Магда, всхлипывая, припадает к моему плечу.

— Такое несчастье, Франци!

— Когда это стряслось?

— Сегодня ночью… Я и не знаю, как выдержала… Посмотри…

— Кто приходил, Магда? Солдаты, штатские, гестапо? Ради бога, не плачьте и постарайтесь вспомнить.

— Господин капитан…

— Это я уже слышал.

Магда достает из передника мужской платок, вытирает глаза и трубно сморкается. Складывает платок по линиям, заглаженным утюгом. Бурные события ночи не лишили ее аккуратности. Так что же все-таки произошло? В водопаде слов, перемешанных с рыданиями, смысла не наберется и на тонкую струйку — вроде той, что течет из засорившегося крана; я с трудом отделяю от обильных вод три капли: капитан — арест — обыск. Кто арестовал капитана Бахмана и почему? Кем был произведен обыск? Что нашли?..

Я чуть не силой усаживаю Магду на табурет; сажусь и сам; беру ее руку в свою. Кухня — при открытой двери — отличный наблюдательный пункт. Из него видны коридор, прихожая и гостиная. Одно из двух: или Магда успела навести порядок, или обыск был поверхностным. Насколько я понимаю, все осталось на прежних местах: ящики вдвинуты; портреты Бахманов не перепутаны; вазочки, салфетки, настенные тарелки с пастушками и пастухами — словно до них и не дотрагивались. Нет, это не гестапо. Служба безопасности перевернула бы все вверх дном и вдобавок оставила бы в квартире засаду.

И все-таки странное получается совпадение. Я уезжаю в Бернбург, а капитана Бахмана той же ночью арестовывают. Цоллер? Но он же был в Бернбурге, и потом, насколько я знаю, гестапо не лезет в дела армии.

— Что они говорили, Магда?

— Ах, Франци! Это ошибка, огромная ошибка, и господь накажет их! Они — нет, ты только послушай! — они заявили, что господин капитан уклоняется от фронта! Это он-то! Ты знаешь, что я им сказала? Стыдно! — сказала я. — Посмотрите на себя: вы такие здоровые, а наш капитан два раза был ранен — сюда и сюда, — сам генерал наградил его крестом!.. — Вот что я им сказала, Франци! И, верное дело, они заткнулись…

Я выпускаю руку Магды, расстегиваю пальто. Кофейник на плите свистит, призывая хозяйку. Магда отрешенно смотрит на него, не делая попыток встать.

— Я помоюсь? — говорю я. — Целую ночь в дороге.

— Да, да…

Все с тем же отрешенным видом Магда помогает мне повесить пальто, прячет в нишу мундир. “Скверная история, — думаю я, закатывая рукава рубашки. — Бахман уклонялся от фронта? Что ж, возможно…” Горячая вода, полоснувшая по шрамам, заставляет меня отдернуть левую руку… О, черт! Нервы у меня явно не в порядке — Бахман Бахманом, но надо ли забывать, где какой кран? Раньше, что бы ни происходило, я помнил о мелочах — профессиональное качество, с утратой которого жизнь осложняется в тысячу раз. “Нет, все-таки совпадение…” Магда с полотенцем через локоть, пошмыгивая носом, протягивает мне пакетик с мылом. Я надрываю бумажную обертку и бездумно рассматриваю зеленый кирпичик с оттиснутым на нем трафаретом. “С нами бог!” Точно такая же надпись красуется на солдатских по­ясах. Скорее всего мыло из запасов капитана Бахмана, обвиняемого ныне в дезертирстве.

Судя по сводкам, фронт движется на запад. Пишут о сражении у Кельце. Если память мне не изменяет, это где-то на Висле; оттуда до границ империи несколько танковых переходов. Мудрено ли, что капитан Бахман постарался зацепиться в тылу, но при этом где-то оплошал и позволил уличить себя в “пораженчестве” или еще чем-нибудь таком?.. Я ополаскиваю мыло и ощупываю щеки — не слишком ли заросли? Пожалуй, надо забежать в парикмахерскую. Бритье стоит ровно одну марку; у меня семь марок с мелочью, а впереди четыре дня до получки и полное отсутствие финансовых перспектив.

— Кофе, Франци, — вспоминает Магда. — Боюсь, он перекипел и совсем невкусный.

— Ничего, сойдет!

Ячменный кофе с сахарином — штука не сытная. Я выпиваю две чашки и встаю из-за стола еще голоднее, чем садился за него.

— Ты еще зайдешь, Франци? Скажи, ты ведь не оставишь меня одну?

— Я постараюсь, Магда. До свидания. И вот тебе совет: не пытайся хлопотать. Капитану не поможешь, а себе наживешь беды.

— Да, да, Франци! До свидания…

“Правильнее — прощай!” — думаю я, выходя на лестницу. Очень жаль, но сюда я больше не приду. Квартира арестованного не место, где Одиссей должен бывать. СС-гауптшарфюрер Леман, стойкий национал-социалист, не имеет ничего общего с подозрительными типами, уклоняющимися от выполнения долга перед фюрером, партией и империей!.. Извини меня, Магда. Ты была добра ко мне, а я бросаю тебя. Кто это сказал о жизни, что она измеряется разлуками? Еще один человек был и не был. Магда — наивная старуха, одна из тех, для кого политика, война и Гитлер существуют постольку, поскольку затрагивают круг домашних дел. “Курица в горшке у каждого немца!” — это она приветствовала. “Жизненное пространство — основа нашего будущего!”-это заставляло ее пожимать плечами: может быть, оно и так, вероятно, но я — то здесь при чем? Потом было: “Боже, покарай этих!” и “Доблестно пал за вождя, народ и рейх”. А как же курица?.. Нет, она никого не проклинала, Магда, хлопотала у плиты, экономя на пайковых концентратах. Стирала, убирала, мыла, скребла — образцовый порядок в образцовом немецком доме…

Да, жаль, но ничего не поделаешь: “образцовый немецкий дом” отныне закрыл для Одиссея свои двери. Прямо скажем, не вовремя закрыл. Уезжая в Бернбург, я надеялся по возвращении договориться с Магдой о комнате, — рассчитывал, что господин капитан Бахман рано или поздно отбудет в свою часть. Как же быть теперь? Тридцать пять марок в неделю, обеды на керосинке, диван в кабинете фон Арвида — маловато, чтобы чувствовать себя прочно стоящим на ногах.

Размышляя так, я доезжаю до Гросс-Штерн в Иргартене, огибаю площадь и, выйдя на Фазановую Аллею, не спеша бреду вдоль кустов и скамеек, засыпанных снегом. У меня нет цели, и я никого не ищу — гуляю, вслушиваясь в похрустывание веток, и стараюсь понять, как быть дальше. План, предложенный мною Варбургу и еще недавно казавшийся легко выполнимым, постепенно перестает мне нравиться. Цоллер не позволит долго водить себя за нос. Может быть, Варбург был прав, предлагая автокатастрофу? Он уверен в Руди и утверждает, что все будет выглядеть как несчастный случай. А если Руди все-таки в чем-то промахнется?.. Нет, катастрофа и смерть — самая крайняя мера. Цоллер нужен мне, и я обязан поберечь его… Пока…

Где-то рядом, за каре кустарника, чуть правее озера, стоит та самая скамейка. Сколько надежд было связано с ней. А с Яговштрассе? С газетным киоском? Я вышел на Варбурга, но что проку — связь не гарантирует успеха. Что-то надо делать. Но что? От усталости и голода у меня кружится голова. Я отбрасываю окурок и ковыляю по аллее. Казенный шарф из белого искусственного шелка не защищает шею от холода. Купить же полушерстяной, а не могу, не по карману. Семь марок с мелочью до получки — как их растянуть?.. Покидая Францию, я не взял с собой ничего лишнего. В ранце нет двойных стенок и тайников за подкладкой. Даже бумаги, компрометирующие Варбурга, остались у Люка. Я поступил так, считая, что пожитки Лемана должны соответствовать его облику тупого служаки. Со связником я отослал назад Люку обандероленные банковские пачки и с ним же отправил шведский паспорт. Деньги и документ ничем не могли помочь. Скорее напротив: найденные при обыске, они прямехонько приводили меня в камеру на Принц-Альбрехтштрассе, где следователи, разумеется, не замедлили бы живо заинтересоваться, откуда у унтер-офицера взялись такие забавные цацки?

“Има ва таре” — сказала японская поэтесса Оно-но Комати тысячу сто лет назад — в девятом веке. Смешное имя — Оно-но. А слова — не смешные, скорее печальные: “Это так… что должно быть, пусть свершится”. Философия покорности и обреченности. Хрупкая, как карликовые сосенки, высаживаемые японцами в фарфоровых горшоч­ках. Не только что ветер — сквозняк и тот ломает их… Или нет? Или она думала совсем о другом — о том, что все подчиняется закономерности обстоятельств, создаваемых самим человеком?

Мороз, расправившись с пальто, добирается до тела, и я, согреваясь, трусцой бегу к площади. Задыхаясь, вваливаюсь в будку автомата и набираю номер конторы.

— Фрейлейн Анна?

— Леман?

— Да, я… Добрый день, Анна. Извините, что отрываю от дел…

— Я плохо слышу, Леман. Говорите громче.

Автомат напоминает морозильную камеру; пальцы прилипают к трубке, и я дую на них, кричу:

— Я в Тиргартене, Анна. Здесь чертовски хорошо, хотя и холодно, как в Гренландии. Скажите, фон Арвид не очень разозлился?

— В Тиргартене? — переспрашивает Анна. — А что вы там делаете?.. Нет, все обошлось, но я не ждала вас раньше завтрашнего дня. Доложить господину управляющему, что вы выйдете на дежурство?

— Вы прелесть, Анна! Как бы я жил без вас? Спасибо и… поверьте, Леман умеет быть благодар­ным. До свидания, Анна.

Я вешаю трубку и растираю уши. Все обошлось. Да и разве могло не обойтись, если докладную на стол фон Арвида клала сама фрейлейн Анна, крайне заинтересованная в том, чтобы ночной сторож Леман не подвергся взысканию за отлучку?.. Теперь на очереди Цоллер.

Диск вращается, жужжит, вызывая в мембране сухой треск и шорохи. Ожидая соединения, я танцую на месте, пристукиваю каблуками; голова опять начинает кружиться…

— Здесь Цоллер!

— Господин советник? Это я, Франц Леман, вы узнаете меня? Я звоню из Тиргартена и, если господин советник не занят, хотел бы просить о встрече. Это здорово важно!

Я выпаливаю тираду единым духом, не давая Цоллеру времени для сопоставлений и вопросов. Черт дернул меня за язык сказать Анне про парк! Теперь приходится говорить о нем Цоллеру, стараясь, чтобы советник не пытался установить, где же логическая связь — или отсутствие ее — между Тиргартеном, на другом от Панкова конце Берлина, и горячим желанием Лемана немедленно встретиться по важному делу.

Треск и шорох в трубке. Наконец голос — хриплое ворчание:

— Хорошо, сынок! Иди в сторону Клейнерштерн и жди меня у аптеки. Я буду через двадцать пять минут.

Клейнерштерн — “Маленькая звезда”. Я знаю эту площадь, но не видел там аптеки. Хотя нет, Цоллер точен — рядом с площадью, в полсотне метров, мне попадалась однажды витрина с банками и склянками; клистирных дел заведение, неведомо зачем затесавшееся в парковый район.

Хорошо гренландским эскимосам — в одежде из шкур им любой мороз нипочем! Что же касается меня, то тело мое деревенеет, пока негнущиеся ноги доносят его до места рандеву. Я с трудом поднимаю руку, чтобы посмотреть на часы. Двадцать пять минут прошло, а Цоллера нет. Витрина аптеки затянута льдом; банки с притертыми крышками, заполненные красными и зелеными растворами, жутковато мерцают в темной глубине. Я разглядываю их, не уставая подпрыгивать и щелкать каблуками. Спрашивается, сколько рюмок первосортной выпивки умещается в банке, если, конечно, это спирт? Я бы сейчас с наслаждением пропустил стопку-другую, закусив жареной колбасой… А еще хорошо — яичницу со шкварками. И — спать.

— Эгей, сынок!

Это Цоллер. Я заметил, как он подкатил на своем БМВ, но делаю вид, что не могу оторваться от созерцания банок. Господин советник должен верить, что Леман не обеспокоен, все у него хорошо, у этого Лемана!

— А ну ныряй сюда, сынок!

Я сажусь рядом с Цоллером и отстукиваю зубами дробь. От мотора тянет теплом, запахом отработанного синтетического бензина. Крупная дрожь колотит меня, заставляя Цоллера изогнуть брови. Они висят у него над глазами, точно мох на коряге.

— Тик-так… — с усмешкой говорит Цоллер. — А я, старый дуралей, все ломаю голову, что это тут затикало: думал — часы, а оказалось, нет, мой дружок Леман. Где это ты подвесил маятник, сынок, признавайся!

— Господину советнику…

— Господину советнику жаль тебя. На, глотни!

Красная лапа тычет мне в зубы горлышко фляжки. Резкий аромат шнапса шибает в нос, перебивая вонь бензина. Я делаю огромный глоток, захлебываюсь, кашляю, и фейерверк искр взрывается перед глазами. К этому глотку да пару бы горячих углей, чтобы подольше сидели внутри, тлели, источая жар. Но и так ничего: дрожь становится мельче, а в желудке мягко разгорается пламя.

— Спасибо, господин советник… Оч-чень крепкая штучка! Во Франции, было, мы от нее нос воротили, все больше перно да перно, там его хоть реку заливай. С водой оно делается белое, чистое молоко. Но уж по вкусу — это я вам доложу, аж слезы из глаз! Вот оно как!..

Я и вправду чуть пьян. Шнапс делает свое дело, и мне надо- сосредоточиться, чтобы не наболтать чего-нибудь лишнего. Цоллер прячет фляжку и большим пальцем придавливает кнопку стартера.

— Господин советник сердится? — спрашиваю я.

— С чего ты взял?

— Еще бы!.. Меня не проведешь! Франц Леман, позвольте доложить, не такой уж дурак, чтобы не понять, что к чему… Господину советнику сказали ведь, что я был в отпуске?

— А ты был в отпуске?

— В Бернбурге! — бухаю я и смеюсь, качаю пальцем перед собственным носом: шалишь, мол, не так-то я прост!

Цоллер подводит машину к тротуару, опускает ручной тормоз и поворачивается ко мне. Под сползшими вниз бровями совсем не видно глаз.

— Вон оно как? Что ты там делал, сынок?

Меня начинает развозить, и, сбиваясь, я повествую о поездке к Варбургу… Има ва таре?.. Вполне свободно может кончиться так, что с Клейнерштрассе мы проследуем прямо в гестапо. Все зависит от того, насколько убедительно я докажу Цоллеру, что действовал ему на пользу. Толкая Лемана в Бернбург, советник вряд ли рассчитывал на его возвращение; благополучный приезд в Берлин да плюс ночная гонка по маршруту Бернбург–Галле–Бернбург–Потсдам–Берлин — тема для раздумий и выводов. Цоллер слушает, не вставляя ни слова, и я почти физически чувствую, как в голове советника одна за другой проносятся мысли: врет, не врет, вступил в сделку с Варбургом; да нет, не похоже — нужен бригаденфюреру этот дурак; а все-таки…

— Ты говоришь, вы ездили в Галле, сынок? А зачем?

— Я так попросил. Соврал, что у меня там тетка, а когда приехали, сказал, что передумал, слишком, дескать, поздно, и попросил отвезти в Берлин.

— И он тебя не выбросил по дороге, этакого нахала?

— Вот-вот… Это-то и странно, не так ли, господин советник? Я и сам тут все смекаю, но не очень, чтобы догадаться, как оно есть… Я ведь ему и не сказал ничего особенного, а он ко мне, как к младшему брату. Знаете, как он заявил, все эсэсовцы — братья, и я тебе помогу. Это в смысле — получить пенсию. В первый раз вижу, чтобы генерал и унтер-офицер так разговаривали…

Цоллер ногтем мизинца скребет лоб.

— Постой, сынок. Вернись к началу. Ты вошел, и горничная сказала, чтобы ты ждал. Где?

— В передней. Я же говорил.

— Если будет надо, сто раз повторишь! Продолжай.

Я обидчиво подбираю губы. И что я такого сделал, чтобы со мной разговаривали тоном приказа. Франц Леман знает свой долг и исполняет его не хуже других.

— Ну! — поторапливает Цоллер.

— А что — ну? — говорю я. — Сидел в передней, и все. А потом меня позвали. Здоровенный такой парень по имени Руди.

— Что ты сказал бригаденфюреру?

— В том-то и дело, что ничего особенного. Сказал, что помню его по Франции, когда стоял в охране. Потом показал руку и объяснил, что не могу получить пенсию, потому что каких-то бумаг нет в архиве. Он спросил: все? Я посмотрел на него — вот так, прямо — и говорю, что ни за что бы не посмел обратиться, если б не слышал от своего товарища, от Фогеля то есть, что бригаденфюрер очень сердечный и отзывчивый. Вот тут и началось…

— Что? Выкладывай, сынок! Что началось?

— Удивительное, господин советник. Он сказал мне: садись — и стал расспрашивать, где и когда я служил во Франции и долго ли дружил с Фоге­лем. Потом пообещал помочь выправить бумаги и предложил отвезти, куда мне надо, если я спешу. Я соврал про Галле, и бригаденфюрер приказал Руди приготовить машину. Я все думал, он здорово рассерчает, когда я скажу, что тетка спит, но он и не подумал сердиться. Сказал, что это ничего, и повез меня в Берлин.

— О чем вы говорили? Он спрашивал тебя еще о чем-нибудь? Не торопись, сынок, получше припомни!

Собственный палец, все еще болтающийся перед носом, начинает раздражать меня, и я убираю его.

— Я заснул, господин советник. Так уж вышло. Очень устал и заснул. А когда мы приехали, бригаденфюрер сказал, чтобы я завтра явился к нему. Он, дескать, все проверит и сделает, как надо.

“Завтра”. По крайней мере сутки Одиссей будет в безопасности. Цоллер ничего не предпримет до новой встречи Лемана с Варбургом. Я слушаю себя как бы со стороны и пока не вижу прома­хов. Вряд ли у советника есть основания для недовольства. Леман, как он и рассчитывал, сунулся в Бернбург, но в последнюю минуту струсил и представил Варбургу дело так, словно хлопочет о пособии. Помянутое как бы между прочим имя Фогеля оказалось лакмусовой бумажкой — бригаденфюрер дал реакцию; немного не ту, которую предвидел Цоллер, но все же характерную, позволяющую делать вывод, что Варбург опасается всего, что связано с разжалованным штурмфюрером. Стал бы он в противном случае возиться с Леманом, предлагать помощь, ехать в Галле и Берлин и, наконец, приглашать к себе, обещая все уладить?

— Господин советник не сердится?

— Что? Извини, сынок, я немного задумался. Нет, не сержусь. Ты, конечно, не должен был ехать туда, не сказав мне, но раз все так сложилось, то будем считать, что ты победил. А победителей не судят, согласен, сынок?

— Еще бы! — говорю я горячо. — Господину советнику…

— Ладно, сынок… Вот что — как, по-твоему, Фогель не врал? ^ Я решительно мотаю головой.

— Чистая правда! Позволю заметить: я думаю, что бригаденфюрер и точно столкнулся с теми… Иначе чего ради он нянчился бы со мной?

Лоб Цоллера разглаживается; возле глаз появляются тонкие морщинки. Он улыбается, и улыбка эта, насколько я могу понять, не предвещает Варбургу ничего хорошего.

— Все правильно, сынок. Не думай, что я сержусь. Только давай договоримся: впредь ни шагу без моего ведома. Я не шучу!

— Куда как понятно!

— Вот и славно. Ты согрелся?

— Да, — бормочу я, чувствуя, что шнапс сделал свое дело.

Мне тепло и мягко на пружинных подушках БМВ; мысли сосредоточиваются только на этом ощущении, отказываясь давать местечко Варбургу, Цоллеру, будущему. Главное, все обошлось. На этот раз обошлось.

— Куда отвезти тебя, сынок?

— Все равно…

— Ладно, — говорит Цоллер и грузно ворочается на сиденье; огромные ручищи его впиваются в баранку. — Поедем, перекусим в одном местечке. Я угощаю… Ты любишь сосиски, сынок?

Как это писала Комати? “Има ва таре”?