Повесть

Рис. В. Фирсовой

1

Оленька спрыгнула с высокого школьного крыльца, обогнала шумную ватагу ребят и помчалась через березовую рощу в поле. Размахивая туго набитой клеенчатой сумкой, прыгая через лужи, еще не просохшие после первого весеннего дождя, она бежала по извилистой тропинке и что-то весело напевала высоким, чистым голосом. Она всегда что-нибудь пела, — то веселое, то грустное, но часто даже грустная песня не могла потушить озорные огоньки в ее темных глазах.

В небе светило майское солнце, плыли редкие белые облака. Оленька миновала рощу, добежала до парников и, сорвав с головы белую вязаную шапочку, высоко подкинула ее над поблескивающими на солнце стеклянными рамами.

— Анна Ивановна, здрасте! Тетя Маруся, добрый день! А где моя бабушка? Бабушка Савельевна! Ага, вот ты где спряталась! — Она еще раз подкинула шапочку и бросилась к сидящей на парниковом срубе маленькой седой женщине.

— Легче, легче, внученька! Не разбей раму, не упади в котлован. Да постай ты, белка-непоседка!

Но Оленька уже на другом конце парника. Хорошо ли растет в торфяных горшочках рассада?

— И черной ножки нет, видишь, бабушка! А почему еще не вся высажена ранняя капуста? Ну разве так можно? Ведь совсем тепло! Ой, бабушка, бабушка! — Но почему бабушка молчит? Какая она грустная. Смотрит так, словно вот-вот заплачет!

— Бабушка, что с тобой? Ты не больна? Давай, я всё сделаю, а ты иди домой.

— И без тебя обойдется, — бабушка обняла Оленьку и повела ее с парника. — Ступай, пообедай, ведь с утра не ела…

— Хорошо, хорошо, — уступила Оленька. — А знаешь, бабушка, я приду домой поздно. Юннатовский кружок будет и спевка… И еще придется ноты переписывать… Ну разве можно, бабушка, нотами горячее молоко покрывать?

И не успела бабушка Савельевна оправдаться перед внучкой, — та уже скрылась в роще. Лишь изредка из-за кустов вдруг появлялась ее белая шапочка.

В Ладоге было известно, что Оленька не родная внучка Савельевны. Это знала и сама Оленька. Она помнила детский дом, в котором жила во время войны, помнила, как оттуда ее взяла к себе бабушка Савельевна. Но где девочка жила до детдома, никто сказать не мог. И может быть, вскоре забыли бы даже, где ее подобрали, не назови ее воспитательница детдома степнячкой. И это прозвище всё время напоминало, что девочка откуда-то из степи и что, только потеряв отца и мать, она могла оказаться далеко на севере, в обильной лесами и озерами Ладоге.

Детский дом находился на окраине деревни, в бывшей помещичьей усадьбе, и Савельевна, возвращаясь с работы, часто видела в роще перед домом бойкую смуглую малышку, которая махала ей рукой и однажды даже увязалась за ней на парники. После этого уже сама Савельевна искала случая увидеть свою новую знакомую и вскоре так привязалась к девочке, что взяла ее к себе на воспитание. Савельевна никогда своей семьи не имела и всю свою неистраченную любовь к детям обратила на приемную внучку. Она брала с собой девочку в поле и на парники, в лес за грибами и даже на заседания правления колхоза. Оленька еще не ходила в школу, а уже умела высаживать капусту, ухаживать за помидорами и даже высказывала некоторые критические замечания по адресу ладожских правленцев. К ее неудовольствию, они часто затягивали свои заседания до полуночи, и ей из-за этого приходилось иногда засыпать у бабушки на коленях.

А когда Оленька подросла и вслед за букварем на ее столе появились книги по истории, географии и ботанике, Савельевна обрела в ней помощницу. Зимними вечерами Оленька читала бабушке книжки по овощеводству, и бабушка шутя, но не без тайной гордости называла ее звеньевым агрономом. Она и на самом деле была весьма полезна звену. Бабушка не раз прибегала к ее помощи, когда требовалось развести в воде удобрения, быстро подсчитать норму высева семян или проверить, сколько звено заработало трудодней. А Оленька вскоре привыкла считать эту работу своей обязанностью. Ведь ей скоро четырнадцать, и она переходит в седьмой класс!

Савельевна, выпроводив внучку, вернулась к парнику и снова принялась выбирать капустную рассаду. Но ее худые, сморщенные руки, всегда такие быстрые и проворные, плохо подчинялись ей. Они отяжелели, двигались медленно и всё время роняли нежные зеленые растения.

— Да ты, и верно, больна, Савельевна! Иди-ка домой!

Она не стала спорить с овощеводками. Молча поднялась и побрела в деревню. Вдоль улицы тянулась вереница телег — это везли на ее поле навоз; у овощехранилища грузили в машину свежие кочаны капусты — это она их сохранила с осени; в низине, на реке, плотники тесали балки для нового моста — это и она хлопотала, чтобы построили мост. Но ничего не замечала Савельевна. А кто встречал ее, думал, — что с Савельевной? Не беда ли какая на парниках? Не случилось ли что с Оленькой? Да нет, девочка только-только бежала из дому в школу.

Дома Савельевна опустилась на скамейку, протянувшуюся вдоль всей стены, и, достав из кармана широкой юбки письмо, положила его перед собой на стол. Это письмо она не раз уже читала и всё же снова и снова перечитывала каждую строчку, словно не веря тому, что там написано. Письмо было откуда-то из далекой Шереметевки, от какой-то неведомой Анисьи Петровны Олейниковой, которая называла себя матерью Оленьки, а Оленьку, ее Оленьку, своей дочерью! Десять лет она растила девочку, вся ее жизнь в ней, и вдруг объявилась какая-то Олейникова!

Савельевна достала чернила, бумагу, ручку и принялась за ответное письмо. Она напишет этой Олейниковой и даже карточку девочки вложит. Но это еще не значит, что она отдаст Оленьку. Она еще посмотрит, что за мать у Оленьки. Ишь ты, десять лет ни слуху ни духу не было, а тут вдруг объявилась. Значит, не искала, не нужна была дочь. А теперь вот спохватилась! Да и Оленька сама никуда от нее не уйдет. Конечно, не уйдет! Ну что ей какая-то Анисья Олейникова! Даже фамилия другая, не такая, как у Оленьки. Не Дегтярева. Может быть, даже не мать, а мачеха!

Савельевна написала совсем короткое письмо, потом взяла с комода Оленькину карточку и вложила ее в конверт. У нее было такое чувство, что вместе с карточкой она отдает навсегда Оленьку. А может быть, не посылать ответа? С почты Савельевна зашла в школу. Она миновала коридор, заглянула в класс, где шла спевка, и сразу увидела Оленьку. Ей даже показалось, что среди многих детских голосов она различает ее высокий, звонкий голос. Савельевна постояла, послушала и, согнувшись, словно еще больше постарев, медленно побрела обратно.

Дома она открыла сундук, выложила Оленькины платья, вышитые полотенца — всё ее немудреное богатство. И вдруг с испугом захлопнула крышку. Уж не собралась ли она расставаться с внучкой?

Поздно вечером за ужином она с грустью сказала Оленьке:

— Вот скоро станешь ты совсем большой и бросишь меня.

— Никогда, бабушка! Ни за что на свете!

— Уедешь учиться…

— Выучусь и обратно вернусь.

— Мало ли куда могут послать.

— А я тебя с собой возьму.

— Значит, любишь свою бабушку? Не бросишь ее?

— Никогда! — И, словно боясь потерять бабушку, Оленька крепко прижалась к ней и тихо спросила: — Ты ничего от меня не скрываешь?

— А чего скрывать, Оленька?

— Не знаю, только ты какая-то непохожая. Как будто чего-то боишься.

2

В жизни Савельевны как будто ничто не изменилось. Как всегда, она вставала чуть свет, топила печь, потом шла на парники. Но каждый раз, когда письмоносец приносил газеты, она с тревогой смотрела, нет ли среди них письма из Шереметевки. А когда по каким-нибудь делам ее вызывали в правление колхоза, ей казалось, что вот уже приехала Олейникова отнять у нее Оленьку. Но прошла неделя, другая, а ответ из Шереметевки не приходил. У Савельевны появилась надежда: а может быть, совсем не ее Оленьку искали? Взглянули на карточку, увидели — девочка ни в отца, ни в мать, вот и не ответили. Ясно — чужие люди!

Весна незаметно перешла в лето. Начались белые ночи, наполненные запахами трав, сосны и нагретой за день земли. В поле досаживали местами побитую майскими утренниками капустную рассаду, рыхлили раннюю картошку, пололи морковь. И трудовой день начинался с того, что из колхозного радиоузла на всю Ладогу разносился голос:

— Доброе утро, товарищи! Через полчаса начинается наряд.

У Оленьки уже закончились экзамены, она перешла в седьмой класс, и теперь каждое утро вместе с Савельевной она отправлялась на прополку овощей. Но пока бабушка завязывала в узел завтрак, а потом искала под скамейкой свои старые сапоги, в которых она всегда ходила в поле, Оленька выбегала на улицу и, захватив по пути подружек, уже заводила песню далеко от дома, чуть ли не на краю деревни.

Так было и в это утро. Савельевна собиралась не спеша. Всё равно ей Оленьку не догнать. Она завязала в холстинку горшок молока, кусок хлеба, соль, яйца, потом полезла под лавку за сапогами, и в это время ей показалось, что за окном промелькнула Оленька. Только девочка уходила в косынке, а вернулась в цветном платке. И не в легком платьице, а в жакетке. Ох, озорница! В чужое вырядилась, устроила святки посеред лета!

Но когда в сенях стукнула щеколда и следом раскрылась на кухне дверь, Савельевна увидела перед собой не Оленьку, а совершенно чужую женщину. Чужую и в то же время очень знакомую. Где она ее видела? Чернявую, ладную, легкую, видно, на ногу! И вдруг отшатнулась, побледнела, бессильная опустилась на скамью. Да ведь это же Оленькина мать, Анисья Олейникова! Сначала дочь не уберегла, а теперь хочет осиротить ее, Савельевну. «Нет, не выйдет по-твоему!» И, почувствовав себя снова сильной, решительно поднялась со скамьи и смело шагнула навстречу гостье.

— За Ольгой приехала?

— Где она? — Олейникова смотрела на нее умоляюще. — Жива, здорова доченька моя?

— Ты сначала расскажи про себя.

— Вот документы… справки…

— Документы в сельсовете покажешь. Ты расскажи, что так долго ехала?

— Дальняя дорога…

— Да уж видно, дальняя: десять лет ехала, насилу доехала…

Олейникова, словно оправдываясь, стала сбивчиво рассказывать.

Она потеряла Оленьку в войну. Уходили от немцев и попали в степи за Староречьем под бомбежку. Ее без сознания, контуженную увезли в госпиталь, а дочь пропала. Сколько ни искала, не могла найти. Думала, — погибла Оленька. А тут этой весной приехал новый учитель, Алексей Константинович Дегтярев. Узнал случайно про Оленьку и вспомнил: он под Староречьем ехал на фронт и девочку какую-то подобрал, подобрал и отправил со своей запиской на попутной машине в детский дом. И Анисья снова стала искать Оленьку. Но не Олейникову, а Дегтяреву. И не Матвеевну по отцу, а Алексеевну, по Дегтяреву… Савельевна внимательно слушала. Ее нахмуренные брови, сердитое выражение лица, глаза, суровые, подозрительные и враждебные — всё выражало недоверие, как бы говорило: меня, матушка, не так легко обмануть. И когда Олейникова, чувствуя недоверие, снова стала рассказывать, как была найдена Оленька, Савельевна перебила:

— Отец-то у Оленьки жив?

— Убит на фронте.

— За второго вышла?

— Нет…

— А еще дети есть?

— Никого у меня нет, — едва слышно ответила Олейникова.

Из сеней донесся Оленькин голос.

— Бабушка, ты почему не идешь?

Оленька появилась на пороге и, увидев незнакомую женщину, остановилась. Незнакомая женщина шла ей навстречу, протянув руки и не спуская с нее умоляющих глаз.

— Оленька, это ты?

— Кто это, бабушка?

— Твоя мать…

— Мама?

И бросилась, словно ища защиты, к бабушке. Савельевна подвела ее к матери. Чужая женщина обнимала, целовала ее. А Оленька, непривычная к материнской ласке, стояла, опустив руки и не зная, что ей делать.

Савельевна накормила с дороги гостью, постелила ей постель и сказала:

— Ты с дочкой поговори, отдохни, а мне надо в поле.

Она взяла мотыгу, прислоненную к стене, и, забыв про узелок с едой, вышла из дома. Оленька отодвинулась от матери, вскочила и побежала вслед за бабушкой.

3

Лес с трех сторон огибал большое поле. Два трактора тянули за собой культиваторы. Культиваторы выпалывали сорняки, рыхлили землю. Только вокруг недавно посаженной капусты оставались маленькие зеленые островки. Там, в непосредственной близости к растению, надо было уничтожать сорняки и разбивать земляную корку мотыгой.

Оленька работала, стараясь, как всегда, не отставать от Савельевны. Они шли рядом, каждая своей бороздой, и внучка засыпала бабушку бесчисленными вопросами:

— Бабушка, а ты рада, что мама нашла меня?

— Конечно рада, — не совсем откровенно отвечала Савельевна.

— Бабушка, а мама кто? Колхозница?

— Не знаю, еще не успела спросить.

— А кто мне родней, ты или мама?

— Обе родные.

— Нет, ты родней, бабушка!

Когда солнце поднялось высоко над лесом, Савельевна сказала:

— Оленька, ты иди самовар поставь, маму чаем напои. Она, наверное, уже отдохнула.

И, отправив внучку, продолжала думать всё о том же, — как же теперь быть ей дальше — остаться одной или сделать всё, чтобы отстоять свои права на Оленьку? Савельевна хорошо понимала, что Анисья Олейникова оказалась не такой, какой она представляла себе ее раньше. Мать не бросила девочку, она искала ее и счастлива, что нашла. Такой матери нельзя не отдать дочь. Но ведь надо еще спросить Оленьку. И тут Савельевна чувствовала всё свое преимущество перед Анисьей. Любовь девочки на ее стороне. И эта любовь рассудит ее с матерью.

В полдень Савельевна вскинула на плечо мотыгу и вышла на дорогу Ее окружили идущие на обед колхозницы. Все уже знали о том, что приехала Оленькина мать, и каждую интересовала судьба девочки. Савельевна сдержанно отвечала:

— Сама Оленька решит…

— Верно, — соглашались с ней, — надо Ольгу спросить.

В березовой роще на повороте аллеи она увидела Оленьку. Вся в слезах, взволнованная, она подбежала к Савельевне и, уткнувшись ей в плечо, громко заплакала.

— Мама сказала, что она меня увезет отсюда. А я не хочу, не хочу, бабушка.

— Не хочешь и не надо, — успокоила ее Савельевна. — Никто тебя неволить не будет.

Дома Савельевне пришлось утешать мать:

— Ты не тужи, Анисья. Ведь не знает она тебя. А привыкнет — полюбит… Давай-ка лучше чай пить да друг с дружкой знакомиться. Ты как, в колхозе или сама по себе живешь?

Они сели за стол, и Анисья, пододвигая стакан, ответила:

— В колхозе…

— И дом свой?

— Дом ладный, огород, сад. Село наше большое, хорошее, как город, дворов пятьсот, не меньше. И кино есть. А про школу что и говорить каменная, двухэтажная, после войны построили. Тут кругом леса да леса, а у нас степь да степь. И земля другая. Не песок, — чернозем. И лето давным-давно. Вы, видно, только отсеялись, а у нас уже хлеба наливаются.

Анисья рассказывала о Шереметевке, о степи, Савельевна знакомила ее с Ладогой, с тем, как жила эти годы Оленька, но о самом главном не говорили, как бы ожидая, что этот сложный вопрос решится сам собой.

В репродукторе послышался басовитый голос:

— Товарищи, обеденный перерыв окончился!

Оленька, словно боясь остаться наедине с матерью, поспешно схватила свою мотыжку.

— Идем с нами, Анисья, — сказала Савельевна. — Одна семья!

После степи с ее нестерпимой жарой Анисье было легко и приятно работать в поле, у леса. Ее обдувал легкий, пахнущий сосной ветерок, земля, разбороненная трактором, чуть-чуть холодила ноги. Она старалась держаться ближе к дочери, изредка спрашивала ее о чем-нибудь, но больше наблюдала за ней, за ее сильными руками, уверенно орудующими мотыгой, за каждым движением ее худенькой, но, словно у мальчишки, крепко сбитой фигурки и особенно за ее лицом, на котором ей так хотелось увидеть пробуждающуюся к матери любовь.

Савельевна послала Оленьку полоть на другой конец участка, а сама, позвав Анисью, пошла на опушку леса. Они присели под сосной.

— Так вот, Анисья, не легкую нам надо решить задачу. Не пойдет Ольга от меня к тебе. А захочешь силой заставить — совсем не взлюбит…

— Господи, что же делать? Не могу я без нее…

— А мне, думаешь, легко будет без Ольги? Ты молодая, у тебя еще вся жизнь впереди, а что у меня?

— Как же быть? — с тоской проговорила Анисья. И вдруг, вся просветлев от новой, пришедшей ей в голову мысли, радостно потянулась к Савельевне. — Переезжайте с Оленькой в Шереметевку. Втроем будем жить! У меня дом большой, всем места хватит. Солнца-то сколько у нас! А яблок, арбузов, дынь!

Савельевна ничего не ответила. Ей солнца хватало и в Ладоге. А самая лучшая земля была та, где она прожила всю свою жизнь, — ладожская.

Ночью Анисья долго сидела у кровати Оленьки и рассказывала ей об отце, погибшем на фронте, о том, как эти годы она жила одна в большом пустом доме, как бросила все свои дела, всё свое хозяйство, чтобы поскорее добраться до Ладоги. Оленька заснула, чувствуя у себя на голове ласковую материнскую руку и впервые в жизни подумав о том, что вот и у нее есть мать, которая ее, наверное, очень любит.

Анисья легла рядом на полу. От туго набитого сенника пахло степью. Сквозь дремоту она увидела дочь совсем маленькой, трехлетней, какой та была в войну. Анисья встрепенулась. Ой, не раскрылась ли Оленька? Она поднялась, поправила Оленькино одеяло и снова легла. Война, потеря Оленьки, ее поиски, — да не привиделось ли это ей в долгом тяжком сне? С этим ощущением она снова заснула.

4

С улицы ворвался утренний холодок. Савельевна открыла глаза и увидела Анисью. Гостья уже встала, затопила плиту и теперь убирала свою постель. Она вынесла на крыльцо сенник и, вернувшись, поставила на плиту чугун, потом накрыла на стол и присела к окну чинить Оленькино платье. Всё она делала ловко, быстро, проворно, и это не могло не вызвать одобрения Савельевны. И, наблюдая за Анисьей, Савельевна с горечью подумала: вот какая опора в жизни нужна Оленьке. Молодая, красивая, сильная мать. А ты, старая, думаешь о себе. Привыкла к тебе девчонка, привязалась, может и верно, дороже матери ты ей. Но что с того! Долго ли еще по земле ходить тебе? Хочешь чтобы опять осиротела Ольга? Верни ее матери. Отдай, забудь о себе!

Савельевна поднялась и, спустив на пол босые ноги, подошла к Оленькиной кровати:

— Вставай, внученька.

— Пусть поспит! — Анисье было жалко девочку.

— Надо лошадь запрячь, с утра удобрения возить.

— Я сама схожу. Далеко конюшня?

— Пока ты, матушка, конюшню найдешь да объяснишь, кто ты да откуда, много времени пройдет. Да и так уж приучены у нас ребята: когда надо, с нами вместе встают и, что требуется, делают…

— Еще зашибет ее лошадь.

— Не зашибет. Ей только дай самой запрячь да проехать по деревне.

Когда Оленька, накинув платьице, побежала на конюшню, Савельевна не спеша умылась и сказала, вешая на гвоздь расшитое узорами полотенце:

— Так вот, Анисья, думала я, как нам быть с Ольгой, и решила…

— Не разлучай ты нас. Я мать. Не жизнь мне без Оленьки. — Анисья бросилась к Савельевне.

— Ты слушай, — строго сказала Савельевна: — Ольга твоя и с тобой будет. Понятно?

— Со мной! — А не ослышалась ли она? Так ли поняла? — А она пойдет?

— С матерью да не пойти!

И всё же Анисье еще не верилось, что Савельевна уступила ем Оленьку, и, полная смущения, не зная, как ей отблагодарить старую женщину, отдающую ей самое дорогое в жизни, растерянно спросила:

— А вы? Как же вы без Оленьки? Поедем с нами…

— Пустое, — решительно отказалась Савельевна. — Мне промежду вас становиться нельзя. Пойдут ссоры, споры. Только девчонку измучаем. — И деловито спросила: — Тебя надолго колхоз отпустил?

— Время летнее, горячее… На огороде всё поспевает, да и дом без присмотра.

— Стало быть, пора в дорогу! И хозяйству польза, и расстройства будет меньше.

К дому на шустрой серой лошаденке лихо подкатила Оленька, спрыгнула с телеги и крикнула еще с крыльца:

— Бабушка, куда ехать за удобрениями?

— Никуда, сама поеду.

— Тогда я пойду сено грести. Вчера на пойме уже начали косить.

— Ты постой. Тебе не до сена теперь будет. В дорогу собирайся. Поедешь с матерью домой…

Оленька удивлена. Домой? Как же так? Разве можно из дома ехать домой? Скажет же бабушка! И вдруг всё поняла. Мать забирает ее из Ладоги, разлучает с бабушкой, хочет увезти в Шереметевку. Нет, не уедет она от бабушки. А бабушка подходит к ней совсем близко, улыбается, гладит руки и говорит, целуя в лоб:

— И я приеду. Вырастим, уберем овощи, к зиме и заявлюсь.

— Я уж бабушку к нам звала, — поспешила сказать Анисья.

— Вот видишь! Как не приехать?

Оленька вздохнула, с благодарностью взглянула на мать и, не подозревая, какую боль она причиняет ей, сокровенно сказала:

— Хорошо, бабушка, если ты обещаешь приехать, я поеду с мамой. — И тут же, забыв все свои недавние тревоги, весело проговорила: — Я ведь никогда еще не ездила в поезде…

— А как же тебя сюда с детским домом привезли?

— Это не считается. Я была тогда совсем маленькой и ничего не помню. Нет, помню… Помню, как ты, бабушка, приходила в детдом. У тебя были большие карманы, и в них всегда что-нибудь было для меня.

5

Шли сборы в дорогу. Савельевна стояла на коленях перед раскрытой корзиной и помогала Анисье и Оленьке укладывать вещи.

— Ты, Анисьюшка, положи-ка на низ эти шерстяные варежки и носочки. Они новые, ни разу не ношеные и зимой вот как пригодятся. И это платьице в цветочках возьми. Оно хоть и не новенькое, а памятное Оленьке. На общем собрании мне шаль дали, а ей от звена — это платьице. Вместе честь принимали. — И, отвернувшись, неожиданно сурово сказала Оленьке: — А ты в школу сходи за документами.

Дома готовились к отъезду, а Оленька, одетая по-дорожному, в новое темное платье, привезенное матерью, в белой панаме, из-под которой виднелся неизменный красный бант, туго перехвативший ее черную косу, в последний раз шла в школу. Школа встретила ее необычной тишиной. В пустом, гулком коридоре пахло известью и краской и откуда-то сверху, сквозь потолок доносился приглушенный стук. Это кровельщики чинили крышу. Оленька заглянула в свой класс, там было тихо и безлюдно, как всюду в школе. Словно боясь, что ее кто-нибудь увидит, она прикрыла за собой дверь и присела за парту. Больше она не увидит этот, знакомый ей класс. И подруг своих не увидит. Несколько дней назад они уехали на дальние покосы. Она даже не успела с ними попрощаться. Но они вспомнят ее! И, поднявшись с парты, она подошла к доске и маленьким кусочком мела, сохранившимся с последнего экзамена, написала крупно, через всю доску: «Прощайте, девочки! Оля».

Получив в канцелярии документы, Оленька вышла из школы. С высокого школьного крыльца, с которого обычно сбегала, она спустилась медленно, не спеша. По знакомой березовой аллее она направилась к парникам, куда так часто заходила после уроков к бабушке, а потом к крутому берегу реки. Как бы прощаясь с местами, где прошло ее детство, Оленька побрела вдоль реки, на минуту заглянула в колхозную контору и, обойдя кругом чуть ли не всю Ладогу, вернулась домой, где шли последние приготовления к отъезду.

Наконец всё было готово. На станцию поехали в автобусе, который останавливался у колхозной конторы. В окне промелькнула деревенская улица, осталась позади березовая роща, и вот уже потянулся лес. И хоть Оленька ехала еще по ладожской земле, всеми своими мыслями она была от нее далеко, далеко. Ее манили к себе неведомые дали, и всё отступило перед той неизвестностью, что ожидала ее впереди: Шереметевка, дом матери, новые друзья.

И уже совсем близко, за лесом, протяжно гудел паровоз, — подъезжали к станции. Они едва успели взять билеты, как показался поезд. Оленька бросилась к бабушке. Савельевна обняла внучку, ласково погладила по плечу, шутя сказала:

— Была ты лесной, а станешь степной…

Ей хотелось вот так весело проводить Оленьку и скрыть от нее свое горе. Она заставила себя смириться с тем одиночеством, что ждало ее впереди, но не в ее силах было унять тревогу за судьбу девочки. В эти минуты прощанья ей хотелось сказать Оленьке что-то особенно важное, что могло бы пригодиться ей в жизни. А что сказать? Слушайся, Оленька, маму? Учись хорошо, девочка? Нет, всего этого еще мало, чтобы уберечь Оленьку от жизненных бед. А хочется сказать такое, чтобы сердце успокоилось, тревога улеглась. И когда уже подошел поезд, в последнюю минуту расставания Савельевна прижала к себе Оленьку и сказала, как бы завещая ей самое важное, что должна она знать в жизни:

— Держись, Оленька, за колхоз! Слышишь? Крепче держись!

И сама подтолкнула ее к вагону.

Оленька крикнула уже из окна:

— Бабушка, приезжай! Скорей приезжай!

Савельевна махнула рукой:

— Приеду!..

Но сама подумала: «Буду жива, — может быть, и свидимся когда-нибудь, а вместе уже не жить нам с тобой».

— Прощай, бабушка!

— Прощай, Оленька!

6

Поезд шел на юг. Вокруг мелькали, кружились, расступались в сторону леса. Боры, чащобы, буреломы. Плечом к плечу стояли могучие сосны и ели, между ними пробивались к солнцу осина и береза. Словно потеряв дорогу, путались в ногах великанов кусты ивняка и орешника. Лишь изредка лес уступал место полям, лугам, пастбищам. Они казались узенькой каймой в лесной одежде земли.

Но чем дальше поезд уходил от Ладоги, тем реже становился лес, хвойные боры сменялись лиственными рощами, больше попадались клены и дубы, и вскоре сам лес стал зеленой каймой. Поля, луга, простор!

Наконец ранним утром Оленька увидела степь. Ее разбудила мать:

— Смотри, доченька, приволье-то какое!

За окном вагона голубело небо, ярко светило солнце, и волновалось море созревающей пшеницы. Так вот она какая, эта степь!

А степь, необозримая, вся в золоте хлебов и сверкающая утренней росой, кружилась перед глазами, бежала навстречу, проносилась мимо. Казалось, что не солнце освещает ее своими лучами, а сама она горит и светится.

Оленька прижалась к матери и проговорила радостно:

— Как красиво, мама!

И хоть вскоре эта ранняя утренняя степь исчезла и сменилась другой — выжженной, блеклой, душной, — для Оленьки она попрежнему была необычная и интересная. На бескрайнем степном просторе ни холмика, ни деревца, ни тени. Лишь изредка в знойном небе появится облачко, заслонит собой поникшую траву и спешит в сторону, подальше от солнца. А поезд, чтобы вырваться из жаркого степного пекла, как будто ускоряет ход. Где там! Степь всё шире и шире, а солнце всё жарче и жарче.

Неожиданно совсем близко Оленька увидела огромный клен. Кряжистый, широколистый, он словно спешил навстречу поезду и, промелькнув мимо окна вагона, вдруг рванулся куда-то в сторону и исчез в хвосте состава. Но через несколько минут клен снова возник перед ее глазами. Он то приближался, то удалялся, то казался огромным, то совсем маленьким и долго еще, словно потеряв дорогу, блуждал по просторам широкой степи.

В купе кроме Анисьи и Оленьки ехали пожилой мужчина с ребенком и женщина, лицо которой было такое красное и так лоснилось, как будто она только что сытно пообедала. Эта женщина знала не только названия всех станций, но и что на каждой станции можно дешево купить.

— Сейчас будут огурцы, — говорила она, — а потом цыплята, а через две остановки земляника.

И, едва поезд замедлял ход, Оленька, весело смеясь, спрашивала:

— Сейчас какая станция? Цыплята или Огурцы?

Чего только нельзя было купить на остановках! Степь была обильна. Она как будто встречала Оленьку своим богатством.

И всё же одного не хватало Оленьке в этой степи. На это бы приволье да ладожский лес!

Для Анисьи всё это было знакомо — степь, жаркое солнце, щедрая земля. Но сейчас она смотрела на всё глазами Оленьки и вместе с ней радовалась, как будто впервые видела из окна вагона расстилающийся перед глазами простор, утопающие в садах степные села и белые домики маленьких станций. Она была счастлива близостью дочери, ни о чем другом не думала, ничего другого не желала. И Оленька чувствовала в каждом слове, в каждом взгляде горячую, порывистую любовь матери. Эта любовь покоряла Оленьку, сближала ее с матерью, вызывала большое ответное чувство. Она уже любила мать. Но не одну, а как-то вместе с бабушкой.

Поезд остановился на большой станции. Оленька услышала, как мать крикнула в окно:

— Катенька, ты куда? Садись к нам!

В дверях вагона показалась рыжеволосая, в соломенной шляпке, девушка, обвешанная связкой каких-то непонятных изогнутых воротцами жестяных трубок, которые громыхали, как ведра на спине странствующего жестяника. Она сбросила шляпку, засунула под скамейку свою неудобную поклажу и, не скрывая любопытства, протянула обе руки Оленьке.

— Так вот ты какая? Нашлась всё-таки!

— Это Катя, доченька. Она привела ко мне Алексея Константиновича. Все вместе искали тебя… А ты, Катя, что тут делала?

— На областном совещании пионервожатых была. Ну и по пути и взяла заказанные Алексеем Константиновичем сифоны. Оленька, ты знаешь, для чего эти трубки?

— Нет.

— У нас при школе есть опытный орошаемый участок, так вот, с помощью этих трубок-сифонов будут вести полив. Ты в Ладоге юннаткой была?

— Да…

— Тогда приходи на наш школьный участок. Там узнаешь, как поливать этими трубками. А сейчас помоги мне одолеть вот это… — И Катя выложила на столик большие красные помидоры.

А через час они уже стояли у окна, как две подруги. Пионерка и пионервожатая. Оленька рассказывала Кате о Ладоге, о том, как она вместе с бабушкой работала в колхозе, как училась в школе. А Катя слушала Оленьку и представляла затерянную среди лесов деревню, школу в бывшей помещичьей усадьбе и ласковую бабушку. И она сразу поняла, что Оленька, живя среди чужих, никогда не чувствовала себя сиротой. Чужие оберегали ее, как свою. Не имея родни, девочка в каждом приветливом с ней человеке видела родного и совсем не походила на несчастную девочку, наконец-то нашедшую свою мать. Только в одном чувствовалось, что она росла без отца и матери: она рассуждала взрослей своих лет и была не по-детски самостоятельна. Для нее работа в колхозе была так же естественна, как жизнь в своем доме, как земля, по которой она ходила, как воздух, которым она дышала. Но не Оленька, а скорее бабушка Савельевна вызывала удивление Кати. Ведь бабушка — малограмотная крестьянка, — она читала ее письмо; так откуда же у нее взялось умение так воспитать Оленьку? Значит, умение дается не только образованием, а еще каким-то особенным, жизненным опытом и, видимо, настоящим чутким сердцем!

Поезд пришел на станцию поздно вечером. Оленька вышла на платформу. Вдоль платформы горели электрические фонари; на них из темноты летели похожие на снежинки бабочки. Станция была небольшая, но ее окружали длинные пакгаузы. На путях то там, то здесь мерцали огни стрелок, и где-то в тупике покрикивал маневровый паровоз. Казалось, он торопил поезд дальнего следования освободить для маневровой работы станционные пути. И тут Оленька увидела спешившего им навстречу высокого мужчину. Катя, громыхая связкой сифонов, громко крикнула:

— Алексей Константинович, принимайте свой багаж!

Оленька невольно остановилась. Так это и есть тот самый Дегтярев, который подобрал ее на дороге? Она только успела заметить его белую косоворотку, подпоясанную черным шнуром, а он уже взял ее под локти, слегка оторвал от земли и, взглянув ей в глаза, весело проговорил:

— Нет, Анисья Петровна, это не она! Вы ошиблись! Та была маленькая, щеки помидорами, глаза-горошки, а это какая-то незнакомая барышня.

— Вам виднее, Алексей Константинович, вы нашли, я взяла!

— А мы сейчас проверим. Фамилия?

Она взглянула на его немного скуластое лицо и смеясь ответила:

— Дегтярева.

— Звать Ольга? По отчеству Алексеевна? Нет, не ваша она, Анисья Петровна, а моя. Дегтярева Ольга Алексеевна! Какие же еще нужны доказательства?

И, смеясь, все двинулись к стоящей у подъезда станции автомашине.

Оленьку усадили в кабину и повезли куда-то в ночь. Она сидела рядом с шофером и смотрела в ветровое стекло. Там было видно звездное небо, далекие огни, да поблескивал глянцевитый козырек шоферской фуражки. Свет автомобильных фар падал на дорожную колею, выхватывал с обочин серебристые кусты и врезывался в темноту, прощупывая путь автомашине.

— Где мы?

— В степи, — ответил шофер.

— Всё степь да степь. А скоро она кончится?

Шофер ничего не ответил. Он только искоса взглянул на свою спутницу, перевел скорость и погнал машину еще быстрее, навстречу показавшимся вдалеке огням Шереметевки.

7

В щель между ставнями пробивался луч света. Он падал на подоконник, с подоконника на табуретку, и там с ним играл маленький черный котенок. Оленька вскочила с постели и подошла к окну. Она никогда не видела, чтобы окна заставляли досками. Нет, какая она недогадливая! В Ладоге, когда надолго уезжают, всегда забивают окна досками. Ну и мама забила, когда поехала за ней. Но когда она слегка толкнула створку окна, доски неожиданно распахнулись, как двери. Так это ставни! В Ладоге ставни были сделаны в окнах колхозной кладовой и в магазине сельпо. Это чтобы ночью не залезли воры. Но зачем ставни в доме? И вспомнила: мама говорила, чтобы днем не забралось солнце. Оленька отошла от окна, нагнулась, чтобы достать туфли, и тут только заметила, что в комнате нет пола. Вернее есть, но не деревянный, а земляной. Как в Ладоге на току, где молотят хлеб. А в кухне ее ждала новая неожиданность. Какая же это кухня без русской печки? Вместо нее была сложена плита.

Двор был отгорожен от улицы камышовым плетнем, у плетня росла белая акация, а под акацией стоял круглый стол, совсем такой, как в детском доме, маленький и низенький, за которым обедали малыши. К удивлению Оленьки, мать подала завтрак на этот стол.

— Мама, а как же мы сядем?

— Возьмем скамеечки и сядем.

— Чай пить неудобно.

— У нас самовары не водятся.

— Вот странно! — Тут всё было не так, как в Ладоге. Как можно жить без самовара? Особенно зимним вечером, когда за окном мороз, вьюга?

После завтрака Оленька побежала в сад. Она сорвала кисть смородины, попробовала сливу, подняла упавшее на землю яблоко и, вся раскрасневшаяся, легла в траву. Она лежала, смотрела на голубое небо и плыла вместе с легкими облачками. Как хорошо здесь! И вот она уже снова бежит к матери. Может быть, надо убрать посуду, сходить за водой? Ей хочется что-то делать, двигаться! Она с мамой, дома, у себя дома!

Анисья не знала, за что ей взяться. Поставить на времянку, что посреди двора, обед или снять на огороде созревшие огурцы? Она то бралась за ведра, чтобы направиться к колодцу, то принималась подметать, не известно зачем, дорожку к калитке. Наконец она присела на крыльцо, опустила руки и только тогда поняла, что ничем сегодня она заняться не сможет. Всё ее существо было заполнено Оленькой. Она была счастлива, радостна и ни о чем другом, кроме дочери, не могла думать. Оленька рядом с ней, в Шереметевке, в родном доме! Вон она бежит из сада, маленькая потерянная дочка. Радостная, веселая, бойкая! Сразу видно, что любит свою мать! И уже не вспоминает Савельевну. Что и говорить, мать — не чужая бабка!

Оленька подбежала к крыльцу.

— Мама, мы сегодня будем одни, вдвоем, хорошо? Ведь можно один денек не работать? Можно?

— Пойдем огород посмотрим.

Они прошли на огород, расположенный позади дома, и Оленька остановилась около капустных гряд.

— Тут в прошлом году тоже капуста была, и капуста плохая, верно?

— Как угадала?

— По капусте вижу…

— Болеет всё…

— Проволочник завелся, надо было весной его отогнать. Но и сейчас еще не поздно, мама. У тебя в плите есть котел?

— А ты что хочешь делать?

— Золу кипятить.

Оленька собрала в печке золу, высыпала в котел и, налив туда воды, затопила плиту.

— Понимаешь, мама; образуется щелочь! Мы ее разбавляем водой, поливаем около корня, и проволочник уходит.

— А вдруг капусту пожжешь?

— Не беспокойся, мама. Бабушка Савельевна так часто делала.

Анисью неприятно кольнуло. Но тут же она ласково взглянула на дочь. Девочка сердечная, добрая и, видно, домовитая. Только приехала, а уже огородом заинтересовалась. Ишь, колдует с золой! И пусть себе позабавится.

А Оленька стояла у котла, мешала палкой золу и думала: мама не овощеводка — на поздней капусте проволочник, на редиске крестоцвет и тля. Она смотрела на всё глазами прочитанных ею вместе с бабушкой книжек и считала, что если бабушке они были не бесполезны, то маме будут нужны и подавно. Зимой они с мамой почитают.

Неожиданно Оленька заметила, что мать, еще недавно такая радостная, стала грустной, невеселой. Оленька подошла к ней и ласково дотронулась до плеча:

— Мама, что с тобой?

— Ничего, доченька, ничего, всё будет хорошо. — Анисья решительно поднялась, отряхнула платье и пошла к калитке. Зачем, — не сказала. И только с улицы крикнула: — Смотри не пожги капусту!

8

В степной ли Шереметевке, или в лесной Ладоге — колхозные конторы всюду похожи друг на друга. Их не трудно узнать по доске показателей, висящей у крыльца, по телефонным проводам под карнизом крыши и еще по тому, что во дворе колхозной конторы стоит разобранная, давно выслужившая свой срок автомашина.

Анисья поднялась на крыльцо конторы и зашла в бухгалтерию. Там, как всегда, было шумно. Стучала пишущая машинка, стрекотал арифмометр, и, как синицы, щебетали девчата-учетчицы, ухитряющиеся одновременно выводить в табелях какие-то цифры и обсуждать новую кинокартину.

Анисью сразу обступили. Всем было интересно узнать, привезла ли она дочку. Анисье не без труда удалось пройти к дверям председательской комнаты.

— К Семену Ивановичу можно?

— Копылов на огородах! А зачем он тебе?

— Надо, — уклончиво ответила Анисья.

В Шереметевке помнили черноокую, с длинными косами, веселую Анисью. Она умела пахать, косить, не хуже любого парня держалась в седле. В мужья она выбрала себе тракториста Матвея Олейникова. Он не щеголял заправленными в сапоги шароварами и надетой набекрень фуражкой и был известен в Шереметевке трудолюбием, тихим и спокойным характером. У Анисьи уже была Оленька, а она всё носила косы с вплетенными в них широкими лентами и ходила с Матвеем по улице так, как девушка с парнем, держа его за руку и при этом смущаясь при встрече со знакомыми. А в те дни, когда он возвращался из степи, она брала с собой Оленьку и шла встречать его на околицу Шереметевки.

Война всё разрушила. Анисья потеряла мужа и дочь и одиноком вернулась из эвакуации в свой осиротевший дом.

Однажды к ней пришла Пелагея Юхова, или, проще, бабка Юха. Высокая, вся в черном, словно монашенка, она оглядела кухню, заглянула в горницу и спросила сурово:

— Долго будешь во вдовах ходить?

Юха жила в Шереметевке с сыном Павлом. Он недавно откуда-то приехал и работал в колхозе шофером. В противоположность матери, Павел Юхов был маленького роста, и в Шереметевке с детства его звали просто Юшкой. Юшке было уже за тридцать.

Старой Юхе тяжело было гнуть спину на огороде, возиться с коровой, поросенком, овцами. Хотелось переложить все эти заботы на другие плечи. Но переложить так, чтобы остаться в доме главой, — командовать, распоряжаться, понукать. И она подумала об Анисье Олейниковой. Трудно было найти более подходящую для Юшки жену. Одна как перст, как будто тихая, обидь ее — ничего не скажет. Но сразу посватать сына Юха не решалась. Только намекнула Анисье на ее вдовье житье и позвала с собой на базар.

Анисья всё утро просидела под торговым навесом. Она взвешивала огурцы и помидоры, получала деньги, давала сдачу. Ей было неважно, как идет у нее торговля. Она была даже довольна, когда ее не тревожили покупатели. Базар отвлекал ее на час, другой от тяжелых дум, и ей было всё равно, покупают у нее или нет.

Она была безразлична ко всему, что ее окружало. Больше по привычке, чем по необходимости, она кое-как вскапывала свой огород, выращивала у себя под окном овощи и картошку. Ну зачем ей всё это? Для кого? И так же мало заботила ее работа в колхозе. Посылали ее на ток сортировать хлеб — она шла, не посылали — сидела дома. Она даже не интересовалась, сколько у нее заработано трудодней. Много ли надо, чтобы прокормиться одной? Одно зерно и посреди дороги прорастет.

И когда Юха решилась заговорить с ней о сыне, Анисья только покачала головой. Ни за кого она не пойдет. Ни за Павла, ни за кого! Была семья — не стало, а другая не нужна!

Но на следующий день, после того, как нашлась Оленька, Анисья стала неузнаваемой. От ее равнодушия и безразличия не осталось и следа. Чуть свет она уже была на огороде. Без устали полола сорняки, рыхлила землю, поливала гряды. Веселая, помолодевшая, она не знала, как выразить свою радость, и, увидев в проулке идущую в школу Катю, громко окликнула ее:

— День-то какой хороший!

И больше ничего не сказала. Да и некогда ей было заниматься разговорами. Весной упустила, — летом нагоняй. И одна мысль: Оленька жива и здорова, скоро они будут вместе.

В дороге ее не тревожило будущее. Не беспокоилась она о нем и в первые дни встречи с Оленькой. Она была слишком поглощена своим счастьем, чтобы серьезно подумать над тем, а сможет ли она прожить с Оленькой, нет, не хорошо, а хотя бы так, чтобы свести концы с концами. Этот вопрос встал перед ней вот сейчас, когда она вспомнила, что надо будет возвращать взятые на дорогу деньги. А ведь еще потребуются деньги на жизнь. Откуда их взять? Кто их даст ей?

Анисья нашла председателя колхоза Копылова на овощном поле. В своей неизменной парусиновой фуражке, в запыленных сапогах, большой и немного грузный, он сидел на опрокинутом ящике и смотрел куда-то вдаль. Увидев Анисью, он оживился и принялся расспрашивать про Оленьку. Она перебила:

— Семен Иванович, поиздержалась я в дороге…

— Сколько надо?

— Пятьсот рублей. Обещала вернуть.

Копылов поднялся с ящика и, поправив съехавшую набок парусиновую фуражку, спросил:

— Видишь капусту? Ранняя капуста. Ее как раз время убирать да продавать, а она не полота, только завивается! А ты говоришь — «деньги»? Рад бы дать, да негде взять!

— А как же мне теперь быть?

— Надо работать.

— За что работать? — чуть не плача проговорила Анисья. — За эту капусту? Забьет ее совсем травой! Да и погляди вон на помидоры! У людей с кулак, красные, а у нас что орехи.

— Ну, это ты через край хватила! Если то, что вырастили, уберем, на ноги сразу встанем.

— Да так ли, Семен Иванович?

— Другие за нас хлеб не сожнут! А будем в сторонке стоять да ждать, когда кто-то за нас сделает, — еще хуже станет…

С поля в Шереметевку они шли вместе. Копылов слегка пылил раненой правой ногой и говорил с горечью и обидой:

— Ты думаешь, вот колхоз не может дать тебе авансом пятьсот рублей, — значит, бедный колхоз? Нет, богатые мы, Анисья! Только управиться с нашим богатством не можем.

Анисья плохо слушала. Она думала о своем. Где взять деньги, долг отдать? А отдаст долг, — как дальше жить? Нет, Оленькины деньги, что дала ей Савельевна, она не возьмет.

И спросила безнадежно:

— Значит, ждать надо?

— И мне хочется сразу в гору, — ответил Копылов, — да вот беда, за ногу бес держит.

9

Староста юннатов Егорушка Копылов первым из шереметевских ребят узнал о приезде Ольги Дегтяревой. Ему сообщил об этом Алексей Константинович, и вскоре эта новость облетела весь опытный школьный участок. Юннаты обступили Дегтярева. Хотелось узнать: пионерка ли новенькая, юннатка ли, в какой класс перешла? А девочек, кроме того, интересовало, — беленькая она или черненькая, красивая ли и, вообще, стоит ли с ней дружить? После тщательных расспросов было принято решение пригласить Дегтяреву на опытное поле, и Зойка Горшкова предложила:

— Пусть Володя Белогонов сходит к ней — рядом живет.

— Я один не пойду, — отказался Белогонов.

— Хорошо, — согласилась Зойка, — не хочешь один, я с тобой пойду! И Егор не откажется. А в общем сделаем так, что Дегтярева сама пожалует.

— Может быть, без меня обойдетесь? — обрадовался Белогонов.

— Нет, Володька, без тебя никак нельзя. Но новенькая обязательно придет первая.

— А если нет?

— А я говорю, — придет! — и, оглянувшись, спросила: — А где Петяй?

— Я здесь, — вынырнул из-за Егора Копылова самый маленький юннат Петяй.

— Ты на машине?

— Вон она, за делянкой пшеницы!

— Поехали, ребята, — энергично тряхнула подстриженной головой Зойка и первой зашагала по тропке.

А через несколько минут по улице Шереметевки быстро мчалось не кое колесообразное существо о четырех головах. Это был самый обыкновенный велосипед, который оседлало сразу четыре человека. Сзади, на багажнике сидел Егорушка Копылов, на седле — Зойка, у руля на раме — Володя. Всё это были пассажиры. А сам велосипедист Петяй находился наполовину под рамой, а наполовину сбоку от велосипеда. Маленького роста, лет девяти, не больше, он жал на педали, и со стороны было похоже, что не он нажимает на них, а они то поднимают, то опускают его.

Юннатовские посланцы оставили велосипед у палисадника и вчетвером направились в дом Белогонова. Зойка открыла окно горницы, заглянула в Олейниковский двор и сказала, поднимая крышку стоящего у стены пианино:

— Сыграй, Володя, эту самую, мою любимую — «Метелицу».

— А как с Дегтяревой? К ней пойдем?

— Я сказала, — сама придет, — сверкнула глазами Зойка. — Значит, придет.

Володя Белогонов пользовался среди своих товарищей славой музыканта. Он играл на балалайке и на гармонии. Но особенно ребята стали ценить его музыкальное дарование после того, как Володькин отец, тракторист и комбайнер, купил ему у какого-то переезжавшего в город полковника в отставке старое пианино. Тут Володя показал себя. У него был неплохой слух, и он, как мог, подбирал все известные ребятам песни, танцы и марши. Как было Зойке не прибегнуть к его помощи, чтобы заставить Дегтяреву первой подойти к ним?! Здорово она придумала!

И вот Володя сначала сыграл любимую зойкину «Метелицу», потом стал подбирать «Осенний вальс», зная, что многие девчонки любят музыку жалобную и мечтательную. Однако мечтательная музыка не подействовала на новенькую. Оставалось последнее: марш. Ведь бывают девчонки отчаянней мальчишек, вроде Зойки, им только слушать марши да играть в войну. И не успели Володины руки опуститься на клавиши пианино, как за окном послышался шорох. Белогонов тут же заиграл марш и подмигнул Зойке: начинай, пришла Дегтярева. Зойка понимающе кивнула и осторожно подкралась к окну. Но прежде чем выглянуть, надо было решить, с чего начать разговор. А чего проще? Она спросит про яблоки: есть ли спелые? И перегнулась через окно. И тут с ней произошло что-то совершенно невероятное. Она отпрянула назад, повалилась на диван и, затопав ногами, так громко, безудержно стала смеяться, что Володя перестал играть и вслед за Егорушкой и Петяем бросился к окну, чтобы увидеть, что так рассмешило Зойку. Перед ним стояла убежавшая из хлева телка!

— Пошли на огород, — всё еще смеясь, предложила Зойка. — Она, наверное, там! — И действительно, там сквозь щелку плетня они увидели Дегтяреву. Она поливала из кружки капусту. Егор Копылов, как староста юннатов, обратил внимание на то, что вода была какая-то грязная, словно из взбаламученного колодца. Зойка заметила перекинутую через плечо черную длинную косу. Володя ничего не заметил. Он был зол на свою соседку и думал о ней: «Наверное, глухая она». Что касается Петяя, то он сразу залез на плетень и прямо, без всяких подходов, сказал:

— Я тебя знаю. Тебя сначала убили, а потом нашли!

— Если меня нашли, — значит, не убили, — весело рассмеялась Оленька. И тут же смутилась, увидев показавшихся из-за плетня каких-то еще двух больших мальчиков и девочку.

— А зачем ты капусту поливаешь? — спросил Егорушка Копылов. — Вчера дождь был.

— Золой проволочника отгоняю.

— А верно, что ты юннатка? — продолжал спрашивать Егорушка.

— У нас в Ладоге опытный участок был не такой, как у вас, а совсем наоборот. У вас канавы, чтобы по ним в поле шла вода, а у нас, чтобы с поля ушла.

— А ты одна жила, когда потерялась? — спросил Петяй.

— Нет. Я сначала в детдоме была, а потом меня взяла бабушка.

— И меня тоже дедушка Мирон взял, — счел нужным сообщить Петяй.

Зойка сидела на плетне. Юннатка ли новенькая, какой в ладожской школе опытный участок, — всё это мало интересовало Зойку. Она с любопытством разглядывала смуглое, немного смущенное лицо Оленьки, ее простенькое ситцевое платье, надетые на босую ногу сандалии. Но больше всего ее внимание привлекла к себе длинная Оленькина коса. Сорвиголова, соучастница всех классных проказ, девчонка, которую побаивались далеко не трусливые ребята, Зойка мечтала о длинных косах, но все ее попытки отрастить волосы ни к чему не приводили, и она предпочитала ходить подстриженной под мальчишку, чем носить тоненькие, похожие на сплетенные из веревочки, белесые косички… И когда законное любопытство к новенькой было удовлетворено и Зойка пришла к выводу, что, если не считать длинной косы, Дегтярева ничем особенным не отличается, она крикнула:

— Ладно, пошли купаться!

Однако ни Егор, ни Володя не проявили особой готовности следовать за ней и продолжали разговаривать с Дегтяревой. Зойка обозлилась. «Подумаешь, какая невидаль — коса!» — и, соскочив с плетня, она подошла к Оленьке и пренебрежительно проговорила:

— Ты думаешь, проволочник испугается твоей золы?

— Конечно, — уверенно кивнула Оленька и в доказательство добавила: — Меня научила бабушка, а она заведовала колхозным парником.

— Ну и что же! — продолжала свое Зойка. — Какой-то парник!

— Не какой-то, а большой, — обиделась Оленька. — Сто рам!

— Сколько, сколько? — Зойка сделала смешную гримасу и залилась веселым смехом. — Сто рам! Вот так парник! Откуда приехала эта Дегтярева? Какой же это парник в сто рам, когда в Шереметевке несколько тысяч, и то говорят: небольшой!

Оленьке показалось, — ей не верят, что бабушка ведала парником, и она решила подкрепить бабушкин авторитет новым доказательством.

— Бабушка всю колхозную капусту выращивала. На двадцати гектарах, — прихвастнула Оленька.

Но и это не помогло ей. Зойка еще громче рассмеялась и, забравшись обратно на плетень, иронически проговорила, обращаясь к Егору:

— Спроси еще, — сколько хлеба ее бабушка сеет?

— Бабушка не сеет! А в колхозе у нас одной пшеницы тридцать гектаров!

Зойка едва не свалилась с плетня. Даже Володя и Петяй рассмеялись. Действительно, смешно хвастаться тридцатью гектарами. Да разве это поле? И только один Егорушка не разделял всеобщего веселья, вызванного наивностью Оленьки. Ну что Зойка придирается к ней? Сама ничего не понимает, как бороться с вредителями, а лезет в спор. Но прежде чем он успел встать на защиту Дегтяревой, из-за дома появилась ее мать. Анисья слышала весь разговор и решительно набросилась на Зойку:

— Смеешься? А чего, — сама не понимаешь!

— Да ведь тридцать гектаров, тетя Анисья. — Зойка уже не смеялась.

— А что толку, что у нас тысячи? Только маемся с ними!

Ребята удивленно взглянули на Анисью. Оленька опустила глаза. Зачем мама так сказала?

— Пойдем, мама.

Егорушка остановил ее.

— Ты обязательно приходи на школьный участок.

— Приду, — ответила Оленька и благодарно взглянула на веснущатого, русоголового и босого старосту юннатов, который сидел на плетне с таким видом, словно готов был забраться в чужой сад и набить за пазуху своей сатиновой рубашки как можно больше яблок.

10

В степи высился бурт капусты. К бурту подъехало сразу несколько грузовиков. Анисья вышла из машины Юшки, взяла новую, еще пахнущую ивой корзину и вместе с другими колхозницами встала на погрузку. Ноша сама по себе была не тяжела, и Анисья без труда подняла ее на плечо. Но шла она медленнее других женщин. И ей прощали эту медлительность. С тех пор, как нашлась дочка, Анисья больше была занята у себя дома. А домашняя работа известная. Между вскопкой двух грядок приготовить обед, между обедом и поливом забежать к соседям поговорить о всяких делах и, вдруг вспомнив, что надо еще прополоть морковь, опрометью броситься на огород. Не приноровилась Анисья. Но на самом деле ее медлительность была вызвана другим. Она таскала корзины и думала: зачем ей всё это? Всё равно это не даст ей денег даже расплатиться с долгами.

Звеньевая Анна Копылова, с поля которой вывозилась капуста, поторапливала грузчиц, считала на ходу корзины.

— Бабоньки, не задерживай, грузи веселей! — И подшучивала над Анисьей. — Где скучно, там невмоготу и сложа руки сидеть.

Анисья развязала съехавшую на шею косынку, поправила растрепавшиеся волосы и присела на корзинку. Ничего, машина подождет, а ей надо решить серьезный жизненный вопрос — как жить дальше? Она смотрела в степь, серую и мутную, словно придавленную низким сизым небом. К ней подошла Анна Копылова. Когда-то в детстве они вместе ходили в школу, стояли рядом по росту на пионерской линейке, но теперь Анисья выглядела старше Анны, которая больше походила на ладно сбитую широкоплечую молодуху, чем на мать четырнадцатилетнего сына.

— Как живешь, Анисья? С дочкой-то повеселее?

— С нашего трудодня не очень-то развеселишься.

— Потерпи немного!

Анисья зло отмахнулась и пошла к бурту. Анне хорошо учить других. В доме муж, семья войной не нарушена, сама звеньевая. Ей казалось несправедливым, что вот она на тяжелой работе грузчика, а жена председателя колхоза лишь считает корзины. В эту минуту Анисья не думала о том, что с весны до осени Анна не разгибаясь работает в поле, она не думала о бессонных ночах звеньевой, когда на овощи вдруг нападала капустная муха или тля. Ее собственные беды заслонили собой всё, и ни о чем другом она не думала. Нет, еще не скоро Шереметевка из плохих в хорошие колхозы выйдет. И труднее всех придется ей. Люди как бы ни жили, а всё же добро наживали: кто в колхозе, кто на стороне. А она не думала о завтрашнем дне, не зарабатывала впрок. Нет, что-то надо предпринять, найти какой-то выход. Может быть, попроситься на ферму? Там можно больше трудодней заработать и премии бывают.

— Поехали! — окликнул ее Юшка.

Анисья встрепенулась и поспешила к машине. По выбоинам полевой дороги они двинулись к Шереметевке. Юшка сидел прямо, не спуская глаз с дороги. В зеркале поблескивал козырек его фуражки.

— Хоть бы в гости с дочкой пришла.

— Некогда по гостям ходить.

— Мать говорит, и на базаре тебя не видно. А зря! Без базара колхозник жить не может! На этот счет есть постановление. Торгуй — помогай, так сказать, снабжению потребителя и государственно-колхозной оптово-розничной торговле… Да и учитывать надо — товар, он сегодня дороже, чем завтра, а завтра дороже, чем послезавтра. Выходит, и другим без пользы и себе в убыток.

— В воскресенье выйду.

— Вот неопытность! — укоризненно проговорил Юшка. — Никакого понимания законов торговли. Да в воскресенье товару самая меньшая цена! Все норовят продать в воскресенье.

Анисья ничего не ответила, а когда Юшка вывел машину на грейдерную дорогу, сказала Юшке, который видел ее в маленьком шоферском зеркале.

— Думаю на ферму пойти. Может, больше заработаю.

— На ферму? — Юшка даже сбавил ход. — И не вздумай! Свяжет тебя ферма и только! Послушай, Анисья, не договорились мы с тобой насчет общей жизни, но я эту думку не оставил. А теперь особенно, когда Ольгу ты нашла. Ей отцовская защита нужна! Известно: мать утешит, а отец оборонит. Я не ответа требую. Нет. Об этом мы еще поговорим. Хочу, чтобы поняла: от всей души совет даю. На свой огород да на базар рассчитывай. Нынче Копылову не прижать нас: огородники-базарники! Шалишь — разрешается и поощряется!

— Семен Иванович сказывал, скоро в колхозе лучше будет.

— Знаю, на что рассчитывает. На орошение! — Юшка резко повернул баранку и едва не заехал в канаву. — Изрезали всю степь, ископали всю землю. Как комбайны пройдут? А сорняку сколько будет от этой воды! Не лучше, а хуже может быть!

В Шереметевке Юшка остановил машину у дома Анисьи.

— Ступай, и без тебя капусту разгрузят.

Анисья медлила. Она словно боялась выйти из кабинки. Потом неожиданно повернулась к Юшке и сурово сказала:

— Ты, Павел, не подумай худого. Я ничего еще не знаю. Может быть, ничего у нас с тобой не выйдет. Но одна просьба есть к тебе. Надо мне Камышевой деньги вернуть. Пятьсот рублей. Достань мне их. У товарищей или как там, а достань.

Юшка полез в карман и, ни слова не говоря, протянул Анисье пять сторублевок.

— Хватит? Могу еще дать!

Она хотела выйти из машины, но в это время в калитке показалась Оленька.

— Мама, возьми меня. Я помогу капусту разгружать.

— Я никуда не поеду, Олюшка. — И, повернувшись к Юшке, сказала: — Посмотри, Павел, какая у меня дочь.

— Видел уже. Хоть ночью со станции ехали, а разглядел… А ты, Оля, иль меня не узнала?

— Теперь узнала. — Оленька вспомнила его фуражку с глянцевитым козырьком. Но тогда дядя Павел был строг и суров, а сейчас смотрел на нее доброжелательно и весело.

— А мы еще не так познакомимся. Верно, Оля? Мы еще с тобой в дальний рейс махнем, через всю степь, в город! Поедешь?

— Поеду, дядя Павел!

Обрадованная знакомством с дядей Павлом и тем, что он возьмет ее с собой в город, Оленька побежала к калитке. Юшка посмотрел вслед и сказал:

— Ты, Анисья, не сомневайся. Дочка хорошая у тебя, я не против дочки…

— Ты не против нее, да она, может, против тебя…

Оленька встретила мать во дворе и потащила к столу под акацией обедать.

— Мама, верно, дядя Павел добрый?

— Понравился?

Оленька не ответила. Она смотрела в небо, где над самой ее головой, в прозрачной синеве парил коршун. Он шел по кругу, широко распластав свои крылья и высматривая добычу на земле. Внезапно коршун замер в вышине и стремительно бросился вниз. Оленька невольно прижалась к акации. Словно испугавшись за нее, затрепетали на ветвях листья. А хищник пронесся над самой макушкой дерева, где-то за плетнем белогоновского двора, тяжело захлопал крыльями и, показавшись на минуту над остроконечной крышей, низом воровато ушел в степь.

Они обедали, когда во двор вошел незнакомый Оленьке человек. Он был широк в плечах, из-под парусиновой фуражки виднелись коротко подстриженные седые виски, на его лице сквозь загар проступали веснушки. Она впервые видела его, и в то же время что-то в нем ей показалось знакомым. А верно: на него похож Егорушка! И даже негромко рассмеялась. Но тут же смущенно потупилась. Мать спешила навстречу вошедшему. Оказывается, к ним пришел председатель колхоза, отец Егорушки, Семен Иванович Копылов.

— Так это и есть Оленька? — Он остановился, подал ей руку и сказал Анисье: — Довольна дочкой? Хвалят ее, очень хвалят! В Ладоге по двести трудодней зарабатывала.

— Откуда вы это знаете, Семен Иванович? — И хотя трудодни в глазах Анисьи не имели особого значения, ей было очень приятно, что хвалят ее дочь.

— Мне ее послужной список колхоз прислал, — ответил Копылов. — От малых лет до пионерского галстука. Какие премии получала, тоже написано. А пришел я узнать, почему ты, Анисья, бросила машину, не разгружала капусту?

— Семен Иванович… — Анисья чувствовала себя виноватой. Ей хотелось как-то оправдаться, сказать, что ее отпустил Павел. Но она сдержалась и, чтобы не подводить шофера, проговорила: — Вот забежала посмотреть, как тут дома без меня Оленька управляется, да задержалась. Хозяйство тоже не бросишь… — И, заговорив о своем хозяйстве, она перестала чувствовать себя виноватой. Нужда заставила ее бросить машину, уйти домой: — Сам знаешь про мои долги, Семен Иванович… Да и жить на что-то надо! А у Оленьки ни обуть, ни надеть, а скоро в школу. — Она говорила еще робко, неуверенно, но когда Копылов спросил, на что же всё-таки она надеется, откуда думает достать деньги, Анисья негодующе подернула плечом и зло бросила:

— Одна надежда у нас — сад да огород…

— Небольшая твоя надежда.

— А какая есть, Семен Иванович!

— Неверно; есть у нас настоящая, большая надежда! Про колхоз я говорю, Анисья. Ты и сама это скоро поймешь.

Когда Копылов ушел, Оленька отодвинула тарелку и, недовольная, встала из-за стола.

— Мама, но ведь у меня есть и платье, и ботинки, и пальто.

— Есть пальтишко и больше не надо? Сразу видно, что у чужих людей жила. А чем ты хуже Зойки Горшковой? Тебе больше надо. Ты радости меньше видела, росла без отца и матери.

Оленька ничего не понимала. Разве она росла у чужих людей? Это бабушка Савельевна чужая? И почему она видела меньше радости, чем Зойка Горшкова?

11

Школьное опытное поле находилось за селом, недалеко от школы, и, чтобы туда попасть, надо было пройти через всю Шереметевку.

После Ладоги Шереметевка казалась Оленьке почти городом. Одна площадь чего стоила. Ее окружало несколько промтоварных и продуктовых магазинов; тут был и сельмаг и культмаг, а на углу у чайной даже продавали мороженое. А сама Шереметевка протянулась, наверное, не меньше чем на два километра. Рядом с таким селом Ладога даже не деревня, а маленький хуторок.

Оленька миновала школу и вышла к околице Шереметевки. Здесь начиналась степь. Словно прячась в собственную тень, никли, отвернувшись от солнца, пожженные травы, шелестели ржавой листвой придорожные кусты. Всё казалось мертвым: потрескавшаяся от солнца, горячая земля, пожухлая поросль обочин, приумолкнувший шмель, спустившийся на закрытый цветок белой дрёмы. Одна Оленька чувствовала себя живой. Да и у нее было такое ощущение, словно ее сунули в жарко истопленную русскую печь. И не в первый раз ей пришла в голову мысль: почему степь, где всё как будто мертво, так плодородна, а вот в Ладоге, где всё зелено и кругом жизнь, нет ни таких хлебов, ни таких бахчей, ни таких садов?

Свернув с дороги, Оленька пошла низинкой, поднялась на небольшой холм и остановилась. Сразу за холмом, примыкая вплотную к степи, вставало какое-то чудо-поле. Оно было невелико, но таких хлебов Оленька никогда не видела. Они поднимались выше человеческого роста, и каждый колос казался гроздью зерен. Оленька сбежала с холма и по извилистой тропинке вошла в хлеба. Всё исчезло: степь, Шереметевка. Она видела лишь небо над головой да между золотистыми стенами высокой пшеницы узкую полоску земли. Но тут земля была совсем иной, чем у дороги: рыхлая, черная, словно рассыпанная горстями, и сквозь каждый маленький комочек пробивалась жизнь. Высоко тянулся пшеничный колос, бегал муравей, вился пушистый вьюнок, и где-то в чаще колосьев, словно в густом, густом лесу, неумолчно стрекотал кузнечик. И пахло водой. Оленька даже слышала ее журчанье, как будто вокруг били живые родники.

Оленька шла, не замечая дороги. От хлебов к делянкам могучих подсолнухов и от подсолнухов к густой стене длиннолистой кукурузы. Неожиданно она уперлась в широкую, заполненную водой канаву. Ей ничего не оставалось, как повернуть назад. Но не прошла она и ста шагов, как снова увидела перед собой водную преграду. Тогда Оленька остановилась и громко крикнула:

— Егорушка! Копылов!

И Егорушка вдруг вырос на другой стороне канавы, перешел вброд и, довольный, сказал.

— Вот какое наше поле, заблудиться можно, — и повел Оленьку по участку.

Экскурсовод он был не совсем умелый, а потому начал свои объяснения с того, что спросил солидно и низким голосом:

— Ты знаешь, что для земли вода?

— Знаю, — кивнула Оленька. — Зальет всё — и ничего не вырастет…

— Как, то есть, зальет? — удивился Егорушка. — Вот мы три раза за лето зерновые поливали, да пять раз овощи. Смотри, какой урожай.

— А у нас в Ладоге вода — беда, — сказала Оленька. — Там у нас болота…

— Тогда другое дело, — согласился Егорушка, — и протянул руку: — Видишь? Это наше море!

— Какое море?

— Это мы так пруд называем. У нас орошение небольшое, но всамделишное.

Они подошли к пруду, обсаженному старыми ветлами, и Оленька, забравшись на земляной вал, очень быстро поняла, как орошается школьное поле. Она видела большой пруд и вытекающий из него канал. Этот канал у края поля разделялся на несколько канав. Канавы прорезали участок, охватывали его с двух сторон и исчезали за густыми хлебами. Она даже заметила, что от канав тянутся к полям узкие траншейки. Видимо, сначала вода поступает из канав в траншеи, а оттуда перекачивается в борозды. Но как? Где насосы, трубы, шланги?

Егорушка спустился с откоса и повел Оленьку вдоль канала. Они вернулись в поле, и тут, около овощной делянки, Егорушка поднял такую же, как везла Катя, изогнутую воротцами трубу и сказал весьма солидно:

— Это главный инструмент полива. По-научному — сифон. Вот смотри, опускаю его в воду, там один конец зажимаю ладонью, потом поднимаю и, пожалуйста, получается самотечный водопровод! — И тут же мокрую трубу поднес ко рту и заиграл марш.

— Хорош кларнет? Это из нашего юннатовского оркестра.

Оленька, смеясь, спросила:

— А меня научите играть на этой трубе?

— Научим, только надо закрепить за тобой делянку. Ты что возьмешь?

— Овощи.

— И хорошо. Я так и скажу Алексею Константиновичу. А он даст тебе какую-нибудь тему. У нас всё научно поставлено. Даже из колхозов приезжают смотреть.

— А давно этот участок у вас?

— Первый год. Алексей Константинович всё сделал. Как весной приехал, так сразу и начал. Раз, говорит, в колхозе на будущий год будет орошение, — значит, в школе должен быть орошаемый участок. А в классе он еще не был, только с осени начнет.

Егорушка указал Оленьке делянку, Алексей Константинович дал ей тему — «Как влияет полив и дополнительная подкормка на выращивание второго кочна капусты», — и через несколько дней она уже чувствовала себя на опытном поле не хуже Зойки Горшковой. А может быть, даже и лучше, потому что Егорушка старался ей во всем помочь — научил заряжать сифоны и даже показал, как надо открывать щит земляной плотины Как-то Егорушка сказал ей:

— Завтра будет полив, приходи пораньше.

Оленька пришла и увидела Егорушку в мрачном настроении. Ночью прошел дождь, и Егорушка не знал, что ему теперь делать. Поливать или нет? Ишь, размилостивилась природа! Он был недоволен. Еще скажут осенью: не юннаты вырастили большой урожай, а за них сработали дожди. Но он не хотел показывать виду, что та самая природа, с которой он, староста юннатов, вел отчаянную войну, обескуражила его и, сидя на скамейке около инвентарного сарая, говорил Оленьке:

— Дождь не дождь, а от плана отступать нечего.

— Зачем же поливать после дождя? — спросила Оленька.

— Кашу маслом не испортишь… Да и подумаешь, разве это дождь был? Вот ливень — это дождь!

На тропинке, идущей от школы к опытному полю, показался Дегтярев. Он поздоровался с ребятами и направился к овощным делянкам. Юннаты двинулись за ним, и все обратили внимание, что у Алексея Константиновича на ремне фотоаппарат.

— Сниматься будем, сниматься, — обрадованно воскликнула Зойка и сама решила: — Алексей Константинович, вы меня сфотографируйте, когда я прыгаю с шестом через канаву.

— Алексей Константинович, а меня снимете? — спросил Петяй.

— Обязательно, — ответила за Дегтярева Зойка. — С двумя кочнами капусты на плечах, чтобы на карточке получилось три кочна.

— Как же получится три? — удивился Петяй.

— Третьим будет твоя голова!

Дегтярев шел и словно ничего не слышал. Только, когда все подошли к овощным делянкам, он сказал:

— Сейчас, ребята, мы начнем полив овощей.

— Алексей Константинович, а это ничего, что дождик был? — спросила Оленька.

— Ну и что же, что был?

— Овощи полило.

— А мы проверим, как их полило. Может быть, полило, да не напоило?

И, к удивлению юннатов, стал расстегивать футляр фотоаппарата. Неужели фотоаппаратом можно определить, нуждается ли растение во влаге? Но вместо фотоаппарата Алексей Константинович достал какую-то стеклянную трубку, осторожно смахнул с нее пылинку и сказал:

— Вот мы сейчас и проверим, хочет капуста пить или нет.

Он оторвал кусочек капустного листа и выдавил из него в трубку каплю сока.

Все молча наблюдали за Дегтяревым и ничего не понимали.

— Этот прибор — рефрактометр; он служит для определения сухого вещества в растении. Если его больше двенадцати процентов, — значит, растение требует влаги; меньше, — напилось досыта.

— А трудно узнать, сколько сухого вещества? — спросил Егорушка.

— Нет. Научиться обращаться с этой трубкой сумеет каждый. Трудности тут другие. Не известно, по какому листу определять процент сухого вещества. Ведь чем лист выше, тем сухого вещества в нем больше. Но наши опыты дадут нам точный ответ.

Новый прибор очень заинтересовал Оленьку. Ведь с помощью такого прибора можно как бы разговаривать с растением, спрашивать его, хочет ли оно пить. И оно, словно живое, ответит: «Да уж, пожалуйста, не откажите» или «Спасибо, что-то неохота». Утро было солнечное, жаркое, и после ночной грозы из степи неожиданно подул горячий ветер. Земля быстро подсыхала. Даже под листвой помидорных кустов она уже согрелась и парила. Ветер с жарким солнцем отнимали у нее последнюю влагу ночного дождя. И Оленька ждала: так что же им ответит маленькая капелька, взятая из капустного листа?

— Копылов, воду! — приказал Дегтярев.

— Сколько, Алексей Константинович?

— На полный полив!

Егорушка кивнул Оленьке, и они побежали к пруду. Поднявшись на плотину, Егорушка взялся обеими руками за рукоятку щита и начал быстро ее поворачивать. Оленька слышала, как внизу, под ними, словно потревоженная, заурчала, а затем хлынула в канал вода. Потом они пошли вдоль канала. Казалось, вода не сама идет, а ее ведет Егорушка. Там, где магистральный канал разъединялся на несколько маленьких каналов, Егорушка остановился и стал ждать, когда вода немного прибудет. Потом, подняв один из трех щитов, направил ее в поле.

Было занятно смотреть, как мутный поток переливается из одного канала в другой, а там дальше бежит в узкие траншеи — оросители, примыкающие непосредственно к полевым делянкам. И вот уже из десятка сифонов вода идет в борозды и заливает делянки.

Оленька вместе с Егорушкой вела воду. Она была горда своей работой. Как жаль, что бабушка не может видеть ее в эту минуту! Всё, что росло на делянках, было Оленьке близко и дорого. Маленькая грядка казалась целым миром со своей особой жизнью. Хотелось убедиться, что она создает эту жизнь. Не раздумывая, подняла с земли помидорный куст и стала внимательно его разглядывать. И она увидела всё, что хотела. От стебля, уходящего своими корнями в землю, до верхних побегов она могла бы рассказать историю жизни этого куста. Каждый полив наполнял силой растение, помогал выбрасывать ветви, цвести и завязывать плоды. Вот ответвления после первого полива, а это после второго. А почему захирели, погибли эти листочки? Ну, конечно, потому, что произошла задержка с прополкой, сорняки отняли у куста соки земли. И не потому ли погибли некоторые ветви куста, а завязавшиеся в это время плоды получились меньше других, плохо зреют и рядом с другими кажутся хилыми?

Полив близился к концу. Егорушка пришел к Оленьке на делянку. Он внимательно посмотрел, как она пропускает вдоль борозды воду, и одобрительно проговорил:

— Хорошо поливаешь, вода нигде не застаивается. А у Володьки беда. Одну борозду плохо полил, а другую заболотил.

— Я сейчас ему помогу. — Оленька вскинула на плечо лопату.

— Ты про живую землю ничего не слыхала? — остановил ее Егорушка.

— Нет! А что это за земля?

— Как гряды ею посыпешь, — так обязательно урожай будет. Мне об этом сказал дед Петяя — Мирон. В волчьем буераке эта земля.

— В буераке?

— В овраге значит. Я это место знаю. Давай попробуем на твоей делянке. Если верно, есть живая земля, — второй кочан сразу в рост пойдет.

— А где этот волчий овраг? Далеко?

— За электростанцией. Только немного в сторону.

— А когда?

— Завтра. С утра пораньше. Захватим лопату, рюкзак и пойдем Только никому не говори. Вдруг ничего не выйдет, — засмеют. Договорились?

— Договорились!

Оленька прошла на делянку Володи Белогонова, чтобы помочь ему пропустить воду, и в это время на обочине дороги появилась Зойка. Она уперлась подбородком в черенок лопаты и, покачиваясь из стороны в сторону, спросила с усмешкой:

— Дегтярева, скажи, пожалуйста, где твоя делянка? То ты рядом с Егорушкой, то с Володей. Это они тебе помогать приходят или ты им помогаешь?

Оленька ответила серьезно:

— Я и тебе могу помочь!

— Спасибо, мне помощники не требуются. А я интересовалась не для себя, а для Феклы Ферапонтовны.

Когда Зойка ушла, Оленька спросила:

— Кто это Фекла Ферапонтовна?

— Кукла! — ответил Володя.

— А при чем тут кукла?

— У Зойки свой куклячий театр, а Фекла Ферапонтовна — там главная кукла. Ей попадись только! Так высмеет и продернет — похлеще, чем в газете!

12

Оленька лежала в кровати и смотрела в раскрытое окно. Ей казалось, что она не в Шереметевке, а в Ладоге. Где-то совсем близко в ночи рокотали трактора, — наверное, пахали под озимые пар; легкий степной ветерок доносил запах сена, и в небе то появлялась, то словно таяла в облаках, похожая на карту земного полушария, луна.

Оленька осторожно спустила ноги, ощутила холодок земляного пола и, накинув платье, тихо выбралась через окно на улицу. Она шла на гул тракторов, на их свет, выхватывавший из темноты ночи то тополя, то какое-то низко плывущее по небу облачко, и вскоре оказалась на околице Шереметевки. Золотистая днем, степь ночью, при свете тракторных фар, отливала серебром. Серебрилась земля, трава, листва кустов. Степь походила на огромное озеро. По ее просторам из края в край ходили волны вспаханной земли.

Оленька постояла на околице, не спеша вернулась домой и, уже укладываясь в постель, снова подумала о Ладоге. Что делает сейчас бабушка? Спит, наверное. А может быть, думает о ней? Получила ли ее письмо? И от Ладоги мысль перебросилась к Шереметевке. Что она сделала Зойке плохого? Почему эта куклятница придирается к ней, грозит своей Феклой Ферапонтовной? А еще вспомнился приход председателя колхоза, отца Егорушки. Зачем мама сказала неправду Семену Ивановичу? Разве можно обманывать колхоз? И она тоже смолчала… Но почему она решила, что мама сказала неправду? А если ей хочется, чтобы всё было новое? Разве это плохо? Что же тогда хорошо и что плохо? Где правда, а где неправда?

Но так как решить этот сложный вопрос Оленьке оказалось не под силу, то вскоре она стала думать о том, как завтра вместе с Егорушкой они пойдут за живой землей к Волчьему оврагу. А вдруг, и верно, земля окажется живой? Вот будет интересно! Но что это за земля? Не посмеялся ли дед Мирон над Егорушкой? А для чего? Нет, что-то есть в этой земле, если говорят, что она живая. Только бы дознаться! И они с Егорушкой дознаются. И все будут смотреть и удивляться… Под такие мысли только и засыпать. А когда Оленька проснулась, то в окне уже не было ни ночи, ни луны, небо было голубое и над крышей соседнего дома поднималось солнце.

Оленька умылась и, заплетая на ходу косу, вышла на улицу, чтобы поскорее прийти на школьный участок, где наверное, ее уже ждал Егорушка. Но тут она столкнулась с матерью. Она везла ручную тележку и, увидев дочь, обрадованно проговорила:

— Встала уже? А я думала, — будить тебя или дать еще поспать? Пойдем на базар!

— На базар? — Но ведь на школьном участке ее ждет Егорушка! Оленька хорошо знала, что значит идти на базар. Не раз бывала с бабушкой Савельевной в городе. Одна дорога — туда и обратно — три-четыре часа, не меньше. Да ведь надо еще что-то купить, и другие долм, наверное, есть. Она не знала, далеко ли от города до Шереметевки. Но вблизи города не было, — значит, находился он далеко, и она спросила:

— Мама, а машины на базар не идут?

— От нас? — удивилась мать. — Зачем нам машина, когда до базара пять минут ходу? Он сразу на площади.

— Так давай, мама, скорее пойдем, — обрадовалась Оленька. Тебе корзинку принести?

— Постой, постой, торопыга, иди-ка сюда!

Оленька весело побежала за матерью. Нет, как неожиданно всё произошло! Она-то думала, что базар нивесть где, а он в самом селе. Чудно даже, базар в деревне! В Ладоге никакого базара не было. Теперь-то она успеет на школьный участок. Ну что маме надо купить там? Овощи свои, картошка тоже. Наверное, молоко? Ведь у мамы нет коровы. А еще что? Мало ли что еще? Мыло, соль, спички… Через пятнадцать минут они будут дома.

Анисья вошла в сарай и вынесла оттуда большую корзинку с помидорами, ящик с морковью и чем-то набитый мешок.

— Оленька, помоги мне!

И тут только Оленька поняла: хоть базар и близко, но пройдет не один час, прежде чем она вернется…

Сельский базар был расположен на площади. С одной стороны высился навес, а с другой тянулась коновязь. Никто не помнил, с каких пор существовала эта коновязь. Но около нее теперь останавливались не кони, а колхозные машины. Эту сторону называли колхозной. Под навесом была частная сторона. Каждый, кто приходил на базар что-либо купить, сначала смотрел на коновязь и, только убедившись, что колхоз не торгует нужной ему картошкой или капустой, шел к навесу, подсчитывая на ходу, что ему придется переплатить на покупке. Оленька всего этого не знала, как не могла знать, что, чем больше продуктов привозил на базар колхоз, тем дешевле продавал свой товар навес. Ей даже было непонятно, — ну зачем на селе базар? Ведь в Ладоге его нет! Она не предполагала, что в Шереметевке кроме колхозников живут железнодорожники, рабочие стекольного и консервного заводов, служащие и кустари.

Базар был шумен, говорлив и, как всегда, суетливо-бестолков. Он напоминал осенние рощи, где по вечерам шумят неугомонные галочьи стаи. Можно было пройти по нему с закрытыми глазами и знать, что лежит на прилавках и в лотках, на земле и в корзинах, какие на товары цены. На разные голоса спрашивали о помидорах, огурцах и свекле, отвечали, почем картошка, мясо и рыба, торговались и спорили, отсчитывали деньги и стучали гирями. И всё это сливалось в один гомон, именуемый базаром.

Оленька помогла матери пробиться с тележкой через базарную толпу. Анисья расставила свой товар, огляделась вокруг и, увидев у коновязи машину с помидорами, поставила свои помидоры под прилавок.

— Несортированными, наверное, торгуют, — сказала она, кивнув в сторону коновязи. — Ну и пусть, подождем, пока отторгуются. Наше не пропадет. — Потом повернулась к соседке, старой худощавой женщине, вынесшей на рынок корзину огурцов и горку еще зеленых яблок, и негромко спросила:

— Почем, Юха, дают?

— Хорошо дают.

— Еще бы! Народу полный базар! — И, перегнувшись через прилавок, громко выкрикнула: — Кому огурцов свежих, только с грядки!

Давно ли вот под этим же базарным навесом, на этом самом месте, рядом с бабкой Юхой, Анисья без особого интереса продавала редиску, салат и другую зелень, совсем не огорчаясь, что порой плохо шел ее товар. Но теперь, думала Анисья, когда к ней вернулась Оленька, всё важно: сколько дают, как покупают, много ли навезли товара. Не продешеви, Анисья! Поменьше поход давай! Всё лишний рубль.

Торговля шла бойко. Анисья зазывала покупателей, быстро взвешивала и получала деньги. Оленька видела мать с какой-то новой стороны: еще более подвижной, находчивой на веселую шутку, громко смеющейся, чувствующей себя в этой базарной сутолоке как дома, где всё ей хорошо знакомо. Она спокойно и сдержанно встречала одних, любезно — других, с каким-то скрытым пренебрежением — третьих. Она знала каждого, кто подходил к ней, и заранее могла сказать, кто возьмет огурцов или свеклы много, кто только полкило, а кто лишь узнает цену и пойдет дальше, чтобы в конце концов купить самое дорогое и плохое. Оленька наблюдала за матерью. Здесь, на базаре, мать выглядела совсем молодой, глаза ее были наполнены задором, вся она как бы преобразилась.

— Поздравить тебя можно, Анисья? — Покупатели толпились около нее, разглядывали и хвалили Оленьку: — Хорошая девочка, красивая! А ну, взвесь-ка три килограмма огурцов!

И уходили, явно не скрывая своего удивления, что через десять лет Анисье удалось найти свою дочь.

Анисья, улыбаясь, провожала покупателей, потом, радостная, счастливая, смотрела на Оленьку и, наклонившись, словно по секрету, спрашивала:

— А что, доченька, добрый базар?

Оленьке всё равно, какой базар! Хоть бы его совсем не было. Она стояла рядом с матерью и с волнением смотрела на мелькающий перед глазами людской поток. Может быть, ей удастся увидеть кого-нибудь из юннатов? Надо же как-то передать Егорушке, что она задержится! Временами базарная сутолока отвлекала ее от этих мыслей. То вдруг вспыхивала перебранка между покупателем и торговцем, то из конца в конец навеса начинали перекликаться вынесенные на продажу петухи, то просто было интересно наблюдать за сидящей старой Юхой, как она вместе с огурцами и помидорами взвешивает свои руки и, вздыхая, набожно крестится, не то благодаря всевышнего за ловкую продажу, не то прося у него прощения за свой обман…

Оленька готова была убежать на опытное поле. Только боязнь обидеть мать удерживала ее на базаре.

Всё меньше и меньше оставалось на прилавке товара. Прошел первый ранний наплыв покупателей. Уехала колхозная машина. И тут, наконец, Анисья достала из-под прилавка корзину помидор. Холстинкой она смахнула осевшую на них пыль, положила самые крупные наверх, поближе к покупателю, не без гордости взглянула на соседок по навесу, как бы спрашивая, — ну, кто из них может потягаться с ней своими помидорами?

Базар, который еще недавно был так многолюден и шумен, сейчас поредел, стих, и торговля шла не так уж бойко. Базар близился к концу В девять часов он закрывался. Плотный мужчина в расстегнутом пиджаке остановился около прилавка, потрогал помидоры и спросил:

— Почем?

— Три!

— Дороже, чем в городе? В городе два!

— В городе и покупайте, — усмехнулась Анисья.

— Наживаетесь? Пользуетесь случаем?

— А я со своим товаром что хочу, то и делаю! Захочу — трешницу запрошу, хочу — сама съем!

Перебранка только началась, а вокруг уже собралась толпа.

— Мама, не надо спорить.

— Меня будут калить, а я молчи! — не могла успокоиться Анисья. — Я каждую травинку выпалывала, с утра до ночи спину гнула, а он, ишь что придумал — «наживаетесь»!

— Ладно, взвесь килограмм, — сказал примиряюще мужчина.

Оленька, боясь, что мать откажется от примирения, бросилась к корзине и стала сама взвешивать помидоры. А когда покупатель подал ей трешницу, она вернула ему рубль и сказала гордо:

— Килограмм стоит два рубля!

13

Егорушка ждал Оленьку на опытном участке. Он пришел сюда, едва встало солнце. В картофельной ботве был спрятан рюкзак, заступ и лопата — всё необходимое, чтобы накопать и принести живую землю из Волчьего оврага.

Но время шло, а на тропинке, ведущей из школы к опытному полю, Оленька не появлялась. Что с ней? Заболела, не пустила мать, что-нибудь случилось особенное? Егорушка не знал, что подумать. А вдруг часы подвели? Тоже может быть. Отстали за ночь, и не заметила. Тогда скоро придет. Но Оленьки не было. Уже минуло семь, на участок стали собираться юннаты. Теперь, даже если бы Дегтярева пришла, они не могли бы отправиться в поход за живой землей. Все бы увидели, что они куда-то собрались. Ну ничего, они пойдут, когда ребята разойдутся по домам.

Егорушка справил все свои дела еще рано утром и, сидя у канала, наблюдал, как Зойка окучивает после вчерашнего полива позднюю капусту. Зойка явно спешила и нет-нет, да и поглядывала с усмешкой в его сторону. Наконец она обрыхлила последний кочан, вскинула на плечо тяпку и, выйдя на тропинку, крикнула издалека:

— А что-то сегодня не все юннаты вышли на работу?

— Кому надо, все тут, — нахмурился Егорушка, отлично понимая, что Зойка намекает на отсутствие Дегтяревой.

— Нет не все, — продолжала, подойдя к нему, Зойка. — А где Дегтярева?

— Заболела.

— Заболела? — переспросила Зойка и громко рассмеялась. — Кто тебе сказал? Может быть, записочку прислала? А ты и поверил. И вовсе не заболела. Сказать, где она?

— Говори!

— На базаре помидорами торгует, — выпалила Зойка.

— Врешь! — вскочил Егорушка, сжав кулаки. — Ты смотри, Зойка!

— А чего смотреть? Я видела. Ты сходи посмотри!

Ребята знали, что Егорушка непримиримый противник базара. Ему не раз объясняли, с ним часто спорили, что нет ничего плохого в том, что колхозники продают излишки хлеба, овощей, мяса на базаре. Он упорно стоял на своем.

Егорушка давно враждовал с базаром. Враждовал еще тогда, когда его отец был бригадиром, а мать, как и сейчас, овощеводкой. По вечерам они возвращались с разных мест: отец из степи, мать с колхозного огорода, говорили о колхозных делах, и часто Егорушка слышал от них, что в колхозе есть люди, которые предпочитают торговать на базаре помидорами, огурцами, капустой и всем прочим, что растет у каждого колхозника под окном, а не работать в колхозе.

Насколько мог понять Егорушка, эти люди приносили колхозу много бед. Из-за них не хватало рабочей силы на прополку, уборку, молотьбу. Случалось, что Егорка сам видел и слышал, как отец упрашивает какую-нибудь тетку Дарью: «Да будь ты сознательной, да пойми, для тебя же…». А тетка Дарья хлопнет себя по карману и ответит: «Вот где мое сознание», — и вместо поля к себе на огород и на базар. Он считал, что все беды в колхозе от базарников и базарниц, и, как мог, воевал со своими противниками. Он сочинил стихи:

«Кто продает неполным весом? Торговки под навесом. Хочешь прогадать, — Валяй к навесу покупать!»

Зойка хорошо знала нелюбовь Егорушки к базарницам и хотела немного позлить его, ну и, может быть, чуть-чуть охладить его дружбу с Дегтяревой.

Она своего добилась: Егорушка рассвирепел. И не потому, что Дегтярева пошла с матерью торговать на базар. Это он бы ей простил. Но она обманула его. Она предпочла базар походу за живой землей! Ну что же, он сейчас скажет этой Дегтяревой всё, что думает о ней!

Еще издали Егорушка увидел Анисью и Оленьку и, не доходя до базарного навеса, крикнул:

— Эй, Дегтярева!

— Егорушка, — обрадованно улыбнулась Оленька, — я скоро!

— Можешь и не скоро, — пренебрежительно ответил Егорушка и, подойдя вплотную к прилавку, возмущенно бросил: — Ты к нам больше не приходи! Нам такие не нужны, которым базар дороже всего!

Оленька пылала от стыда и негодования. Еще никогда и никто ее так не обижал. Люди были ласковы с ней, и она была к ним доверчива. Что она сделала плохого? Не пришла на школьный участок? Но разве она виновата? Как могла она отказаться помочь матери? Не кому-нибудь, а матери! Но разве это может понять Егорушка? Где ему знать, что такое мама. Он же не терял ее… И самым тяжелым было то, что все эти обиды ей нанес Егорушка. Тот самый Егорушка, который уже стал ее другом. Как он посмел смеяться над ней? Она этого никогда не простит ему.

Ее темные глаза загорелись, слегка вздернутая верхняя губа вздрагивала; казалось, что Оленька вот-вот заплачет. Но она вдруг вскинула голову и, перегнувшись через прилавок, как это делала мать, закричала зазывающе и с каким-то злорадством:

— Кому помидоры? Хорошие помидоры!

Чего, чего, а этого даже Анисья не ожидала от дочери. Оленька, которая весь базар простояла совершенно безучастной к ее торговым делам, вдруг заговорила, да как заговорила, будто век торговала!

14

Над селом стоял безоблачный, пахнущий яблоками и кизячьим дымом летний день. Он был такой сухой и жаркий, что даже легкий ветерок поднимал вихри пыли и нес ее черной поземкой вдоль дороги. Оленька с утра окапывала на огороде картошку, помогала матери поливать капусту, а потом, спасаясь от жары, легла в траву под тенистой яблоней. Сквозь просветы листьев над ней голубело небо, и она равнодушно думала о том, чем бы ей еще заняться. А не сходить ли в клуб и записаться в библиотеку? А может быть, пойти в школу? Ведь она еще до сих пор не снесла свой табель. И пора уже подумать об учебниках. Надо заранее кое-что почитать, тогда легче будет учиться. И всё время возвращалась к тому, что произошло на базаре, к ссоре с Егорушкой. Здесь, в Шереметевке она не была сиротой, как в Ладоге, но там она никогда не чувствовала себя такой одинокой. Ей не хватало товарищей, привычной работы в колхозе, и у нее было такое чувство, что ее привезли в степь, оставили одну на дороге и сказали: ступай! А всё из-за какого-то там Копылова. Ну что он ей? Подумаешь, староста юннатов! Какое он имеет право не принять ее на школьный участок? Захочет и пойдет! Только не будет просить, унижаться. Найдет себе других товарищей. Но как найти их? Ссора с одним как бы отрезала ей путь к дружбе с другими. Ее, наверное, все юннаты считают обманщицей. Ведь она обещала прийти и не пришла. Ну и пусть считают!

Неожиданно она увидела на плетне Володю Белогонова. Он легко спрыгнул на землю и подошел, пряча под тюбетейку выгоревшую прядь светлых волос.

— Ты почему вчера не была на участке?

— Некогда было… — нахмурилась Оленька.

— А сегодня?

— И сегодня некогда.

Володя недоверчиво посмотрел на Дегтяреву.

— А завтра?

Оленька не отвечала. Она не смотрела на Володю. Весь ее вид как бы упрямо твердил одно: было и будет некогда! Вчера, сегодня, завтра, всегда! Но тут же она подняла на него свои темные глаза, улыбнулась и вся просветлела.

— Володя, это ты играешь?

— Тоже умеешь?

— Нет, но я люблю слушать. Сыграй что-нибудь.

Володя не заставил себя долго просить. Прямо через плетень он повел ее за собой и, усадив у пианино, спросил:

— Песню или вальс?

— Песню.

— Песню так песню, — согласился Володя и опустил руки на клавиши.

На этот раз он выбрал такую песню, которую исполнял не одним пальцем, а двумя руками и исполнял совсем не плохо, особенно если учесть, что играл он по слуху. Правда, чтобы скрыть некоторые пробелы в аккомпанементе, Володя всё время нажимал на педаль, но этого Оленька, конечно, не заметила. Окрыленный успехом, он достал откуда-то ноты, поставил их перед собой и сказал, слегка повернув к ней голову:

— Однозвучно гремит колокольчик.

Оленька увидела знакомые ноты. Как бывало на спевках в ладожской школе, она встала сзади пианиста и запела своим высоким чистым голосом. И тут только она обнаружила, что Володя совсем не знает нот. Он играл не в той тональности, нарушал такт и, как убедилась Оленька, поставил перед собой ноты не для того, чтобы читать по ним, а чтобы произвести на нее впечатление настоящего музыканта. И всё же она не бросила петь, а наоборот, подладилась под его игру и благополучно довела до конца их совместное концертное выступление.

— Ты здорово поешь! — сказал восхищенно Володя.

— А ты хорошо играешь, — ответила ему в тон Оленька.

— Давай еще что-нибудь споем.

— Ты сможешь аккомпанировать «В лесу прифронтовом»?

— У меня и ноты даже есть.

— Не надо ноты, — мягко сказала Оленька, — удерживая Володю на табурете. — Лучше так споем.

Володя настороженно взглянул на Оленьку и густо покраснел. Потом, смущенно улыбаясь, сказал:

— Верно, лучше без нот. Откровенно сказать, не знаю я их.

— Подумаешь, а долго ли научиться, — поспешила на помощь смущенному Володе Оленька. — Это так же легко, как научиться читать. Я тебе сначала покажу буквы, потом перейдем к слогам и словам, вот и заиграешь по нотам.

Но прежде чем они успели сесть за нотную азбуку, с улицы донесся свист, и в следующую минуту Оленька увидела на подоконнике старосту юннатов. Не обращая на нее внимания, он крикнул:

— Пошли, Володька! И захвати с собой фотоаппарат.

— А куда пойдем?

— Быка Казбека для юннатского альбома снимать.

— Пойдем, Оля, с нами, — пригласил Володя.

— Нечего ей там делать, — резко возразил Егорушка.

— Она не помешает, — удивленно взглянул на товарища Володя. — Почему ты против?

— Будешь снимать базарный навес, тогда ее и зови. Ей базар дороже всего! А легче всего товарища надуть.

— Постой, Егор.

— Чего стоять? Пошли. Я тебе всё расскажу. — И, увидев, что Оленька бросилась к дверям, крикнул ей вслед: — Испугалась, базарница? И сказать ничего не можешь? — Но она то ли не расслышала Егорушку, то ли не нашлась, что ответить ему, и молча выбежала на улицу.

— Мать на колхозную работу не ходит, — громко сказал ей вслед Егор Копылов, — а этой наплевать на юннатскую — обе базарницы!

Володя снял со стены фотоаппарат, положил в карман кассету с пластинкой и вышел на улицу. Он был мрачен. А когда Егорушка рассказал, как Дегтярева обманула его, Володя стал еще мрачнее. Он видел перед собой двух Оленек: одна обманщица, для которой базар важнее всего, а другая — умеющая хорошо петь, обещавшая научить его читать ноты, и главное, такая, что не стала смеяться над ним, а могла бы, да еще как могла бы! И Володя не знал, что ему делать. Он хотел бы дружить и с Олей и с Егорушкой. Но это было невозможно. Он слишком хорошо знал Егорушку.

Прежде чем пойти на скотный и сфотографировать там Казбека, им предстояло зайти к сыну скотника — Николаю Камышеву или, попросту, Кольке Камышу. Хотя Камыш и не был юннатом, но он обещал Егорушке предупредить отца о съемке и даже согласился, если потребуется, помочь им в этом небезопасном деле.

Однако, едва Володя и Егорушка вошли во двор Камыша, из сеней до них донесся сначала голос Колькиной матери, Лукерьи, потом крики самого Кольки и, наконец, хлопанье ремня. Ребята поняли: в сенях мать лупит Кольку.

— Гуляешь? Гуляешь! Гуляешь!

Она произносила только одно это слово. Но произносила по-разному: укоризненно и с возмущением, с досадой, насмешкой и удивлением, иронически и назидательно.

Наконец, не выдержав, мать заплакала, а Колька Камыш, почувствовав себя на свободе, вышел как ни в чем не бывало на крыльцо. После всего происшедшего Егорушке даже неудобно было звать его фотографировать Казбека, и он, не без сочувствия разглядывая долговязую фигуру Камыша, спросил:

— За что это тебя?

— Ни за что… Кино поздно кончилось, а потом я еще на гулянку зашел. — И тут же, забыв все свои огорчения, первый предложил: — Так как, Казбека снимать будем?

На скотном дворе было пустынно и тихо, коров чуть свет выгнали в поле, и только Казбек, как всегда, стоял в своем стойле. Огромный, бурый, с продернутым сквозь ноздри кольцом, он не удостоил ребят даже взглядом и, слегка посапывая, не спеша жевал сено. Он стоял к ним задом и, как понимает всякий фотолюбитель, такая экспозиция была не удобна для съемки. Но хуже было другое. На скотном дворе явно не хватало света. Надо было вывести быка во двор.

Колька Камыш бросился искать отца. Однако выяснилось, что он уехал с доярками в поле. Егорушка, расстроенный, присел на ворох сена рядом со стойлом быка.

— Что же теперь делать? — И вдруг он принял решение: — Давай, Колька, мы сами выведем Казбека. Ты же хвалился, что не раз водил его на водопой и, помнишь, говорил, что, если ничего не бояться, то всё равно, с кем дело иметь: с быком или теленком?

Но Камыш отказался, и тогда Егорушка сам направился к стойлу и вывел оттуда Казбека.

Сперва бык послушно шел за Егорушкой. Володя спешил установить треногу, ввинтить фотоаппарат и вставить кассету. Но в ту самую минуту, когда он был готов к съемке и оставалось лишь щелкнуть затвором, бык вырвался и, согнув свою мускулистую шею, казалось, раздумывал, на кого ему броситься: на Володю с его фотоаппаратом, на Кольку Камыша или на Егорушку Копылова. Но пока бык делал по двору разворот, длинноногий Камыш вбежал на навозную кучу, а с нее прыгнул на невысокую крышу кладовки, расположенной около сарая. Туда же следом забрался Егорушка, а Володя прыгнул в меловую яму, около которой стоял фотоаппарат.

Перед разъяренным быком вдруг не осталось противников. Нет, один остался. Он смело стоял на трех ногах, черный, с небольшой головой, поблескивая одним глазом. Какое дело Казбеку, что это фотоаппарат! Он шел на него, как на врага… Но враг стоял, не шелохнувшись, и это заставило быка сначала замедлить шаг, а потом совсем остановиться. Так они стояли друг против друга, один треногий, другой четвероногий. Наконец Казбек преисполнился к своему противнику чувством уважения, протянул вперед морду и, в знак примирения, лизнул фотоаппарат языком. В это время Володя из своей ямы явственно расслышал, как щелкнул затвор.

Он не ошибся. И когда Казбек удалился к себе в стойло, Володя закричал:

— Бык-фотолюбитель! Я заставил его сделать фотоснимок!

Но вечером Володя проявил пластинку и, к своему ужасу, обнаружил, что Казбек сфотографировал его самого. И главное, в каком виде: растерянного, измазанного мелом, испуганно выглядывающего из ямы!

Егорушка спросил:

— Что-нибудь вышло?

— Засветило.

— Жалко…

15

С плотины канала было видно всё школьное опытное поле. Делянки черного пара перемежались с золотистым подсолнухом; темнозеленую ботву картофеля сменяли светлые полоски капусты; рядом с поблескивающим на солнце арбузом пламенела бордовая листва свеклы; свежей зеленью переливались на ветру поздно посеянные делянки овса, ячменя, пшеницы.

Алексей Константинович стоял у подъемного щита плотины. Рядом с ним была директор школы Елизавета Васильевна, уже не молодая, полная, с легкой проседью в черных волосах. Она смотрела на участок и назидательно, словно на уроке, говорила Дегтяреву:

— Алексей Константинович, ваш опытный участок — гордость нашей школы, нашего района и, если хотите, даже области. И вы сами недооцениваете его значение. Поэтому я вас прошу не скромничать на совещании, рассказать о нем, поднять нашу школу. Пусть все знают, учатся у нас…

Дегтярев плохо слушал Елизавету Васильевну. То, что ее вполне устраивало, вызывало у него много сомнений. Да так ли уж хорош опытный школьный участок, как это представляется Елизавете Васильевне?

Дегтярев приехал в Шереметевку весной, вскоре после окончания института. Елизавета Васильевна приняла его весьма радушно, не скрывая, что рада его приезду. И всё же выразила свое удивление, почему он приехал, как она сказала, не то слишком рано, не то слишком поздно: учебный год на исходе, а новый еще не скоро начнется.

— Для биолога учебный год начинается весной. И не в классе, а на опытном участке, — ответил Дегтярев.

— Но у нас нет участка!

— Вот видите, — значит, я хорошо сделал, что приехал так рано. Он будет.

— Вы романтик, Алексей Константинович.

— Практик, Елизавета Васильевна. Что значит ботаника без агрономии? Это физика без техники.

В тридцать лет Дегтярев меньше всего походил на молодого, недавно окончившего институт учителя. Он опоздал с учебой, хотя еще в среднем школе считал, что его призвание быть педагогом и агрономом. Всё это прекрасно соединялось в естествознании. Он заранее решил поехать в сельскую школу. Только там откроются широкие возможности для избранной им деятельности. Но война спутала все его расчеты. Он вернулся в институт спустя несколько лет после войны. Не легко было заново начинать студенческую жизнь и восстанавливать в памяти давно забытое. Однако разве легче было бы ему, если бы он отказался от своей мечты и сменил ее на другое, более легкое, но менее любимое дело? Ну что ж, пусть с запозданием он начинает свою жизнь педагога. В конце концом разве жизненный опыт человека, прошедшего войну, опыт коммуниста не заменит ему хотя бы отчасти педагогический стаж?

Ему пришлось положить не мало труда, чтобы с помощью колхоза устроить небольшую плотину и проложить канал от пруда к школьному участку. А сколько потребовалось затратить сил на опыты! Он действительно создал опытный участок и даже был весьма доволен им. За его работой следили и в колхозе, потому что вскоре и на колхозные поля должна была прийти вода строящегося оросительного канала.

Однако жизнь заставила Дегтярева взглянуть на школьное опытное поле совсем другими глазами. Как он ни старался, ему удалось привлечь к работе в юннатовском кружке лишь десятка два ребят. И из них только трое: Егор Копылов, Володя Белогонов и Зоя Горшкова думали после окончания школы работать в сельском хозяйстве. И тогда он спросил себя: да кто он, Дегтярев, — агроном или педагог? Какая цель его жизни? Выращивать пшеницу, овощи, картофель или воспитывать ребят? Шереметевка — отстающий колхоз. Некоторые ребята только и слышат и семье: то в колхозе нехорошо, то плохо. Недавно разговаривал с Николаем Камышевым. Мечтает уйти в лес, быть птичьим царем! А почему? Там не будет ни отца ни матери над ним, ни агронома, ни председателя колхоза, и будет он один всем птицам царь. Ведь это же страшная вещь! Учим, учим ребят, каждый день с ними и допустили, что в детских душах проросли сорняки, которые заглушили тягу к земле, уважение к крестьянскому труду, любовь к колхозу. А Елизавета Васильевна требует: не скромничать, поднимать авторитет школы, звать учиться у шереметевских учителей. Чему? Неужели она не видит ничего? Не видит самого главного!

Когда Елизавета Васильевна ушла с участка, на дороге, ведущей к пруду, Дегтярев заметил пионервожатую Екатерину Ильиничну. Подойдя, она поздоровалась и с возмущением проговорила:

— Алексей Константинович, когда вы уймете своего старосту? Он прогнал Ольгу Дегтяреву с опытного поля, запретил ей быть юннаткой!

— Это похоже на него! Подражает отцу и мнит себя на опытном поле председателем колхоза…

— Видите ли, — продолжала возмущаться Катя, — ему не понравилось, что девочка помогала матери торговать на базаре. По-моему, Копылова надо наказать.

— А заодно внушить девочке, что из-за обиды на товарища не бросают юннатовский кружок. Но, может быть, дело не в ссоре? Вы знаете, Анисья Олейникова вот уже две недели не выходит на работу…

— Тем более надо вернуть девочку в кружок. А старосту при всех юннатах призвать к порядку… На вашем месте я бы поставила перед ребятами вопрос: может ли Копылов быть дальше старостой?

— Так сурово? Это уже не по вине наказание, — рассмеялся Дегтярев.

— Ясно. Разве вы дадите в обиду своего любимчика?

— Не дам, — ответил улыбаясь Дегтярев. — Да и незачем его обижать. Какая же ребячья дружба бывает без ссор? А что касается Оленьки, то вернуть ее в юннаты надо обязательно. И попрошу вас поговорить с ней. Я бы и сам занялся, да вот надо ехать на совещание. — И добавил усмехнувшись: — Елизавета Васильевна приказала блеснуть нашими достижениями, поднять авторитет школы!

Все эти дни Оленька проводила дома, в саду, у себя на огороде. Сколько у нее было в Шереметевке товарищей! И вдруг не стало ни одного. С Зойкой не поладила, с Егорушкой поссорилась. Ей хотелось убедить себя, что и одной может быть не скучно, и она каждый день, помимо работы на огороде, находила себе какое-нибудь занятие. Убирала двор, чинила камышовый плетень, построила под яблоней шалаш, где всегда можно было укрыться от жаркого солнца. В этом же шалаше она часами читала книги, которые взяла в сельской библиотеке. И вместе с книгами к ней как будто пришли новые товарищи — герои этих книг. Она жила их радостями и бедами и невольно сравнивала Егорушку, Володю, Зойку и себя со своими новыми многочисленными друзьями, старалась в их поступках найти ответ; забыть о нанесенной ей обиде и вернуться на опытное поле или быть до конца гордой и показать всем, что она никому не позволит себя обижать. Вся беда заключалась в том, что книги не могли ответить ей, как вести себя при всех случаях жизни. По ним выходило, что надо быть и гордой и вернуться на опытное поле, забыть о своей обиде и в то же время показать всем, что она не позволит себя обижать.

Катя и застала ее в шалаше.

Она подсела к девочке и заглянула ей в глаза.

— Вот ты где, пропащая!

Оленька молчала. Она понимала, зачем пришла пионервожатая. Нет, уж если возвращаться на опытное поле, то одной, а не с учительницей и пионервожатой. И всегда вот так, взрослые хотят помирить ребят, да только хуже ссорят. Катя почувствовала молчаливое упорство девочки и тихо проговорила:

— Оленька, я знаю, о чем ты думаешь. Нет, я не буду тебя попрекать: так пионерка не поступает, так пионерка не рассуждает! Ты семиклассница, ты уже большая. Но я хочу тебя предупредить: обида — обидой, но не бросайся так легко товарищами. С одним поссорилась, а со всеми раздружилась. Смотри, ты же осталась одна.

И, не ожидая, что скажет Оленька, Катя привстала с земли и, наклонив голову, вышла из шалаша. Оленька хотела остановить ее, рассказать о всех своих горестях, но сдержалась и лишь молча проводила Катю до калитки и долго, долго смотрела вслед, пока светлое платье пионервожатой не слилось с побеленными стенами домов.

Неожиданно за спиной Оленьки раздался велосипедный звонок. Она обернулась и увидела Петяя. Он, как всегда, предпочитал ездить по тротуару и, притормозив свою машину около белогоновского дома, громко крикнул в окно:

— Егорка, тебя Алексей Константинович ищет. Давай скорей!

Оленька, чтобы не столкнуться с Копыловым, поспешила уйти во двор, а сам староста юннатов через несколько минут уже сидел на велосипедной раме, и Петяй мчал его к школе, на опытное поле. На опытном поле Дегтярев протянул ему тетрадь и сказал:

— Я уезжаю на несколько дней. Без меня проведешь полив поздних овощей. Ну и, конечно, сделаешь все необходимые записи.

— Можно идти, Алексей Константинович?

— Постой, я еще хотел посоветоваться с тобой. Как ты смотришь на то, чтобы привлечь для работы на нашем опытном поле всех школьников, всё равно — юннаты они или нет?

— Всё потопчут и порвут, — не задумываясь, ответил Егорушка.

— Значит, не стоит, по-твоему? Ну, а если нам скажут — обязательно сделайте свой участок общешкольным полем? Как тогда быть?

— А никак! Пусть говорят, что хотят, а мы свое будем делать…

Дегтярев пытался объяснить Егорушке, как важно сделать юннатовский участок местом учебы всей школы. Но напрасно. Староста был непоколебим. Тогда Алексей Константинович сказал:

— У меня больше ничего к тебе нет. Можешь идти!

И ни слова не сказал об Оленьке. Он думал, что лучше, если разберутся между собой сами ребята.

16

Когда Зойка была маленькой, то, как и все девочки, любила играть в куклы. И куклы у нее были самые разнообразные: купленные в сельмаге и самодельные. Самодельные, в свою очередь, делились на бумажные и тряпичные, с настоящей головой и нарисованной. Одни были более любимы, другие менее. Но каждая наделялась своим характером: жадным или добрым, веселым или вечно ворчливым и недовольным. Для Зойки куклы были настоящими живыми существами. Они работали в колхозе, ходили в клуб и даже ездили лечиться на курорт после того, как она их роняла на пол или причиняла им какое-либо увечье. А свою любимую куклу Феклу, когда пошла учиться в первый класс, она взяла с собой даже в школу. И однажды во время урока Зойка громко запела:

— Баю-бай, баю-бай!

— Что ты, Зоинька, делаешь? — спросила учительница, прерван объяснение.

— Я укладываю спать Феклушу. Она мешает мне заниматься.

И может быть, эта любовь к куклам прошла бы у Зойки, как она проходит у других девочек, когда они подрастают, если бы она не сделала одно открытие.

Однажды она пришла из школы, и ее любимые куклы, с которыми она делилась всеми своими радостями и печалями, которым она даже пыталась внушить некоторые правила школьного поведения, вдруг предстали перед ней в виде тряпок и ваты, глины и пластмассы, которым лишь придано подобие живых существ. Зойка безутешно заплакала. Напрасно мать пыталась ее успокоить. Она твердила одно: у нее неживые куклы, а она хочет, чтобы они были живые. После мать узнала: в школу приезжал кукольный театр, и это его куклы Зойка называла живыми. Но узнала, когда дочь сама смастерила себе двух кукол и начала еще не совсем умело высмеивать лодырей, отлынивающих от колхозной работы:

«— Дарья, хлеб поспевает. — Ничего, не молоко закипает. — Дарья, хлеб пропадет. — Не молоко, не уйдет».

Это были ее первые куклы и первые стихи. А потом она сделала свою знаменитую Феклу Ферапонтовну, гордость и славу всей школы, ту самую Феклу, которая в глазах шереметевцев как бы была жительницей села и их землячкой.

Самая обыкновенная тряпичная кукла представлялась всем живой. То сердитую, то смешливую, то серьезную, то уморительную, ее знали на селе как первую героиню Зойкиного кукольного театра. Феклу Ферапонтовну уважали и побаивались. И когда Зойку спрашивали, как она живет и что делает, это значило, что интересуются, в какой новой роли выступит Фекла Ферапонтовна.

Зойка любила играть. На сцене, в жизни — всё равно. И страшно увлекалась этой игрой. Ей захотелось быть юннаткой, чтобы чем-то отличаться от большинства других девочек и чтобы все видели, с каким вниманием к ней относятся и Володя Белогонов, и Егорушка, и другие ребята. Но, став юннаткой, она представила себя в роли открывательницы тайн земли и увлекалась школьными опытами не меньше самого Егорушки. Чувствовать себя в центре каких-то событий было просто необходимостью для Зойки. И вполне понятно, что едва Оленька на какое-то время отвлекла от нее внимание Егорушки и Володи, она не взлюбила ее. Но стоило Кате попросить ее привести Оленьку на опытное поле, и Зойка, гордая оказанным ей вниманием, уже вошла в роль благородного спасителя своей недавней противницы и готова была сделать всё, чтобы выполнить задание пионервожатой. Теперь она чувствовала даже угрызение совести. Она не думала кляузничать, когда сказала Егорушке, что Дегтярева торгует на базаре. Хотела только посмеяться, а вышло — хоть плачь. Но она готова теперь сделать всё, чтобы вернуть Дегтяреву. Как ни обидно, что мальчишки уделяют внимание другим девчонкам, но еще обиднее чувствовать себя из-за этих мальчишек кляузницей. Всё кончено. Отныне она будет только презирать их, и большего они не заслуживает, если из-за них приходится переживать такие неприятности.

Оленька забыла свой разговор с Володей, о зойкиной Фекле Ферапонтовне и, увидев перед собой в саду Зойку с куклой, удивилась этому больше, чем если бы та пришла к ней с рогаткой или даже с самопалом. А Зойка, как ни в чем не бывало, подсела к Оленьке, причесала пятерней свои светлые короткие волосы и спросила, показывая куклу:

— Нравится? Это Фекла Ферапонтовна! В такие куклы не играют, они сами играют. — Она вскочила, вытащила носовой платок и, перекинув его через яблоневую ветку, присела на корточки. И тут же над платком показалась румяная Фекла Ферапонтовна. Она смешно поклонилась Оленьке и спросила:

— Вас зовут Оленькой? Будем знакомы. — И протянула руку.

Оленька рассмеялась. А Зойка уже сорвала с ветки платок, спрятала его в карман юбки и, подсев к Оленьке, спросила:

— Нравится моя Фекла Ферапонтовна? Пойдем ко мне. У меня целый театр. — И, не ожидая согласия Оленьки, схватила ее за руку и потащила на улицу.

Зойка жила, как почти все в Шереметевке, в небольшом глинобитном доме, но полы в нем были не земляные, а деревянные, выкрашенные масляной краской. Так как все взрослые уехали в степь, то Зойка без всяких затруднений превратила низенький круглый стол в подмостки, одеяло с кровати — в ширму, небольшое зальце — в театр, и спектакль начался.

Первой шла пьеса «Ворона и лисица». За ней был сыгран «Храбрый заяц». Если не считать кота, забравшегося на стул, Оленька была единственной зрительницей. Но она так громко смеялась, что с улицы могло показаться, что Зойкин театр переполнен.

А после Зойка предложила Оленьке испробовать свой талант в качестве актрисы кукольного театра. Оленька старалась изо всех сил и, как только могла, повторяла за Зойкой текст пьески о храбром зайце. На одной руке у нее был заяц, на другой лев. Но лев и заяц ее не слушались. Заяц всё время рычал и бросался на льва, а лев трусливо прятался от зайца. Нет, не выйдет из нее кукольницы. Зойка старалась вселить в нее надежду. Надо потренироваться месяц, а то и все два. Это же искусство!

Только после этого Зойка, наконец, сочла возможным приступить к выполнению поручения пионервожатой. И с нежностью, на которую она была способна, заговорила об опытном поле, пионерском долге и закончила тем, что посулила отколотить Егорку Копылова, если он еще хоть раз попытается обидеть Дегтяреву.

Оленьку тронуло участие Зойки. Задиристая, колкая Зойка, оказывается, очень добрая. Да, ради того, чтобы быть вместе с такой подругой, она готова вернуться в юннатовский кружок. Но тут же это непосредственное желание исчезло. Оленька представила себе, как она придет на опытное поле, как Егор Копылов крикнет ей: «Что, пришла, базарница!» — и старая обида вспыхнула в ней с новой, еще большей силой. И чтобы как-то отомстить своему обидчику, она проговорила презрительно и стараясь всем своим видом подчеркнуть свое превосходство над Егорушкой:

— Нечего мне там делать с этим старостой. Подумаешь, опытное поле! Какие-то деляночки!

Даже Зойка, которая не считала себя патриоткой опытного участка, даже она возмутилась. Так вот ты, Дегтярева, какая! Тебе опытное поле — не поле, а какие-то деляночки! Хороша пионерка, нечего сказать! — Она схватила куклу, надела ее на руку, и Оленьке показалось, что не Зойка, а Фекла Ферапонтовна прокричала ей с возмущением и презрением:

— И копайся у себя на огороде!

Оленька вернулась домой расстроенная. Обедала нехотя. Даже любимый борщ, приправленный перцем и баклажанами, показался безвкусным. А после обеда вышла на крыльцо и, задумчивая, грустная, присела на ступеньку. Ее не тянуло ни в сад, ни на огород. Ей хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы унизить Егора Копылова, показать всем, что она настоящий юннат. Не мириться она будет с ним, а воевать! И она ему еще покажет. Но сколько Оленька ни думала, ничего придумать не могла. И от сознания своего бессилия она готова была заплакать.

Но тут же решительно поднялась и пошла на огород, где мать, готовясь к завтрашнему базару, связывала петрушку, морковь, укроп. Оленька подбежала к ней и взволнованно сказала:

— Мама, оставь мне этот участок.

— Какой участок? — Анисья не могла понять, чего от нее хочет дочь.

— Из-под капусты.

— Да постой, там ведь ничего нет, одни кочерыжки…

— Кочерыги и оставь. Не выкапывай их.

— Вот чудачка! А зачем они тебе?

— Я второй урожай выращу. Еще кочаны будут.

— Еще? — Анисья недоверчиво посмотрела на дочь. Так ли она ее поняла? На кочерыгах, оставшихся после срезки кочанов, снова вырастут кочаны? Но Оленька говорила так уверенно, что Анисья улыбнулась и сказала.

— Бери, доченька. Что хочешь бери!

В тот же день Оленька окучила, полила водой и подкормила минеральными удобрениями все капустные кочерыжки. Она работала с ожесточением. Посмотрим, чья возьмет! Ишь, выдумал живую землю! Она была зла, как никогда.

17

Оленька быстро привыкла к степной жаре, а сад у дома в какой-то мере восполнял отсутствие леса. Но речная шереметевская вода не могла ей заменить холодную, прозрачную воду ладожских колодезных ключей.

Река огибала Шереметевку с двух сторон. Выше всех находилась быстрина, оттуда полагалось возить воду для питья; пониже — лодочная станция и песчаная отмель — место для купанья; еще ниже — мостки для полоскания белья и, наконец, за околицей, где река делала крутой по ворот, конский водопой.

Каждый день Оленька ходила за водой на речку к старой иве. Она сделала одно открытие. Если воду взять рано утром, то она дольше сохраняет свою прохладу. Но приятнее всего было пить прямо из реки, ощущая холодное прикосновение воды к губам, подбородку и самому кончику носа и видя покачивающееся в зеркальной глади свое лицо и кусочки голубого неба, обложенные ватой белых летних облаков.

Там, на речке, Оленька встретилась с Колькой Камышом. Он сидел под ивой и ловил удочкой рыбу. От воды тянуло утренней свежестью, пахло травой, сама вода стояла неподвижная, еще не тронутая ветерком. То здесь, то там проклевывалась мелкая рыбешка, и по воде ходили круги, казалось, что кто-то бросал в речку маленькие камушки.

Они разговорились. Узнав, что Оленька — дочь Анисьи Олейниковой, Камыш сказал:

— И зря ты нашлась.

— Почему?

— А что хорошего дома? То сделай, этого не делай! Я бы на твоем месте жил бы да жил один! Да еще в Ладоге! Сама говоришь, леса там. Хорошо, наверное, в лесу. Ходи и никому не подчиняйся.

Колька Камыш держал голубятню. Она помещалась на чердаке, и Оленька, забравшись на крышу, любила наблюдать за полетом голубей.

Они шли по кругу, и там, в вышине, кувыркались, падали на крыло, словно ныряя в золотой, солнечный поток. И часто, сидя на крыше, она слышала, как вдруг в доме, ни с того, ни с сего начинает ругаться мать Кольки. Кому только от нее не доставалось! Председателю за то, что ястребы унесли с птичника пять цыплят; бригадиру — еще не передал в контору табель трудодней; попадало даже продавщице разъездного ларька, привезшей в степь недостаточно холодный лимонад. Колькина мать говорила громко, быстро, и слова вылетали у нее изо рта короткими очередями. Как правило, ее речи кончались тем, что она выбегала во двор и набрасывалась на сына:

— По крышам голубей гоняешь? Лодырь, дармоед непутевый! Дожила Лукерья, лихорадка тебя затряси!

И, обругав самое себя, бросалась преследовать забравшихся в огород кур.

Оленька подружилась с Камышом. Он расспрашивал ее о ладожских лесах, мог без конца слушать ее рассказы о лесных чащобах и как бы возвращал ее в далекую, родную Ладогу. Но вскоре ей наскучила дружба с ним. На реке, не спуская глаз с поплавка удочки, он больше молчал, а дома, гоняя голубей, всё время торчал на крыше. Оленьке не хватало Егорушки, Володи и даже Зойки. Она не прочь была бы помириться с Егорушкой, жалела, что так неосторожно оттолкнула от себя Зойку, с удовольствием спела бы с Володей, хотя он нот не знает и не так легко подладиться под его аккомпанемент. В конце концов, вероятно, примирение так или иначе состоялось бы, если бы не случай, который еще больше отдалил Оленьку от ее недавних друзей.

Однажды ранним утром Оленька пошла по воду. Недалеко от старой ивы Колька Камыш ловил рыбу. Оленька зачерпнула ведра, подхватила их коромыслом и уже собралась идти обратно, как увидела Егорушку, Володю и Зойку. Они шли вдоль берега на овощное поле. Неожиданно Егорка и его друзья свернули на ведущую к реке тропинку и подошли к Камышу. Чтобы не быть замеченной, Оленька спряталась за иву и оттуда наблюдала за ребятами. Она не слыхала, о чем они говорили, но вскоре убедилась, что между Камышом и Егорушкой завязалась та самая беседа, после которой им ничего не оставалось, как в виде последнего доказательства пустить в ход кулаки.

И в первую минуту ее сочувствие было на стороне Егорушки. Долговязый Колька Камыш, конечно, сильнее его. Но когда на помощь Егорушке бросился Володя, а за ним и Зойка и втроем они стали теснить Камыша, ее сочувствие перешло на его сторону, и она решила вмешаться в неравный бой трех против одного. Схватив коромысло, Оленька рванулась на защиту рыболова. Ее нападение было так неожиданно, что сначала вызвало растерянность во вражеском стане, а потом заставило Егорку, Володю и Зойку изменить тактику боя. Хорошо поняв, что с голыми руками против коромысла не пойдешь, они отступили в глубь берега, и повели оттуда беглый обстрел камнями. Оленька и Камыш ответили им тем же. Бросать камни сверху было удобнее, да и боеприпасов там было больше, а потому Оленьке и Камышу пришлось отступить под защиту ивы. Тогда Егорушка и его друзья с воинственным кличем пошли в атаку. И в тот момент, когда Оленьке и Камышу уже ничего не оставалось, как спасаться от каменного дождя бегством, произошло чудо. Атакующие повернули назад и в панике побежали со всех ног в степь.

Только после этого Оленька увидела идущую вдоль берега мать Егорушки и поняла, что ей тоже надо поскорее покинуть поле боя. Но было поздно. Анна Степановна преградила ей дорогу:

— Девочка, а дерешься камнями.

— А чего они трое на одного…

— Смотрю, не ладишь ты с моим Егором…

Оленька не ответила, а Камыш сказал:

— Он первый полез. И камнями стал кидаться первый…

— Верно? — повернулась Анна Степановна к Оленьке.

— Все вместе начали.

— Ишь ты какая, — усмехнулась Копылова. — То у тебя трое на одного, то все вместе. Всё равно дома Егору трепки не миновать, а увижу еще раз, что дерешься, матери скажу.

Когда Анна Степановна ушла, Камыш, весьма довольный, рассмеялся.

— Теперь Егору будет…

— А зачем ты сказал про него?

— Не жалко. Ему достанется, а не мне. И за Казбека еще получит. Только за камни мать ему всыплет, а за Казбека — батька. Будет знать, как меня трусом называть! А я вовсе не боялся быка вывести, просто не хотел! А он вывел и чуть на рога ему не попал. Как расскажу батьке, — достанется Егорке.

Оленька не прерывала торжествующего Камыша. А когда он кончил, она молча подхватила ведра и, стараясь ступать как можно тверже, мелкими шажками поспешила подняться на берег. Но там она не выдержал а, остановилась и громко крикнула:

— Трус! — И так возмущенно качнула ведра, что они еще долго покачивались на коромысле, расплескивая по сторонам воду.

18

Конечно, Ладогу нельзя было даже сравнить с Шереметевкой. Один шереметевский сельский сад чего стоил. Он был и мал и велик. Его можно было обойти за несколько минут и весь не увидеть за вечер. Всё зависело от того, что считать садом и с каким интересом относиться к тому, что было там. Собственно, сад представлял собой густую рощу с одной широкой аллеей, маленькой эстрадой и площадкой, разместившимися сбоку от аллеи. На эстраде играл небольшой духовой оркестр, на площади до полуночи танцевали, а когда играли гопака или казачка, то казалось, что пляшет и топает ногами всё село. Лихо отплясывать тут умели!

К саду примыкало футбольное поле. По другую сторону находились площадки для волейбола и баскетбола. А между ними спускалась к реке дорожка, и там, у пологого берега, была водная станция, где устраивались всякие заплывы. Чтобы осмотреть этот большой шереметевский сад, требовалось уже немало времени.

Для Оленьки, которая лишь изредка выезжала из Ладоги в районный городок, шереметевский сад был полон самых волнующих развлечений. Ей хотелось пройти по аллее и посмотреть, как танцуют на площадке. Или побывать на футбольном матче! А в волейбол она не прочь бы и сама поиграть. Но как пойти в сад одной, да еще после того, как она подралась с Егорушкой, Володей и Зойкой. Тут не то, что в сад, и на улицу надо выходить с оглядкой.

Да, в Ладоге не было ни сада, ни Дома культуры, ни кино каждый день, и сама она была намного меньше Шереметевки, но там, в маленькой деревушке, Оленьке всегда было очень весело, никогда она не скучала, и летом только поздно вечером бабушке Савельевне удавалось заставить ее лечь спать. А в Шереметевке она не знает, куда себя деть, и ждет не дождется вечера, чтобы забраться в кровать.

В шалаше под яблоней, сидя на подостланной старой шубе, Оленька и решала все эти волнующие ее вопросы. Конечно, ей скучно потому, что она всё время одна и одна, без подруг. Но в подругах ли дело? Почему в Ладоге ей было весело со всеми? И с подругами, когда они уходили в лес за ягодами или купались на речке, и с бабушкой, когда они вдвоем уезжали на дальнее овощное поле и жили там целыми неделями. Она даже мечтала об этих поездках. Там они устраивались в маленьком домике и по вечерам до поздна сидели у костра. Бабушка знала про Ладогу всё. Даже то, что было сто лет назад.

Оленька вылезла из шалаша и сказала матери, чистившей у крыльца кастрюли:

— Мама, ты хотела бы поехать в Ладогу?

— Темная там сторона.

— Почему темная, мама?

— Лесная, заблудишься в ней…

— Да нет, мама. В степи легче заблудиться. В лесу всякие приметы есть: куда дерево больше растет, — там юг; по следу лося придешь к стогам на покос; а видишь, деревья становятся выше, — значит, близко река…

Некоторое время они сидят молча. Анисья трет кирпичным порошком медную кастрюлю, а Оленька смотрит на облачко, плывущее над двором, над Шереметевкой, куда-то далеко в степь, и думает: как хорошо быть облачком и плыть над землей и всё видеть и всё знать!

— Мама, почему мне скучно?

— Вот в школу пойдешь.

— Скорей бы.

Она поднялась с крыльца и прошла на огород, чтобы осмотреть кочерыжки, на которых уже начали завиваться вторые кочаны капусты Она каждый день навещала свою грядку, поливала ее, но только желание доказать Копылову, что она — мичуринец не хуже его, поддерживала в ней интерес к этому маленькому квадратику земли. Для нее в этой маленькой делянке не было того, совершенно естественного и привычного, с чем еще с детства она связывала свой труд на земле. И земля, и то, что росло на земле, и ее труд — всё принадлежало колхозу. Всё радостное, всё, что приносило ей удовлетворение, было связано с ним. Что же могла дать ей маленькая грядка каких-то кочерыжек на огороде?

Оленька чувствовала себя на отшибе от большой жизни села, от всего того, с чем годами свыклась в Ладоге. И хоть она знала, как нелегко в жаркий день не разгибаясь полоть и полоть строчки свеклы или окучивать капусту, но быть одинокой у маленькой грядки стало для нее невыносимо.

Оленька вновь забралась в шалаш. Надо написать бабушке письмо. Но о чем писать? Она не будет расстраивать бабушку и напишет ей, что живет хорошо. И про Шереметевку напишет, какое это большое село. И скоро она вместе с мамой пойдет работать в поле. Но главное, надо еще раз напомнить бабушке, чтобы она не задерживалась и скорее приезжала. Оленька склонилась над листом бумаги. Она писала, что ей очень хорошо, а сама была грустная и чувствовала, как навертываются на глаза слезы. И, думая, что ей удастся скрыть от бабушки правду, она, сама того не замечая, писала правду: как она скучает по Ладоге, как бы ей хотелось быть там. Быть вместе с бабушкой, в их доме, в поле, в лесу…

Оленька услышала звуки пианино. Это опять играет Володя. Немного путается, сбивается, но это совсем неважно. Всё-таки хорошо на душе, когда слушаешь музыку. И грустно и как-то легко.

Оленька вышла со двора, миновала улицу и направилась к переправе. Она уже не слышала пианино, но музыка, то рокочущая грозовыми раскатами, то тихая, как ее печальные и грустные мысли, жила в ней. Она уносила ее с собой из тесного, обнесенного плетнем двора в бескрайнюю степь.

У переправы она услышала сзади себя шаги. Кто-то мягко и быстро ступал по песчаной береговой дорожке. Оленька оглянулась. Ее догоняла мать Егорушки Копылова.

— Постой, не спеши! — Анна Степановна подошла к Оленьке, заглянула в ее смущенное лицо и радушно спросила: — Ну как, вторые кочаны выросли у тебя?

— Не выросли, но вырастут, — не совсем дружелюбно ответила Оленька.

— А над чем еще колдуешь? — спросила Анна Степановна.

И, обняв Оленьку за плечо, ласково подтолкнула ее вперед.

— И совсем я не колдую…

— Я не в укор, — улыбнулась Анна Степановна. — Ты молодец. Только почему со своей наукой на огороде копаешься?

— В Ладоге я бабушке помогала.

— Тоже на огороде?

— Я в колхозе помогала бабушке.

— Вот какая у тебя бабушка! — И Анна Степановна похлопала Оленьку по плечу, словно это была ее, Оленькина, заслуга. — Хорошая бабушка!

— А вы агроном? — спросила Оленька, заметив в руке Копыловой связку колышков.

— Нет, куда мне!

— Бригадир?

— Нет, звеньевая по овощам.

— Звеньевая! — обрадованно воскликнула Оленька. — Она смотрела на Анну Степановну, словно не веря ей, и в то же время всё лицо ее осветилось радостной улыбкой. — Звеньевая? Верно? И бабушка была звеньевой! — И это так расположило Оленьку к Анне Степановне, что она забыла, что перед ней мать Егорушки, настороженность пропала куда-то, и Оленька стала рассказывать, какие у бабушки были поля, урожаи и что однажды бабушка выезжала в район и читала лекции о парниках.

— Да ты, наверное, сама мастерица. Не поможешь ли мне? Правда, я лекции, как твоя бабушка, никому не читаю, но наукой тоже занимаюсь. Пойдем со мной на бахчи. Будем отбирать арбузы на семена.

Арбузы росли близко друг от друга, одни больше, другие меньше, все как будто одного цвета, но одни матовые, другие совсем светлые, натертые солнцем до лоска. Анна Степановна переходила с места на место и втыкала около самых больших и светлых колышки.

Звеньевая и Оленька бродили по бахчам несколько часов, а потом, сорвав арбуз, присели на краю поля. Оленька ела, не обращая внимания на то, что весь ее подбородок, кончик носа и даже щеки в арбузном соку. Всем своим видом, от смеющихся глаз до рук, крепко вцепившихся в красный ломоть, она как бы говорила, что такого сладкого арбуза она еще никогда не ела. И он действительно был самый вкусный на свете. А почему, — она и сама не знала. Может быть, вырос на солнечном склоне или на легкой земле? А может быть, он был таким вкусным потому, что она ела его, сидя рядом с Анной Степановной, такой же звеньевой, какой была бабушка? Поди разберись в этих арбузах. А главное, вдруг исчезли все ее беспокойные думы. Она словно вновь попала в Ладогу, а раз так, то всё остальное не имело для нее никакого значения.

— А завтра, тетя Аня, вы куда пойдете? — спросила Оленька.

— Завтра на помидоры.

— Возьмете меня?

— Мать не заругает?

— За что?

— Да как тебе, Оленька, сказать? — Звеньевая встала и стряхнула с юбки арбузные косточки. — Может быть, воды дома не хватает, а кого послать?

— Я с утра на весь день наношу!

Оленька не умела увлекаться чем-нибудь одним, как, например, Петяй своим четырехместным велосипедом, Егорушка опытным полем, Зойка кукольным театром. Она тянулась ко всему, что окружало ее, чувствуя, что в жизни есть всегда что-то для нее неизвестное или уже известное, но такое, что приносит радость. И когда это чувство радости захватывало Оленьку, она забывала о своих невзгодах, и всё вокруг становилось светлым, словно загоралось в лучах утреннего солнца.

Вот с этим ощущением большой радости Оленька возвращалась с бахчи и, как первоклассница, гонялась за бабочками, прыгала на одной ноге и без конца дурачилась, подражая сусликам, дятлам и даже степным ястребам, бросающимся на свою добычу. А потом вдруг Оленька запела. Запела своим чистым, звонким голосом. Запела о степи, о птице, которая вьется над нею, о степном голубом небе.

Дома, веселая, счастливая, Оленька обняла мать.

— Отгадай, где я была? Нет, никогда не отгадаешь! Ну хорошо, я тебе скажу, с кем я была. С Анной Степановной! Какая она хорошая, добрая! А какой мы с ней арбузище съели! Во какой! Как бочонок!

Оленька была переполнена нахлынувшими на нее чувствами и продолжала, обнимая и тормоша мать.

— Мама, если бы ты знала… — Она хотела еще о многом рассказать матери и вдруг смолкла. Мать смотрела на нее сердито, и Оленька почувствовала себя виноватой. Она ушла, не предупредив маму. И мама, наверное, беспокоилась. — Ну, прости меня.

Анисья поцеловала дочь. Оленька обрадованно улыбнулась. Ее простили. Но ведь этого ей мало. Весь мир, окружающий ее, теперь представлялся ей разделенным на две части: на тот, что находится за камышовой изгородью, и на тот, что был у дома, огороженный плетнем. Это было что-то, напоминавшее одиночество. И Оленька ласково, но не без хитрости, проговорила:

— Мама, скажи, ты выполнишь мою просьбу?

— Купить что-нибудь?

— Нет, ты скажи: выполнишь?

— Избаловала я тебя!

— Мама, я завтра опять пойду с Анной Степановной! — И, не ожидая, что скажет мать, побежала к шалашу. Она достала письмо и дописала: «А здесь, бабушка, не так уж плохо». И, предоставив бабушке самой разбираться, хорошо или плохо живется ее Оленьке в Шереметевке, запечатала конверт.

19

Они забрались в высокую траву, в дальний конец опытного поля. Егорушка и Володя играли в шахматы, а Зойка лежала рядом, подперев кулаками подбородок, и дразнила Володю:

— Ты всё-таки боишься Дегтяреву, сознайся. А не боялся, давно бы подстерег и отколотил.

— Отстань, Зойка, не мешай играть, — просил Белогонов.

— И ты, Егорка, не из храбрых, — донимала Зойка Копылова. — Помнишь, как она с коромыслом выскочила?

— Связываться не стоит, — пренебрежительно ответил Егорушки, забирая коня своего противника.

— Это почему не стоит? Может, скажешь, девчонка? — Зойка уже готова была сразиться со старостой юннатов. Она ему покажет — девчонка!

Но Егорушка поспешил ее успокоить:

— Разве она пионерка и юннатка? Показала, что базар ей дороже всего? Показала! У себя на грядке как заядлая огородница что-то мудрит? Мудрит! А с кем сдружилась? С птичьим царем…

Зойка рассмеялась:

— Выходит, была бы она настоящей пионеркой и юннаткой, ты бы ее отколотил…

— Да ну тебя, — рассердился Егорушка. — Только и знаешь, что придираешься к словам.

С той поры, как Ольга Дегтярева перестала ходить на опытное поле, а тем более после сражения на берегу, Зойка вновь почувствовала себя в центре внимания мальчишек, а потому разрешала себе совершенно безнаказанно говорить им обидные вещи. И сейчас, посмеиваясь то над Егорушкой, то над Володей, она вдруг сбила добрую половину шахматных фигур и, прежде чем игроки успели опомниться, оказалась вне пределов досягаемости. Но Зойка хорошо понимала, что Егорушка и Володя ей всё простят, и через несколько минут, когда фигуры были водворены на место, она уже снова крутилась около своих друзей.

— И отчего вы, юннаты, такие скучные? Только и знаете — полив, ученые разговоры, шахматы. Вот возьму и запишусь в футболисты.

— Так тебя и примут.

— Тогда в гиревики пойду.

— И туда не суйся!

— Всё равно от вашей скучищи сбегу. Ну что вы засели за шахматы? Давайте лучше в чехарду играть. Не хотите? А прыгать с шестом через канал будете? Тоже нет. Тогда, может, договоримся: вы сыграете пять партий, потом мы поговорим об орошении, а после Егорушка прочитает лекцию о выращивании помидор на картошке. Вот весело будет!

Володя явно проигрывал партию. И Зойка мешала сосредоточиться, да и было ему не до шахмат. Он хотел поговорить с Егорушкой об Оле Дегтяревой, доказать ему, что она совсем не такая, как он думает, помирить их. Если для Копылова Оленька не была ни пионеркой, ни юннаткой, то для него она была и пионерка и юннатка, которая, к тому же, хорошо пела и знала ноты. Ему казалось, что стоило ей научить его разбираться в нотах, и он смог бы играть на пианино любую вещь: песни, вальсы, марши. Он уже видел себя выступающим на школьном концерте, он уже слышал, как из-под его рук вырываются красивые, захватывающие душу мелодии. И всего этого не было, потому что Егор против его дружбы с Оленькой. Конечно, плохо, что она обманула Егора, отказалась быть юннаткой и подружилась с Колькой Камышом. Но разве Егор не обидел ее: и на базаре и когда собирались снимать Казбека? Володе хотелось всё это прямо сказать в глаза Копылову, но он не решался пойти на этот шаг. Ему хотелось сделать всё так, чтобы и своей дружбой с Егорушкой не рисковать и самому обязательно помириться с Оленькой.

Он так ничего и не сказал. Собрал шахматы, снес их в инвентарный сарай, где они всегда хранились, и направился домой. Теперь, когда Егорушка не был рядом, Володя видел, как много было у него возможностей начать откровенный разговор с товарищем. В который раз осуждал он себя за свою нерешительность и не первый раз думал о том, что не сегодня-завтра он обязательно поговорит с Копыловым. И вдруг Володя увидел перед собой Оленьку. Она стояла у калитки своего дома и, видимо, кого-то ожидала. Володя хотел пройти мимо, но остановился и неожиданно для себя спросил:

— Ты кого ждешь?

— Анну Степановну. Я теперь у нее в звене работаю.

— А помнишь, ноты обещала показать?

— Помню, — обрадованно подтвердила Оленька. — И знаешь, я обязательно вечером зайду к тебе. Хорошо?

— Обязательно! — восторженно ответил Володя. А он-то готовился к решительному разговору с Егором. Теперь отступать нельзя!

Оленька увидела Анну Степановну и поспешила к ней навстречу. Но, прежде чем она успела спросить, куда они пойдут на работу, Анна Степановна вошла в калитку и сказала стоящей на крыльце Анисье:

— А я Ольгу в полевой стан хочу взять. Пусть посмотрит степь, увидит, как канал роют, хлеб убирают.

— Павел обещал прокатить, да всё некогда ему. Только смотри, Анна, чтобы шофер машину шибко не гнал.

Она провожала Оленьку взволнованная, словно никогда даже на день не расставалась с ней.

— Близко к канавам не подходи. И от солнца берегись.

Чудная мама! Чего бояться? Ведь не одна она, а с Анной Степановной.

Оленька и раньше видела степь из окна вагона, из Шереметевки. Но она не ощущала ее так близко, как сейчас, когда Анна Степановна остановила машину на развилке грейдерных дорог, и они пешком пошли в полевой стан. Оленька подбежала к одиноко растущему у дороги подсолнуху, прижалась щекой к золотистому венчику и взглянула в сизую степную даль. В ладожских лесах, рядом с высоченными соснами она не чувствовала себя такой маленькой, затерявшейся, как здесь, в степи, где высоким было лишь голубое небо. Всё терялось в просторах степи, — даже самые огромные массивы хлебов, кукурузы и подсолнечника. Она была так бесконечна, что вдали сливалась с воздухом, а воздух вставал над ней туманной непроницаемой завесой.

Неожиданно из-за косяка еще неубранной пшеницы к небу поднялась высокая лестница. Это была стрела экскаватора, работавшего на трассе канала, и Оленька подумала: «Похоже, словно лезут за водой на небо». А потом, когда они подошли ближе к трассе, Оленька увидела бульдозеры, которые громоздили насыпи и создавали русло канала. И она невольно вспомнила канал, что был на школьном участке. Он показался ей таким маленьким, таким игрушечным, словно там, на школьном поле была страна лилипутов, а здесь, в степи шагали великаны.

С трассы канала они направились в полевой стан. Издали Оленька увидела крытый камышом навес, а вокруг золотистую от зерна поляну. Это был обычный ток. Но на току не молотили, как в Ладоге, а только очищали зерно. Сюда от комбайнов то и дело подъезжали груженные зерном бестарки, а с другой стороны тока очищенное зерно грузили в автомашины, которые тут же уходили в Шереметевку. Оленька еще в Ладоге заметила, что, как только в поле приезжают посторонние, сразу вокруг них собирается добрый десяток людей. По детскому своему разумению, она как-то даже предложила бабушке Савельевне таким образом выявить у полеводов излишнюю рабочую силу, за что бабушка ее поцеловала, назвала умницей, но почему-то совета не приняла. И ее с Анной Степановной окружили люди. Всем хотелось поглядеть на нее, Ольгу, дочь Анисьи: чудно, была потеряна и через столько лет нашлась!

Анна Степановна запрягла в бестарку пару вороных лошадей, посадила рядом Оленьку и погнала в поле. Они подъехали к остановившемуся комбайну, и из бункера в подводу золотым потоком посыпалась пшеница. Когда ехали обратно к току, Оленька завладела вожжами, и Анна Степановна могла убедиться, что девочка умеет управлять конями не хуже, чем она.

— И к комбайну сама подъедешь?

— Подъеду…

Анна Степановна ушла работать к сортировке, а Оленька принимала из комбайна и доставляла на ток зерно. Вскоре она приноровилась делать это так, что, едва комбайн останавливался, она уже тут как тут — подгоняла к нему своих вороных.

Оленька не видела, что в полевой стан приехал Дегтярев. Он тоже не заметил ее. Но Анна Степановна остановила учителя и весело сказала:

— Видали, как ваша крестница на паре коней управляется? Молодец девка, сама зерно возит, словно в степи выросла. И в звене у меня не плохо работает. Во всё вникает, всё-то ей надо знать.

— Мать за себя послала?

— Сама пришла. Есть у нас, Алексей Константинович, всякие ребята. Одних на колхозное поле не загонишь, а другие без него жить не могут.

Дегтярев понимающе кивнул головой, развел руками и рассмеялся:

— Вот и разберись, кто из нас педагог! Я подослал к девочке пионервожатую, пионервожатая — пионерку, — и ничего не вышло. А вы никого не посылали, к вам сама пришла. И пусть работает с вами. А школьное поле не убежит от нее.

— Это мой безобразник обидел Ольгу. Самоуправничает.

Летнее солнце было низко, когда Оленька вернулась в Шереметевку.

День сближался с вечером тихо, незаметно, отдавая ему свое тепло и выстилая перед ним золотистую дорожку близкого заката. Усталая от степного солнца и соскучившись по матери, Оленька бросилась в дом, но там никого не оказалось. Тогда она прошла в свою комнату и, чтобы переодеться после пыльной дороги, раскрыла маленький сундучок. А где ее ситцевое платье? Это платьице было не ахти какое красивое, от многочисленных стирок оно выцвело, но Оленька очень его любила, даже гордилась им. Оно было подарено ей ладожскими овощеводками. Однако платьице она не нашла и, захлопнув сундучок, пошла на огород. Ну как там чувствуют себя ее кочерыги со вторыми кочанами? Вместо своей опытной делянки она увидела разрыхленную грядку с новой рассадой цветной капусты. Зачем это сделала мама? Зачем она погубила ее опыт? Теперь все будут смеяться: «Эй, огородница, хотела Егора перешибить, да не вышло!» Ей хотелось заплакать. Но тут же сквозь слезы улыбнулась, круто повернулась и побежала к Володе Белогонову. Нет кочерыг и не надо! Зачем ей спорить с Егорушкой, когда она в звене Анны Степановны, и снова будет дружить с Володей?

Было совсем темно, когда Оленька вернулась домой. Дома было тихо. Мать еще не возвращалась. На улице, в раскрытых окнах светились яркие огни, расцвеченные красными, голубыми, оранжевыми и желтыми абажурами. А во дворах и топках времянок неярким пламенем горел кизяк, и в воздухе пахло дымом, вечерней рекой и пылью. Оленька взяла книгу, подсела к лампе и опять подумала о ситцевом платье. Где же всё-таки оно? Может быть, в комоде? Она открыла комод и стала перебирать чистое, аккуратно выглаженное белье, какие-то кофточки, куски бязи. Но и в комоде ситцевого платья не оказалось. Не забыла ли она его в Ладоге? Нет, нет, оно было в сундучке.

Услышав стук калитки, Оленька выбежала навстречу матери.

— Ты не видела мое ситцевое платье? Такое в голубеньких цветочках.

— Совсем старенькое? Я его разорвала на тряпки, когда протирала окна…

— Да нет, мама, ты, наверное, не то разорвала. — Оленька даже представить себе не могла, — неужели платье, которое ей подарил колхоз, можно было разорвать на тряпки? — Оно еще совсем хорошее, с васильками.

— Его и разорвала. Только на тряпки и годилось…

— Разорвала? — словно еще не веря, переспросила Оленька и вдруг, прикрыв лицо руками, бросилась в сени. Она забилась в свою комнатушку и горько заплакала: как могла мать уничтожить то, что было для нее так дорого, близко, напоминало о Ладоге и бабушке!

20

Дни Анисьи проходили в бесконечных хлопотах. С утра базар, потом домашние дела: обед, уборка, иногда стирка, и главное — подготовка к завтрашнему базару. Им начинался день, им он и кончался. А тут еще прибавилась забота. Не всякий умеет приготовить товар, а тем более хорошо продать его. Да и не у всякого время на это есть. Вот и обращаются к ней: сделай милость, продай, а уж, что полагается, и себе возьми. Им польза и ей польза.

Анисья была довольна. Всё шло как нельзя лучше. Думала перекрывать крышу камышом, а теперь, пожалуй, можно будет купить шифер. И уже присмотрела Оленьке осеннее пальто. Не какое-нибудь грубошерстное, а бобриковое, бордового цвета, теплое, красивое. А девочка, глупая, расплакалась из-за какого-то старого ситцевого платьица. Правильно под сказал ей Юшка насчет базара. Еще когда-то на трудодень дадут большие деньги. А с огорода вот они, в кармане! По глубокому убеждению Анисьи, ее не имели права тревожить колхозной работой. Разве она не выработала, что ей положено по закону? К выработке трудодней надо, оказывается, тоже умеючи подходить. Надо за зиму весь годовой урок выполнить, а там с весны до осени занимайся своим делом. Это тоже Юшка посоветовал.

Вечерами она подсчитывала выручку. Правда, стопки трешек и пятерок были не так высоки, но уже появилась возможность откладывать деньги на покупку осеннего пальто, на крышу, на всякие текущие и хозяйственные расходы. И еще двадцатипятирублевку, что пойдет на Оленькину сберкнижку к ее деньгам. Поедет Оленька в техникум учиться. А на кого учиться, — есть еще время выбрать.

Она думала о будущем Оленьки. Что ждет ее дочь? Если бы можно было купить для нее счастливую легкую жизнь! А почему нельзя? Только мало она для этого накопила денег. Но будущее Оленьки она ясно себе не представляла. И чем неопределеннее было это представление о будущем дочери, тем больше она любила думать о нем, тем большее значение приобретали в ее глазах огород, базар, удачная торговля.

И впервые по-серьезному задумалась она о Юшке. И сама она не старая, да и Оленьке нужен отец. Нужен, чтобы никто не посмел ее обидеть, чтобы чувствовала себя увереннее среди людей. А Оленьке Павел нравится, по душе, она признает в нем отца. Одно плохо: у шофера всегда много дружков, а на дорогах много буфетов. Ну да ничего, она остепенит его. В ней живы были воспоминания о прежней семье, о Матвее. Семья была для нее чем-то, несущим человеку радость и счастье. И такой она представляла себе жизнь с Юшкой.

Оленька ощущала любовь матери в каждом взгляде, в постоянной заботе, в нескрываемой тревоге — да хорошо ли ее дочке, как бы чего с ней не случилось! Смешная мама. Смешная и хорошая. Уничтоженное ситцевое платьице, перепаханная опытная делянка — всё было забыто. И она не осуждала мать за то, что та не ходит на колхозную работу. Бабушка Савельевна, бывало, тоже неделями сидела дома. Правда, это случалось после уборки, но ведь и сейчас хлеб почти весь скошен, а значит, тоже скоро будет «после уборки».

В это утро, как всегда, Анисья, провожая Оленьку в поле, вышла с нею за ворота.

— Смотри, дочка, не снимай на солнце панамки — голову нажжет, и одна не купайся — в речке омуты есть, сомы ходят.

Вернувшись во двор, она впряглась в тележку и двинулась на базар. Нагруженная до отказа тележка скрипела. Тащить было тяжело. А тут еще упала сверху корзинка. И, ползая по пыльной дороге, собирая помидоры и сокрушаясь об убытках, Анисья подумала: будь с ней Оленька, и корзинку бы придержала да и помогла бы тащить тележку. И вдруг стало очень обидно. Разве она для себя ломает спину на огороде, торгует на базаре? Ей самой ничего не надо. Всё это для Ольги. А Ольга ушла, бросила ее ради чужой Анны Копыловой.

Анисья совсем не думала о том, что девочку может тянуть к себе колхозное поле, что для нее это поле необходимо, как земля для растения, ей казалось, что Оленьку нарочно завлекла к себе звеньевая, завлекла, наверное, прослышав, что Оленька трудолюбива и хорошо разбирается в овощах. Она ревновала дочь к Анне Степановне. Как она смела сманить Оленьку!

После базара Анисья не выдержала и направилась к переправе, хотя отлично знала, что так рано Оленьку ждать нельзя. Она постояла у реки, долго смотрела в далекое степное марево и вернулась домой. Больше к переправе она не выходила, но всё время прислушивалась к шагам, доносящимся с улицы: не идет ли Оленька? День этот тянулся долго, и, поджидая дочь, Анисья еще и еще раз убеждалась в том, что вся ее жизнь в Оленьке и что, прожив без нее десять лет, она не может быть без нее теперь и одного дня.

Оленька вернулась в сумерки. Анисья хозяйничала на кухне, не зажигая огня. В полутьме вечера она двигалась по земляному полу неслышно, словно тень. Оленька, веселая, бросилась к матери, на ходу повернула выключатель, и Анисье почудилось, что это дочь принесла с собою свет.

— Мама, если бы ты знала, как я скучала по тебе!..

Анисья обняла ее. Дочурка весь день скучала и не шла. Значит, рада матери? Глазенки-то как горят! Одной да среди чужих не сладко. А Оленька рассказывала:

— Мама, знаешь, что мы делали? Укладывали в ящики помидоры. Сидели в холодке, песни пели и укладывали. А потом тетя Аня показала мне теплицу. Знаешь, на что она похожа? Настоящий стеклянный дом!

Анисья с трудом сдерживала слезы. Так вот откуда радость Оленьки. Совсем не оттого, что увидела мать. Не ею счастлива, не домом своим. А Оленька продолжала рассказывать, ничего не замечая.

Неожиданно Анисья резко отстранила дочь. Оленька замолчала. Анисья подошла к столу и стала накрывать к ужину. Одна мысль, как будто очень простая и правильная, пришла ей в голову. Она сама виновата, что дочь целыми днями пропадает на колхозных огородах и бахчах. Надо взять девчонку в руки и заставить сидеть дома. Нет, больше она не пустит ее к Копыловой.

— Завтра дома останешься.

— Не могу, мама. И так некому помидоры укладывать.

— Ты мне совсем не помогаешь!

— Но я весь день занята, мама!

Анисья пристально взглянула на дочь. Она готова была сломать непонятное ей упорство девочки.

— Никуда в поле не пойдешь, будешь помогать мне. Огородом живем, на огороде и работай! — И с негодованием подумала о Савельевне: «Не могла, старая, воспитать девочку, так я воспитаю». Но тут же что-то подсказало Анисье: «Нет, Ольгу нельзя неволить, ничего из этого не выйдет. Солнцем ее нажжет, работой наломает, тогда сама прибежит к матери. И пусть идет в степь, пусть ручонки-то натрудит. Чем тяжелее будет там, тем скорее вернется к матери, тем больше свое ценить будет…»

Анисья наблюдала за дочерью. Оленька возвращалась с поля усталая, но всегда довольная. Домашними делами и работой на огороде она ее не загружала. Еще подумает, что руки болят оттого, что работать приходится и дома и в поле. Руки у Оленьки действительно болели, и ломило спину. Но она не жаловалась. Ведь после долгого перерыва так всегда бывает. А Анисья всё ждала, когда Оленька сдастся, наконец. Встанет утром и скажет: «Мама, знаешь, я сегодня на работу не пойду». И выдумает что-нибудь для оправдания: голова болит, или тетя Аня не велела приходить, и, что еще проще, надо узнать, какие учебники нужны в седьмом классе. Ох, знает она этих колхозных помощников!

Ранним августовским утром Оленька, как всегда, встретилась с Анной Степановной у переправы и вместе пошли на участок овощного звена. Участок находился недалеко от реки и путь к нему лежал мимо сараев, где зимой хранился всякий инвентарь, а летом грузили на машины овощи. Здесь Анна Степановна остановилась и сказала Оленьке:

— А ведь сегодня ярмарка.

— Мама с вечера приготовила всякой всячины.

— И мы повезем кое-что.

— А отбирать помидоры на семена?

— Семена завтра!

— Завтра? — переспросила Оленька и вдруг умоляюще проговорила: — Тетя Аня, я лучше здесь останусь.

— Со мной поедешь, — приказала Анна Степановна и добавила: — На колхозной работе капризничать не полагается! А ну, садись в кабинку!

Летняя ярмарка на селе мало чем отличалась от обычного базара. Торговали тем же, чем и всегда: овощами и картофелем, яблоками, арбузами и дынями, мясом и рыбой, початками кукурузы, связками лука. Но на ярмарке товаров было больше, длилась она дольше; ну, еще на ярмарке гуляли, веселились, чего на базаре, как известно, делать не полагалось.

Анисья сидела на своем обычном месте под навесом. День, как казалось ей, начался неудачно. Покупатель выжидал, плохо брал товар. А тут еще людской поток хлынул к коновязи. Ну так и есть, прибыли на ярмарку колхозные машины. Теперь жди, когда там всё распродадут! И вдруг услышала возмущенный голос Юхи:

— Ты глянь, кто там с колхозной машиной приехал! Дочка твоя! Вон и деньги получает!

Оленька помогала Анне Степановне продавать колхозные помидоры. У машин стояла толпа, было шумно, ей приходилось напрягать слух, чтобы услышать, сколько надо получить с покупателя денег. Но скоро Оленька рационализировала свою работу кассира. Она следила за весами и сама в уме подсчитывала деньги. Торговля шла бойко. Вес, деньги, сдача. Это напоминало ей игру в скороговорку, где главное — не сбиться. Вес, деньги, сдача!..

21

Вот и наступили эти дни. На столе пахнущие свежей краской, аккуратно надписанные, без единого вырванного листка учебники и чистые тетради. Всё приготовлено к новым урокам: портфель, вставочка, карандаши. А занятий в школе всё нет и нет. И тогда не знаешь, куда себя деть, и думаешь: когда же, наконец, кончатся, хоть и веселые, но изрядно надоевшие каникулы и наступит первое сентября, которое всегда представляется вступлением в какую-то новую, неизвестную жизнь!

С нетерпением ждала и Оленька начала нового учебного года. Кто знает, может быть, это ее последний год в школе? Но она не задумывалась над тем, что будет дальше, и этот год представлялся ей бесконечным и уходящим куда-то очень далеко. Здесь, в Шереметевке она узнала многое из того, что раньше ей было совершенно неведомо: любовь к матери, тоску по колхозному полю, цену дружбе, которую так легко потерять. Ей и в Ладоге случалось ссориться с кем-нибудь из ребят. Но прежние ее обиды теперь казались ей несерьезными и смешными. Подружка отдала интересную книгу другой девочке, обещала вместе пойти купаться и не пришла, или, играя в лапту, отказалась водить — всё это было сущим пустяком рядом с ссорой с Егорушкой. Он оскорбил ее, заставил бросить юннатовский кружок, лишил товарищей.

Новые переживания, новые чувства принесли Оленьке новые мысли, а с новыми мыслями пришло новое отношение к людям. Она была в обиде на Егорушку, но эта обида не мешала ей любить его мать, ласковую, отзывчивую и всегда, как бабушка Савельевна, неугомонную в работе. Раньше Оленька мерила людей по тому, как они относились к ней. Хорошо — она считала их хорошими, плохо — плохими. Теперь она оценивала их главным образом по тому, как они относятся к другим людям и к своему делу. И потому, хоть она и враждовала с Егорушкой, но, не желая в этом признаться, уважала его. А вот Камыш ей ничего плохого не сделал, но к нему у нее не было уважения. И еще у нее появилось нечто новое. Это было чувство ответственности за свою семью. Она видела, что мать не работает в колхозе, и тем больше и лучше старалась работать там сама. Ведь мать и дочь — это одно, не разделишь.

Оленька ждала начала занятий, как и все школьники. Но в то же время это ожидание было наполнено тревогой. Она не знала школу, где ей предстояло учиться, и школа не знала ее, свою новую ученицу. Как-то встретят ее семиклассники? И всё было бы ничего, не будь вражды между ней и Копыловым. А он, конечно, постарается восстановить против нее весь класс.

Первого сентября рано утром Оленька направилась в школу. Новая, двухэтажная, с черепичной крышей, школа рядом с маленькими глинобитными домами казалась непомерно высокой, а большие квадратные окна делали ее похожей на огромную теплицу. Хотя до начала уроков оставалось не меньше получаса, на школьном дворе было людно и шумно, и сам двор походил на какой-то своеобразный стадион, где одновременно играли в футбол и городки, бегали взапуски, боролись. А трибунами были окна обоих этажей, откуда на разные голоса подбадривали футболистов, восхищались прытью бегунов и что-то кричали и свистели участникам борьбы. Ребята, как могли, проявляли всю свою силу, энергию и жизнерадостность, пользуясь тем, что еще не прозвенел зовущий к урокам звонок.

Оленька миновала двор и вошла в вестибюль. В вестибюле учителя встречали первоклассников. И на мгновение сама Оленька увидела себя первоклассницей, совсем маленькой, такой, какой бабушка Савельевна привела ее в ладожскую школу. Не сразу удалось их разлучить, они обе плакали, словно расставались не на несколько часов, а на долгое, долгое время. Но тогда всё свое горе она забыла после первого урока и первой перемены. А что ждет ее сейчас, на первом уроке, на первой перемене в незнакомой школе, куда она пришла не в первый, а в последний класс?

В классе уже было много народу. Егор Копылов что-то рассказывал окружавшим его ребятам; Володька делал стойку на учительском стуле. Зойка спорила из-за места с какой-то девочкой. Оленька чувствовала себя в стороне от всех и в то же время в центре внимания. За ней наблюдали: одни с удивлением, другие с неприязнью, третьи с любопытством.

Оленька не слышала, как прозвенел звонок. Но по стуку крышек парт, по тишине, наступившей в классе, она сразу догадалась, что вошел учитель, привычно, во-время встала вместе с другими и увидела Алексея Константиновича.

А Алексей Константинович весело окинул класс и проговорил, как будто давным-давно не видел ребят:

— Вот мы и встретились снова. И дальше пойдем вместе, как старые знакомые. Впрочем, есть среди вас и новый товарищ, Ольга Дегтярева. Вы, наверное, уже знаете ее?

— Видали на базаре, — откликнулся Егорушка Копылов.

По классу пробежал смешок. Но Алексей Константинович строго оглядел ряды парт, восстановил тишину и продолжал:

— Впереди у нас с вами, ребята, большие дела. Вы знаете, что сейчас происходит в нашем шереметевском колхозе. Весной колхозные поля получат воду. Будут дожди или не будет дождей, — теперь нам не страшна засуха. А еще вода означает, что мы сможем получать такие урожаи, какие не могла бы дать нам природа. И вот, давайте подумаем над таким вопросом: мы хорошо знаем землю, поливаемую дождем, но хорошо ли мы знаем ее, орошаемую водой? С орошением многое изменится в сельском хозяйстве. Обработка земли, уход за посевами, внесение удобрений. И всё это мы с вами должны знать. И имеем полную возможность для этого. У нас есть свой школьный орошаемый участок, мы провели не мало опытов, кое-что уже узнали. Поэтому я считаю, ребята, что не только юннаты, но и весь класс должен будет ознакомиться с нашим участком, узнать, как ведется полив, что он дает. Не знать орошение — это всё равно, что не уметь копать землю лопатой, запрячь лошадь, спутать овес с рожью.

Егорушка слушал Дегтярева и мысленно спорил с ним. Превратить юннатовский участок в какое-то опытное поле для всей школы? Они об этом уже говорили, и он, Копылов, был и будет против затеи Алексея Константиновича. Кто хочет стать юннатом, пусть вступает в кружок. А так всех водить да учить на опытном поле — только зря время тратить. Многие и не думают работать в колхозе! И даже смеялись над ним: «Егор Копылов мечтает стать агрономом! Огороды, поля, скотные дворы. Вот так мечта! Всё знакомое, и никуда не надо ехать. Ну и размечтался Егорка!» Так, значит, тех, кто над ним смеялся, ему водить по опытному участку? Кольку Камыша водить, птичьего царя! Нет, так не выйдет… Не для них он добывал живую землю и проводил с ней опыты. Пока еще эти опыты секрет, но есть живая земля, своими глазами убедился. Егорушка так увлекся своим молчаливым спором с Алексеем Константиновичем, что даже не заметил, как Алексей Константинович перешел от опытного участка к уроку по зоологии, и даже не сразу почувствовал, как Володя толкнул его в бок.

— Смотри, твоя мать.

— Что? — встрепенулся Егорушка.

— Мать идет в школу.

Егорушка взглянул в окно и только после того, как Анна Степановна исчезла в подъезде, сказал:

— Наверное, пошла просить, чтобы дали ребят убирать капусту.

Егорушка ошибся. Анна Степановна пришла в школу, потому что ее вызвал Дегтярев, а зачем, она и сама не знала. Она поднялась в вестибюль и через длинный школьный коридор направилась к учительской. По обе стороны коридора поблескивали стеклянные двери классов, и из каждого класса доносились голоса, то тихие и порой едва слышные, то громкие, взволнованные, от которых даже слегка звенели стекла. Словно в неведомом лесу — ау-ау — перекликались малыши, солидно вели счет на черной доске второклассники, и кто-то звонко читал:

«Попрыгунья-стрекоза лето красное пропела, Оглянуться не успела, как зима катит в глаза…»

А дальше всё это, знакомое по собственному детству, сменилось со всем непонятными омами, параллелограммами и прочей мудростью старших классов, через которые Анна Степановна провела Егорушку, но до которых сама доучиться не смогла.

В учительской никого не было. Анна Степановна присела на диван и оглядела небольшую, хорошо знакомую ей комнату. Она не раз тут бывала, и тем не менее всё здесь вызывало ее любопытство. Ни в каком другом месте нельзя было встретить такие различные, не имеющие между собой ничего общего, вещи. Тут у большой, чуть ли не во всю стену, географической карты, словно готовясь к перелету через океан, стояли чучела водоплавающих птиц; человеческий скелет, слегка наклонив голову, как будто рассматривал динамомашину; а на столе поблескивали колбы химической аппаратуры, и лежали вперемешку карты севооборотов, гербарии и какая-то картина, изображающая морское сражение, где было столько огня и дыма, что за ними почти не видно было кораблей. Только в школе все эти вещи составляли единое целое, и если бы Анна Степановна кончила семилетку, то она смогла бы сказать, что сейчас шереметевские ребята проходят по физике, географии, химии и ботанике.

Прозвенел звонок. Анна Степановна хорошо знала всех учителей и к каждому из них у нее было какое-то особое чувство материнской благодарности. Вошел невысокого роста, с тщательно выбритой головой математик Антон Антонович, или, как ребята его зовут, «А в кубе»; за ним — учительница географии, маленькая седая Надежда Георгиевна, которую в Шереметевке помнят, когда она приехала учительствовать совсем молоденькой девушкой, как сейчас Катя, и, как Катенька, больше походившая на старшеклассницу, чем на учительницу; вот через учительскую в свой кабинет прошла директор школы Елизавета Васильевна. Ее уважали и побаивались не только ребята, но и родители, и тем не менее называли на селе не совсем почтительно: «дирик». С Анной Степановной она поздоровалась, как с хорошей знакомой, и шутя пригрозила: скоро придет к ее муженьку Семену Ивановичу ругаться, — опять колхоз подводит школу с подвозкой топлива. Похвалила Егорушку, — показал себя очень активным пионером на опытном участке. Наконец вошел Дегтярев.

— Опять Егорка набедокурил? — спросила Анна Степановна.

— Что вы! Учебный год только начался.

— На школьном участке мог.

— Нет. Тут вопрос другой. Пройдемтесь, Анна Степановна!

Второй час у Дегтярева был свободен, и они, выйдя из учительской, направились к школьному опытному полю.

— Я вас просил прийти по одному очень важному делу, — сказал Дегтярев. — Видите ли, в этом году все семиклассники обязаны будут работать на опытном поле. Да и не только семиклассники. Я хочу добиться, чтобы каждый школьник знал, что такое орошение, умел вести полив и понимал, как ведется орошаемое хозяйство…

— Это вы хорошо решили, Алексей Константинович. Ведь только подумать, для иного земля — грязь и больше ничего…

— Сейчас начинается новый учебный год, надо провести выборы старосты, и я думаю о том, — а не помешает ли Егорушка задуманному большому делу?

— Что вы, что вы, Алексей Константинович! Да мой Егорка только и бредит опытным полем.

— Вы знаете, Анна Степановна, что я Егорушку очень люблю. Да, ему очень дорого опытное поле. Но по своей горячей натуре он забывает, что оно не только его, а и других юннатов, всей школы. Он против того, чтобы все школьники работали на опытном поле. Может ли он сейчас быть старостой? Нет! Понимаете, дело требует, чтобы староста был с другим характером, поспокойнее, рассудительнее и, если хотите, не такой ершистый, как Егорушка.

— Мне, матери, трудно вам что-нибудь сказать. Решайте сами.

— Я уже решил. Но как вы думаете, кто из ребят больше всего подойдет в старосты? Вы хорошо их знаете. Они у вас не раз в поле работали.

— Оленьку Дегтяреву, — почти не задумываясь, ответила Анна Степановна: — А если мой Егорка кричать будет, что она, мол, не юннатка, вы ему скажите, — Дегтярева настоящая колхозница! А это поважней! Так и скажите!

— Я подумаю и посоветуюсь с пионервожатой, — ответил Дегтярев, и с чувством уважения к этой женщине, которая шла рядом с ним, тронутый ее материнской тревогой за сына и в то же время ее правдивой строгостью к нему, он поклонился ей и сказал: — Я очень благодарен вам, что вы пришли и помогли мне, Анна Степановна.

22

В большую перемену Зойка разыскала во дворе Егорушку и Володю. Она отвела их в сторону и сообщила таинственно и многозначительно:

— Пошли в класс, есть важное дело.

Зойка была возбуждена, на ее коротко подстриженной голове торчал хохолок, глаза казались даже испуганными. Затащив ребят в класс, она закрыла за собой дверь, подперла ее спиной и проговорила с прежней многозначительностью:

— Ты, Егорка, больше не староста!

— Откуда ты знаешь? — спросил Володя.

— Сама слыхала, как Алексей Константинович говорил об этом с Екатериной Ильиничной.

— Подумаешь! — поспешил сказать Егорушка с независимым видом, стараясь за пренебрежением скрыть обиду. — Пусть выбирают другого.

— Уже выбрали! Честное слово, сама слыхала. Они сидели в пионерской комнате, а дверь была открыта. И знаешь, кого выбрали?

— Кроме тебя, некого! — снисходительно ответил Егорушка. Он уже начал сомневаться, а не разыгрывает ли его Зойка. — Лучше юнната нет!

— Нашли! Ольгу Дегтяреву!

Еще не прошла большая перемена, а весть о том, что Ольгу Дегтя реву Алексей Константинович хочет сделать старостой, облетела весь класс. Все знали о ее ссоре с Егором Копыловым, и потому новость стала предметом самого горячего обсуждения. Больше всех волновалась, шумела, выражала свои чувства Зойка. Сейчас она чувствовала себя борцом за справедливость против учительского произвола, и эту свою новую роль она играла с необыкновенным увлечением. Собрав вокруг себя ребят, размахивая руками, она произнесла короткую, но вдохновенную речь.

— Кто дал право без нас решать, кому быть старостой? Чем Дегтярева лучше Копылова? Пусть он неправильно прогнал ее из юннатов, а почему сама не пришла? Значит, работать не хотела. Вот так староста!

Она была возмущена и в то же время в восторге. Ну и здорово начался учебный год. Такие события!

Неожиданно Зойка растолкала ребят и решительно направилась к Дегтяревой.

Класс притих. Было слышно, как ударился о стекло упавший с верхушки клена пожелтевший лист, потом стукнула крышка парты. Оленька встала и, словно боясь, что Зойка ее ударит, прижалась к степс. И в тишине Зойка спросила:

— Скажи, Дегтярева, правильно ли это, что тебя хотят сделать старостой?

Оленька не отвечала.

— Правильно это? Сама скажи.

Оленька считала, что она не имеет права быть старостой юннатов, она готова была признать это перед всем классом, но не успела она произнести и слова, как между нею и Зойкой встал Володя Белогонов.

— Что тебе надо от Дегтяревой? — Лицо Володи покрылось красными пятнами, его голос дрожал, он готов был защитить Ольгу хоть от всего класса. — А почему она не может быть старостой? Скажи, почему? Егор может, все могут, а Дегтярева нет?

Ему никто не ответил. Даже Зойка молчала. И все, словно сговорившись, поспешили на свои места. Володя, конечно, не рассчитывал на столь действенную защиту. Значит, здорово он обрезал Зойку! И тут же почувствовал на своем плече чью-то руку. Обернувшись, он увидел Елизавету Васильевну.

— Подай свой дневник. — Она села к столу и написала: «Поведение — 4». — В следующий раз будешь слушать звонки.

После школы Егорушка поспешил домой. Ему надо было срочно увидеть отца или мать. Сколько трудодней заработала Дегтярева в овощном звене? Дома никого не было, и он имел полную возможность наедине возмущаться несправедливостью Алексея Константиновича. Да ведь у Дегтяревой в лучшем случае тридцать трудодней! У Кольки Камыша и то, наверное, не меньше. Егорушка подумал о себе. Алексей Константинович не хочет, чтобы он был старостой, и не надо. Но допустить, чтобы старостой была Дегтярева, он тоже не мог. Он твердо решил бороться до конца за правду, а пока, в ожидании отца или матери, залез в шкаф, достал оттуда селедку и хлеб, потом принес из кладовки арбуз и всё это стал уплетать за обе щеки, вспомнив, как однажды отец говорил, что питание как в обороне, так и в наступлении — великое дело. В разгар своей трапезы он оставил арбуз и многозначительно присвистнул. А ведь в классе произошло нешуточное дело! Может быть, скажут — пустяки это? Нет, не пустяки — политика! И побежал на улицу.

Никогда Егорушка не задумывался над тем, что такое политика. В его представлении это было лишь слово, имеющее отношение к газете, к докладу о международном положении, ну и еще оно означало какую-нибудь хитрость, к которой прибегал кто-нибудь из ребят, когда хотел в чем-нибудь словчить. Тогда он сам говорил такому ловкачу: «Ты брось эту политику». Но тут это слово раскрылось вдруг перед ним во всей своей глубине. В назначении Дегтяревой он вдруг увидел страшную угрозу опытному участку, всей юннатовской работе, а значит, и орошению степей. Ему казалось, что неосмотрительное решение Алексея Константиновича обязательно подорвет в людях веру в великое дело. Егорушке хотелось поделиться с кем-нибудь своим открытием. Но с кем? С Володькой Белогоновым? Володька больше не друг ему. Пойти к Зойке? Разве она поймет, что такое политика? А не пойти ли к Петяю? Изобретатель отчаянной счетверенной езды на велосипеде, безусловно, если и не всё поймет, то во всем поддержит его.

Егорушка был старше Петяя чуть ли не на пять лет. Но, несмотря на такую разницу, Петяй считал себя другом Егорушки. Юннатовский староста часто поверял ему секреты, нередко с ним советовался и серьезно обсуждал волнующие его вопросы. Он оказывал Петяю всяческое покровительство. Это было известно во всех младших классах и заставляло даже самых отъявленных забияк быть весьма осторожными с Егоркиным другом. И самым удивительным в этой дружбе было то, что первым пошел на нее Егорушка.

Это произошло в тот день, когда однажды зимой Егорушка катался на коньках и залетел в прорубь. Мокрый, весь обледеневший, он поднимался по речному берегу и вдруг увидел, что его догоняет какой-то малыш. После он узнал, что малыша зовут Петяем и живет он с дедом Мироном. А тогда мальчонка потащил его в низенькую хату на берегу реки, там сразу же затопил чугунку, достал из сундука чьи-то огромные шаровары и бурки, и через час Егорка, как ни в чем не бывало, уже весело болтал со своим новым маленьким другом. Петяй рассказывал гостю всякие истории про повадки лошадей, про нравы всяких степных зверей и птиц. Волк, он ведь боится человека, а вот где человек селится, туда и волк за ним тянется, чует поживу. Только он не нападает на стадо близко от своего логова. Хитрющий, с соседом боится задираться. А какие норы у сусликов! Вот интересно! Два выхода, отдельная кладовка для хлеба, спальня, даже есть куда до ветру ходить. А вот еще интересно, как кони с волками дрались!

Егорушка слушал, забыв, что он только что пережил ледяное купание в проруби и что Петяй намного младше его. Правда, через некоторое время выяснилось, что Петяй лишь пересказывал слышанное им от деда Мирона, но маленький Петяй остался для Егорушки знатоком многих вещей, которые ему не были известны. К тому же Петяй познакомил Егорушку с дедом Мироном. Так возникла дружба, в которой Егорушка чувствовал себя то старшим и опекающим Петяя, то младшим, опекаемым дедом Мироном.

Петяй сидел на крыльце и стругал кухонным ножом какую-то дощечку. Егорушка подсел к нему и сказал:

— Слыхал, у нас в седьмом какое дело получилось?

— Изобрели что-нибудь?

— Да ты понимаешь, что значит политика? — спросил Егорушка.

— Слыхать слыхал, — откровенно признался Петяй, — а чтобы разобраться, — времени не было. Сам знаешь, я велосипед такой изобретаю, чтобы по снегу ездил… Велолыжи! Понимаешь?

Егорушка поднялся и разочарованно сказал:

— Пойти, что ли, к деду Мирону?

Дед Мирон сидел на низеньком сапожничьем табурете с шилом в руке и с зажатым между коленями сапогом. Старик, как всегда, работал в очках, и они едва держались у него на самом кончике носа. Так удобней было смотреть за дратвой и вколачивать гвозди в подметку.

Дед Мирон встал, похлопал гостя по плечу и, разминая затекшие ноги, подошел к плите.

— Так как, хлопцы, борщ хлебать будете?

— Спасибо, — отозвался Егорушка.

— Поешь, тогда и говори спасибо. Еда, она, брат, не только чтобы сытым быть, но и для компании.

Дед Мирон поставил на стол большую миску борща, положил перед ребятами ложки и скомандовал:

— Справа по порядку номеров рассчитайсь! Бери полней, ешь храбрей. — И повернулся к Егорушке. — Слыхал я, знатные хлеба на школьном участке нынче были. Всё хотел заглянуть, да никак времечко не урвать было. То пастьба, то с тока на ток, как ревизионной комиссии, пришлось ездить, а собрался — всё сжали. И какие хлеба, не видел, да и премию тебе не мог вручить…

Дед Мирон подошел к сундуку, открыл крышку и достал резиновые сапоги.

— Вот возьми от меня в подарок.

— Не надо, дедушка.

— Как так не надо! Долго ли ноги застудить!.. Бери, бери, тебе как раз в пору.

— Петяю отдайте, — пытался отказаться Егорушка.

— Ему в воду не лезть, а по грязи и кожаные хороши.

Дед Мирон снова начал сапожничать, а Егорушка, подсев к его низенькому столику, спросил:

— Дедушка Мирон, когда неправильно награждают, получается вред политике?

— Беспременно, — ответил старик, вколачивая в подметку гвоздь. — Шутка сказать — награда и ни за что!

— Вот и я говорю, — поднялся Егорушка и, попрощавшись с дедом Мироном, вышел с Петяем на крыльцо. Он был весьма доволен резиновыми сапогами, что подарили ему, а больше всего, конечно, тем, что нашел подтверждение своим мыслям о политике. Ему хотелось отплатить чем-то хорошим деду Мирону, и, выйдя на улицу, он спросил провожающего его Петяя:

— Ты уроки выучил?

— Выучил…

— Может, объяснить что-нибудь надо? Главное, по русскому не отставай. Как с ним дело хорошо, так и по другим легче.

Было уже совсем темно, когда Егорушка вернулся домой. Он зажег настольную лампу и сел за уроки. Но больше думал о Дегтяревой. Не быть ей старостой юннатов! Он представил себе, как будет Дегтярева сидеть за партой, растерянная и пристыженная, и ему стало даже жаль ее. Стоит ли затевать всё это дело? Но если не он, то кто же тогда? Значит, уступить несправедливости? Эх, не догадался он спросить у деда Мирона, — как выбрать между правдой и жалостью!

23

В седьмом классе шла география. Старая учительница Надежда Георгиевна водила указкой от одного полушария к другому, переносилась в мгновение ока из Европы в Америку, переплывала одним взмахом руки океаны. В большом, необъятном мире, имя которому Земля, она чувствовала себя, как дома, и во время уроков ребята забывали, что Надежде Георгиевне под шестьдесят, что ходит она с палочкой; им она казалась смелой путешественницей, идущей по следам Дежнева, Пржевальского, Миклухи-Маклая, по следам открывателей еще неведомых тайн огромной земли.

Но самым удивительным в Надежде Георгиевне было ее уменье в огромном земном шаре, среди континентов и государств, находить место близкой и знакомой ребятам степи. Эта степь больше государства Люксембург и даже Бельгии. А хлеба в этой степи сеют больше, чем в обоих этих государствах. Вот так степь! Вот так Шереметевка! Удивительно, почему есть Пулковский, Лондонский, но нет Шереметевского меридиана?

Однако на этот раз Егорушку совсем не интересовали морские пути, соединяющие отдельные континенты. Он думал о предстоящем классном собрании и свергал Ольгу Дегтяреву с высоты, на которую ее собирался вознести Алексей Константинович. Он не сомневался в своей победе, но всё же волновался. Поди угадай наперед, как поведут себя ребята! Вон Володька во время половодья бросился спасать плывущего на льдине зайчонка, а потом гнался с камнями за убегающей собакой. По себе он знал, что ребята бывают то безжалостные, то очень жалостливые. А что такое политика, — не понимают.

Наконец прозвенел звонок, в класс вошел Дегтярев, и началось собрание. Оленька, смущенная, сидела на своей парте и боялась поднять глаза, чтобы не встретиться взглядом с кем-нибудь из одноклассников. Она знала, что класс против нее, да и сама она считала, что не может быть старостой. Вот уж посмеются над ней! Может быть, даже Зойка в своем кукольном театре представит: «Не хочу быть просто юннаткой, хочу быть старостой на опытном поле». Но что она сделала? Почему над ней должны смеяться? Она ничего не просила, ей ничего не надо, только бы не трогали ее. Если бы над ней посмеялся один Егорка или Зойка, она бы нашла, чем им ответить. Но перед всем классом она чувствовала себя совершенно безоружной. Для нее и в детдоме и в колхозе коллектив всегда был чем-то очень значительным и большим, и при всей своей смелости она даже не могла себе представить, как идти против всех. Но почему против нее весь класс? Что она сделала плохого? А что сделал плохого Егор Копылов? И словно в ответ, она услышала, как Алексей Константинович сказал:

— Ребята, нам предстоит выбрать старосту опытного школьного поля. Но прежде всего надо отметить хорошую работу нынешнего старосты юннатов — Егора Копылова. Если бы не юннаты и их староста, мы бы сегодня не могли говорить об учебе на опытном поле всего класса, всей школы.

Егорушка взглянул на Зойку. Молча он спрашивал: «Ты что же всё наврала?» Она смущенно, но так же молча ответила: «Честное пионерское, сама слышала». Егорушка снова метнул молчаливым взглядом: «Ладно, после собрания поговорим, попадет тебе». Зойка презрительно пожала плечом: «Не грозись, не боюсь тебя», — и отвернулась.

А Дегтярев продолжал:

— Я думаю, что юннаты и в дальнейшем будут вести свою опытную работу, только не маленькой кучкой, а большим школьным коллективом.

— А говорили, Егора Копылова погонят из старост, — разочарованно проговорил Колька Камыш.

— Никто не собирается гнать Копылова. Он этого не заслужил. Наоборот, в приказе директора школы будет отмечена его хорошая работа… Другое дело, кого сейчас мы выберем старостой. На опытном поле будут старосты пятого, шестого и седьмого классов, от седьмого главный. Но, прежде чем произвести выборы, я бы хотел задать вопрос Копылову: скажи, ты попрежнему считаешь, что опытное поле должно быть юннатовским, а не общешкольным?

— Вы нам отдельно выделите участок, — ответил Егорушка.

— Ты пойми, Копылов, я не могу отделить юннатов от всех школьников, — мягко сказал Дегтярев. — Мне надо не отделять вас, а опираться на вас. Согласен со мной?

— Нет.

— А ты всё-таки подумай…

— Я думал, — хмуро повторил Егорушка, — всё помнут да потопчут.

— Тогда, ребята, сами судите, — может сейчас быть Егор Копылов старостой общешкольного опытного поля?

— А вы кого советуете, Алексей Константинович? — спросила Зойка и торжествующе взглянула на Егорушку: «Слушай, кого назовут!»

Дегтярев не сомневался, что класс хорошо осведомлен о всех его замыслах, и ответил громко:

— Я знаю, Горшкова, почему ты это спрашиваешь, и ты не ошиблась… По-моему, очень хорошим старостой будет Ольга Дегтярева. Но почему, как ты думаешь? И, не ожидая ответа, продолжал: — Давайте, ребята, говорить откровенно, по-серьезному. А начнем с приезда Ольги Дегтяревой в Шереметевку. Приехала пионерка, юннатка, пришла на опытное поле и вдруг поссорилась со старостой. Не будем тут разбирать, кто прав, кто виноват. Важно другое. И не то, что кажется тебе, Копылов. С матерью вышла на базар, у себя на огороде опыты ставила. Как ты на нее смотрел? Базарница приехала, приусадебщица! Какая это пионерка! Не нужна такая юннатам!

— А что? Разве неправда? — вскочил с места Егорушка.

Дегтярев подождал, когда Егорушка сядет, и продолжал:

— Правда не то, что кажется, а что есть на самом деле. Вот эта самая базарница Ольга Дегтярева, которую Копылов не пустил на опытное поле и которую никуда не посылала мать, не усидела на огороде и пошла работать в степь. Да не ради баловства, на часок-другой да поскорее обратно, а с утра до вечера. Хорошо, если бы все были такие приусадебщицы! Выходит, друга принял за недруга, преданную колхозу пионерку — за усадебщицу! Ты пойми, Копылов: важно, чтобы человек работал в колхозе, любил свое колхозное, связывал с ним свою жизнь!

Егорушка потерпел поражение. Старостой была выбрана Ольга Дегтярева. Пусть так, но он остался при своем мнении. Опытное поле не должно быть общешкольным, а старостой не должна быть Дегтярева. Мало ли почему она пошла работать! Может быть, за мать или для минимума трудодней. Знает он все эти хитрости приусадебщиков.

Он вышел из школы один, после всех, вышел, погруженный в свои невеселые думы и даже не заметил, что впереди него идет Алексей Константинович и пионервожатая Екатерина Ильинична. И он не мог слышать, как Катя сказала:

— А всё-таки жалко Егорку…

Дегтярев не ответил. Догадывается ли Катя, что он потерял больше, чем кто бы то ни было? Хорошего помощника и настоящего юнната. Ну ничего, они еще будут друзьями!

24

Сентябрь был по-летнему теплый и ясный. Он ничем не отличался от последних дней августа. А всё же чувствовалось, что наступила осень. На старых ивах уже начала опадать листва, и нет-нет, а сквозь солнечное тепло пробивалось дыхание еще далеких, но уже наступивших на севере холодов. И степь вокруг стала голой, пустынной, какой-то очень грустной. А может быть, такой она лишь казалась Егорушке? Когда на душе хорошо, — и осень, что весна. А на душе грустно, — и природа грустна, будь на улице самый развесенний день.

Егорушка был обижен, очень обижен. Незаслуженно вознесли Дегтяреву и еще более незаслуженно унизили его. Нет, видно, надо искать других друзей и проявить себя в чем-то другом. Не стать ли физкультурником? Футболистом! И не каким-нибудь защитником, а обязательно вратарем или нападающим. Но какой там футбол, когда вот-вот начнутся осенние дожди! Нет! Погодите, придет зима, и он всем покажет, что значит Егор Копылов. Вместо своих самоделок он купит новые лыжи и станет лучшим лыжником…

Но, подумав так, он не почувствовал облегчения. Наоборот, стало жалко самого себя. Значит, больше он не пойдет на опытное поле, не поднимет щит и не увидит, как, пенясь и играя, побежит вода по каналу. Ничего не будет знать и видеть: как прошла влагозарядка, как посеют озимые, какие будут всходы.

Вернувшись домой, Егорушка взял резиновые сапоги и направился к деду Мирону. Он положил их перед стариком и сказал:

— Возьми, дедушка, обратно, я теперь на поливе не буду работать.

На улице его догнал Петяй и молча зашагал рядом со своим другом. Без уговора они свернули к реке и по берегу вышли в степь.

— И я уйду из юннатов, — сказал Петяй.

— Я вот тебе уйду! — пригрозил Егорушка.

— А ты ушел?

— У меня конфликт!

В степи, совсем близко, работал бульдозер. Он сдвигал землю к каналу и был похож на какое-то огромное существо, которое то взбиралось на насыпь, то отступало от нее, словно было не в силах преодолеть высоту.

Егорушка оставил Петяя и зашагал к бульдозеру. Ну, конечно, в кабинке был знакомый бульдозерист. А через минуту Егорушка уже сидел рядом с ним, с восхищением разглядывая рычаги и приборы управления, и допытывался:

— А нельзя стать бульдозеристом, не окончив семилетки?

— Никак нельзя.

— Ну, а если похлопотать? Через батьку если?

— Закон, брат, есть закон. Большому не перешагнуть, маленькому не подлезть.

— Жалко.

— А что так?

— Не сработался с классным воспитателем, — вздохнул Егорушка и с завистью посмотрел на бульдозериста, двинувшего на насыпь свою машину.

А Петяй уже представлял себе, как его друг научится управлять бульдозером и как он будет рассказывать про него ребятам: «Егорка, значит, как нажмет на рычаг — и машина пошла. Егорка, значит, управляет, а бульдозерист сидит рядом, покуривает да перевыполнение записывает». Что поделаешь, когда не можешь утешить друга, приходится утешать самого себя.

А над Егорушкой нависали новые тучи.

Всё началось с того, что до начала занятий в класс внесли стулья и расставили их у окна. Класс насторожился и присмирел. Предстоит какая-то особая контрольная работа? А может быть, ждут из другой школы учителей, и Алексей Константинович проведет показательный урок? Чтобы в последнюю минуту класс не был застигнут врасплох, в школьный коридор для наблюдения за учительской была выслана глубокая разведка. Однако разведка, в лице Володи Белогонова, вернулась ни с чем, а сигнал, который после звонка подала Зойка, означал: ничего не понимаю, но сидеть смирно и быть начеку!

Едва Зойка успела занять свое место, как в классе появилась Елизавета Васильевна, за ней математик Антон Антонович, потом учительница географии Надежда Георгиевна, и, наконец, последним вошел Алексей Константинович. Такого наплыва учителей, если не считать дней экзаменов, семиклассники еще не видели! Что случилось? Чем это вызвано? Но вот все сели. Только Алексей Константинович продолжал стоять у стола. Стало очень тихо. И тогда он проговорил:

— Сегодня мы с вами будем говорить об орошении.

Первое занятие, связанное с изучением орошения, было решено провести в седьмом классе. Строго говоря, это занятие вряд ли можно было назвать первым. Ведь орошаемый школьный участок уже многому научил ребят. Но, во-первых, в работе школьного участка принимали участие лишь юннаты, а во-вторых, каждый из них хорошо знал главным образом свои опыты.

Дегтяреву хотелось, чтобы на этом первом занятии школьники почувствовали всю важность того нового, что отныне входит в их жизнь и будет иметь большое значение для всей их дальнейшей судьбы. Ничто не должно разделять школу и жизнь, они должны быть едины. Жизнь наполняет собой учебу, а учеба становится жизнью маленьких граждан страны, познающих опыт и законы близкой, окружающей их природы. Так думал Дегтярев и продолжал свой урок, слегка волнуясь не столько оттого, что каждое его слово проверяется другими учителями, сколько тревожась, понятно ли он рассказывает ребятам.

— Вы живете в счастливое время, — продолжал он. — Я хорошо помню, как, бывало, говорили: «Да чего с него спрашивать, он недавно из деревни! Что он там видел?» А сейчас говорят: «Ты же из колхоза, должен понимать». Сейчас сельское хозяйство — средоточие огромной техники и самых различных наук. На шереметевских полях работают трактора, сеялки, самоходные комбайны. Мы молотим на токах электричеством, мы подкармливаем посевы с самолетов; сельское хозяйство — это современная физика, химия, биология. А какие великие возможности открывает перед нами орошение!

Егорушка слушал Алексея Константиновича, не спуская с него глаз. Он жадно ловил каждое его слово. Привычный, будничный мир, который окружал Егорушку и который он порой не замечал, вдруг стал таким значимым и огромным, словно вся жизнь на земле сосредоточилась в Шереметевке. Но чем больше захватывал Егорушку этот новый, раскрывающийся перед ним мир, тем острее он переживал всё, что произошло с ним за последние дни. Работать бы и работать ему на опытном поле. А он отказался, решил, что не будет юннатом. А Алексей Константинович, как казалось Егорушке, дразнил его: он одной рукой распахивал перед ним двери в неизведанное и прекрасное, а другой отталкивал от двери, не пускал войти в новый, раскрывшийся перед ним мир. И в Егорушке росло страстное желание доказать Дегтяреву, что он, Егорушка, не сдался, еще поборется с ним. И это чувство протеста достигло своей высшей точки, когда Дегтярев заговорил об орошении, рассказал о не обыкновенной делянке, где вырос очень большой повторный урожаи овощей. Егорушка громко сказал:

— Это от живой земли такой урожай.

— Живой земли? — переспросил Дегтярев. — Я такую в науке не встречал.

— Ну и что ж, — возразил Егорушка. — В науке нет, а у Волчьего оврага есть.

— Ты поменьше придавай веры всяким разговорам. Нет живой земли…

— Нет есть!

Неожиданый спор, возникший между Дегтяревым и Егорушкой, явно затягивался, и Елизавета Васильевна сочла необходимым в него вмешаться. Она встала, подошла к столу и твердо сказала:

— Копылов, изволь помолчать! А вас, Алексей Константинович, прошу продолжать урок…

Елизавета Васильевна дала понять Дегтяреву, что она явно не одобряет его спор с учеником, что он нарушает методику ведения урока. Но у Алексея Константиновича было на этот счет свое мнение. Он считал, что лучше нарушить методику и доказать ошибку ученика, чем сохранить методику и оставить класс в полном недоумении: прав ли учитель, если, ничего не доказав, он заставил ученика замолчать. И потому Дегтярев, вместо того, чтобы продолжать урок, начал объяснять химический состав почвы. Но Егорушка снова его перебил:

— Состав составом, а это живая земля!

— Ты не понимаешь, о чем говоришь, — нахмурился Дегтярев.

Егорушка побледнел. Это он не понимает, о чем говорит? Да он сам ходил к Волчьему оврагу, сам нарыл черной земли, рассыпал ее на делянке под овощи. И там, где была живая земля, вон какой второй урожаи собрали! Так кто же имеет право сказать ему, что он не понимает, о чем говорит? И, забыв обо всем, Егорушка крикнул:

— Сами вы не понимаете!

Крикнул и тут же осекся. Осекся, растерянно оглядел класс и сраму понял, что сделал что-то непоправимое. И испугался наступившей тишины. Что же теперь будет? Только бы скорее прошло это зловещее молчание.

И в тишине он услыхал, как Елизавета Васильевна, словно задыхаясь, произнесла:

— Копылов, выйди из класса!

Егорушка вышел, захлопнул за собой дверь и остановился в коридоре, не зная, что же теперь ему делать, куда идти. Домой, в степь, на речку? А может быть, к Волчьему буераку, где он нашел эту самую живую землю?

Егорушка ждал, — его вызовут в учительскую, сообщат отцу, начнут прорабатывать на пионерском сборе. Он ко всему готов и меньше всего расположен к раскаянию. У него было такое ощущение, что он совершил, если не совсем позволительное, то во всяком случае необыкновенное и нечто близкое к героическому. Поспорить с учителем, да еще при всем классе да к тому же на глазах у всех учителей и самого «дирика»! Он твердо решил не отступать и стоять за правду. Какова его правда, он вряд ли мог бы сказать. В голове его всё перемешалось: вражда с Оленькой Дегтяревой, недовольство Дегтяревым, который сделал ее старостой, обида на класс, вставший на сторону Алексея Константиновича, злость на Елизавету Васильевну, выгнавшую его с урока.

Однако никто его никуда не вызывал, не прорабатывал, и чувство единоборства одного со всеми скоро сменилось чувством отверженности. Вокруг словно образовалась пустота. Всё отвернулось от него, осуждало, не принимало к себе. И хоть он, как заученное, еще повторял одно и то же: «никого я не боюсь, ничего мне не страшно», в нем вдруг пробудилось страстное желание вернуть потерянное. Он бросился искать защиты у отца. Ведь его отец — председатель колхоза!

25

Егорушка шел к колхозной конторе. Он не представлял себе, что скажет отцу. Но он уже видел его стоящим рядом с Алексеем Константиновичем, и даже чудилось, как тот отвечает отцу: «Не беспокойтесь, всё будет в порядке». Что под этими словами надо понимать, Егорушка и сам не знал. Самым важным было вмешательство отца. А остальное всё само собой устроится, и беда его минует. Только в правлении ли отец? Не уехал бы в степь!

Еще издали Егорушка увидел у ворот председательскую бричку. Он облегченно вздохнул. Теперь еще надо, чтобы у отца не было никакого заседания. Егорушка заглянул в окно председательской комнаты. В комнате, кроме отца, никого не было. Отец стоял у карты орошения шереметевских полей и, слегка согнувшись, смотрел на нее задумчиво, словно видя что-то свое, особое, никем другим не замеченное.

Егорушка вдруг почувствовал, что отцу не до него, и, как часто, бывало, говорил ему, так и сейчас скажет: «Разбирайся-ка ты сам в своих делах, а у меня свои заботы!»

Егорушка отошел от окна и медленно побрел к дому. Он больше не надеялся на чью-либо защиту. Но неужели ему даже некому рассказать о своей беде? Неужели никто не поддержит его? Ему вспомнились его маленькие детские горести… Отец подарил ему заводной автомобиль, а он перекрутил пружину. Тогда его утешала мать. Подумаешь, пружина сломалась, но ведь автомобиль-то цел! А потом первая двойка в школе. Он говорил себе: двойка ведь одна, а зато три четверки, две пятерки. Но эта арифметика мало помогла ему. Он был безутешен. Тогда мать, посадила его рядом с собой и сказала: «А мы сейчас прогоним твою двойку».

Они стали учить стихотворение. То он читал, то она. Ее голос был ласков, и каждое слово, которое она произносила, хорошо запоминалось. А потом она сказала: «Теперь мы твою двойку прогнали». И верно, на следующий день он получил за стихотворение пятерку! Он хорошо помнил всё это. И в ту самую минуту, когда Егорушке казалось, что никто его уже не поддержит, он подумал о матери. Как он мог забыть о ней? Она всегда его выслушивала, всегда была ласкова с ним, — так к кому, как не к ней, он должен пойти? Пойти, чтобы услышать ее доброе слово и не чувствовать себя беспомощным и одиноким.

Он застал мать дома. Она только что приехала на машине с поля. Взглянув на сына, встревоженно спросила:

— Что у тебя?

Он опустил голову и тихо ответил:

— Все на меня. А за что? — И рассказал, что произошло на уроке — о том, как он поспорил с Алексеем Константиновичем.

Он ждал ее утешающего слова, казалось, что вот-вот он услышит: «Не кручинься, сынок, мы сейчас найдем, как горю пособить». Но мать молчала. Ему чудилось, что без слов она шагнет к нему, обнимет его голову, проведет рукой по волосам, и он услышит, как бьется ее сердце ровно и спокойно, и так же ровно и спокойно станет у него на душе. Но она стояла, не двигаясь с места и опустив руки. Ну, значит, она молча смотрит на него, улыбается своими большими ласковыми глазами, и в ее взгляде он найдет поддержку и помощь.

Егорушка поднял голову. Мать смотрела на него сурово, и в ее взгляде не было ничего, что говорило бы о сочувствии. Но ее глаза скрывали то, что было у нее на душе. Ей хотелось прижать к себе Егорушку, утешить его, сказать, что не так велики его горести, как это ему кажется. Кто-кто, а она знала, что Егорушка честен и правдив, она понимала, что все его беды от мальчишеской заносчивости, и был бы не большой грех, если бы она приласкала его, сказала, чтобы он не очень-то сокрушался, что всё обойдется как нельзя лучше. Но она чувствовала и другое. Как маленький зеленый росток пробивается сквозь землю, так в эту минуту растет от детства к юности ее сын. И от того, как она направит его в жизнь, будет во многом зависеть, каким он будет в этой жизни: стойким в бедах, умеющим отвечать за свои поступки, правдивым перед людьми. И, подавив в себе такое понятное и простое желание утешить сына, она сказала ему строго:

— Не все против тебя, а ты против всех! И это перед тем, как вот вот в комсомол вступать. Нехорошо. Что думаешь делать?

— Не знаю, — ответил Егорушка и почувствовал, как на глаза навернулись слезы. — Не знаю.

— Тогда слушай меня. — Она была попрежнему сурова и требовательна, и она приказала ему: — Иди к Алексею Константиновичу. Он скажет тебе, что ты должен сделать! Ступай!

26

Жизнь в школе начиналась с первыми проблесками утра. Еще вокруг всё спало, редко, редко где в Шереметевке горели огни, а на широкое крыльцо, кряхтя, поднималась школьная сторожиха. Звеня ключами, она открывала двери, входила в вестибюль и, включив свет, заводила стенные часы, словно давая завод школе на весь день. Часы били с хрипотцой шесть раз, и следом, словно пробуждаясь, где-то в коридоре начинали поскрипывать половицы. Поздней осенью и зимой вслед за сторожихой в школе появлялись две истопницы, они же уборщицы и нянечки в раздевалке. А когда заканчивалась топка печей и из раскрытых классов веяло теплом, из своей квартиры показывалась Елизавета Васильевна. Она медленно проходила по коридору, и ничто не могло ускользнуть от ее взгляда. Хорошо ли убраны и проветрены классы? Есть ли у досок чистые тряпки и мел? Подготовлен ли к общешкольной утренней зарядке физкультурный зал? В школе всегда был порядок.

Но эта жизнь школы до начала занятий мало была известна ребятам. Ее, пожалуй, хорошо знал лишь сынишка истопницы, которому в сильные морозы приходилось помогать матери топить печи и носить из сарая лузгу или уголь. А для других ребят школьная жизнь начиналась с той минуты, когда они приходили в раздевалку, бросали нянечке пальто, пиджак или шубейку и, независимо от того, было ли до начала урока полминуты или полчаса, неслись сломя голову в класс.

Школьная жизнь — это тишина уроков и шум перемен, горячие споры и задушевные беседы. Чего только не изведаешь за долгие школьные годы: радость дружбы и горечь мимолетной обиды, веселье пионерского похода и тайные слезы после полученной и почему-то всегда кажущейся незаслуженной двойки. И очень серьезная вещь — эта школа! Тут перед уроком истории какой-нибудь Петяй с товарищем обсуждают ошибки Наполеона. И тот, который грозил всему миру, как бы стоит незримый рядом и слушает, как должное, поучение ребят. И ничего не поделаешь! А рядом с историками ведут свой разговор географы. Их порой прерывают естествоиспытатели. В школе чуть ли не все науки: русский язык и литература, химия, ботаника и зоология, математика и физика. Тут своя академия, где каждый должен овладеть всеми ее знаниями, чего, как известно, не требует даже большая академия наук от своих ученых. И гудит, и шумит, и жужжит, словно улей, эта маленькая академия:

— На Чудском озере русские разбили ливонских рыцарей.

— Квадрат первого числа плюс удвоенное произведение…

— По реке Амур проходит граница между Китаем и Советским Союзом.

И в то же время кто-то в кого-то запустил бумажную стрелу, кто-то в разгар урока заиграл натянутой струной, а кто-то, забыв об уроке, смотрит в окно и мечтает о будущем, которое сам себе еще смутно представляет. Нет такого класса, где бы не витала легкокрылая детская мечта. И нет такого урока, на котором бы не раскрывались перед ней души ребят. И всё это вместе укладывается в одно, очень короткое слово «школа»!

В эту школьную жизнь и втянулась Оленька. Она училась, подружилась с Зоей, Володей и другими одноклассниками, снова стала юннаткой. Временами она как бы забывала, что учится в шереметевской школе. Всё вокруг было, как в Ладоге. Такие же школьники, учителя, а главное, ома сама стала такой, какой была в Ладоге: спокойной, веселой, радостной. И чем больше она сближалась с окружающей ее школьной жизнью, тем всё чаще и чаще думала: «Ну какой я была дурехой, когда приехала в Шереметевку! Со всеми поссорилась, ото всего отгородилась, даже свои опыты на огороде затеяла». Теперь ей было ясно, как должна она была поступить с Егором Копыловым. Ссора — ссорой, а она всё равно должна была работать на опытном поле. И это воспринималось ею как открытие какого-то неведомого ей ранее закона жизни. Она даже записала его. Правда, в тетрадке по алгебре, но от этого он не потерял в ее глазах своей значимости. «Никакая личная ссора не должна отрывать пионера от общего дела».

— Дегтярева, что ты делаешь? — спросил Антон Антонович и заглянул в ее тетрадку.

— Извлекаю корни, — машинально ответила Оленька.

Антон Антонович взял тетрадь и прочитал открытую Оленькой жизненную мудрость:

— Корень, пожалуй, извлечен правильно, — улыбнулся он, — ищи теперь неизвестное.

А неизвестным для Оленьки было многое. Прежде всего сама она: почему, например, она стала часто думать о Егорушке? Он совсем ей не нужен, а она всё-таки думает о нем.

После школы Оленька возвращалась домой и готовила уроки. Она сдружилась с Володей Белогоновым и любила бывать в его доме. Володю она учила читать ноты, пела под его аккомпанемент. Часто вместе обсуждали самые волнующие вопросы: о долге, дружбе, чести. Ох, уж эти извечные проблемы для всех, вступающих в юность! Сколько поколений их решало, а вот решить до шереметевских семиклассников не смогли! А может быть, и им не суждено их решить? Конечно, каждый обязан хорошо учиться! Но кто это выдумал отнести учебу к долгу? Настоящий долг — захватывающий и героический, как подвиг Зои Космодемьянской. А разве настоящая дружба только в том, чтобы помочь товарищу выучить уроки или прочитать ему наставление, как вести себя в классе? А что такое честь? Неужели и здесь не обойтись без этой самой хорошей учебы? Стоит кому-нибудь получить двойку, — и сразу заговорят о чести класса, пионерского отряда, юннатовского кружка. Да что же это такое? Долг — учеба, дружба — учеба, честь — учеба. Всё учеба! А где же настоящая жизнь — героические поступки, захватывающие испытания, увлекательное вторжения в неведомее?

И вдруг сквозь эти мысли пробивалась тревожная дума. Оленька помнила, как в Ладоге говорили, что одним огородом не проживешь, и спрашивала себя: «Когда же мама пойдет на работу? На что же она надеется?» Но так как ответить на этот вопрос не могла, то волей-неволей приходила к выводу: мама лучше знает, что делать.

27

С тех пор, как начались занятия в школе и Оленька перестала ходить на участок Анны Копыловой, у Анисьи исчезла обида на дочь. Теперь она не ревновала ее к звеньевой и даже сама себя упрекала: и чего ради расстраивалась по пустякам? Скучно стало без подружек — вот и потянуло на люди!

И она была очень рада, что наконец-то Егорке Копылову попало в школе. Довоевался с базаром, негодник! Нынче базар в почете. Навес обшили досками, чтобы ветром не обдувало, кругом вымостили, обхождение самое лучшее. А бывало еще товар не разложишь, а сборщик кричит: «Плати!». Участковый тут как тут, подозрительно смотрит, комендант норовит оштрафовать. А сейчас не то. Пожалуйста, милости просим, торгуйте! Вежливость, уважение, почет. Даже приятно. Сидишь за прилавком и чувствуешь себя, как на важной службе. Одно плохо. Ох, плохо! Что и делать, ума не приложишь. Ночью не спишь, всё думаешь и думаешь. Вот уж верно говорят: не велика разница между умным и дураком: что умному ясно сегодня, то дураку — через две недели.

Впервые с тех пор, как приехала Оленька, Анисья не готовилась к базарному дню. Днем обошла все гряды — какие уж там гряды: всё рыто-перерыто. Посчитала, сколько самой потребуется на зиму, и увидела: продавать нечего, хоть покупай! Как же дальше жить? Выходит, без колхоза не обойтись. Не надо было слушаться Юшку. Хоть и не очень-то велик трудодень, а всё в дом. А теперь придется тратиться даже на хлеб. Деньги, которые еще недавно ей казались немалыми, а главное, свидетельствовали о всех преимуществах торговли перед тяжелым колхозным трудом, эти самые деньги рядом с предстоящими расходами оказались уже не столь значительными. Всё шло к весьма серьезным затруднениям, и выход из этих затруднений Анисья видела один: хоть пора самой выгодной колхозной работы прошла, надо идти за нарядом к бригадиру. И куда ни пошлют: на ферму дежурить или копать ямы под силос — выбирать не приходится. На тяжелую работу даже лучше. Всё-таки заработать можно. Октябрь, ноябрь, декабрь. Три месяца. Не меньше ста трудодней. По килограмму зерна — центнер хлеба! А картошки, овощей и того больше! Худо ли, хорошо, а как-нибудь с Оленькой проживут. И подумала об Оленькиной сберкнижке. Нет, ее деньги она не возьмет. Еще внесет, сколько сможет. Эти деньги Оленьке нужны будут, когда кончит семилетку, поедет в техникум.

Да, а всё-таки жалко, что в такое время, когда и сборщик, и участковый, и комендант базара стали такими обходительными, ей приходится отказаться от торговли. Всё хорошо, одно плохо: продавать нечего!

Анисья скрывала от Оленьки свои невеселые мысли. Зачем девочке всё это знать? И, словно успокаивая себя, говорила:

— Всё будет хорошо, доченька!

— Обязательно, мама, — отвечала, ничего не подозревая, Оленька. — И сейчас всё хорошо.

Еще было тепло и временами словно возвращалось бабье лето, в голубом небе проплывали белые паутинки, но уже шел октябрь, и Анисья представляла себе, как через неделю-другую легкие утренники начнут стеклить прозрачным ледком лужи. И вот еще беда: не по сезону Оленьке ее бархатная жакетка, а зимнюю шубку, что она привезла, не наденешь. Надо покупать осеннее пальто. Отправляйся, Анисья, в сельмаг!

Шереметевский сельмаг представлял собой большое одноэтажное бревенчатое здание. В одном конце сельмага пахло духами и мылом, а в другом — сыромятной сбруей. Здесь можно было купить посуду и одежду, шелковые нитки, конские скребницы, толщенные пеньковые веревки. Чего только не было на полках и прилавках! Правда, среди этого разнообразия товаров попадалась и заваль: то чувяки, сшитые из кусочков кожи, то какие-нибудь дерюжные пиджаки, да и случалось, вдруг в магазине обнаруживалась недостача. Но всё это не могло умалить значения шереметевского сельмага в глазах шереметевцев. Они любили свои универсальный магазин и с удовольствием толпились у его прилавка. Были и такие, которые приходили сюда не только для того, чтобы выбрать и купить себе какую-нибудь вещь, но и не спеша, обстоятельно осмотреть полки, полюбоваться товарами и поговорить глубокомысленно и многозначительно о том, что с каждым днем всего становится больше и больше, и товар, нечего грешить, не плохой и ноский, и вид имеет, а это что-нибудь да значит.

В сельмаге Анисья увидела Юшку. Он стоял у прилавка перед пылесосом и допытывался, а можно ли этой машиной быков чистить? Анисья поздоровалась, прошла в глубь магазина и попросила показать ей бобриковое пальто. Пальто было добротное, темносинее и стоило недорого. Но купить его без Оленьки не решилась. Да и зачем спешить? Не те времена, что бывали раньше. Не надо бояться, как бы другие не переняли товар. Оно даже лучше день, другой подождать. Может быть, еще что нибудь завезут или цену снизят.

Она вышла из сельмага вместе с Юшкой.

— Как здоровье, Анисья?

— Спасибо, хорошо.

— А я думал, не заболела ли?

— С чего это?

— Я в область ездил за частями для машины, а как вернулся — сразу на базар. С утра в воскресенье где еще тебя искать? А тебя нет, и мать ничего не знает.

— Нечем торговать.

— Было бы желание, а товар найдется. Я вечером приду, поговорим.

Воскресный этот день тянулся для Анисьи бесконечно долго. На базаре она не торговала, а Оленька с утра ушла на опытное поле. Анисья коротала время, как могла: подмела двор, стирку затеяла. И думала: надо решать с Павлом. Да так да! Нет так нет!

Оленька вернулась вечером. Алексей Константинович уехал зачем-то на опытную станцию, и ей пришлось просидеть одной весь день, чтобы составить отчет о работе юннатов. Она прилегла в своей маленькой комнатушке. За окном пела ставня. Если вслушаться и самой чуть-чуть подпевать, то получится колыбельная песня… «Баю-бай, спи-усни». И Оленька уснула.

Ее пробудил чей-то громкий голос. Оленька подняла с подушки голову и сквозь дверную щель заглянула в кухню. За столом, прислонившись к стене и вытянув вперед свои короткие ноги, сидел дядя Павел. Было похоже, не то он только что вылез из-под стола, не то хочет спрятаться под стол. И Оленька слышала, как он сказал, не вынимая изо рта папиросы:

— Трудно тебе, Анисья, из последних сил выбиваешься. Оно и понятно. Огород и есть огород. Одним словом, подспорье или палка, чтобы опереться на нее. А палка и есть палка. Ног она не заменит.

— Трудно зимой будет…

— Надо вывод сделать… Оценить, так сказать, обстановку. Без колхоза никак нельзя. Это всё равно, что ездить на машине и не иметь шоферских прав. Одним словом, минимум. Только мой совет: не идти на постоянное место! На скотный куда-нибудь или на птичник. Нет лучше разной работы. Сегодня у веялки, завтра корзины плести, а потом куда бригадир пошлет. Кто всюду, тот нигде. Отработал день, другой — неделю себе хозяин. Хочешь на базаре торгуй, хочешь дома сиди.

— А дальше? — Анисья пристально взглянула на Юшку. — К чему весь этот разговор? Тянешь, тянешь, вытянуть не можешь!

Но Юшка не спешил.

— Так вот о палке и о ногах у нас разговор, — снова начал он издалека.

— Тьфу ты, господи! — рассердилась Анисья. — Брось ты свою палку.

— На собственном огороде свет клином не сошелся. Кто хочет, пусть растит. А нам бы с тобой, Анисья, покупать да продавать. Круглый год урожай!

Анисья боязливо ответила:

— Да ведь чужим, Павел, торговать, — спекуляция. Так говорят.

— Сказать — не доказать! Поди угадай, какой помидор свой, какой чужой.

— Нет, не по мне такое дело, Павел. Свое не продашь — дома пригодится, а чужое?…

— Ничего, — успокоил Юшка. — Я в торговле разбираюсь. Только для начала оборотные средства нужны.

Анисья пристально взглянула на Юшку. Не целится ли он на Оленькину сберкнижку? Ну нет! Даже если одной семьей будут жить, Оленькины деньги не отдаст ему. Юшка продолжал:

— Но в торговле доверие да знакомство важнее денег. И не бойся. Думаешь, каждый день на базар ездить придется? Пусть другие ездят! А мы раз в недельку махнем в район, раз в месяц в область, нам и хватит. Редко да метко. У нас покупатель особый! Ему ящиками товар подавай, целой машиной… Большого полета покупатель…

Они замолчали.

— Так подумай, Анисья, — вновь заговорил Юшка.

— Что люди скажут? — еще сопротивлялась Анисья.

— А что люди! — рассмеялся Юшка: — Люди всегда завидуют: и тому, кто на комбайне лучше всех сработал, и тому, у кого в саду много яблок выросло… — И снова спросил: — Так как, Анисья?

— Не знаю…

Оленька не всё слышала, да и не всё поняла. Но смысл разговора для нее был ясен: спекуляция! Дядя Павел уговаривал мать заняться спекуляцией. Так вот какой дядя Павел! А она-то думала, что он хороший. Ну, а мама? Мама согласилась?

Когда после ухода Юшки Анисья вошла в комнатку дочери, Оленька схватила ее за руки, усадила на кровать и проговорила умоляюще:

— Мама, не надо, не слушай его. Он плохой, дядя Павел…

— Да что с тобой, ласточка моя? Ты успокойся, всё хорошо будет.

— Скорее бы бабушка приезжала! — невольно вырвалось у Оленьки.

Анисья отстранила дочь, поднялась и сурово сказала:

— Надо ужинать да спать!

28

Дегтярев приехал поздно вечером, а на другой день, придя в школу задолго до начала уроков, направился не в учительскую, а в дальний конец коридора, где находилась квартира Елизаветы Васильевны.

Она усадила Дегтярева за стол и, наливая чай, спросила:

— Как съездили? Благополучно? — Но ее совсем не интересовала его поездка на опытную станцию; и, не ожидая ответа Дегтярева, сказала: — Надо что-то решить с Копыловым. Мы слишком затянули, а такие поступки оставлять безнаказанными нельзя.

— И всё же придется.

— Только не в моей школе.

— Елизавета Васильевна, не к чести моей, но я должен признать, что в споре с Егором Копыловым прав он, а не я.

— Ничего не понимаю! — воскликнула Елизавета Васильевна. — Откуда вы это взяли?

— Привез с опытной станции, — улыбнулся Дегтярев. — Послушайте меня, и вы поймете. Вы знаете, что я поехал на опытную станцию посоветоваться насчет плана работы нашего школьного поля. И вот во время беседы с директором станции я рассказал ему про живую землю Копылова. Я рассказывал улыбаясь, а всё обернулось против меня. Оказывается, есть живая земля. Земля, насыщенная азотными бактериями. Если ее внести в истощенную почву, то там начнется бурный процесс размножения бактерий, а это способствует повышению урожая.

— Но как же вы не знали этого? — удивилась Елизавета Васильевна. — Ведь вы биолог!

— Что поделаешь! Да и название — «живая земля» — смутило. А в общем всё это подтверждает одну истину. И в средней школе и в вузах нас меньше всего учат приглядываться к многовековому опыту крестьян.

Елизавета Васильевна встала из-за стола, молча прошлась по комнате, потом сказала спокойно и с сочувствием:

— Я понимаю вас, Алексей Константинович, вам, наверное, не легко… Но вы молодой педагог, и поэтому я не считаю нужным делать эту историю предметом широкого обсуждения.

— Меня не это беспокоит.

— Я думаю, вы сами сумеете сделать вывод из собственной ошибки.

— Вы правы. Я об этом думал всю дорогу, думал о живой земле и о том, что любознательный ум мальчика заметил то, мимо чего прошел учитель биологии. Я проявил свое незнание и назвал глупостью то, что было проявлением пытливости. Что же теперь делать? Конечно, учитель может ошибаться. Но ошибка ошибке рознь. Я настаивал на ней. И сам толкнул Копылова на резкий ответ. Теперь речь может идти не о наказании ученика, а о признании учителем своей ошибки!

Елизавета Васильевна перебила:

— Вы хотите сказать в классе, что прав Копылов, а не вы?

— Я хочу, чтобы мои ученики уважали меня не только в школьном возрасте, но и тогда, когда они станут взрослыми.

— Я запрещаю вам это делать. Слышите, запрещаю! — крикнула Елизавета Васильевна. — Вы можете не дорожить личным авторитетом, но обязаны беречь престиж школы. Да ведь завтра вся Шереметевка будет говорить о том, что Егор Копылов учителям нос утер. — Елизавета Васильевна остановилась около Дегтярева, положила руку на его плечо и спросила дружелюбно: — Скажите, Алексей Константинович, разве я не помогла вам создать школьный опытный участок? А скажите, разве я не пошла вам навстречу, когда вы подняли вопрос об изучении орошения в старших классах? Пошла, несмотря на грозящие мне неприятности. Ведь всё это самостийно, без согласования. Ради школы я готова на всё. Для меня нет ничего дороже, чем престиж, доброе имя моей школы. И за эти годы я добилась, что о ней говорят не только в районе, но и в области. А вы хотите, чтобы она стала посмешищем.

Дегтярев поднялся.

— Я понимаю, вам дорога школа. Но неужели вам не дороже те, кто в ней учатся?

Елизавета Васильевна не ответила и встала. Разговор окончен.

Этот школьный день начался в седьмом классе уроком геометрии. В Ладоге этот предмет Оленька не то, что не любила, — он просто не особенно интересовал ее, и часто, решая теоремы равенства сторон или подобия треугольников, думала: да зачем всё это доказывать, когда и без доказательства видно, что стороны равны, а треугольники подобны! Но в Шереметевке она увлеклась геометрией и нередко дома до глубокой ночи решала заданные Антоном Антоновичем задачи.

Умел Антон Антонович такую, казалось бы, отвлеченную науку, как математика, так подать ребятам, что часто при взгляде на дом, полевые участки, скирды хлеба, — куда бы ни обратился их взор, — они вспоминали какую-нибудь теорему и начинали мысленно измерять углы и устанавливать равенство сторон. Часто на уроках, как бы по пути, Антон Антонович решал с классом головоломки, рассказывал о жизни известных математиков, и это не только не отвлекало от урока, наоборот, углубляло и оживляло его, делало увлекательным и вызывало у ребят большой интерес к математике.

Но сейчас Оленьку не интересовала геометрия. Мучило, не давало покоя одно: согласилась ли мать с дядей Павлом? Надо было прямо спросить у нее, спросить, ничего не боясь. Но, может быть, лучше самой проследить? Не показывать виду и проследить. Тогда всё будет наверняка. Если сомнения напрасны, она своими подозрениями не обидит мать, а если нет, ну что ж, она увидит всё своими глазами. И снова тревожная и беспокойная мысль: «Согласилась или нет?»

Так прошла математика, а за ней литература. Третьим уроком в седьмом классе была история. Класс подтянулся. Ждали Елизавету Васильевну. Она вошла в класс; еще не доходя до стола, успела сделать несколько замечаний и, приказав дежурной собрать домашние работы, приступила к уроку. Оленька обошла класс, собрала тетради и положила их на стол.

— Елизавета Васильевна, я забыла дома свою тетрадь.

— Я верю тебе. Но я не могу тебе верить больше, чем другим. И если я взяла тетради у всех, то должна видеть перед собой и твою…

— Я завтра принесу.

— Не завтра, а сегодня. Если у тебя, как ты говоришь, домашняя работа выполнена.

Едва прозвенел звонок, Оленька бросилась из класса и что было духу побежала домой. Дверь в сени была на замке. Достав из потайного места ключ, Оленька открыла дверь. И сразу на нее дохнул запах яблок, и каких яблок — антоновки! От них так и повеяло Ладогой. Но где яблоки? Не уйдет же она, не попробовав ну хотя бы самого маленького яблочка! Ух ты! Да тут не какая-нибудь корзиночка, а целых два ящика. Оленька взяла яблоко. А может быть, взять пару — угостить Володю? Тогда придется выбрать самое большое. Оленька протянула к ящику руку, но тут же испуганно отпрянула назад и бросилась прочь из сеней. Где мама? Куда она ушла? Пусть она скажет, — откуда у нее эти яблоки? И увидела у калитки мать. Та шла, осторожно неся большую, полную яиц корзину… Оленька крикнула:

— Мама!

— Осторожно, доченька.

— Яблоки и это вот… Откуда?

Оленьке всё стало ясно. Значит, мама согласилась! Согласилась, хотя вчера она просила ее не слушаться дяди Павла.

Она вернулась в школу и в коридоре столкнулась с Елизаветой Васильевной.

— Где тетрадь?

— Тетрадь? — Тетради не было. — Я забыла принести.

— Опять забыла? Утром забыла, днем забыла… А не забыла ли ты, что надо выполнять домашние задания?

— Я забыла! — повторила Оленька.

— Забыла, что нельзя лгать! — продолжала Елизавета Васильевна. — И чтобы ты лучше помнила об этом, я поставлю тебе двойку. Ступай в класс.

В классе шла зоология. Дегтярев сначала объяснял урок, а потом, незадолго до звонка, неожиданно сказал:

— А теперь мне хочется рассказать вам, что я видел на опытной станции. Помните, не так давно между мною и Егором Копыловым возник спор о живой земле.

— Алексей Константинович, вы извините его…

— Белогонов, не перебивай меня. Так вот, ребята, я должен вам сказать, что прав был не я, а Копылов. — И он рассказал всё, что узнал на опытной станции.

Все были ошеломлены неожиданным признанием Алексея Константиновича. Так, значит, прав Копылов? Даже Егорушка чувствовал себя смущенным. Сам Дегтярев вызволил его из беды.

Егорушка торжествующе оглядел класс. Что, здорово получилось? А от него требовали, чтобы он извинился перед Алексеем Константиновичем. Теперь не к чему, раз он прав. И вдруг Егорушка увидел перед собой бледного, с дрожащими губами Белогонова. И не успел Егорушка подумать, что хочет от него Володька, как у парты оказались и другие ребята.

— Извинись, Егор, перед Алексеем Константиновичем. Слышишь? Извинись!

Перед ним плечом к плечу стоял чуть ли не весь класс, и впервые он почувствовал, что самый сильный человек слабее коллектива и что он, Егорка, либо подчинится требованию этого коллектива, либо окончательно потеряет всех своих друзей и товарищей и останется один. Егорушка понимал, что Дегтярев победил его своей прямотой, тем, что, не боясь, признал свою ошибку. Так вот где требуется больше всего смелости! Егорушка вышел из-за парты. И в смелости признать свою ошибку, признать, что он не имел права грубо ответить учителю, он не хотел уступить Алексею Константиновичу. Но прежде чем Копылов успел подойти к столу, Дегтярев остановил его у парты Оленьки и сказал строго, требовательно:

— Если ты понял свою ошибку, то извинись сперва перед Ольгой Дегтяревой. Разве Анисья Олейникова спекулянтка? А Ольга помогала ей спекулировать?

Егорушка стоял, опустив голову. Так, значит, ему предстоит извиниться и перед Ольгой Дегтяревой? Что ж, если быть смелым, то до конца. Он и сам видит, что напрасно обидел Дегтяреву, и если бы не эта история с живой землей, то попрежнему они работали бы рядом на опытном поле. И он ничего не имеет против того, чтобы она была старостой. Если сложить ее шереметевские да ладожские трудодни, то ни у кого больше не будет. Только кто это выдумал все эти извинения? Неужели нельзя просто помириться без «извините», «простите»? Егорушка пересилил себя, поднял голову и откинул назад прядь волос.

— Оля… — Он не договорил.

Она смотрела на него испуганными глазами. Зачем он просит прощения? Ведь ее мать спекулянтка! И сейчас, наверное, вместе с дядей Павлом, нет, не с дядей Павлом, а с Юшкой скупает яблоки, яйца, еще что-нибудь. И класс, ждавший, что же скажет Егорушка, услышал Оленьку.

— Не надо, я не хочу! — закричала она голосом, полным отчаяния, и выбежала в коридор.

29

Всё произошло так неожиданно, что сразу никто ничего не мог понять. Что случилось с Оленькой Дегтяревой, почему она отказалась принять извинение Егорушки? А потом каждый по-своему стал истолковывать ее бегство из класса. Ишь, какая гордая! И зло долго помнит! Даже Зойка, которая никогда не упускала случая насолить мальчишкам, и та признала, что Дегтярева напрасно отказалась помириться с Копыловым. Так или иначе, но все порицали Оленьку. Все, кроме Егорушки. Он видел, какими умоляющими глазами она смотрела на него, в них не было ни злобы, ни гордости.

После урока Алексей Константинович разыскал Оленьку на школьном дворе. Она сидела на скамейке, где обычно, перед тем, как идти на опытный участок, собирались юннаты, и плакала. Он обратил внимание на ее осунувшееся, похудевшее лицо. Уж не больна ли Оленька? Тогда всё, что произошло в классе, легко и просто объяснить. Оленька вытерли кулаком слезы и упрямо сказала:

— Не буду мириться, не хочу!

— Не забывай, что ты пионерка. Почему ты отказываешься быть старостой?

— Не хочу!

— Это не ответ, Оленька. Скажи, что с тобой?

Сказать, что с ней? Нет, никогда и никому она не расскажет о своем позоре, о том, что ее мать спекулянтка, а она, Ольга Дегтярева, дочь спекулянтки. И ни с кем не будет дружить. И не будет старостой.

— Так что же ты молчишь?

— А ей стыдно отвечать! — Оленька не заметила, как подошла Катя. — Расскажи, расскажи, как ты хотела обмануть Елизавету Васильевну.

Оленька в первую минуту даже обрадовалась. Она всё объяснит двойкой по истории, и ни о чем ее больше расспрашивать не будут. Но, взглянув на Катю, она увидела в ее глазах не упрек, нет, и даже не суровое осуждение. Они смотрели на нее с презрением. И тогда Оленька с гордым достоинством ответила:

— Я получила за домашнюю работу двойку, но я не обманывала.

— Ты всё упорствуешь?

— Тетрадь дома! Я ее забыла!

— Ты так же говорила Елизавете Васильевне.

— Я говорила правду.

— Екатерина Ильинична, — вмешался Дегтярев, — сейчас конец перемены, а после уроков, когда мы будем идти мимо Оленькиного дома, она вынесет нам тетрадь…

После занятий Оленька побежала домой, взяла тетрадь и вынесла ее Алексею Константиновичу и Кате. Когда Оленька скрылась за калиткой, Дегтярев спросил Катю.

— Что вы скажете?

— Мне кажется, что всему причиной двойка и чувство обиды на Елизавету Васильевну.

— Вы в этом уверены? Не слишком ли просто? Двойка, обида на директора, но при чем здесь Егорушка? Наоборот, она должна была бы стремиться искать защиту у ребят, их дружбу. Всё это очень странно. А самое странное, нет, — пожалуй, страшное в том, что мы не понимаем, что происходит в душе этой девочки. Мы годами воспитываем ребят, создаем для них всякие опытные участки, вырабатываем их мировоззрение, и вдруг что-то трескается во всей нашей воспитательной постройке. А мы даже не знаем, что треснуло и отчего треснуло. И заметьте, не в слабых звеньях: Егор Копылов, Оленька. Это не Колька Камыш, мечтающий быть птичьим царем!

— Алексей Константинович, но, может быть, всё-таки стоит попросить Елизавету Васильевну зачеркнуть двойку? Ведь Оленька не обманывала…

— Совершенно верно, не обманывала, — согласился Дегтярев. — Но за дважды забытую тетрадь я бы тоже поставил двойку… Уверяю вас, не стоит думать о ней.

О двойке меньше всего думала сама Оленька. Оправдав себя в глазах Дегтярева и Кати, Оленька выбросила из головы забытую тетрадь и думала о том, что действительно ее волновало и заставляло страдать. Она наблюдала за матерью, за каждым ее шагом, за всем, что происходило в доме.

А дома стали появляться какие-то незнакомые люди, обычная тишина сменилась говорливой суетой, в сенях уже пахло не только яблоками, но и чесноком, луком, неведомо откуда взявшимся лавровым листом. Редко проходило утро, чтобы Оленьку не разбудил стук в окно. Тогда сквозь дрему она слышала, как мать вскакивала с кровати, бежала в сени и, разговаривая с кем-то простуженным голосом, возила по полу какие-то тяжелые ящики. Случалось, что ее будили даже ночью. Тогда темный двор прорезывал свет фар автомашины, а в кухне появлялся Юшка. Он разговаривал громко, ничуть не стесняясь, что в чужом доме, и мать всё время останавливала его:

— Тише ты, не кричи, Оленьку разбудишь.

Однажды туманным октябрьским утром Анисья уехала в район. Она вернулась лишь через два дня. Увидев мать, Оленька обрадованно бросилась к ней.

— Мама, где ты пропадала? Я так беспокоилась…

— Задержалась, доченька. Задержалась, ну да не зря. — И, наклонившись к Оленьке, устало улыбнулась. — Две ноченьки не спала.

— Мама, зачем это? Не надо, мама!

— Надоело, Оленька, каждую копейку считать.

— А ты их считаешь, мама, больше, чем раньше. Всё что-то выгадываешь.

— Скоро легче будет, доченька. Дядя Павел поможет.

— Не надо, мама, чтобы он нам помогал! — встревоженно воскликнула Оленька. — Не надо нам чужих денег!

— Чудачка. — Анисья притянула к себе девочку и смущенно взглянула ей в глаза. — Не чужой он нам. Скоро в нашем доме жить будет…

— Разве у него нет своего дома?

— Он будет твоим отцом!

— Отцом? — Оленька вырвалась из рук матери, какую-то минуту смотрела на нее непонимающими, испуганными глазами.

— Не надо, мама, — сказала она тихо, — он чужой.

— Да ты вспомни, вспомни, что говорила…

Но Оленька словно ничего не слышала.

— Я не хочу, чтобы он был мне отцом. Слышишь? Не хочу…

Анисья этого не ожидала. То дядя Павел хорош, то плох. Опять с девчонкой что-то неладное. И, поднявшись, сказала решительно:

— Ступай к себе! Уроки приготовила?

Но прежде чем Оленька вышла, в дверях появилась Юха. Высокая, плоская, как доска, с худощавым лицом, которое пожелтело от какого-то внутреннего недуга, Юха была похожа на монашенку, и это сходство еще более усиливалось оттого, что Юха и в жаркий летний день и в осеннюю непогоду всегда ходила в черной юбке, в такой же кофте и повязывалась черной косынкой. Еще в первые дни приезда в Шереметевку Оленька отметила, что старуха говорила медленно, как бы нехотя, словно боясь, что слова выдадут ее. Глаза у Юхи были навыкат, смотрели на людей зло и остро, но редко кто успевал заметить их выражение, потому что они всегда были потуплены, и от этого Юха казалась смиренной, покорной.

Юха поздоровалась.

— Вернулась?

— Оленька, включи чайник, — сказала мать.

— Всю жизнь не пила и пить не буду это зелье. Деньги-то сполна привезла? — недоверчиво проговорила Юха и, пряча сверток в карман юбки, кивнула на дверь: — Идем, в одно место сведу тебя.

Юха с матерью вышли из дома, Оленька бросилась к окну. В сумерках вечера Юха вся в черном выглядела зловеще. Она словно отняла у нее мать и уводила куда-то в темноту.

Оленька не верила, что Юшка войдет в их дом и в то же время только и думала о том, что это может случиться. Нет, она не допустит, она не хочет, чтобы ее отцом был спекулянт. Как он уговаривал маму, чтобы она ему помогала! И откуда у него деньги? Отец, мать… Нет, если Юшка войдет в их дом, у нее не будет ни отца, ни матери.

В окне послышался стук. Оленька подняла голову и увидела Лукерью Камышеву. Приставив ко лбу руку, та сквозь стекло спросила:

— Мать-то дома? Приехала?

— Вышла куда-то, — ответила Оленька.

— Так я ее подожду.

Оленька открыла дверь, и Лукерья, войдя в кухню, сердито спросила:

— Не говорила Анисья, — далече пошла?

— Нет.

— Носится нивесть где, поди угляди за ней. — И вдруг вскочила с табуретки, словно ее кто-то подхлестнул. — Долго это я буду за свое добро кланяться?

Оленька знала сварливый характер матери Кольки Камыша; ее не удивило, что даже в чужом доме она ругается, и спокойно ответила:

— Тетя Луша, если вам некогда, вы не ждите маму, а когда она вернется, я прибегу и скажу.

— Нет уж, хватит. Вот сяду и буду ждать. Не будет к ночи, ночевать останусь. Но когда дождусь, я ей всё скажу. Я ей покажу, как за нос меня водить да душу мне выматывать…

Оленька решила, что мать забыла вернуть Камышевой взятую на время какую-нибудь сковородку, и сказала, желая поскорее выпроводить скандальную гостью:

— Вы скажите, что мама взяла, я отдам…

— Нашлась отдатчица, — еще больше разъярилась Лукерья. — Что с тебя взять?!

— Тогда возьмите, когда мама придет.

— Как же, держи карман шире, с нее получишь!

Оленька побледнела.

— Вы не смеете! — Голос дрожал и плохо слушался ее.

— Ишь ты, какая защитница! А кому я на той неделе три корзины яблок продала по трешке? А кто моего поросенка на базар возил? Твоя мать — вот кто! Взять взяла, а деньги не отдает! Мало на моем добре нажилась, так еще деньги зажилила.

Этого Оленька стерпеть уж не могла и закричала:

— Неправда это!

— А вот и зажилила, — словно дразня Оленьку, повторила Камышева.

— Слышите? Уходите отсюда!

— А вот и не уйду… — решительно отказалась Колькина мать и, снова присев на табуретку, зло засмеялась. — Ну что ты со мной сделаешь, ну что?

Вдруг Лукерья увидела в руках Оленьки кочергу. А сама Оленька шла на нее спокойно и молча. Камышева вскочила с табуретки, бросилась в сени и закричала: «Спасите, бьют». Никто ее еще не бил. Она сначала забарабанила кулаком в дверь, потом, выбежав на улицу, долго и зло ругалась, стоя у калитки. Дома от нее попало и мужу Никандру и сыну Кольке.

— Ишь, расселись за столом! А до матери и дела нет!

Они действительно играли за столом в шашки, не обращая никакого внимания на Лукерью, потому что давно привыкли к ее ругани.

Анисья вернулась в сумерки. В руках у нее был большой, аккуратно перевязанный сверток. Наконец-то у Оленьки будет новое пальто!

— Получай, дочка! Не очень ли широко в плечах? Не морщит ли в рукавах? Всё-таки на рост куплено.

Оленька стояла неподвижно, словно не видя, что мать держит перед ней пальто.

— В универмаге задержалась, — продолжала, ничего не замечая мать. — А шла обратно, всё думала: вот и у меня с Оленькой есть деньги. А давно ли плакалась, не знала, как будем жить? Только вышло наоборот! Крепче на ноги стала. Дай срок, заживем еще лучше, доченька! Ну-ка надень! Поглядись в зеркало!

Как хотелось Оленьке прервать мать, заставить ее замолчать! Но не всё ли ей равно теперь: молчит мать или говорит о своих деньгах, о своей торговле. В висках стучало. В мыслях было только одно слово: «спекулянтка, спекулянтка»! Больше ни о чем Оленька не могла думать.

И вдруг она выхватила из рук матери пальто, бросила его на пол и закричала:

— Отдай чужие деньги! Всем, всем отдай!

30

Оленька презирала себя. За слабость, нерешительность, трусость. На ее месте Егорушка поступил бы совсем иначе. А она не может. Не может приказать матери: прогони Юшку, не езди с ним по базарам. Были минуты, когда Оленька готова была поделиться своими думами с Катей, но и здесь у нее не хватало решимости. Что будет с ней, когда все узнают, чем занимается ее мать?

Оленьку угнетало, что мать ее спекулирует, а сама она живет на деньги, добытые нечестным путем. Нет, она не может быть старостой опытного поля. И не будет.

Каждое утро, входя в класс, Оленька с замиранием сердца думала: «А вдруг всё стало известным?» Она вглядывалась в лица ребят, наблюдала за их отношением к себе и успокаивалась лишь после того, как убеждалась, что никто ничего не знает о ее матери.

Оленька чувствовала себя одинокой и дома и в школе. В школе они спасалась от дома, а дома — от школы. Но и дома и в школе ей было одинаково тяжело. Она была полна своими переживаниями и нередко на уроке забывала, что сидит в классе, а готовя уроки, она порой не видела перед собой книжку. И произошло то, что неизбежно в таких случаях: посыпались одна за другой плохие отметки. Но если раньше даже тройка была для Оленьки неприятным событием, то теперь она совершенно спокойно клала на учительский стол свой дневник, чтобы унести с собой очередную двойку. Она научилась даже с достоинством и не без гордости получать плохие отметки. Не путалась, не пыталась создать впечатление, что знает урок, нет, она выходила к столу и откровение говорила:

— Я отвечать не буду.

— Ты, может быть, приготовила урок, но забыла, как тетрадь дома? — спросила однажды с усмешкой Елизавета Васильевна.

— Я не выучила урока…

— А то, может быть, сходишь в большую перемену домом? — Елизавета Васильевна оглядела класс. Ребята не смеялись. Никто даже не улыбнулся. Ну что ж, тем хуже для этой девчонки. И ома поставила в журнал единицу.

Это была та самая единица, которую обязательно обсуждают и на классном собрании, и на пионерском сборе, бывает, и на педсовете И, конечно, она обеспокоила Володю Белогонова, Зойку и даже Егорушку Копылова. Друг не друг, а если одноклассник получает единицу, ему надо помочь.

В этот день сразу же после занятий Володя, Зойка и Егорушка пошли на школьный канал, где, по имеющимся у них сведениям, поливальщицы будут учиться заряжать сифоны. Юннаты вышагивали по дороге и взволнованно рассуждали — как помочь Дегтяревой.

— Надо шефство взять над ней, — предлагала Зойка, руководствуясь тем, что в таких случаях рекомендовалось делать в пионерской газете. — У нее с чем плохо? История, алгебра, геометрия, литература…

— По всем предметам сразу не подтянешь, — возразил Володя. — Нужно помочь по таким, где в четверти может быть двойка. И что мы смотрели?

Их догнала Катя.

— Ребята, Алексей Константинович просил передать, что обучение будет на речке.

Когда они повернули обратно, Зойка сказала:

— Екатерина Ильинична, Дегтярева единицу по истории схватила…

— Знаю…

— Надо взять над ней шефство… Мы уж говорили…

— Не знаю, поможет ли это.

Они шли мимо Анисьиного дома, и Володя предложил:

— Давайте зайдем за Дегтяревой. — Он свернул к калитке, заглянул во двор и тут же вышел. — Замок на дверях, — наверное, ушла куда-нибудь…

Оленька знала о предстоящей учебе будущих поливальщиц, и ее тянуло на опытное поле.

Но пойти туда после того, как она отказалась быть старостой, было неудобно. Тогда она решилась на хитрость и подговорила Кольку Камыша ловить в пруду карасей.

Пруд отделялся от канала небольшой плотиной, и отсюда, как на ладони, была видна вся оросительная система опытного школьного участка. Прямо перед глазами лежал, словно серебряный меч, главный магистральный канал, от него трезубцами расходились более узкие хозяйственные каналы, а дальше шли временные оросители. Всё это было так хорошо знакомо Оленьке, что она могла бы пройти от плотины до любой делянки с завязанными глазами. Но сейчас она так смотрела вокруг себя, словно впервые видела орошаемые поля. Они были уже голы, потеряли свою недавнюю красоту и радовали глаз лишь зеленой озимью. Всё же для Оленьки даже такие поля казались необыкновенно прекрасными. Это была потерянная для нее земля.

На опытном участке было тихо и безлюдно. Оленька, взглянув на уровень воды, сразу поняла, что обучение, наверное, перенесли на речку.

Надвинувшаяся было на Шереметевку осенняя непогода неожиданно сменилась теплом. Если бы не голая степь, не разворошенные колхозные огороды да желтая листва кленов и ивы, густо осыпавшая шереметевский сад, то можно было подумать, что вот-вот снова нагрянет лето. В пруду после летних поливов и так осталось мало воды, а тут его сначала проморозило, а потом пригрело, и уровень воды упал ниже последней отметки, оголив глубоко вбитые сваи плотины.

Оставив Камыша ловить карасей, Оленька вышла на речку и направилась вдоль берега к переправе. Едва миновав ее, она увидела у небольшой, прорытой к воде канавки Катю, Егорушку, Володю и Зойку.

Катя окликнула ее. Но Оленька сделала вид, что не расслышала, и, не доходя до канавки, свернула к воде и присела на старую, побрякивающую ржавой цепью лодку. На берегу было тихо, и через реку тянулась золотистая солнечная дорожка. Изредка на солнце набегали облака, и тогда река казалась глубже, и всю ее от берега к берегу покрывала легкая чешуйчатая рябь. Оленька перегнулась через борт лодки и увидела в воде себя, берег и юннатов. А потом она увидела отца Егорушки Семена Ивановича. Он подошел к канавке, весь обвешанный сифонами, и Оленька слышала, как он поздоровался: «Вон сколько вас, мастеров!»

К началу занятий на берегу собралось много народу. Пришли не только будущие поливальщицы, тут были даже доярки, конюхи и скотницы, — одним словом, не мало людей, которые как будто не имели прямого отношения к поливам. Пестрая толпа окружала канаву, рассматривала сифоны; кое-кто уже опускал их в воду и дивился, — как это вода пойдет по трубке вверх через бровку канавы!

— Пойдет, пойдет, не беспокойтесь, — весело посмеивался над скептиками Володя Белогонов. — И не пойти не может, — закон физики.

— А может, он в нашей местности не действителен, — сомневался отец Кольки Камыша. — Никанор Камышев. — Ну, скажем, у нас тяжелая вода.

Сомнения Камышева вызывали улыбку, но всё же и другие не так уж были уверены, что трубы потянут воду. Тут было многое непонятно: и как без напора пойдет вверх вода, и для чего сифон сделан в виде воротцев, и не будет ли так, что вода сначала пойдет по какому-то там закону, а потом возьмет и перестанет.

— А ну, юннаты, покажите, как это выходит у вас! — сказал Копылов и протянул Володе сифон. — Пока инструктор в чайной обедает, ты поучи нас.

Володя взял в руки сифон, заглянул в одно отверстие, потом и другое и сказал, нагнувшись к канавке:

— Самое простое дело. Вот я опускаю сифон в воду, там зажимаю ладонью отверстие, — и еще до того, как он успел вытащить конец трубы из канавы, сказал совершенно уверенно: — и вода пошла!

И вдруг в тишине кто-то разочарованно проговорил:

— А вот и не пошла…

И в следующее мгновение послышался смех.

— Глянь-ка, верно не пошла.

— Вот тебе и закон физики!

Белогонов смутился; но тут же овладел собой.

— Ерунда! Подумаешь! Просто рука соскользнула.

В наступившей тишине Володя повторил зарядку, но вода опять не пошла. Смущенный, совершенно растерянный, он стоял и что-то бормотал в свое оправдание. Он слышал, как кто-то с сочувствием произнес:

— Парню на пианинах играть, а не сифоны заряжать.

К канаве протиснулся Егорушка. Вечно у Володьки не ладится что-нибудь на поливе. Только юннатов позорит.

— А ну, дай-ка я!

— Изловчись, изловчись, главный пионер!

Главный пионер хорошо понимал, что момент наступил весьма ответственный, и быстро проделал всё необходимое для зарядки. Но и у него вода не пошла. Тогда он опустил снова сифон в канаву, однако и на этот раз безрезультатно. Вода никак не хотела идти по трубе. Семен Иванович не выдержал и отобрал у сына сифон:

— Ишь, нашлись учителя!

— Пусть Зойка попробует, — раздались отовсюду женские голоса. — Не привыкать учить мужиков. А ну, Зойка, давай! Покажи им Феклу Ферапонтовну.

Семен Иванович, так же, как и Егорушка, не мог понять, почему не заряжаются сифоны. Но когда Зойку Горшкову постигла та же неудача, что и ее товарищей, он подошел к Кате и сказал:

— Оскандалились ваши пионеры. Выходит, одно дело — школьные деляночки, а другое — колхозное поле…

К реке спускался Дегтярев. Увидев учителя, шереметевцы раздвинулись, дали ему пройти к канаве.

— Еще не началась учеба?

— Ваши мастера себя показать хотели, да оконфузились.

Дегтярев нагнулся, поднял валявшийся у канавы сифон, удивленно взглянул на председателя колхоза:

— И вы хотите, чтобы эти сифоны подали воду?

— Сифоны не плохие. По стандарту сделаны…

— Вот в том-то и дело, что по стандарту, Семен Иванович. Да разве отверстие такого сифона плотно закроет детская рука?

— Это еще хуже, — хмуро проговорил Копылов. — А я крепко рассчитывал на ребят. Помогут колхозу на поливе.

— Ничего не поделаешь, подрастут — помогут!

В эту минуту все услышали взволнованный удивленный голос Петяя:

— Зарядилась! Зарядилась!

Все увидели действующий сифон и были поражены не меньше, чем сам Петяй. Чудеса!

— А ну, Петяй, покажи, как ты зарядил трубку!

Все окружили мальчика. Он взял сифон, окунул его в воду, вытащил один конец. И ничего не получилось. Вода не пошла. И сколько ни силился он повторить зарядку, результат был тот же. А первый сифон продолжал подавать воду, он словно дразнил и подзадоривал ребят.

— Алексей Константинович, ведь можно и с настоящим сифоном управиться, только надо суметь догадаться, как!

— Если можно, то догадаемся, — уверенно отвечал Дегтярев и продолжал выпытывать у Петяя. — Да ты вспомни, как это у тебя получилось.

Петяй хмурил брови, морщил лоб, сопел носом. Ему было обидно: тоже изобретатель! Потерял свое изобретение!

С берега реки Катя и Дегтярев возвращались вместе. Дегтярев сказал:

— Екатерина Ильинична, что будем делать с Ольгой Дегтяревой?

— Двойки и двойки без конца…

— Хуже того, — она стала нелюдимой, бросила общественную работу. Надо вызвать ее на откровенность.

— Может быть, сначала поговорить с матерью?

— Нет, нет, сначала с Ольгой. Мне кажется, что в матери всё дело. Но в чем именно, я сказать не могу.

31

На следующий день, закончив занятия со своими малышами, Катя пришла к семиклассникам на урок географии и попросила Надежду Георгиевну вызвать Дегтяреву.

Оленька встала у карты СССР. Надежда Георгиевна молча перелистала ее дневник… Плохо, очень плохо стала учиться девочка. Начала с пятерок, а дошла до двоек. И по географии отвечает плохо. На прошлой неделе едва вытянула на тройку. Не смогла проехать водным путем из Астрахани в Архангельск, заблудилась в притоках Волги. А девочка способная, любознательная… Так, во всяком случае, казалось в начале года.

— На прошлом уроке я рассказывала вам о реках Сибири. Расскажи, Дегтярева: какие в Сибири самые большие реки, куда они впадают, в чем их значение для страны?

Оленька взглянула на бескрайние, закрашенные зеленой краской просторы Сибири, на ее извилистые реки и, как ей показалось, ощутила их холодное дыхание. Она бы еще могла кое-как перечислить эти реки, даже сказать, куда они впадают, это видно и на карге, но совсем не знает, в чем их значение для страны. Енисей, Ангара, Тобол! Они ничего не говорили ей о себе, они молчали.

Оленька урока не приготовила. Ее ждала уже не тройка, а двойка. И теперь уже двойка в четверти. Это она хорошо понимала. И ей было мучительно стыдно не оттого, что она не знает урока, а что всё это произошло на глазах у Кати. И вдруг, о чудо! Неужели ее пожалела Надежда Георгиевна? А может быть, она хочет проверить, помнит ли Оленька, что проходили раньше? Но, может быть, ей это послышалось, что от нее требуют показать на карте Ладожское озеро и рассказать о нем, — чем оно богато, какие в него впадают реки и какой проходит через него водный путь? Ладога, родная Ладога! Да сама Надежда Георгиевна о тебе знает меньше! Ведь она не была в твоих дремучих лесах, не видела твоей голубой воды, не бродила по твоим каменистым берегам. И Оленька начала отвечать:

— Ладожское озеро расположено между Финским заливом и Онежским озером. В древней Руси через Ладогу пролегал великий водный путь «из варяг в греки».

Оленька говорила о реках, впадающих в Ладожское озеро, о его рыбных богатствах, о лесах, встающих по его берегам. Она упоминала какие-то цифры, сравнивала Ладогу с другими водоемами Европейской части страны, она отвечала, как полагается отвечать урок, коротко и ясно и не вдаваясь в детали, не имеющие отношения к географии. Но именно они-то и волновали ее, были ей особенно близки. Она видела перед собой родной ладожский колхоз, которого не найти на географической карте, зато близкий и дорогой ей колхоз, в котором она жила с бабушкой Савельевной и где за зеленой листвой березовой рощи в большом белокаменном доме осталось ее детство… Ну зачем она уехала из Ладоги?

Оленька отвечала, не чувствуя, что по лицу ее текут слезы, и все слушали ее молча, боясь шелохнуться. А Надежда Георгиевна кивала ей седой головой, подбадривала и мысленно утешала: «Не надо плакать, девочка, — всё будет хорошо». Потом она нагнулась к сидящей у стола Кате и тихо сказала:

— У нее большое горе. Его не вылечишь ни двойками, ни пятерками.

После урока географии Катя задержала Оленьку. В классе никого не было, они сидели за партой, и Катя спросила прямо:

— Ты жалеешь, что уехала из Ладоги? Да? Скажи откровенно…

— Да, — едва слышно ответила Оленька.

— Дядя Павел? — осторожно проговорила Катя. Она слыхала, что Юхов хочет войти в семью Анисьи. Ведь девочка может тяжело переживать предстоящее замужество матери… И всё же для нее было неожиданным, когда Оленька взволнованно встала из-за парты и с ненавистью произнесла:

— Пусть мама его прогонит. Я не могу больше. Я уеду к бабушке. И сквозь слезы, всхлипывая и утирая глаза то платком, то рукой, поведала о всех своих горестях.

Катя не перебивала. Она внимательно слушала рассказ Оленьки и всё время думала: «А не преувеличивает ли девочка? Может быть, никакой спекуляции и нет? Просто не взлюбила Юхова и приписывает ему все грехи».

— Только ты, Катя, никому не говори про маму. Хорошо? Не скажешь?

Катя успокоила Оленьку, оставила ее готовить уроки в классе, а сама направилась к матери девочки. Анисья перебирала в кладовке груши. Маленькие — в одну сторону, большие — в другую. Базарный опыт подсказывал ей, что это лучшее средство выдержать конкуренцию с низкими государственными ценами. В магазинах не сортируют фрукты, а она подберет один к другому, покупатель за одну красоту не пожалеет уплатить дороже. Анисья обрадованно встретила Катю, угостила грушей, провела в комнату. Давно, давно Катенька не была. Ну как там Оленька? Привыкла в школе? Да чего ей беспокоиться? Иль Алексей Константинович в обиду даст!

— А как она дома, тетя Анисья? Довольны ею?

— Не могу пожаловаться, — ответила Анисья Петровна, хотя они видела, что с Оленькой происходит что-то неладное. И разговаривает неохотно, всё больше сидит в своей комнатушке, от нового пальто отказалась…

— Тетя Анисья, а вы интересуетесь ее отметками? Плохо она стали учиться.

— Господи, да неужто плохо? Я ее ладожский табель смотрела — одни четверки да пятерки. С чего бы это ей плохо учиться? Сыта, обута, одета. При матери. Ни в чем отказа нет.

— И всё же плохо она учится, — повторила Катя. — Вы зайдите завтра к Алексею Константиновичу.

— Мне в район с утра ехать!

— Тогда после уроков. Алексей Константинович будет ждать вас в учительской.

Анисья не могла пожаловаться на свои дела. Сколько раз она уже съездила в район, и всё удачно. Правда, эти поездки еще не дали ей много денег, но Юшка объяснял, что через месяц, другой деньги будут, потому что прибыль получается от оборота, а оборот у них еще не велик. Анисья с каждым днем убеждалась, что торговля торговле рознь. Раньше, когда она выносила на шереметевский базар капусту или помидоры со своего огорода, всё было просто: она продает, другой покупает, что выручила — ее. А теперь всю выручку она отдает Юшке, ей остается совсем немного. Да и торговала совсем не попрежнему. Часто случалось, что она даже не доезжала до базара. Где-нибудь по дороге, в темноте Юшка останавливал свою машину около другой, товар переваливали из кузова в кузов, и они возвращались обратно в Шереметевку. Об этом способе торговли Юшка говорил с гордостью: «Мы оптовики, а не какая нибудь розничная шушера». В подробности он не вдавался. Анисья чувствовала себя незначительным звеном в какой-то цепи. Началом этой цепи была, правда, она сама, но за ней шел Юшка, и что было дальше, она не имела никакого представления. Всё терялось в темноте ночной дороги и в ослепительном свете фар неизвестного грузовика.

Но так или иначе дела Анисьи налаживались, и она была бы довольна своей судьбой, если бы не странное поведение Оленьки да вот это неожиданное известие, что девочка стала очень плохо учиться. Почему так нескладно устроена жизнь? Одно налаживается, другое разлаживается. Неужели нельзя сделать так, чтобы всё было хорошо? Но, может быть, из-за плохих отметок Оленька молчалива, расстроена, — не подойти к ней? Только что же смотрел Алексей Константинович? Спас тебя, нашел… Чужой, доченька, чужим и останется!

32

Директорский кабинет был свободен. Алексей Константинович усадил Анисью на диван и внимательно взглянул ей в лицо. Оно было обветрено, глаза усталые. Подумал: похоже, действительно ездила в район. И, конечно, на базар. Так вот чем занялась Анисья Петровна! Скупка, перепродажа! И не одна, а с шофером Юшкой?

— Анисья Петровна, я вас вызвал по очень важному делу…

— Ума не приложу, почему Оленька плохо учиться стала?

— Это не так трудно понять, Анисья Петровна. Девочка лишена нормальной обстановки…

— И заниматься есть где, и никто не мешает ей, и книги все куплены.

— Она привыкла жить в трудовой обстановке.

— И нам хватает работы… Чего-чего, Алексей Константинович, а этого хоть отбавляй. Крутишься, вертишься, ни днем ни ночью покоя нет.

Дегтярев сердито отвернулся. Не понимает его Олейникова; не хочет понять? Придется говорить напрямик.

— Анисья Петровна, подумайте серьезно: как вы живете? Купля, продажа, базар. А тут еще Павел Юхов.

— Дочь матери не указчица…

— Да кто вы — колхозница или спекулянтка? Неужели вы не понимаете, что девочка страдает, мучается? Вы позорите и себя и ее.

Анисья слушала, плотно сжав губы, нахмурясь и не глядя на Дегтярева. Потом она поднялась и глухо проговорила:

— Ребят учить — учите, а в семейные дела не лезьте. Вы вот меня тут во всех грехах винили. И скупка, и перекупка, и спекуляция. Сказать легко, а вы докажите! Где спекуляция? А запретить мне ездить на базар не можете. Я зарплаты не получаю, живу тем, что на огороде сниму да на трудодень получу! И насчет Юхова Павла скажу. Не к вам в дом идет, а ко мне. Мне мужем, Ольге отцом! А каков он, — сама разберусь! Лучшего не подыскала!

Дегтярев сдержался:

— Ну, а как же всё-таки с Ольгой? Учится-то плохо.

— Вы их лучше учите, вот они и будут лучше учиться, — ответила Анисья и, не прощаясь, вышла из кабинета.

Оленька сидела в своей комнатке, ждала возвращения матери и рассматривала юннатовский дневник. Она видела школьное поле, изрезанное поливными бороздами, и представляла себе, как оживает земля, впитывающая в себя воду оросительного канала. И растения кажутся Оленьке живыми существами, которых надо не поливать, а поить водой. Не было перед ней ни осеннего вечера, ни маленькой комнатки, где с трудом помещались кровать и стол, вокруг чудился солнечный летний день, тот самый день, когда она впервые увидела опытное поле и еще не знала, какие горести ждут ее впереди. Но зачем думать о горестях, когда, читая дневник, можно о них забыть? Пойдет ли она в будущем году на опытное поле? А может быть, опять в звено Анны Степановны? На колхозных полях тоже будет орошение. Вот только жалко, что у нее маленькая рука. Такой рукой не зарядить настоящего большого сифона. А может быть, что-нибудь придумают ребята?

Анисья пришла расстроенная. Откуда всё известно Алексею Константиновичу? На селе говорят или увидел ее на базаре в районе и догадался? И не только про скупку знает, — и про Павла. Знать — еще не доказать, а всё-таки осторожней надо быть. Дойдет слух до председателя или до участкового — будут неприятности. Одно дело — свои овощи на базар возить, другое — скупать да перепродавать. А Ольгу она заставит учиться. Ишь, чего удумала: в Ладоге, у чужой бабки была отличницей, а у родной матери двоечница! Избаловалась у матери; вот в этом она, Анисья, виновата.

Анисья сняла пальто и громко позвала дочь:

— Ольга, поди сюда. — Девочка вошла и в нерешительности остановилась у дверей. — А ну подойди поближе. Я от Алексея Константиновича. Знаешь, зачем он вызывал меня? — Она хотела спросить Оленьку, почему у нее плохие отметки, но, увидев смущенное лицо Оленьки, еще не зная, верить или нет мелькнувшей догадке, крикнула: — Ты ходила на меня жаловаться? Говори!

Она подошла к дочери, сжала ее руку и вывела на середину кухни, словно желая лучше рассмотреть ее.

— Молчишь? Значит, угадала? Спасибо, дочка! — И, отвернувшись, коротко приказала: — Ступай, принеси корзины из сарая и почини их.

Оленька не двинулась с места.

— Не слышишь, что ли? — прикрикнула Анисья.

— Я не пойду, — тихо и не глядя на мать ответила Оленька. Не буду тебе помогать спекулировать. Я бабушке напишу.

Анисья на минуту растерялась. Да понимает ли Оленька, что говорит? Кто ее научил, натравил на мать? Старая бабка, Дегтярев, Катя? Не сама же додумалась! Но тут же мелькнуло: а не всё ли равно? Стыдит и поучает мать! А кто кого кормит: она — дочь или дочь — ее?

— Принеси корзинки, а не принесешь, смотри у меня!

Теперь всё стало Анисье понятно. А она-то еще гадала, почему Оленька бросила пальто! Не понравился материал или неладно сшито? Известно, какие нынешние деревенские девчонки, привередливее иной городской барышни. И убивалась, — не больна ли Оленька? Почему молчит, неразговорчива? И об отметках тужила. Теперь ей всё ясно. Не согласна с жизнью матери! Ишь, что девчонке пришло в голову! Да чувствует ли в ней Ольга свою мать? А может быть, ей какая-то там бабка Савельевна родней? Анисья вспоминала день за днем жизнь дочери в Шереметевке и вдруг ясно себе представила, что с первого же дня ее тянуло не в дом, не к ней — матери, а куда-то на сторону, к чужим людям, в колхоз и даже в далекую Ладогу. Тяжелая обида откликнулась болью в сердце, охватила всё ее существо и породила суровую решимость — заставить дочь, если не полюбить, то подчиниться, жить интересами семьи, помогать ей во всем. Избаловала она девчонку, во-время не взяла в руки. Что же получается? Мать по дорогам да базарам мыкается, не досыпает, дрогнет на холоде, а приезжает домой — дочь встречает ее, как чужую. А для кого, как не для нее она так старается? Теперь хватит потакать. Уму-разуму надо учить девчонку!

С того дня Оленька придирчиво стала следить за каждым шагом матери, подмечать в ней всё новые и новые недостатки. Как жадно мама считает деньги, словно впивается в каждую бумажку! И голос стал простуженный, хриплый… А глаза нехорошие: то колкие и злые, то мутные, словно ничего не видят… Оленька уже знала, что если кто-нибудь из соседей постучит в окно и вызовет мать, — во дворе пойдет разговор о купле. Мать будет стараться купить подешевле: «Ох, милая, беру себе в убыток» — и начнет выжимать копейку за копейкой, и особенно у тех, кому к спеху деньги. А как она хитрит: одно спешит продать, другое прячет, выжидает хорошую цену. Она видела мать то скупой и безжалостной, то хитрой и старающейся казаться людям какой-то бедненькой. Все эти торговые дела вызывали в Оленьке отвращение и заставляли ее страдать.

Анисья замечала в дочери только одно — упрямство, враждебность, нежелание помириться с ней. И ей казалось, что от того, как она, мать, себя сейчас поведет, будет зависеть, станет ли Оленька настоящей дочерью или оторвется от нее и, кто знает, не останется ли навсегда чужой. Ее преследовала одна мысль: надо сломить девчонку, иначе всё пропало.

— Чего лодырничаешь! — говорила она ей, возвращаясь из поездки или от Юхи и видя, что Оленька за столом читает книгу. — Всё равно толку от твоего учения нет. Двойки да двойки. Иди помоги лучше яблоки перетереть.

На кухне появлялся ящик с яблоками, и Оленька принималась за работу. А Анисья раздраженно покрикивала:

— Шевели, шевели руками! Каждое яблоко осмотри. Это тебе не колхозной капустой торговать.

Оленька не могла не подчиниться матери. Она выполняла всё, что от нее требовали: чинила корзины, перебирала яблоки, рядами укладывала их в солому. Но делала, не скрывая своего отвращения, как бы говоря: всё это грязно, подло, позорно. В ней росло внутреннее сопротивление, и она еще сама не знала, во что оно выльется. И только одно смущало ее. Она всё рассказала Кате, всё известно Алексею Константиновичу, но никто за нее не заступился, а мама стала относиться к ней еще хуже. Неужели Катя и Алексей Константинович ей не верят? Ну конечно, не верят.

По вечерам приходил Юшка. Анисья, перехватив недружелюбный взгляд Оленьки, снова покрикивала:

— Чего волком смотришь, дай табуретку!

Оленька пододвигала Юшке табуретку и, ни слова не говоря, и, направлялась в свою комнатку.

— Куда? — останавливала ее мать. — Сиди здесь!

Выбрав время, когда матери не было, Оленька писала в Ладогу. Она рассказывала о своем горе, о том, как ей плохо в Шереметевке. Но ни одного письма не отослала. Думала: зачем расстраивать? Вместо горьких, грустных писем она наспех отправляла коротенькие открытки: «Приезжай!» И вела счет дням. В Ладоге давно уже всё убрали — и овощи, и хлеб, и картофель; почему же бабушка не едет? Если она приедет, всё изменится. Она прогонит Юшку и сумеет сделать так, чтобы всё было хорошо.

Но Савельевна не ехала, и Оленька чувствовала, что с каждым днем ей становится всё трудней.

Хоть ей и не верят, но она-то знает, что готовится поездка в большой город за триста километров. Юшка погонит туда, чтобы сменить мотор колхозной трехтонки, и по пути доставит целый кузов всяких товаров.

К этой поездке скупалось только самое ценное и выгодное. Юшка подбадривал Анисью:

— Съездим и сразу рванем тысяч пятнадцать чистенькими.

Юшка отдавал нужные распоряжения, а потом шел в чайную. Там он подсаживался к каким-то своим приятелям, разговаривал с ними вполголоса, а потом после нескольких кружек пива, многозначительно посматривая на дружков, запевал на всю чайную: «Умирать нам рановато».

33

В пионерской комнате шла подготовка к первому школьному вечеру. Как и полагается, в программе предстоящего вечера были хореографические номера, художественное чтение, гимнастические упражнения, музыка и пение. Особое значение придавалось выступлению Зойки с ее Феклой Ферапонтовной.

Фекла Ферапонтовна высмеивала школьных футболистов и их болельщиков, которые обо всем разговаривают на футбольном языке: двойка — гол, учитель — тренер, опоздать в класс — оказаться вне игры, списать у соседа — короткая передача, шпаргалка, переброшенная с последней парты, — длинная. Доставалось и перегруженным активистам, которые из-за недоверия к другим берут все классные нагрузки на себя:

«Активисты норм не знают, Сто нагрузок поднимают, Сто нагрузок, сто прорех. Не работа — один грех».

Но особенно обрушивалась Фекла Ферапонтовна на ребят, которые любят ругаться. Она их прозвала индюками. Было какое-то сходство между руганью и индюшечьим лопотаньем. Задолго до вечера, уже после первых репетиций, «индюки» стали посмешищем всей школы. Пришлось им сбавить прежнюю лихость, они не знали, куда деться от насмешек Феклы Ферапонтовны.

В пионерской комнате горел яркий электрический свет, было людно и шумно, и Кате, которая руководила подготовкой к вечеру, приходилось часто призывать к порядку неугомонных артистов:

— Зоя, начинаем! Ребята, кто будет мешать, — прогоню.

Сцену условно представляли два, поставленных друг против друга, стула. Между этими стульями и репетировались все номера будущего вечера. Зою сменял Володя с гармонью, затем выступала восьмилетняя певунья, лихо вылетали танцоры, показывали свое искусство акробаты. Из присутствующих только Егорушка и его друг Петяй не участвовали в самодеятельности. Они считали, что пение, музыка, танцы — дело, не совсем подобающее для таких деловых людей, как они. Впрочем, это не мешало им торчать на всех репетициях.

Вдруг, остановив номер, Катя подозвала к себе Егорушку:

— Чуть не забыла. Ступай в учительскую, там тебя ждет Алексей Константинович.

Егорушка вышел из пионерской.

— Вы меня звали? — спросил он, входя к Дегтяреву.

— Проходи, садись! С Дегтяревой не помирился?

— Она сама не хочет.

— А надо. Понимаешь, для чего? Нет? Нужно, чтобы она почувствовала, что у нее есть товарищи, друзья, что они готовы ей помочь…

— Я не против, Алексей Константинович.

— Так сходи к ней и убеди, чтобы она участвовала в вечере.

Егорушка предпочел бы получить от Алексея Константиновича нагоняй, чем выполнить такое нелегкое поручение. Он шел по улице и размышлял над тем, как ему войти к Дегтяревой, когда мать ее, Анисья, его терпеть не может. И как он заговорит с ней, когда она считает себя обиженной и не хочет с ним мириться? Возьмет да скажет: проваливай туда, откуда пришел! Нет, рисковать он не будет. Никаких разговоров дома. Его прислал Алексей Константинович! Дегтяревой — немедленно в школу! Зачем? Не знаю! И вот, когда она выйдет из дома, по дороге он с ней поговорит. И получится так: согласится она — хорошо, сразу с улицы и на репетицию, а нет — приведет к Алексею Константиновичу и скажет: «Что я вам, агитатор? Уговаривайте сами!»

Во дворе Оленькиного дома стояла автомашина. Ее фары освещали двор. Тонкие лучи яркого света пробивались сквозь плетень. Егорушка увидел у машины Юшку и Анисью. Анисья что-то сказала и села в кабинку, Юшка возился с мотором. Потом и Юшка исчез в кабинке, и автомашина, как бы унося с собой со двора свет, выехала за ворота и исчезла в темноте осеннего вечера.

Егорушка открыл калитку. С отъездом Анисьи выполнение задания значительно облегчалось. Однако приступить к нему без предварительной разведки он не решался. Егорушка подкрался к кухонному окну, осторожно приоткрыл ставни. Как ни говори, прежде чем войти, надо же узнать, что делает Дегтярева. Уроки учит? Хозяйничает в кухне? Увидел он то, чего совсем не ожидал. Оленька спала. Но как? За кухонным столом, уткнувшись головой в локоть. Егорушка даже обрадовался. И пусть спит. Так он и скажет Алексею Константиновичу. Никто не придерется, что поручение не выполнено. Не тащить же сонную на репетицию! И вдруг Егорушка понял, — она плачет, ее кто-то обидел. Не раздумывая, метнулся к крыльцу и толкнул дверь.

Оленька подняла голову. Увидев Егорушку, она смущенно, с неловкой поспешностью стала утирать заплаканные глаза.

Егорушка знал, что Анисья уехала, но на всякий случай спросил, оглядывая кухню.

— Никого нет?

— Нет, — сквозь слезы ответила Оленька.

— Пойдем в школу, — не совсем смело продолжал Егорушка, присаживаясь на скамейку и глядя в сторону. — Там без тебя что-то не ладится… С этим самым вечером.

— Без меня? — удивилась Оленька.

— Алексей Константинович велел! А на меня не обижайся… Я не со зла. Это от неправильного подхода получилось! — И, не давая Оленьке опомниться, приказал: — Одевайся — и пошли! Ведь ждут!

Оленька послушно встала из-за стола, сняла с гвоздя свою бархатную жакетку, но тут же отбросила ее в сторону и решительно заявила:

— Не пойду!

— А как же в школе? Ведь ждут. А?

— А пусть ждут, а я не пойду. — Она резко отвернулась и готова была выбежать из кухни, чтобы спрятаться в своей маленькой комнатушке, но вновь повернулась к Егорушке:

— Всё равно ты со мной не будешь дружить.

— С места не сойти, буду.

— Всё равно не будешь! А говоришь так потому, что ничего не знаешь. — И тихо, словно боясь, что ее могут услышать на улице, сказала: — Хочешь, скажу, кто моя мать? Всё торгует и торгует! Вот… — глаза ее снова наполнились слезами, и она даже воскликнула. — А ты говоришь: «С места не сойти»!

Но Егорушка весьма спокойно воспринял новость. Базар, торговля! С него хватит. Сам не намерен, и Оленьке не советует вмешиваться в базарные дела. И с безразличием, которое он довольно успешно сумел изобразить, Егорушка сказал:

— Да плюнь ты на этот базар!

— Ты не так понял…

— Чего тут понимать? — отмахнулся Егорушка. — Базар и есть базар! Ну, торгуют!

— Совсем не то, — словно от боли, поморщилась Оленька. — Мама не своим торгует на базаре, а перекупает. Понимаешь? Перекупает!

Оленька умолкла.

— Значит, спекулирует? — как бы поясняя самому себе, спросил Егорушка.

— Спекулирует…

— Да ведь не ты, а она!

Он понимал ее горе, а помочь ничем не мог. А что бы он сам сделал, если бы оказался в положении Дегтяревой? Ничего! И чтобы скрыть свою беспомощность и острое чувство жалости к ней, сказал с нарочитой грубоватостью:

— Чего тут разговаривать! Пошли!

34

Оленька шла с репетиции с Володей Белогоновым. Теперь его обучала нотной грамоте фельдшерица из сельской амбулатории, но он всё же считал, что именно Оленьке обязан тем, что скоро, очень скоро будет музыкантом. Но вот только каким? Они шли не спеша, и Володя говорил:

— Я недавно читал книжку одного пианиста. Знаешь, как он думал: либо быть известным артистом, либо совсем не играть. Ты как считаешь? Правильно он говорит? По-моему, нет. А разве тот не музыкант, кто для себя играет, для своих знакомых? Я совсем не хочу быть известным артистом, а играть хорошо хочу. Вот ты хорошо поешь; разве ты думаешь стать певицей?

— Нет…

— Вот видишь. И я тоже… Буду агрономом и музыкантом.

— А я никем не буду. Колька Камыш правильно сказал: зря я нашлась…

— Нашла кого слушать. Да и брось ты об этом говорить. Мать грешит, а ты каешься. Давай лучше подумаем, с чем ты выступишь на вечере. Одной песни мало…

Мать была уже дома. Сурово взглянув на дочь, она придирчиво сказала:

— Ночь на дворе.

— Я с репетиции.

— Мало двоек?

— Завтра воскресенье…

— У тебя вся неделя воскресенье! — Анисья понимала, что она всё время придирается к дочери, но изменить свое отношение к ней не хотела. Упустишь вожжи, потом попробуй управься! Нет, уж лучше покруче: «Оля, за водой! Оля, подмети пол, Оля, вымой посуду!» Ее не устраивало, что всё это Оленька делала по своему желанию. Нет! Важно было приказать, прикрикнуть, дать почувствовать материнскую власть. Она даже перестала называть ее Оленькой. Оля, Ольга, а один раз даже сказали «Ишь ты какая, Дегтярева». Любовь ее к дочери, еще недавно полная жалости, стала суровой, требовательной.

Поздно вечером, когда Оленька возвращалась с репетиции, кругом была голая, черная земля, легкий ветерок шуршал еще не опавшими листьями калины, а утром всё стало белым-бело от снега. Наступила зима. И то ли оттого, что ярче стал гореть в печи уголь, то ли оттого, что снег прикрыл промерзшую осеннюю землю, если не в воздухе, то на душе у Оленьки как-то потеплело, и она с большой охотой побежала по воду и, веселая, возвращалась к дому, забыв даже о том, что, наверное, мать опять начнет к ней придираться.

В полдень пришел Юшка. Анисья подогрела на плите кофе и подала гостю. Юшка не отказался, но пил без особого удовольствия.

— Кофе натуральное — это кофе! А которое из ячменя или желудей — суррогат…

— Сахару побольше возьми!

— От сахару ячмень кофеем не станет, — всё же потянулся за сахаром Юшка. — Природа у ячменя не та. Настоящее кофе — оно с кофейного дерева. Это понимать надо!

— Зерна другие…

— Вот именно, как и в торговле. Вот раньше, говорят, была торговля! Кто ловчей — тот с прибылью, кто глупей — с убытком. А ловкому и прибыль и почет. Перед ним шапку драли, а дураку по шапке давали. А нынче? Суррогат! Сегодня словчил, а завтра за свою же ловкость каяться готов, дураком прикидываешься, чтобы не дали по шапке. Вот оно какое кофе…

— Еще налить? — нагнула чайник Анисья.

— Погорячей… — И, отпивая из блюдца, продолжал: — Через неделю, Анисья, поедем… В году три праздника: Май, Октябрь да Новый год. А под праздник самая лучшая торговля… В школе-то когда каникулы?

— А что нам школа?

— Пусть Ольга приучается.

— Вдвоем управимся!

— Много товара. Ольге надо ехать!

Анисья не ответила, покосилась на дверь и громко позвала:

— Ольга!

Оленька вышла не сразу.

— Сорок раз кричать, что ли, тебя? Каникулы когда у вас?

— С двадцать пятого!

— Поедешь с нами на машине в город. Поможешь мне на базаре.

— Город большой, хороший, — добавил Юшка. — В цирк сходим…

Оленька взглянула на мать, потом перевела глаза на гостя и молча отвернулась. Никуда она не поедет. И не нужен ей цирк. Анисья вспыхнула. Опять упрямство? Она ощутила сопротивление дочери, и ее охватило ставшее уже привычным желание сломить это сопротивление, заставить Оленьку подчиниться.

— Ты что отвернулась? С тобой говорят или нет?

— Я не поеду, — тихо и решительно произнесла Оленька.

— Вот оно что, — сдержанно, но готовая уже взорваться, сказала Анисья. — Мать не мать, что хочу, то и делаю! Так, что ли?

— Я не поеду, — повторила Оленька.

— Поговори еще! — рванулась к дочери Анисья.

Но Юшка удержал ее, отвел в сторону и усмехнулся не злой, но обидно снисходительной улыбкой.

— Такая хорошая девочка, а мать не слушается. Давай сядем поговорим… Вот так! А теперь обсудим с тобой, почему ты не хочешь нам помочь… Скупка, спекуляция, — нечестно, так ведь? Слыхал, рассказывала про тебя мать. Только скажи, ежели бы тебя назвали не Ольгой, а Епифанией какой-нибудь, стала бы ты от этого хуже? Так и тут. Скупка, спекуляция, а на деле самая полезная торговля. Ежели каждый будет со своим огородом на базар ездить, и работать некому в колхозе станет. А кто дешевле продаст: у кого товара меньше или больше? У кого больше! Опять польза людям. Что же еще нечестного осталось? Прибыль? Так ведь за труд человеку свое полагается? А торговля — самая ответственная работа. Всяких ученых да изобретателей вон сколько у нас, а с торговлей не наладилось… Так почему же матери твоей за все ее труды и рубля лишнего заработать нельзя?

Оленька слушала растерянная, сбитая с толку, не зная, что возразить Юшке. И хоть он завладел ее вниманием и его доводы звучали убедительно, всё же у нее было такое чувство, что ей показывают какой-то хитрый фокус, когда у всех на глазах черное становится белым. Юшка действительно фокусничал. И его мошенническая ловкость сразу стала бы понятна Оленьке, если бы она догадалась, что он думает только об одном: как бы побольше урвать для себя. А зарабатывает он главным образом на том, что умеет прятать товар и не налаживает, а разваливает торговлю.

Юшка видел, что Оленька не может возразить ему, но в то же время для него было ясно, что все его доводы не уничтожили недоброжелательство ее, и он продолжал свое наступление:

— Как хочешь, Оленька, можешь ехать, а нет, так не надо!

— Я ей дам, узнает, как своевольничать! — вмешалась мать.

— Силой зачем же, Анисья? В торговле силой ничего не сделаешь, объяснить надо. Ты знаешь, Ольга, за что нашему председателю колхоза Семену Ивановичу Копылову строгий выговор был? Торговлишкой попрекал. Вот ему и указали — не лезь своим председательским носом в торговые дела. Вас-то, пионеров, тоже, наверное, просвещают, что базар не позор. Верно ведь? То-то и есть. А будет еще не то. Думаешь, легко плохому колхозу хорошим стать?

— Не легко, а станет! — убежденно проговорила Оленька, едва разговор от незнакомой и чужой для нее темы перешел на колхоз. Вот будет орошение — и станет.

— Пока богатство придет, от бедности брюхо сведет, — пренебрежительно ответил Юшка. — Орошение! А что такое орошение? Беда! Корка от воды, машинам негде будет развернуться, опять же людей нехватка! Еще хуже будет!

Оленька поняла, Юшка ничего не знает. Что значит корка? На то и культивация, чтобы не было корки. И на то временная оросительная сеть, чтобы было где развернуться машинам. Что еще? Не хватит людей? Хватит, если применять квадратно-гнездовую посадку картофеля и квадратную — овощей. А если Юшка этого не понимает, то пусть на будущий год приходит на школьный участок и убедится. Да она может ему и сейчас доказать… Но, взглянув в его маленькие глаза, она вдруг поняла, что всё, что он говорит ей, это нечто большее, чем желание заставить ее согласиться поехать на базар. Юшка хотел, чтобы она доверилась ему, прониклась его мыслями, смотрела бы на жизнь так, как смотрит он сам. Нет, этого не будет. Пусть говорит всё, что хочет.

— Колхозы, колхозы, а на проверку каждый сам за себя, — продолжал Юшка. — Что, не так разве? Возьмем комбайнеров, которые по тысяче гектаров убирают. Что им хлеб? Они деньги да ордена зарабатывают! Опять же про ученых. Они сознательные. А почему им машины и дачи? И мне много надо! Может быть, больше всех. Я торговать умею!

Юшка был полон несвойственного ему волнения. Никого не стесняясь, безбоязненно он высказывал свои мысли. Так вот чем хороша еще своя семья. Говори что хочешь — ты всему владыка, и все тебя должны слушать и слушаться. Он был в восторге от собственных мыслей. Они захватили его и несли куда-то в неведомую даль неясного призрачного будущего, реальное представление о котором оказывалось всё тем же базаром.

Оленька не знала мыслей Юшки, но то, что он теперь говорил, оскорбляло ее лучшие чувства. Юшка обливал грязью самоотверженную работу комбайнеров и возвышенный труд ученых. То, чему она была обязана своей жизнью, то, что для нее было святым, Юшка опорочивал, произнося даже самое слово «колхоз» пренебрежительно. Он старался внушить ей, что жизнь — сборище подлых людей, заботящихся только о себе и готовых перегрызть друг другу горло. Нет, жизнь совсем не такая. Она знает это по себе. Совсем чужие люди ее кормили, одевали, учили… Так какое же право у Юшки так говорить о жизни? Он сам подлый, грязный, хуже зверя. Человек, ставший зверем. Так вот они какие — спекулянты! И всё в Юшке показалось ей страшным. Его маленькие сверлящие глазки, круглое лицо с мелкими, как у кошки, зубами, весь — он в своей кожанке на коротеньких ногах. Не такое ли у нее было чувство, когда однажды в детском доме она вышла в темный коридор и в ночном окне ей представился упырь, о котором им рассказывала старая няня? Так вот когда она увидела настоящего живого упыря! И она его терпит, разговаривает с ним в своем доме, в доме своей матери. И этот человек — ее будущий отец. Оленьку охватило смешанное чувство страха и гадливости, она отшатнулась, словно намеревалась бежать из комнаты, но потом рванулась к Юшке и закричала так, что, наверное, ее было слышно на улице.

— Уходи отсюда, упырь! Уходи!

Оленька даже не заметила, как мать с силой схватила ее за руку. Она лишь увидела совсем близко ее глаза; они смотрели ненавидяще, увидела ее лицо, обезображенное злобой, и вдруг почувствовала удар.

— Зачем я тебя нашла? Горе свое я нашла!

Оленька едва не упала. Она прислонилась к стене и слепо взглянула на мать. Но видела она перед собой чужого человека. Кто дал этой женщине право бить ее? Так вот что значит мать. Чужие не имеют права бить, а мать может? В Оленьке как будто что-то оборвалось. И не было жалости ни к себе, ни к матери. Она вскинула голову и смело прошла мимо матери к двери в свою комнату так смело, что мать отодвинулась, и только после того, как за Оленькой закрылась дверь, закричала ей вслед:

— Поедешь? А нет, — шкуру сдеру!

Анисья еще никогда не была в таком состоянии. Ее лицо стало бледным, губы дергались, она кричала с угрожающим пришептыванием. Но чем больше угрожала мать, тем спокойнее себя чувствовала Оленька. Теперь, когда она уже не ощущала к матери любви, та была бессильна подчинить ее себе. Нет, она не будет заодно с матерью в ее нечестных делах. И ни за что не согласится поехать на базар, пусть хоть убьют!

Оленька достала из стопки книг атлас. Вот здесь шереметевская степь, а вот тут, у Ладожского озера, родная Ладога. Как близко всё на карте и как далеко, если представить себе путь по железной дороге! И, глядя на карту, Оленька тихо рассмеялась. Теперь она знает, что делать. Надо бежать в Ладогу. Всё просто и ясно. Даже удивительно, как она раньше до этого не додумалась.

За дверью еще бушевала мать. А Оленька стояла над картой и думала о предстоящем бегстве. Ну вот и кончились все ее беды! Скоро она будет в Ладоге, и снова начнется прежняя счастливая жизнь…

35

Бегство требовало большой подготовки. Так просто, без билета и денег в поезд не сядешь. Дорога дальняя — три дня пути. И самым трудным казалось достать на дорогу деньги, хотя на сберкнижке у Оленьки лежало столько, что хватило не только бы до Ладоги, но и до Курильских островов. Где взять деньги, она знала, — в сберкассе. Но вот как их получить? Выдадут ли ей без разрешения матери?

После уроков Оленька направилась на почту. Почта выходила окнами на базар, и к ней со всех концов села тянулись провода. В небольшом домике с резными наличниками и крашеным крыльцом помещалась почта, телефонная станция и, что было особенно важно, сберкасса. Оленька осторожно открыла дверь, и ей в лицо дохнуло теплом печи, запахом свежих газет и жженого сургуча. Почта была разгорожена деревянной стойкой на две половины. По одну сторону стоял для посетителей длинный, испачканный чернилами стол, а по другую, за стеклянными окошечками, дробно стучал телеграфный аппарат, глухо бил по конвертам почтовый штемпель. И на всю почту был слышен голос телефонистки: «Шереметевка слушает! Соединяю! Нюра, дай Абакановку! Что? Пусть слезает с провода! Шереметевка! Занят, позвоню. Москва? МТС, говорите с Москвой!»

Оленька подумала: раз можно говорить с Москвой, — значит, можно говорить и с Ладогой. Она представила себе правление ладожского колхоза, телефонный аппарат на стене; ей захотелось позвонить, вызвать бабушку, поговорить с ней. Нет, так ничего не получится. Надо бежать. И никому не удастся вернуть ее из Ладоги. Оленька волновалась и не решалась сразу подойти к окошку сберкассы. Она начала читать объявления и вскоре не только знала, как надо посылать телеграммы с оплаченным ответом, но и выяснила, что поезда на север проходят ночью, под утро и днем.

Наконец Оленька решилась и протянула в окошко свою сберкнижку.

Ей посчастливилось. Она, оказывается, могла распоряжаться своим вкладом. И, получив триста рублей, поспешила на улицу. Теперь оставалось сохранить в тайне подготовку к побегу.

Но в действительности самым трудным оказалось совсем другое. Когда у нее уже были деньги и в сарае лежал надежно спрятанный узел, она вдруг подумала о том, а как же она явится в Ладогу с табелем, где будут двойки по истории, математике и даже литературе. Ольга Дегтярева — двоечница. Что ей скажут в ладожской школе? Что ей скажет бабушка? Учиться не захотела, вот и сбежала от матери! Оленька решила во что бы то ни стало до каникул исправить свои плохие отметки, закончить четверть без двоек. Это и было самым трудным в подготовке к бегству из Шереметевки.

Еще никогда она не сидела так много за книгами. Было похоже, что ей предстоит сдавать экзамены. Она уходила в свою маленькую комнатушку сразу же после обеда и сидела там до глубокой ночи. Путь в Ладогу лежал через трудные теоремы и алгебраические задачи, через битвы и сражения средних веков, через сложный разбор литературных произведений. Но зато какой это был радостный путь!

Оленька изменилась. Еще совсем недавно молчаливая, замкнутая, она стала общительной, охотно принимала участие в подготовке к школьному вечеру, в перемену играла с ребятами в снежки. Эту перемену видел Алексей Константинович и решил про себя, что дружба с ребятами, особенно с Егорушкой, отвлекла ее от запутанных семейных дел. Прислушиваясь к тому, с какой внутренней радостью Оленька поет на репетициях свои песенки, была довольна и Катя. Но, пожалуй, больше всех радовалась мать. После того, как она ударила Оленьку, девочка присмирела, стала хорошо заниматься. Вот что значит во-время образумить упрямицу! Был характер колкий, шершавый, что дерюга, а стал мягкий, вот уж верно говорят, — шелковый. Надо будет, теперь и в область поедет…

Только один Егорушка воздерживался от каких-либо выводов. Уж что-то больно хорошо стала Ольга Дегтярева учиться, что-то слишком весела. С чего бы это? Мать обещала больше не спекулировать? Как бы не так! Попрежнему Юшка вечерами ездит с ней. Что-то всё возят…

В эти напряженные дни Оленька иногда забывала о побеге. Обида на мать притупилась, о поездке на базар ей не напоминали, а Юшка, если и заходил к ним, то не засиживался и больше не пытался высказывать перед ней свои взгляды на жизнь.

Но, наконец, кончилась четверть, и в этот день всё решилось. Оленька получила табель без единой двойки, вечером ей предстояло выступать в школьном концерте, а перед концертом она узнала, что завтра вместе с матерью и Юшкой она должна поехать на областной базар.

Надо было бежать. Как долго и тщательно она готовилась к этому, и вдруг оказалось, что многое еще ею не сделано: нет еды в дорогу, не положены в узел валенки, и, вообще, она даже не решила, с каким поездом уедет. Ясно было одно: она не подведет товарищей, а потому обязательно выступит на вечере. Но после концерта она во что бы то ни стало должна бежать. Если останется до утра, то станет сама спекулянткой и навсегда опозорит себя. Бежать, бежать, бежать!

Оленька одевалась к концерту. Дрожащими руками примерила новое платье, заплетала косу, застегивала новенькие туфли. С каким бы удовольствием она сменяла всё это на лыжный костюм и сапоги! Ведь ей предстоит идти ночью по снежной степи…

Школа светилась огнями. Они сверкали в окнах. Пятна яркого снега падали на школьный двор и дорогу. До начала вечера оставалось еще полчаса, но в школе было уже много народу. Оленька отдала на вешалку свой полушубок и побежала за кулисы. За кулисами собрались почти все участники самодеятельности. И все наперебой, взволнованно обращались к Кате с какими-то возникшими неотложными делами.

— Екатерина Ильинична, как мне быть, а вдруг забуду?

— Екатерина Ильинична, вы далеко не отходите.

— Екатерина Ильинична, Екатерина Ильинична, Екатерина Ильинична!..

Катя слушала, отвечала и вдруг, вспомнив, говорила:

— Ах да, Зоя, не спеши, произноси слова отчетливее. А ты, Володя, когда аккомпанируешь, не забывай, что ты не один на сцене. И еще, когда декламируете…

И, не досказав, бросалась за иголкой, чтобы пришить к платью маленькой плясуньи готовый оторваться бант. И снова: «Екатерина Ильинична, Екатерина Ильинична!»

Все спешат, все волнуются, стараются что-то сделать в самую последнюю минуту, хотя уже поздно да и ничего не надо делать, потому что целый месяц шли репетиции.

Оленька стоит в стороне и смотрит в зал через глазок занавеса. На какой сцене, в каком занавесе нет этого маленького, совершенно невидимого для зрителя глазка, в который с волнением смотрят и старый опытный актер и впервые выступающий на сцене участник драматического самодеятельного кружка! Но Оленька равнодушна к своей сценической славе, ее не волнует, как она выступит на концерте, и смотрит она в зал безучастно. Зал уже переполнен, и пришедшие позже других занимают подоконники и выстраиваются вдоль стен. И учителя все на месте. Они сидят сбоку, чтобы не заслонять сцену. Вот Елизавета Васильевна, вот Алексей Константинович, Антон Антонович, Надежда Георгиевна… Среди многочисленных зрителей Оленька замечает Егорушку. Он что-то рассказывает своему неизменному спутнику и другу Петяю. А неподалеку Колька Камыш. Он сидит, свесив ноги с подоконника, будто удит рыбу.

Оленька оторвалась от глазка. Почему не начинают? Скорей бы… Но вот мимо куда-то пробежала Катя. В руке ее мелькнул и зазвенел колокольчик, и на сцене уже выстроились открывающие вечер физкультурники.

Из-за кулис ничего не видно, можно только слышать, что делается на сцене. Но слушала Оленька невнимательно, и о том, хорошо ли принимали зрители нового артиста, она судила по взрывам аплодисментов. Они возвращали ее к концерту, на сцену в зал шереметевской школы то из снежной степи, то из далекой, далекой Ладоги.

Но когда выступала Зойка, она видела то, чего не мог увидеть зрительный зал. Над ширмой разговаривала, смеялась и кричала Фекла Ферапонтовна, а за ширмой стояла Зойка, которая управляла ею и делала тряпочную куклу живой, веселой, смеющейся и заставляющей верить в каждое ее слово. Зойка то приседала, то поднималась на цыпочки, то хмурилась, то радостно улыбалась. Оленька наблюдала за ней сбоку и, не видя Феклы Ферапонтовны, смеялась со всем залом и даже с завистью подумала: «Нет, далеко мне до Зойки — сама сочиняет, сама и выступает, как настоящая актриса». Потом Володя Белогонов играл какую-то грустную мелодию, и Оленьке казалось, что он понимает ее, сочувствует ей и даже утешает ее.

Неожиданно она услышала:

— Дегтярева, тебе выходить…

Оленька, не раздумывая, шагнула на сцену. Она любила петь, но со сцены только в хоре выступала. Голос был какой-то чужой, неслушающийся ее. Наконец она овладела им, дала ему полную свободу.

«Ты постой, постой, красавица моя, Дай мне наглядеться, радость, на тебя…»

Несущаяся снежная пелена представилась ей. Казалось, метель под хватила и понесла ее в ночную степь.

Оленьку не отпускали со сцены. Она пропела «Метелицу», «Гармонь», «Степь широкую», а зал требовал от нее петь и петь еще. Нет, некогда. Уже девятый час. В ее распоряжении не так уж много времени. Больше петь она не будет. И в это время она услышала, как Егорушка крикнул:

— Спой свою любимую!

Его поддержали.

— Любимую, любимую!

Смущенная Оленька вышла на край сцены. Она споет свою любимую песенку. Так она попрощается со всеми. И Оленька запела.

«И снова встречусь я с тобой, Моя любимая…»

Далекая, любимая Ладога! О тебе были слова этой песни. К тебе неслись думы девочки, ты согревала ее воспоминаниями детства, и тебя вспоминала она в час горя. Далекая, родная Ладога, близок конец разлуки!

«И снова встречусь я с тобой, Моя любимая…»

Но может быть, эта песня о степи? Может быть, Оленька прощается со степью и обещает ей снова вернуться?

Оленька сбежала в раздевалку. Она уже надевала полушубок, а в зале еще дружно хлопали и требовали ее на сцену. Нет, больше она не может задерживаться. Прощай, школа! У калитки ее нагнал Егорушка.

— Ты куда, Оля?

Он стоял перед ней без шапки, без пиджака, в сатиновой косоворотке.

— Домой! — Нет, она не обманывала Егорушку. Ведь в Ладоге ее дом.

— Останься!

— Не могу!

— Останься, Оля!

— Больше не могу. — Оленька протянула руку Егорушке. — Ты забудь, что мы были в ссоре… И не верь, если про меня скажут плохое. Не верь, Егорушка.

И прежде, чем он успел что-либо ответить, она поцеловала его, бросилась прочь от калитки и скрылась в темноте.

Вот и попрощались!

А теперь скорее, скорее добежать до дому и, главное, незаметно пробраться в сарай.

Дома горел свет. Оленька тихо прошла в сарай, взяла спрятанный там узел и подкралась к кухонному окну. Увидела мать. Она о чем то весело разговаривала с Юхой. Такой она ее любила. И внезапно почувствовала, что если еще минуту простоит перед окном, то войдет в дом. Ни за что! Ведь иначе надо будет ехать с Юшкой.

Оленька отступила от окна, вышла на улицу и зашагала в ночную снежную степь. А в небе, не отставая, пробивался через белые сугробы облаков молодой месяц. Не то он провожал ее через степь или тоже спешил к ночному поезду на Москву?…

36

Вокруг лежала степь, смутная, неясная, полная непонятных голосов, то напоминающих шум ветра в придорожных лесных полосах, то похожих на далекое подвывание волчицы.

Только в степи Оленька отчетливо и ясно представила себе, что вот она ушла от матери, и теперь, оставив далеко позади Шереметевку, идет на станцию к ночному поезду, с которым она сначала доберется до Москвы, а оттуда в Ладогу.

Дул встречный холодный ветер. Оленька шла, спотыкаясь о комья смерзшейся земли, и дрожала. От холода, что ли? Но потом как-то сразу потеплело. Может быть, от ходьбы, а может быть потому, что изменился ветер и пошел снег? Он ложился на дорогу и делал ее скользкой. Идти стало еще труднее. И всё же Оленька прибавила шагу, думая лишь о том, чтобы скорее уехать навсегда из Шереметевки. Всё было как во сне: ночная степь, мелькающие вдалеке огни Шереметевки и страх перед чем-то неведомым, что ждет ее впереди. И Оленьке временами казалось, что стоит ей проснуться — и всё исчезнет.

Наконец засверкали огни. Снег перестал, степь посветлела, ясно слышались отрывистые гудки паровоза.

В маленьком станционном зале было тепло, не ярко горела спрятанная в колпак электрическая лампочка. На черной, такой же, как в школе, доске Оленька прочитала расписание поездов, присела на широкую, с высокой спинкой скамью и стала ждать, когда откроется касса. Она не раскаивалась, что ушла из дома, и не сомневалась, что в Ладоге одобрят ее бегство. Она даже представляла себе, как ее будут хлопать по плечу и говорить, что она молодец, — пусть знают, какие ладожские девчата!

Чувство своей правоты было у нее так сильно, что она не побоялась бы сейчас встретиться с матерью.

Она вздремнула под неторопливый разговор соседей, ожидающих ночного поезда. Ее разбудил стук, словно дятел долбил стену. Оленька открыла глаза и увидела у кассы небольшую очередь. Кассир компостировал билеты. А потом услышала, как человек в красной фуражке громко и нараспев объявил:

— Поезд на Москву прибывает через тридцать минут.

Она поспешила к кассе. Какой-то пассажир с рюкзаком на спине двигал перед собой небольшой сундучок, рылся в бумажнике и недовольно бурчал:

— А света у кассы маловато…

— Зато тьма билетов, — посмеиваясь, шутил другой.

Оленька встала в очередь и достала деньги. Для нее все поезда шли очень скоро. Но она знала, что они всё-таки делятся на пассажирские, почтовые и скорые, и в зависимости от скорости повышалась цена на билет. А еще она знала, что стоимость билета зависит от места, а места бывают разные: лежачие и сидячие. Оленьке очень хотелось, чтобы сейчас шел почтовый поезд и чтобы продавались билеты на сидячие места. Тогда у нее хватит денег и на билет и на дорогу…

Анисья ждала возвращения Оленьки со школьного вечера. Пробило девять, десять, а Оленьки всё не было. Анисья прислушивалась. Не застучат ли под окнами быстрые, такие знакомые Оленькины шаги? И досадовала: ведь предупреждала, — чуть свет — в дорогу! Ох, горе ей с этой непослушной, упрямой девчонкой!

Бабка Юха помогала Анисье увязывать мешки и проявляла свое сочувствие. Рассказала, как однажды ее, Юху, за непослушание матери отстегали лозой. Это было единственное ее воспоминание о детстве.

Анисья охотно слушала: молодежь теперь непослушная потому, что строгости нет. Но когда стрелка часов перевалила за десять, а Оленька всё еще не возвращалась, не выдержала и крикнула:

— Да замолчите вы, тетя Юха! И так тошно.

Анисья накинула на голову платок и побежала в школу. Она увидела на лестнице Володю Белогонова и крикнула ему:

— Позови мою Ольгу!

— Тетя Анисья, она домой ушла!

Но дома-то ее не было. Может быть, по дороге зашла куда-нибудь? Наплевать ей, что мать беспокоится, ищет! «Ну, погоди, получишь, негодная, трепку. Не бегать же мне за тобой по всему селу!»

Прошел еще час, а Оленька всё не шла. Что же это такое, — ушла девочка на школьный вечер и пропала! И что смотрят учителя?! Анисья снова бросилась в школу. Там было темно. Не горел свет даже у Елизаветы Васильевны. Анисья растерянно оглядела пустынную улицу. Где же теперь искать? Она миновала базарную площадь и свернула к дому, где жила Катя. Ей открыла хозяйка, сказала, что Катя пришла одна и уже спит, и тогда Анисья, забыв обо всем — и о завтрашней поездке и о том, что собиралась проучить дочь, в предчувствии какой-то непоправимой беды, бросилась к Дегтяреву.

Она распахнула дверь и с порога сказала тревожно, дрогнувшим голосом:

— Алексей Константинович, Оленька пропала…

— Она раньше всех ушла.

— Ушла, а домой не пришла.

— Так что же вы до полуночи молчали?

Она опустилась на табуретку и заплакала.

— Господи, может быть, ее и в живых-то нет…

— Глупости не болтайте! — Дегтярев подошел к Анисье и сурово спросил: — Опять поссорились?

— Ой нет, всё хорошо было… Не ссорились мы с ней.

Дегтярев подумал: куда же могла деваться Оленька? Он не допускал даже мысли о каком-нибудь несчастии, но чувствовал, что произошло что-то серьезное, похожее на разрыв между матерью и дочерью, хотя, если верить Анисье, никакого повода для этого как будто не было.

— Что же теперь делать-то, Алексей Константинович? — умоляюще спросила Анисья.

— Найти нашли, а удержать не сумели.

Анисья бросилась к порогу.

— Куда вы? — остановил ее Дегтярев.

— К участковому побегу.

— Сидите. Где он ее ночью искать будет?

Дегтярев не сомневался, что Оленька ушла от матери. Но куда она ушла? Ее нет ни у Белогонова, ни у Зои. Это он точно знает: они вместе шли домой. Может быть, она у Копыловых? Нет! Анна Степановна сообщила бы об этом. Да и всякий другой на ее месте сделал бы то же самое. Но где же тогда Ольга? Он схватил пальто, выбежал на улицу и поспешил к дому Копыловых.

У Копыловых в маленьком кухонном окне горел свет. Алексею Константиновичу открыла Анна Степановна. Она ставила тесто, и ее руки были в муке. Узнав об исчезновении Оленьки, она тут же разбудила мужа и сына и взволнованно проговорила:

— Надо искать.

Егорушку снова и снова расспрашивали, когда в последний раз он видел Оленьку, что она говорила, куда пошла. Егорушка рассказал, что знал, утаив, конечно, что Оленька его поцеловала, и сам мучительно думал: куда же она могла деться? И вдруг сказал уверенно, ничуть не сомневаясь в правильности мелькнувшей догадки:

— Она в свою Ладогу поехала!

— Надо машину, да поскорей, — сказал Копылов.

— И я поеду. — Анна Степановна накинула на голову платок и, уже выходя на улицу, проговорила: — Шофера не буди, сам поведешь, а то опоздаем.

Оленька увидела Анну Степановну, когда стоящий перед ней пассажир уже брал в кассе билет. Она хотела спрятаться, но было поздно. Всё в ней замерло. Сейчас ее заметят и задержат, как преступницу, словно она что-то украла. Но Анна Степановна подошла к ней, наклонилась и, взяв за руку, тихо шепнула:

— Пойдем, Оленька!

Оленька послушно вышла на станционную площадь, увидела у подъезда грузовик с зажженными фарами и рванулась обратно.

— Я не поеду к вам. Не поеду!

Анна Степановна обняла ее и ласково сказала:

— Пойдем, на скамеечку сядем… Какая беда, — рассказывай.

— Я всё равно к бабушке…

— Пусть к бабушке. Ладно!

— В колхозе буду работать.

— Колхоз и поближе есть…

— Всё равно не вернусь, — упрямо сказала Оленька. — И тут же, словно ища защиты, припала к плечу Анны Степановны и стала путанно рассказывать всё, что с ней произошло дома.

— Я не хочу быть спекулянткой, — говорила она, плача и судорожно сжимая руки Егорушкиной матери. — И пусть мама Юшку прогонит… Почему она не хочет, чтобы бабушка приехала?

И вдруг, соскочив со скамейки, растерянно огляделась.

— Тетя Аня, поезд подходит.

— Поезда, Оленька, каждый день ходят… А мы сначала обмозгуем, как твоей беде помочь! Пойдем, время позднее…

37

Семен Иванович не знал, почему Оленька бежала из дому, а потому, когда жена усадила ее в кабинку, сказал:

— Выходит, второй раз разыскиваем, а?

— И без тебя ей тошно, — вступилась Анна Степановна. — Ты бы лучше за Юшкой поглядывал!

— Как же, уследишь за ними, шоферами! Я один, а машин десять. Хоть разорвись, — всё равно не хватит.

Уже за полночь они въехали в Шереметевку.

На улицах горели фонари, было светло, и Копылов, взглянув на сосредоточенное и показавшееся ему при свете электричества очень бледным лицо Оленьки, сказал:

— Переночуешь у нас. Утром поговорим…

Оленька готова была выпрыгнуть из кабинки. Ночевать у Копыловых? И это после того, как она попрощалась с Егорушкой… И как попрощалась! Бежать, бежать от стыда! Но бежать было поздно. Да и выбирать было нечего. В дом Копыловых, так в дом Копыловых! Только не туда, где она оставила мать и где, может быть, еще сидит Юха.

Анисья думала лишь об одном: только бы Оленька была жива и здорова. Она знала, что поехали на станцию, но никто к ней не пришел. Среди ночи приехал Юшка. Он всё рассказал ей. Оленька хотела бежать в Ладогу, находится у Копыловых. Анисья вскипела. У всех на глазах отняли дочь, ограбили, никто не хочет прийти ей на помощь. Она готова была бежать к Копыловым и силой вернуть Оленьку домой. Полная обиды, она металась по кухне и проклинала не только дочь, которая своим бегством ославит ее на всю Шереметевку, но и председателя, Дегтярева и Анну Степановну, укрывших беглянку.

Юшка молча наблюдал за разбушевавшейся Анисьей, потом подошел к ней и повелительно сказал:

— Может, хватит? Лучше бы уехала твоя Ольга. А теперь выноси-ка товар на машину.

— Пока Ольгу не верну, не поеду.

Юшка подумал:

— И не надо. Оставайся, это даже лучше. Я сам управлюсь. До района доеду, там перекантую всё на другую машину — и концы в воду. А ты одно говори: знать не знаю, ведать не ведаю! Ольга твоя всё, наверное, расскажет Копылову. Поняла?

— Не до тебя мне, Павел…

— Помоги погрузиться, а там как хочешь, — отмахнулся Юшка и первый взвалил на себя тяжелый ящик.

Вскоре машина была погружена, ящики и мешки укрыты войлочной кошмой, и всё стихло в доме Анисьи. Утренний свет, проникший через небольшое кухонное окно, осветил валявшиеся на полу черепки разбитого горшка, брошенный платок Анисьи и самое Анисью, спящую за столом. Ноги ее стояли на забытой корзинке с яблоками, словно она ехала в поезде и боялась, чтобы во время сна у нее не украли багаж.

Ее разбудили шаги в сенях. В двери просунулась Лукерья Камышева. Она поздоровалась и, словно они не были в ссоре, весело проговорила:

— Я к тебе Анисьюшка… Скроила своему Кольке штаны, а иголка от машины сломана. Ты не бойся, я ее тебе сразу верну. Иль не понимаю, что нужна? Парню штаны сделаешь — и хорошо, а на дочку-то надо шить и шить. Девушка она хорошая у тебя, работящая. — И, взглянув в раскрытую дверь горенки, сказала: — Вот погляжу, постель уже застелена. Неужто так рано по воду ушла?

Анисья не хотела говорить. Чего доброго, догадается Лукерья, что Ольга ушла из дома. Но, взглянув на Лукерью, поняла: для того и пришла, чтобы убедиться, а верно ли, что Анисью дочка бросила?

— Только иголка надобна? А может быть, охота языком потрепать?

— Что ты, что ты, Анисьюшка… Да и не пойму, — о чем ты?

— А вот как метлу возьму…

Лукерья бросилась в сени, выбежала во двор и, почувствовав себя вне опасности, закричала:

— Дочка-то сбежала, вот на людей собакой и бросаешься… — И поспешила на другую сторону улицы, найти кого-нибудь посудачить о происшествии в семье Анисьи.

— И точно, бросила Оленька ее, — со злорадством сообщила она первой встречной. — А дома-то что делается! Видимо, драка с дочкой была. На полу черепки, у Анисьи вроде как глаз подбит. Эта девчонка и на меня раз бросилась. Вся в Анисью!

Анисья не могла усидеть дома. Ей ли, матери, ждать, когда кто-нибудь приведет Ольгу? Она сама ее разыщет и уж проучит, крепко проучит. Ею владела одна лишь мысль — вернуть беглянку, во что бы то ни стало вернуть!

— Я от своего не отступлю! Из-под земли достану!

Она накинула на плечи платок, с непокрытой головой бросилась на улицу и, гневная, ворвалась в дом Копыловых.

— Где Ольга? Говори!

— Ты мать, тебя и спросить надо, — ответила Анна Степановна, ставя на плиту чугун с водой.

— Я перед тобой не ответчица, — с ожесточением выкрикнула Анисья, — хоть за косу, а выволоку девчонку.

— За косу к себе не привяжешь…

— Не учи, отдай, говорю. Исполосую, будет знать, как бегать от матери. — Анисья шагнула к горнице, увидела в окне Катю, остановилась и злобно спросила, едва пионервожатая показалась в дверях:

— Одна пришла? А где же другой воспитатель? Алексей-то Константинович где? Научили девчонку мать бросить, из дому бежать! Я это так не оставлю. Думаете, нашли, так и отнять можете у меня Ольгу?

— Сами вы ее потеряли, — резко сказала Катя. — Сами виноваты! Дочь на Юшку променяли. Хорошего отца нашли! Спекулянта! И мало, что сами ему стали помогать, Оленьку втянуть хотели. Думали, девчонка ничего не понимает! Сами вы ее, Анисья Петровна, оттолкнули, а теперь вот попробуйте верните.

— Я по суду ее возьму! Нашлись заботчики!

— Ступай домой, Анисья, — проговорила Анна Степановна, — успокойся, а потом приходи, сама поговоришь с ней. Только смотри, не стращай, не вздумай силой приневолить, — совсем потеряешь.

— Так не отдадите сейчас Ольгу?

— Сейчас нет, — решительно отказала Анна Степановна. — Разве ты мать сейчас? Сама себя не помнишь, искалечишь девчонку.

— Всё равно от моей управы ей не уйти! — Анисья потрясла кулаком и, толкнув ногой дверь, вышла из кухни.

Когда Анисья ушла, Катя спросила:

— Оленька спит?

— Под утро только заснула. Всё плакала.

— А Семен Иванович где?

— Чуть свет ушел звонить в милицию, чтобы Юшку задержали. Раз готовились ехать в область на базар, — не порожним поехал.

— Как же быть теперь с Оленькой? Это я виновата… Мне казалось, что она преувеличивает. Мать, Юшка, спекуляция. Я не верила ей. Думала даже — вот еще одна ненавистница базара, вроде Егорушки. А тут она стала хорошо учиться, веселая ходила. Мать была довольна по.

— Пока Анисья сердцем не отойдет, Оленька у меня будет, — просто решила Анна Степановна. — Да еще не известно, как дело с Юшкой обернется. Боюсь, не осиротела бы Ольга опять. И надо же было дуре-бабе с Юшкой связываться!

Вскоре пришел Копылов, а с ним Алексей Константинович. Семен Иванович был весел и, громко смеясь, пошучивал над явно расстроенным Дегтяревым:

— Задала нам задачку ваша ученица. Поди разберись теперь, что бело, а что черно.

— Ты толком рассказывай, — перебила Анна Степановна. — Нашли Юшку?

— А он и не скрывался, — ответил Семен Иванович. — Да и зачем скрываться? Догнали его, только выехал из района, ехал порожняком, даже пассажиров не имел.

— Может быть, Анисья не доверила одному везти?

— И дома ничего нет. На кухне только маленькая корзинка яблок…

— Откуда известно? Иль обыск был?

— Зачем обыск? Попросил пожарника исправность печей проверить. И в горницу он заходил и на чердак лазил. Заодно в кладовку заглянул. И всюду пусто.

— А не перехитрил ли нас Юшка? — спросил Дегтярев.

Семен Иванович отмахнулся.

— Хуже — девчонка за нос провела! Ты, Анна, разбуди-ка ее.

— Еще чего! Пусть спит.

— Да ведь милиция ждет.

— Чего ждать? Пусть лучше ищет.

— Да мне велели спросить Ольгу: что и как, откуда она всё взяла?

— Нет уж, ты не лезь, Семен, с допросами. Сама поговорю с Ольгой, сама и в милицию позвоню. Так-то лучше будет.

— Твое дело, — согласился Семен Иванович. И, довольным том, что весьма серьезные неприятности, которые могли быть из-за Юшки, миновали его, он сел за стол и сказал жене: — Давай усаживай Катю и Алексея Константиновича, будем завтракать.

Катя подсела к столу и спросила:

— Семен Иванович, неужели вы думаете, что Оленька обманула нас? Этому я не поверю.

— Верь не верь, а факт фактом.

— Но что считать фактом? — возразил Дегтярев. — Для меня ясен только один факт: девочка бросила мать. А что касается пустой машины, то этот факт может оказаться фокусом…

После завтрака Дегтярев и Катя пошли в школу. Елизавета Васильевна была уже осведомлена о ночном происшествии и в виду особой важности предстоящего разговора попросила их пройти к ней на квартиру. Там, плотно закрыв за собой дверь, она возмущенно воскликнула:

— Позор школе! Мне, как директору, вам, Алексей Константинович, как воспитателю, а вам, Екатерина Ильинична, как пионервожатой. Надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю? Представьте себе, что я пережила! Врывается ко мне эта Олейникова и кричит: «Чему вы учите ребят? Бегать от отцов и матерей? За что вам деньги платят? Не всё вам других учить, и вас научат!» Но дело не в том. Есть нечто важнее наших переживаний. Честь школы! Надо немедленно вернуть матери ее дочь. Иначе эта скандальная история дойдет до района.

— Вернется она или не вернется, теперь уже поздно, — сказал Дегтярев.

— Ошибаетесь, Алексей Константинович, — возразила Елизавета Васильевна. — Если мы сейчас вернем матери ее дочь, всё происшествие приобретет совсем другую окраску. Недоразумение, маленькая ссора — и больше ничего!

— Боюсь, что это невозможно, — сказал Дегтярев. — Надо учесть состояние девочки…

— Вы потакаете капризам своенравной девчонки, — резко перебила Елизавета Васильевна. — Если хотите знать, почему Дегтярева бросила дом, так я вам скажу: она, видите ли, не желает, чтобы мать вышла замуж за Юхова Павла. И обязательно ей нужно, чтобы здесь жила ее бабка… Упрямство, своеволие…

— Это вам Олейникова сказала?

— Да! И это настоящая правда. А всё остальное Дегтярева выдумала. Поэтому, прошу, пройдите к Копыловым и серьезно поговорите с девочкой. Кстати, пусть Семен Иванович сам ей скажет, что оставить ее у себя он не может.

38

Когда ночью привезли Оленьку, Егорушка спал. Его подняли и сонного перевели из маленькой горенки на лежанку в зальце. Так бывало не раз, когда к отцу кто-либо приезжал из района. И Егорушка настолько привык к подобным ночным перемещениям, что принимал их безропотно и, не открывая глаз, проделывал весь переход в полусонном состоянии.

Егорушка знал, что мать и отец поехали искать Дегтяреву, и всё же он не ожидал, что, поднявшись рано утром, он увидит ее спящей на его кровати. Через несколько минут он уже был в курсе всех ночных событий. А потом мать предупредила:

— Смотри, Оленька — гостья у нас! — Егорушка не ответил, а они притянула его к себе и посмотрела прямо в глаза: — Сам не обижай и другим не давай в обиду.

Егорушка уже не считал Дегтяреву базарницей и выскочкой, незаслуженно выбранной старостой, он уже давно знал, как больно ей оттого, что мать ее стала перекупщицей, но он не ожидал, что она решится бросить мать. Он, Егорушка, любил свою мать, и для него бросить ее было бы просто невозможно. Теперь он понял, почему так задушевно пела Оленька на вечере, почему так рано ушла домой и почему так необычно она попрощалась с ним. В его глазах Оленька Дегтярева совершила настоящий героический поступок, и он гордился, что она нашла спасение от матери в его доме. В этом заключалась особая, подкупающая сила Оленькиного поступка.

В этот день всех старшеклассников просили прийти в школу, чтобы помочь нянечкам убрать после вечера классы, и Егорушка, наскоро по завтракав, выбежал на улицу. Но он заранее решил, что долго не задержится, скоро вернется домой и скажет Оленьке, что она поступила правильно.

Зимнее утро было пасмурно, шел мокрый снег, тучи ползли, чуть ли не задевая трубы домов.

В классе у доски толпились ребята. У доски всегда происходят сборища ребят. Уж такое это место. То там кипит какой-нибудь спор, то составляется заговор троечников о взаимной выручке во время предстоящей контрольной работы, то в полной тишине рассказывается последний кинофильм, который, несмотря на все запреты, удалось накануне увидеть одному из семиклассников. На этот раз вниманием всех ребят овладел Колька Камыш. Увидев Егорушку, ребята закричали:

— Егор, послушай Камыша.

Камыш, польщенный вниманием, спросил:

— Сызнова что ли рассказывать?

— Давай сначала, — крикнула Зойка. — А то Егорушке непонятно будет…

— Так вот, Егорка, такое дело вчера произошло. — Камыш повернулся к Егорушке и так ему подмигнул, словно хотел сказать: приготовься и слушай! — А с кем, как думаешь? С Дегтяревой! Мне мать моя всё рассказала, а она своими глазами видела. Ты понимаешь, Дегтярева к матери пристала и пристала, — и туфли ей нужны, и платье, и пальто, а на колхозные денежки не очень-то раскупишься. И решила она от матери убежать. И убежала, а куда — не известно. Может быть, с перепугу пешком по рельсам в Ладогу и наяривает…

Вокруг засмеялись. Действительно, смешно было представить себе, как Дегтярева по шпалам в Ладогу «наяривает». Но, прежде чем Колька успел насладиться произведенным им впечатлением, он увидел рванувшегося к нему Копылова. От удара Колька отлетел к круглой корзинке для бумаг и с размаху сел в нее.

— Рукам воли не давай! — Камыш беспомощно барахтал ногами.

— А ты не ври!

В класс неожиданно вошла Елизавета Васильевна. Сам «дирик»! Увидев Кольку Камыша, сидящего в корзинке, она насмешливо спросила:

— Ты что, цыплят высиживаешь?

— Это гнездовая посадка по методу академика Копылова, — фыркнула Зойка и под смех всего класса помогла Камышу подняться.

Всё, что Егорушке было известно, он рассказал семиклассникам. Как Оленьку хотели сделать спекулянткой, как она собралась бежать в Ладогу и уже дошла до станции, как там ее нашли. А сейчас Дегтярева у них. Ребята слушали Егорушку, их воображению рисовалась ночная степь, Оленька, убежавшая от своей матери, мчащаяся вдогонку на машине Анна Степановна. И хотя они понимали рассудком, что ничего нет хорошего в том, что дочь хотела убежать от матери, само по себе таинственное бегство, да еще сразу со школьного вечера, вызывало к Дегтяревой уважение. Вот если бы сейчас спросили их, достойна ли Дегтярева быть старостой, они бы единодушно подтвердили: достойна! А Колька Камыш, птичий царь, наврал, чего и не было. Это он оттого, что давно собирался бежать, да не хватило духу.

Когда Егорушка вернулся домой, Оленьки уже не было. Мать сказала:

— Приходила Екатерина Ильинична. Они ушли.

Он всё же заглянул в горенку. На полу лежала красная ленточка. Егорушка поднял ее и долго рассматривал, а потом отправил в карман, где у него рядом с лупой лежал садовый нож и электрический фонарик. Только после этого вышел в кухню и спросил:

— Мама, а где же теперь будет жить Оля?

— У нас, — ответила Анна Степановна, чем вызвала молчаливое одобрение сына.

39

Впервые в жизни Оленька задумывалась над тем, что никогда раньше не занимало ее и не вызывало в ней никаких особых размышлений. Для нее было привычно жить в колхозе, видеть вокруг себя огромные поля, работающие на этих полях с весны до глубокой осени машины, фермы с их стадами. И не требовалось особых раздумий над тем, почему люди заботятся, чтобы на полях выросло много хлеба, чтобы хорошо работали машины, чтобы были большие удои.

И вот сейчас в Шереметевке она увидела, что всё естественное и обычное, с чем она сроднилась и что ей очень близко и дорого, чуждо ее матери. А почему? Почему они такие непохожие, разные?

Оленька не могла обо всем этом не думать, потому что мать не только отошла от колхоза, но и предпочла труду наживу на торговле. А это в глазах Оленьки было уже совсем бесчестно и позорно. И впервые они задумалась над тем, что жизнь, которая ее окружает, нужно как-то защищать и отстаивать и что если против этой жизни идут даже близкие и родные люди, то и они становятся чужими. А мама не понимает, что нельзя хотеть хорошо жить и не работать. А ведь это так легко понять Хорошо жить — значит честно жить, трудом жить. Разве не так? Бабушка Савельевна даже пословицами говорила: «И в плохом колхозе без колхоза не проживешь». «Кто в колхозе, у того душа на месте». «Колхозу зло сделать — себе же навредить, совесть потерять». А может быть, то что ей говорила бабушка, чему ее учили в школе и о чем она читал; в книгах, — это одно, а жизнь совсем другое? Тогда где же правда? На чьей стороне она? Не на Юшкиной же! Нет, что бы там ни говорил Юшка, как бы ни поступала мать, она не отдаст им правду и не сменяет ее ни за что и ни на что! И пусть лучше никто не пытается отнять у нее эту правду!

И сейчас, когда Оленька сидела в маленькой комнатке Кати, а директор школы Елизавета Васильевна всё допрашивала и допрашивала ее, она либо упрямо молчала, либо отвечала односложно: «Всё равно не вернусь».

Напрасно ее хотят помирить с матерью, вернуть домой. Ничего из этого не выйдет. Она не будет жить там, где прячут скупленные товары, где тайно готовятся к поездкам на базары, где всем распоряжается Юшка.

Наконец Оленьку отпустили. Ни ласка участия, ни суровое обличение в нелюбви к матери, ни угрозы — ничто не помогло Елизавете Васильевне заставить девочку вернуться домой. И когда Оленька ушла, Елизавета Васильевна сказала:

— Дегтярева лишена всякого дочернего чувства, и мать для нее ничто. Есть такие дети. Но если мы не можем их уговорить, то это совсем не значит, что мы должны подчиниться их капризам…

— Но как всё-таки вы думаете вернуть девочку матери? — спросил Катя. — Насильно?

Елизавета Васильевна подняла брови:

— Неужели вы не можете понять простой истины, что мнимая трагедия одной девчонки не стоит того, чтобы из-за нее рисковать авторитетом школы и родителей? Не дело ребят влезать в жизнь взрослых. Да не имеют они права судить своих отцов и матерей…

— Но разве это дает право родителям делать детей соучастникам своих преступлений?

— Так можно спорить без конца, — с досадой произнесла Елизавет Васильевна и поднялась, чтобы выйти из комнаты. — Во всяком случае, пока я директор, не допущу, чтобы в школе потворствовали бегству детей от родителей.

Днем Елизавету Васильевну вызвали к телефону. Как она и предвидела, в районе узнали о бегстве Дегтяревой, и ей, директору, предложил сделать всё, чтобы дочь вернулась к матери. Ну, кто был прав? Она вызвала Дегтярева.

— Что вы теперь скажете? Вы учитель и классный руководитель! Мы опозорены на весь район!

— Я уже говорил вам, Елизавета Васильевна, что девочка травмирована всей этой историей, — сдержанно ответил Дегтярев. — И потому я не позволю насильно вернуть ее матери. А что касается позора, то мне кажется, позор для школы не столько в том, что Ольга Дегтярева ушла от матери, сколько в том, что мы не заметили ее трагедии в семье. Это действительно позорно. Мать — соучастница каких-то темных дел, а мы умилялись: девочка нашла мать, обрела близкого человека, родной дом…

— Принципиальные расхождения, конфликт внутри семьи, отцы и дети! — иронически сказала Елизавета Васильевна и резко поднялась с кресла. — У нас нет и быть не может проблемы отцов и детей. Всякие разглагольствования на эту тему вредны и семье и школе.

— А если отцы сходят с нашего пути? Назовите это как хотите, но уважать таких отцов дети не будут.

— Опять философия! — раздраженно отвернулась Елизавета Васильевна. — Во всяком случае, я сделаю всё, чтобы взять у Копыловых Дегтяреву. Я поеду в райком.

— Напрасно. Анна Степановна ее не отдаст! И я ее поддержу.

— Вы не посмеете компрометировать школу.

— Я сделаю всё, что считаю полезным для ребенка.

— Тогда завтра извольте высказать официально свое мнение на педсовете.

— Завтра педсовет? Несмотря на каникулы?

— Да, чрезвычайный! Я, кажется, имею право его созвать, Алексей Константинович? — язвительно спросила Елизавета Васильевна. — И подумала: «Кто директор школы, кто прежде всего отвечает за проступки школьников? Ну, а если Дегтярев окажется слишком упрям, — пусть винит себя. Легче найти другого ботаника, чем без конца расхлебывать ошибки Дегтярева». — И сказала сдержанно: — Попрошу завтра ровно в двенадцать часов.

Когда Дегтярев вышел, у него было такое чувство, словно во всем, что произошло с Оленькой, виноват прежде всего он сам. Воспитатель класса, он обязан был интересоваться жизнью девочки. А он проглядел, как Анисья стала спекулянткой и пыталась втянуть в это дело Оленьку. Чем он помог Оленьке? А помог ли он матери понять, что она становится на опасный путь? И вот разрушилась семья. Разве после этого он может считать себя настоящим педагогом? И чем больше он думал о своей вине, тем смешнее казалось ему требование Елизаветы Васильевны. Она хочет немедленно вернуть матери дочь. Но ради чего? Сохранить семью? Но какая это будет семья? Какая судьба ожидает Оленьку в семье Анисьи и Юшки?

И тут он вспомнил и Кольку Камыша. А какая судьба ждет этого паренька, «птичьего царя»? Не любит колхоз, мечтает лишь о том, чтобы одному оказаться в лесу. А почему он такой? Нет, так дальше продолжаться не может. Надо вникнуть в жизнь ребят, понять, что влияет на характер каждого из них, и не заниматься лишь уроками да опытным участком! Ну что он может сказать о том, каким образом в колхозной семье мог вырасти такой, как Колька Камыш? Разве его мать не работает в колхозе? А отец? И на отца не жалуются. И всё же. Неужели Николая Камышева таким воспитала школа? А может быть, улица?

И неожиданно для себя Дегтярев ясно себе представил, каким образом из обыкновенного колхозного паренька получился «птичий царь» Чего только нельзя услышать в доме Камышевых о колхозе, о бригадирах, о том, что делается в степи! Известно всей Шереметевке, что, если тракторист потеряет болтик, у Камышевых скажут, что трактор сломался и лежит в канаве. Он восстанавливал в памяти всё, что слыхал о Камышевых, всё, чему был свидетелем сам, и теперь понимал, почему именно таким, а не другим вырос их сын. Разве мог он полюбить колхоз, когда с детских лет только и слышал про колхоз всякие небылицы! Вот в каком гнездышке оперился «птичий царь». А чем Анисья Олейникова лучше Камышевой? Она, пожалуй, хуже! А Елизавета Васильевна хочет, чтобы он заставил Оленьку вернуться к матери. Нет, он этого не сделает.

Но, споря мысленно с Елизаветой Васильевной, он спорил и с собой: а всё-таки так ли он прав, как это ему кажется? Пусть Анисья спекулянтка. Разве это лишает ее прав матери? Разве нет на свете людей, которые были под судом? Но никто даже не подумал отнять у них детей. Ведь только в исключительных случаях, когда действительно жизнь детей становится невыносимой, можно требовать лишения отца или матери их родительских прав.

Дегтярев не сомневался в одном: поступок Ольги заставит задуматься многих родителей, — а так ли они воспитывают своих детей? И зависит задуматься школу: а не стоит ли она в стороне от жизни ребят в семье? Не в семье ли надо искать разгадку многих отрицательных черт и привычек в характере ребят? Но почему именно в семье? А может быть и в школе? А может быть, в жизни — вне семьи и вне школы? И всё-таки каждый раз он возвращался к семье.

Откуда у Егорушки стремление всеми командовать? И ведь если бы Оленька поддалась матери, через год-другой она и сама стала бы перекупщицей.

Анну Степановну попросили прийти на педсовет, и это, конечно, стало тут же известно Егорушке. Прямо из правления колхоза, где он узнал эту новость, Егорушка помчался к Зойке Горшковой и сообщил ей весьма таинственно:

— Ох и заварушка пошла! «Дирик» требует, чтобы мы выгнали Ольгу, а моя мать ни в какую! Теперь ее на педсовет вызывают, будут прорабатывать! Ну, да ничего! Мамка вроде меня. Она так просто от своего не отступит. Она раз увидела, тракторист плохо пашет, — встала на борозде и ни с места. Так и заставила перепахать… Одно нехорошо: больно дисциплинированная она. Как единогласно решат, так подчинится…

Дома, увидев в кухне Оленьку, Егорушка, как ни в чем не бывало, поздоровался с ней и, словно она жила у них давным-давно, весело спросил:

— А где мамка? Ушла? — И принялся шарить в буфете. — Ох, и есть хочу!

Оленька сначала молча наблюдала за ним, потом, когда он опрокинул стакан, подошла к нему, закрыла перед самым носом буфетную дверцу и деловито приказала:

— Принеси лузги, я тебе обед согрею.

— Не буду я обеда ждать, — ответил Егорушка и потянулся к краюхе хлеба.

— Неси лузгу.

Егорушка хотел было сказать, что вот еще, новый командир нашелся, но подчинился и вскоре уже уплетал за обе щеки горячий борщ. Ему хотелось, чтобы Оленька рассказала, как она решилась бежать; в свою очередь он бы поведал ей о предстоящем завтра педсовете, но он понимал, что всё это только расстроит ее, и заговорил о лыжах.

— Еще немного снега выпадет — и на лыжи! У тебя есть?

— В Ладоге остались. А у тебя?

— Есть, да самодельные. Но я куплю настоящие: с креплениями и бамбуковыми палками. Будет две пары.

— А куда пойдем?

— Хочешь, по речке, а нет — в степь.

Егорушка расправился с борщом, потом принялся за жареную картошку, и не успел он пообедать, как вошли Зойка и Володя. Они были хмурые, явно чем-то расстроенные. Егорка настороженно спросил:

— Что-нибудь в школе неладно?

— Дома! — отмахнулась Зойка.

— А что дома?

— Пусть Володя скажет, — ответила Зойка и сама же заговорила взволнованно: — Ты понимаешь, Егорушка, пришла я домой, а мама мне и говорит: не смей с Ольгой Дегтяревой дружить: еще тебя с собой бежать сманит!

— Ну а ты что? — спросил Егорушка.

— А я сказала, что буду дружить. Буду, буду и буду!

— Молодец! — одобрил Егорушка.

Зойка сделала вид, что не расслышала похвалу Егорушки, и, подойдя к Оленьке, протянула руку.

— Пойдешь ко мне в кукольный театр? Я играю, а ты поешь! И еще знай, что мы все твои друзья! И пусть завтра на педсовете решат, что угодно, — всё равно друзья!

Егорушка из-за спины Оленьки показал Зойке кулак: замолчи, не говори! Но было уже поздно. Оленька спросила с тревогой:

— Какой педсовет? Насчет меня, да?

— Да, — пришлось сознаться Егорушке. — Только ты не беспокойся. Мать там будет, она тебя в обиду не даст.

— И мы, — сказал Володя, многозначительно взглянув на Зойку. — Что-нибудь предпримем. — И тихо спросил: — Дома никого нет?

— Никого, — кивнул Егорушка.

Тем не менее Володя продолжал говорить тихо, заговорщически:

— У моего батьки есть полевой телефон. Завтра перед педсоветом мы пройдем на чердак и подключимся к телефонному проводу…

— И ничего не услышишь, — уверенно сказал Егорушка.

— Услышу, — так же уверенно ответил Володя. — Елизавета Васильевна, как заседание, обязательно трубку снимает…

— А что ж, пожалуй, — согласился Егорушка.

— То-то, — гордо взглянула на него Зойка. — А кто придумал? Я придумала. Только куда мы спрячем Оленьку, если постановят вернуть ее домой?

— Тебе всё спектакль, — с досадой отмахнулся Егорушка. — А тут серьезное дело!

40

Шереметевская школа была двухэтажная. Такой ее построил архитектор, и такой она казалась всем шереметевцам. Но в представлении ребят она имела четыре этажа. Внизу, под школой, был подвал, где не раз отсиживались опоздавшие на урок, а наверху, над самым директорским кабинетом была чердачная комнатушка, где хранились семена и экспонаты школьного участка. Вот про этот четвертый этаж и вспомнили семиклассники, когда они узнали о педсовете, на котором, как им точно было известно, должна решаться судьба Ольги Дегтяревой.

На следующий день, за полчаса до начала педсовета, по черной школьной лестнице пробирались Володя Белогонов, Егорушка Копылов и Зойка Горшкова. Забравшись под крышу, Володя Белогонов достал из-за пазухи провод, Егорушка просунул голову в слуховое окно, соединил про вод с телефонной линией, и вскоре вся тройка уже сидела у трофейного полевого телефона в ожидании, когда под ними, в кабинете директора начнется педсовет.

— А вдруг Елизавета Васильевна не снимет трубку?

— Обязательно снимает, — авторитетно заявил Володя. — Она не любит, чтобы ей звонили, когда идет педсовет. Мы, значит, и подслушаем.

— Это совсем не подслушивание, — возразила Зойка.

— А что же, по-твоему?

— Желаем быть в курсе дела, — ответила Зойка и поднесла к уху телефонную трубку. — Не начали еще? Нет! А потом во всех пьесах обязательно кто-нибудь что-нибудь подслушивает. И чаще всего это делают хорошие люди. Почему же нам нельзя?

Неожиданно в трубке что-то зашуршало. Белогонов выхватил ее у Горшковой.

— Ну как, началось? — протянул руку Егорушка. — Дай-ка мне!

— Постой, — отмахнулся Белогонов. — Это в Дом культуры звонят. Новая кинокартина идет.

Да, телефон работал, были слышны голоса из далекого районного центра, но ни единого звука не доносилось с заседания педсовета.

— Ничего мы не услышим, — сокрушенно вздохнул Володя.

— Пожалуй. — согласился Егорушка.

Но Зойка упрямо продолжала слушать. Пока идет педсовет, она не сдвинется с места. Для подруги она готова на всё! Она не сомневалась, что Егорушка и Володя вот-вот начнут ее уговаривать слезть с чердака, сердилась на них и сказала недовольно:

— Уходите, нечего вам тут делать! — А когда они весьма охотно поспешили исполнить ее приказание и осторожно двинулись к лестнице, подумала с гордостью и чувством собственного превосходства: разве мальчишки способны быть верными товарищами? Но она им покажет, что значит настоящая дружба! Просидит здесь хоть всю ночь, а что-нибудь услышит.

41

Елизавета Васильевна сидела в своем кабинете и ждала, когда соберутся все. Учительская была отделена тонкой дощатой перегородкой, и Елизавета Васильевна хорошо слышала, что там происходит. За столом у окна с кем-то спорил о дополнительных занятиях Антон Антонович — никогда спокойно не посидит; из угла в угол тяжело шагал Дегтярев — перед педсоветом задумаешься; вот открыла дверь и, смеясь, вошла Екатерина Ильинична — освоилась, а давно ли сама была школьницей? В учительской становилось всё больше и больше народу. Стало шумно, голоса слились в общем невнятном говоре. Елизавета Васильевна старалась заранее представить себе, кто будет ее союзником и кто противником. Она рассчитывала на помощь Надежды Георгиевны, думала о возможной поддержке Антона Антоновича и не сомневалась, что против нее будет Дегтярев и, конечно, сама Анна Степановна Копылова. Как-то ведь надо оправдать укрывательство сбежавшей девчонки!

Елизавета Васильевна поднялась из-за стола. Ну что ж, пора, кажется, начинать. Итак, ее позиция ясная! Девочку вернуть матери, а педагогическую практику Дегтярева осудить. Всё должно подтвердить, что она, директор школы, решительно пресекла допущенные в воспитательской работе ошибки. Елизавета Васильевна поправила волосы, смахнула с плеча пушинку и, сделав строгое и чуть-чуть опечаленное лицо, открыла дверь учительской:

— Товарищи, прошу.

И педсовет начался. Елизавета Васильевна стояла у письменного стола и говорила солидно, веско и не спеша. Дело Дегтяревой — дело всей школы. И пройти мимо факта ухода школьницы от матери нельзя. Семья и школа неотделимы. Сегодня Дегтярева бросит мать, завтра она бросит школу. Девочка не привыкла к семье, и самая пустяковая ссора становится поводом для разрыва. Елизавета Васильевна остановилась, оглядела присутствующих и, неожиданно повысив голос, заговорила жестко:

— Всё это тем более возмутительно, что бегство школьницы произошло при явном попустительстве классного воспитателя. Школа стала притчей во языцех. Что думают о школе родители? Я не хочу гадать, но на их месте я бы серьезно задумалась, а стоит ли посылать в такую школу своих детей? Понимаете, что значит бегство Дегтяревой? И всё это сделали вы, Алексей Константинович!

— Но простите, Елизавета Васильевна, — возразил Антон Антонович. — Насколько мне известно, Олейникову обвиняют в спекуляции.

— Одну минутку, Антон Антонович, — остановила математика Елизавета Васильевна. — Педсовет не суд. Но, скажите, разве нет людей, которые были не только заподозрены, но и действительно занимались спекуляцией и разве они были лишены родительских прав? Что вы скажете, Антон Антонович?

Антон Антонович промолчал, и Елизавета Васильевна почувствовала, что, поставив в тупик математика, она одержала первую победу.

— И вы, Алексей Константинович, попрежнему упрямо настаиваете на своем? — иронически спросила Елизавета Васильевна.

— Да, настаиваю, — ответил Дегтярев.

— Так вам мало, что вы нарушили жизнь семьи, скомпрометировали школу! — воскликнула Елизавета Васильевна. — Вы хотите окончательно подорвать к ней доверие? Я не потерплю этого, и я не позволю пропагандировать в школе антипедагогические взгляды!

Елизавете Васильевне изменила обычная сдержанность. Кажется, она уже сказала что-то лишнее. Но овладеть собой ей было уже не под силу, и теперь она не спорила с Дегтяревым, а поучала его, словно перед ней был провинившийся ученик.

— Вы забыли, что еще вчера были студентом. Понимаю, что война помешала, но объективно вы столь же неопытный учитель, как и двадцатилетний юнец.

Елизавета Васильевна не щадила самолюбия Дегтярева. Для нее он уже не был учителем ее школы. К тому же, когда, как не сейчас, она могла отплатить ему за все неприятности, что он причинил ей? Она понимала, что не дать ему слова на педсовете она не в силах, и потому строила свою речь в расчете на то, чтобы подавить его волю, сделать его в глазах всего коллектива ничтожным, маленьким человеком, который не заслуживает даже того, чтобы быть внимательно выслушанным. Она воодушевлялась своими словами, ей они казались очень верными, и продолжала наносить Дегтяреву удар за ударом:

— Вы подменили кропотливую воспитательную работу заигрыванием с ребятами, а настойчивую учебу — сомнительными опытами на участке! Разве не ваши юннаты опозорились с сифонами? Не вам ли пришлось расписываться в своем незнании перед Егором Копыловым? А сейчас что вы делаете?

Дегтярев и до педсовета не сомневался в том, что ему предстоит выдержать серьезный бой с Елизаветой Васильевной. Он знал, что его упорное нежелание заставить вернуться Оленьку к матери может толкнуть директора на крайние меры, но он не ожидал, что она так враждебно и бесцеремонно выступит на педсовете.

Дегтярев с трудом удержался, чтобы не ответить ей так же резко, и начал очень спокойно и сдержанно:

— Я много думал о том, что произошло в семье Олейниковой. Я откровенно скажу, уход девочки от матери был для меня неожиданностью, и первым моим желанием было вернуть ее домой. Но потом я понял, что не имею права это делать. Нет, я не забыл о престиже школы, не забыл о горе матери. Но я прежде всего думаю о судьбе Ольги Дегтяревой, а это значит — и о школе, и о матерях, и о судьбе детей. Школа много дает нашим ребятам. Это всем известно. Но разве не бывает, когда плохое прививается тому или иному ребенку в школе? Бывает и так! Когда? Тогда, когда он подпадает под влияние какой-то группы плохих, распущенных ребят, когда не школа, а такие ребята воспитывают друг друга. Но что в таких случаях делают? Школа активно вторгается в жизнь ребенка, она дискредитирует в его глазах плохих товарищей и тем самым воспитывает и его и их. В школе педагог старается не просто привить своему ученику какие-то положительные качества, а делает это, помня, что ребята тоже воспитывают друг друга. В школе много недостатков, но плохому не так-то легко разгуляться в ней.

— Мы говорим о семье, — перебила Елизавета Васильевна.

— Я скажу и о семье. Но прежде несколько слов об улице. Перейдем из школы на улицу. На сельскую Шереметевскую улицу. Дед Мирон, которого все вы знаете, как-то мне сказал: «А что улица — улица у нас колхозная! Были бы товарищи хорошие». Конечно, на улице мы не можем так активно воздействовать на ребят, как в школе, но будут наши ребята хороши в школе — будут они хороши и на сельской улице… Дед Мирон прав: улица, в конце концов, колхозная!

— Дед Мирон в роли шереметевского Ушинского? — снова перебила Елизавета Васильевна.

— Я его не сравниваю с Ушинским, — продолжал спокойно Дегтярев, — но он хорошо помогает школе воспитывать своего Петяя. И это особенно важно потому, что мы часто не только не имеем возможности влиять на семейное воспитание, но порой и не желаем этого делать… А между тем плохое воспитание в семье наиболее для нас опасно.

— Почему же именно в семье? — спросил Антон Антонович.

— По той простой причине, что нигде с такой откровенностью не проявляют себя пережитки, как в таких семьях, где всему задают тон люди типа Павла Юхова. И заметьте, в семье Юховы ничего не стесняются: ведь кругом свои! И в семье они тем более воинственны, чем больше им приходится прятаться в обществе, школе, на улице. У пережитков двойная жизнь: за пределами дома они маскируются, прячутся по углам, а дома они воюют, бахвалятся, выдают свою ложь за правду, а неприглядное за красоту! И всё это на глазах у детей, не замечая их, а порой и не стесняясь их. И часто там некому скомпрометировать всё это в глазах ребенка. А он отсюда делает свои выводы, составляет свое представление о жизни. Я долго не мог понять, почему Николай Камышев или, как его зовут ребята, Колька Камыш, не любит в колхозе работать, всё общественное презирает и тянется куда-то в лес, — где нет ни председателя колхоза, ни сельсовета, а только звери да птицы, а он может стать их царем. Разве его мать плохо работает? Нет. Отец? Тоже труженик! А вот именно они сделали его таким. И как было не сделать, когда, из года в год собирая все шереметевские слухи, они выдавали их за правду и открыто, где надо и не надо, не стесняясь ребенка, ругали свой колхоз, своих агрономов, своих бригадиров. Откуда же было взяться у Кольки Камыша желанию работать в колхозе, как он мог полюбить колхоз? Вот вам и «птичий царь»!

Дегтярев замолчал, потом повернулся к Антону Антоновичу и продолжал:

— К счастью для Ольги Дегтяревой, она была воспитана колхозницей, которая ей заменила мать. К счастью для нее, общественное, колхозное оказалось у нее в крови. Но ведь при других обстоятельствах она могла стать соучастницей сомнительных делишек своей матери. Да и достаточно было только смириться с ними. А потом мы развели бы руками: «Ведь была хорошая девочка, а вот выросла — не узнать». Я понимаю, что из всех нас прежде всего за Ольгу Дегтяреву отвечаю я. Я классный воспитатель, она у меня в юннатовском кружке. А меня хотят убедить, что виноват во всем ее капризный, своевольный характер. Мы виноваты, что Ольга Дегтярева ушла из дома. Но исправить ошибку это совсем не значит, что против воли девочки надо вернуть ее обратно матери.

Елизавета Васильевна сначала слушала Дегтярева со снисходительностью человека, уверенного в своей силе. Ну что он там болтает о школьном воспитании, о влиянии ребят друг на друга! Он до того растерялся, что потерял свою обычную резкость и говорит, словно проводит урок. Забыл даже, что перед ним не дети, а взрослые люди. Но вскоре пренебрежение к Дегтяреву сменилось тревожной настороженностью. Странно, почему так внимательно его слушает Антон Антонович! Что он нашел интересного в его словах? А Надежда Георгиевна? Старая, опытная учительница, а слушает его, как девчонка. Что такого особенного в том, что он рассказывает о деде Мироне? Елизавета Васильевна готова была возмутиться. Господи, как должен быть низок культурный уровень учителей, если общие разговоры о воспитании могут вызвать к себе такой большой интерес! И, так думая, она, сама того не замечая, внимательно слушала Дегтярева. Но неужели кто-нибудь рискнет его поддержать? Интересно, — что скажет Антон Антонович? И едва Дегтярев умолк, она сама спросила математика:

— Антон Антонович, скажите свое мнение — считаете ли вы нормальным, когда ребенок бежит от своих родителей?

— А разве Алексей Константинович считает это нормальным? Разве из-за этого спор? Спор из-за того, — почему девочка ушла от матери? И как быть с этой девочкой дальше? И мне совершенно непонятно, — почему вы так ожесточенно нападаете на Алексея Константиновича?

— Семья — не опытное поле… — резко бросила Елизавета Васильевна.

— Но изучать ее, наблюдать за ней педагог обязан. И наблюдения Алексея Константиновича, по-моему, имеют большой интерес. А вы, Елизавета Васильевна, закрыли на всё глаза и твердите одно, как некая царица из детской сказки: «Знать ничего не знаю, ведать ничего не ведаю, а быть Ольге Дегтяревой у своей матери».

Выступление Антона Антоновича не оправдало предположений Елизаветы Васильевны, и она с надеждой взглянула на учительницу географии. На педсоветах Надежда Георгиевна всегда говорила сидя, положив перед собой вытянутые руки, словно давая им отдых. Так и теперь, не вставая с места, она сказала:

— Всегда легче предупредить ошибку, чем исправить ее. Но, исправляя ошибку, можно снова повторить ее, и тогда исправить ее будет трудно. По-моему, мы не должны уподобляться самой Ольге Дегтяревой. Она слишком скоропалительно покинула мать, а мы так же скоропалительно хотим вернуть ее обратно. А поняла ли девочка, что она поступила плохо? И еще более важно, — поняла ли мать, чем она вынудила дочь к бегству?

Елизавета Васильевна всё больше и больше убеждалась в том, что педсовет вряд ли поддержит ее против Дегтярева. Она уже досадовала на себя, что слишком резко выступила в начале собрания. Надо было действовать осторожней. Может быть, даже совсем не созывать педсовета. Но как же выйти из трудного положения? Еще захочет взять слово пионервожатая, она тоже будет защищать Дегтяреву. Елизавета Васильевна быстро поднялась.

— Товарищи, пожалуй, нам придется отложить педсовет. Во-первых, надо послушать мать девочки, а во-вторых, пригласить инспектора районо.

— Зачем же вы тогда меня вызывали? — спросила Анна Степановна. — Посидеть и уйти? Нет уж, вы как хотите, Елизавета Васильевна, продолжайте или закрывайте педсовет, а я слово свое скажу. Слушала я тут, как вы говорили и о школе и о семье, о родительских правах помянули, а о самом главном забыли. Как вы думаете, Елизавета Васильевна, любит Ольга свою мать или нет?

— Любила бы — не бросила.

— А по-моему, так: если бы не любила она мать, для нее было бы безразлично, что мать делает, чем живет, кого в дом к себе берет. Любила она мать и любит. И я вам скажу, коль не вернем мы Ольгу домой, то прежде всего будет несчастна сама девочка.

— Значит, вы согласны со мной? — обрадованно воскликнула Елизавета Васильевна. — Так почему же вы не вернете ее матери сами?

— Придет время — верну. Когда сама Ольга поймет, что нельзя было бросать мать, и когда мать поймет, почему ее бросила дочь. А сейчас их свести — навек разделить. Будут жить хоть вместе, да врозь, без ссоры, да во вражде, мать и дочь, но чужие. А поймет Анисья Олейникова, что дороже всех барышей, Ольга за нее в огонь и в воду пойдет.

Анна Степановна умолкла.

Надежда Георгиевна подошла к Анне Степановне, обняла ее за плечи и сказала:

— Если бы Ольга Дегтярева была вашей дочерью, то я была бы спокойна за ее судьбу. — И, повернувшись к Елизавете Васильевне, добавила: — Я думаю, что мы можем принять одно решение, если оно вообще нужно: просить Анну Степановну позаботиться о девочке. И всё. А остальное ей подскажет сердце!

Елизавета Васильевна была в полной растерянности. Как ей оценить итоги педсовета? Победил Дегтярев? Нет! Победила она? Тоже нет! Пока нет. Но рано или поздно она победит его.

После педсовета она попросила Дегтярева задержаться на несколько минут.

— Алексей Константинович, не считаете ли вы теперь более удобным работать в другой школе?

— Вы предлагаете мне подать заявление об уходе?

— Совершенно верно. Такое заявление даст вам возможность беспрепятственно перевестись в другую школу…

— Понимаю, но подать заявление я не могу, — развел руками Дегтярев. — Не могу идти против устава партии, который обязывает меня добиваться того, что правильно, необходимо…

— Значит, вы хотите со мной бороться? — спросила Елизавета Васильевна. И сама же ответила снисходительно: — Но это не всегда возможно. Особенно, когда с вами бороться не собираются.

42

Дом Копыловых находился в десяти минутах ходьбы от школы. Но это совсем не означало, что если Егорушка выходил из школы, то через десять минут он уже был дома. Часто этот путь длился часами. Ведь надо же по пути заглянуть в сад, — узнать, как идет заливка катка, спуститься на речку, чтобы обследовать лыжный трамплин, ну и конечно, навестить Петяя; разве не интересно узнать, получается ли у него лыжный велосипед? Так было и на этот раз, когда Егорушка, разуверившись в затее Зойки услышать по телефону, что говорят на педсовете, покинул чердак.

Но едва Егорушка успел войти в дом, в окне показалась встревоженная физиономия Зойки. Зойка подмигивала Егорушке и Оленьке, махала им рукой, чтобы они вышли на улицу, и всем своим видом как бы говорила: скорей, скорей, иначе всё пропало. А когда Копылов и Дегтярева выскочили на крыльцо, она взволнованно прошептала:

— Егорка, немедленно идем к Алексею Константиновичу. Его надо предупредить. Понимаешь, дирик на него в район жаловалась. Уберите, говорит, его! А нет, так я уйду.

— Ты откуда знаешь всё это?

— Оттуда! — зло бросила Зойка. — Сидела, сидела, наверное, и педсовет уже прошел, и вдруг, слышу, что-то говорят. Я к трубке, а там голос Елизаветы Васильевны. «Уберите, говорит, Дегтярева, не буду с ним работать. А не так, — я уйду». И еще сказала: ежели Дегтярева, то есть ты, не вернешься домой, она тебя, Дегтяреву, после каникул в школу не пустит. — Зойка передохнула. — А что мать говорит? Она ведь на педсовете была!

— Ничего не говорит, — ответил Егорушка.

— Так и ничего? — допытывалась Зойка.

— Так и ничего. Сказала, — побольше учитесь и поменьше суйте свой нос в учительские дела.

Известие о Дегтяреве было слишком неожиданным, чтобы можно было сразу принять какое-либо решение. Требовалось помолчать, подумать. Наконец Егорушка предложил:

— Пошли к Алексею Константиновичу.

Анна Степановна видела, как Егорушка и Оленька исчезли за воротами. Она прошла в зальце, застелила там для Оленьки кровать и в это время услышала:

— Где Ольга?

В комнате стояла Анисья. Заметив у лежанки маленькую кровать, Анисья сразу догадалась, — это для дочери, и, забыв на минуту, что она пришла потребовать Оленьку, приподняла край байкового одеяла и подумала: «А не холодно ли? Зимой лучше ватное». Только после этого она повернулась к Анне Степановне и сурово повторила: «Где Ольга?»

Анна Степановна усадила ее на стул и сказала спокойно:

— Ты дай девчонке опомниться. Переживет у меня денек-другой, переболеет и вернется. Ты положись на меня.

Анисья слушала Анну Степановну, ее сочувствие было ей приятно, успокаивало. Она даже прослезилась и готова была благодарить ее. «Верно, кого-кого, а тебя, Анна, Ольга уважает». Но когда та заговорила о Юшке, о том, что надо бросить свои торговые делишки, — нехорошие разговоры идут по Шереметевке. — Анисья резко поднялась.

— Ты не таи от меня Ольгу.

— Ее дома нет. Наверное, к подружкам ушла…

— Всё равно найду! — крикнула Анисья и, не попрощавшись, захлопнула за собой дверь.

Анисья подозревала, что к ее приходу Анна Степановна нарочно услала Оленьку, и была полна решимости во что бы то ни стало найти ее. Хоть из-под земли достать. И вдруг, едва выйдя на улицу, она увидела дочь. За эти два дня, что они не были вместе, Оленька похудела, и было в ней что-то новое, незнакомое Анисье. Девочка смотрела на нее чужими глазами и шла ей навстречу безбоязненно, словно перед ней была не мать, от которой она убежала, а посторонняя женщина, до которой ей нет никакого дела. Нет, она не сможет силой заставить Оленьку вернуться домой.

— Доченька! — Она покорно ждала, что вот сейчас ее девочка сжалится над ней, подойдет, и то, что нельзя было сделать ни уговорами, ни силой, свершится от одного прикосновения к материнскому плечу.

Но Оленька прошла мимо, и Анисья слышала, как простучали каблуки по ступенькам крыльца. Дочери как не было.

Оленька не зашла в комнату. Она присела за кухонный стол и стала смотреть в окно, наполовину занавешенное снежными узорами. На улице поднималась поземка, и жалобно поскрипывала ставня. Быть вьюге! А дым вырывался из труб клочьями и сливался с дымом метелицы.

— Видела мать? — спросила Анна Степановна, выходя из комнаты.

— Я ее не боюсь. — Оленька думала о своем.

— Она тебя любит.

— Зачем она ходит за мной?

Анна Степановна ничего не ответила. Если бы Анисья отказалась от Юшки, пошла работать в колхоз, можно было бы легко уговорить Оленьку вернуться домой. А что делать теперь? Отказать в убежище, выгнать, как требует Елизавета Васильевна? Этим она не только не вернула бы ее в родной дом, наоборот, снова подтолкнула бы к бегству из Шереметевки. Анна Степановна понимала, что Оленька ставит ее в трудное положение. Нечего сказать, хороша жена председателя колхоза! Приютила сбежавшую от матери дочь! И пусть говорят. Или лучше себя от разговоров уберечь, а девчонку загубить?

На следующее утро Оленька привычно подхватила ведра и побежала за водой. За ночь метель прошла, сильно подморозило, и раннее утро казалось необыкновенно светлым и прозрачным. На площади Оленька увидела Елизавету Васильевну. Она стояла близ коновязи, где обычно останавливаются идущие в район попутные машины.

Елизавета Васильевна заметила свою ученицу и проводила ее долгим, изучающим взглядом. «Ничего, уберут Дегтярева — и капризам девчонки будет конец», — подумала она. Вдали сквозь утреннюю дымку виднелась зимняя степь. Заснеженная безмолвная в своем величии, похожая на бескрайнее белое море. Елизавета Васильевна думала о своем вчерашнем разговоре с Дегтяревым. Почему он не боится идти против нее? Что что, — сознание своей правоты или смелость от того, что ему нечего терять? А вот она всего боится. Боится, чтобы ее учителя не допустили ошибок, боится, чтобы о школе не пошла худая молва. Чем рискует Дегтярев? Должностью учителя-биолога, которую он всюду получит. А она — своим авторитетом старого, опытного директора школы! Но в слабости своего директорского положения она видела и его силу. Она директор школы, она представитель государственного учреждения, а Дегтярев — ошибающийся учитель, он один и никого не представляет собой.

43

В ту ночь, когда Юшка погрузил автомашину и уехал в область, Анисья ощутила сначала облегчение — славу богу, Павел взялся один всё продать, а потом страх: а вдруг что случится? Ведь она вложила в эту поездку все свои деньги, которые накопила за лето, и всё, что удалось взять в долг у знакомых и соседей. Теперь она ждала возвращения Юшки. Она уже знала, что он успел перед проверкой в дороге «перекантовать» свой товар в какую-то другую машину, и была рада, что всё обошлось благополучно. И ожидание возвращения Юшки помогало ей легче переживать разрыв с дочерью, переносить свое одиночество.

Но дома всё же было тоскливо. А тут еще опять завьюжила метель. Завыла в трубе, за окном, врывалась в сени. Она было подумала, — как же Павел проедет по заснеженным дорогам, и тут же махнула рукой: не до него ей, — как-нибудь проедет!

Теперь, когда она поняла, что силой Оленьки не вернуть, возмущение и желание сломить упрямую дочь сменилось боязнью остаться одинокой и брошенной. Ей хотелось разобраться во всем, что произошло с ней за последние месяцы. Она годы жила одна, и вдруг вернулась Оленька, а с ней и радость жизни. И эта радость жизни повернула ее к Юшке. Разве Оленька плохо к нему относилась? Она радовалась, когда он приходил, всегда весело встречала его. Так что же произошло? Почему она не захотела, чтобы он вошел в их дом? Господи, может быть, Оленька испугалась, что их разъединит чужой человек, что она ее будет меньше любить? Теперь Анисье казалось, что за спором о торговле, о колхозе, за всем, что произошло между Оленькой и Юшкой, скрывается нежелание Оленьки видеть рядом с матерью всё равно кого — Юшку или кого-нибудь другого. Что же, если это так, выбор сделать не трудно. Да и какой тут может быть выбор? То, что не даст счастья Оленьке, не даст счастья и ей… Пусть Юшка идет своей дорогой!

В сенях кто-то хлопнул дверью — и сразу холодный ветер задул по полу. Анисья бросилась к порогу. Наконец-то приехал! Но вместо Юшки она увидела Лукерью Камышеву. Ругань — руганью, а дело — делом. Лукерья пришла узнать, не вернулся ли Юхов.

— Непогода-то какая! Не только машины, и поезда, может, не ходят. — И, запахнув широкую овчинную шубейку на своем худеньком тело, Лукерья исчезла в запорошенных снегом сенях.

Анисья с досадой подумала о Лукерье. Ишь, забеспокоилась! Где Юхов? Приедет, не пропадут твои денежки! Она была встревожена и зла: на других, на себя, на Павла. Не загулял ли с дружками? Ему недолго!

И снова в сени ворвался ветер. Ворвался, загудел, опрокинул ведро и стих. А теперь уж, наверное, сам Юшка! По шагам слышно. Идет уверенно, знает дорогу, не боится пройти дверь…

Из темноты сеней появилась Юха. Вся в снегу, словно сменив спою черную монашескую одежду на белую, она присела на табуретку и спросила Анисью испуганно:

— Не приехал еще?

— Да что вы все заладили? — раздраженно ответила Анисья.

— Спаси и помилуй, — перекрестилась Юха. — Народ шушукается, всякие слухи идут. В лавку вошла, сама слыхала, как продавец сказал: Юшку арестовали.

— Послышалось вам…

— А люди увидели меня, замолчали. Так и буравят, так и буравят. А при нем деньги!

— Да что вы из-за денег плачете! — сорвалась с места Анисья. — «Буравят, буравят», а ничего не говорили?

— В лавке нет, а когда шла к дому, встретила участкового, он поздоровался и спросил, не приезжал ли Юшка? И нехорошо свои усища рукой потрогал…

— Чем о деньгах думать да рассматривать, кто как свои усы трогает, вы бы лучше узнали, — зачем Юшка потребовался участковому?

Бессвязный рассказ Юхи еще более усилил волнение Анисьи. Она не подумала о том, что Юшка не может быть арестован, если его ищет участковый, и, встревоженная за его судьбу, чувствовала себя перед ним виноватой. Решила отказать ему, считала его уже чужим. А ведь он старался для нее, для Оленьки. И вот теперь страдает… Нет, она тоже виновата и обязана взять на себя часть общей вины. И не побоится сказать об этом на суде. В эту минуту дочь была забыта. Все ее мысли были с Юшкой, с чужим ей человеком, который, как казалось ей, страдает и за нее и за Оленьку. Но, может быть, всё это одни разговоры, что он арестован? То, что не могла узнать старая Юха, узнает она… Анисьи накинула на себя пальто, повязалась платком и, проводив до дома мать Юшки, свернула в ту сторону, где находилась контора правления колхоза…

В конторе еще горели огни. Анисья прошла через длинный коридор прямо к комнате Копылова. Если что-нибудь случилось с Юшкой, председатель колхоза должен знать. Тем более, что Юшка повел на ремонт трехтонку. Но у самой двери Анисья невольно остановилась. Из-за тонкой фанерной перегородки она услышала, как Копылов кому-то кричал в телефон:

— Так, значит, машину на ремонт наш шофер сдал? Очень хорошо! Да, да, попрошу с установкой двигателя не задерживать. Деньги переведем.

Анисья опустилась на скамью, стоявшую у двери, и облегченно вздохнула. Значит, ничего с Юшкой не случилось. Благополучно приехал и поставил на ремонт машину. Она может спокойно идти домой. Но, прежде чем она успела подняться, в коридор вышел Копылов. Он увидел Анисью, задержался и спросил:

— Каяться пришла? Поняла, до чего дошла?

— Я только хотела. — смутилась Анисья. Она не понимала, о чем говорит председатель колхоза. Зачем ей каяться? — Я просто так…

— А дело не просто так, — жестко и назидательно проговорил Копылов. — Дело-то уголовное! Ищут твоего Юшку. На какой-то продбазе связался с жульем и государственный товар продавал на базаре, целая шайка их!

Анисья не помнила, что ей еще говорил председатель колхоза. С непокрытой головой она вышла из конторы и, не разбирая дороги, прямо через сугробы, побрела в метельную темноту. Она пришла в себя дома и, ухватив руками голову, припала к столу. Господи, что же это на нее всё валится? Дочь ушла, Павла хотят арестовать. А она-то силы отдавала, чтобы семью создать. Ради этого всё терпела. И ничего нет! Не денег жалко, совсем не денег. Где же та жизнь, о которой она мечтала?..

Снова в сени ворвался ветер. И опять уже кто-то стучит в дверь. Кто там? Опять Лукерья? Все уходите прочь! Ей надо остаться одной, всё обдумать, решить. Ведь она снова одна-одинешенька. Как теперь дальше жить?

Оглянувшись, Анисья увидела в дверях усатого участкового милиционера, соседей и еще незнакомого человека. Незнакомый человек был совсем молодой и старался казаться очень строгим.

— Я следователь, — сказал он и показал Анисье какую-то бумажку, а потом приказал участковому: — Производите обыск!

Участковый и понятые вышли в сени. Вскоре они вернулись.

— В кладовке ничего не обнаружено!

— Это следовало ожидать, — сказал следователь и добавил, повернувшись к Анисье: — Возьмите необходимые вещи. Я должен избрать меру пресечения…

Анисья не поняла, что означают эти слова, но по лицу следователя, по тому, как он произнес их, догадалась, что она арестована и надо собираться в дорогу.

44

Оленька узнала об аресте матери на следующий день, когда рано утром брала у колодца воду. Никто ей прямо об этом не сказал, но вот одна женщина взглянула на нее как-то жалостливо, другая, увидев ее, тяжело вздохнула, третья покачала головой — опять осиротела девочка. А потом она услышала случайные обрывочные фразы: «Ночью взяли… следователь приезжал… в тюрьме Анисья…» Оленька не помнила, как принесла воду, как снова бросилась на улицу, как добралась до знакомого покосившегося плетня.

У нее была одна мысль: домой, домой, домой! А зачем, для чего, что ей там делать, об этом она не думала. Мать и дом были неотделимы. И, если с матерью случилось несчастье, — значит, надо скорее вернуться в свой родной дом.

Дом слепо и мрачно смотрел на улицу своими белыми заиндевелыми стеклами. Оленька открыла калитку. От калитки к крыльцу тянулся косой сугроб.

Прямо через сугроб Оленька бросилась к крыльцу. На дверях висел замок. Она опустилась на колени, разгребла снег у нижней прорези и, просунув руку, стала искать ключ. Он всегда лежал в выемке пола у самой стены. Но выемка оказалась пустой, ключа там не было. Неужели мама забыла оставить ключ? И вдруг Оленька всё поняла. Она ведь убежала от матери, и мать отказалась от нее. Оленька опустилась на заснеженное крыльцо. И около пустого, запертого дома, она сама себе показалась бесприютной и одинокой. Она сидела на крыльце и грела своим дыханием посиневшие руки. Ничего нет; ни мамы, ни дома — она одна.

— Ты что тут делаешь?

Оленька испуганно подняла голову и увидела перед собой Юху.

— Где мама? — спросила Оленька. — Она в тюрьме?

— Вот ключ прислала.

— Дайте его мне.

— Не велено никому отдавать. Но если хочешь, чтобы скорей мать вернулась, да чтобы простила она тебя, идем со мной.

Оленька не знала, куда ее ведет старая Юха, но шла за ней покорно вдоль метельной улицы, прислушиваясь к доносящемуся вместе с ветром звону колоколов. В Ладоге во время метели включали репродуктор «колокольчик», а ночью зажигали на вышке красную звезду. По этой звезде заблудившиеся путники выходили на дорогу. А здесь, в Шереметевке бьют в колокол.

Звон колокола становился всё ближе и ближе, словно Юха шла на его зов. А потом Оленька увидела церковь. Она не понимала, каким образом церковь поможет ей скорее вернуть мать, но всё же послушно поднялась на паперть и вошла в широкие ворота.

Со стен на нее смотрели темные лики икон, а над ней нависали хмурые своды. И мрачно гудел где-то между колоннами низким голос, то поднимающийся в сводчатую высь, то падающий на каменный церковный пол, где на коленях стояли редкие молящиеся.

— Молись! — приказала Юха.

— Я не умею…

— А как умеешь молись! Проси, что тебе надо. Всё легче будет. — И Юха силой поставила ее на колени перед огромной иконой, на которой был изображен человек с седой бородой.

Оленька подумала — ну о чем ей просить этого старика, который очень похож на ладожского колхозного пчеловода? Разве может эта картина сделать так, чтобы мама скорей вернулась, прогнала Юшку, чтобы она бросила спекулировать? Вдруг у Оленьки появилось ощущение, будто она просит пощады, валяется в чьих-то ногах. Ей стало стыдно, и она оглянулась, словно испугавшись, что ее кто-нибудь может увидеть.

Неожиданно над самым ухом злобно зашипела Юха:

— Бог тебя накажет, если скажешь про Павла.

Оленька резко поднялась. Нечего тут ей делать. Надо скорее уходить отсюда. И она бросилась прочь.

Выбежав из церкви, она остановилась. И остановилась потому, что через пустырь, срезая дорогу, с одной улицы на другую шла Анна Степановна.

— Ты в церкви была?

— Была… убежала.

— Идем домой.

— Я к маме поеду. Одна она.

Анна Степановна уже знала об аресте Анисьи и, когда Оленька, принеся воду, тут же исчезла, — поняла: девочке всё уже известно, — и побежала ее искать. Кто-то видел Ольгу у дома на крыльце, кто-то заметил ее с Юхой. И когда Оленька сказала, что поедет к матери, первым желанием Анны Степановны было отговорить ее, доказать всю бессмысленность этой затеи. Но вместо этого она привлекла к себе девочку и сказала:

— Пойдем домой, я тебе дам деньги на дорогу!

— У меня есть.

— Всё равно, сперва домой…

Дома Анна Степановна заставила Оленьку потеплее одеться, потом сказала Егорушке:

— Ты лыжи хотел себе купить, так вот, поезжай с Олей. И обратно вместе. Подождешь ее.

Оленька и Егорушка выехали на попутной машине, и через час они шли по главной улице небольшого степного городка.

Оленька быстро разыскала дом, где помещался и суд и прокурор, и следователь. Вход к следователю был со двора. Оленька открыла калитку. Но Егорушка ее остановил:

— Нехорошо получается, — сказал он. — Ты к матери на свидание идешь и без передачи.

Но Оленька медлила, и Егорушка догадался.

— У тебя нет денег?

— Только на дорогу взяла.

— Да-а, — задумчиво произнес Егорушка, но тут же деловито предложил: — Возьми мои.

— А лыжи?

— Лыжи в следующий раз! — И, не ожидая согласия Оленьки, Егорушка побежал через дорогу к продуктовому магазину.

45

Оленька плохо понимала, зачем ей надо идти к какому-то следователю в самый обычный дом, когда ее мама находилась в тюрьме, расположенной в большом каменном здании на окраине города. Но так ей велела Анна Степановна, и она боязливо вошла в комнату следователя.

— Тебе, девочка, что надо? — спросил ее сидящий за столом русый, совсем молодой человек.

— Я хочу… Я прошу… Можно мне к маме?

— А что она?

— В тюрьме…

— Это хуже, — сочувственно проговорил следователь и, догадавшись, что перед ним дочь Олейниковой, сказал: — Сейчас нельзя, она под следствием.

— Я ненадолго. Я сразу уйду… — продолжала настаивать Оленька.

— Но зачем это тебе? Только расстроишь себя и мать.

— Она одна, совсем одна, — опустив голову, тихо проговорила Оленька. — И она думает, что я ее не люблю… — И заплакала.

— Ну хорошо, — после некоторого колебания сказал следователь, — сейчас что-нибудь придумаем. — Он снял телефонную трубку. — Доставьте гражданку Олейникову. — И улыбнулся: — Сейчас увидишь свою маму! А это что у тебя за сверток? От кого? Не от Павла Юхова?

— Я в магазине купила, — показала Оленька в окно…

— А Павел Юхов, как уехал, больше не приезжал?

— Пусть совсем не приезжает, не нужен он нам.

— Ишь ты, какая серьезная! Ну, ладно, садись и жди маму, а я поработаю.

Оленька присела, оглядела голые, оклеенные серыми обоями стены, стоящий в углу шкаф, стол у окна и, не найдя для себя ничего интересного, взглянула на улицу, где бежала поземка. Она ждала мать, ждала каждую минуту, и всё же ее появление было неожиданным для Оленьки.

Она не в силах была встать, броситься навстречу и только услыхала хлестнувшие ей в лицо слова:

— И сюда пришла, негодница?

— Как вам не стыдно так встречать девочку? — поднялся следователь, но Оленька даже не расслышала, что он сказал. Она испуганно вскочила с места и уронила сверток.

— Мама, я люблю тебя. — Она нагнулась и стала собирать по полу колбасу, крендели, конфеты. Собирала и вновь роняла. Она ползала на коленях, словно молила о пощаде, и повторяла одно и то же: Мама, я люблю тебя…

Анисья ничего не хотела слышать. Она, казалось, безжалостно топтала ее каждым своим словом:

— Змею за дочь приняла! Мало тебе, что в Шереметевке ославила, здесь хочешь утопить?

— Что вы делаете, Олейникова? — крикнул следователь. — Замолчите, или я прикажу вас вывести.

— А я и не просилась сюда.

Оленька кое-как собрала свой подарок и протянула его матери:

— Мама, это тебе.

Анисья оттолкнула ее:

— Уйди, видеть тебя не хочу.

Оленька отшатнулась. Прижав к себе сверток, она бросилась к дверям. Следователь остановил ее.

— Ты не обижайся на мать. Она сама не знает, что говорит. А теперь ступай.

Увидев Оленьку, Егорушка сразу всё понял:

— Поехали домой.

Но у крыльца взял сверток и снова скрылся в коридоре. Он подошел к сидящему у дверей следователя милиционеру, сунул ему в руки снедь, от которой отказалась Анисья, и сказал:

— Пойдете, так отдайте кому-нибудь это.

Всю обратную дорогу в Шереметевку Оленька думала лишь об одном: сначала она ушла от мамы, а теперь мама прогнала ее. Больше в Шереметевке ее уже ничто не удержит.

Грузовик остановился на базарной площади. Оленька спрыгнула на землю и, к удивлению Егорушки, направилась к реке.

— Ты куда?

Оленька не ответила.

— Ты куда, Оля? — Егорушка едва поспевал за ней.

— Пойдем, помоги мне!

Оленька вошла во двор своего дома, поднялась на крыльцо и, потрогав замок, сказала недоумевающему Егорушке:

— Найди какой-нибудь кол, только покрепче.

— Замок ломать? А ключ где?

— У Юхи, она его не даст…

— А удобно? Как бы чего не было.

— Ничего не будет, — уверенно ответила Оленька. — Я хозяйка, а не Юха.

После такого довода Егорушка с величайшей охотой достал торчавший из-под снега железный крюк, ударил им по замку, и Оленька, как хозяйка, переступила порог дома. В доме было холодно, неуютно, всюду виднелись следы обыска, поспешных сборов в дорогу. Оленька велела Егорушке затопить плиту, сама принялась за уборку. Загремела посуда, заскреб по земляному полу кухни веник, всё в доме задвигалось, стало перемещаться с места на место, принимало новый, по мнению Оленьки, более лучший порядок. И хоть не очень-то весело было у Оленьки на душе, но она шутя сказала своему помощнику:

— В магазине, Егорушка, остались твои лыжи.

— Ничего, у меня самоделки не хуже настоящих. И неожиданно сказал: — Хватит убираться, пошли домой.

— Я дома!

— Насовсем? — спросил Егорушка, поняв, что Оленька у них больше жить не будет.

— Ты маме скажи…

— А обедать придешь?

— Чем-нибудь и здесь перекушу.

В сумерки пришла Анна Степановна. Она оглядела прибранную кухню, заглянула в зальце и спросила:

— Мать видела?

— Да…

— О чем говорили?

— Прогнала меня.

— А ты что решила?

— Сначала хотела в Ладогу уехать, а потом раздумала. Как же я маму брошу, когда она в тюрьме! И дома никого. Нельзя мне уезжать.

— Может быть, бабушку вызовем?

— Не надо. Я одна…

Анна Степановна обняла Оленьку, поцеловала ее в голову.

— А то оставайся у меня.

— Нет, — отказалась Оленька, — вдруг мама вернется?

В сенях хлопнула дверь, послышались торопливые шаги, в дверях появилась Юха.

— Что наделала? — грозно крикнула старуха. — Кто тебе позволил петли ломать?

Оленька выдержала натиск Юхи и спокойно приказала:

— Отдайте ключ от моего дома.

— И то верно, — посоветовала Анна Степановна. — Иль не видишь, — хозяйка пришла?

46

Зимние каникулы прошли быстро. В школе снова начались занятия. Никто не знал, о чем Елизавета Васильевна говорила в районе, по, судя по тому, что она вернулась оттуда довольная, было ясно, что ее конфликт с Дегтяревым закончится не в пользу биолога.

Однако прошла неделя, за ней другая, а о Дегтяреве словно забыли: его никуда не вызывали, и никто не приезжал разбирать его спор с директором школы. А еще через неделю даже перестали вспоминать о последнем педсовете, словно и не было такого случая, чтобы ученица седьмого класса ушла от своей матери.

Оленька свыклась со своим положением хозяйки дома. Она просыпалась рано утром, когда в зимнем небе еще светились звезды, но уже горели огни в окнах домов. Со сна трудно было разобрать: наступило ли утро, или на улице стоит еще вечер. Она быстро одевалась и, громыхая ведрами, бежала на речку или к колодцу. На утреннем морозе колодезный журавль скрипел, словно двигался по улице целый обоз саней, в глубине колодца вода казалась совсем черной, и в ней серебристо поблескивала утренняя звезда. Перекинув через плечо коромысло и боясь расплескать воду, Оленька шла обратно не спеша и осторожно ступая по узкой протоптанной дорожке. Дома у плиты она готовила сразу и завтрак, и обед, и ужин и ровно к девяти часам успевала в школу.

В школе тоже всё шло своим чередом. Уроки перемежались с переменами, большие события — с маленькими. К большим событиям Оленька относила прежде всего появление в классе комсомольской организации. Хотя в комсомол пока что вступили только Володя, Зойка и еще несколько учеников, Оленьке казалось, что изменился весь класс. Он как-то стал взрослее, сдержанней, хотя оставался попрежнему шумливым. Оленьке исполнилось четырнадцать лет, она знала, что скоро тоже вступит в комсомол. Она хорошо будет учиться, как и полагается будущей комсомолке, и сделает всё, чтобы хорошо работал юннатовский кружок. Она решила, что теперь больше чем когда-либо она должна обладать самыми лучшими человеческими качествами: быть правдивой, смелой, бескорыстной.

Школьные дни проходили быстро. И особенно, когда стояла безветренная морозная погода. Тогда, приготовив уроки, семиклассники гурьбой шли на каток. В Ладоге катка не было. Да и предпочитали там конькам лыжи — эти вездеходы по заснеженным лесам! В Шереметевке же отдавали предпочтение конькам, потому что бродить на лыжах по степи не так уж весело, да не всегда из-за бесснежья и можно. В рощу приехала пожарная машина, залила водой футбольное поле, потом монтеры провели свет, радио, и по вечерам в роще было так же весело, как и летом.

Оленьку выучил кататься на коньках Егорушка. Он достал ей хоккейки, привел на каток и вывел на лед. Она прошла все стадии обучения. Сначала каталась, широко расставив руки, или, как говорил Егорушка, «кур загоняла», потом сверкала пятками и заранее не знала, что она сделает на повороте, — наедет ли на кого-нибудь или с размаху уткнется в снежный сугроб, и, наконец, научилась плавно скользить по льду, слегка раскачиваясь из стороны в сторону и уже не страшась, а наслаждаясь стремительным движением по большому кругу катка. Только научившись кататься на коньках, Оленька смогла принимать участие в «параде семиклассников», которым они ознаменовывали свое появление на катке. Взявшись за руки, они неслись вперед, заставляли всех уступать себе дорогу и, разорвав цепь, разлетались в разные концы катка. И так случалось всегда, что после «парада» Оленька почему-то оказывалась рядом с Егорушкой. Они катались вдвоем весь вечер. Он считал, что нужен ей как учитель, а она не возражала, хотя уже каталась не намного хуже его. А с катка веселые и голодные бежали к Егорушке, заморить червячка ломтем черного хлеба.

Оленька жила у себя дома, но часто проводила вечера в семье Копыловых. Ужинали там рано, но засиживались до поздна. Особенно, когда бывал свободен Семен Иванович. Тогда он вдруг затевал с Егорушкой и Оленькой сражение в шашки или усаживал за стол всю семью играть в домино. Не думала Оленька, что Семен Иванович, всегда такой серьезный и даже немного сердитый, любит посмеяться и мастер рассказывать веселые истории. И даже, когда он начинал вслух читать газету или экзаменовать ее и Егорку в политике, всё это выходило у него как-то очень интересно. Нередко по вечерам к Копыловым приходили знакомые. Из машинно-тракторной станции, со строительства канала, свои колхозники. Правда, в такие вечера Семен Иванович был занят гостями; но плохо ли было послушать их разговоры о степи, куда вскоре придет вода, о международных делах, о приметах будущей весны! Были и споры. Больше всего Семен Иванович ругался с «эмтээсчиками»: еще мало заботятся они об урожае, думают лишь о том, как бы больше вспахать. А «эмтээсчики» — Семену Ивановичу: мало колхоз заботится об условиях для хорошей работы машин; да и урожай разве зависит только от МТС? Оленька внимательно прислушивалась, старалась разобраться в нем. Но, странное дело, когда говорил Семен Иванович, ей казалось, — он прав, а когда говорили его противники, — как-то, выходило, что правы они… А может быть, та и другая сторона были виноваты и потому так хотелось каждой доказать свою правоту?

И бывало вечером, сидя где-нибудь в уголке у печки, Оленька встречалась глазами с Анной Степановной. Они улыбались друг другу, но Оленька не знала, о чем думает мать Егорушки. Оленька была ей близка и дорога. Ей хотелось подойти, обнять ее и сказать: «Ничего, Олюшка, всё устроится». И в то же время в душу закрадывался страх: а что будет с девочкой, если осудят Анисью?

В юннатовском кружке стояло затишье, как всегда зимой, когда до весны еще не так близко. Но всё же Оленька собрала Зойку, Володю, Егорушку и других юннатов, участвовавших в поливе, и поставила перед ними вопрос, — как же всё-таки сделать так, чтобы ребята могли летом помочь колхозу поливать поля? Привели Петяя и долго расспрашивали, как ему удалось тогда на речке зарядить большой сифон. Петяй только разводил руками:

— Не заметил, как и зарядил.

— Да ты после этого пытался сделать то же самое?

— Велолыжи забросил, только с сифоном и вожусь, ничего не выходит, — признался в своей беспомощности Петяй.

— А если крышку или заслонку сделать? — допытывалась Оленька.

— Неудобно, да и плохо прикрывает…

Было решено самим взяться за дело. У одного может и не выйти, а у всех — получится. На чердак, где хранились семена, приволокли бадью, наносили туда воды и стали проделывать опыты с большими сифонами.

Однажды Оленька пришла домой и увидела в сенях под дверью письмо. Оно было на имя матери, без указания обратного адреса и даже неизвестно из какого города, потому что на конверте был штемпель почтового поезда. Было совершенно ясно, что это письмо не из Ладоги. Но откуда тогда? Оленьке очень хотелось вскрыть конверт и прочесть письмо. И всё же она отложила его в сторону. Чужое письмо читать нечестно.

Однако письмо не давало ей покоя. А вдруг оно какое-нибудь очень важное и нужное для мамы? И вот вместо того, чтобы распечатать его и чем-то быть полезной маме, она рассуждает о том, хорошо ли читать чужие письма?

Оленька раскрыла конверт. И первым движением ее было бросить не читать исписанный ломкими строчками листик. Внизу стояла подпись Юшки. Но тут же она подумала, что именно письмо Юшки она обязана знать. Она пересилила себя и стала читать слово за словом.

«Письмо, сама знаешь, от кого. Передай матери — чуть было не увяз на трудной дороге жизни, но выбрался. Меня не ищи. А денег я тебе не должен. Еще с тебя приходится. Всё началось из-за твоей Ольги. С нее и взыскивай. У нее деньжата на сберкнижке есть, вот и расплачивайся кому должна…»

Оленька спрятала в карман письмо и вышла на улицу. Сначала она хотела показать письмо Анне Степановне, даже подумала, — а не зайти ли к Алексею Константиновичу или Кате? Но по дороге она увидела идущую в район колхозную машину, подняла руку, забралась в кабинку и через час уже сидела в комнате следователя.

Следователь прочел письмо и сказал:

— Твоя мама всё время говорила, что она не имела никаких общих дел с Юховым.

— Значит, я подвела ее?

— От правды никуда не уйдешь… Не было письма, но были свидетели.

— Скажите, верно, что мама многим должна?

— Да, кое у кого она брала товар в долг.

— Я не хочу, чтобы говорили, что моя мама обманула кого-нибудь… Я уплачу.

— Когда надо будет, я тебе всё скажу, а теперь поезжай домой. Впрочем, постой. Верно, мне сказали, что ты живешь одна в своем доме, хозяйствуешь, ждешь мать?

— А она скоро вернется?

Следователь подошел к телефону и, сняв трубку, вызвал прокурора.

— Завтра утром я освобожу Олейникову. Надо найти Юхова. Нет, она не знает и не укрывает его. Но теперь Юхов не уйдет. Я знаю, где его искать. — И, провожая Оленьку из комнаты, сказал: — Так вот, суди сама, — подвела ты свою маму или нет?

47

Оленька с ночи поставила тесто. Утром она испекла пирог, приготовила обед и, прибрав весь дом, ждала возвращения матери. Анисья вошла и, пораженная празднично накрытым столом, невольно остановилась у порога. Не ожидала она встретить сбежавшую от нее дочь, не думала, что Ольга живет дома и ждет ее. Сколько раз ночью в тюрьме ей виделась Оленька! Казалось, нет для нее преград, идет к ней сквозь высокие каменные стены, железные решетки, обитые жестью двери камеры. И вот сейчас, когда Оленька была рядом, не протянула к ней руки, не прижала к себе и даже не сказала ласкового слова. Только сняла платок, пальто и, присев к столу, устало проговорила:

— Продрогла я. Поем и спать лягу.

Встреча получилась совсем не такая, как предполагала Оленька, и она ответила так же безразлично:

— Садись, я борща налью…

Анисью выпустили до окончания следствия и, вернувшись в Шереметевку, она сразу же попросила дать ей наряд на работу. Надо было жить и хотя бы получить небольшой аванс под будущие трудодни. И очень обрадовалась, когда Копылов предложил ей место ночного сторожа на ферме. И заработок постоянный, и всё время одна.

Анисья шла дежурить на ферму.

Сколько ей предстоит еще провести таких ночей до суда и что скажет суд, — об этом она старалась не думать. Что будет, то будет! Да и не всё ли ей равно, что будет, если нет счастья и, наверное, скоро надолго она потеряет свободу!

На ферме уже прошла вечерняя дойка, скотницы кончали уборку. Наконец всё стихло. Дремотная тишина лишь изредка нарушалась бряцанием цепей, бульканием воды в автопоилках да похрустыванием сена.

Анисья обошла скотный двор, проверила, не искрят ли пробки на электрическом щитке, и опустилась на табуретку у двери, чтобы вот так просидеть тут всю ночь. В этом, собственно говоря, и заключалась работа ночного сторожа. Она не требовала большого труда и располагала либо ко сну, либо ко всякого рода размышлениям. Но бездействие угнетало и всё время возвращало к размолвке с дочерью. Анисья пыталась убедить себя, что такая дочь ей не нужна, что у нее не было и нет дочери и, глядя поверх золотистых от электрического света коровьих спин, она негромко говорила, словно где-то рядом, на скотном дворе, была Оленька.

— Живи, как хочешь!

Рано утром по пути к дому она зашла к Юхе. В доме стоял тяжелый воздух. Анисья поморщилась.

— И что вы хату проветрить не можете?

— Где-то сынок мой?

— Ищут, да найти не могут, — зло ответила Анисья. — Сбежал с чужими деньгами.

— Ничего я не знаю, не мое это дело! — Всегда суровая, Юха сейчас выглядела жалкой и словно боялась Анисью. — Сами разбирайтесь!

— На суде всех разберут!

Анисья сама не знала, зачем она зашла к Юхе. Некуда больше идти — вот и зашла. А дома постояла на пороге, подумала: «Одна ночью, одна днем» — и направилась на ферму, к высившейся за Шереметевком силосной башне, которую огибали подковой скотные дворы.

Анисья попала в дневную суету. Неумолчно гудели моторы на кормокухне, слегка покачиваясь, катились вагонетки подвесной дороги, доярки задавали коровам корм. И еще тоскливей стало Анисье. Каждый делает свое дело, всё движется, стучит, работает, а она не знает, куда себя деть, одно у нее теперь будет дело: сиди и сиди ночами на табуретке.

— Иль забыла что? — Анисья оглянулась и увидела деда Мирона. Он шел с артелью землекопов рыть котлован. — Пойдем с нами. — И протянул ей лопату.

Над котлованом высилась стрела самодельной подъемной лебедки. Анисья спустилась вниз и встала рядом со скотником Камышевым. Управляться с лопатой ей было нетрудно, и Камышев, едва успевавший за ней копать землю, даже пошутил:

— Тебе, баба, в землекопы идти, а ты по базарной части вдарилась.

Он сказал и тут же раскаялся. Анисья так зло взглянула на него, что он предусмотрительно отступил в дальний угол.

Дед Мирон, помимо своей основной колхозной нагрузки члена ревкомиссии, выполнял много других обязанностей: чинил сбрую, помогал бригадирам принимать от трактористов вспаханные поля и порой оказывался сам в положении бригадира, когда надо было что-нибудь сделать, очень срочное, причем найти для выполнения этой работы, как ом говорил, «нутренний» резерв. Такой работой оказалось рытье котлована под жижеотстойник. Конечно, на общем фоне большого колхозного хозяйства жижеотстойник вряд ли требовал, чтобы о нем специально докладывать председателю колхоза, но дед Мирон считал всякую работу главной и в обед направился к Копылову.

— Еще денька три-четыре, и отстойник, Семен Иванович, выкопаем.

— Ладно, ты сведения давай животноводу.

— Можно и так, — согласился дед Мирон и продолжал: — Сегодня Анисья Олейникова сама в котлован пришла. Хорошо работает.

— Анисья? — удивился Копылов. — Ну что же, так тому и дальше быть. Пускай работает.

Дед Мирон помолчал.

— Как там у Елизаветы Васильевны с Дегтяревым — не слыхать?

— А это, дед, к ревкомиссии не относится, — сказал неожиданно рассердившись Семен Иванович. — И скажи, пожалуйста, всё тебе знать надо!

— А как же? Мне мой Петяй покою не дает. Что, да как, да почему? Ладно, можешь не говорить. Прощай, председатель! — Но, как бы вспомнив что-то, вернулся от дверей. — Сколько раз я тебе говорил — без весу сено не отпускать! Еще раз увижу, обязательно акт составлю. Тут, брат, хочешь, не хочешь, а отвечать придется…

Анисья и сама бы ушла из ночных сторожей. Быть весь день одной дома, а потом всю ночь одной на ферме она не могла. Но находиться в бригаде землекопов, куда ее взял дед Мирон, было тоже не по душе. Ей было трудно работать рядом с людьми, хорошо знавшими ее горе. Одни высказывали свое сочувствие, другие открыто, не стесняясь говорили, что она сама во всем виновата, третьи не прочь были подшутить над ее неудачной попыткой связать свою судьбу с Юшкой. Тогда она попросилась в карьер, где добывали для дороги песок и гравий. Карьер находился в трех километрах от Шереметевки. Он был открыт для всех ветров, и ничто не защищало там от зимней стужи. Но работа в карьере имела одно преимущество, ради которого Анисья готова была каждый день ходить за три километра и проводить весь день на холодном ветру. В карьере работали совсем не знавшие ее колхозники соседнего хутора, и это давало возможность Анисье быть на людях и в то же время наедине с собой. Правда, вскоре в карьере появился дед Мирон, которому после рытья котлована было поручено наблюдение за добычей песка и гравия, но он не заговаривал с ней об Ольге, больше интересовался ее выработкой, чем семейными делами, и через несколько дней она уже радовалась, что в зимние сумерки шла домой не одна, а с попутчиком.

Зимним полднем карьер выдал последние возы гравия для дороги, и Анисья вместе с дедом Мироном возвращалась в Шереметевку необычно рано. Стоял ясный безветренный февраль. На солнце у придорожных кустов слегка подтаивало, и снег в степи отливал радужной расцветкой. Дед Мирон был очень доволен, что карьер хорошо справился с заданием, советовал Анисье денек-другой отдохнуть, обещал даже подыскать подходящую работу, а потом неожиданно спросил:

— Суд тебе когда будет?

— Не знаю.

— Эх, Анисья, в какое время неладное с тобой случилось! Слыхала, канал уже готов, с весны воду на поля дадут, на ноги колхоз становится, а ты куда вдарилась? Вот всегда так получается: подождем, да со стороны посмотрим, а на деле выходит, — ждать, да со стороны смотреть всё одно, что в другую сторону идти.

— Хотелось получше жить.

— А другим иль не хочется? — спросил дед Мирон.

— Каждый за себя.

— Это всё равно, что никому! Об общем забыл — себе хорошего тоже не жди. Ну, что вот ты от своей торговли получила? Небось, думала, тысячи будут, куда там сравниться с ними колхозным трудодням, и спину в поле не надо гнуть и деньги вон какие! Легко да богато! А вышло что? Где деньги твои? Одни долги! Еще какая прибыль? А с дочкой, иль не вижу, как чужие живете. Теперь вот суд будет. Здорово разбогатела! Потеряла, что имела! Да что я тебе объясняю, сама знаешь. Только не всё знаешь. Что плохо — постигла, а в чем настоящая радость — неведомо тебе еще.

— Да замолчи ты, дед.

Но замолчать дед Мирон уже не мог. Он любил пофилософствовать, а тут к тому же почувствовал, что задел Анисью за живое, и каждое его слово бьет прямо в цель.

— А настоящее счастье, оно, знаешь, в чем? В работе. В согласии! Только это тоже надо понять! Счастье, оно, как и горе, сердцем постигается…

Но последнее наставление Анисья уже не слышала. Она метнулась к обочине и напрямик, через поле, зашагала к своему дому, кажущемуся издали врытым в снег.

48

Оленька была очень удивлена, когда, вернувшись из школы, ома застала дома мать.

— Ты уже с работы?

Она спросила это так, как спрашивают ребят, когда те слишком рано приходят из школы.

Они больше не ссорились, разговаривали, ели за одним столом, ми каждая как будто жила своей особой жизнью; Анисья — работой в карьере, Оленька — школой, юннатовским кружком, где попрежнему и пока что безуспешно юннаты искали способ заряжать большие сифоны, и ни слова между матерью и дочерью не было сказано о бегстве в Ладогу. Они были чужими друг другу, хотя для каждой было бы счастьем, если бы вдруг рухнула стена настороженности и непонимания, которая разделяла их. Они боялись высказать свои чувства, скрывали их за внешней сдержанностью. Анисья считала, что дочь ее бросила, Оленька не могла забыть встречу у следователя и считала, что мать ее прогнала. Они жили настороженно, и больше всего боялись открыть друг другу свое сердце. Но именно сейчас бегство от матери казалось Оленьке таким наивным и глупым, что порой она даже не могла объяснить себе, каким образом она могла так поступить. От чего и от кого она бежала? От позора, от Юшки? Но разве можно уйти от позора? И, убежав от Юшки, разве она не сделала еще хуже? Ведь ее бегство не разлучило, а скорей сблизило его с матерью. Нет, ей надо было поступить совсем иначе. Остаться дома и сделать так, чтобы ушел Юшка. И не обижаться на мать, не стыдиться ее, а убедить ее в том, что нельзя жить так, как хочет жить Юшка.

Оленька видела, что мать старается меньше бывать дома, не занимается домашними делами, и она взяла хозяйство в свои руки. Готовила, покупала что надо на базаре. А мать точно не замечала всего этого, предоставив Оленьке полную свободу. Анисья жила так, как будто была в гостях у дочери и скоро уедет далеко и надолго. В эти дни ее всколыхнуло, вызвало у нее интерес лишь одно событие. Следователь задержал Юшку. Помогло письмо. Хитер Юшка, отправил письмо с поездом, а не сообразил, что почтовый приходит в два ночи, и по штампу сразу узнали, что искать его надо в двух-трех станциях от Шереметевки. Задержали, даже не успел все деньги прогулять… Анисья была рада одному: пусть Юшка втянул ее в свои темные дела, но она не связала с ним свою жизнь, он не стал отцом Оленьки. Впереди всё же был какой-то просвет.

Оленька, не раздеваясь, прошла в свою комнатку, оставила там сумку и вернулась в кухню.

— Ты на работу еще пойдешь?

— Кончили на карьере…

— Тогда обедай и отдохни. А я пойду к Алексею Константиновичу. — И даже не сказала, зачем. Разве интересны маме дела старосты школьного поля, какие-то там планы предстоящих опытов?

Дегтярев жил неподалеку от базарной площади. Его комната очень походила на лабораторию. Добрую треть занимал большой стол, уставленный мешочками с семенами, пробирками, колбами, на стенах вместо картин висели снопы, и собственно жильем можно было назвать уголок, где находилась кровать, застеленная серым солдатским одеялом.

Дегтярев проверял классную работу, когда в комнату постучалась Катя.

— Я пришла как будто слишком рано. — Она сняла шубку и присела к столу. Дегтярев проверял ученические работы. Катя тихо спросила: — Вы ездили в район?

— Всё кончилось очень плохо, очень плохо, — сказал Дегтярев и с шумом отодвинул стул. — Я предпочел бы, чтобы меня уволили. Знал бы за что! А то просто переводят в другую школу. Тихо, спокойно, как будто ничего не произошло, так сказать, в порядке укомплектования. Вы ставите принципиальные вопросы воспитания в школе, а вас не опровергают, с вами не спорят, а просто тихо убирают.

— Подло! Что они не поняли, не разобрались?

— Может быть, — задумчиво произнес Дегтярев. — Теперь я понимаю маневр Елизаветы Васильевны: зачем спорить, рисковать, ошибаться, когда можно сделать вид, что ничего не произошло. Но кто дал право отнимать у меня опытный участок, который я создал вместе с ребятами, отнимать ребят, которые мне дороги и близки? Как это легко всё делается: раз — и перевод в другое место! Школа государственная, опытный участок — школьный, а учитель кто? Частная личность? Нет, школа не только общее дело, это мое личное дело, школьный участок — мой кровный участок!..

Дегтярев вышагивал вдоль комнаты. Он привык бороться смело и открыто, а тут получается чорт его знает что. С кем спорить? Кому доказывать? Его ни в чем не обвиняют, а из школы — вон! Он представлял себе заброшенным и заваленным мусором школьный оросительный канал, заросшие травой делянки, где напрасно что-то пытается вырастить Егорушка Копылов, и директора школы Елизавету Васильевну, которая говорит председателю колхоза: «Возьмите, пожалуйста, от нас эту землю, она только глаза мозолит». Ему даже представилось, как канал, ставший местом для вывозки мусора, называют дегтяревской свалкой, делянки дегтяревскими зарослями, и как каждый раз, когда кто-нибудь из учителей захочет сделать что-нибудь новое, его будут пугать бесславно закончившимся экспериментом бывшего учителя Дегтярева.

И вдруг он понял, что совершенно напрасно боится всего этого. Не такой Елизавета Васильевна человек, чтобы забросить школьное поле, орошение, опыты. Она никому не уступит школьной славы. Он хорошо знает ее. Очень хорошо. В ней есть честолюбие. И не за опытное поле он должен бояться, а за ребят. Разве ее беспокоит сейчас судьба Оленьки? Она забыла о девочке; живет с матерью — и хорошо! А что там у них в семье — Елизавете Васильевне всё равно. Любят ли колхоз ее ученики или нет, останутся ли работать на колхозной земле — это не важно; ей главное — средняя высокая успеваемость, чтобы прежде всего ей самой поставили пятерку за директорство.

Ребята пришли все сразу. Володя, Оленька, Егорушка, Зойка, Петяй.

Дегтярев усадил их за стол и стал рассказывать о плане предстоящих весенних работ на опытном школьном поле. Всё было сложнее, чем в прошлом году: и опытов больше, да и через опытное поле надо пропустить три старших класса. Значит, каждый юннат должен уметь не только сам ставить опыты, но и руководить целой группой ребят. Ну как, Оленька, Зоя, Володя, Егорушка, справитесь? И так надо справиться, чтобы ребята заинтересовались работой на земле и стали мечтать о том, чтобы быть трактористами, комбайнерами, агрономами.

В разгар составления плана опытных работ пришел Семен Иванович.

Председатель колхоза не раз бывал у Дегтярева, но почему-то именно сейчас, войдя в комнату учителя, сказал, осуждая не то Дегтярева не то себя:

— Квартирку-то можно было бы подыскать и получше…

Дегтярев подумал: «Хитрит Семен Иванович. Не для того пришел, чтобы помочь найти более удобную квартиру. Нет, тогда бы начал разговор с чего угодно, а потом уже перешел к комнате. А если начал с комнаты, значит, дело в чем-то другом. Но в чем именно?» А Копылов продолжал:

— Алексей Константинович, а я к вам по большому делу.

— Мои юннаты не помешают?

— Пусть на улице побегают. — Семен Иванович подождал, пока ребята выйдут из комнаты, и сказал, подсаживаясь к Дегтяреву: — Вы уж извините меня, Алексей Константинович, что я лезу в ваши дела, но знаю, — не работать вам вместе с Елизаветой Васильевной, разного вы характера люди.

— Двух одинаковых не бывает. — Дегтяреву не хотелось вмешивать Копылова в свой спор с директором школы.

— Одинаковых, верно, не бывает, — согласился Семен Иванович, — а не сработаются, так врозь!

— И так бывает.

— А мне, по совести сказать, не хочется, чтобы вы уехали из Шереметевки. Не всякий агроном сумеет такой участок сделать, как ваш школьный.

Алексей Константинович весело рассмеялся.

— Вот меня уволят, я к вам агрономом-опытником и пойду. Примите?

— Вы смеетесь, Алексей Константинович, а я серьезно — переходите к нам!

— И дадите опытное поле, гектаров на тридцать?

— Да хоть все сорок возьмите, — охотно предложил Копылов.

— И людей, конечно, выделите.

— Не иначе. Такое дело — да не дать людей. К слову сказать, те же ребята помогут. Вот увидите — во всем колхоз пойдет навстречу.

— А про зарплату забыли? — прищурил глаза Дегтярев. — Я ведь дорогой: ботаник, зоолог, биолог! Да к тому же имею опыт по орошению.

Но, прежде чем Копылов успел его заверить, что и зарплата будет не меньше, чем в школе, а сверх того построят дом и дадут, как полагается по колхозному уставу, большую усадьбу, Алексей Константинович пододвинулся ближе и сказал уже совершенно серьезно:

— Семен Иванович, я, конечно, очень благодарен вам и за доверие, ну и, само собой, за сочувствие… Но если бы вы мне предложили в пять раз больше опытное поле и в десять раз больше зарплату, я бы предпочел всё-таки принять перевод в другую, в самую плохонькую, затерявшуюся где-нибудь в степи, школу, чем остаться в Шереметевке только агрономом. Вы, сами того не подозревая, предложили мне то же самое, что и Елизавета Васильевна: перестать быть педагогом. Вы поймите, Семен Иванович, что на опытном школьном участке я прежде всего учитель! А опытное поле для меня ценно тем, что помогает школе вырастить и воспитать настоящих, преданных колхозу людей. Но может быть, вы считаете меня плохим учителем? Тогда вы правы!

Копылов смущенно опустил голову. Нехорошо получилось. Думал помочь человеку, а вышло — обидел. И как это угораздило его предложить Алексею Константиновичу бросить свое любимое дело? Потом он поднялся и, стараясь не встретиться с Дегтяревым глазами, сказал:

— А всё же жалко будет, если вы уедете от нас.

— Меня не так-то легко выжить, Семен Иванович. Я еще повоюю!

И, проводив председателя колхоза до крыльца, крикнул своим юннатам, превратившим соседский забор в мишень для снежков:

— Заходите, ребята! — И, когда его маленькие друзья снова уселись за столом, Алексей Константинович оглядел их и спросил: — Так что же, продолжим, пойдем дальше?

Оленька вернулась домой вечером. Мать спала, и свет настольной лампы бил ей в глаза. Отгородив свет большим головным платком, Оленька вышла в кухню и растопила плиту. Ей предстояло много дел: подогреть ужин, переписать план участия всех старшеклассников в работе опытного поля, приготовить уроки. Она взяла книгу по географии и подсела к огню. В одной руке она держала учебник, в другой — кухонный нож, чтобы переворачивать картошку. И вдруг, бросив книжку и забыв про картошку, она поспешила к двери, сбоку которой висела роба матери. Оленька потрогала холодный мокрый брезент и с укоризной проговорила, словно мать была рядом:

— Ну, разве так можно! Завтра на работу, а роба не просушена.

49

Елизавета Васильевна рассчитывала, что Дегтярев узнает о переводе в другую школу после экзаменов, когда наступят летние каникулы. Это освободило бы ее от многих неприятностей. Теперь же Дегтярев, конечно, потребует объяснений, попытается привлечь на свою сторону учителей, поведет против нее борьбу, которую она заранее называла склокой. Иной, вообще, она не представляла себе борьбу в школе. Она считала, что уважающие себя педагоги всегда могут договориться по поводу своих разногласий, не будут подрывать авторитет друг друга. Она относила себя к поборникам всех этих правил, а что касается своего желания освободиться от Дегтярева, то, видит бог, разве можно терпеть такого учителя?

Однако Дегтярев не затевал никакой склоки и вел себя мирно. Порой Елизавете Васильевне казалось, что он доволен предстоящим переводом и ради этого старается показать себя поистине умелым воспитателем и хорошим педагогом. Его воспитательский класс, и до этого неплохой, теперь стал просто неузнаваем. Семиклассники были дисциплинированны, всегда подтянуты, внимательны. У Елизаветы Васильевны на истории даже самые шумливые и непоседливые ученики не смели шелохнуться. Но чтобы на немецком было тихо?!

Елизавета Васильевна наблюдала за Дегтяревым, за его классом и терялась в догадках. Дегтярев, как всегда, преподавал ботанику и зоологию, возился с юннатами. Он часто водил своих учеников на машинно-тракторную станцию, на гидростанцию, по колхозным фермам. Лучше желать было нечего. И хоть она смутно подозревала, что всё это не спроста, в конце концов пришла к выводу, что ботаник смирился со своею участью, может быть, рад, что его хоть не уволили, а его питомцы, семиклассники, повзрослели и поняли, что перед окончанием школы надо взяться за ум.

Солнце пригревало. Чернел снег на школьной усадьбе, оседала и бурела посреди улицы дорога, в низинах из-подо льда пробивались первые ручьи. Теперь классы, выходящие на солнце, не надо было топить. Они так нагревались за день, что тепло держалось до вечера. Можно было рассчитывать на благодарность района за экономию топлива. Пожалуй, всё было хорошо.

В один из таких дней, после уроков, Елизавета Васильевна сидела в своем директорском кабинете и, как всегда в такую пору, проверяла классные журналы. Она выписывала колонки цифр, производила подсчеты, одним словом, старалась заранее прикинуть, какой процент успеваемости будет по школе и не снизится ли он, упаси боже, по сравнению с предыдущей четвертью.

И вдруг по столу забарабанили капли. Классный журнал покрылся быстро лиловеющими водяными кляксами. Елизавета Васильевна подняла голову и увидела на потолке, над самым столом большое мокрое пятно. Неужели протекает черепичная крыша? Ведь школа недавно построена. Елизавета Васильевна захлопнула журнал, убрала всё со стола и поспешила на чердак, в мезонин, расположенный над ее кабинетом. И то, что она увидела в мезонине, ошеломило ее.

У полной бадьи стояли Егор Копылов, Ольга Дегтярева, Зоя Горшкова, Владимир Белогонов и окунали в воду изогнутые трубки сифонов.

Школьники не сразу ее заметили, и Елизавета Васильевна имела достаточно времени не только прийти в себя, но и внимательно разглядеть, во что ребята превратили мезонин. С одной стороны у стены лежали туго набитые какими-то семенами мешочки, с другой — были подвешены к стене снопы. Хорошо, это она сама еще летом разрешила устроить здесь склад семян. Но только семян! А кто разрешил втащить сюда бадью с водой? Кто разрешил ребятам над ее кабинетом испытывать сифоны? И к тому же бадья течет! Журнал испорчен.

— Это что за безобразие? — ледяным голосом сказала Елизавета Васильевна.

Ребята растерялись. Разве то, что они делают, безобразие? Верно, они ни у кого не спрашивали разрешения вести в мезонине зарядку сифонов, но ведь мезонин им отдан, и они тут хозяева.

— Молчите? Испортили в моем кабинете весь потолок и притворяетесь наивными!

Только сейчас ребята поняли, чем вызван гнев Елизаветы Васильевны. Как же они не доглядели, что бадья дала течь?

Оленька, сбросив с себя передник, стала вытирать на полу лужу…

— Я недоглядела…

— Дома безобразничаешь и в школе безобразничаешь!

— Дом здесь не причем, — заступился за Оленьку Егорушка.

— Изволь молчать, когда с тобой не разговаривают, — оборвала Елизавета Васильевна.

— Мы не безобразничали, — сказал Володя Белогонов, хотя с ним тоже не разговаривали.

— А вода — это чистая случайность, — пояснила Зойка, чтобы принять на себя, наравне с другими, гнев директора школы.

Елизавета Васильевна окинула взглядом ребят. Они смотрели ей прямо в глаза уже без смущения, смело, готовые защищать друг друга. И тут вдруг она поняла, что седьмой класс — это не просто один из классов школы, где она директор, а Дегтяревский класс, настроенный против нее и показавший себя в последнее время особенно дисциплинированным из желания поддержать Дегтярева, продемонстрировать свою любовь к нему. Так вот где причина тех необычных изменений, что произошли с семиклассниками! Она многое поняла в эту минуту. Но не всё и не самое главное. Любовь к Дегтяреву, желание поддержать его — да, это определяло поведение класса. Но разве была бы у ребят эта любовь к учителю, если бы они не чувствовали и не видели, что правда на его стороне? Они по-своему боролись за эту правду. Боролись, поддерживая своего учителя, боролись своими средствами.

Елизавета Васильевна внешне ничем не выдала себя, если не считать более чем сдержанного, но не терпящего никакого возражения, приказа:

— Убрать отсюда воду!

Она стояла и наблюдала, как ребята, раздобыв где-то ведра, носили воду, потом снова приказала:

— Убрать бадью, здесь не прачечная!

Теперь в мезонине был порядок. На полу аккуратно стояли мешочки с семенами, висели на стене прошлогодние снопы, да под окном была сложена куча поливных сифонов. Но Елизавета Васильевна уже не могла остановиться.

— И всё это — убрать! Чтобы я этого больше не видела!

Через час по Шереметевке двинулась необычная процессия.

Впереди, похожие на музыкантов, с сифонами через плечо, шли Оленька Дегтярева, Зойка Горшкова и еще несколько девочек; за ними, обвешанные снопами, словно живые суслоны, — Петяй, Володя Белогонов и другие ребята; сзади тянулась тройка борзых с коренником — сыном председателя колхоза, Егорушкой. Они впряглись в сани и везли целую гору разноцветных мешков и мешочков, которые могли принадлежать только школьному опытному участку.

Недалеко от правления колхоза процессия остановилась, и ребята стали обсуждать, куда же теперь девать всё юннатовское имущество.

— Везите к нам, — сказал Петяй, вызванный Егорушкой по случаю переезда из школы. — Дедушка Мирон пустит.

— Ты к деду своему всё село готов переселить, — ответил Егорушка. — А ну, заворачивай в правление.

— А где там складывать-то?

— Сифоны в сенях оставим, снопы в красном уголке повесим, а семена сложим у батьки в комнате. Он разрешит! — И, помогая сдвинуть с места сани, Егорка прикрикнул на своих пристяжных. — Но, трогай, поехали!

В правлении шло совещание. Услыхав шум в сенях, Копылов вышел, чтобы узнать, кто ворвался в контору. Через несколько минут он вернулся, вырвал из блокнота листок и, что-то написав, протянул записку выступавшему в то время Дегтяреву.

«Ох, и зол я на вашу педагогику!»

Копылов имел в виду Елизавету Васильевну. «И почему на Шереметевку такая напасть, — подумал он. — Дегтярева убирают, а Елизавету Васильевну оставляют?»

50

Теплым весенним днем Копылов ехал верхом по степи. Он был в райкоме партии, там говорил о директоре школы и теперь окружным путем возвращался в Шереметевку, трассой канала. В низинах еще лежал снег, но насыпи канала уже чернели оголенной землей. Копылов ехал не спеша, опустив повод. Поджарая пегая кобылка усердно месила еще непросохшую полевую дорогу и сама поднималась к бетонным сооружениям, откуда шло очередное ответвление канала в глубь степи.

Всё было готово к орошению: русла каналов, водоспуски, хлопушки, трубы, по которым вода хлынет к временным оросителям, а дальше уже прямо на посевы. Казалось, что всё в порядке и дело только за солнцем, под лучами которого должен стаять ледок на дне канала, тогда поливай, расти. Но Копылов знал, что при всей кажущейся возможности легко получить воду на самом деле вряд ли всё обойдется без серьезных затруднений. На десятки километров растянулось русло канала: каждый метр может дать прорыв, фильтрацию — и вот уже вода пошла не туда, куда надо! Он понимал, какие грозят ему опасности. Он знал, откуда их ждать, и в то же время явно преувеличивал эти трудности. Все, казалось ему, грозило опасностью, начиная от водохранилища, где вода брала свое начало, и до последней поливной борозды, куда она должна была добраться, чтобы вспоить будущий урожай. Но, думая обо всем этом, он нет-нет, да возвращался к своему разговору с секретарем райкома, разговору о Дегтяреве и директоре школы Елизавете Васильевне. Он всё рассказал, не таясь, и не раскаивался в этом. Он поступил так, как велела ему совесть коммуниста, и теперь пусть в райкоме решают, — как быть дальше… Бесспорно, должность директора куда выше, чем учителя. Но разве о пользе человека судят по должности? Только люди равнодушные к жизни колхоза, к его счастью, к его судьбе могут заступиться за Елизавету Васильевну и тем самым заставить уйти из школы Дегтярева. Нет, не может секретарь райкома встать на ее сторону. Не может…

Семен Иванович повернул к Шереметевке. В дымке весеннего дня за теплым струящимся воздухом пригретой земли Шереметевка вставала над степью, словно мираж. Но это ощущение длилось весьма недолго. Какой там мираж, когда, едва успев проехать каких-нибудь несколько сот метров, Копылов увидел жену, которая со своим звеном разбрасывала по полю навоз и весьма решительно заявила ему:

— Мне помощница по поливу нужна!

— Не тебе одной.

— Я Анисью возьму…

— Кого? — переспросил удивленно Семен Иванович. — Ты серьезно? А драки не будет?

— Одна-то против всех? — успокоила мужа Анна.

Он не стал спорить. Анисья, так Анисья! Тем более, что скоро суд, и не известно, чем он кончится. И тронул поводьями.

Хотя Копылов и обещал жене прислать в звено Анисью, всё же при встрече с дедом Мироном он предусмотрительно спросил:

— Как там твоя базарница?

— Чинит дорогу. Нынче весна-то какая — рывком взяла…

— А работает неплохо?

— Не тебе спрашивать, — вдруг расшумелся дед Мирон. — Она как на карьере работала, — плохо? Нет! Почему не премировал? «Подумаю, подумаю», — до сих пор думаешь…

— Значит, рано премировать, — ответил Копылов. — Может быть, она тоже рывком взяла.

— Да не сдала…

— Тогда придется премировать, — уступил Семен Иванович, — а тебе, дед Мирон, — расстаться с ней…

— Не отдам, — решительно отказал старик.

— Правлением решим…

— А я правлению разъясню, что ты мне на полдороге всё дело срываешь. — Пока с дочкой по-настоящему не помирю — не отдам.

— Вон как! — улыбнулся Семен Иванович. — Тогда думаю, что до правления мы с тобой не дойдем.

— Уступишь?

— Не я, а ты! Хочешь, чтобы на полдороге твое деле не сорвалось, отдай-ка лучше Анисью в звено Анны, — там они быстрей договорятся…

После разговора с Копыловым дед Мирон разыскал Олейникову ни дороге у электростанции и сказал:

— Тебе, Анисья, перемена наряда. В звено Анны Копыловой пойдешь.

Анисья присела на сваленный у обочины дороги гравий и, поправив платок, спокойно ответила:

— Нечего мне в ее звене делать.

— Правлению видней, — возразил дед Мирон, — а распоряжению не подчиняться не имеешь права. — Он присел рядом и сказал, нахмурив стариковские брови: — Я всё понимаю, Анисья, только ты себя переломи… Так надо!

Старик думал, что Олейникова его поймет с полуслова, поймет, что, чем ближе она будет к Анне, тем скорей она вернет себе любовь дочери, но Анисья даже не слушала, о чем он говорил ей. Ее обожгла обида, и кроме этой обиды она ничего не чувствовала. Что же это такое — издеваются над ней? Куда посылают, к кому? К разлучнице! И закричала на деда Мирона:

— Ты, старый, всё выдумал! Ты! Хоть из колхоза исключайте, всё равно не пойду! — И неожиданно заплакала: — За что же это меня так? Мало вам моего горя?

Старик разжалобился, он готов был сказать, что еще поговорит с Копыловым, может быть, другого человека пошлют в звено, но сделать это не успел. Анисья поднялась, утерла слезы и спросила зло, как бы грозясь, что она еще покажет, как над ней издеваться:

— Сейчас, что ли, идти?

— А чего тянуть, Анисьюшка? — обрадовался дед Мирон неожиданному ее согласию. — Худа не будет… Да и я в обиду тебя не дам. Чуть что — ты ко мне. Я ведь ревизионная комиссия.

Анисья, расспросив у деда Мирона, где работает звено, направилась на другой конец села. Увидев Анну Копылову, она подошла к ней и, не здороваясь, резко спросила:

— Чего делать-то надо?

Копылова оглядела поле:

— Думала, на разброску навоза поставить, да, пожалуй, сама справлюсь. — Ступай на парники, — поможешь Лукерье на теплых грядах.

— Далась я вам, что ли — взад и вперед гонять меня? С села и поле, с поля на парники. А с парников, гляди, еще куда погонят.

Но Анна лишь коротко приказала: «Ступай», — и Анисье ничего не оставалось, как двинуться в обратный путь…

Она шла на парники злая, раздосадованная. Надо было сказать Анне: «Не дам над собой измываться; не торговка теперь, не лодырь. И вообще ничем не испугаешь. Что мне выговор перед тюрьмой?» Но смолчала. Ну, ничего, еще скажет: все обиды припомнит ей.

На парниках весна была в разгаре. Зеленела рассада, дышала теплом земля, солнце, отражаясь в сотнях стеклянных рам, казалось, светило совсем по-летнему. То там, то здесь, склонившись над котлованами, овощеводки пикировали рассаду. Они так осторожно распутывали тоненькие корешки, так бережно опускали в землю почти невесомые, нежные стебельки, что со стороны могло показаться, что труд этот очень легок. Но Анисья знала, что пикировка растений требует большого напряжения, — она невольно остановилась, когда увидела, как быстро, четко и слаженно пикировщицы работают. Одни копали и подносили рассаду, другие подготавливали для пикировки лунки, третьи вели высадку. И, оглядывая своих знакомых односельчанок, видя, как они работают, Анисья скорее почувствовала, чем поняла, что в Шереметевку пришли какие-то новые времена. Она постоянно сталкивалась с их приметами. Никогда не было, чтобы люди сами требовали у бригадира наряды на работу, а сейчас требуют. И еще далеко до нового урожая, еще не известно, каков он будет, а все верят в него. Откуда эта вера в колхоз, в урожай? Прорыт канал? Будет орошение? И чувствовала, что дело не только в этом. Что-то изменилось в самих людях. Да и сама она какая-то другая. А какая, — сказать не может. Не понимает себя.

Анисья прошла на теплые гряды и увидела лежащую на соломенных матах Лукерью Камышеву. Лукерья спросила:

— Тебя Анна помогать прислала?

Анисья опустилась на соломенные маты и с усмешкой взглянула на Лукерью. Обида за то, что ее послали в звено Копыловой, загорелась в ней с прежней силой, и она была рада случаю выместить на ком-нибудь свою обиду.

— Лежать-то весь день, поди, не легко?

— Васька уехал за навозом, и нет его… — стала оправдываться Камышева. — Вот уж третий час.

— Значит, дело так поставлено, — полдня навоз везут.

Анисья ничего не имела против того, чтобы Камышиха не только два часа, — хоть весь день не работала бы. Но к ней ее послала Анна Копылова, послала та, которая отняла у нее дочь. Анисья была зла и раньше, а теперь ожесточалась всё больше и больше, и она заговорила о самой Копыловой. А что Анне тревожиться? Ей трудодней мужик наработает. И за звено ей нечего бояться! С нее разве спросят, коль она председателя жена? Анисья хотела еще как-нибудь «подковырнуть» Анну, но для этого у нее уже не хватило спокойствия, и, вскочив, она набросилась на свою беспечную односельчанку.

— Ишь, разлеглась — не устали бока? Поднимайся, нечего на солнышке загорать.

Анисья увидела неподалеку привязанную к бестарке лошадь, подвела ее к теплым грядам и приказала Лукерье ехать немедленно на поиски пропавшего Васьки. Один вид Олейниковой был так гневен, что Камышева не посмела ослушаться, поспешно села верхом на неоседланную лошадь и погнала вскачь к селу. Возможно, на этом бы Анисья успокоилась, но едва Лукерья скрылась, как неожиданно вновь появилась, и на этот раз еще усердней пришпоривая своего коня, чтобы уйти от едущей сзади бестарки. И теперь за всю нелюбовь Анисьи к Анне Копыловой пришлось расплачиваться Ваське.

— Ты где пропадал? — накинулась она на молодого вихрастого парня. — Халтурку сбивал? — Она приперла его к оглобле, а он, не зная как отбиться от нее, испуганно спрашивал:

— А ты кто, бригадир, что ли?

— Я вот тебе! — Анисья потрясла кулаком у носа Васьки. Узнаешь, как по три часа пропадать нивесть где. А ну, давай, срывай навоз на гряды. И чтобы через полчаса обратно. Я вам покажу!

Анисья даже не дала Ваське перекурить и, прогнав его обратно за перегноем, принялась за работу. Она ожесточенно орудовала то лопатой, то мотыгой, как будто воевала с врагом, с Анной.

— Разве так рыхлят, — придиралась она к Лукерье. — Сильней бей, не бойся, руки не отвалятся… А чего мусор не убираешь? Иль мне за тобой с метелкой ходить?

Чтобы умилостивить Анисью, а может быть для того, чтобы отвлечь ее внимание в другую сторону, Лукерья всплеснула руками и неожиданно спросила:

— Про море-то слыхала? Пересохло, говорят, море!

— Какое море?

— Ну, откуда вода в реку и по каналу пойдет…

— Когда у тебя в горле пересохнет и ты болтать языком перестанешь? — отмахнулась Анисья и тут же прикрикнула: — Сильней рыхли, рученьки не отвалятся.

Под вечер, еще издали, Анисья увидела идущую на парник Копылову и, подхватив подмышку свой ватник, демонстративно пошла стороной в Шереметевку.

Анна проводила ее глазами и спросила Камышеву:

— Как новенькая, ничего?

— Уж так-то всех честила, уж так-то честила! — пожаловалась Лукерья. — И тебе попало.

— Вижу, — ответила Анна, оглядывая набитые гряды и гору подвезенного перегноя. — Каждый бы день так!

51

Над степью гудели самолеты. Они делали заход и шли над озимью чуть ли не бреющим полетом. Сидя на крыльце полевого вагончика, Семен Иванович говорил Дегтяреву:

— Вот подкармливаем озимь с самолетов, не удивляемся этому, как будто век так было. Мало этого. Смотрю я на работу самолетов и критикой занимаюсь: не дело, что они находятся в ведении аэрофлота, пора уж передать их в МТС.

— Куда? А, в МТС… Что-то я не пойму. Как это вы еще рассуждаете, — удивился Дегтярев. — Меня сон с ног валит.

— После этой ночи, Алексей Константинович, только и рассуждать.

Последнюю неделю Копылов каждый день выезжал в степь. Всё смотрел, как солнце смывает остатки снега, как подсыхает еще не разбуженная весенним тракторным гулом земля. В один из таких дней он вернулся из степи и сказал Дегтяреву:

— Алексей Константинович, а что если полить некоторые поля до сева? И землю влагой зарядим и канал испытаем. В страду исправлять поздно, каждый час полива дорог.

На следующее утро трактора уже нарезали по зяби поливные борозды, а потом в канал дали воду. Она шла сначала медленно, пенясь ручейком по узкому руслу и смывая на ходу остатки донного ледка. Но чем дальше она продвигалась, тем всё выше поднимался ее уровень и быстрей становилось ее течение, пока, наконец, шумный поток не забурлил под щитами внутрихозяйственных каналов.

Копылов находился на одном из сооружений магистрального канала и, вместе с инженером участка и прорабом, через каждые полчаса получал донесения о ходе воды. На магистральной трассе канал был широк, и на зорьке здесь опустилась утиная стая, видимо, приняв его за речку у Шереметевки…

Семен Иванович не спал всю ночь. Теперь он знал, что под вечер степная вода багровая, ночью кажется стальной, а при свете солнца мутно-желтая. Он наблюдал за водой, такой необычной здесь, в степи, и ему казалось уже, что все его опасения были напрасны, — орошение действовало, тем более, что на отдельных участках уже велась влагозарядка. И вдруг галопом примчался посыльный и, спрыгнув на ходу с коня, протянул короткое донесение:

— Прорвало на повороте насыпь… Вода, что бешеная, ничем не удержать!

А следом сообщили с другого участка:

— Заупрямилась и не идет. Хоть кнутом ее бей!

И еще:

— Назад пошла!

Степная вода в одно и то же время была бешеная и неподвижная, она то пятилась назад, то, как вскоре донесли, просто исчезала на глазах, словно проваливалась сквозь землю. Она оказалась живой, с каким-то особым своим характером. Не так просто было ею управлять.

Весь день и всю ночь на трассе работали бульдозеры. Они заделывали размытые насыпи, едва успевая за натиском воды. Но уже чувствовалось, что с каждым часом она становится покорнее и всё больше слушается стальных табунщиков, загоняющих ее в русло канала. Еще кое-где она прорывалась сквозь бровку насыпи, но ее бег уже потерял свою буйность, да и не упрямилась она так, как вначале, не пятилась назад, а текла ровно, едва слышно урча во временных оросителях и выводных бороздах. Копылов, несмотря на усталость и бессонную ночь, был в самом лучшем расположении духа:

— Еще недельку придется нам повозиться со степной водицей, а потом, шалишь, взнуздаем, как полагается. Оно конечно, просачивания и прорывы могут быть всегда! Но не тот конь страшен, который норовист, а тот, которого повадки не знаешь!

Дегтярев поднялся со ступеньки вагончика и зашагал к коновязи.

— Давайте седлать — и к дому.

— Уроков сегодня у вас нет, — куда спешить? А нашему брату не часто приходится вот так сидеть и любоваться степью. Всё на рысях да в заботах.

— Мне в район надо, по делу Олейниковой.

— Это как понять?

— Я буду выступать на суде ее защитником, — ответил Дегтярев и, словно не заметив удивления Копылова, стал седлать свою лошадь.

Дегтярев и Семен Иванович ехали молча. Вскоре показалась Шереметевка, а потом на околице они увидели темносинюю «Победу» секретаря райкома. В селах ее знали не только председатели колхозов, но и все ребята. Они давно заметили, что у райкомовской «Победы» есть отличительная способность ходить по таким дорогам, где другие «легковушки» из опасения застрять в грязи возвращаются обратно, на большак.

Дегтярев несколько раз мельком видел секретаря райкома, но не был с ним знаком. Это был человек невысокого роста, с коротко подстриженной под ежик головой. Он ходил в длинном кожаном реглане, и звали его не по фамилии — Назаров — и не Сергеем Сергеевичем, а просто Сергеичем.

Копылов заметил, что машина секретаря райкома свернула на школьный двор, и, повернувшись к едущему сзади Дегтяреву, сказал:

— Начальство в школе. Езжайте туда, а то наговорит на вас ваша Елизавета Васильевна.

— Не могу. Да и не к чему. Вот расседлаю — и спать!

Секретарь райкома Назаров сидел в кабинете Елизаветы Васильевны и, рассматривая чернильницу, спрашивал:

— А где ваш биолог?

— Не могу сказать. Возможно, в степи, а возможно, в суде. Ведь он у нас стал адвокатом… То оправдывал бегство девочки от матери-спекулянтки, а тут вдруг стал на защиту самой спекулянтки. Нет, мне с ним вместе не работать.

— Да, я кое-что слыхал об этом… Так, значит, в школе Дегтярева нет? Жалко…

— Вы, может быть, хотите побывать на уроках?

— Нет, нет, благодарю, — поспешно отказался Назаром и стал прощаться с Елизаветой Васильевной. — Без особой необходимости в классы не хожу. Стараюсь делать это как можно реже. Знаете, мне почему-то кажется, что каждое вот такое неожиданное посещение класса стоит здоровья учителю.

Назаров разыскал Дегтярева на колхозной конюшне. Алексей Константинович расседлывал свою лошадь.

Они присели в сторонке на старые дрожки, и секретарь райкома сказал:

— Наконец поймал. Из степи?

— Надо когда-нибудь отдохнуть от школы, в другом месте побывать, — весело ответил Дегтярев.

— Так, — понимающе кивнул Назаров. — Ну, а предстоящее выступление на суде в качестве защитника Олейниковой, это тоже для разнообразия?

— Правда, выходит как-то не так: учитель, коммунист и вдруг в роли защитника спекулянтки… Но вот верно — нужно. А вы, что, против?

— Да как вам сказать…

— И приехали, чтобы предупредить, предостеречь меня?

— Нет, просто узнать, почему вдруг решили ее защищать.

Это решение возникло у Дегтярева недавно и, как показалось ему, даже внезапно. Но на самом деле он шел к нему давно, сложным, извилистым путем, с того дня, как Оленька пыталась бежать в Ладогу. Да, он оправдывал бегство девочки. И считает, она поступила правильно. Но сейчас ему важно другое. Не кто прав: он или Елизавета Васильевна, а судьба Оленьки, судьба многих Оленек и судьба их отцов и матерей. Как случилось, что колхозница Олейникова, движимая лучшими чувствами дать счастье своей дочери, принесла ей много горя, разрушила свою маленькую семью? Произошло это потому, что она пошла за Юшкой. Он подбил ее бросить колхозную работу, втянул в спекуляцию.

А кто такой Юхов? Спекулянт. Он очень быстро приспосабливается ко всяким новым условиям, находит в них какую-то лазейку и использует в своих интересах. Подобного рода люди могут открыть под государственной вывеской частную торговлю или взять государственные дефицитные товары и продать их как свой товар. Но вот этот делец почувствовал, что усадьбы колхозников создают излишки товарной продукции, и он бросился в эту сторону. Если хотите, тут действовать спекулянту даже не так опасно, хотя здесь, как мне кажется, он особенно опасен. Он подрывает самое главное — веру в колхоз.

— Но всё это еще не оправдывает Олейникову, — сказал Назаров, — и не делает ясным вопрос, — почему вы решили выступить на суде на ее стороне.

— На суде я не думаю во всем ее оправдывать, но на суде я буду вправе задать такой вопрос: а не толкнули ли мы Олейникову в лапы Юшки? Я говорю о себе, о Копылове, о вас, Сергей Сергеевич. Вы посмотрите, что у нас получается. Раньше вот мы беспокоились, как бы усадьба не отвлекла колхозника от колхоза, а теперь отстранились от нее и как бы говорим колхозникам: что хотите, то и делайте! Торгуйте своим, а колхозная торговля — дело председателя. Вместо того, чтобы взять в колхозные руки торговлю излишками приусадебного хозяйства, мы отдаем ее всяким Юшкам. И вот вам — Олейникова! Простая колхозница! Разве наша цель не в том, чтобы жизнь таких простых людей, как она, сделать лучше, счастливее? Но по дороге к этой лучшей жизни, на крутом повороте Анисью Олейникову вышибает из коляски. И не потому, что не по седоку коляска или не приспособлена коляска к поворотам, а потому, что мы с вами такие возницы: о седоке частенько забываем! Знай гоним да на повороты всю вину валим!

Они некоторое время сидели молча. Потом Дегтярев сказал:

— И еще, Сергей Сергеевич, учтите одно новое обстоятельство: нынче трудодень будет большой! Так что же, по-вашему, пусть и здесь как кто хочет торгует своим товаром? Зачем это? Чтобы было где развернуться таким спекулянтам, как Юшка?

— Когда суд?

— Следствие закончено. Думаю, недели через две-три. Моя цель не столько оправдать Олейникову перед судом, сколько защитить в жизни от Юхова. И я тем более обязан выступить, что вижу, как хорошо работает Олейникова в колхозе сейчас. Я вижу перед собой уже не спекулянтку, а настоящую колхозницу.

— А может быть, она из страха?

— Работает-то? Нет! Много пережила, перечувствовала, передумала. Не может не ценить труд тот, кто познал в нем радость. Но он в два раза ценнее для того, кому он помог в горе.

Назаров спрыгнул с дрожек и, прежде чем направиться к своей машине, сказал:

— Я-то приехал по другому делу. На днях мы занимались вашим конфликтом с директором школы. Елизавета Васильевна считает, что вам вместе не работать. Что ж, она права! Ее, пожалуй, переведут в другую школу. — Назаров помолчал: — А вас вот директором, — как вы думаете?

52

Весна в степи была иной, чем в Ладоге. Без привычных для Оленьки заморозков и холодов, буйная в цвету, но короткая и опаленная солнцем. За всю весну не было ни одного дождя. Только по ночам спадала жара. Но они проходили, как в тумане. Беспокойные и тревожные. На улице среди ночи вдруг поднимался шум, и по взволнованным голосам можно было понять, — опять что-то случилось. То канал прорвало, то вышел из строя трактор, то с вечера уехал куда-то кладовщик, и не у кого получить семян для посева. И тогда в сон врывалось беспокойство о колхозе, и Оленьке чудилось, что она то на самолете срочно доставляет в колхоз трактор, то копает землю и ищет там куда-то запропастившийся дождь, то поднимает к небу подсолнух и не знает, что с ним делать, потому что этот подсолнух жжет немилосердно землю, и, вообще, это не подсолнух, а солнце.

Близились выпускные экзамены. Оленьке нравилось заниматься в большом шереметевском саду. Там, у воды, в тени недавно распустившихся кленов и старых ив можно было спастись от жаркого солнца и знойного дыхания степи. Готовилась она к экзаменам то одна, то с Зойкой. Однажды к ней подсел Камыш.

— Эх ты, — сказал он не то с сочувствием, не то с насмешкой, — бежала, бежала из дома и обратно в дом вернулась.

— Не твое дело! Захотела и вернулась!

— Ну и дура! — изрек, не задумываясь, Камыш. — Я бы никогда не вернулся.

В это время на повороте аллеи показался Дегтярев. И когда он поровнялся со скамьей, Камыш поспешно поднялся и сказал уже не так храбро:

— Алексей Константинович, мне ответ пришел из лесной школы. Там с семилеткой принимают, только характеристика нужна.

— Сдашь экзамены, обо всем договоримся.

Дегтярев постепенно входил в обязанности директора школы.

Теперь ему приходилось преподавать, вести опытное поле, заботиться о предстоящем летнем ремонте школы и даже лодочной станции, куда он сейчас шел через сад. Но при всей своей занятости он не мог не думать о Камышеве. Судя по четвертным отметкам, «птичий царь» всё же закончит семилетку. Но именно это и беспокоило Дегтярева. Нет, не познания Камышева в математике, ботанике или литературе, — другое тревожило: судьба будущего лесника. У Дегтярева было такое ощущение, что впереди Кольку Камыша ждет несчастье, и в этом будет виноват он, его классный воспитатель, человек, который, не научив его жить, бросил в самую гущу жизни. И чем ближе был день окончания школы, тем это чувство ответственности за Камышева становилось всё сильнее, и сейчас Дегтярев не знал, — что же ему делать? Выпустить его из школы вот таким, как он есть, не любящим свой колхоз, презрительно относящимся к его людям, одиночкой, мечтающим уйти в лес лишь потому, что там над ним не будет агронома или председателя колхоза, означало обречь его на многие беды, которые будут идти за ним по пятам всю жизнь. Нет, он не даст ему характеристики! Парня не успела и не сумела воспитать школа, значит, надо воспитать в колхозе. Но обязательно дома, где все его знают и где его проступки не будут казаться преступлением, а отсталость — враждебностью.

Когда Алексей Константинович ушел, Колька Камыш спросил Оленьку:

— А ты что будешь делать, когда кончишь школу?

— Не мешай мне заниматься.

— Хуже нет, как остаться в Шереметевке. Всё над тобой батька с маткой! Покурить и то нельзя. А один, — сам себе хозяин…

Оленька не ответила. Она смотрела куда-то вдаль сада. Там по аллее шла возглавляемая Егорушкой ватага ребят. Они, словно под конвоем, вели Петяя и, увидев Оленьку, издали замахали руками.

— Дегтярева, давай сюда! Петяй изобрел, как заряжать настоящий сифон.

Оленька закрыла книжку и вместе со всеми двинулась на колхозное овощное поле, где было решено провести испытание открытия Петяя. Что он придумал, — ни она, да и никто из ребят не знали. Петяй на все вопросы отвечал: «Придем, покажу, увидите».

В эту пору начала лета ребята очень болезненно воспринимали свою беспомощность там, где, как казалось им, они должны были быть особенно полезны колхозу. Хоть теперь вода канала была покорна человеческим рукам, но их-то, этих рук, явно не хватало, чтобы поливать поля. И хотя шутя, но нет-нет колхозники спрашивали юннатов:

— Что же вы, ребята, не поможете? А еще опытники.

Юннаты хорошо понимали, что в этом они совсем не виноваты, и всё же чувствовали себя неловко. Ведь каждый из них умеет хорошо поливать, иные даже куда лучше, чем взрослые колхозницы, которые окончили специальные курсы. А вот помочь колхозу они не могут. Не выйдешь же на поле с маленькими школьными сифонами. И вдруг Петяю удалось зарядить большой сифон! Да еще своей маленькой рукой. Что же он придумал? Крышку, заслонку, что-нибудь вроде пробки?

По пути в поле они зашли за Дегтяревым на лодочную станцию.

— А может быть, испытаем у себя на опытном участке? — предложил он.

— В поле! Обязательно в поле! А то еще скажут, что у нас борозды не такие…

— В поле так в поле. Это еще лучше, — не стал возражать Дегтярев. И, поманив к себе Петяя, спросил у него тихо, словно по секрету: — Помнишь, как мы однажды оскандалились на речке, помнишь? Так не выйдет?

— Нет, — успокоил Петяй. — Я бы вам и сейчас показал. Только мой способ не научный. В корыте не покажешь. А в поле — другое дело…

Дегтярев шел с ребятами и думал, — неужели они смогут заряжать сифоны? Он улыбнулся. Да разве важно само изобретение? Разве обязательно, чтобы Петяй что-нибудь открыл? Разве это больше страстного желания ребят проникнуть в неведомое, их преданности и любви к родной земле? Так вот когда он увидел, наконец, первые плоды своих трудов! Вот он уже видит, он ощущает их в большом и настоящем, в самом характере ребят.

Овощеводки были удивлены и не совсем довольны нашествием ребят. Чего глазеть, когда люди сбиваются с ног. Но, когда узнали, что ребята еще раз хотят попробовать зарядить сифоны, не без любопытства окружили их. А Дегтярев уже командовал Петяю.

— На выводной борозде двадцать труб! А ну, начинай с первой!

Петяй минуту стоял в нерешительности. Казалось, он старается справиться с охватившим его волнением. Но вот он круто повернулся и, ничего не говоря, нагнулся к крайнему сифону, отверстие которого было куда больше его ладони. Все видели, как он опустил изогнутую трубу в воду и, когда один конец вынырнул на поверхность, вода хлынула в поливную борозду. Всё это произошло так быстро, что никто не заметил, как всё-таки Петяю удалось зарядить сифон. Для ребят это было значительней, чем открытие. Это было настоящее чудо! Петяй, у которого руки меньше, чем у иной девчонки, — и вдруг зарядил трубу. А Петяй, пока ребята да и сам Дегтярев не опомнились от изумления, уже успел зарядить второй сифон, за ним сразу третий. И самым удивительным было то, что действительно он прикрывал отверстие трубы рукой и только держал ее как-то по-чудному — горстью — и почему-то она у него была вся в грязи…

— Да подожди ты, — пытался остановить Петяя Егорушка, чтобы разглядеть, как тот делает зарядку сифона. Но Дегтярев сделал знак Егорушке не мешать и сказал Петяю:

— Заряжай на всю силу! Что к чему — потом разберемся.

И Петяй постарался показать себя. Согнувшись над бороздой, он быстро опускал в нее сифон, мгновенно вытаскивал один конец и, словно волшебник, вызывал из трубы воду.

Наконец он дошел до конца борозды и разогнулся усталый, раскрасневшийся, счастливый, что хорошо выдержал испытание. Все двадцать сифонов подавали в поле воду, словно она шла из кранов водопровода. И вместе с Петяем, словно зачарованные, смотрели, как идет вода, ребята.

Но вот изобретатель немного отдышался, и Дегтярев сказал ему:

— А теперь раскрой свой секрет ребятам.

— Тут и раскрывать нечего, Алексей Константинович. Сами видели, какую задвижку я придумал.

— Да у тебя ее и не было, — закричали ребята.

— Нет, была.

— Какая такая задвижка?

— Сама земля! Я ее со дна в горсть возьму, прикрою трубу — и всё в порядке! Плотнее всякой ладони. А вытащу трубу, пальцем проткну — вода и землю выбивает, и сама хорошо идет. Осенью я так случайно зарядил, а теперь всё понял. Да вы сами попробуйте.

Теперь Оленька вела полив. Хоть с меньшей сноровкой, чем Петяй, но всё же достаточно быстро она заряжала сифоны, и овощеводки, следуя за ней вдоль борозды, весело подбадривали:

— С матерью вас будет пара. Одна теперь у нас водой в звене ведает, а другая поливать будет.

Из-за крайнего дома на околице Шереметевки показался верховой.

Он ехал не спеша, оглядывая поле и словно высматривая кого-то. Все сразу узнали в нем участкового.

— Анисьи Олейниковой нет тут?

— В правление пошла, — ответила одна из овощеводок.

— Нет ее там.

— Тогда на парниках ищи!

— Есть у меня время за ней ездить! — Он хотел было сказать: «Передайте Олейниковой, завтра ей суд»; но увидев Оленьку, повернул своего коня в Шереметевку и совсем не строго проговорил:

— Да уж ладно, заверну и на парники.

53

Шереметевка изнывала от жары. Всё дышало зноем: крыши домом, земля, воздух. От солнца не спасали ни ставни, ни тень деревьев. Даже вода на реке не освежала, она была теплая.

А вот в степи только дорога с пожженными травами обочин и потрескавшейся землей кюветов напоминала о жаре и засухе. Вокруг всё зеленело, буйно росло, за пределами дороги знойная жара уже потеряла власть над степью.

Анисья шла краем овощного поля, и ей было странно сознавать, что, не будь вот этих узеньких оросительных каналов, по которым уже дважды давали воду, огромная степь выглядела бы совсем иначе. И, пожалуй, самым странным было для нее то, что она, Анисья, которая боялась орошения, не верила в него, теперь ведет в степь воду, обманывает палящее солнце. Днем слишком много солнца, оно быстро уносит из земли влагу и, образуя корку, лишает растение не только воды, но и воздуха. Анисья решила вести полив ночью, вернее, начинать предвечерними сумерками и кончать к утру. Ночью вода не будет так быстро испаряться, глубоко пропитает землю, и, когда взойдет солнце, растения уже напьются.

С того дня, как Анисья вернулась в Шереметевку и снова начала работать в колхозе, она стала задумываться над такими вещами, мысль о которых раньше совсем не приходила ей в голову. Она испытала тяжелый труд карьерщицы на добыче гравия и познала не одну беспокойную, бессонную ночь на поливе овощей… И хоть всё это не приносили ей особых заработков, таких, как те барыши, которые сулил ей Юшка, было в ее новом положении нечто такое, чего не могла ей дать самая большая базарная прибыль: уважение среди своих односельчан. Только тот, кто испытал настоящее большое горе, может понять, как важно это и что для человека не всё равно: трудится он в колхозе или что-то скупает, что-то продает и всегда наедине со своими боязливыми мыслями, а вдруг завтра всё рухнет? Так оно и случилось. Барыши высокие, да ножки у них тонкие! Подогнулись, сломались. И не увидела она того, на что рассчитывала.

Анисья попрежнему считала, что Оленька не любит ее. Но теперь бегство дочери представлялось ей в ином свете. Всё, что Анисья старалась делать ради дочери, потеряло свое значение и уже не казалось чем-то важным, что должно было принести счастье Оленьке. Всё вышло совсем не так. Деньги, Юшка, торговля принесли с собой несчастье, лишили ее дочери.

Теперь ей было ясно, почему так неудачно сложилась ее жизнь с Оленькой. Разве правда Оленьки не была и ее правдой? Но она изменила ей, отказалась от нее и тем самым оттолкнула дочь. Как могла она забыть, что пережила сама в оленькины годы! Она была пионеркой, а отец долго и упорно не хотел вступать в колхоз. А потом, перед самым вступлением зарезал корову и продал лошадь. Сколько горя было в этом для нее! И всё забыла. Забыла и сама не поняла дочь.

Анисья жила надеждой, что пройдет время, и Оленька забудет и тот вечер, когда она ее ударила, и Юшку забудет, и всё, что привело ее к бегству от родной матери. Она хотела выстрадать свое право на любовь, и страдание облегчало ее душу, принималось ею безропотно, как искупление своей вины.

Анисья миновала последний овощной участок и уже свернула было на тропку, ведущую к парникам, когда услышала сзади конский топот. Оглянувшись, она увидела участкового и сразу всё поняла, еще до того, как тот протянул ей повестку. Участковый давно скрылся из виду, а она всё стояла ошеломленная, хотя ничего неожиданного в повестке с вызовом на суд для нее не было.

Анисья знала, что ее будут судить. Но заботы о поливах и та повседневная жизнь, что сразу окружила ее в Шереметевке, отодвинули суд на задний план, он как-то не тревожил ее и представлялся ей чем-то таким, что не имело отношения к ее настоящей жизни. Это ощущение было понятно, потому что ведь под суд была отдана совсем другая Анисья, та, которая помогала Юшке, а не та, которая давала воду на поля и поливала овощные участки. И вдруг оказалось, что ей надо предстать перед судом после того, как она сама осудила себя. Рушилась жизнь, добытая ею на вьюжном карьере и в беспокойстве за воду, заставлявшую ее метаться по насыпям каналов. И только теперь, когда она подумала о том, что, может быть, через день она на годы покинет Шереметевку, расстанется с дочерью, ей стало ясно, что счастье было с ней и что она сама его потеряла. Но как же без нее останется Оленька? Одна, без матери, среди чужих людей? И впервые с надеждой Анисья подумала о Ладоге. Есть Ладога, есть бабушка Савельевна. Оленька не пропадет. Только надо, чтобы скорее написали туда, вызвали Савельевну, пусть быстрее приезжает. Кого бы попросить? Анну, Алексея Константиновича, Катю? Ближе всех жила Катя, и Анисья забежала к ней.

— Господи, Катенька… Позаботься об Оленьке. В Ладогу напиши. — Анисья с трудом выговаривала слова, мысли ее путались и, упав на постель, она разрыдалась. — Пусть я виновата, а Оленька за что? За меня?

Катя подняла ее и сказала:

— Я написала в Ладогу.

— Уж ты не оставь Оленьку, пока Савельевна не приедет. Обещаешь? И пусть худо она обо мне не думает. Себе ничего не хотела. Всё Ольге! Счастья ей хотела. Только не знала, как оно добывается.

Катя проводила плачущую Анисью до правления колхоза. На крыльце их встретил Дегтярев. Он был озабочен и спешил.

— Приготовьтесь к дороге, Анисья Петровна. Чуть свет с попуткой поедете со мной в район.

Анисья вышла на улицу. Куда идти? Домой? Конечно, домой, к Оленьке. Хоть последний день побыть с ней, насмотреться на нее! Но на полдороге она свернула к реке и просидела там до сумерек, думая о дочери и словно боясь увидеть ее в тот последний день перед долгой разлукой. А когда она поднялась, чтобы, наконец, вернуться домой, то увидела у переправы блики огоньков, раскрашивающих воду желтокрасными полосами. Только после этого Анисья вспомнила, что на ночь назначен полив овощей, и, на минуту забыв о завтрашнем суде, о предстоящей разлуке с дочерью, она поспешила домой за фонарем и бросилась догонять поливальщиц.

В степи, у канала она столкнулась с Анной.

— Надо еще дать воды…

Анна узнала ее в темноте.

— Ступай поспи, у тебя завтра день не легкий будет…

Анисья молча покачала головой и исчезла в темноте. Она зажгла фонарь, подняла щит и с высоты насыпи канала окинула ночную степь. В темноте по степи разбрелись огоньки. Мерцая, они то стояли на месте, то двигались навстречу друг другу, то вдруг исчезали, словно раздавленные темной громадой ночи. И по огням Анисья знала, что сейчас делают вышедшие в ночное поле люди, — чтобы перехитрить солнце, не дать ему иссушить влагу орошения. Вон с краю, переставляя с места на место фонарь, движется Анна. Она звеньевая, ее всё поле, но в нем у нее есть свой участок. И она поливает сейчас этот участок, заряжает сифоны. А рядом с Анной — мать Зойки Горшковой, а дальше — мать Володи Белогонова. И стоит фонарю звеньевой переместиться в темноте, как следом за ним снимаются с места их огоньки.

Анисья двинулась вдоль канала. Она шла, прислушиваясь к воде, и освещая ее тусклым светом своей «летучей мыши». Потом она свернула в поле и по временному оросителю вышла на овощной участок.

Анна ее окликнула:

— Так и не пошла домой?

— Дай я за тебя тут присмотрю, а ты проверь, дошла ли вода на верхний участок.

— Дошла, — уверенно ответила Анна. — Воды много. А не было бы, уж давно сами прибежали.

— Нет, я всё-таки проверю, — сказала Анисья и направилась дальше в темную степь. Она шла, то освещая узкую тропку, извивающуюся вдоль поля, то высоко поднимая фонарь, чтобы вырвать из темноты больший участок земли и проверить, хорошо ли подают воду сифоны. Из темноты окликали, с ней заговаривали.

— Здо́рово ты, Анисья, придумала с ночным поливом. Осторожней только надо…

— И ночь нипочем! Отоспаться и днем успеем.

Люди были веселы, радостны. Анисья не могла не чувствовать, не видеть этого, и ей хотелось быть рядом с ними, чтобы пропускать застоявшуюся воду, поправлять сифоны и перекликаться в ночи, покачивая в темноте свой фонарь. И теперь она понимала, откуда пришла к людям радость, почему так легко и с такой охотой они работают ночью, хотя почти весь день провели в поле. Когда есть вера в свой колхоз, самым тяжелый труд тоже радостен… Работать в поле, вот так вести воду от борозды к борозде, видеть, как всё вокруг растет, ждать урожая — как всё это ей сейчас дорого и близко! И как бы была она счастлива, если бы не завтрашний суд! Что ждет ее? Увидит ли она родную степь? А что будет с Оленькой?

— Анисья, шла бы ты отдохнуть.

Анна нашла ее на верхнем участке и гнала домой.

— Не могу…

— Ну хоть здесь сосни… Постели мой ватник и вздремни. Я разбужу…

— Дай хоть напоследок степью надышаться. Истоскуюсь я по ней за каменной стеной…

Всю ночь Анисья провела на поливе. А рано утром выехала из Шереметевки. И ничего не сказала Оленьке. Только подошла, поцеловала ее спящую и выбежала из комнатки.

Оленька ничего не знала о предстоящем суде. Она даже не обратила внимания на то, что вслед за Алексеем Константиновичем в район уехали председатель колхоза Семен Иванович, мать Кольки «птичьего царя» Лукерья Камышева, Анна Степановна, Юха. Да ведь каждый день люди ездят по делам в район, и на базарной площади можно в любое время видеть пассажиров, ожидающих попутной машины.

И в тот солнечный день, когда в зале суда милиционер промчите «Встать! Суд идет!», и, встрепенувшись от своих горестных дум, со скамьи подсудимых поднялась Оленькина мать, сама Оленька, ничем о не подозревая, сидела с Катей в саду и весело говорила:

— Как красиво здесь! Верно, Екатерина Ильинична? Когда люди со всем победят природу, они сделают так, чтобы всегда была весна.

— А когда же тогда будут созревать плоды?

— Хорошо, я согласна на весну и на жаркое лето.

— Значит, ты против зимы? Против снежной горы, лыж, коньков? Давай, Оленька, оставим природе все ее времена.

— И осень? Дождливую, холодную, грязную?

— Ладно, осень ликвидируем. Только не раннюю, а позднюю…

— А скажите, когда вы кончали семилетку, вам было весело или грустно?

— Тогда, Оля, немцы были под Сталинградом. Ни грусти не было, ни веселья. Были горе и ненависть. Мы жили войной, да и сами помогали воевать.

— Вот сейчас войны нет, а у меня такое чувство, как будто я всё время воюю. Я с Юшкой воюю. Его уже нет в Шереметевке, знаю, что мама не выйдет за него, а всё равно воюю… Но грустно мне не потому. Я привыкла к Егорушке, люблю слушать, как играет Володя, мне нравится Зоя Горшкова. А пройдет немного времени, и мы расстанемся. Егорушка, я знаю, уедет учиться в сельскохозяйственный техникум, Володя — в музыкальную школу, Зоя, наверное, поступит в педучилище…

— А что ты думаешь делать после семилетки?

— Не знаю.

— Как, не знаешь? А восьмой класс?

— Может быть. Но когда мы снова встретимся, мы будем опять друзьями?

— Видишь ли, Оленька, когда вы станете взрослыми, у каждого будет своя жизнь, своя профессия и своя судьба. Один будет простым колхозником, другой агрономом, третий учителем. Может быть и так, что в один прекрасный день мы узнаем, что Володя Белогонов стал известным музыкантом, а Егорушка, вернувшись в Шереметевку, прославится как агроном… Многое будет отличать вас друг от друга. Но, знаешь, что может сохранить вашу дружбу? Любовь к своей работе, пусть разной. Мы, Оленька, не просто люди, а советские люди. И нас всех, известных и неизвестных, роднит, прежде всего, творчество…

Скрипнула калитка, и на дорожке показался Колька Камыш. В руках у него была книжка. Катя, улыбнувшись, спросила Оленьку:

— Помогаешь готовиться к экзаменам? — И, не ожидая ответа, поднялась: — Не буду вам мешать — пойду!

Колька Камыш присел на скамейку, положил рядом с собой учебник по литературе и тоскливо проговорил:

— Учись — не учись, а ходу нет мне. Алексей Константинович характеристику не дает, батька в лесную школу не пускает. Заладили оба: поработай в колхозе, а там видно будет. А что мне колхоз? Я самостоятельной жизни хочу. Чтобы сколько ни получил — всё мое. А в колхозе всё больше хлеб да хлеб. Ссыпай в одну клеть. Думаю, может, и не стоит экзамены держать, семилетку кончать?

— Попробуй только, — пригрозила Оленька. — Весь класс хочешь подвести?

— Ну, вот разве чтобы не подвести, — тяжело вздохнул Камыш и неожиданно проговорил с завистью и удивлением: — А ты хитрая, ох и хитрая!

— Почему ты так думаешь?

— Меня не обманешь. Теперь понятно, почему домой вернулась. Мать в тюрьме, а дома ты сама себе хозяйка.

— Ты что, с неба свалился? — рассмеялась Оленька. — Ее давно выпустили!

— Это до суда выпустили, а по суду опять посадят. Юшке, говорят, лет десять дадут, а матери твоей тоже достанется…

— Врешь ты! — закричала Оленька. — Врешь!

— Сегодня и суд! Ты что же, иль не знаешь? Вся Шереметевка в район уехала. Полный грузовик. Матку мою и ту в свидетели вызвали, только она правду не скажет. Боится, — статью дадут. А Алексей Константинович вроде как против прокурора выступать будет… Только что не поможет. Не меньше пяти годов твоя мать получит!

Оленька бросилась из сада на улицу. Ей навстречу бежала Катя.

— Оленька, тебе телеграмма!

— Катя, это верно? Маму судят?

— Бабушка сегодня вечером приезжает.

— Маму в тюрьму посадят! Я пойду в суд. Я хочу видеть маму.

— Успокойся, Оленька. — Катя взяла ее за руку. — Всё будет хорошо.

— Я поеду… Пустите.

— Разве ты не хочешь встретить бабушку?

И прежде чем Катя успела подумать о том, ну, чем она еще может задержать Оленьку, та вырвалась и юркнула во двор.

Катя сначала растерялась, а когда через несколько минут она по спешила за Оленькой, той и след простыл. Девочки не было ни во дворе, ни в саду. Наверно, перемахнула через забор и уже на базарной площади. Однако там тоже Оленьки не оказалось. Пассажиры, ожидающие попутки, сказали, что никакой девочки они не видели. Катя облегченно вздохнула и стала ждать. Но прошло полчаса, а Оленька не показывалась. Катя подождала еще минут двадцать и повернула обратно к дому. Нет ли Оленьки на берегу реки? Наверное, сидит там и плачет. Берег был пуст. И тогда Катя, не зная, что ей делать, поспешила к Копыловым. Либо Оленька там, либо Егорушка поможет найти ее.

54

Егорушка сидел на крыльце, и трудно было сказать, не то он сам готовился к экзамену, не то экзаменовал какую-то собачонку. Во всяком случае, он каким-то образом ухитрялся одновременно читать и заставлять собачонку служить и ловить на лету кусочки сахару. Узнав, что исчезла Оленька, он не на шутку забеспокоился.

— А с попуткой не могла уехать?

— Нет…

— Ну пешком пойти?

— Я бы ее на дороге увидела.

Егорушка подумал и неожиданно решительно сказал:

— А всё-таки пешком ушла. Только не по дороге, а по тропке через балки… И сразу же проулком за своим двором. Екатерина Ильинична. Давайте я следом пойду!

— Если она через балки пошла, то теперь ее не догнать, — покачала головой Катя, но тут же решила: — Нет, всё равно надо идти. А вдруг с ней что-нибудь в дороге случится?

— И я с вами, Екатерина Ильинична. — И, не ожидая согласия, первым выбежал на улицу.

Егорушка не ошибся, что Оленька направилась в район наиболее короткой дорогой, через балки. В прежние годы, когда по большаку не ходили автомашины и ездили только в телегах и арбах, путь через балки избирали пешеходы, конники да странники, бродившие по миру в поисках подаяния. Но теперь этот путь заброшен. Едва заметная тропка порой терялась в овражьих зарослях, то обрывалась ручьем, то извивалась по крутым склонам.

Оленька сама не знала, почему выбрала эту короткую, но трудную дорогу. Может быть, она боялась, что ее быстро разыщут у базарной коновязи и не пустят в район? Так или иначе, когда Катя и Егорушка двинулись ей вслед, она уже была довольно далеко. Идти осыпающейся кромкой ручья, через заросли ивы и по крутым подъемам было тяжело. Но она не замечала ничего, шла и думала о матери, о суде, о Дегтяреве, Неужели мать осудят, и она даже не увидит ее? Неужели Колька Камыш окажется прав? Она забыла все свои обиды и жила страхом перед угрожающим матери несчастьем.

Степное солнце клонилось к закату, когда вдали Оленька увидела знакомый уже ей районный поселок. Маленькие домики, ближе к центру сменялись большими каменными зданиями. Она увидела зеленую остроконечную крышу не то райисполкома, не то Дома культуры и подумала: а не опоздала ли она на суд? Может быть, он давно уже кончился, и маму отвели в тюрьму? Эта мысль была так неожиданна, что Оленька растерялась и от сознания своего бессилия чем-нибудь помочь матери присела на землю. Но тут же вскочила и зашагала дальше. Сзади послышались голоса. Ее догоняли Катя и Егорушка. Обрадованная и смущенная, Оленька остановилась. Она ждала, — Катя подойдет и начнет ее стыдить при Егорушке: убежала, заставила всех беспокоиться, искать себя. Но Катя, переводя дыхание, сказала:

— Быстро ты ходишь…

— Ты смелая, — тихо проговорил Егорушка, зашагав рядом с Оленькой. — В балках волки встречаются.

— Волки? — Оленька боязливо оглянулась.

— Здесь-то нет, — рассмеялся Егорушка.

Пока шли до поселка, говорили о школе, об экзаменах, юннатовском кружке, и Оленька, казалось, забыла о суде. Но едва они миновали окраину и направились вдоль широкой улицы, Оленька сразу забеспокоилась; а ее в суд пустят? И вдруг, увидев знакомый одноэтажный дом, Оленька вбежала на крыльцо, миновала сени и, распахнув дверь, остановилась на пороге большой, освещенной комнаты. Так по и есть суд?

Прямо перед ней, в глубине комнаты стоял стол, покрытый красной материей, но за ним никого не было, а перед ним на скамьях сидели какие-то негромко разговаривающие люди. Может быть, она ошиблась? Оленька уже хотела было повернуть назад, когда неожиданно увидела слева от стола отдельную скамью, а на ней Юшку, каких-то двух незнакомых мужчин и мать. И, ничего больше не замечая, она бросилась в комнату и, оттолкнув пытавшегося ей преградить дорогу милиционера, ощутила такие ласковые и знакомые руки.

Оленька не проронила ни слова. Каждым движением, каждым взглядом, каждой черточкой лица она говорила о возвратившемся к ней счастье, о радости снова быть рядом с матерью. Анисья без слов, той же лаской отвечала дочери: «С тобой мне ничего не страшно. Я всё выдержу и перенесу. И суд, и приговор, и разлуку. Я знаю, тебя никто сейчас не может оторвать от меня, и я счастлива, хотя, может быть, скоро не смогу вот так обнимать и целовать тебя, моя Оленька».

Оленька не видела ни притихшего зала суда, ни Алексея Константиновича, вставшего из-за маленького столика, ни растерявшихся Катю и Егорушку. Она даже не слыхала, как Алексей Константинович, подойдя к ней, сказал: «Пойдем, Оленька, со мной». Она пришла в себя от громкого голоса, прозвучавшего в комнате.

— Встать! Суд идет!

Оленька встала вместе с матерью. Милиционер подошел к ней, чтобы увести ее со скамьи подсудимых, но судья, слегка подняв руку, остановил его, и она осталась рядом с матерью, словно разделяя с ней ее вину.

— Приговор!

Оленька выпрямилась, как на линейке, подняла голову и приготовилась услышать страшное слово, означающее годы разлуки. Но слова приговора сразу потеряли для нее свой смысл. В ее голове всё спуталось. К десяти годам, к восьми годам, к пяти годам! Стой, Оленька, крепись и держись. Нет, она никуда не отпустит от себя маму! Но что это такое? Почему Юшку и двух незнакомых ей мужчин, которые сидели рядом с ним, выводят куда-то на улицу, а мать и ее никто не трогаем, и она видит рядом с собой веселого Егорушку, усталого, но улыбающегося Алексея Константиновича и Катю, обнимающую мать. И вот сам судья подходит к ним и снова говорит:

— Суд учел смягчающие вашу вину обстоятельства, Олейникова, и приговорил вас к наказанию условно.

В Шереметевку все возвращались уже поздно. Майская ночь в степи темна, но коротка, и, едва коснувшись земли, она уже рассеивается в предутренних сумерках. И вместе с ночью бледнеют в небе звезды, а в степи — огни. Но до солнца ничто не нарушает степного покоя. Будут дремать птицы, стоять поникшие травы, и не пробежит по озимым спрятавшийся в балке ветерок… Пусть же после дня трудов и волнений отдыхает степь, а с ней и люди, возвращающиеся в Шереметевку. Закрыв глаза, сидит в кабинке Семен Иванович, сидит и думает о своей беспокойной должности. Суд отметил в приговоре, что он обязан вовлекать колхозников в колхозную торговлю. Дегтярев мысленно спорит с прокурором, — является ли Анисья жертвой Юшки или его помощницей? Спит Катя, спит Егорушка, сидя рядом с матерью. Он отмахал в этот день добрых двадцать километров да переволновался. И волки, которые не встретились ему в балках днем, чудятся во сне.

Анисья и Оленька стоят, обняв друг друга и, держась за крышку кабинки, мчатся через степь, навстречу утреннему солнцу.

— Мама, а ты знаешь, нас бабушка ждет.

Едва машина останавливается у ворот дома, Анисья первая бросается к калитке. Она видит Савельевну, сидящую на крыльце, опускается на землю и, пряча лицо в ее широкой юбке, плачет. Савельевна одной рукой обнимает подбежавшую Оленьку, а другой гладит голову Анисьи.

— Всё знаю, Анисья, всё. Ну, да не горюй, теперь беда позади! Теперь мы заживем!

Оленька слушает спокойные, добрые слова бабушки и смотрит в предутреннюю степь.

Солнца еще не видно, но оно уже разгорается и похоже на огромный пионерский костер, который как бы освещает ей дорогу и юность.