Мадам?

Жаклин смотрит на него с вопросительной полуулыбкой.

— Я из Швейцарии, мадам…

— Мадемуазель, — поправляет Жаклин.

— Ах, так… Тысяча извинений, ну конечно же… Месье Легран?..

— Он вам назначил?

— Я звонил вчера.

— Ваше имя?

— Я не, назвался… Луи Реске, строительные материалы…

Жаклин морщит носик, вспоминая.

— Так это были вы? Такое правильное произношение, сразу чувствуется иностранец… Боюсь, что огорчу вас, господин Реске, — месье Легран принимает только тех, кто записан. Кроме того, в час к нему прибудут представители авиации, они предупредили заранее… Может быть, вечером? Или завтра?

Единственный посетитель — слепой, — прислушиваясь к разговору, дымит сигаретой. Он молод, широкоплеч и очень плохо одет. Бергер никак не рассчитывал обнаружить в приемной такого оборванца. Не может быть, чтобы связные компрометировали Леграна своим видом. Но кто он тогда?

А Люсьен, помогающий Жаклин коротать одиночество и затащенный ею чуть не насильно, вслушивается в едва заметный немецкий акцент говорящего и с неудовольствием думает о странных знакомствах Жака-Анри. С одной стороны, Легран — превосходный парень, с которым можно быть откровенным; с другой — ведет дела — и небезвыгодные! — с нацистами. Как его понимать? Жаклин в восторге от него, говорит, что он настоящий патриот. Но она в «Эпок» без году неделю, сменила Жюля, расплевавшегося, по всей видимости, с Леграном именно из-за этих проклятых связей с бошами… Жаклин хорошая девушка; будь у Люсьена глаза, он постарался бы понравиться ей. Мужчина в его возрасте не должен жить без подруги… Добрый разговор сближает людей, и Люсьен уверен, что у них с Жаклин есть немало общего. Оба из бедных семей и досыта хлебнули горечи и войны…

Жаклин, ожидая ответа, открывает бювар.

— Что вы решили, месье Реске?

Бергер медлит.

С минуты на минуту войдут офицеры, а девушка сидит за столом, и нет никакой возможности выманить ее из-за него. Как быть? Вполне возможно, что в столе спрятана кнопка сигнализации. Нажатие — и за квартал отсюда зажжется какая-нибудь лампочка в подъезде и уже не погаснет, оповещая Леграна, что ему надо бежать. Выигрывая время, Бергер достает из кармана визитную карточку. На ней совсем другое имя, но это неважно; главное, успеть оценить обстановку. Парень не в счет. Он не притворяется слепым, глазницы его пусты. Служащие в соседней комнате отделены от приемной толстой капитальной стеной. Окна, ведущие на улицу, закрыты. То, что поближе к столу, наполовину затенено бархатной малиновой шторой. За шторой что-то стоит, какая-то тумба или подставка… Любезно улыбаясь, Бергер огибает стол и, держа карточку наготове, склоняется к Жаклин. Миг — и руки ее оказываются в его руках. Бергер одним движением выхватывает ее из кресла и валит на пол.

— Ни звука!

Слепой вздрагивает… Офицеры оказываются в комнате очень вовремя и успевают перехватить слепого, пытающегося встать.

— Тихо! Сидеть! Вы арестованы!

Бергер произносит это почти шепотом. Жаклин извивается в его руках.

— Наручники!..

Один из офицеров быстро защелкивает браслеты на запястьях Жаклин. Поднимает ее, как мешок, и бросает в кресло у стены. Опередив крик, затыкает рот платком.

— Вот и хорошо, — говорит Бергер. — Будьте умницей.

Толстая Марта — ноги ее как колонны, — загораживает дверь. Бергер манит ее пальцем, указывая на стол.

— Сядьте сюда.

Марта, хихикая, трясет жирными плечами. Проходя мимо Жаклин, слегка задевает ее бедром, но этого прикосновения оказывается достаточно, чтобы и Жаклин и стул ударились об стену. Бергер осуждающе покачивает головой.

— Сядьте, Марта. И не устраивайте цирк. Мы на службе!

Марта, продолжая хихикать, усаживается, и кресло издает треск. «Ну и кобыла! — думает Бергер. — Настоящее животное…» Второй офицер надевает наручники на Люсьена. Прошло всего минуты три, не больше.

Телефонный звонок врывается в комнату, как окрик.

На столе два телефона. Белый и красный. Марта снимает трубку белого. Не тот. Тянется к красному.

— Приемная господина Леграна… О, Отто!.. Сейчас передам.

Она кладет трубку и торжественно произносит одно слово:

— Едет…

Это как раз то слово, которого Бергер ждет. Его хватает, чтобы забыть о зуде, раздирающем щеки. Поглаживая щетину, Бергер смотрит на арестованных. Девушка, кажется, близка к тому, чтобы грохнуться в обморок, а мужчина сидит прямо, и сгоревшая до конца сигарета обжигает ему губы. Шок? Очень хорошо!.. Надо удалить их отсюда. Бергер приоткрывает дверь кабинета Леграна, прикидывая, стоит ли вести их сюда или лучше отправить вниз. Пожалуй, выводить рано. Легран быстрее поймет, что проиграл, если увидит Жаклин Леруа в наручниках. Машинально поправив свой уникальный галстук, Бергер подходит к арестованным. Похлопывает Жаклин по щеке.

— Ну, ну… Очнитесь же… Это не так страшно. Я не людоед. Нам нужны не вы, а господин Легран. Он так упорно уклонялся от встречи с нами, что пришлась, как видите, прибегнуть к маленькому насилию. Через час я освобожу вас, и вы пойдете на все четыре стороны. А пока ведите себя тихо и скромно. Договорились?

Хотя руки Жаклин и перехвачены сталью, Бергер старается держаться подальше от нее. Случай в Женеве слишком свеж, чтобы пренебречь опытом. Ничего ужасного, конечно, не произошло, Бергер при любом повороте событий не стал бы стрелять, но дать себя обезоружить — это не входило в его намерения. И зачем только он вообще брал с собой пистолет! Ведь знал же, что не пустит его в ход. После убийства Ширвиндта нелегко было бы скрыться; Рольф своим похищенном наделал шуму, и швейцарские власти усилили охрану границ… Золотое правило шпионажа: «Имеешь оружие — стреляй!» Бергер нарушил его — и лишился отличного «вальтера», подаренного генералом Лахузеном после налета на радиостанцию Глейвице… Их там, в Женеве, было двое против одного, но телохранитель растерялся. Досадный случай, и пусть он послужит уроком!

— Ну а вы? — Бергер поворачивается к Люсьену. — Вы здесь вообще ни при чем, да? Ошибка, недоразумение и так далее?.. Офицер? Воевали против нас? Где?

Люсьен выплевывает окурок.

— Там, где тебя не было, скотина! Гестапо всегда околачивается в тылу. Тебе ли спрашивать?

— Вы невежливы… И потом — зачем злиться? Вы-то здесь случайно?

— Нет! — отрезает Люсьен и поднимает голову.

О!.. Кто бы мог ожидать от слепца такого проворства? Бергер едва успевает отскочить. Удар, нацеленный Люсьеном в пах, свалил бы его замертво. Оба офицера, выпустив Жаклин, наваливаются на Люсьена. Он рычит и кусает одного в плечо. Бергер, опомнившись, ребром ладони бьет Люсьена по шее в то место, где проходит сонная артерия. Особой силы здесь не требуется; совсем ни к чему будет, если в абвер привезут остывающий труп.

Марта с горящими глазами наблюдает за происходящим.

— Дайте ему в…, ну же!

Люсьен сползает со стула.

— Тащите его, — говорит Бергер. — У нас нет ни минуты… Тащите в кабинет и привяжите его, что ли. У кого-нибудь есть веревка?

Офицеры пытаются сдвинуть мычащего от боли Люсьена с места, но он так тяжел, что вдвоем они едва отрывают его от пола. Бергер нагибается, чтобы им помочь, — и тут происходит то, о чем он думал все время, чего боялся и что все-таки произошло вопреки всем предосторожностям… Стекло в окне с мелким звоном разлетается на куски, а Жаклин, запутавшись в портьере, валится вместе с бронзовой Терпсихорой на раму.

Марта издает звук, похожий на вой.

Бергер срывается с места и… летит на пол. Ноги Люсьена замыкаются ниже его колен, тянут, мешают встать. Лежа, Бергер с отчаянием видит, как Жаклин медленно выпрямляется, ускользая от протянутой руки Марты.

— Держите же ее!.. О сволочь! — кричит он и, вывернувшись, каблуком проламывает Люсьену висок.

Тонкая кость противно хрустит, и тут же другой хруст, гораздо более сильный, заставляет Бергера совершить немыслимый при его комплекции прыжок к окну.

Поздно…

Рама, выбитая бронзовой фигурой и телом Жаклин, выскакивает из пазов.

Бергер высовывается и видит сухие ветви деревьев на бульваре, блестящий от воды асфальт, прохожих, задравших головы, и груду, ворочающуюся на тротуаре. Четыре этажа — не слишком высоко, чтобы сразу разбиться насмерть…

Когда Бергер, словно в полусне преодолев коридор, лестницу, вестибюль и два метра тротуара, наклоняется над Жаклин, она еще жива.

— Какое несчастье… — шепчет Бергер.

 

9. Март, 1943. Париж, вокзал Шамп-де-Мар — бульвар Осман, 24

На вокзале Жак-Анри долго ждет у выхода. Чиновники не спешат, проверяя пропуска. Пассажиры с двух поездов — нантского и экспресса из Тура — терпеливо выстраиваются в затылок перед турникетом. Саквояжи, баулы, чемоданы, портфели… Все это досматривается, как в былые времена на таможне. Чиновник негромко покрикивает:

— Порядок! Порядок!..

Ordnung… Это словечко раздражает Жака-Анри. В Париже его слышишь сравнительно редко, в провинции — на каждом шагу. Оно сопутствует немцам, как смерть — эпидемии. Везде — ordnung, ordnung, ordnung!.. В Нанте Жак-Анри ходил и не узнавал города. Нет, он не стал грязнее с приходом нацистов. Скорее напротив — никогда прежде его улицы не были так кладбищенски чисты. Вылизанные тротуары, деревья, подстриженные под прусский ранжир. Ordnung! Но вместе с пылью, нанесенной прохожими, и дико растущими ветками исчез Нант со всей присущей ему прежде французской безалаберной привлекательностью…

Предъявив паспорт и продемонстрировав содержимое портфеля, Жак-Анри выходит на площадь. Еще недавно его встретил бы Жюль. Но он в Гааге. Два передатчика уже работают, третий Жюль держит в резерве. Он и Буш сравнительно быстро приспособились к обстановке, и Жак-Анри с легким сердцем переключил на них некоторые источники.

Три года…

Скоро будет нечто вроде юбилея. Без тостов и речей. Без того, что в Москве он назвал бы подведением итогов… Как это звучало в праздничных речах: «Подводя итоги, хочу отметить, товарищи…» Здесь, в Париже, эта формула кажется странной. Жак-Анри отвык от нее, как отвык, к примеру, думать по-русски. Даже тени в его снах говорят на французском языке с легкой примесью настоящего парижского «арго». Иного и быть не может — Жак-Анри Легран родился в Тулузе, учился в Эколь нормаль, живет — за редкими выездами — в Париже…

Жак-Анри заходит в аптеку, не заметив Мейснера, в отдалении наблюдающего за ним. Откуда ему знать, что Мейснер полчаса назад позвонил в «Эпок» и сейчас, когда Жак-Анри сделает то же самое, трубку в конторе возьмет не Жаклин, а толстая Марта, из предосторожности накрывшая микрофон жирной ладонью?.. И о засаде на бульваре Осман трудно догадаться, глядя сквозь цветной витраж в окне аптеки на плывущие по небу облака. Стекла окрашивают мир в веселые тона — желтые, оранжевые, красные. Облака словно подсвечены солнцем, и день прекрасен.

Жак-Анри вешает трубку и медлит выйти. Жаклин так странно ответила ему. Он хотел предупредить, что немного запаздывает, но Жаклин, едва он спросил, кто у аппарата, пробормотала: «Контора месье Леграна», — и, добавив, что «месье Леграна не будет сегодня», дала отбой. И голос ее при этом был чужим, незнакомым, с резкими интонациями.

Неясное предчувствие беды охватывает Жака-Анри. Проверяя себя, он вновь вызывает контору.

— Жаклин?

— Да, я.

— Говорит Легран.

— О! Так кстати!.. Вас ждут, приезжайте скорей.

— Кто ждет?

— Господа из министерства авиации.

— Еду. Скажите им, что я прошу извинить меня.

Чужой голос. Это не Жаклин. Телефон работает плохо, звук доносится словно из-под земли, но Жак-Анри знает каждую нотку в голосе Жаклин.

Мейснер, сидящий за рулем «опеля», тоже взволнован. Кому звонил Легран? Зачем? Приказано не трогать его и дать возможность беспрепятственно добраться до «Эпок»; ну а если он звонил именно туда? Сумеет ли Марта обмануть его? Перегнувшись через спинку сиденья, Мейснер включает стоящую на полу полевую рацию и связывается с Рейнике. Своевременный доклад бригаденфюреру не помешает.

Рейнике слушает не перебивая. Уточняет:

— Когда звонил?

— Только что.

— Почему это вас волнует?

Мейснер запинается. Сказать, что Бергер опередил бригаденфюрера и ему, Мейснеру, известно об этом? Худшего ответа нельзя и придумать! В наушнике тихое шуршание — дыхание ждущего Рейнике.

— Алло, Мейснер!..

— Да, бригаденфюрер!.. Я просто… Мало ли что ему взбредет в голову?..

— Хорошо. Езжайте сюда и больше не заботьтесь о Легране. Он не останется безнадзорным.

У аптеки возится с зонтиком случайный прохожий. Зонтик никак не откроется. Черный гриб с треском расправляет шляпку как раз тогда, когда Жак-Анри появляется на пороге. Старый зевака на другом конце площади бросает взгляд на зонт и, лениво потягиваясь, встает со скамейки. Напрасно Мейснер был дурного мнения о предусмотрительности бригаденфюрера Рейнике… Впрочем, и бригаденфюрер, в свой черед, далеко не всеведущ! Жак-Анри никого не предупреждает — а тем более СД — о своих намерениях. Сегодня его встречает Рене. Не здесь, конечно, а через три квартала. Старенькая микролитражка Рене должна стоять против табачной лавки.

Жак-Анри, человек с зонтиком и зевака в порыжелой шляпе движутся, словно корабли на маневрах, параллельными курсами. В какой-то точке они должны сойтись…

— Привет, Рене! Не соскучились?

— Как поездка, Легран?

Рене сияет, показывая все тридцать запломбированных зубов и две золотые коронки. Дверца машины раскрыта, и Жак-Анри бросает тело на сиденье.

— Вперед, Рене! Докажите, что старушка еще не разучилась бегать!

— В «Эпок»?

— На Большие бульвары.

Рене с привычной лихостью выжимает сцепление и, заставив машину взвыть, набирает скорость. Мейснер в своем «опеле» как раз выкатывается из-за угла на набережную д'Орсэ. До микролитражки метров полтораста, и Мейснер, подумав, решается двинуться следом. Где-нибудь на середине пути он отстанет, а пока — почему бы и не проводить Леграна немного, так, на всякий случай? «Опель-капитан» достаточно мощен, чтобы не упустить «ситроен».

Разворачиваясь, Мейснер видит, как человек с зонтиком бежит к аптеке, и в тот же миг, обгоняя «опель», со стороны переулка на Кэ д'Орсэ выплывает, точно дредноут, длинный «мерседес» с людьми в штатском.

Набережная тянется несколько километров. Сена серой лентой разворачивается слева, а справа, за Эйфелевой башней, вот-вот откроется поворот на авеню де ля Бордоннэ. Жак-Анри оглядывается через плечо. Черный «мерседес», не прибавляя скорости, идет за ними, прижимаясь к тротуару. Свернуть или не сворачивать? Рене, смеясь, рассказывает о своих успехах в ночных кабаках. «Ситроен» проскакивает перекресток, а «мерседес» сворачивает вправо, чтобы уступить место могучему «хорьху» с брезентовым верхом. «Хорьх», украшенный радиоантенной над ветровиком, нарушает все правила движения, пересекая авеню де ля Бордоннэ на запретительный сигнал. Сомнений нет: микролитражку «ведут»…

Жак-Анри тяжело откидывается на сиденье.

Филеры на вокзале показались ему случайностью. В интонациях Жаклин он мог и не разобраться. Но смена преследующих машин произошла настолько откровенно, что не оставила места колебаниям. Это провал… Изношенный мотор «ситроена» не в состоянии, конечно, соперничать с восьмицилиндровым двигателем «хорьха», да и парижские улицы не трек, где можно состязаться в скоростях. На любом перекрестке магистраль перекроют мотоциклисты — и тогда конец…

Кажется, и Рене заметил неладное. Оглядывается.

— Что за черт?!.

— А? — Жак-Анри беспечно подмигивает ему. — Кого вы увидели? Девицу?

— «Хорьх» прилип…

— Ну и что?

— А если полиция?

— Не понимаю… Вам-то что?

— У меня с собой две тысячи долларов! Представляете, что будет, если нас сцапают?

Жак-Анри присвистывает.

— Поздравляю…

Рене переключает скорость.

— Сейчас я ему покажу… Тут есть один забавный поворотик… Держитесь за щиток, Легран. Сворачиваю!

Шины воют, как раздавленная собака. Жака-Анри бросает на дверцу, и «ситроен» вылетает в проулок, узкий, как ущелье. «Хорьху» сюда не въехать — слишком он широк…

Еще один поворот.

— Ну вот, — говорит Рене. — То, что и надо… Светлая сказка моей бабушки… Покрутимся немного и поедем на бульвар Гарибальди. И — по кольцу. Вас устраивает?

Он неловко улыбается, словно хочет доказать Жаку-Анри, что нисколько не виноват в происшествии. Похоже, он не сомневается, что слежку организовала французская полиция и именно за ним, надеясь взять его с поличным при передаче валюты. Жак-Анри не намерен разбивать его иллюзии. Самое лучшее будет изобразить негодование. Так он и делает.

— Остановите, Рене!

— Здесь? Зачем?

— Я пойду пешком… Не обижайтесь, но у меня нет желания страдать из-за вас…

— Но месье Легран…

— Ни слова, Рене! Иначе — мы больше не знакомы. Позвоните мне завтра.

Щеки Рене пылают. Резко затормозив, он перегибается и открывает дверцу.

— Очень сожалею, — говорит Жак-Анри. — До завтра, Рене.

«Ситроен» упархивает, чтобы через минуту оказаться в обществе полицейских мотоциклов, а Жак-Анри через двор быстро идет в глубь квартала. Двор не проходной. Он оканчивается у глухого брандмауэра и напоминает мешок с горловиной в виде арки. Оставаться здесь нельзя, но и идти некуда. Жак-Анри заходит за мусорные бачки и быстро обшаривает свои карманы. Рвет все бумажки, какие там есть. Все до одной. Бросает в бачок документы… При аресте у него ничего не должны взять. Достаточно того, что в конторе остались картотека вырезок, аварийная рация, библиотека, среди книг которой два экземпляра нового кода… Пусть так суждено — попасть в гестапо, но больше никто не должен пострадать. Он и Жаклин примут удар на себя. Жюль в Гааге, Ширвиндт в Женеве и товарищи в Нанте продолжат работу. Если даже за ним, Жаком-Анри, наблюдали в Нанте, то ни к радистам, ни к источникам цепь не выведет. Связной не знает адресов — только «почтовые ящики»… Три года… Что ж, он сделал все, что мог. И в дни обороны Москвы, и в разгар весеннего наступления немцев, и в недели битвы под Сталинградом Центр получал радиограммы. Сотни радиограмм с военной информацией. И каждая стоила фашистам недешево.

Все они — Жак-Анри, Жюль, Пьер, Жаклин, Роз, Гро, радисты и связники, русские и французы, немцы, бельгийцы, голландцы, коммунисты и антифашисты, разведчики и их помощники, — все они сделали все, что могли. И еще многое сверх того, что может сделать человек…

«Эпок» разгромлена. Люди в Париже и Нанте остаются без средств. Ширвиндт тоже. Арест Жака-Анри приведет к нарушению связей. Все рассыплется… до поры до времени. Война еще не окончена. На смену Жаку-Анри придет другой товарищ и скует воедино звенья цепи. И опять — за дело. Пока не смолкнут выстрелы. Пока не рухнет, поверженная в прах, «тысячелетняя империя» Адольфа Гитлера.

Свет и тень… Двор словно поделен ими. Тень от брандмауэра лежит на влажных каменных плитах. Жак-Анри идет по ним, глядя перед собой.

Чем встретит его улица? Даст ли ему счастливую возможность продолжить движение вперед или остановит окриком и пулей?

Шаги Жака-Анри гулко отдаются в пустом пространстве двора. Тень, резко отчеркнутая по кривой, остается за плечами. Арка раскрывается перед ним, и в конце прохода — начало улицы.

Жак-Анри ступает под арку.

Улица — перед ним.

И он делает первый шаг…