1
— Попробуйте, — сказала тетя Гриша. — У него есть прямые выходы. Но ни в коем случае не ссылайтесь на меня. Он терпеть не может, когда ссылаются на родственников. Здесь, знаете, родовое. Все Агенобарбы не любят своих матерей. В открытую. Эдипов комплекс наизнанку. Скажите ему, что вы видите в нем не только великого режиссера, но и великого политического деятеля. Это его всколыхнет.
Я так и сделал. Двери его кабинета глазом не охватить. Золотом по черной блестящей глади написано: "Цезарь Петрович Агенобарбов, режиссер, депутат". Меня встретил крепенький человек, однако с бабьим лицом, с широким носом и мясистым подбородком.
— Вы великий политик. И ваше место не здесь, а в парламенте. И я уверен, что в скором времени вы его возглавите. Я как профессиональный предсказатель тайного прихода это утверждаю и готов вам доказать, — так следовал я совету тети Гриши.
— Я режиссер, а не политик, — скромно ответил Агенобарбов. — Что вас привело ко мне?
— С некоторых пор мне мучительно не дает покоя одна идея, которая, надеюсь, и вас тревожит. Я это сразу понял, как только посмотрел ваш репертуар: "Эдип в Колоне", "Иудейская война".
— Волна, — поправил меня Агенобарбов.
— Да-да, волна, "Смерть Петрония", «Сенека», "Апостол Павел". Это же все однопорядковые вещи. В них и философия, и программа, и система средств. Народ чует праведность вашей идеологии. Народ принял вас. Он пойдет за вами.
— А вы? — режиссер сузил глаза.
— И я. Если буду жив к тому времени. Должна же когда-нибудь свободная культура поменяться местами с властью.
— Для этого она должна стать свободной силой. А культура безнасильна. Эрго, я не существую.
— Новая культура будет рождена в огне и на крови. Она будет выше силы и выше власти.
— Болтовня. Досужие разговоры околотеатральной поросли. Я вас где-то видел?
— Я жил у вашей матери, Агриппины Домициановны, владелицы несметных богатств.
— Пуговички да застежки пятнадцатого века? Впрочем, сейчас, когда деньги ничего не стоят, это что-то да значит.
— Вы ошибаетесь. Среди этих застежек есть одна штукенция оттуда.
— Старуха показала вам сицилийскую гемму?
— Я ее и имею в виду.
— Простите, я занят. Больше не смогу уделить вам ни минуты. — Агенобарбов резко поднялся. — Оставьте свой адрес. Если понадобитесь, я вас разыщу.
— Я приговорен к эксдермации, — выпалил я, и он оживился. Сел в кресло. Захлопал в ладоши.
— Это же восхитительно! У меня деловое предложение. Я добьюсь, чтобы эксдермацию совершили в моем театре. Я этот сюжет воткну в мой спектакль "Нерон вчера, сегодня, завтра". Это будет великолепно. Впервые жизнь соединится с искусством.
— О чем мечтал Нерон?
— И не только он! — Я от вас не отстану. Хотите контракт? Контракт на бессмертие. Хотите на условиях полного самоотречения? Вы должны согласиться! Что вам стоит? Вы же все равно приговорены!
— Я пришел к вам, чтобы вы мне помогли сохранить мою кожу.
— Да на кой черт она вам сдалась! Вы же не шкурник. И не производите впечатления сквалыги. Вы будете первым в мире актером живой эксдермации. Весь мир заговорит о вас. Что может быть выше и божественнее славы? Хотите, можете и текст своей роли сочинить? Я вижу, вы не лишены чувства меры. Вы будете и автором. Впервые в мире автор, актер и каскадер соединяются вместе! Шурочка! Комахин! Любаша, ко мне! — закричал что есть мочи Агенобарбов. Тут же двери распахнулись, и рядом со мной оказались две прелестные артисточки. Комахин обнимал меня за плечи.
— Ну что вам стоит? — говорила Шурочка. — Такое бывает раз в сто лет.
— В тысячу, — поправила Любаша. — А какие у вас прекрасные руки, волосы.
Любаша провела ладонью по моей голове, и озноб едва не лишил меня чувств.
— Ну соглашайтесь же, — сказала Шурочка и поцеловала меня в щеку.
— Господи, да успеете еще нажиться. У нас еще и декорации не готовы. Еще целых три месяца…
— Давайте на недельку съездим на чудные берега моря Лаптевых? Чистейший экологический интерьер. Можно хорошо подзарядиться.
— Зачем же мне подзаряжаться, если я лишусь шкуры?
— Фу, какой вы грубый!
— Взгляните на контрактик, — это Комахин сунул в мою физиономию лист бумаги. — Не спешите подписывать. Прочтите. Покумекайте. Если что неясно, спросите. Я бы на вашем месте не согласился на безавансовый договор. Пусть кинут с десяток косых.
Я встал. Собрался уходить. Мне преградил путь Агенобарбов.
— Я человек деловой. Ну а если вас ошкурят в подвале? Как падаль по земле поволокут. Это вам лучше? Подумайте! Мы сможем найти сотни желающих. Но вы нам подходите. И потому мы просим. Соглашайтесь! Вот вам моя визитная карточка. Гарантируем трехмесячный рай: исполнение любых желаний, обеспечение семьи, если она у вас есть, славу на все века!
Я направился к выходу. Вслед мне кричал пискливым голосом Комахин:
— Не рассчитывайте на зацепку. Мы обрубим все возможные варианты! Соглашайтесь, родной. Ждем вас.
2
Меня догнала Любаша.
— Я хочу с вами.
Букет нежнейших духов. Экстракт утонченной женственности. Вкрадчива и невинна. Глаза ангела. Сама преданность. О ней Ксавий потом скажет: на этой преданности клейма негде поставить, как, впрочем, и на невинности. Но это уж из меня прет обозленность, подогретая предстоящей эксдермацией. Она взяла меня под руку. Как же прекрасен этот мир! Как восхитительны ее пальчики!
— Любаша, вы прекрасны.
— Женитесь на мне.
— Но мне же осталось жить не более трех месяцев.
— А разве это мало? Вы даже представить себе не можете, как обостренно ярко можно испепелиться в такой сжатый срок. А потом я буду вас оплакивать. В черном наряде. Принесу к вашему надгробию черные розы. Неужели вы не чувствуете красоты?
— А опахало будет?
— Зачем опахало зимой?
— Черная вуаль, черные розы и черное опахало у черного надгробия с синим кварцем. Надеюсь, мрамор будет лабрадорский?
— Не шутите! Речь идет о спасении мира. Только жертвенность и самоотречение в начале прошлого тысячелетия помогли создать новую веру и новые надежды. Понимаете, была всеобщая жажда смерти и мученичества. Христиан сжигали на столбах, а они пели гимны во славу Бога. И сейчас нужна такая самоотверженность! Нужны герои. У вас все данные, чтобы стать им! Вы хорошо бы смотрелись и на кресте, и на живом огне. У вас прекрасное тело. Я его чувствую. Великолепные мышцы. Вы боксер?
— Доберман-пинчер.
— Я вижу вас в спектакле перед эксдермацией. Вы гнете подковы, убиваете быка, половините двадцать кирпичей, положенных один на один, а потом смиренно отдаетесь четырем палачам.
— Почему четырем?
— По нашей пьесе эксдермация одновременно начинается сверху и снизу. Агенобарбов придумал способ снятия кожи с помощью металлической накрутки. Знаете, такое приспособление: делается надрез и поехали. Кожа снимается полосками, в течение часа, а в это время гремит музыка, поют песни, вступают в поединок различные философские системы. В этом смысл и пафос спектакля. Он даст невероятный сбор. Разумеется, все пишется на пленку, прямой эфир, синхронный перевод, манифестации, демонстрации, консолидации, эсхатологизации, одним словом, полный культурологический пасьянс на века. После такого спектакля будет длительный перерыв, потому что этот спектакль скажет людям все. Вот почему Агенобарбов ухватился за вас. Не каждый может вынести часовое испытание. Я буду рядом с вами. Я разделю с вами все ваши муки…
— Вас тоже ошкурят?
— Степа! Как вам не стыдно?! Женщина на эшафоте — это же верх варварства. Сопричастность женщины в ином. Духовное сострадание есть высшая людская мука. Понимаете, по пьесе я ваша жена, христианка, а вы патриций Карудий, трибун, римлянин, принимаете смерть, чтобы спасти меня. Если мы поженимся, будет полное совпадение жизни и искусства. Это совпадение как раз и будет началом нового "золотого века".
— Но я здесь вижу соединение не искусства и добра, а искусства и зла!
— Совершенно верно. Так было всегда. Что такое Достоевский, как не изображение зла средствами искусства! Один философ совершенно верно подметил, что соединение красоты и зла возникает лишь в условиях совпадения трех факторов: первый — неизбежное приближение к смерти как результат совпадения жизни и искусства. Радость и триумф смерти как высшая форма пафоса жизни! Вы замечали, чем выше искусство, тем оно сильнее рисует последние мгновения смерти, изображает грани смертельного. Второй предел предполагает исключение альтернативных возможностей. Истинное искусство однозначно, но многолинейно. В нем нет двусмысленности. В нем все неминуемо обречено, хотя всякий раз обнажается возможность альтернатив. Вспомните последние дни и минуты жизни Христа. Здесь прекрасна сама по себе высота идеи обреченности! Заметьте, это публичная смерть. На горе, а не в крематории или в подвале.
— На юру и смерть красна?
— Именно! А потом, скажу вам по совести, одно дело гибнет урод, и совсем другое, когда на кресте совершенный человек, и телом совершенный, и духом, и лицом.
— Вы о Христе?
— Зачем же, о вас. Когда я впервые на вас взглянула, у меня сердце упало. Душа застыла. Я двух слов не могла сказать. И — кандидат наук по искусствоведению — запуталась в примитивных репликах Агенобарбова.
— Вы хотите лестью вынудить меня к смерти?
— Какая лесть? Какая смерть? Уход в вечность? Ну какой смысл прожить всю жизнь пошлым обывателем?! Кто бы знал Христа, если бы его не распяли? То же и у вас. О вас напишут исследования, романы, монографии, вы дадите свет людям по крайней мере еще на одну тысячу лет!
— И какой же третий фактор? — перебил я Любашу.
— Третий фактор характеризует ментальные формы бытия. Эти формы вбирают в себя все альтернативы, исключенные из возможной реализации. Понимаете, здесь удивительная тонкость: реальный мир отклоняется от гармонии переживаний благодаря расходящимся оттенкам. При этом достигается принципиально новый результат. Этот результат, даже если не замечать его собственной спонтанной ментальности, оказывается противостоящим и прежнему обыденному миру, из которого он вышел, и новому альтернативному комплексу различных тональностей. Благодаря этой сложнейшей живой диалектике тот или иной факт или то или иное явление входит в вечность, одновременно отвечает на многие вопросы, соответствует многим альтернативам. Так, Сократ вкладывается в любые системы…
— Потому что был казнен…
— Да не казнен же… А завершил свою ментальную сущность, которая развилась и стала жить спонтанной жизнью в разных сферах Космоса.
— Однако вы поднаторели в философской эквилибристике. Так зачем же это совпадение зла и искусства?
— О Господи, какой вы темный! Разрыв между культурой и жизнью — это вечная проблема, отсюда и все беды: культура оторвана от жизни, а жизнь от культуры — вот и получается замкнутый круг. Хотите, ко мне зайдем? Вот мои окошки черненькие на четвертом этаже.
— Вы не замужем?
— А как я могла бы предлагать вам свою руку и сердце? Смешной вы.
— Вы и не были замужем?
— Была и знаете за кем? За Агенобарбовым. Хотите, раскрою вам один секрет? Вы знаете, кто такой Агенобарбов? О, это страшный человек, Степа. Великий человек. Страшный и великий. Представьте себе, он дальний родственник императора Нерона.
— Может, однофамилец?
— Нет, что вы. Именно родственник. Он способен вызвать Нерона, он иногда беседует с ним.
— Чушь собачья. Еще один алхимик.
— Да нет же. Я сама слышала голоса. Сама присутствовала при их беседе.
— Может быть, записали?
— Представьте себе, записала. Могу дать вам тексты.
— И в каком же виде предстал перед вами зловещий шут?
— Не говорите банальностей. Нерон — гений. Образованнейший правитель, каких не знала история. Вы могли бы назвать руководителя государства, который был бы талантливым писателем, поэтом, актером, режиссером, наездником, покровителем искусств? Он погиб в тридцать один год. Юноша. А сколько успел сделать!
— Убил мать, брата, жен, детей, миллионы невинных христиан, соратников и друзей.
— Опять банальности. Во-первых, мать убили капитан корабля Геркулей и офицер морской пехоты Обарит за то, что она вела антиправительственные разговоры и готовилась свергнуть Нерона.
— Мать прикончила своего мужа Клавдия, чтобы дать престол сыну, а сын последовал примеру маменьки.
— Да не убивал он мать. История приписала ему матереубийство. Это все Тацит и Светоний распустили сплетни.
— Значит, надо верить не Тациту и Светонию, выдающимся римским историкам, а Агенобарбову?
— Наконец вы сообразили. Я не сторонница его режиссерской системы, но то, что он создает нечто небывалое, в этом я ни капли не сомневаюсь. Кстати, думаете, вы никого не убивали? Поройтесь в памяти и узнаете, сколько невинных жизней вы погубили. Не прямо. Нет. Косвенно. Вот и Нерон мучился оттого, что был причастен к убийству матери. Он — государь! Как же не быть ему в ответе за все, что делается в государстве? Борис Годунов вряд ли убивал царевича Димитрия, однако же как мучительны его размышления. Вы идете ко мне или нет?
— Пожалуй, нет, — сказал я и, попрощавшись, не гляда на Любашу, быстро расстался с нею.
3
Разрабатывая основы паразитарного бытия, я обратил внимание на постоянное чередование двух диктатур — пролетарской (говоря в духе каменной лексики последнего столетия!) и элитарной. Я сформулировал: диктатура пролетариата есть способ уничтожения культуры и всех богатств, выработанных человечеством. Надо отдать должное пролетарским массам, которые прилагали немало усилий, чтобы обрести верные способы прожигания всего того, что было нажито паразитарными элитарными образованиями. Эти массы безбоязненно карабкались по крутым каменистым тропам, чтобы во что бы то ни стало добраться и до тех далеко и высоко запрятанных ценностей, которые пресловутая элита берегла на черный день как зеницу ока. А диктатура элиты есть гедонистическая форма соединения зла и красоты, пользы и уродства, лжи и истины. Элита мучилась оттого, что готова была уступить только часть своего диктата пролетарским массам. Но пролетарские массы рассматривали эти частичные уступки как обман народа и стремились получить весь диктат, который дал бы им возможность поставить всю элиту к стенке, включая детей и младенцев. Элита страдала и оттого, что не могла сразу дать себя втоптать в грязь, расстрелять в подвале или в подворотне, а потому считала свой паразитаризм бездушным, а прогресс — безнравственным.
В своем исследовании я, естественно, опирался не только на социологические законы. Меня привлекали и нравственно-философские исторические методы. Индия, Китай, Персия, Греция, Рим дали варианты паразитарной жизни, всякий раз прикрывая свои изысґкания псевдофилософскими рассуждениями, предсказаниями и прочим бредом. Всякий раз сатанинские начала тщательно смешивались с другими началами, в том числе и с божественными. Получался довольно дорогой коктейль, доступный лишь особым образом подготовленной элите. Нынешние ведомства по откорму элиты имеют свою многовековую историю. За несколько десятков тысячелетий элита успела так накуражиться в своих логических лабиринтах, что, казалось бы, уже к началу нашей эры, то есть после Рождества Христова, уже нечего было выдумывать. Но не тут-то было. Именно с первого века и начинается новая эра элитарного брюзжания. Именно с первого века и пошли две линии элитарной софистики: одна — построенная на откровенном цинизме, другая — на откровенном отрицании цинизма. Обе, между прочим, претендуют на святость, мужество и нравственную чистоту. Оба направления зиждились на крови. Эта кровь по-разному проливалась, высасывалась из живых существ, и кровопийцы были непохожими, но суть в общем-то была одна: паразитировать на чужих бедах, несчастьях, успехах и усилиях. Христос и его последователи протестовали против этих двух основных направлений, а многие лжехристиане стремились создать честный и добропорядочный паразитаризм, когда властелин обласкивает своих рабов, питает к ним любовь, как можно питать любовь к рабам. Они доказывали, что паразитаризм выражает истинно свободное, демократическое рабство, когда высасываются и кровь, и мозги, и нервы, и силы, и настоящее, и будущее, и женское начало, и мужское, и детство, и старость, и отрочество, и девичество. У лжехристиан появились противники, которые стали именовать себя просветителями и атеистами. Они обосновывали беспредельность паразитаризма, истоки которого таятся в первоначальном накоплении, когда один древний обыватель сказал другому: "Это мое! И пошел ты вон с моего клочка земли, а то пасть порву!" Этот намек на разрыв гортанного аппарата атеисты рассматривали как преступление и на этом основании писали, что паразитарист — всегда преступник, кем бы он ни был — работодателем или журналистом, режиссером или отцом семейства, сыном Отечества или блудным сыном добродетельных родителей. Паразитаризм — разложение народа, страны, социального уклада. Но есть в паразитаризме, отмечали атеисты последующих времен, одна любопытная закавыка, которая делает это оборотническое явление уникальным. Я не случайно сказал "оборотническое явление". Оборотничество здесь обнаруживается в том, что хозяин жизни, созидатель, истинный владелец всего и вся (хлеба, зрелищ, таланта) становится угнетаемым, рабом, сукиным сыном, проклятым существом, гонимым и преследуемым, уничтожаемым и сгораемым от тоски, боли и горя! Истинный паразитаризм порожден исключительно демократическими системами и никогда не был прямой и грубой формой угнетения. Здесь проявляются высшие, я бы сказал гурманно-изысканные формы истязательно-кровожадной практики. Здесь особая форма человеческих отношений, которая вобрала в себя все многообразие биологической и социальной жизни. Я то и дело заглядывал в энциклопедические словари, где давалось такое определение: "Паразитаризм — форма взаимоотношений между организмами, когда один (паразит) использует другого (хозяина) в качестве среды обитания и источника питания, нанося ему вред. Паразит означает в переводе с греческого — нахлебник, тунеядец".
Я подумал: паразитарий — это такой способ жизни, когда хозяин превращается в раба, но паразитизм есть более высокая форма власти, когда паразитирующий (властвующий) живет действительно за счет хозяев земли, культуры, нации, рода, труда.
Пролетарские основоположники подчеркивали, что истинные хозяева не пользуются созданными ими благами жизни, а паразитирующие элементы сжирают львиную долю прибыли и так называемой прибавочной стоимости.
Новый догматический марксизм все силы направил на то, чтобы скрыть сам факт обновленного паразитирования, ибо хозяева и паразиты, поменявшись после революции местами, вели тайную жизнь: каждый скрывал свою сущность.
Никто до сих пор не знает, что какой-нибудь образованный Луначарский или казненный потом мэр столицы Каменев награбили столько ценностей, что можно было бы всю жизнь десяти поколениям их отпрысков жить безбедно… если бы, конечно, на их смену не пришли другие паразиты. А кто помнит, что тщедушная семейка некоего Иосифа Джугашвили сжирала в сутки тысячу прибавочных стоимостей, что равно ста миллионам римских сестерциев…
Впервые был рожден паразит особого свойства. Этот тип кровопийцы не в состоянии был существовать, не приговаривая ежедневно к смерти, к репрессиям, к ссылкам и лагерям по два миллиона своих граждан. Никто, к сожалению, не учитывает, во что обходится содержание современных паразитов-кровопускателей, число которых растет во всех сферах нашей многострадальной жизни!
Разумеется, вновь нарожденные паразиты и хозяева рассосались по отраслям, образовав фактически новый паразитарий, менее удобный и более гнусный. Новая формация паразитариев стала обладать и новыми качествами, новыми специфическими особенностями, зависящими от статуса паразитариев, от их эмоционально-интеллектуального склада, от способов расхитительной деятельности.
В каждой отрасли и в каждом направлении социальной жизни паразиты по-разному проявляли себя.
Правовые, или волюнтаристские, паразиты отчуждали от простого люда законы, конституции, правила жизни. Они направляли убийства и предательства, организовывали деятельность судов, прокуратур, тюрем и спецпоселений. По их велению и указаниям создавались режиссерские замыслы больших политических кампаний по отысканию врагов и друзей, по переводу врагов в друзей, а друзей — во врагов, сокращению и тех и других методами эксдермации, закапывания живьем, обезглавливания, обескровливания, обездушия, сжигания. Несбыточная мечта правового паразита — выстроить лестницу на небо и оттуда управлять, казнить и даровать жизнь истинным хозяевам правопорядка.
Прямо противоположен по своим данным паразит бесправного типа. Он создает ликующую среду, поддерживающую действия правовых паразитов. Бесправный клевещет, доносит, фискалит, сексотит, унижает себе подобных, яростно служит правовым паразитам. Его мучит постоянный страх, а потому его мечта — выстроить лестницу в подземелье, чтобы спрятать свою душу так, чтобы ее никто не мог достать.
Между правовым и бесправным типом паразитов стоит паразит функциональный, посреднический, бюрократический. Говорят, что только на конец второго тысячелетия только в одной Пегии было свыше сорока миллионов функционеров, то есть лиц, не участвующих в добыче хлеба, крова и одежды, но пользующихся всеми благами жизни.
Все паразиты, естественно, обладали разными психологическими качествами, что в соответствии с учением академика и собаковода Джульбарсова привело к новой типизации, якобы уравнивающей жителей страны. По системе Джульбарсова, на первом месте были паразиты интеллектуальные, эмоциональные и культурологические.
Паразит эмоциональный, иррационалист, всецело поглощен бездумным высасыванием соков и крови хозяина, увлекается зрелищами и противоположным полом, склонен к разного рода извращениям. Несбыточная мечта — изобрести счастье в виде куска мяса, чтобы можно было его жевать и даже выплевывать.
Паразит интеллектуальный, рационалист, занят интеллектуальными играми и компьютерами, разрабатывает для правовых паразитов систему ходов, укрепляющих власть оных, пребывает чаще всего на вторых ролях, довольствуется, как правило, добротными соками хозяина, проявляет заботу о хозяине, что не вступает в противоречие с его псевдо-гуманистическими проповедями.
Паразит культурологический живет исключительно талантами хозяев, обладает уникальными способностями находить способных людей, определять меру умерщвления, формы борьбы с ними; весь их смысл видит в унификации, в приведении неординарных хозяев в серые существа — эта несбыточная мечта становится реальностью, чем культурологический паразит сильно гордится.
Я не стану перечислять здесь все формы паразитарных проявлений, тем более что о них поведаю дальше, а сейчас лишь замечу, что, погрузившись в историю, я пришел к выводу: такой человек, как Нерон, воплощал в себе все виды паразитарных свойств и, думаю, положил начало некоторым новым формам социальных отношений. Потому он и привлек меня. И каково же было мое удивление, когда я вдруг увидел, что Нерон отнюдь не римское явление, он всеяден и всечеловечен, как сатана, демон, злой дух, исчадие ада. Будучи глубоко суеверным и даже мистическим человеком, я вдруг ощутил, что сгустки и осколки рассеянного им зла живут и поныне, и судьба подкинула мне этих же Агенобарбов не случайно. Разобраться в зловещих и тайных связях — в этом я увидел свое предназначение!
4
Я переехал в подвал Сутулиных и первое время мучился. Анна привела квартиру в порядок, но как ее приведешь, когда сверху подтекает, с боков тут же сквозь обои выступила зеленая сырость, а снизу дует, как в Заполярье. В тот день, когда я добирался поздно вечером домой, меня грызли предчувствия. Что-то должно произойти. Ничего хорошего, думал я, вслушиваясь в трепетные переливы моей бедной души. Но что именно? На всякий случай я, переходя железнодорожное полотно, нашел металлический костылек, аккуратно обернул его в газетку и сунул под мышку. По мере того как я приближался к дому, мышцы мои напрягались, я то и дело оглядывался, но никого сзади не было: неужто обманулся я на этот раз?
В коридоре и на лестнице тоже никаких признаков беды. Я вставил ключ в замочную скважину, повернул ключ и толкнул ногой дверь. В комнате было темно, но что-то я сразу учуял, быстро переложил костылек в правую руку, швырнул на пол портфель и повернул выключатель.
На моей койке сидел Кончиков. Напротив него детина лет двадцати в грязной куртке. На полу валялась пустая бутылка от водки: успели.
— Прокурор, значит, сучара! Прокуроры в подвалах не живут, сучара! Ладно, поквитаться мы успеем, а сейчас потолковать надо. Сидай, разбор будем делать. Нам торопиться некуда… Давай все по порядку, когда и где родился, кому служил, чем сейчас занимаешься.
— А я тебе, кажется, помог. Дважды спас, — сказал я.
— Не помог бы — не повидались бы сегодня. За это тебе спасибо. Да ты не бойся. Тебя мы не тронем. Нам бабки нужны. Достанешь бабки — цел будешь. Не достанешь — на тот свет жиганем.
— Я тебе и в третий раз помогу, если ты в беде окажешься, — сказал я, чувствуя, что именно это ему я должен сказать. — И ты это знаешь, сучара, как ты изволишь выражаться.
— А как же иначе? Всем скопом новую жизнь строим. Помогать должны друг другу. Ну давай, не тяни…
И вдруг мне захотелось раскрыться перед ними. Открыться до конца: люди же…
— Слушайте, братцы, коль хотите услышать правду обо мне. Жить мне осталось с гулькин нос. Что такое эксдермация, вы знаете, так вот, я к ней приговорен. За что? — спросите. За дело. Ничего не могу сказать. Хотел рассказать всему народу о том, кто и как людей мучает, кто кровь по капле пьет, кто довел страну до голода и нищеты…
— Ладно, хватит выступать! Надоела эта демагогия! — сказал Кончиков и встал с койки. — Снимай штаны и ложись на пол.
Это было для меня неожиданным.
— Саша, — сказал я как можно спокойнее. — Зачем ты так…
— Снимай, говорю, сучара, посмотрим, чем ты ублюдка заделал Нюрке…
Как только он произнес эти слова, так в глазах моих потемнело, что-то сильно зажглось в груди и я что есть силы ударил Кончикова костылем по башке. Он упал. Распластался с открытым ртом, и кровь хлестала из его головы: должно быть, я пробил ему череп. Его напарник, увидев происшедшее, метнулся к дверям, я почему-то крикнул ему: "Постой!", но он пробкой вылетел из комнаты, и дверь осталась распахнутой настежь. Дверь я прикрыл. Я почему-то верил, что Кончиков жив. Я оторвал от простыни кусок материи и стал перевязывать ему голову. В один миг повязка стала багровой. Я долго искал у него пульс, и, по мере того как не находил, рыдания, беспомощность и полнейшая растерянность повергли меня в отчаяние.
— Помоги же, Господь, не может быть, чтобы он умер. Не может быть. Я же не хотел… — шептал я.
К моей великой радости он приоткрыл глаза и попросил пить.
Я ринулся за стаканом, налил воды и поднес к его губам.
— Прости меня, Саша, я не хотел, прости меня, — залепетал я, — хочешь, убей меня.
Кончиков слабо улыбнулся:
— Чем ты мне, сучара, приварил? — он тихо это сказал, но я все равно понял.
— Костыльком, Саша, костыльком. Показать тебе этот проклятый костылек? — я вытащил костыль из газеты и повертел им перед его лицом.
— У меня в сумке флакон. Налей грамм сто.
Я вытащил из его сумки плоский флакон и налил ему в стакан. Судя по запаху, это была самогонка. Он выпил и сразу преобразился. Я не ожидал такой перемены. Правда, он тут же едва не упал. Я поддержал его, и он сел на стул.
— А где Боб? — спросил он.
— Сбежал, — ответил я, понимая, что он спрашивает о своем товарище.
— Ты — человек, — сказал Сашка. — Я бы на твоем месте меня добил и закопал. Кому я нужен? Кто меня будет искать?
— Хочешь, живи у меня? — неожиданно выпалил я.
— Спасти меня хочешь?
— Я себя спасти хочу. Ты не дослушал меня. Хочешь, я о себе расскажу? У меня с Анной ничего не было. Я ее из-под колес электрички вытащил. Она с маленьким кинулась под поезд, а я догнал и сбил ее с ног, а то бы в клочья. С тех пор припаялся я к ним. Я человек верующий, Саша. Ты в Бога веришь?
— Верю, — тихо сказал Кончиков. — Мы там все верили в Бога. Только он наш защитник и наша надежда.
— Так как же тогда ты Бога своего закладываешь?
— Дай еще выпить. Чой-то голова кружится.
Я налил ему еще.
— Ты полежи. Хочешь, «скорую» вызовем?
— Ты что? Я тут нелегально. Сразу спеленают. Поеду я к себе.
— Хочешь, я Анну позову?
— А где она?
— Я им отдал свою квартиру. Мне все равно крышка. Деньги тебе нужны?
На глазах Кончикова выступили слезы. Он повернулся к стенке и тихо зарыдал.
— Еще капни.
— Ты лучше поспи. Давай-ка я тебя уложу.
Он не сопротивлялся. Я уложил его на свою койку, а сам сел за столик и написал коротенькую записку: "Еще раз прости меня, родной. Оставляю тебе ключ, если захочешь уйти, запрешь, а ключ положи под половичок".
Я вышел на улицу. И на мгновение ощутил в себе радость свободы. Подвал становился для меня невыносимым. Мне во что бы то ни стало захотелось с кем-нибудь побыть, кому-то рассказать о себе, просто с кем-нибудь поговорить. Я сел в трамвай и поехал, сам не знаю куда. Вдруг я сообразил, что нахожусь в районе, где жила Любаша.
5
Дверь Любаши я вычислил по окнам. Постучался.
Каким же теплом, светом и нежностью обожгла она мою приговоренную кожу. Я даже не заметил, как она оказалась у меня на руках, такая теплая, нежная и доверчивая. На ней почти ничего не было. Она, должно быть, успела сунуть ножки в туфли на высоком каблуке: ненавижу себя коротышкой! Узкий диван жалобно мычал и назойливо скрипуче постанывал. Любаша мотала головой, и я не мог понять, чего она хочет. Потом я спросил, чего она показывала мне головой, она засмеялась:
— Я хотела, чтобы ты перенес меня на стол. Не из-за скрипа, нет. Я люблю заниматься любовью на краешке стола, чтобы немножко свисать. Но это еще успеется. А сейчас за дело, мой славный. Я счастлива, что ты сейчас прочтешь кое-что из нероновых размышлений. Вот листочки. Читай, а я пока сварю кофе. Я стал читать:
"Карудий. Сейчас повсюду пытаются стереть с лица земли идеал. Говорят, будто идеал угрожает миру похищением красоты. Греков побуждал к прогрессу идеал совершенства. И этот идеал ими был реализован. А потом они насытились гармонией, и от частого повторения свободный дух красоты был стерт. Стоики, эпикурейцы, неоплатоники стали вести схоластические споры о том, что есть красота, забыв про жизнь, про истинное в жизни. Они пытались преодолеть холодное дыхание смерти. Они не хотели убивать, а жизнь настаивала: 'Убей'.
Нерон. Я не просто художник, я созидатель. Единственный, кто создает жизнь-искусство. Я, как и Калигула, чувствую себя одиноким, когда не убиваю. Мне хорошо только, когда я с теми, кто еще не мертв, но уже близок к смерти. Только эта близость и создает некґтарный трепет души, без которого нет ни великой трагедии, ни актерского искусства!
Никто мне не докажет, что язык фламинго и язык патриция различаются по вкусу. Но величина — другое дело. Когда я Тагиллину предложил отведать измельченный язык казненного Сципиона и сказал ему, что это и есть языки первоклассных моих попугаев, он сказал: 'О лучезарный, это, должно быть, были гениальные попугаи! Можно было бы построить тьму силлогизмов, а затем с важным видом заключить: эрго, нет разницы между фламинго и человеком. Невиновных нет. Убивать можно и тех и других. Даже лучше, когда и тех и других. Одного оттуда, а другого отсюда. О лучезарный, как ты мудр и справедлив!
Карудий. Греки достигли определенного совершенства цивилизации. Однако даже совершенство неспособно противостоять скуке потребления, скуке беспощадного паразитарного повторения, когда один съедает другого. Для того чтобы поддерживать в цивилизации душевный жар, требуется нечто большее, чем конституция, гласность, демократия и рыночные отношения. Нужна еще и фантазия, нужен дар приключений, поиск новых совершенств, новых идеалов. Я вижу порочность формулы: государство должно быть отделено от искусства, а искусство — от повседневной суеты и праздности.
Нерон. Я создаю первое в мире Государство Искусства! Искусство выше жизни и выше демократии! Милосердие — вот основа империи. Милосердие императора распространится исключительно на мертвых! Я провозглашаю наступление "золотого века". Наступит наконец для всех блаженная радость. Сытые стада спустятся с гор по воле Фавна, и хищники не посмеют их трогать. Не нужны будут пастухи и земледельцы. Земля сама даст зерна и винограда столько, сколько окажется нужным, чтобы напоить и насытить всех! В Рим вернутся богини правосудия, богини искусств, красоты и плодородия. Они изберут единого и великого бога — Нерона, который будет властвовать, не терзая и не мучая. Мечи в ножны — вот клич "золотого века". Наступит долгожданный и счастливый мир — праздник Поэзии, Зрелищ, Любви! Новый Бог будет беспощаден лишь к тем, кто попытается очернить этот ликующий Праздник. Комета дала добрый Знак к всеобщему веселью!
Карудий. Вселенная больна. Жить под этим удушающим небом, где все прогнило, где все ложь, значит, неизбежно превращать праздник в пир во время чумы. Ликовать во время чумы — это абсурд!
Нерон. Двадцать веков пройдет, и мои слова повторять будут сто раз, а я утверждаю, что абсурд имеет смысл, когда против него есть система аргументов, выраженных как языком логики, так и языком искусства. Хватит растерянности и безнадежности! Пора снова ликовать — в этом я вижу единственный смысл бытия! Перед весельем и чума бессильна. Я буду убивать всех, чье чело опечалится.
Карудий. Как ты убил свою мать?
Нерон. Видят боги: я любил свою мать Агриппину. Но она не могла понять великих замыслов империи. Не могла принять Новую жизнь!"
6
Любаша принесла кофе.
— Люба, а я только что едва не убил человека. Случайно не убил.
— Вы герой. А я и не думала. Человечество никогда не сможет обойтись без убийств.
— И это говорится устами интеллигентки.
— Интеллигенция всегда была самой кровожадной. Вы еще не прочли о том, как Нерон об этом говорит. Вся сегодняшняя светская философия, все эти Ницше, Хайдеггеры, Достоевские, Камю — все есть у Нерона, потому что он — гений.
— Люба, вы — тоталитаристка?
— Я за высокое искусство. Прочтите же, наконец, вот это место.
Я стал читать:
"Нерон. Строительство новой жизни всегда начиналось с убийства близких. Дальние — это чепуха! Это никто. Фантом! Дальние — это даже не идеи! Это звуки: сто тысяч ахейцев, греков, лигийцев погибли — это все равно, что сказать о том, что на море был миллион волн. Я читал Софокла. С детства любил и знал его трагедии наизусть. А потом играл Эдипа. В Риме и в Греции. Я стремился проникнуть даже не в тайны Эдипова комплекса, тут все ясно, я хотел зайти за кулисы жизни, за пределы кровосмешения и злодейства, возвышения и падения, чтобы распознать всю гадливость и всю привлекательность красоты Зла, чтобы со дна потусторонних миров достать великие строфы и великие образы Нового Зодчества!
Я дрожал от счастья, когда за моей спиной хор пел:
И далее в антистрофе:
Карудий. Еще один фокус. Просвещенный тиран, улыбающийся диктатор, сатрап, выступающий против тирании. Ни один диктатор и приверженец самой жестокой тирании не миновал банальной схемы: террор, помноженный на любвеобильность, на крикливые призывы к милосердию, может привести к подлинной диктатуре и к подлинной тирании. Тиран — всегда садист, всегда трус и всегда боится заглянуть в глаза страданию, в глаза убиенных!
Нерон. Неправда. Я всегда стремился пройти через все возможные человеческие испытания, чтобы правдиво поведать о них в искусстве. Я всматривался в глаза распятых на столбах, разговаривал с горящими на кострах, видел, как пузырилась и лопалась от огня кожа невинных людей, ставших живыми факелами в моих садах. Живое человеческое страдание входило в мою душу, переплавлялось в горниле моего таланта и выходило наружу чеканной строкой. Иногда я сквозь изумруд смотрел на лица приговоренных — нет ничего прекраснее человеческой смерти! Какие строки рождались в моем уме! Какие сюжеты развивались в моем мозгу! Какие рукоплескания чудились мне: никогда еще нигде в мире Великий Император не был одновременно и Великим Поэтом, и Великим Актером, и, как теперь говорят, великим Постановщиком!
Карудий. Еще одна ложь. То, что всем государям мира недоставало культуры, это общепризнанно. Но культура не есть охапка знаний и умений. Культура есть духовный порыв и готовность отдать жизнь за ее духовный смысл!
Нерон. Почему же ты не готов отдать свою жизнь?
Карудий. Я буду готов, если узнаю этот смысл. И узнаю не силой слов и магий представлений, а силою моей душу, которая скажет мне, насколько истинно мое предчувствие и мое упование, насколько оно угодно Богу. Меня беспокоит, что я нахожусь на ложном пути, ибо ищу способ жизни и смерти там, где его не должно быть. Я никогда не делал никому зла. А когда воспламенились несколько римских кварталов, я сам гасил пламя и едва не погиб. Мне тогда казалось, что я нашел способ быть счастливым. Этот способ — в самоотверженном гражданстве, в добром сердце и в могучем бесстрастии.
Нерон. Чепуха! Я изобрел метод, который назвал методом воплощенных вымыслов. Сначала в голове моей рождалась идея. Идея — это лик. Образ. Затем я эту идею воплощал в жизни, а уже после описывал развитие этой идеи в своем творчестве. Думаю, что этот метод, когда будет подхвачен народами, станет всеобщим, и тогда воцарится Новое Царство, которое будет названо моим именем — НЕРОНОВО. Должен признаться, что процесс развития этого моего метода крайне мучителен. Чего стоило мне замыслить поджог Рима! Образ горящего города не давал мне покоя. Я просыпался ночью, объятый языками пламени, видел во сне тысячи горящих людей: среди них весталки, преторианцы, рабы, вольноотпущенники, трибуны и эдилы. Пламя всех уравняло. А потом моя идея осуществилась — Рим, будь он проклят, малодушный и предательский, сгорел дотла!
Я смотрел на горящий город, и в моей голове складывались прекрасные стихи о падении Трои, о конце света, о новой эре, родоначальником которой буду — Я. Стихия огня вдохновляла меня с такой силой, что я, глядя на зарево пылающего Урбиса, ощущал в себе не только огонь жизни и смерти, но и поэтический огонь, который сжирал меня до последнего остатка. В кровавых безднах моей души светились алые звезды, от пожарища они были светлее обычного, объятые пламенем к моему сердцу бежали огненные акведуки, храмы, виллы, памятники, колесницы, запряженные квадригами и аргамаками, мне были видны багровые языки огня, слизывающие бежавших воинов, вольноотпущенников, весталок, патрициев, — всех уравняло великое пламя, и если не я поджог Рим, как вскоре стали утверждать все мои противники, то моя воля была причастна к этому очищаемому свершению духа! Моя воля давно жаждала этих минут, и, кто знает, может быть, ее тайные силы и вызвали алую стихию. Наконец-то я увидел то, что никому не удавалось подметить. Рим — это не только храмы и стены, акведуки и памятники, это и легионы вооруженных воинов, собранных со всего света, это целые полчища гладиаторов, это и роскошные виварии, в которых жили дикие звери — тигры и львы, шакалы и туры, леопарды и медведи. Я видел, как толпы мятущихся людей натыкались на стаи разъяренных зверей, оборачивались и бежали от них в противоположную сторону, но здесь же их настигал все сметающий огневой вал. Восхитительную, неповторимую картину представлял собой центр Рима. Между Капитолием и Эсквилином пламя разрослось настолько, что образовало над городом своеобразный шатер, он достиг высоты ста метров, от этого могучего шатра шла смерть: безумие, должно быть, охватило людей, не знавших, куда бежать. Они кричали: 'Конец! 'Рим гибнет! 'Юпитер, пощади нас! И как же изумительно выглядели легионеры, мечами прокладывающие себе путь, вздыбившиеся лошади опускались на головы бегущих, падали разрубленные пополам женщины, и кровь лилась в этом жарком пожарище, и ничего в мире не могло сравниться с этой прекрасной, как смерть, убийственной красотой. Позже, это я знал, ходили слухи, будто бойню приказал учинить император. Что ж, снова можно говорить о великой моей воле, которой в те огненные дни были подчинены и люди, и звери, и бушующий огонь, и исчезнувшие воды. Мне удалось там же записать удивительные картины схватки зверей и легионеров, которые возникли между Палатином и Целием, где были узкие и густо застроенные улицы. Никакая арена цирка, никакие гладиаторские бои не могли дать такой законченной и продуманной совершенной красоты, которую создало беснующееся Пламя. Сначала воины столкнулись с жителями, бежавшими по узкой улице в сторону Квиринала. Поскольку жители преградили путь легионерам, они стали их рубить мечами. Кричали мужчины, плакали дети и женщины. Охваченные пламенем, их багровые тела метались живым огнем. Но каков был ликующий ужас, когда стая разъяренных львов с горящими гривами и хвостами накинулась на людей! Какой апофеоз жизни и смерти! Двое львов ворвались в гущу солдат, рвали их на части с такой остервенелой силой, будто мстя врагам своим за этот ужасающий пожар, за эту грозную гибель.
Я стоял на холме и пел как никогда:
— Вот в этом двустишии — весь род Агенобарбов, — сказала Любаша, обняв меня за плечи. — Пойдем, милый, я сделаю тебе носочки…
— Не понял.
— Ты не знаешь, что такое носочки? Агенобарбов никогда не спал без носочков. Носочки это массаж по щиколотку — но вся суть в креме. Крем должен быть ароматным и прохладным.
Я уснул в носочках, а когда проснулся, увидел рядом обнаженную Любашу. Она спала, и в солнечных лучах застыл на ее груди златокрылый таракан. Точно боясь спугнуть крохотное чудовище, я быстро оделся и также быстро скатился по лестнице.
7
В моем подвале никого не было. На столе была краткая записка: "Век вас не забуду. Сашка". Я лег на кровать и быстро уснул. Разбудил меня стук в дверь. На пороге стояла Шурочка (как она меня нашла?).
Она была в черном плаще, и на глаза была опущена черная вуаль.
— А где же черные розы? — спросил я.
— Какие розы? О чем вы? Я принесла вам роль.
— Вы, очевидно, хотели бы сыграть Славию и жениться на мне?
— Выбор за вами, государь.
Она потупила глаза. Поразительная способность маленьких красивых женщин изображать невинность. У громоздких это никак бы не получилось. А впрочем, как сказать.
— Но вы же предаете подругу. Или она знает, что вы ко мне пошли?
— До чего же вы странный! Пригласили бы меня войти, галантный кавалер.
Она сама переступила порог. Захлопнула дверь. Разделась и вошла в комнату, осматривая на стенах мои собственные пейзажи, портреты и прочую дребедень.
— А вы неплохо рисуете. Это все ваше? Да у вас, батенька, вкус. Эту девочку вы мне, надеюсь, подарите? — она остановилась у крохотного лилового портрета освещенной тоненькой девочки. На руке у подростка была прекрасная бабочка.
— Я ничего никому не буду дарить, пока не прояснится с моей жизнью. К тому же мои картинки скрывают здесь дыры и трещины: все ужасы этого подвала.
— Что за глупые фразы я слышу повсюду. Все ждут, что что-то должно проясниться. Все давно уже ясно. А они все ждут и ждут. А ваш подвальчик просто прелесть! Кстати, что заставило вас расстаться со своей великолепной квартирой в центре города? Сейчас редко можно найти человека, который готовился бы к смерти. Даже среди смертельно больных таковых нет. Здесь тоже все прояснилось. Кругом голод и нищета, а у всех еще сильнее надежда. Странное время, не так ли?
Она одарила меня дерзкой улыбкой. От нее повеяло запахом талого снега с фиалкой. Она, должно быть, обладала свежестью на грани холода. Как ей удавалось излучать такую прохладу — это ее тайна. В одно мгновение эта прохлада опьянила меня, и я прислонился к стенке. Она подошла ко мне и своей щекой потерлась о мою руку. Я очнулся и почему-то сказал:
— Хочу написать обнаженную с золотым тараканом на груди.
— Это необыкновенно. А я думала, вы не эстет. Я принесла роль. Вот она.
Я прочел несколько страниц.
— Неужели вы согласились на роль Октавии? — спросил я.
— Агенобарбов не спрашивает нашего согласия, — всхлипнула Шурочка.
— Здесь есть несколько неточностей. Префект флота, который убил по заданию Нерона его мать Агриппину, действительно выступил в роли мнимого любовника жены Нерона Октавии. Но он не убивал Октавии, поскольку был сослан в Сардинию, где и умер своей смертью. Жена Нерона Октавия, молодая двадцатилетняя красавица, действительно после развода весной шестьдесят второго года признала себя незамужнею женщиной, сестрой принцепса, но ей все равно предложили умереть. Она отказалась вскрывать себе вены. Тогда ее привязали к столбу и четверо врачей вскрыли вены на руках и на ногах. Молитвами ее слуг, христиан, удалось остановить кровь: кровь действительно не текла, это обстоятельство вынудило сжечь на кострах христиан. Затем врачи привязанную к столбу Октавию перенесли в жарко натопленную баню, где она и скончалась. По просьбе новой жены Нерона Сабины Поппеи и по распоряжению Нерона отрезанную голову Октавии доставили в Рим. Поппея долго рассматривала голову своей бывшей соперницы, а затем по этому поводу была устроена пирушка для близких членов Сената. В честь этого события Сенат определил дары храмам, а участники убийства Октавии были щедро одарены.
— Так в чем же неточности?
— А в том, что Нерон будто не знал о казни своей первой жены. Все до мельчайших подробностей он знал. Поппея слишком вольно себя вела по отношению к императору. Впрочем, она вскоре умерла, но не от горя по поводу того, что Нерон приказал утопить ее сына от первого брака, а оттого, что император, однажды вернувшись домой пьяным, ударил ногой в живот беременную Поппею, отчего она вскоре и скончалась. Это убийство в чем-то напоминало убийство Иваном Грозным своего сына. Нерон действительно любил Поппею, он устроил ей пышные похороны, поместил ее забальзамированное тело в Мавзолее, который воздвиг Август для императорской семьи.
Можно с уверенностью сказать, что эти три смерти, впрочем, четыре: убийство собственной матери, двух жен и брата Британика, послужили началом бесконечных казней в тогдашнем Риме.
— Как же тебя приятно слушать! Тысячу раз прав Агенобарбов, выбрав тебя на роль Карудия, стоика, воина, историка, христианина и неоромантика.
— Почему же романтика?
— Вот это прекрасно! Вас не интересует «нео»? Поясню. Истинный романтизм — это всегда высокое искусство. Романтический герой готов пойти на смерть, на мученичество во имя свободы, он всегда борется с мировым злом, и его сжигает безграничная жажда духовного обновления.
Истинный романтизм — это апофеоз смерти! Это страстная потребность мученичества и духовного совершенства. Первым романтиком был Христос. Если бы мне выпала такая участь!
— В чем же дело?
— Женщина на кресте? Это такой густопсовый реализм. Женщина должна рыдать у ног распятого. Ее мировая скорбь в стенаниях. Как бы я мучилась, если бы на моих глазах вас казнили! Я бы выразила всю мировую скорбь. У вас такие руки! Такая прекрасная кожа…
Упоминание о моей коже будто обухом трахнуло меня по башке. Пришло вдруг едва ли не полное умопомрачение. Я с такой яростью заорал на Шурочку, что она, побледнев, собрала свои вещички и метнулась к выходу.
8
Очнувшись от обморока, я свернулся калачиком и уснул.
В детстве, когда мы ушли от тети Гриши и нам снова негде было жить, и мы пристроились в теплой будке одной старой котельной, где было много старого тряпья и хорошо спалось, так вот тогда я пошел искать маму. Был мороз. На мне была крохотная кепчонка, и она не закрывала уши. Я бежал и не чувствовал холода. Навстречу шла женщина. Она крикнула:
— Мальчик, у тебя ушки белые. Разотри снегом, а то они отвалятся.
Я испугался: очень не хотелось, чтобы у меня отвалились ушки. Я тут же стал тереть снегом уши. И снова побежал искать маму. И снова мне повстречалась та же женщина. Она сказала:
— Мальчик, у тебя уши покрылись льдом. Ступай домой, иначе ушки у тебя отвалятся.
Я коснулся ушей, а они были покрыты ледовой коркой, я стал отдирать корку, и мне стало невыносимо больно. Со слезами на глазах я побежал в котельную. У дверей стоял Прахов-старший в меховом пальто, а рядом с ним милиционер.
— Пустите, — сказал я. — У меня ушки отмерзли.
— А ну мотай, гаденыш, — сказал Прахов в шубе.
— Я тебе сейчас… — погрозил милиционер, и я побежал прочь. Я бежал и плакал. Один старичок меня остановил:
— Почему ты плачешь?
— У меня ушки отмерзли, — сказал я.
— Иди быстрее домой.
— У нас нет дома. И мамы моей не могу найти. — Слезы душили меня, и я не мог, как надо, произносить слова. Но дед что-то, должно быть, понял. Он сказал:
— За углом больничка. Ты туда бегом.
— Тетя, — сказал я женщине в белом халате. — У меня ушки отмерзли…
— Во дает! — заорала женщина, к которой я обратился.
— Чего он хочет? — спросила другая женщина тоже в белом халате.
— Обычная попрошайка! — ответила тетя. — А ну марш отсюда, ворюга чертов. Знаем мы вас…
Я еще сильнее заплакал и побежал к школе. Дверь была закрыта, потому что были каникулы, и я стал стучать. За дверью гремела музыка, учителя были красиво одеты, они танцевали вокруг елки.
— Чего тебе? — спросил один из них.
— Да это же Степка Сечкин. А ну марш домой! Нечего тебе здесь делать.
Я не уходил. Нестерпимо болели уши. И я повалился под двери: будь что будет. Вышел директор школы. Он орал:
— А ну довольно дурью мучиться, Сечкин. Сейчас же отправляйся домой, а то вызовем милицию.
Он захлопнул дверь. Но через несколько минут пришла уборщица. Она отвела меня в свою каморку. Долго возилась с моими ушами, а потом я, свернувшись калачиком, заснул.
9
Свернувшись калачиком, я уснул и увидел во сне бабушку Марию.
— Тебя же убили? — спросил я.
— Убили, сыночек, — ответила она. — Но я пришла потому, что сегодня первая суббота после твоего дня рождения. Сколько тебе лет сейчас?
— Тринадцатый пошел, — ответил я.
— Правильно. Раньше ты был мальчиком, а теперь стал мужчиной.
— У меня ушки отморозились.
— А ты все равно станешь мужчиной. Повторяй за мною молитву, которая всегда будет спасать тебя от всех бед и несчастий.
Я стал повторять:
— Боже мой и Бог моих отцов! В этот торжественный и священный день, которым отмечен мой переход от отрочества к юности и возмужанию, я смиренно поднимаю к Тебе глаза и заявляю искренно и чистосердечно, что отныне я буду соблюдать Твои заповеди, буду любить всех, как самого себя, не буду гордиться и превозносить себя, но буду чтить и помогать всем, кто слабее и беднее меня. Я буду нести ответственность за все мои действия по отношению к Тебе!
— Теперь ты взрослый, и тебе ничего не страшно.
— А Бог не обидится, что я с ним на "Ты"?
— С самыми близкими и с самыми родными мы всегда на "Ты".
— А что значит "нести ответственность за отношение к Богу"?
— Ты всегда должен думать о том, насколько все, что ты делаешь и говоришь, угодно Богу.
Я проснулся оттого, что бой бронзовых часов слишком громко проиграл веселый марш.
10
Проснувшись, я почувствовал, что все мое тело покрылось коркой льда. В комнате было темно. В окне отражалась лампочка, и казалось, что за нею кто-то стоит. Я погасил свет, но человек в белом не исчезал.
— Кто ты? — спросил я, и по телу прошел озноб.
— Какая разница? — ответил шепотом человек. Он снял головной убор, обнажив большой лысый череп. У него была черная борода и кривой нос. Согласно установленным догматам он был похож на Апостола Павла.
— Неужто и ты за мою казнь?
— Мы сильные, — сказал он, — и обязаны мужественно сносить немощи бессильных. Каждый из нас должен угождать ближнему, а не себе. Ты ропщешь и тем самым становишься хуже, чем есть. Всякая душа должна быть покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога. Противящийся власти противится Божьему установлению. Помни: начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь не бояться власти, делай добро и получишь похвалу от нее. Начальник есть Божий слуга, тебе на добро. А посему стремись повиноваться не только из страха наказания, но и по совести.
— С радостью? — съязвил я. — С радостью и с весельем я должен кинуться к Агенобарбову и сказать ему: "Как же я счастлив, что с меня сдерут шкуру! Нельзя ли, милый потомок Нерона, поскорее это свершить?!"
— Любовь не делает ближнему зла, а злоба убивает человека.
— Но я же не сделал никому вреда. Не причинял зла. За что же мне погибать?
— А Христос сделал кому-нибудь зло? Помни: наступило время пробудиться нам от сна. Ночь прошла, и день приблизился. Отвергнем же дела тьмы и облечемся в оружие света. В этом наше спасение. Как днем, будем вести себя достойно, не придаваясь лжи и пьянству, клевете и злобности, сладострастию и распутству, ссорам и зависти. Облечемся в Господа нашего Иисуса Христа.
— Но это же смерть? Спаси меня, Боже!
— Никто из нас не живет для себя, и никто не умирает для себя. Кто это примет сердцем своим, тот будет угоден Богу и окружен любовью людской.
— Я все принимаю сердцем. Я верую, только спаси меня!
Я видел во тьме горящие Его глаза. И он точно вопрошал: "А для чего нужна тебе жизнь? Чего ты хочешь? Как и на что употребишь силы свои?"
Окинул взором я всю прошлую жизнь свою, и не было в ней ни света, ни добра, ни утренней прохлады, ни божественного дня. Не мог же я себе поставить в заслугу, что избегал доносов, потому что замарываться не хотел, что увиливал от бесчестных деяний: боялся наказаний, уходил от лихоимства, казнокрадства, взяточничества и подкупов, чтобы душу спасти. Не горланил проклятий, не взывал к убийствам и суровым мерам, страшился грех брать на себя. Но все равно смрадом несло от прошлой моей жизни. Мелкие грешки чередовались с более крупными, и все эти грешки, как сушеные грибочки, чернели на бесовских нитях: сколько их?! Конца им нет!
11
— Что скажешь, раб греха? Нынешние страдания ничего не стоят в сравнении с тем, какая вечная слава откроется тебе.
— И в тебе нет милосердия? И ты хочешь, чтобы я умер. Я раньше не хотел верить, что Павел слишком правый христовый уклон — назидательной жестокости Тебе не занимать — великий Апостол!
— Скажу еще раз: твои помышления плотские, а они суть смерть. Только помышления духовные есть мир и жизнь…
— Что же мне делать?
— Надеяться. Надежда, когда ее видит человек, не есть надежда, ибо если кто ее видит, то чего же надеяться? Но, когда надеемся на то, чего не видим, тогда воистину ждем и веруем. Дух подкрепляет нас в немощах наших, ибо мы не знаем, о чем молиться, как должно быть, но сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными.
— Нет сил даже надеяться…
— Ты растоптал самое главное, что было в тебе…
— Что именно?
— Именно… — с презрением прошептал Апостол. — Ты растоптал Любовь. Осквернил ее. Помни, у тебя может быть все — богатство, силы, надежда, но если не будет Любви — значит, ничего не будет. Я, Апостол Павел, без Любви — ничто. Если ты не обретешь Любовь, не будет у тебя ни веры, ни надежды, ни спасения…
— Моя Любовь умерла…
— Истинная Любовь бессмертна.
12
Мы — присмиревшие, до конца не отчаявшиеся, хитромудрые враги Бога! Мы в засаде у радиации, химизации, коллективизации. Окаймленные идеологическими и мнимонравственными удавками, мы на всякий случай обратились в верующих, а вдруг! А не для того мы обратились к Богу, чтобы легче управлять было безропотными, чтобы проще перенести смертельную дозу расщепленной материи, чтобы найти утешение в очередном самообмане. Чтобы смыть со своих уст позор блуда: "Господи, распятый Иисусе, не сходи с гвоздей своей доски, а вторично явишься, не суйся — все равно повесишься с тоски".
Я — в этом сонме неверующих, в этом шовинистическом, атеистическом, схоластическом полчище недочеловеков — и нет мне пощады, и нет прощения, и никакое покаяние меня не спасет…
— Снова гордыня обуяла тебя. Если ты умрешь, то за что? Истинная любовь может побудить человека отдать жизнь за друга, за родных, за свою семью, за великую идею, наконец. Но чудо Христа состояло в том, что он умер за грешников, которые стали врагами Бога. Это высшее проявление Любви — выше уже ничего не может быть.
— Значит, я должен умереть, чтобы лучше жилось Прахову и Хоботу, Агенобарбову и Любаше, Шурочке и Колдобину, чтобы изменить их отношение к Богу?
— Иисус не пришел, чтобы изменить отношение к Богу. Он пришел показать людям, каково это отношение и каким оно всегда было. Он пришел, чтобы неопровержимо доказать, что Бог есть Любовь.
13
Я долго блуждал по улицам и наконец забрел в букинистический магазин. В этот магазинчик я часто заходил и знал там все книжки наперечет, поэтому мог сразу обнаружить новые поступления. И вдруг среди богословской литературы я увидел алые томики. Они были небольшого размера, в мягкой обложке. Я схватил томики, тут же спросил, когда они поступили, и удивился ответу: "Всегда здесь были". Всего томиков было пятнадцать. Я бережно взял их в руки. Их, должно быть, никто в руках не держал, не раскрывал, так как плотные листочки, такой красивой бумаги я сроду не видел, были один к одному, точно склеены, и не разгибались. Я стал читать (это были толкования Нового Завета Уильяма Бартли) и ощутил неожиданно прилив сил и еще чего-то такого, что требовало от меня именно бережности и покоя. Я едва-едва прикасался к страничкам, они не шелестели, они отвечали мне ласковым прикосновением и от них шло белое сияние. Я обратил внимание на то, что на том месте, где стояли книжки, был листочек с ценой — триста шестьдесят рублей. Таких денег у меня не было, поскольку большую часть моих сбережений я подарил Топазику.
Я сразу обратил внимание на то, что последние пять томов были посвящены Посланиям Апостола Павла. Я стал листать эти томики, и каждая страница захватывала мое сердце: ко мне приходило то единственное освобождение души, в котором я нуждался. Мои деяния, как живые дети: они живут, взрослеют и умирают. Они не считаются с нашей волей. Нечистое деяние оставляет после себя потомство. Оно жаждет еще большего греха. Эти деяния ускоряют смерть. Когда Павел писал послания к коринфянам, преследования и казни христиан еще не проводились в широком масштабе, время мучеников еще не пришло. Христиане в то время страдали от остракизма и социальных гонений. Страх смерти всегда преследовал людей. В чем же сущность страха смерти? Страх перед неизвестностью или сознание своей греховности? А, может быть, смерть — увлекательное приключение, как это намерены объяснить мне Агенобарбов, Любаша и Шурочка. Я думал: пришло ли сейчас время мучеников или все же народ отделается легким остракизмом, голодом и нищетой. Я поражался той безропотности, с которой народ принимал лишения: полки магазинов были пусты, и надежды на появление продуктов не было. Все с нетерпением ждали лета, потому что летом можно было запастись травкой и корешками, свежей зеленью и ранними овощами. А, может быть, мученическая смерть будет разной, избирательной: одни будут тихо умирать от дистрофии, других потащат на виселицы и кресты, чтобы не роптали третьи, а четвертых и двадцатых будут потихоньку ссылать в рудники, в Заполярье, в военные подразделения.
В конечном итоге наступило время, думал я, когда почти все изображают несмышленых знатоков. Рассуждают, спорят, а о главном боятся заговорить. Главное засело в подсознании. Главное — это близкая смерть. Это индустриальное производство грехов. Все торопятся наблудить, напиться, нажраться, наворовать, награбить (это не одно и то же), обобрать близких, запастись чужим добром. Грех про запас! Кругом я вижу отчаянные бега к своим собственным смертям! Кто быстрее! Кто кого обгонит! Шидчаншин недавно мне сказал: "Еще неизвестно, кто из нас быстрее помрет, я или Прахов". Я не удивлюсь, если завтра узнаю о смерти Прахова, Агенобарбова, Любаши, Шурочки, Шубкина, Хобота, Литургиева, я кожей ощущаю их приговоренность. Их дни сочтены. И они этого не хотят знать. Точнее, они это знают, чувствуют, но гонят прочь от себя саму мысль о своей смерти, ибо пытаются заслониться от нее блудом, обжорством, лихоимством, грабежами!
Только мой прекрасный Топазик будет жить, и его крохотные ручонки окрепнут и, может быть, даст Бог, усилием воли отведут от себя и от других тот неминуемый грех, который ведет к гибели. И наконец, я нашел слова о том, какой должна быть любовь, чтобы она спасла каждого и вместе всех людей. И Павел вдруг заговорил о любви словами выросшего Топазика:
— Когда я только появился на свет, я увидел любовь совсем маленькой и как бы сквозь тусклое стекло. Это, наверное, оттого, что в подвале было темно. А когда мы переехали с мамой и бабушкой на новую квартиру, любовь стала большой и красивой…
Я хотел еще и дальше послушать, но ко мне подошла продавщица и сказала:
— Простите, мы закрываем магазин.
— Очень жаль, очень жаль, — лепетал я.
— Но вы можете взять нужные вам книги. И читать дома.
— Но у меня нет таких денег.
— А эти тома мы вам бесплатно отдаем. Вам завернуть?
— Как это бесплатно? — возмутился я, тут же вспомнив старуху и Анну, которые поначалу наотрез отказались от моей квартиры: человеку свойственно не верить в добро.
— У нас есть секретное предписание из Всемирного Союза Баптистов эти книги отдать бесплатно тому, кто станет их безотрывно читать здесь же, за прилавком.
— Но это же целое состояние?
— Не думаю, что вы станете продавать книги.
— Ни за что, — сказал я. — Нет, нет, не надо заворачивать. Я был в куртке. Часть книг я уложил в портфель, а часть прямо за пазуху. Мне сразу стало тепло, и чтобы ничего уже не изменилось, я торопливо выбежал из магазина.
14
Я бежал в свой крохотный подвальчик, чтобы наброситься на алые томики. Каково было мое удивление, когда я увидел, что подвал залит водой. Я швырнул к дверям валявшийся тарный ящик из-под овощей, встал, на него, чтобы отворить дверь. В комнате воды по щиколотку. Мое горе сменилось тихой радостью: как же вовремя я вынес отсюда Топазика. Возможно, раньше я бы не попытался заходить в эту мою сырую обитель, а сейчас пробрался к койке и лег. Батареи были отключены, и в комнате был адский холод. Началось, подумал я. Я всегда боялся того, что отключат газ и свет. Тогда во всеобщем холоде и темноте будет всеобщая смерть. Не раздеваясь, я стал читать: любовь никогда не перестает, она долго терпит, милосердствует, не превозносится, не завидует, не гордится.
Странички были гладкими и теплыми, как кожа Топазика.
Я читал о том, как американский президент Линкольн обладал великим долготерпением. Он не выносил мистера Стентона, который презирал и оскорблял Линкольна, называя его "низким коварным клоуном" и "подлинной гориллой". Стентон издевался: "Дю Щелю поступил неразумно, отправившись в Африку, чтобы поймать гориллу — ведь эту гориллу можно было найти в Америке, в штате Иллинойс". Линкольн ничего не ответил на оскорбление и назначил Стэнтона министром обороны, потому что он лучше всех знал дело. Прошли годы, и в ночь, когда Линкольн был убит в театре, где положили тело президента, тот же самый Стэнтон сказал: "Здесь лежит величайший из руководителей, какого когда-либо видел мир". Я читал эти строчки, и слезы захлестывали меня: вот оно истинное долготерпение, истинная долготерпеливая любовь! Господи, думал я, я живу в стране, которая породила ВЕЛИКУЮ, ДОЛГОТЕРПЕЛИВУЮ ЛЮБОВЬ. И она же и похоронила эту любовь! Изъяла из жизни, из души народной, заменив ее глупостью и демагогией.
Я еще недавно думал о том, что важнейшая черта народов России, об этом говорил великий провидец Федор Михайлович Достоевский, это долготерпеливое, бескорыстное, безбоязненное сознание своей греховности, неспособность возводить свое несовершенство в закон, право и мораль и успокаиваться на них, отсюда жгучие требования лучшей жизни, жажда всеочищающей любви и подвига. Как же мне дорог был со своей великой мученической мыслью другой провидец — Владимир Сергеевич Соловьев, который выражал свою главную мысль примерно так: "Как бы глубоко ни было падение человека или народа, какою бы скверной ни была наполнена его жизнь, он может из нее выйти и подняться, если хочет, т. е. если признает свою дурную действительность только за дурное, только за факт, которого не должно быть, и не делает из этого дурного факта неизменный закон и принцип, не возводит своего греха в правду. Но если человек или народ не мирится со своей дурной действительностью и осуждает ее как грех, это уж значит, что у него есть какое-нибудь представление или идея, или хотя бы только предчувствие другой, лучшей жизни, того, что должно быть. Вот почему Достоевский утверждал, что русский народ, несмотря на свой видимый звериный образ, в глубине души своей носит другой образ — образ Христов — и, когда придет время, покажет Его въявь всем народам, и привлечет их к Нему, и вместе с ними исполнит всечеловеческую задачу.
А задача эта, т. е. истинное христианство, есть всечеловеческое не в том только смысле, что оно должно соединить все народы одной верой, а, главное, в том, что оно должно соединить и примирить все человеческие дела в одно всемирное общее дело, без него же и общая вселенская вера была бы только отвлеченной формулой и мертвым догматом. А это воссоединение общечеловеческих дел, по крайней мере самых высших из них, в одной христианской идее Достоевский не только проповедовал, но до известной степени и показывал сам в своей собственной деятельности".
Я почувствовал вдруг эту великую силу всеединения! Мне захотелось любить и Прахова, и Агенобарбова, и Шубкина, и Комахина, и всех, кто ослеп в этом мире, кто силою зла заслонил от себя высшие человеческие добродетели. И вдруг я ощущаю в себе дикую, страшную ложь. Сила всеединения, безумие любви, захватнический порыв — вся эта изнанка истинной божественной любви обернулась морем греховности, в котором и я захлебываюсь вместе с другими — нечем дышать, и нет надежды! Удушающий шепот Любаши: "Я не признаю в любви никакой иерархии. Я люблю силу, власть, но на самом высоком уровне. На космическом уровне Вагнера и Нерона! Я люблю сверкающее исступление богочеловека. Поверь мне, и безобразное может быть прекрасным, надо покончить с империализмом в эстетике и в любви. Все может быть обращено в прекрасное, если мы этого сильно захотим, если не смотреть на некоторые вещи через очки разума, надетые на нас общественной моралью. Так говорит одна моя великая знакомая, француженка, она занимается любовью как суперзвезда, ей не чужды встречи с гомиками, эксгибиционистами, коллективистами, педерастами. Она любит оргии. А ты любишь оргии?"
Я молчал, понимая, в какой трясине оказался. А она продолжала: "Любовь — это подлинное всеединение, это самая великая радость оттого, что ты доставляешь счастье другим. Кстати, моя Шурочка фригидна, потому что у нее нет и намека на клиторную чувствительность, а учиться она не хочет. А знаешь почему многие красивые женщины фригидны? Потому что они не ориентированы на то, чтобы доставлять радость другим. Их мозг, душа и чувства во власти гордыни: даже к любимому они не в состоянии снизойти. Их самоґмнение настолько высоко, что они, даже если сознают, что оно им во вред, не в состоянии преодолеть его. Я никогда не ношу трусиков и всегда готова понять и принять любого мужчину, если он мне по душе или мне его очень жалко! И мужчины это не просто ценят, они рождаются заново! Многие женщины жалуются, что мужчины входят в них и выходят из них как будто компостируют в троллейбусе проездной билет. Но если женщина лежит как доска, она этого заслуживает. Нужно перестать быть дельфийскими пифиями, вокруг которых надо ходить с иерихонской трубой, чтобы пробудить эрогенный Сезам. Это любимые слова моей знакомой француженки. Она евангелистка. Она любит говорить о сексе так: 'Вы хотите, чтобы к вам пришел Великий Оргазм. Великий, как Вечность, подарите партнеру лучшую часть вашей души, ибо сказано в Библии — ищите и обрящете, стучите, и вам откроется. Нужно не только любить давать, надо еще знать, как это делается'".
Когда я сказал, вздохнув: "Бедная Любаша, бедная Шурочка, бедные женщины, тонущие в грязи", она улыбнулась и ответила: "А грязелечение тоже полезно".
Снова и снова я ощущаю в себе неспособность любить Шурочку и Любашу, неспособность помочь им расстаться с бесовскими утехами. Что из того, что Шурочка и Любаша сыграют свою роль, ощутят минутный успех и даже славу?! Что из того, что с ними побывает еще один легион мужчин?! Прав Соловьев, из греха можно подняться, навсегда выйти только в одном случае, если человек этого сам захочет. В куриных мозгах Любаши нет места даже для крохотной мысли о том, чтобы захотеть преодолеть свою греховность. Господи, а мои мозги?! Они ничуть не лучше Любашиных. Может быть, моя смерть и есть мое спасение? Я повсюду вижу ликование смерти. Вижу, как похоть и гордыня вселяются в людские души. Смерть, похоть и гордыня — союзницы, и нет более неразлучной троицы.
Я вдруг ощутил, что смерть мне не страшна. Что я ее не боюсь, ибо мне показалось, что в моей душе зажглась Любовь, а Любовь — это и есть Бог…
15
Я, должно быть, так увлекся своими размышлениями, что не заметил, как кто-то вошел в мою обитель.
— Вы что оглохли, Степан Николаевич! — Я поднял голову и увидел Кончикова. Признаться, я ему не обрадовался: он помешал моему общению с Богом. — Да у вас настоящий потоп. А холодина!!! Ведра у вас хоть есть?
— Откуда у меня ведра? — сказал я. А он махнул рукой и, прыгая с ящика на ящик, выскочил из комнаты. Через минуту я уже слышал, как в коридоре он шумел, доказывая неотложность мер:
— Ваш дом рухнет к чертовой матери, если не убрать воду! Все подвалы залило водой. Отопление и электрика выйдут из строя! Немедленно надо принять меры. Я сантехник, но бесплатно работать не буду. Бабки на бочку — найдем вам слесарей, штукатуров и каменщиков — починим канализацию и отопление… Решайте, а то я уйду на другой объект…
— А вы, собственно, кто будете? — раздался чей-то старческий голос.
— Да никто. Просто предлагаю услуги. Не хотите — идите в ЖЭК, там никого сроду не бывает, вот уж вторую неделю все пьянствуют. Самогонки наварили и балдеют в котельных. Власти в стране нету, сами знаете…
— И скоко ты возьмешь?
— Да немного, отец: на выпивку, да на закуску, да на похмелье с закуской, конечно, да умножь на пятерых… Вот и посчитай…
— А за какой срок сделаешь все?
— А как мастеров найду! Найду сегодня — к завтрашнему дню можно и к работам приступить. Дня за три управимся.
На следующий день действительно работы закипели: воду убрали, стали чинить отопление. Жители были благодарны Кончикову, который то и дело приходил ко мне.
— Побывал я у матери. Она всему виной. Рассказал я ей, как вы меня трижды спасли, а она как закричит, несчастная: "Держись ты этого человека, как вошь кожуха! Иди и сделай ему какое-нибудь добро, а не сделаешь, Бог возымеет на тебя обиду, накажет сурово и сделает тебя ассирийцем". А что такое ассириец, понятия не имею. А потом еще старуха моя сказала: "Не пойдешь с покаянной к нему — сама пойду, а тебя к лешему прокляну…" Вот я и пришел…
— А сам бы не пришел? — спросил я.
— Может быть, и пришел, только не сразу. А оно видишь как вовремя, в аккурат получилось.
— У Анки не был?
— Боюсь. А хочу проведать. Очень хочу. Пошел бы к ней жить, если бы приняла. Как ты думаешь?
— Не знаю, это у нее спросить надо.
— Тут у тебя ничего не осталось? Дай мне каплю пропустить.
Я вспомнил, что его бутылку засунул в шкаф. Он выпил, закусил огрызком хлеба, запил водичкой и сказал:
— Скажи по правде, ты простил меня?
— Простил, — ответил я спокойно. — Но что тебе даст прощение?
Я не ожидал такого поворота нашего разговора. Сашка вдруг откинулся на стуле:
— Да как что даст? Да у меня уже душа на место возвратилась. Я дышу как свободный человек, и мне не страшно ничего.
— А раньше?
— А раньше я, как зверь был.
— А как же ты в Бога верил?
— Там, в колонии, мы все верим в Бога, только Бог у нас другой там: он не против, чтобы мы покуражились над теми, кто над нами ненасытно поиздевался…
Наш разговор перебил стук в дверь. Я крикнул: «Войдите», и на пороге, к моему изумлению, показался Шидчаншин. На его лице была написана какая-то виноватая растерянность:
— Я еле-еле нашел тебя, — сказал он, озираясь. — Я по делу и ненадолго. Простите, — обратился он к Сашке, — я не знаю, кто вы, но хотел бы со Степаном Николаевичем поговорить наедине.
Мне это обращение Шидчаншина не понравилось.
— Он — мой брат, — неожиданно для себя сказал я. — При нем все можно.
— И все же, извините меня, — заискивающе улыбнулся Провсс, — не могу я при свидетелях. Я вас глубоко уважаю, но…
— Да мне самый раз в котельную бежать, — сказал Сашка и направился к выходу.
— Ты, надеюсь, письмо получил из своего ведомства? — с места в карьер начал Провсс.
— Никакого письма не получал.
— Как так?
— Очень просто, мне было не до писем, да и письмам было не до меня. Я чуть здесь не окоченел. И если бы не Сашка…
— Я считаю твой шаг безрассудным с отдачей квартиры, но об этом потом…
— А почему безрассудным?
— Ну пойми меня правильно, надо в целом о благе народа думать, а не хутора сооружать. Заплаты ничего не дадут…
— Я заплату, ты заплату — смотришь, и одеяльце получится, — пошутил я.
— Я не верю в лоскутные одеяла, надо глобально все делать.
— Меня от глобальности воротит…
— Ну прости меня. Просто я пришел к тебе потому, что есть более серьезный способ помочь людям.
— Какой?
— Этот способ может осуществиться, если придет к власти Хобот.
— И если повалится Прахов-старший?
— Совершенно верно. Хобот — истинный демократ, знает дело и может быстро вывести страну из тупика.
— Ну и пусть выводит.
— Надо помочь, чтобы он пришел к власти.
— Я тут при чем?
— Я даже не знаю, как тебе и сказать. Ну неужели ты не получал письма? Там тебе должны сделать предложение.
— Какое?
— Согласиться на публичную эксдермацию, — медленно, но уверенно проговорил Шидчаншин. — Наше гуманистическое крыло нескольких инициативных движений взяло бы на себя все расходы по обеспечению солидной пропагандистской кампании вокруг твоего дела.
— Какого дела?
— Посвящения тебя в великомученики. Понимаешь, ты не просто умрешь, а сделаешь великое дело для народа. Народ поверит в тебя. У нас есть предварительные данные обследования общественного мнения по этому вопросу.
— А для чего нужно такое посвящение?
— Только таким образом ты сможешь помочь Хоботу прийти к власти.
— Но как?
— Очень просто. Одно дело — я буду агитировать за Хобота, а другое дело — великомученик. Народ поверит тебе. Мы развернем огромную кампанию. С Хоботом уже согласован этот вопрос. Он выделяет пять миллионов на всесторонний избирательный процесс.
— То есть на мое ошкуривание?
У меня зрело желание разразиться руганью, запустить в Шидчаншина железнодорожным костылем, выгнать его из моего подвала. Он опередил меня:
— Я тебя не тороплю с ответом. Подумай. Я завтра приду к тебе или через пару дней. И не злись, ради Бога. Если бы мне предложили такое, я бы, не задумываясь, согласился…
Он ушел, а я стал размышлять о моей жизни, точнее, о моей смерти.
16
Я уже ничему не удивлялся, но, когда на моем пороге оказался Паша Прахов, я был поражен. Он волочил свое брюхо, и ему было тяжело переступать с ноги на ногу. Сашка от изумления — сроду не видел такого живота! — разинул рот.
— Прости меня, но я разыскал тебя, срочный разговор. Извините, я не знаю, кто вы, — не могли бы нас оставить наедине со Степаном Николаевичем?
— Это мой брат, — сказал я. — Можно и при нем.
— Я не стал бы тебя, Степан, беспокоить, если бы дело не касалось всей страны в целом. Ты знаешь, как я люблю наше Отечество, единственную нашу Родину, поэтому я и обращаюсь к тебе со всей ответственностью. Ты знаешь мои взгляды на жизнь, на народ, на страну. Я никогда в жизни не юлил, всегда шел прямой дорогой, и теперь эта дорога привела к тебе.
— В мой подвал.
— Подвал мы тебе быстро заменим. Если мы с тобой договоримся, то через пару дней я приду к тебе с ордером…
— На арест, — подсказал я, и Сашка едва не подпрыгнул на стуле.
— Нет, не на арест, а на квартиру. На удобную красивую квартиру в престижном доме.
— И на престижном этаже? — подсказал я.
— Именно, — ответил Прахов и добавил, обращаясь к Сашке. — Плесни-ка мне чего-нибудь. — Сашка плеснул. Прахов выпил. — Господи, какая дрянь! Ты не смог бы сбегать, я тут на уголке видел магазинчик. Возьми червончик…
— Да за червончик ничего не купишь, — ответил Сашка.
— Добавь, старичок, — обратился ко мне Прахов, и я добавил. Когда Сашка ушел, Прахов продолжал, но прежде спросил: — Ты письма не получал?
— Откуда?
— Из своего ведомства.
— О чем письмо?
— О твоем участии в широковещательной программе Нового экспериментального театра.
— С ошкуриванием? — улыбнулся я.
— Ну зачем так грубо? Дело касается не нас с тобой, а Отечества. Сейчас, не скрою, случилось так, что ты скоро будешь в центре борьбы за власть.
— Я никакого отношения к власти не имею.
— Все правильно, но силы, которые рассчитывают завести страну в тупик и в новый кризис, намерены использовать твое имя и твою казнь для достижения своих целей.
— И что ты предлагаешь?
— Прежде всего не торопиться и пообещать мне без моего ведома не предпринимать никаких шагов.
— Объясни, что происходит?
— Мне не хотелось бы тебе все выкладывать, так как я на это не имею права. Этим делом занимается служба государственной безопасности. Дело предельной государственной важности. Отечество наше действительно в опасности. Евреи ведут активнейшую подрывную работу. Их ставленником в настоящее время являются Хобот и его группировка. Они порвали с народом и предали его.
— Ну а я при чем?
— А теперь они готовят акцию, в которой хотят использовать твое имя и твою казнь для утверждения своей программы и для своего прихода к власти.
— И ты предлагаешь мне отказаться от публичной эксдермации? Что ж, это благородно. Я тоже так намерен поступить.
— Ты меня неправильно понял. От эксдермации публичной ты не должен отказываться. Ни в коем случае! Но послужить ты должен нам, а не им.
— Кому? Твоему отцу? Ты будто бы с ним в ссоре был.
— Да нет же, послужить не мне, не отцу, никому другому, а Родине. У нас единственная Родина, неделимая и великая.
— Империя?
— Называй это империей или как угодно, только Родина у нас одна, и наша патриотическая задача сплотить все силы, чтобы помочь Отечеству. Поэтому я выступаю и против отца и против Хобота. Они в общем-то оба одного поля ягоды.
— А ты за кого?
— Я за единство всех патриотических сил и движений. Я недавно избран вице-президентом этого единства. Кстати, Шубкин — мой заместитель. Могу по секрету тебе сообщить одну вещь. Только смотри, ни-ни. Когда Шубкин узнал, что тебя хотят склонить к участию в их избирательной кампании, он знаешь что предложил?
— Не знаю.
— Он предложил тебя укокошить. Я категорически выступил против. Я верю в глубокую твою порядочность. Верю в твою верность Родине. А она сейчас в большой опасности. Русские, как и пегии, перестали быть хозяевами своей земли. Нами стала управлять заграница, которой все продано с молотка.
— Уже продано? — спросил я.
— Здесь, прости, я неточно выразился, собираются продать.
— Сионисты?
— Разумеется. Послушай, какие вопросы ставит сегодня прогрессивная печать: "Почему русские, представляющие основную часть населения, как африканцы в ЮАР, по-прежнему остаются за бортом государственной и политической жизни? Почему в двадцатом столетии существовавшее века Русское государство уничтожено, а в то же время создана и бережно пестуется на наших глазах искусственная страна Израиль? Кто осуществляет крупную стратегическую операцию "русский фашизм"? Как происходит, очевидно, групповой захват ключевых позиций в важнейших структурах общественного бытия? Куда подевался еврейский пролетариат? Когда прекратятся насквозь лживые причитания о "беспримерных гонениях", "особых страданиях евреев" (вспомним хотя бы опровергающие этот миф слова Ф. М. Достоевского: "Неужели можно утверждать, что русский народ вытерпел меньше бед и зол за свою историю, чем евреи где бы то ни было? И неужели можно утверждать, что не еврей весьма часто соединялся с его гонителями, брал у них на откуп русский народ и сам обращался в его гонителя?…")? Почему проблема о русско-еврейском диалоге тонет в молчании? Почему мы практически не говорим о тех, кто наподобие арийцев в недавнем прошлом собирается сегодня завоевать весь земной шар и что для этого имеется давно задуманная программа? Будут ли отысканы и привлечены к ответственности убийцы Е. Евсеева — одного из крупнейших современных специалистов по сионизму-расизму?…"
— А говорят, что вы с отцом в одну дуду играете, а для народа разыгрываете конфликт? — перебил я Прахова.
— И ты поддался на эту провокацию. Я думал, ты поумнее и подальновиднее. — Пришел Сашка. Грохнул бутылку на стол. Прахов откупорил. Налил себе и выпил. Сашке не предложил. — Ты спроси у брата своего, за кого он будет голосовать, за патриотические силы или за этих миллиардеров! В общем, так, старина, я тебя предупредил, а ты решай сам. Я через пару дней приду к тебе.
Прахов вылил остатки спиртного в стакан и выпил.
17
Письмо я действительно получил на следующий день. Это была официальная просьба моего института срочно явиться в дирекцию для решения важнейших исследовательских задач. Оказывается, как я потом узнал, Любаша с Шурочкой явились в мою контору с официальным прошением, подписанным одним из замов вновь назначенного министра культуры. В прошении говорилось, что Новый экспериментальный театр мирового класса намерен поставить спектакль "Нерон вчера, сегодня, завтра", а посему на роль Карудия просят отпустить сроком на три месяца старшего научного сотрудника и художника Степана Николаевича Сечкина, все расходы театр берет на себя, больше того — готов перечислить пятьдесят тысяч в НИИ для развития научной работы… и пятьдесят тысяч в Министерство культуры для перезахоронения останков Нерона.
— Мы вас совершенно не понимаем, — взвился Мигунов, когда я наотрез отказался участвовать в спектакле. — Вы на самом деле не только не патриот нашего института, но еще и вздорный человек.
— В вашем положении за соломинку хватаются, — возмутился зам. Мигунова Шабашкин. — Вы же приговорены. У вас нет никаких шансов. Я говорю открытым текстом, потому что дальше играть в прятки просто ни к чему. Вы скажите спасибо, что мы идем вам навстречу и готовы откомандировать вас с сохранением зарплаты в распоряжение театра. Где это видано, чтобы сотрудник, обязанный выполнять безвозмездно любые задания, отказывался соблюдать элементарные правила внутреннего распорядка учреждения? Как вы считаете, Соломон Рафаилович?
Соломон изобразил невероятное удивление: он поднял свои плечи так высоко, что голова совсем исчезла, лишь большой красный рот повторял одни и те же слова:
— Ничего не понимаю. Никак в моей голове не укладывается. — Соломон опустил плечи и обратился ко мне, выпучив свои бельма. — Может быть, вы объясните нам ваш столь категоричный отказ?
— Коль это так выгодно, не хотели бы вы вместо меня выйти на театр? — спросил я Соломона.
Он фальшиво рассмеялся:
— Конечно же, пошел бы, но кто меня, старого человека, возьмет? Кому я нужен, такой развалюха? Вас сама природа наградила всеми необходимыми для этой роли данными.
— Я предлагаю зайти с другой стороны, — поднялся Ковров, зам. по моральным вопросам. — Мы располагаем прямыми сведениями о том, что с 15 на 16 ноября Сечкин провел ночь у Алисы Владимировны Короедовой, а на предложение Короедовой зарегистрировать свой приход ответил категорическим отказом. Согласно моральным параграфам шестнадцатому и двадцать шестому, лица, вступающие в преступную связь, не исключающую зачатие, караются по статье седьмой морального кодекса, согласно которой виновґный лишается свободы сроком на сто семь лет четырнадцать дней и семь часов. Алиса Владимировна Короедова, вы подтверждаете наличие преступной связи с гражданином Сечкиным?
Алиса встала. Посмотрела в мою сторону. Коснулась кончиком алого платочка своего лица. Я смотрел на Алису. Агенобарбов, который также был здесь, даже приподнялся от любопытства. Алиса, как истинная актриса, закатила глаза и рухнула на руки сидящего рядом Свиньина. Когда Алисе стало лучше, она сказала:
— Как вы можете обвинять честную женщину в разврате?! Вы ответите за свои слова. Гражданин Сечкин удивительно чистый человек. Он ест один раз в день и пьет разбавленный чай.
— Я обвиняю вас в клевете, — с места закричал Агенобарбов. — Прежде чем предложить роль Сечкину, мы тщательно изучали его нравственный строй души. Он по природе и по воспитанию мученик. Мученик, но не мазохист, а это принципиально важно. Нам не нужна на сцене грязь. У нас ее предостаточно и без него. Нам нужна абсолютная чистота. Святая, как говорил Нерон!
— Но мы располагаем фотодокументами и фонограммами. Включите вторую кассету, — попросил Ковров, и на экране появилось не совсем четкое изображение. Ксавий играл на валторне, а Алиса сидела рядом со мной, положив голову на мои колени. Валторна издавала ужасные пронзительные звуки, сквозь которые слышалось бормотание Алисы: "Ну пойдем баиньки, ну пойдем же…" Затем раздались громыхающие звуки и на экране возникла живая, ритмично движущаяся гора постельных принадлежностей, из-под одеяла выглядывали обнаженные женские ноги. Ковров пояснил:
— Заметьте, на левой женской ноге царапина, щиколотки на редкость тонкие, маникюр цвета переспелой вишни — все сошлось при обследовании объекта, то есть Алисы Короедовой.
— Ну и что? — закричала Шурочка. — Смотрите, на календаре значится 10 октября, а Сечкина обвиняют в том, что он был 16 октября.
— Это просто объясняется. Нами установлено, — пояснил Ковров, — что Короедова отрывает календарные листки раз в двадцать четыре дня.
Я исподлобья смотрел на экран: что еще там покажут мерзавцы. Я проклинал себя почем зря: знал же я, что преследуют меня видеоґканалом, даже приметил дыру в стенке, хотел было ее залепить куском хлеба, да лень было, вот и попал — слава Богу, хоть не засняли мою рожу.
— Но это же не Сечкин! — сказала тихо Любаша, когда кассета закончилась.
— Сечкин, — ответил Ковров. — Мы изучили шестьдесят пять поворотов головы гражданина Сечкина и пришли к выводу, что это его типичная поза. Должен вам сказать, что это редчайший случай, когда акт любви совершается под таким удушливым укрытием. Другие снимки это подтверждают. Хотите, включим камеру?
— Зачем? — закричала Любаша.
— Нет необходимости, — ответил Агенобарбов. — Я лишний раз убедился, что Сечкин — человек исключительной нравственной чистоты, а вам, уважаемые блюстители правопорядка, надо немедленно сменить зама по моральным вопросам. Так бесцеремонно и безрезультатно вмешиваться в чужую интимно-творческую жизнь — это, знаете, отвратительные пируэты из дальних времен процветания аморальности. Уважаемые товарищи, — между тем продолжал Агенобарбов. — Я как профессиональный режиссер, лауреат конкурса "Оргийное пламя" готов доказать, что на киноленте заснят… — тут режиссер обвел всех серыми своими очами навыкат, улыбнулся и сказал: — Так вот, на киноленте под горой постельных принадлежностей находился никто иной, как сам Ковров, зам. по моральным вопросам. И я это совершенно четко установил, изучив изгиб его спины, полностью совпадающий с контуром лежащего мужчины. Таким образом, Ковров, чтобы скомпрометировать Сечкина, вступил в преступную связь с Короедовой, заснял себя и представил нам лжесвидетельские улики и показания. Считаю своим долгом настаивать на возбуждении уголовного дела в клевете против гражданина Коврова, должно быть, не ограничивающегося одной лишь преступной связью. Мы совместно с правозащитными органами проверим всю подноготную зама по моральным вопросам и дадим соответствующий материал, доказывающий его вину.
Ковров смутился. И тогда на сцену вышел Ксавий.
— Есть такая заповедь, — мудро сказал он. — Не судите, да не судимы будете. К нам с чистым сердцем пришли столь замечательные люди из знаменитого Экспериментального театра, а мы вместо доброй встречи начинаем браниться. Думаю, что и товарищ Ковров поторопился с выводами. Надо тщательно проверить, допускал ли товарищ Ковров недозволенные методы, а для этого надо создать комиссию из семи человек. Предлагаю ее состав. Простите, я включил и свою кандидатуру, потому что хорошо знаю и Сечкина и Коврова, могу быть полезен в этом трудном деле… — Ксавий зачитал список комиссии. Проголосовали. И Мигунов поспешно закрыл заседание.
Я видел, как Ксавий ринулся к Агенобарбову, как стал его в чем-то заверять, как смеялся, отвечая на реплики Любочки. Он крикнул, увидев меня:
— Ну иди же сюда, виновник всех наших бед! — и в сторону Любочки добавил приглушенно и недвусмысленно. — А вы любите хороший темп или размеренную выносливость?
Этот столь неуместный в этой обстановке вопрос сначала будто ошарашил Любашу, но и взбодрил своей необычностью. Она ответила:
— Предпочитаю коктейли.
— Тогда вы редчайшая женщина. Я сразу это понял. Ну иди же к нам, без вины виноватый! — это ко мне и уже ко всем. — Граждане судьи, в пяти шагах накрыт стол заморскими закусками. Предлагаю пообедать и выкинуть тарелки отечественного производства с двенадцатого этажа.
— Хочу заморские закуски, — сказала Любаша.
— С удовольствием, если это действительно в пяти шагах, — сказала Шурочка. — Пойдемте с нами.
Это ко мне. И я поплелся за ними.
18
— Как же мне хочется настоящего! Как я устала растрачивать себя на суетное, сиюминутное! Ложь одна кругом! Измельченность! — Шурочка ломала тонкие пальчики, и они гнулись, как весенняя лоза, и столько в них было красоты, изящества и обмана!
Агенобарбов допивал свой коньяк, а Любаша размешивала карандашом шампанское в бокале.
— Ложечку возьми, — сказал я, но она со страстью:
— Ах оставь меня! А я-то думала, наконец-то пришел тот, за кем можно идти.
— Вы меня что ли имели в виду? — улыбнулся я. — Но я ведь не тот. Я обычный смертный. Раб. Даже не в том смысле, в каком великие апостолы или Моисей употребляли это слово: раб Божий, истинный слуга великого учения.
— Да не так же все! — вспыхнула Любаша, точно вспомнив ту прекрасную ночь, когда было мною сказано немало откровенных слов о моей истинной жажде прекрасного. В конечном итоге, я был уверен в этом, не жизнь мне дорога и охотно бы ее отдал за праведное дело, но боюсь я новой лжи, и еще горше умереть за очередную ложь, за идола, в которого я не верю, не хочу верить. — Еще одна ложь на моих глазах. Не так все! И зачем юродствовать… Не могу я понять, почему же не слышим мы друг друга? Почему не хотим войти в душу каждого из нас? Степан Николаевич не тот перед нами, какой он есть на самом деле. Не так всё!
— Мы привыкли к штампам. Мы убеждены в том, что Тот, кого мы ждем, не иначе как романтический герой. И тогда, в начале первого века, иудеи ждали Мессию. Они представляли Его могущественным героем, который явится в военных доспехах и поведет избранный народ к победам, к всемирному владычеству. А Он явился хрупким и нежным, смиренным и невоинственным. Он был противоположностью тому, кого ждали. Потому и возненавидели Его. Поэтому и потребовали распять Его. — Агенобарбов посмотрел на меня и, точно извинившись, добавил: — Нет, нет, я не хочу делать выводов и ни к чему вас не призываю. Я верю в то, что сегодня наступил такой момент, когда жажда второго пришествия будет настолько сильной, что повлечет за собой действительно духовные преобразования и в нашем народе, и во всем мире. Никто не знает, каким будет новый пришелец. Только одно ясно: Он будет непохожим на всех, кого мы знаем, о ком читали в книгах, слышали.
Шурочка поднялась со стула, подошла к Агенобарбову и, будто спрашивая его, сказала:
— А ведь в том роковом первом веке было немало праведников распято на крестах. Распинали тех, кто ждал Мессию, кто чувствовал явление новой веры. Героическое уже созревало в народах, народ был приуготовлен к появлению Христа. Может быть, и наша участь в том, что мы лишь готовим своим страданием, своим мученичеством явление Мессии?
— Сколько же можно страдать? Войны и революции, перевороты и бунты, реформации и консервации унесли миллиарды человеческих жизней, реки крови протекли по нашей несчастной земле, неужто этого мало?! Почему вы еще хотите крови и новых распятий?! — я счел необходимым им сказать то, о чем я думаю. — Почему вы считаете, что всколыхнуть народное чувство и общественное сознание могут только вспоротые животы, вскрытые вены и расшибленные головы? Почему вы так держитесь штампов? А не наступил ли час, когда силою отваги и мужества будет дана гарантия защищенности каждому, кто способен сказать новое слово о том, как жить дальше?! С некоторых пор мне близко учение Апостола Павла, который не говорил: "Идите на крест подобно Христу", а говорил: "Смиритесь и будьте счастливы в своей покорности".
— Фарисейство! — перебила меня Шурочка. — Зачем теоретизировать? Мы топим истинное дело в болтовне. А дело — это наш спектакль. Спектакль абсолютно нового уровня.
— Спектакль смерти! Будь он проклят, ваш спектакль, — сказал я решительно.
— Однако не следуешь ты учению Апостола Павла, — съязвила Любаша.
— Я еще не знаю, чему следовать, — мрачно сказал я.
— Не будем торопить события, — точно успокаивая меня, заметил Агенобарбов.
— Опять ждать! Опять болтовня. Слова, слова, слова, — Шурочка снова заломила свои изящные пальчики, и на лице ее мастерски изобразилось страдание. — Агенобарбов, я согласна сыграть Карудия. Я готова умереть во имя спасения жизни, во имя искусства. А что если действительно слегка кое-что сместить в сюжете? Прославился же Нерон тем, что превращал мужчин в женщин, а женщин в мужчин.
— У меня на роль невинной девушки-мученицы есть сорок шесть претенденток, — сказал Агенобарбов. — Я никак не могу добиться разрешения на одновременное умерщвление более трех персонажей. Мне говорят: "Нельзя разжигать мученические страсти. Они притягательны". Что же, они в чем-то правы. Эрнест Ренан сделал оригинальное открытие, назвав эстетику Нерона родоначальницей очищающего христианского искусства. Эстетика последователей Христа, возводящая в культ мучения, казни и страдания, была обязана преступлениям Нерона, совершавшимся на арене цирка, на театральных подмостках. Тогда впервые разыгрывались сцены из мифологических и исторических сюжетов, где какую-нибудь юную Дирцею бешеный бык подхватывал на рога и обнаженная дева издавала нечеловеческий вопль. Нечеловеческим стоном отвечали ей такие же юные девы, распятые на столбах или привязанные к столбам и облитые маслом, чтобы лучше гореть. Живые факелы Нерона освещали амфитеатр. На сцене появлялись мученики, одетые в шкуры животных, и этих мучеников-христиан разрывали собаки, шакалы, львы! Оргия Нерона была кровавым крещением римлян. Ибо, глядя на мученичество, каждый заражался жаждой столь неґобычного подвига: сгореть на виду у всех, дать миру новый отблеск апокалипсического пожарища! Не случайно сто пятьдесят лет спустя историк Тертуллиан скажет: "Мы гордимся нашими предками. Тот, кто был осужден Нероном, мог быть только очень хорошим человеком".
— При чем здесь эстетика? — спросил я.
— А именно весь смысл в ней. Вы не задумывались над тем, почему нас до сих пор влекут те произведения, которые запечатлели не просто смерть, но длинные подступы к ней, затем непременно самый момент поведения жертвы? Катарсис может очистить жалкую душу обывателя только через смерть! И это впервые против воли своей доказал Нерон. Он, как никто другой, помог укрепиться христианству. Он, живой Антихрист, показал миру величие христианства. Он благодаря своей образованности, изысканному вкусу, музыкальности и артистичности, как теперь бы сказали, воздействовал на подсознание римлян. Говорят, была и такая сцена: Нерон, наряженный в шкуру волка, бросался на юную жертву, насиловал ее, а стыдливая девушка своими волосами прикрывала обнаженное тело. Позже Нерон отметит, что это предсмертное очарование юной жертвы ни с чем нельзя сравнить и ничто так его не возбуждало, как эта естественная стыдливость. На сцену выходил Дорифор, с которым Нерон сочетался законным браком. В жизни Дорифор выполнял роль сильного мужа, да и здесь, на сцене, он, облаченный в латы, с копьем в руке, защищал девушку, на которую набрасывалось возбужденное животное. Обесчещенная девушка издавала нечеловеческие вопли. Ренан по этому поводу заметит: девушка унесет с собой в вечность образ Антихриста с лицом, составленным из дикости, распутства, лицемерия, гордости и сумасшедшей радости!
— Вы какую-то чепуху несете! Он — изверг! Исчадие ада! Он возвестил культ вседозволенности! Он перешагнул все преграды!
— Правильно, и тем самым показал нам безграничность и человеческие возможности искусства!
— Да при чем здесь это?
— А при том, уважаемый пуританин, что у творчества и у любви свои законы. И в творчестве и в любви безграничны способы проявления добра и зла, и оба этих великих человеческих свойства проявляются лишь при том условии, когда человек выходит за рамки ограничений. Говорят, Нерон безумно любил мать, и он же убил ее. Было время, когда он сожительствовал с матерью, ибо хотел сыграть Эдипа в трагедии Софокла так, как никто до этого не играл. Он взял в наложницы блудницу, которая была похожа на его мать Агриппину, и в этом великое эстетическое начало — Нерон имел дело с образом матери. Он насиловал и терзал в любовных утехах ОБРАЗ. Подумать только, насколько величественно воображение этого императора!
— Нашла, я нашла, — сказала Любаша. — Вот это место у римского историка Светония. Он пишет: "А собственное тело он столько раз отдавал на разврат, что едва ли хоть один его член остался неоскверненным. В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору (за этого Дорифора он вышел замуж, как за него Спор), крича и вопя, как насилуемая девушка. От некоторых я слышал, будто он твердо был убежден, что нет на свете человека целомудренного и хоть в чем-нибудь чистого и что люди лишь таят и ловко скрывают свои пороки — поэтому тем, кто признавался ему в разврате, он прощал и все остальные грехи" (Светоний, с. 209).
— Ну и мужик! — рассмеялась Шурочка. — Какая неуемность! И прав, по существу…
Я сник. Ощутил в душе холод.
Агенобарбов поднялся. Он как бы подытожил:
— Убежден: своими кровавыми представлениями Нерон задал человечеству и новую эстетику, и новую философию жизни.
19
— Эстетика Нерона породила новую этику искусства, — продолжал Агенобарбов. — Впервые искусство было поставлено выше жизни. А жизнь, как материал искусства, выворачивалась наизнанку и облекалась в романтические одежды, представая перед зрителем или читателем в доспехах героического сурового реализма. Нерон говорил: "Если все лгут и лицемерят, утверждая, что они готовы отказаться от благ и быть нравственными людьми, то я не хочу лгать, ибо считаю, что всякое следование моральным догматам безнравственно".
— А кто, собственно, первым стал плести чепуху, будто искусство способствует формированию нравственного человека? — это Шурочка произнесла с нажимом, уже не ломая пальцы и не закатывая глаза, она смотрела прямо и чисто. — Нельзя отрицать, что искусство облагораживает преступника, делает его изощреннее, тоньше, преступные средства становятся изящнее, многостороннее. Я утверждаю, искусство никакого отношения не имеет к нравственности. Да и есть ли нравственность вообще? Назовите мне хотя бы одного нравственного человека, и я поклонюсь вам и ему в ноги! Нету такого человека. Что же вы молчите, Сечкин?!
— Что бы я ни сказал, вы все равно не согласитесь. Выше нравственности ничего нет. Только нравственное чувство может разрушить лживый и жестокий паразитарий!
— Паразитарий? А это еще что за штука? Дендрарий, террарий, гербарий, а вот паразитарий — этого я не знала, — пропела Любаша.
Я молчал. Ответил Агенобарбов:
— Гражданин Сечкин считает все наше устройство жизни паразитарным. Мы, служители искусства, паразитируем на невежестве народа, за счет нас паразитируют государственные чиновники и так далее. Он доказывает, что впервые паразитарий сложился как завершенная структура в первом веке нашей эры, как раз в годы правления Калигулы и Нерона.
— Один мой знакомый музыкант, — мечтательно проговорила Любаша, — живьем закопал свою возлюбленную, а потом проехал по могилке автомашиной. На месте захоронения он построил беседку и сочиняет в ней музыку. Знали бы вы, какая это музыка! Чтобы родилась такая музыка, ему необходимо было совершить преступление. Я согласна с Шурочкой: искусство и нравственность — это две никогда не пересекающиеся параллели.
— В Паразитарии… — подсказал я.
Эх, что тут началось:
— Вы эксплуатируете наше доверие!
— Вы и есть настоящий паразит!
— Вы ничем не хотите жертвовать для людей!
— Вы ни во что не верите.
— Не будем торопиться с выводами, — снова повторил свою любимую функционерскую фразу Агенобарбов. — Слушая вас, я уже решил ввести в спектакль эпизод с Лилой. Когда Лила подобно Бландине или Потамьене пошла на Крест, молодой офицер Луций Карудий был ослеплен ее красотой. Он бросился к ней и своим плащом укрыл обнаженное тело девушки. Нерон возмутился, потребовал, чтобы девушку тут же распяли, а затем живьем сожгли, предварительно облив ее оливковым маслом. Ни звука страдания не вырвалось из груди Лилы, когда солдаты вколачивали в ее белоснежные ладони огромные гвозди. Она тихо напевала: "И птичка находит себе жилье, и ласточка гнездо себе, где положить птенцов своих, у алтарей Твоих! Господи, услышь молитву мою, помоги нечестивым образумиться! Спаси их, Господи! Дай смерть долгую, чтобы прозрели безумцы, чтобы постыдились навеки. Да будут они, как пыль в вихре, как солома перед ветром. И буду славить имя Бога моего вечно. И язык мой всякий день будет возвещать правду Твою, ибо постыжены и посрамлены ищущие мне зла".
Четверо солдат накинулись на Карудия. Двоих он убил сразу, а двое других, раненые, обратились в бегство. Тогда еще шестеро солдат набросились на Карудия, но и этих, защищая Лилу, победил отважный воин. Толпа ликовала: отвага и любовь — это то, чего она жаждала, ибо одни только казни насытили их сердца жестокостью и они хотели новых страстей! Разъяренный Нерон велел выпустить огромного льва. Но и лев через несколько минут лежал окровавленный у ног римского офицера. Толпа требовала пощады и Карудию и Лиле. И Нерон сдался. Больше всего в мире он любил аплодисменты в свой адрес. И когда он дал знак о пощаде, толпа взревела от полноты счастья. Луций, обернув девушку в плащ, унес ее из кровавого амфитеатра.
— Это быль? — спросила Шурочка.
— Во всяком случае, такого рода эпизодов было немало. Историки того времени подтверждают, что смерть распятых девушек или сожженных на столбах порождала у римлян откровенные симпатии к мужеству прекрасных дев, у них рождалась непреоборимая жажда мученичества, благодаря которому христианству удалось победить врагов своих.
— Если мы введем этот эпизод с Лилой в наш спектакль, я буду играть Лилу с удвоенной энергией, — тихо прошептала Любаша.
— И я, — добавила Шурочка.
— Не будем торопиться с выводами, — улыбнулся Агенобарбов.
— Господи, — сказал я, — во имя чего вы хотите страдать?
— Хватит! Довольно словоблудия! — в один голос закричали Шурочка и Любаша. — Надоело! Не хочет с нами сотрудничать, пусть погибает обычным путем, так сказать, в первом чтении!
— А как будут развиваться отношения Карудия и Нерона? — спросила Любаша, не обращая на меня никакого внимания.
— Вот сцена из третьего акта, — сказал Агенобарбов и протянул листок.
"Нерон. — Шурочка прочла. — Я не являюсь поклонником физической силы. Высокому искусству нет нужды опускаться так низко. Вас все равно скоро не станет, Карудий. Не хотел бы я прибегать к общеизвестным формам перевода человеческой судьбы из одной формы бытия в другую. Вы бесконечно мужественны и, надеюсь, это свое мужество могли бы по доброй воле показать римлянам.
Карудий. Каким образом?
Нерон. Сейчас немало иудеев, стремящихся умереть на кресте. Они гордятся тем, что не боятся ни пыток, ни боли, ни смерти. Привели в Рим одного. Бывший римский воин Савл. Теперь его Павлом зовут. Он прямо сказал моим военачальникам: 'Хочу уподобиться моему Учителю. Хочу последовать за ним'. И еще будто он в своих посланиях к римлянам призывал любить меня, римского императора, гонителя христиан, будто говорил: 'Любите врагов своих. Прилепляйтесь к любви, утешайтесь надеждою. В скорби будьте терпеливы, благословляйте гонителей наших, не проклинайте их… И ты считаешь себя христианином, Карудий? И ты благословляешь меня, ненавистного тебе?
Карудий. Когда я услышал заповеди этого пророка, то понял, как ничтожен я. Это я привел его в Рим из Иерусалима. Это он мне сказал, когда мы шли по Аппиевой дороге: 'Если твой враг голоден, накорми его. Если жаждет, напои его, ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья. Не будь побежден злом, но побеждай зло добром'.
Нерон. И еще я слышал, он говорил, что любой начальник есть Божий слуга, ибо он не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему зло. И потому надо повиноваться не только из страха наказания, но и по совести. По совести сказано, Карудий. Что же ты не чтишь своего нового Бога?
Карудий. Чту.
Нерон. Тогда почему ты не хочешь умереть, чтобы показать всем римлянам и всему миру, что мы мужественнее, храбрее и сильнее христиан?
Карудий. Кто сказал, что я не хочу?"
Агенобарбов посмотрел на меня долгим презрительным взглядом, точно говоря: "Вам не нравится Карудий?"
— Нравится, — ответил я. — Мне очень нравится Карудий. — Тот, у кого меч, тот и властелин. Прав был Апостол Павел.
20
Что поделаешь? Любил я этих пустых, бедных, блудливых, лживых, продажных, тупых, коварных, злопамятливых, игривых, пьянствующих на чужой счет, вечно грязных, в прыщах, плохо причесанных служителей прессы!
Они мне были близки по духу, ибо их профессия — влезать в чужие шкуры (мало им своей, шелудиво-немытой!). Они будто говорят: "Подвинься, я влезу к тебе под кожу. Вдвоем легче сговориться". Хорошо, если лезет к тебе какая-нибудь прелестная лилипуточка типа Лизы Вольфартовой, а если просится какой-нибудь боров Колдобин — носитель Слепня Сизокрылого?
Я Лизу Вольфартову не случайно назвал. Эта совершенно прелестно порхающая мушка снова поманила меня излучинами бархатных глаз и сказала:
— Зашел бы как-нибудь.
— Да беды у меня сплошные. Утруждать такое волшебное создание моими горестями?!
— У волшебного создания только и мечта, что свидеться с тобой! Гляди, какая у меня кожа. В Коктебеле была. Слетала туда ненароком.
— Со Слепнем своим?
— Не называй так Колдобина. Он несчастный человек.
— Почему же он несчастный?
— Хотя бы потому, что частичный, расщепленный. Ты вот умереть должен, а сохраняешь свою целостность. А он давно уже на части разбит, хотя жить ему еще целую вечность предстоит.
— Откуда ты знаешь?
— У него все системы работают, как горные обвалы.
— Как ты можешь с ним общаться? Он же туп, как тупа ваша паршивая газетенка "Рабочее полено".
— Она должна быть такой. «Полено» никогда не станет желтой прессой. Это газета жесткой правды и правдивой информации. Она не претендует на фейерверки. Она — камин! Она согревает своим тихим голосом.
Тут-то Лиза была неправа. «Полено» никогда не отличалось тихостью. Эта гнусная газетенка — правая рука Верховного — клеймила, кусалась, лгала, орала, блеяла, пищала, блевала, сморкалась, визжала, стонала, плевалась! Она делала все то, что с незапамятных времен называлось гадким, мерзопакостным, гнусным и прочее. Пришедшие к власти демократы решили ее реформировать и сделать чуть оживленней, но кадров не было и оживления не получилось. По этому поводу левая газета "Сучье вымя" острила: "Труп можно оживить, но зачем". На эту остроту «Полено» ответило: "Зато вымя не может быть ни живым, ни мертвым. Оно — ничто!"
Говорят, «Полено» много лет назад, а точнее, едва ли не с 1912 года называлось «Правдой» и основал ее родной брат Слепня Сизокрылого — кровавый Ильич, убивший Николая кровавого, поскольку не любил повторений или даже намеков на повторения: не может быть сходства в именах, кровавых не может быть два, пусть они зовутся хоть Николаями или Фридрихами, Генрихами или Иосифами. Кто не видит связи между звучанием в словах «Правда» и «Полено», тот многого не видит. Не видит того многообразия, которое было несколько лет назад весьма распространенным, ибо сколько было дерьма на земле, столько и этих «Правд». Была, например, "Маслаковская правда" — от слова «маслак», что очень близко по смыслу к слову «полено», а потому и переименована была в газету «Сучок». Потом «Сучок» был переименован в "Рабочего кобеля", что было прямо-таки неприличным, по поводу чего "Сучье вымя" (старое название еще более старой "Литературной газетенки") постоянно острило. Были еще и такие «Правды», как «Паразитарная», «Недоносковая», «Бабья». "Бабья правда" имела огромный успех, поскольку сбилась на интимные подробности женской жизни, о которых говорить прямо-таки неловко. Ну кому, скажем, интересно знать, что сексопильность рядовой женщины значительно увеличивается, если она перед любовью съедает семьсот граммов отварного гороха, два килограмма репы и шесть килограммов хрена? Или, скажем, такие советы, как рекомендации во время любви изображать лающего зайца или блеющего крокодила, чего уж точно в природе никогда не было и не будет. Об этом "Бабья правда" говорила и будто с юмором подсказывала: "Вы поищите такую позу и такие звуки, может быть, и найдете. Если удастся, просим сообщить о ваших открытиях по адресу: ГСП, улица Бабья, редакция 'Бабьей правды', отдел находок". После адреса в скобках сообщалось, что недоваренные гороховые изделия действуют лучше на блондинок, а брюнеткам требуется добавлять в горох шесть ложек касторового масла.
И все-таки главным органом было "Рабочее полено". Оно отличалось краткостью, помпезностью и прочей основательностью. Устроиться в «Полено» было делом предельно сложным, поскольку Верховный сам проверял списки поленистов. Охотников до работы в этой газете было бесчисленное множество, поскольку каждый работник сидел в отдельной кормушке, куда были подведены транспортеры, доставляющие спецзаказы. Эти грузы специального назначения поступали строго по графику. Утром шли мороженые продукты: языки, печенка, филе осетра, а уже в двенадцать часов поступали парные вырезки, бычьи хвосты, козлиные яйца, бараньи ягодицы и куриные потроха. В три шел продукт исключительно молочный: сыры, молоко, сливки, творог, сметана. К пяти поступали овощи, фрукты. Чтобы перечислить их названия, нужно несколько страниц машинописного текста. Отмечу только, что среди фруктов были самые изысканные и самые экзотические, типа сафаров, орагулов, ситроенов и камюзенов, которые ни в одном перечне фруктов и овощей простой смертный отыскать не сможет. Поленисты охотились именно за этими продуктами, поскольку всякие там бананы, сливы, вишни, персики, айва, как правило, выбрасывались на помойку.
После фруктов и овощей следовали напитки — семь страниц машинописного текста. Под конец рабочего дня выдавались промтовары. Конечно же, то была непосильно трудная работа — следить за транспортерами, получать нужный продукт, тщательно прятать полученное, распихивать все по сумкам, портфелям, саквояжам, сеткам, кофрам, бочонкам и баулам. Упаковывать так, чтобы ни одна смертная неполенистская душа не увидела, что выносится рядовым тружеником-поленистом из своей славной фирмы.
Были еще и специальные дни распродаж особо дефицитного продукта и товара, вот тогда шорох шел по редакции — все бегали, как угорелые: скупали, перепродавали, прятали, вывозили, привоґзили, меняли, примеряли. Редакция превращалась в гигантский примерочный комбинат: счастья сколько было на лицах поленистов!
Сказать по правде, из-за такой продуктово-промтоварной перегруженности на редакционную работу не хватало времени. Кроме того, много сил уходило на поедание продуктов непосредственно в кормушках. В кормушках пили чай, ели овощи, играли в шахматы, пили крепкие горячительные напитки — знал бы Верховный, на что уходят силы его подопечных. Впрочем, Верховному важно было не то, что пишут, а что славят поленисты. А славили они своего вождя — Сизокрылого Второго, а для этого, как известно, не нужно было много ума!
Чтобы стать поленистом, нужно было иметь огромные способности сокращать, ужимать, отсекать, уродовать, кромсать. При приеме на работу спрашивали не как работает человек, а как умеет кромсать. И для пробы давали текст какого-нибудь Гоголя или Толстого, Шекспира или Ницше, приговаривая:
— А ну изуродуй!
Если клиент уродовал осторожно, бережно и тихо, ему отказывали в приеме. Если клиент не глядя перечеркивал полстраницы, а вместо следующей к делу и не к делу писал сверху строк: "Слава вождю", ему говорили: "Пожалуй, вы неплохой газетчик". Говорят, были и такие нахалы, которые брали текст Бальзака или Чехова и, не прочитав, комкали и швыряли в корзину, а вместо этого писали: "Бальзак. Да здравствует родоначальник паразитарного гобсекивизма!" Или: "Чехов. Душечка и паразитарная интердермация как способ вхождения в нутро интеллигента". Чеховская мысль о том, что краткость — сестра таланта, была выбита на медных щитах в каждой кормушке.
Асом считался тот, кто не мог связать и трех слов, а кто двух слов не мог связать, того назначали членом редколлегии. Члены редколлегии обучались сложнейшему ремеслу — сопению, кряхтению, ерзанию на стуле, покашливанию, брюзжанию, покрикиванию, похрюкиванию и рычанию. Если человек умел одновременно рычать и брюзжать, покрикивать и похрюкивать, его выбирали замом или главным редактором. Надо отдать должное, что выборы были прямые, тайные и открытые, только лишь Верховный после выборов половину вычеркивал, приговаривая:
— Пусть эти ублюдки еще потрудятся на прежней должности.
Колдобина, например, семь раз вычеркивали. И он терпел. Таил злость, но терпел. Но когда ему стукнуло пятьдесят, его повысили в должности, сделали замом зама, что давало ему увеличение приварка в шестьдесят семь раз. Кроме того, он получал доступ в шведский буфет, в англосаксонскую кухню и в стамбульский кафетерий. А там было всего невпроворот! Как говорилось в древних манускриптах — ни в сказке сказать, ни пером описать!
Колдобин сказал, при этом выругавшись по-отцовски:
— К пятидесяти годам только дополз до основных приварков, а мог бы и околеть!
На что Лиза ему ответила:
— Не гневи Бога. Ста двадцати твоим предшественникам сняли скальпы, а ты еще и поживешь, смотри, какая у тебя шкурка на груди!
Колдобин был волосат, крепок, голосист и непомерно требователен. Он заставлял всю редакцию придумывать по шестьсот заглавий на каждую статью, а когда по очереди приносили эти шестьсот названий, он швырял все заглавия в корзину и спрашивал у последнего:
— О чем статья?! Нет, я спрашиваю, о чем статья! Нет, повторите мне, о чем статья!!!
— О вожде, — отвечал робкий завотделом.
— Так и назовите статью "О вожде". Нечего мудрить. Краткость что?
— Сестра таланта! — отвечали хором двадцать тысяч служащих.
Верховный, было время, был недоволен тем, что газетенку в две машинописные страницы делают двадцать тысяч человек. Явно убыточно. Но когда узнал, сколько сил уходит на то, чтобы вырубать текст, затем снова писать, а затем снова вырубать, а затем кромсать, швырять коту под хвост, кричать во все горло: "Сверните этот текст в трубочку!" — "Для чего?" — спрашивал наивно новый сослуживец, хотя знал, какой ответ начальника последует. А Колдобин орал что есть мочи: "Чтобы легче было сунуть в определенное место!", а потом снова орал во все горло: "Бездельники! Высоко оплачиваемые разгильдяи! Всепожиратели! Спецполучатели! Ничегоневыдаватели!" Послушав все это, Верховный сказал: "Все как надо! Пусть сохранится такой штат навечно!"
В последние годы в связи с демократическими наростами надо было сильно ухищряться, проявлять отвагу и даже критиковать вождя. О вожде позволялось говорить, что он горбат, крив, любит хорошо и сладко поесть, запрокидывает в глотку две цистерны варенья, заглатывает шестьсот килограммов кекса, съедает сто ром-баб, покупает жене меха, бриллианты, ночные тапочки, дачи на берегах разных морей и океанов.
Эта критика давала Верховному возможность говорить:
— Меня вот тоже критикуют. И правильно делают! Критика — это движение, это жизнь, это истинный паразитаризм!
21
Зажатый со всех сторон командами Праховых (старшего и младшего), Хобота и Агенобарбова, я ринулся в "Рабочее полено", полагая, что эта газетенка, кроме общих игр, ведет и свою игру. Идя к Лизе Вольфартовой, я рассчитывал и на ее тайное содействие. Мое бренное тело само вдруг устремилось к ней, точно приказывая голове: «Иди». Мне уже чудились ее холеные формы. Будучи глубоко стеснительным человеком, я все-таки часто поражался тому, как во мне без моих санкций давали о себе знать дурные инстинкты и отвратительные наклонности. Короче говоря, я не мог иной раз преодолеть дурной привычки мгновенно раздевать соблазнительных женщин, препарировать их, как препарируют лягушку или кролика. Увы, это не живодерный инстинкт и не животная жажда крови, и не садистская наклонность, напротив — все дело в единстве, как заметил великий академик Джульбарсов, двух сигнальных систем. Попробуйте произнести несколько раз это проклятое словечко «соблазнительная», и вы почувствуете, как сладко перекатываются слоги не только во рту, но и во всем теле, как легко пьянят эти перекаты, как вдруг в нахальном слоге «блазн», оторвавшемся от смиренного «со», задыхается легкая страсть, переходящая в утонченный настрой на самые неповторимые мгновения торжества плоти. Почему-то не говорят "соблазнительный крокодил", или "соблазнительная лошадь", или "соблазнительные плоскогубцы", или "соблазнительный дождь". Нет, именно женщина. Два обычных слова и тьма образов, ощущений, осязаний — округло-скользящих, трепетно-душистых! — от Лизы Вольфартовой шел упоительный аромат только что разрезанной и распластанной на столе свежей дыни, Лиза пахла дыней лучшего сорта! Ничего нет в мире прекраснее женщины, которая пахнет переспелой дыней, сорванной в знойный час на восточной плантации у берегов какой-нибудь Аму-Дарьи, дыни без нитратов, дефолиантов, без искусственных вмешательств, но вобравшей в себя все соки недр земли, свежесть утренних зорь, сладость сумеречных вечеров. Если и вам, мужчины, досталась именно такая женщина, впивайтесь в нее зубами, чтобы сок омыл все стороны вашего бытия! (Я пишу так вовсе не потому, что распущен, а потому, что, очевидно, втайне страдал оргийным комплексом, но это не врожденное, а от обилия прочитанной литературы и от страха быть раскованным.)
И как только я оказался в уютной кормушке Лизы Вольфартовой, так был сражен едва ли не наповал дивным ароматом. Надо сказать, что я пришел как раз в промежутке между двумя подачами спецрасґпределений, и она, Лиза, нет, не покраснела, она побелела и стала такого цвета, какой бывает на дынях с той стороны, где они лежат на земле, то есть беловато-зеленовато-серые, гладкие и обманчиво обещающие.
— Скорее же! — крикнула она, бросая белый предмет с едва заметными кружавками.
— Прямо здесь?
— Скорее же! — сверкнула она очами так, будто наступал конец света.
Не успел я до конца осмыслить свою нерешительность, как она скомкала меня и растеклась сладким дынным ароматом по моему безмолвию — именно безмолвию. И бесконечен был этот миг тишины. И она, закрыв глаза, не торопилась озвучить этот мир, и Колдобин уже десятый раз стучал в дверь, крича:
— Открой, Лизка, не дури!
А она зажала мой рот своими губами. И такая немая глухота продолжалась бы вечно, если бы не далекий гул транспортера: подавали очередной продукт. Лиза, точно ее пырнули снизу иглой, прыгнула на пол, сбросив меня:
— Убирайся!
От такого перехода в глазах моих заметался снег с градом. Дыхание остановилось, точно всадили в горло сто кляпов. Какой тут запах дыни!
По транспортеру двигались осетровые балыки, крабы, шелешперы, устрицы, рапаны — запахло морем, океаном, водорослями, а она расправляла, торопясь, беленький предмет с кружавками и рычала:
— Да убирайся же!
Я выбежал ошеломленный, пустой, распятый, ободранный. Выскочил, столкнувшись с Колдобиным.
— Привет, старикан!
— Привет, — еле выдавил я.
— У тебя, старикан, брюки не застегнуты.
— Склероз, братец, — ответил я. — Тебе бы такое несчастье.
— Знаю, знаю. Пойдем, расскажешь. К Лизке не ходи. Она беспутная. Мы ее держим для других нужд.
— Для каких?
— Для антуражу больше. Кого принять, а кого отпустить. Нет, ну ты зайди, поздоровайся с нею.
Я понял, ничего не приметил Колдобин. Слава Богу, пронесло.
— Приветик! — сказал я робко, видя, что она уже успела упаковать рыбные продукты.
— Приветик, — ответила она. — Сколько зим, сколько лет! Зашел бы как-нибудь. Проведал.
— Да беды у меня сплошные. Утруждать такое волшебное создание своими горестями?
— У волшебного создания только и мечты свидеться с вами.
— Ладно, редактор Вольфартова, не дурите, делом занимайтесь, а мы пойдем, дружище.
— Фу, какие вы нехорошие, — мяукнула Лиза, подмигнув мне и высунув свой ароматный язычок. — И все же зайдите ко мне на обратном пути, товарищ Сечкин.
22
— Знаю о вашем дельце. Знаю. Суровые нравы, сударь, в нашем городе. Суровые. Твоя история получила огласку. Что ж, недурненько. Вижу материалец в нашем органе. Проблема, конечно, основательная. Народнохозяйственная. Актуальная. Но кто напишет? Кто возьмется спорить с государством? А им, нашим щелкоперам, только дай покуражиться. Напишут что-нибудь в таком духе: "Цена шкуры современного интеллигента", или "Ценою собственной шкуры", или "Эксдермационные процессы на промышленную основу!"
— Да нет же, нужен совсем другой акцент. Надо сказать о некоторых теневых сторонах Паразитария. Нет, не систему и не Верховного критиковать, а некоторые стороны системы, я бы сказал, прогнивающие стороны, мешающие поступательному движению.
— А почему бы и не Верховного? Сейчас демократия валом пошла. Критика в моде, — он придвинулся ко мне и сказал шепотом: — Сам Прахов заинтересован, чтобы его долбали, со знанием дела, конечно, с учетом перспективы, а Хобот, так тот прямо прыгает от радости, когда вытаскиваем про него какую-нибудь муевину.
— Ну а если я предложу их ошкурить? Это пройдет?
— Ты в своем уме?! Кто государством будет руководить?
— Понимаешь, я не против ошкуривания, но чтобы на равных все было: что мне, то и тебе. Тогда я согласен.
— Вообще-то все будет зависеть, как исполнить материал. Когда Хобота критикуют верха, его рейтинг растет, как на дрожжах, когда низы его долбают, тоже растет — пойди разберись. Сейчас трудно попасть в десятку. Кто бы мог подумать, что красным так быстро наступит конец?!
— Никогда не наступит, — сказал я. — Их вон сколько! И сам Прахов красный.
— А вот тут-то я скажу тебе: близорук ты, братец. Красным скоро каюк. Скоро все к рукам приберут фиолетовые. Поверь мне. Можешь в статье сделать намек. Кое-кому это сильно понравится.
— Фиолетовые — это кучка горлопанов, которые выдают себя то за демократов, то за шовинистов… Они же враги Прахова.
— Снова в белое молоко! Оба наши лидера их готовы субсидировать. Нет, я вижу, для больших политических игр ты не созрел.
— Как не созрел, когда меня втискивают с моей эксдермацией в эту большую игру!
— Вот это тема, только с чем ее связать? Сейчас подходит новая сексуальная волна, хорошо бы ее вывести на вселенские просторы.
— Что это значит?
— А то и значит, что мироздание накопило столько сексуальной энергии, что может быть еще один мировой взрыв. Не слышал: делаются попытки создать первое в мире оргаистическое общество почитателей и ценителей секса?
— Я слышал только про всемирную палаческую ассоциацию. Нет тут связи?
— Прямой нет, а косвенная связь уж есть точно. Я не буду говорить о садомазохистских тенденциях. Я хочу сказать о всеобщей радости и ликовании, с которыми встречают простые смертные эти две идеи создания палаческого и сексуального союзов… Но нам об этом рано еще говорить, лучше начнем с простого, с мелкого злодейства — подростки и всякое такое.
— Государство не выиграет от того, что народ будет аплодировать мелким злодействам.
— Не скажи, дорогой. Смотря каким.
— Разным, — смягчил я свой нажим. — Например, подростки в подвалах насилуют девочек. Учителя бьют в подворотнях школьников. А один новатор даже написал, как он это делает, по-свойски, по-доброму, по-человечески: продуманно выберет место, куда надо стукнуть, и хрясть! Ну а потом любовь… Или вот еще — пенсионеру на ногу наступили. Полчаса не убирал каблук, злодей, а потом изнасиловали того, кому на ногу наступили.
— Вот это тема. Полчаса говоришь? И где это было?
— В кинотеатре. На последнем сеансе. Пострадавший хотел убрать ногу, кричал, молил о пощаде, а народ хохотал, потому что на экране было что-то подобное.
— Это тема. Сам бы и написал.
— Да нет же, меня интересует то, что можно развернуть на личном материале.
— На материале твоей судьбы? Что ж, недурственно. Я бы так назвал очерк — "Еще раз об ошкуривании".
— Нет же, меня не шкура интересует, меня личностный аспект волнует. Например, такая проблема: есть ли на свете такие ценности, во имя которых можно по доброй воле согласиться на снятие кожи.
— Ну, сударь, кощунственно даже ставить такую проблему, точнее ставить в такой плоскости. Ну а семья? Есть у тебя семья?
— Нету.
— Тогда все понятно. А у меня три дочери и двое сыновей, и каждый из них мне дороже моей собственной жизни, а не то чтобы какой-то паршивой шкуры. Ну а Отечество? Если бы стала проблема перед каждым нашим сотрудником, готов ли он отдать во имя процветания нашей Родины часть своего кожного покрова или весь с головы до пят, — девяносто девять процентов наших сотрудников, не задумываясь, согласились бы на добровольную эксдермацию.
— Все правильно. И я не протестую. Только станет ли лучше всем живущим от того, что я лишусь покрова?
— Я так понял, ты беспокоишься о том, пойдет ли твоя кожа в настоящее производство или просто сгниет за ненадобностью? Что ж, это вопрос важный. Любопытная проблемная статья. На подвальчик. А не смог бы ты дать нам этакую болванку статьи, а мы уж потом поразмыслили бы, чего и как с нею сделать? Что это у тебя в сумке тарахтит?
Сказать по правде, я в «Полено» шел не с пустыми руками. Бутылка великолепного зарубежного виски была добыта с невероятными усилиями, поскольку в стране действовал полусухой закон. Но я припас еще кое-что. Из маминых сбережений мне в наследство достался кулон с изумрудом. Я вытащил сначала виски, а потом, когда пропустили по одной, и кулон, так, показать из любопытства.
— Хочу продать, поскольку в трудном положении нахожусь…
— Продавать такую вещицу? Ты с ума сошел! Ей цены нет. Оставь, я проконсультируюсь со специалистами и скажу, какова ее стоимость. — Он небрежно кинул кулон в ящик стола и продолжал как ни в чем не бывало: "Ну что ж, попробуем поднять проблему кожного покрова на должную высоту. Жду тебя через недельку".
23
Не успел я выйти из комнаты Колдобина, как меня догнала Лиза.
— Хочу, — сказала она и улыбнулась. — Хочу спасти тебя. У меня есть для тебя новости. Наш партийный босс заигрывает и с Хоботом, и с Праховым. Он спит и видит, чтобы каждому из них сделать какую-нибудь гадость. Я узнала, что он уже переговорил с шайкой твоих бандитов — Мигуновым, Бубновым, Ковровым и с этим Свинствовым.
— Свиньиным, — поправил я.
— События складываются так, что ты можешь стать самым популярным человеком в стране. Босс заказал этим твоим бандитам большой материал, где добрая половина будет посвящена твоей эксдермации. Не исключено, что по этому поводу будет проведен референдум…
— Будут опрашивать: снимать или не снимать кожу?
— Не говори глупостей. Все значительно сложнее, чем ты думаешь. Ты поставил себя в крайне трудное положение. Ты отказался помочь своему родному коллективу, свои личные интересы поставил выше общественных.
— Но это не так.
— Какая разница? Из тебя сделают козла отпущения. Скажут, что ты виноват и в том, что в стране плохо, что нет продуктов, что кругом сплошная разруха. Если их статья выйдет, тебе не сдобровать. Статья будет на руку Прахову. У тебя есть какие-нибудь выходы на команду Хобота?
— Есть.
— У меня тоже есть. Действуем вместе. Ты по своим каналам, я по своим. Нужно, чтобы хотя бы на время тебя взял под защиту какой-нибудь хоботовский прихвостень.
— Ты Горбунова не знаешь?
— Какого Горбунова? Помощника Хобота?
— Да, он будто бы помощник. Он частенько бывает у моего приятеля Тимофеича.
— Горбунов — это хорошо. Не теряй ни минуты…
— Меня вызывают в НИИ. Мигунов требует к себе.
— Понятно, значит, уже завертелось.
— Может, не ходить к Мигунову?
— Нельзя давать им повода. Пришьют тебе недисциплинированность, неуважение к руководству и прочую чепуху. Иди немедленно, а пока зайдем-ка вот сюда, — и она втолкнула меня в темный лестничный пролет. — Тут совсем глухо, и нам никто не помешает, — сказала она, источая дынный аромат…
24
— Вы вели себя безобразно, неуважительно, — сказал Мигунов, когда я пришел на службу.
— Некорректно, некорректно, — затянул Бубнов, отпрыск какого-то Бубнова, не то повешенного, не то расстрелянного в каких-то казематах в конце второго тысячелетия. — Так патриоты своего учреждения не поступают. Вы наказали не только себя, но весь коллектив. Пятьдесят тысяч в казну нашего НИИ — это значит бесконечно прекрасные перспективы улучшить оборудование экспериментальных лабораторий и, наконец, повысить зарплату остронуждающимся сотрудникам. Вы просто немилосердны, Степан Николаевич. И мне совершенно непонятны ваши мотивы отказа. Я никогда не поверю и не смогу согласиться, что вы поступили так, чтобы спасти свою шкуру. Никогда вас не считал шкурником. Я теперь не знаю, что вы ответите общему собранию. Народ ждет встречи с вами. Все низкооплачиваемые настроены против вас. Больше того, они готовы вас разорвать. И я могу войти в их положение. Шестьдесят процентов этих бедствующих сотрудников вот уж третий год не принимают ванн из козьего молока, не едят перепелиных яиц и не пьют розового масла, что, как вы сами понимаете, отрицательно сказывается на их самочувствии. Двадцать процентов из общего числа не пользуются одноразовыми шприцами и не в состоянии вылетать на лыжные прогулки к Северному и к Южному полюсам, а остальные пятнадцать процентов вынуждены работать по четыре часа в сутки, чтобы заработать гроши на собственный бассейн и на приобретение одного-двух самолетов. Они, признаюсь вам, если мы не защитим вас, сдерут с вас шкуру и скажут, что так это и было, да-да, что вы вошли в Собрание уже ошкуренный.
— Что я вам посоветую, — по-доброму заметил Мигунов. — Спасти вас может только чистосердечное раскаяние. Покайтесь перед Общим Собранием, скажите, мол, попутал бес, исправлюсь, и дайте торжественную клятву, что вы выполните все требования народа.
Я ничего не ответил. Мне было жалко себя. Жалко загубленной моей жизни, и было невыносимо больно оттого, что я не видел выхода, так как все были против меня.
— Ну и лады, — захлопал в ладоши Бубнов. — Я так и знал, что он согласится…
Хотя я ни с чем не соглашался, но меня стали все поздравлять, точно я добровольно дал добро на участие в убийственном спектакле с моей эксдермацией. Меня похлопывали по плечу, обнимали, гладили и вот так, обласкивая, втолкнули в зал Общего Собрания. Выступал от общественных организаций Свиньин. Он вспотел, точно дирижировал оркестром. Жилы на его шее напряглись с такой силой, что вот-вот должны были лопнуть. Глаза тоже грозились выскочить из раздавшихся орбит. Он витийствовал:
— Мы добились уже такой демократии, какой никогда не было и не будет. У нас на каждое место баллотируются по сто два человека. Нам удалось из них сорок шесть человек разоблачить как злостных расхитителей казны, двадцать четыре человека умерли во время допросов, поскольку неопровержимые доказательства об их скрытых злодеяниях были выложены следствием и оставался только один выход, каким и воспользовались их коррумпированные организмы. Тридцать один кандидат, будучи замешанным в личной нечистоплотности, стремились посредством депутатской должности улучшить свое благосостояние, что также было неопровержимо доказано. Причем у семнадцати из них повышенные сексуальные потребности, что зафиксировано местными советами недозрелой и перезрелой сексуальности. Кроме того, шестеро из этих семнадцати принимали в разных формах участие в создании международной оргаистической ассоциации. В итоге остался один депутат, который не мог совершить никаких преступлений и никогда не сможет их совершить, поскольку находится вот уже двадцать лет в бессознательном состоянии: прогрессирующий шок как результат глубокого разочарования в справедливом устройстве нашего бытия. Этот претендент в депутаты, получивший кличку Юродивый, вызывает всеобщее расположение народа, который убежден, что из шока его может вывести искреннее человеческое страдание, каким может оказаться публичная эксдермация, в частности, нашего уважаемого патриота и демократа: мерлиста и антимерлиста, фобоюба и юбофоба, гражданина Сечкина Степана Николаевича.
Огромным нашим достижением, — продолжал Свиньин, — является то, что мы научились обеими руками нажимать кнопки в сложном процессе электронного голосования. Этот мучительный процесс нажимания, когда надо сделать одновременный выбор решения и выбор кнопки, связан с преодолением рудиментарных мозговых явлений, каким именовалось в прошлые тысячелетия раздвоение личности. Теперь мы нажимаем свободно и почти бездумно, и в этом новый гарант нашей прогрессивности. Мы в нашем институте использовали методику поименного голосования и, в частности, по сечкинскому вопросу получили такие результаты — девяносто шесть процентов за участие Сечкина в спектакле, три и девять десятых воздержались, остальные против. Таким образом, мы поздравляем товарища Сечкина с большим доверием, какое ему оказывает родной коллектив.
Дружные аплодисменты оглушили меня. Стоявший рядом Бубнов сказал мне шепотом:
— Вы должны выразить признательность и поблагодарить коллектив за доверие.
— Хорошо, — ответил я и со вспыхнувшим вдруг решением взошел на трибуну. — От всего сердца я благодарю вас за доверие, — говорил я, обращаясь к Общему Собранию. — Я готов сыграть роль Карудия и подвергнуться во имя Будущего всем необходимым Испытаниям, но эффект бы значительно усилился, если бы каждый член нашего родного коллектива согласился на частичную, временную эксдермацию одной из частей тела — ступни, бедра, поясницы, спины, груди, шеи, щеки, рук. Причем можно сразу установить, чтобы женщин эксдермировали, скажем, ниже колен, это, знаете, будет и гуманно, и с эстетической точки зрения хорошо. Я представляю белый снег и на нем алые следы ног очаровательных созданий — это не может не впечатлять…
Гул протеста не дал мне продолжить мысль.
— Он издевается над нами! — кричали с мест.
— Он злоупотребляет нашим терпением!
— Сорвать с него кожный покров, и немедленно!
25
— Уволить! — кричала какая-то незнакомая мне дама.
Тогда поднялся Ковров.
— Мне кажется, мы слишком суровы к нашему коллеге. Наш коллектив силен не только тем, что может казнить. Снять кожу мы всегда успеем, а вот перевоспитать человека, переделать его нутро — это намного труднее. У нас заключен контракт с дружественной нам организацией ВНИКОПом (Временный научно-исследовательский коллектив по вопросам образования и перевоспитания). Я предлагаю передать дело Сечкина в распоряжение ВНИКОПа, и пусть ему там прочешут мозги. Кто за это предложение, прошу нажать кнопки.
— Слишком слабая мера, — улыбнулся Бубнов. — И не без ехидства добавил: — Но в чем-то хуже эксдермации. Образование решено переименовать в Сточную Яму, а во главе поставить Андрея Дебиловича Клюквина, это, знаете, тот еще кадр: ни лыка, ни слов, ни веревок — ничего не вяжет. Говорят, был сотворен искусственным путем в ржавой консервной банке, поскольку с колбами в те годы было крайне трудно.
— Слишком слабая мера, — улыбнулся Свиньин. И не без ехидства добавил. — Но у нас есть на этот счет кое-какие соображения.
Зал протестующе зашумел. И тогда поднялся Мигунов.
— Ну что я вам могу сказать. Если бы мне представился случай выбирать, я бы выбрал спектакль, а не образование во главе с Клюквиным. Образование сейчас хуже самой зловещей эксдермации. Не случайно готовится постановление о переименовании этого учреждения в Ведомство Сточных Ям. Ну и коль зашел здесь доверительный разговор, то я осмелюсь два слова сказать о руководстве этой системой. Андрей Дебилович Клюквин — это, знаете, редкостный фрукт. Ходят слухи, что голова его набита опилками, я даже сам видел, как из него что-то сыпалось однажды, но утверждать наверняка, что это были его опилки, как честный исследователь, не могу, одного визуального наблюдения, согласитесь, крайне недостаточно. Сейчас негласным помощником у него некий Курвин, бывший поручик или флотский офицер, ранее занимавшийся, но не образованием, а сточными водами и на одном из канатных заводов научившийся вить веревки. Причем из любого материала, человеческого и нечеловеческого, живого и мертвого, он вьет что угодно: шпагат, нитки, тесьму, шнурки, канаты. Оба научились перегрызать всех неугодных пополам, для чего вставили стальные челюсти, причем они тут же, не мешкая, обе половинки своих противников отвозят в разные стороны, чтобы никто и никогда их не смог, даже посмертно, соединить. Так что, дорогие товарищи, Сечкин еще пожалеет, что не принял нашего решения.
Поднялся, к моему удивлению, Ксавий:
— Вы знаете, что я являюсь товарищем Сечкина и не могу ему не сочувствовать. Но, как честный гражданин демократического свойства и гуманист с многолетним стажем, я утверждаю, что Курвин и Сечкин находились в дружественных отношениях друг с другом.
— Я вас понял, — перебил Ксавия Мигунов. — Для Курвина не существует дружеских связей. Он — мерлей!
26
Было время, когда бывший мичман Курвин целовался со мной. Мне и тогда было противно прикосновение его усов. Но это был знак особого уважения, и я терпел.
Было время, когда я выручил из беды Курвина и он клялся, что никогда не забудет моей протянутой руки.
Было время, когда он жил у меня, поскольку сбежал от жены, похитив у нее какую-то вещичку, которую называл бронзулеткой. Он клялся, что по молодости, в пору их сватовства, он имел неосторожность подарить своей невесте опаловый браслет уникальной работы. Браслет принадлежал одному из французских герцогов, точнее герцогинь, и каким-то чудом попал в семейные реликвии Курвиных, разумеется, еще до того, как совершилась одна из давних кровавых революций. Потом браслет оказался в одном из музеев и, чтобы выкрасть оттуда семейную реликвию, Курвин во время осмотра палаты драгоценностей проглотил браслет, и только через трое суток украшение было выведено наружу опытными врачами и ювелирами. Разумеется, Курвин не мог оставить драгоценность паршивой женщине, которая трижды ему изменила, в последний раз со Скобиным, которого он люто ненавидел и которого едва не убил, когда застал своего коллегу на месте преступления.
— А почему, собственно, преступления? — спросил у Курвина Скобин. — Я всякий раз молился Богу, чтобы от меня ушла моя очередная жена. А тебе счастье прямо в руки приползло. На радостях надо плясать и петь старую, как мир, песенку: "Счастлив я, милая покинула меня…"
— Это мое дело, что мне петь, — гордо сказал Курвин, подкручивая флотские усики.
Я присутствовал при этой короткой стычке и сказал Курвину, когда Скобин ушел прочь:
— Ты его не любишь?
— Как я могу любить такого лицемера? Поверь мне, я не антимерлист, сам мерлей на одну треть…
— Разве одна треть бывает?
— Все бывает в этом мире, — бойко ответил Курвин, щелкая каблуками ботинок, уж что-что, а каблуки у него были всегда в порядке. — Так вот, я бы этого Скобина живьем бы утопил вместе с Ривкиным.
— А что у них общего?
— Клан один. Я не знаю их программы, но они тянут одну и ту же сеть.
— И много ловят?
— Это не так важно. Главное тянут. А впрочем, кто сейчас много ловит? Общая бедность пошла.
— Не скажи. Два-три процента по-прежнему остаются миллиардерами. Их никакая демократия не касается. Им хоть демократы, хоть диктаторы — один черт.
И вот теперь, десять лет спустя, я оказался в кабинете Курвина. Он вальяжно развалился в кресле, звонил, матерился, бросал мне сальные реплики, а потом, отложив в сторону бумаги, телефон и ручку, сказал:
— Знаю. Все знаю. Сразу скажу: ничем помочь не смогу. Разве что в эти три месяца сделаю тебе кое-какие поблажки да подброшу деньжат и билетики в публичные домики. Какие девочки! Видел последнюю партию? А впрочем, вот посмотри, — он швырнул мне пачку слайдов. — Ты все моралиста изображаешь? А напрасно. Времена меняются. Мы сексу учим уже со второго класса. Посмотри вот эти книжечки: "Как стать сексуальным ребенком", "Секс — это экологический праздник", "Любовь с первого класса", "Персиковая ветка в дошкольном возрасте". Сейчас мы организовали курсы по сексоведению. Не хотел бы что-нибудь нам прочесть, о духовном, разумеется? Я уже читаю курс "Фаллос как элемент педагогической культуры". Яблоку негде упасть на моей лекции. С картинками, конечно, с видео, одним словом, как надо. Едем по этому вопросу в Скандинавские страны. Я уже побывал на ферме одной знаменитой датчанки, которая разводит животных специально для любви. На фестивале в Амстердаме она получила Гран-при. Фестиваль странных грез. Так он и назывался. Она следует теории Руссо, а для экологического воспитания это крайне важно.
— Природа — блин, природа — блин, природа…
— Ты посмотри слайды.
Я отодвинул наглядность в сторону и сказал:
— Я у тебя ничего не прошу. А уж если придется нам предстать перед судом, то вдвоем. Мне приятно будет ощущать рядом плечо настоящего друга.
— Ты что имеешь в виду? — спросил он, вспыхнув. — Я к тебе по-дружески, а ты сразу начинаешь с гадостей…
Я не ответил на его вопрос. Я от него ничего хорошего и не ждал. А впрочем… Я спросил:
— Послушай, я давно хотел узнать — какого хрена тебя, кадрового солдата, понесло в образование? Ты же никогда ничему не учился.
— Призвание, — ответил он коротко. — Оно было скрыто во мне. А теперь вышло наружу. Я обладаю даром собирать все воедино. Я профессиональный педагогический голограф. Я знаю, как формировать миллионы. Армия мне, должен сказать, помогла в этом. Когда я говорил своим солдатам: "Глотайте камни", они глотали, когда я им говорил: "А теперь окаменейте!" — они превращались в камень!
Я пришел в педагогическую науку потому, что могу ее организовать. Здесь тысячи бездельников не потому, что они тупы или ленивы, а потому, что их энергию никто не востребовал. Вот этим востребованием человеческой энергии, силы и скрытого знания я и занимаюсь.
— Ты в три шеренги их построишь?
— Да, я их заставлю работать. Может быть, для этого понадобится двадцать шеренг. Я создам корпус востребователей, которые будут моими глазами и ушами, моей плетью и моим криком! Через пять месяцев мы дадим систему, а через десять — практическую структуру. Мне нужны не творцы, а исполнители. Хватит этих нелепых заклинаний: творческий ребенок, творческий учитель, творческий студент и профессор. Чепуха!
— Ну а секс зачем?
— Я знаю две безотказные силы, действующие в единстве: секс и церковь. Если мы сумеем их объединить, добьемся всего. Для этого, как ты, наверное, уже слыхал, создаются такие крупные ассоциации, как оргаистическая и психолого-педагогическая. Это будут Мировые Центры, которые на неформальном уровне мы переделаем, перекуем, перелопатим и подчиним государству.
— А кто не пожелает подчиниться?
— Тех на съедение львам. Я знаю сюжет спектакля, в котором ты должен сыграть свою последнюю человеческую роль. Агенобарбов — наш почетный Член Совета. У него есть чему поучиться. Я рад, что ты с ним сотрудничаешь.
— Послушай, мичман Курвин, — обратился я к нему по старинке, но он перебил:
— Прошу тебя, не называй меня так, — и смягчил свое негодование улыбкой. — Я давно уже по крайней мере вице-адмирал. А тебе мы дадим работенку. Блок Р. Кто знает, может быть, этот блок и станет той зацепкой, которая избавит тебя от увольнения. Скажу тебе по секрету: Верховный и Хобот кровно заинтересованы в этом блоке, так что, если что, могут продлить срок…
— А что это за блок Р?
— Это одно из ответственнейших звеньев образования. Понимаешь, есть система и есть коррекция к ней. Суть этой коррекции состоит в том, чтобы система выглядела по форме демократичной, а по существу элитарной. Пойми ты, наконец, образование и культура двигались всегда именно элитарными школами. Там отрабатывалась и гуманная система средств, и демократические формы общения, и так любимое тобой гармоническое развитие. Мы не можем сегодня дать первоклассное электронное оборудование во все школы: и денег на это нет, и специалистов. А отдельные экспериментальные школы мы обеспечим всем необходимым и хорошо обученными кадрами. Таким образом, здесь идет речь не о привилегиях, а о такой образовательной нагрузке, которую не всякий ребенок из народа может выдержать. В элитарных школах дети занимаются по шестнадцать часов в день, а в бросовых — по восемь. В два раза меньше. Ни один ребенок из народа не пожелает пойти в школу с шестнадцатичасовым рабочим днем. По этому вопросу было сто шесть демонстраций, триста два митинга и шесть крупных региональных забастовок. Требовали избавить детей рабочих от каторжных школ, где по двенадцать часов, не шестнадцать, а по двенадцать часов надо было вкалывать, больше того, народ требовал для школьников пятичасовой рабочий день и три выходных дня! И Верховный пошел на уступки. Он даже предложил: "А не назвать ли элитарные школы каторжными?" Сейчас мы размышляем над этим. Это все проблемы блока Р. О чем ты думаешь?
— Мне эта ложь хуже смерти, — сказал я. — Я от лжи умру раньше, чем от снятия кожного покрова.
— От лжи еще никто никогда не умирал, — расхохотался Курвин. — Думаешь, мне нравится лгать? А что сделаешь? Впрочем, если глубже заглянуть, не всякая ложь есть неправда и зло. Есть такая ложь, которая лучше всякой благодати. Я сейчас основательно стал потреблять опиум для народа.
— Что ты имеешь в виду?
— Религию, братец. Религию. Сейчас сижу над Посланиями Апостола Павла. Мы с тобой оба были гонимы, так что нам понятен язык и пафос узника Апостола. Павел написал свое Послание к Ефесянам в тюрьме. Незадолго до своей смерти. Я бы назвал это Послание Педагогическим Манифестом. Когда человек принимает новую веру, говорит Павел, он должен сбросить свою прежнюю жизнь, как человек снимает ненужную одежду. Сегодня рухнул красный колосс на глиняных ногах, и мы обретаем новые одежды, новый язык, новые чувства…
— Фиолетовые?
— Твои реплики неуместны. В стране проходит активная демократизация, и я к ней отношусь, как к великому событию. Самое главное сейчас, как указывал еще тогда Апостол Павел, — жить не по лжи. А ложь в этом мире многолика. Иногда она преднамеренна, а иногда и неосознанна. Сейчас мы размножаем такое наставление, где прямо говорится родителям: "Приучайте ваших детей к тому, чтобы они говорили правду… Что в мире так много лжи, чаще всего объясняется небрежным отношением к правде, нежели умышленной ложью. Но есть и молчаливая ложь. Она более типичная. Чаще всего люди своим молчанием одобряют ошибочные действия… С их молчаливого согласия…"
— Совершаются убийства и предательства, — процитировал я чьи-то слова.
— Именно, — поддакнул Курвин. — И я категорически не согласен с беззубой трактовкой христианства. Новая наша идеология должна быть гневной, и Павел в свое время подчеркивал, что истинной жизни не чужд гнев, но он должен быть справедливым. В жизни Иисуса были моменты, когда он был божественно гневен. Он был гневен, когда книжники и фарисеи следили, станет ли Он лечить сухорукого в субботу. Он гневался, что из-за ортодоксальности они желали продлить страдания бедного собрата. Он был гневен, когда, сделав бич из веревок, изгонял менял и торговцев животными из храма. Нам сегодня нужен именно такой бич и именно такой гнев! Интересно выражение Павла: "…чтобы солнце никогда не заходило во гневе вашем". Плутарх сообщает, что ученики Пифагора имели в своем обществе правило, согласно которому, если днем они говорили в гневе оскорбления друг другу, еще до захода солнца они, пожимая друг другу руки и целуя друг друга, восстанавливали мир. Павел предупреждал: "Не давайте места дьяволу". Ко всему дьявольскому — непримиримую беспощадность — вот наш девиз!
— Я несколько по-другому читал это послание. Апостол Павел советует быть добрыми и никогда не прибегать к ярости и гневу, к раздражению и крику. Эти качества должны быть изгнаны из жизни как несовместимые со Святым Духом.
— У каждого свое прочтение Нового Завета. Кстати, это тоже проблемы из блока Р. Действительно, как сделать истинную ложь правдой, а правду — неприемлемой ложью? Суть истинного воспитания научить определенные группы людей принимать ту идеологию, которая будет ставить каждого на свое место. А в соответствии со своим местом каждый будет считать в зависимости от уровня подготовки ложь правдой или наоборот.
— Это все Клюквин придумал?
— Что ты? Клюквин туп, как валенок. Он нам понадобился, чтобы выполнять то, что нами наработано.
— Чтобы Паразитарий был прочен.
— Я этой твоей терминологии не приемлю, считаю ее антинародной, — сказал он серьезно. — Я тебя сейчас рассмешу, — сказал Курвин и подвел меня к шкафу. Открыл дверцу. На меня глядела глупая физиономия Клюквина, сделанная из серого валенка. Седая челка козлиным хвостиком болталась на лбу, две пуговицы — глаза, пластмассовый клавиш — рот, два куска зеленого кабеля — руки, а торчащие провода — пальцы. — Вот это и есть животворный символ народного образования. Его куда хочешь можно повернуть. А надоест — выкинем на помойку. Не правда ли, остроумно? Хобот, когда увидел эту штуку, хохотал до слез, приговаривая: "Надо же такого дурака отыскать и поставить на образование!"
27
Я свалился. Шел по дороге к дому и упал. Сначала это был обморок. А потом черт знает что. Моя левая нога стала непослушной, взяла и поехала в сторону. Я нажимаю вниз, а она вбок идет. Так и расшпагатился на асфальте. Но не ушибся. Меня оттащили в сторонку, чтобы не мешал прохожим. Кто-то, должно быть, позвонил в «скорую». Укол — и пришло облегчение, будто расставался я с грешным миром и с самим собой. Пришла мысль: достать и что-нибудь впрыснуть, чтобы навсегда уснуть. Когда засыпал, эта мысль сладостно щекотала мозг. А когда проснулся, подумал, что уже в другом мире.
Напротив сидело совершенно очаровательное существо в белом. Серые глаза и розовые губы. Остальное все бело: лицо, руки, халат.
— Где я?
Она поднесла палец к моим губам. Прикосновение было столь необычным и ласковым, что слезы едва не хлынули из моих глаз.
— Кто вы?
— Сестра милосердия.
— Таких сестер не бывает. Вы — ангел.
Она снова поднесла палец к моим губам.
— Мне нельзя болеть. У меня времени в обрез. Мне надо действовать.
— Вам надо выздороветь.
— Что это у вас в кармане красненькое?
— Евангелие.
— Дайте мне потрогать. — Она протянула мне книжечку. — У вас тут все подчеркнуто. Это вы подчеркивали?
— Я подчеркивала то, что мне непонятно.
— Хотите, я попытаюсь вам пояснить?
— Очень хочу. Только вам нельзя разговаривать.
— А мы молча. Не произнося слов. Если это настоящая вера, то мы поймем друг друга и без слов.
Я сделал попытку прочесть несколько строчек и не смог. Жестокая боль сковала виски.
Я снова уснул. А когда проснулся, никого рядом не было. Приятная испарина на лбу обернулась прохладой. Появилась боль другая. Жаждущая чистоты. Господи, как же я жил все прошлые годы?! Только смерти, самой жестокой смерти достоин я. Только смерть может спасти и меня, и мою душу.
Может быть, и дарована Богом мне эта мучительная смерть в агенобарбовском лицедействе?! Я попытался привстать. Тщетно. Руки плетьми лежали рядом. Как чужие. Болели суставы. Особенно в запястьях. Жилы вздулись на руках и ногах. А главное, дикая слабость и горячее дыхание. И глаза едва приоткрыты. Я все-таки привстал. Кто была она, в белом? Была ли она?
28
Через два дня меня проведал Ксавий. Он принес яблоки и рыбу.
— Тебе надо быть в форме. Три месяца — это слишком малый срок. Надо окрепнуть, иначе какой смысл.
Что он хотел этим сказать? Что я должен на кресте хорошо смотреться? Здоровым умереть?
Я спросил у него, что он имеет в виду. Он ответил сочувствующе:
— Понимаешь, если ты к тому времени не выздоровеешь, могут процедуру эксдермации отложить до лучших времен.
— Так хорошо же, — прошептал я.
— А какой смысл? — сказал он, и его жирные щеки побледнели.
— Как какой смысл? Я жить хочу.
— Давай поменяемся ролями.
Он лгал. Он знал, что мерлеи при активном ходатайстве общины от эксдермации могут быть освобождены. Да и нужен он здесь, на этой грешной земле, чтобы находить мне подобных.
— А зачем ты заснял на пленку меня с Алисой? — прошептал я.
— Я хотел пошутить, а потом у меня пленку выкрали.
— Врешь ты, Ксавий. И не приходи больше ко мне.
— Как хочешь.
— И яблоки возьми, а рыбу брось кошке. Она в коридоре вечно торчит.
Еще через два дня утром пришли Агенобарбов с Шурочкой. Они принесли цветы и красную икру в стеклянной банке.
— Выбрось все из головы. У тебя нет никаких обязательств ни перед нами, ни перед кем-то другим. Готовы тебе помочь от всей души, — говорил Агенобарбов, поправляя подушки.
— Что могло произойти? Такой сильный мужчина и такие эксцессы… — щебетала Шурочка, намазывая икру на тоненький ломтик белой булки. — Нет, нет, и не вздумай отказываться. Таких мужчин, как ты, надо кормить из рук. Как голубей. Ротик! Ротик! — приказала она игриво, и я подчинился. — Господи, я так всегда мечтала о своем собственном ребенке. Хотите, я буду круглосуточно дежурить у ложа нашего дорогого Степы?!
— Нет. Нет, — испугался я. — Я лучше чувствую себя в одиночестве. А уж если бы вы хотели мне помочь, то принесите мне книжечку "Жизнь Апостола Павла" Иннокентия, архиепископа Херсонского.
Агенобарбов помрачнел, но сказал:
— Принесем. Все принесем, если нужно.
— А когда был казнен Апостол Павел? — спросила Шурочка.
— Мученическая кончина Апостола Павла последовала, как утверждал во втором веке римский пресвитер Кай, в шестьдесят шестом году на одной из улиц, ведущих в Остию. Это в Испании.
— За два года до смерти Нерона. Неужто и Нерон был причастен к смерти Апостола? — спросил Агенобарбов. — Он-то далек был от Павла?
— Павел был евреем. А Нерон был гонителем евреев и христиан. Павла убили бы и раньше, если бы он не был римским гражданином.
— И фарисеем, — подсказал Агенобарбов.
— Да, это общеизвестно, он был вначале и фарисеем, и гонителем христиан. Павел был исполнительным римским воином. Его начальники говорили, что ему присуще редкостное сочетание: сила ума, твердость воли и живость чувства. Когда он достиг тридцатилетнего возраста, его знали как наиболее ревностного фарисея и ненавистника христианского учения, которое казалось ему обманом. Он получил поручение от иудейского начальства преследовать приверженцев новой секты христиан, которая у иудеев называлась сектой еретиков-назареев. Он присутствовал при казни святого Стефана и участвовал в преследовании христиан в Иерусалиме, а потом отправился в Дамаск, главный город Сирии, с письмами от Синедриона, которые уполномочивали его продолжать инквизиторскую деятельность. Я уж не помню точно, в каком году именно, в шестьдесят втором или в шестьдесят четвертом, но именно в Дамаске все евреи были перерезаны. Большинство женщин Дамаска исповедовали иудейскую религию, но сочувствовали христианам. Казнили и сочувствующих. Конечно же, Нерон знал об этих казнях и через своих прокураторов давал указания не щадить христиан. А прокуратором в то время был как раз бывший вольноотпущенник Феликс. Да, Марк Антоний Феликс, жена которого, Друзилла, приходилась правнучкой Ироду Великому, иудейскому царю. Кстати, она-то и помогла Апостолу Павлу выжить, когда он сидел в темнице прокуратора Феликса, ее мужа.
— Странно, везде женщины… — сказала Шурочка и добавила: — А если бы сейчас появился такой человек, как Павел, что бы с ним сделали?
— Ошкурили, — сказал я.
— И ты так считаешь? — спросила Шурочка у Агенобарбова совершенно серьезно.
— А представь себе, я думал об этом, — ответил Агенобарбов. — Не только о еврее Павле, но и о еврее Христе. Появись они оба, и наши Хоботы и Праховы пришли бы в дичайшую ярость! Они бы постарались их уничтожить и сделали бы это в два счета, и тупой, черносотенный народ аплодировал бы этим двум казням.
— Народ вряд ли, — сказал я. — Отбросы народа — это другое дело.
— И мы тоже — отбросы народа? — спросила Шурочка.
— И мы тоже, — ответил я.
29
Я пожалел о том, что нагрубил и наговорил гадостей. Чтобы скрасить как-то ситуацию, я спросил о том, как обстоит дело со спектаклем.
— Появилась в драме еще одна фигура — Иосиф Флавий, персонаж потрясающе современный.
— Современен предательством своего народа, самого себя? — снова несло меня на противоборство.
— Он — тот же Апостол Павел, только рангом ниже. Павел и Иосиф — это совершенное целое великой красоты человеческого духа, какая в полноте своей развернулась в Библии. Именно красоты, которая и составляет духовную суть человечества. Оба евреи и оба римляне. Оба делают свой самостоятельный выбор, чтобы основательнее служить своему народу.
— Еврейскому, разумеется? — спросила Шурочка. — Недавно Хобот говорил об этом по телевидению. Кто-то подсказал ему идею этой духовной красоты, берущей свои начала из библейских сказаний.
— Эта идея носится в воздухе, — ответил Агенобарбов и продолжал: — Поразительная вещь, сейчас евреев обвиняют во всех грехах, их не переносят, клянут за то, что они помогают друг другу, постоянно заботятся о том, чтобы сохранить свой народ, за то, что предприимчивы, хитры, принципиальны, — казалось бы, о Господи, будьте и вы все, антисемиты, такими же, так нет, не могут, не хотят, привыкли своих же съедать в первую очередь…
— И винить при этом евреев, — подсказал я.
— Вы хотите защитить евреев, а я их ненавижу! — как с цепи сорвалась Шурочка. — Хитрые, подлые, коварные.
— Они вам сделали что-нибудь плохое?
— Представьте себе, нет, а вот все равно я их ненавижу. Мне неприятны их рожи! Ненавижу, как они ходят, как разговаривают, как смеются, как стремятся стать умнее всех. Я нормально себя чувствую в любой группе людей до тех пор, пока не попал в нее семит. Как только вошел еврей или еврейка, так мне сразу становится не по себе. И объяснить это мое состояние я ничем не могу…
— Вот вам типичная экзистенция современного человека, — сказал Агенобарбов, — и я хочу разобраться в этом явлении.
— Вы считаете, что антисемитизм — ключ к нашей социальности? — спросил я.
— Один из ключей. Когда русские философы говорили о том, что они знают два мессианских народа — еврейский и русский, они, по сути, говорили о двух народных началах — небесном и почвенном. Христос — это небо еврейского народа, а Павел и Иосиф Флавий — земля.
— Я бы по-другому сказал. Христос и Павел — это всеобщее небо, а Иосиф Флавий — это одна из несчастных земель еврейского народа.
— Да, но они все-таки были евреями, Христос и Павел, — сказала Шурочка. — Нет, увольте меня, хочу быть язычницей!
— Вы никем не хотите быть, Шурочка, — сказал я и пожалел об этом. Шурочка накинулась на меня:
— Вы типичный юдофил. Я таких тоже невыношу.
— Вы прекрасны, Шурочка, — сказал я. — И прошу меня извинить за мою грубость. Хотите, я вам расскажу об Иосифе Флавии?
— Это было бы очень интересно, — сказала Шурочка.
— Иосиф Флавий — одна из самых загадочных фигур древности. Впрочем, персонаж типично библейский, наделенный всем полнокровием жизни и всеми соками земли. Он действительно подобно Апостолу Павлу, решившему спасти иудаизм, поставил перед собой цель помочь еврейскому народу и написал его историю. Интересен жизненный путь Иосифа. Родился он и воспитывался в богатой семье, и его отец Матия блистал не только пышностью рода, но и принадлежал к числу первых мужей Иерусалима, был борцом за справедливость. Иосиф сам рассказывает о себе, что он прекрасно учился и в шестнадцатилетнем возрасте увлекся философией и политикой, примкнув к школе фарисеев. Иосифа угнетала беспощадность римлян, борьба между иудеями, доносы, предательства, казни. Иудея была покрыта крестами распятых. В шестьдесят четвертом году Иосиф отправился в Рим в надежде помочь своему народу и, в частности, освободить десять иудейских священников. Иосиф считал себя хитрым и предприимчивым человеком. Он понимал, что попасть на прием к императору почти невозможно, поэтому он пошел окольным путем. Подружился с актером Алитиром, евреем по происхождению, который был дружен с женой Нерона Поппеей. В своих "Иудейских древностях" он гордится своими деловыми качествами, благодаря которым проник к жене императора и ждал удобного случая обратиться к императрице с просьбой об освобождении иудейских священников. Эта милость была ему оказана, и сверх того он получил еще великолепные подарки.
— А что, недурной персонаж для нашего спектакля, — заметила Шурочка.
— У Сечкина поразительное знание текстов, — сказал Агенобарбов. — Зачем ему еще Апостол Павел, ума не приложу.
В это время дверь приоткрылась и на пороге возникла девушка в белом.
— Пора, — сказала она ласково. — По режиму вам полагается спать.
— Вот тебе, прочти, — сказала Шурочка, протягивая мне маленькую газетку под названием "Русские ведомости". — Здесь напечатан "Катехизис еврея" нашей страны. Неплохое дополнение к твоему Иосифу Флавию.
Они ушли, а я прочел первые строчки «Катехизиса»: "Евреи! Любите друг друга. Помогайте друг другу, даже если ненавидите друг друга!.." Я прочел эту строчку вслух и сказал:
— Дай Бог, чтобы человек любой национальности мог так сказать. Как вы считаете? — спросил я у девушки.
Она пристально посмотрела на меня, точно я и не был больным, и спросила:
— Вы хотите знать, как бы я переправила эту строчку? Я бы сказала так: "Дай Бог, чтобы каждый мог приподняться над этими словами…"
30
— А я думал, вы из первого века, — сказал я тихо, обращаясь к девушке. — Фелицита или Потамьена, или Лигия, или Лила.
— Это все огненные факелы. Вы о них прошлой ночью в бреду говорили. Мне было страшно. Фелициту на кресте разорвали тигры. Ее грудь была изодрана в клочья, а она все не теряла сознания. Я попыталась вас успокоить, а вы крикнули мне:
— Не хочу покоя! Хочу к ним! К львам хочу!
— Я действительно хочу умереть. Как вас зовут? Впрочем, не называйте своего имени. Мне кажется, всякое прикосновение ко мне вас может навсегда запятнать. Меня зовут Степан Николаевич. Я историк, психолог и литератор, а из меня хотят сделать еще и трагического актера.
— А меня зовут Люся. Я люблю историю, психологию и литературу. Я успела закончить университет, но пришла работать сюда. Хотела в хирургическое отделение, но там нет мест.
— Что же вас заставило пойти в санитарки? Смелый шаг.
Люся снова вытащила из кармана красненькую книжечку: Новый Завет.
— Я хочу очиститься. Двадцать два года я жила в прекрасной квартире моих родителей, представьте себе, последние два года они не в состоянии были выносить моего террора, переехали на дачу, а я царствовала в четырехкомнатных апартаментах, сплошные праздники — поэты, художники, артисты, казалось, интересная молодежь. А потом наступил кризис.
— Вы полюбили и он вас покинул?
— Да, так оно и было.
— А потом вы полюбили во второй раз, и он оттолкнул вас, и тогда вы потеряли голову…
— Да, и тогда я потеряла не только голову. Я потеряла все. Я едва не сошла с ума. Впрочем, моя мама считает, что я сошла тогда с ума. А я была нормальным человеком, только утратила смысл жизни.
— Мама считала, если бы вы родили, было бы все по-другому.
— Да, я пошла на убийство ребенка, и мне никогда не будет пощады.
— А потом вас полюбили, но было уже поздно.
— Да, у меня уже не было сил возвращаться к жизни, и я шагнула в другой мир. Я стала монахиней. Пять месяцев я прислуживала в храме Вознесения, пока за мной не стал ухаживать протоиерей Никольский. Я отказала ему, и он вышвырнул меня из храма. Нет, я не перенесла всю мою ненависть к Никольскому на православие. Я поняла, что должна обрести такую веру и такой религиозный потенциал, благодаря которому смогу очиститься. И я стала поститься, умучивать свое тело жаждой и голодом, тысячными поклонами и тяжелой физической работой. Я поняла, что смогу вынести все то, что пало на долю многих мучеников, о которых я узнавала из книг и рассказов служителей культа. А потом однажды я вдруг ощутила, что моя стезя кривая. Я во власти худшего греха — гордыни. И впала в самоуничижение. Но и тут я в ужас пришла, ибо новый грех был еще страшнее и безответнее прежнего. Я обратилась за помощью к иудаистам, затем к кришнаитам. Но и там я увидела ту же грязь, что и в православии. Я хотела разобраться в том проклятии, которое несет на себе еврейский народ, и не в состоянии была это сделать. Таким образом, я не смогла себе ответить ни на один существенный вопрос и решила жить тихой, непритязательной жизнью — отдавать людям все, не прося взамен ничего и не ставя перед собой никаких проблем. И таким образом я оказалась здесь. Я знаю, вам что-то грозит. Могу ли я вам помочь? Не стесняйтесь, я охотно это сделаю, чего бы это ни стоило: позора или даже унижения.
— Почему?
— Я слышала ваши просьбы, обращенные к Богу. Они касались и меня.
— Какие это просьбы?
— Этого я не могу сказать. Я плакала. Вы так говорили, точно я у вас была в груди. Вы ответили на часть главных моих вопросов. А теперь спите.
31
На следующий день пришла Любаша. Она принесла мне переплетенные ксерокопии Иосифа Флавия, Ренана, Фаррары и Артоболевского.
— А я встретила Ксавия, — сказала она. — Он что-то плел о тебе непонятное. Я ему сказала: "Ксюша, нельзя ли пояснее". Но он так и не прояснился. Странный человек. Притязаний тьма, и данные есть, но они вздулись от самомнения и лопнули, а чего можно достичь с разорванными возможностями?! Полный ноль, как скажет наш почтенный Агенобарбов. Кстати, он намерен привлечь Сильвию Блядон к нашему спектаклю. Я о ней тебе рассказывала.
— Мне? О женщине с такой интеллигентной фамилией? Нет, впервые слышу.
— Ну как же, я тебе говорила, что одна моя знакомая француженка является звездой порнокинематографа. Сейчас она издала книгу, фактически свою автобиографию. Это почище откровений Иоанна. Все открытым текстом. Хотите взглянуть одним глазком, а я пока покурю на лестничной площадке…
Она сунула мне книжечку в мягкой обложке, на которой были изображены обнаженные девицы с цветами, растущими из лона, а также в несколько абстрактной форме, скорее символические, изображения фаллосов1.
1Нам удалось разыскать эту книжечку, написанную порнокиноґзвездой Сильвией Бурдон под названием "Любовь — это праздник" (Таллинн, 1990). Мы приносим глубочайшие извинения известной кинозвезде за то, что так обрывочно дан ее текст в нашем издании. У нас нет до конца уверенности в том, знакома ли была Любаша Перекусова с Бурдон. Что касается фамилии, то, очевидно, Сечкин в силу своей прирожденной деликатности счел необходимым слегка изменить ее.
Я стал читать:
"Продюсеры и постановщики называют меня сексуальной хищницей, фанатичным монстром, когда я предаюсь разврату перед камерой, они стыдливо опускают глаза. Я заметила, что если в фильме представлен половой акт типа семейного, мы страстно дышим, стонем от восторга — все это воспринимается как норма. Но если разыгрываются оргийные сцены, где меня любят одновременно шесть или семь человек, или сцены зоофилии, где я отдаюсь прекрасному стокилограммовому ньюфаундленду, люди приходят в ярость. А между тем я единственная в мире актриса, которая внесла реальный вклад в защиту животных, но не за круглым телевизионным столом, а воплощенным на практике нежным отношением к этим добрым существам. Дорогие граждане мира, пришла пора разрушить лицемерие и ханжество, заключающееся в претензиях на любовь к собакам, но без истинного сродства тел и душ! Мне удалось создать новую Камасутру с моим необычным четвероногим любовником… Он ловко и быстро обнюхал меня между ног — чувствовалось, что у него была подобная практика. Гости застыли в абсолютной тишине. Это был мой открытый мини-бал, где обнаженными были только я и мой друг. Я призывно стала на колени и начала ласкать ему мужественный отросток, прикоснулась к нему языком, осторожно взяла его в рот. Дрожа от возбуждения, он устремился ко мне, я помогла ему, и он яростно задвигался во мне. Все смотрели на нас, впервые наблюдая новое фантастическое действие. Меня охватил необычный, не испытанный никогда прежде оргазм. Я наслаждалась и сексуально, и разумом, а он, распростершись на мне, урчал, заливая меня слюной. Наконец он сполз с меня, но затем бросился второй раз, потом третий. Вокруг нас сгрудились ошеломленные гости. Мужчины оспаривали честь сменить собаку. Женщины не осмеливались последовать моему примеру. Все закончилось маниакальной оргией. Герой вечера, мой добрый пес, бродил между нами, вынюхивая и подъедая остатки ужина. Он показал всем нам, что есть еще немало нераспаханных пашен на просторах королевства любви".
Я читал всю эту мерзость, понимая, что лучших иллюстраций для моих паразитарных основ я не найду. Я и раньше много размышлял о формах паразитаризма в эротике, где развертывается изнутри гигантская двигательная сила распада рода человеческого. Я стал лихорадочно выписывать главное из этой книжки, чтобы потом написать специальный эротико-паразитарный раздел человеческой катастрофы. "Я никогда не буду иметь детей, — пишет Сильвия Блудон. — Я люблю детей, но они могут отвлечь меня от самой главной цели моей жизни — до конца исчерпать мою сексуальность… Одна из самых прекрасных реальностей — это выбор собственной смерти. Мне нравится свободный жест Хемингуэя, пустившего себе пулю в лоб, когда он понял, что не сможет заниматься любовью. Религия учит людей искусству умирать, но не искусству жить… Чтобы говорить о бомбе, надо, чтобы она, наконец, упала. Это ее назначение и наш удел. И нужно, чтобы этот день пришел…"
"И тогда будет конец Паразитарию…" — подумал я.
Вошла Любаша. Она была совсем стертой. Потерянной. Растерянной. Размазанной. Она фальшиво сказала:
— Сильвия согласилась сняться в этом фильме. У нее есть еще шесть учениц. Это будет невероятно! Ты прочел эпизод об эксперименте в африканской священной хижине? Да ты не прочел самого главного. Мы этот эпизод даем перед твоей казнью. В этой хижине будут действовать настоящие каннибалы.
— Людоеды?
— Именно. Наконец-то мы возвратимся к первородным истокам. Вот здесь, со страницы семьдесят девятой. Там отмечено. Я стал читать: "Я решила, пока будет проходить эксперимент, находиться в одном положении, стоя левреткой — коленями на кровати, упираясь руками в край кровати. Я никого не хотела видеть. Я буду 'открытой дырой', кто жаждет — войдет. Не будет ничего, что может возбудить вялых функционеров секса, импотентов, скромников. Сегодня сексуальная встреча один на один, их сто, а я одна. Как же они сражались, эти фаллические легионы, обуреваемые первородным желанием! Вперед! Долой шовинистов либидо! Внезапно я почувствовала позади себя завоевателя, оккупанта, две могучие руки обхватили мои бедра для яростной атаки, которая началась внизу живота, мощные силы стали двигаться во мне все быстрее и быстрее, меня стала захватывать волна, она росла, поднимая меня на себе… я ору, хриплю, я схожу с ума, и уже второй сменяет первого. Аллюр все убыстряется, меня пронзает почти до самых легких. Я вскрикиваю при каждом толчке, я уже на самой вершине, но поднимаюсь еще выше, я отпускаю веревку, еще связывающую меня с землей, — и уже парю в облаках, тройной прыжок ангела, кульбит в небесах! Я счастлива, как не был счастлив ни один смертный. Вот уже третий, четвертый, пятый, каждый извергает свою сущность в меня, нет времени даже на вздох облегчения. Я не знаю, где я, кто я… Куст с теплой влагой, расплавленная лава, в моей груди пожар, я разорвана на миллионы звезд, очищена для вечности, слова все забыты, буквы все расчленены, а это все продолжается и не прекратится никогда, больше никогда, и я навсегда останусь горячим источником перед целой армией молящихся паломников всегда на коленях, как победоносная собака, как священное древнее животное, и в этом апокалипсисе единственная уверенность: я остаюсь царицей! Вселенная больше не существует, нет ни людей, ни моря, ни песка, ни городов: только я. Я вместилище всего, магнитный полюс для секса мира! Я умираю и воскресаю и слышу голос: 'Сильвия — это твой тридцать пятый! И тут же меня пронзает нестерпимая боль, мне кажется, что острый нож вонзается в мой живот. Я закричала. Причинивший мне такую сильную боль в испуге ретировался. Это был молодой парень в голубых джинсах. Он держал в руках окрашенный моей кровью свой огромный член. Я никогда не получала такого удара по почкам изнутри. Я с трудом поднимаюсь. Мои друзья Поль-Мари и Мишель, поддерживая меня, ведут к машине. За мной тянутся капли крови. А у меня такое чувство, что я пробежала марафон, покорила Эверест, проникла в Зазеркалье. Прекрасная усталость. Невыносимая боль…"
— Ну как?! Тебе знакомо что-нибудь подобное?!
Я молчал. Перед мной не было человека. Люба обратилась в кровавое пятно, в невыносимую боль, в отчаяние. Что я ей мог сказать? Ей и ее знакомой француженке?! Сказать им, что они воплотили в себе самое худшее, что есть на этой земле, что они отродье дьявольских сил и род человеческий воздаст им свои проклятья?! Закричать о том, что теперь мне понятна самая коварная и испепеляющая суть сладострастного паразитаризма, что мне их, несчастных, жалко и что я готов им хоть в чем-то, да помочь? Я вместе с тем ощущал, что чтобы я ни сказал, будет не лишено фальши, а найти такие слова, которые дошли бы до ее сердца (да и было ли у нее сердце!), я не мог, не знал, не верил.
Я молчал. А потом все же в знак благодарности сказал:
— За книги премного благодарен.
— И только? — она надула губки и села на краешек койки.
— Любанька, вы прекрасная женщина, но прошу вас — оставьте меня.
— Так ты отвечаешь на любовь честной и бескорыстно любящей женщины?
— Так лучше будет для вас.
— Что я тебе сделала такого? Что я тебе сделала?! Я ночи напролет не спала, думала о тебе.
Я хотел было сказать, что она при этом в бессонные ночи видела эти ошеломительные оргии, видела, как я прекрасно вписался в деревянный крест, как бесконечно живописно каплет алая кровь на белый снег и как она стенает у пригвозденных моих ног, и как потом все это в рекламе, рекламе, рекламе… Но я ничего не сказал. Больше того, я ее погладил по головке. Но она зарычала:
— Не надо меня жалеть! Не надо! Я умею не только любить, но и стоять за себя. Я умею мстить, господин Сечкин! А Ксавий, хоть и мерлей, но в тысячу раз лучше тебя. И у меня с ним свидание. Он по-другому отнесся и ко мне, и к Сильвии. Он ждет меня внизу. А ты околевай со своим Ренаном, Иосифом Флавием и Апостолом Павлом.
Она птичкой выпорхнула из моей комнатки, и я обрадовался, будто меня миновали чума, СПИД, гонорея, казнь посредством медленного удушья, самое ужасное растление. А потом мне стало горько и безвыходно. Как всегда в такие мгновения, я погрузился в свое детство, а потом и в первый век, где были свои ненасытные Любаши, где развратный Нерон устраивал эротические зрелища с Потамьенами, Лигиями и Лилами.
32
Благодаря стараниям Агенобарбова я все-таки оказался в крохотной одноместной комнатке и всю ночь спокойненько читал. Читая, я будто отвечал на вопросы, которые поставил мне Агенобарбов. Евреи — еще одна вечная тема.
Поражаюсь откровению иудейского историка Иосифа Флавия. Это он впервые вник в сущность избиения евреев в Сирии и Египте в 66 году, в кровавый год царствования Нерона. Два уклада жизни, греко-римский и еврейский, столкнулись и обнаружили полную несовместимость. Правы те историки, которые отмечают, что именно в эти годы обнаружилась дичайшая ненависть всех народов к евреям: по всему Востоку точно клич прошел: "Уничтожайте иудеев, иначе они нас уничтожат". Чтобы понять эту вспыхнувшую ненависть, надо представить себе, до какой степени иудаизм проник во все звенья римской жизни: государственные учреждения, искусство, семью.
Французский исследователь древностей Эрнест Ренан в своих работах отмечает, что антипатия к евреям была в античном мире таким общим чувством, что ее не нужно было развивать. Эта антипатия отмечает бездну, которую человеческий род, быть может, никогда не заполнит. Она обусловливается чем-то большим, чем раса; это — ненависть различных назначений человека, ненависть человека мира, довольствующегося своими внутренними радостями, к человеку войны, человека лавки и конторы — к крестьянину и благородному. Не без основания, конечно, этот бедный Израиль вел жизнь народа, вечно подвергающегося избиениям. Конечно, было какое-нибудь основание, если вас преследовали все нации и все века. До настоящего времени еврей вкрадывался всюду, требуя общих прав, но в действительности еврей никогда не пользовался общими правами, а сохранял свой собственный статус; он хотел иметь гарантии всех и, кроме того, целый ряд исключений, исключительные законы. Он хотел преимуществ нации, не будучи нацией, не участвуя в повинностях нации. Ни один народ никогда не мог вынести этого. Нации — это создание войны, основываемые и поддерживаемые мечом; они — дело крестьян и солдат; евреи никогда не способствовали их установлению. Вот в чем огромная ошибка — в претензиях израильского народа. Терпимый иностранец может быть полезен стране, но под тем условием, чтобы страна не была наводнена им. Несправедливо требовать прав члена семьи в доме, которого не строил, подобно птицам, несущим яйца в чужое гнездо, или ракам, занимающим раковину другого вида. Евреи оказали миру столько хороших и столько дурных услуг, что к ним никогда не будут справедливы. Мы многим обязаны им и в то же время так хорошо видим их недостатки, что не можем оставаться спокойными при виде их. Этот вечный Иеремия, этот "человек печали, всегда жалующийся, подставляющий под удары спину с оскорбляющим нас терпением; это создание, чуждое нашим инстинктам чести, гордости, славы, деликатности, искусства; это существо мало воинственное, малорыцарское, которое не любит ни Греции, ни Рима, ни Германии, но которому мы обязаны, однако, нашей религией, — это существо было поставлено как место средоточия противоречия и антипатии, но эта антипатия была плодотворна, так как она составляла одно из условий прогресса человечества". (Эрнест Ренан в 12-ти томах. Киев, 1902. Т. 12, с. 48).
Знаменитый греческий историк и географ Страбон писал в начале первого века, и его цитирует иудей Иосиф Флавий: "Евреи заполнили все города, и трудно назвать хотя бы одно место в мире, которое не приняло бы к себе этого племени или, лучше сказать, которое не было бы занято им. Египет, Киренаика и многие другие страны приняли их нравы, соблюдая с точностью их предписания, и извлекли большую выгоду из признания их национальных законов. В Египте они получили законное право жить, и им назначена большая часть города Александрии, у них есть свой этнарх, управляющий их делами, совершающий для них суд, следящий за исполнением договоров и завещаний, как президент независимого государства".
33
Я проснулся ночью и стал читать "Катехизис еврея". Первое, что меня заинтересовало, так это то, кто его придумал. Потом я стал производить замены: вместо слова «еврей» вставлял слова «русский», «француз», «араб», «англичанин». Часто вспоминал о том, как великий россиянин Владимир Соловьев перед смертью своей читал библейские псалмы по-еврейски. Думал: мессианство не только в приходе Мессии и в избавлении народов от мук, но и в таком возрождении народов, когда ни в одной стране не могли бы распять не только Мессию, но и инакомыслящего. Те же русские мыслители говорили: "Среди евреев — я еврей, среди греков — грек, среди французов — француз". Может быть, это и есть самая великая формула национального или интернационального бытия. Как сказал Соловьев, полная свобода составных частей в совершенном единстве целого. Говоря о красоте человека и природы, великий мыслитель подчеркивал: в красоте различается триединство: свобода бытия, полнота содержания или смысла и совершенство формы. В человеческом единстве присутствует общая идеальная сущность и специально-эстетическая форма. И эта последняя отличает красоту от добра. В каждом народе живет прекрасное и высокое. Высокое и есть нравственность. Но нравственное чувство не может быть без формы, без красоты — высокой и совершенной. Чтобы быть всечеловеком, как Достоевский, Бердяев, Толстой, Флоренский, Соловьев, Булгаков, нужно научиться признавать за всеми народами право на ношение всечеловеческих богатств, на выражение этих богатств в своей специфической национальной красоте. Если эту формулу взять за норму, тогда надо искать в каждом народе то ПРЕКРАСНОЕ, что есть в нем в смысле формы ношения и выражения добра, и то всечеловеческое начало, которое направлено не только на утверждение своих национальных озабоченностей, но и на развитие общечеловеческих святых начал. С этих позиций «Катехизис» не выдерживает никакой критики, он рассчитан на заниженный здравый смысл, на пошлость ума, на узость мышления, на разъединение людей, на грязный рынок отношений, где каждый норовит тебя обмануть и сбагрить вместо хлеба и масла дерьмо. То же я могу сказать о Ренане, Страбоне и даже, если хотите, об антисемите Иосифе Флавии. Любой народ прекрасен, как Божье Чудо. Становиться на любую другую позицию — значит обокрасть себя, обречь себя на духовную смерть. А теперь еще раз прочтем этот «Катехизис» и убедимся в справедливости моих догадок.
Итак, "Катехизис":
"Евреи! Любите друг друга, помогайте друг другу. Помогайте друг другу, даже если ненавидите друг друга!
Наша сила — в единстве, в нем залог наших успехов, наше спасение и процветание. Многие народы погибли в рассеянии, потому что у них не было четкой программы действия и чувства локтя. Мы же благодаря чувству коллективизма прошли через века и народы, сохранились, приумножились и окрепли.
Единство — это цель, оно же и средство к достижению цели. Вот в чем смысл, вот к чему нужно стремиться. Все остальное — производное, оно придет само собой.
Помогайте друг другу, не бойтесь прослыть националистами, не бойтесь протекционизма — это наш главный инструмент. Наш национализм интернационален и поэтому вечен. В него открыты двери евреям всех национальностей, всех вероисповеданий, всех партий. Истинный интернационализм только тот, что кровными узами связан с еврейством, все остальное — провокация и обман. Шире привлекайте людей, близких по крови, только они обеспечат вам желательную атмосферу.
Формируйте свои национальные кадры. Кадры — это святая святых. Кадры решают все. Кадры сегодня — это наше завтра. Каждая лаборатория, каждая кафедра, каждый институт должны стать кузницей наших национальных кадров.
Готовьте еврейскую молодежь принять эстафету поколений. Пусть каждое поколение неевреев сталкивается с нашей глубоко эшелонированной обороной. Каждый раз, когда со сцены уходит старшее поколение, на его смену должна встать еще более мощная когорта заблаговременно подготовленных и окрепших молодых евреев. Для этого необходимо как можно раньше выдвигать на руководящие должности наших молодых людей, доказывая их зрелость и гениальность. Пусть пока это не так, они дозреют на должности. Кто у власти, тот и прав. Мы должны передать нашим детям больше, чем мы приняли от отцов, а те, сохранив и приумножив принятое, передадут его в свою очередь потомкам. В преемственности поколений — наша сила, наша стабильность, наше бессмертие.
Мир жесток, в нем нет места филантропии. Каждый народ — кузнец своего счастья. Не наше дело заботиться о русских национальных кадрах. Если они не думают о себе, почему мы должны думать о них? Не берите пример с русских и арабов, которые живут созерцательно, надеясь на авось. Не ждите милости от природы: взять их — наша задача.
Создавайте свои коллективы и этими коллективами выталкивайте неевреев. Помните: все высокооплачиваемые, влиятельные, прибыльные должности — все это наш национальный доход. Помните, что каждый нееврей, доросший до нашего уровня, может занять место, которое могло бы принадлежать каждому из наших. Мы создаем коллективы для того, чтобы гои не мешали нам жить по-своему. Пусть гои пытаются создавать свои коллективы, вряд ли им это удастся, они перессорятся раньше, чем успеют сделать что-либо, а мы поможем им в этом.
Русские неспособны глубоко мыслить, анализировать и делать глубокие обобщения. Они подобны свиньям, которые живут, уткнувшись рылом в землю, не подозревая, что есть небо. Они воспринимают все явления слишком поверхностно, слишком конкретно, они не видят факты в их последовательности, в их связях, они не способны думать, обобщать и абстрагироваться. Для них каждый случай — только случай, как бы часто он не встречался.
Наша идеология в принципе противоположна идеологии гоев. Они говорят: 'Лучше быть бедным, но здоровым, чем богатым и больным'. Мы говорим: 'Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным'. Они говорят: 'Отдавать также приятно, как и получать'. Мы говорим: 'Отдавать, может быть, приятно, но получать еще и полезно'. Они говорят: 'Сделай по закону — это твой долг'. Мы говорим: 'Сделай вопреки закону, и я тебя отблагодарю'. Они говорят: 'Победить или умереть'. Наш девиз 'Победа ради жизни, но жизнь ради победы'. (К чему победа, если нет жизни? Горечь поражения нужно переждать — все придет к тому, кто умеет ждать.)
Все, что знают и умеют они, умеем и знаем мы. То, что знаем и чувствуем мы, им знать и чувствовать не надо. Все, что они имеют, — это их предел. Все, что имеем мы, — это наше средство к достижению большего. Все, что они имеют сегодня, — это наше в их временном пользовании. Взять у них то, что нам завещано Богом, — это наша задача.
Русские упрямы, но они не обладают достаточным упорством в достижении цели. Они ленивы, поэтому всегда спешат. Все проблемы они пытаются решать разом. Они жертвуют малым ради большой решающей задачи победы. Но такая победа либо не приходит вовсе, либо, побеждая, они оказываются у разбитого корыта. Мы исповедуем тактику малых побед, хотя и не против больших. Малая победа — тоже победа!
Русские не умеют руководить, а также подчиняться. Они генетически саботажники. Русские завистливые, они ненавидят своих собратьев, когда те выдвигаются из серой массы. Предоставьте им возможность разорвать этих выдвиженцев — они с удовольствием разорвут. Будьте всегда арбитрами, становитесь в позу миротворцев, защищайте 'несчастных', против которых ополчается толпа, но лишь настолько, чтобы прослыть добрым и объективным. Немного выдержки, и вы займете место того, которого только что растерзали. Когда двое русских дерутся, выигрывает еврей. Натравливайте русских друг на друга, возбуждайте и подогревайте в них зависть друг к другу. Делайте это всегда под прикрытием доброжелательности, незаметно и тонко. Пусть они дерутся между собой, вы же становитесь всегда арбитром.
Русские не умеют жить и не умеют ставить перед собой задачи. Мы ставим перед ними эфемерные задачи, а они пытаются их решать.
Русские не умеют просить, считая это унижением, а сами и без того унижены и бедны. Мы говорим: 'Всякое унижение — благо, если оно дает выгоду'. Ради достижения цели можно унизиться, унижаться можно тоже с достоинством. Нет аморальных вещей, если они способствуют утверждению и процветанию нашего народа. Цель освещает средства.
Русские глупы и грубы. Свою глупость и грубость они именуют честностью, порядочностью и принципами. Неумение приспосабливаться и менять свое поведение в зависимости от ситуации, отсутствие гибкости ума они называют 'быть самим собой', 'принципиальностью'. Гои глупы и грубы настолько, что не умеют даже лгать. Свою примитивность и глупость они опять же называют честностью и порядочностью, хотя по природе своей они лживы и бесчестны. Свойственную себе примитивность они в древние времена называли варварством, в средние века — рыцарством, а позднее — джентльменством. Из-за пустых принципов они кончали жизнь самоубийством. Пусть они продолжают делать это!
Они ограничены в своих возможностях и поэтому ставят пределы всему. Мы же говорим: 'Возможности человека беспредельны, так как он ведет себя соответственно обстоятельствам!
Постоянно помните о пределах, которые ставят себе гои, их мышление заскорузло в этих пределах. Они не способны выйти из них. В этом их несчастье, в этом наше преимущество. Говорите и поступайте так, как этого не допускает их мораль, как этого не допускают их понятия. Делайте то, что кажется им невозможным, невероятным. Они не поверят в то, что вы способны на слова и поступки, на которые они не способны.
Говорите и поступайте уверенно, напористо и агрессивно, обесґкураживающе и ошеломляюще. Больше шума и словесной мишуры, больше непонятного и наукообразного. Создавайте теории, гипотезы, направления, школы, методы реальные и нереальные: чем экстравагантнее, тем лучше! Пусть не смущает вас, что они никому не нужны, пусть не смущает вас, что о них завтра забудут. Придет новый день. Придут новые идеи. В этом выражается могущество нашего духа, в этом наше самоутверждение, в этом наше превосходство. Пусть гои оплачивают наши векселя. Пусть ломают голову в поисках рациональных зерен в наших идеях, пусть ищут и находят в них то, чего там нет. Завтра мы дадим новую пищу их примитивным мозгам.
Неважно, что говорите вы, — важно, как вы говорите. Ваша самоуверенность будет воспринята как убежденность, амбиция — как возвышенность ума, манера поучать и поправлять — как превосходство. Крутите им мозги, взвинчивайте нервы! Подавляйте волю тех, кто вам возражает. Компрометируйте выскочек и крикунов, натравливайте самолюбие толпы на скептиков. В беседах и диспутах используйте риторические приемы, которые находятся на грани приличия. Спрашивайте фамилию, место работы, должность сомневающегося и возражающего. Это, как правило, шокирует и запугивает их, и они ретируются. Требуйте ответов, а получив их, твердите, не анализируя по существу: 'Это не так, это совсем не так!
Если какой-нибудь умник попытается разоблачить вас, остальные не станут его слушать и осудят, потому что, разоблачая вас, он уличил их в глупости, а этого толпа не прощает.
Если русский попытается проявить себя, привлечь к себе внимание, создайте в этот момент больше шумовых эффектов, шаркайте ногами, вставайте и ходите, скрипите стульями, смейтесь, разговаривайте, мурлычьте что-нибудь под нос, кашляйте и сморкайтесь, перебивайте выступлениями, разговорами, шутками и т. п. Создавайте русским массу мелких, раздражающих неудобств, которые ими осознаются не сразу. Кладите свои предметы на их вещи, наступайте им на ноги, дышите им в лицо, разговаривайте вызывающе громко. Пусть они постоянно ощущают ваш локоть своим боком. Русские этого долго выдержать не могут. Избегая скандалов, они уходят, освобождая вам место… Особым шиком они считают хлопнуть дверью и уйти. Предоставьте им эту возможность! Вежливая наглость — вот наш девиз!
Обвиняйте в антисемитизме тех, кто пытается разоблачать вас. Клейте им ярлык антисемитов, и вы увидите, с каким удовольствием остальные гои подхватят эту версию. Вообще-то, все русские антисемиты, но как только вы приклеите этот ярлык одному — он становится беззащитным, ибо все остальные кидают его нам в жертву и уничтожают своими руками. А мы поставим клеймо на следующую жертву.
Играйте на сердоболии русских. Изображайте из себя бедных и несчастных, вызывайте к себе жалость и симпатию, распускайте слухи о народе — вечном страдальце, о гонениях в прошлом и дискриминации в настоящем. Тактика 'бедного еврея' проверена тысячелетиями! Пусть русские имеют меньше нас, все равно они помогут иметь нам больше. Русские любят быть благодетелями и покровителями, каждый нищий стремится быть благодетелем, ибо это возвышает. Великодушия у них тем больше, чем меньше возможности его реализовать. Возьмите от них то, что они могут дать: с паршивой овцы — хоть шерсти клок!
Преломляйте все явления через призму наших интересов, каждое явление должно рассматриваться обязательно с точки зрения вреда или пользы, которую оно несет евреям!
Информируйте друг друга обо всем, что может представить нам вред или пользу. Информация — это святая святых! Деньги, кадры и информация — три кита, на которых зиждется наше благополучие!
Священная обязанность, долг каждого еврея — поставить в известность другого еврея о том, что намереваются делать гои. Сегодня ты помог мне, завтра я помогу тебе — в этом наша сила.
Бог наш завещал нам владеть миром — мы им владеем. Наша задача — удержать мир в наших руках. Держите в своих руках средства пропаганды и информации: печать, радио, телевидение, кино. Нужно и далее проникать в аппарат партийного и государственного управления. Вокруг любого вопроса формируйте общественное мнение с учетом наших национальных интересов. Из любого пустяка можно сделать проблему, а из проблемы — пустяк. Ни один общественный процесс нельзя пускать на самотек. Если он не принесет нам пользу, спускайте его на тормозах или направляйте его против врагов наших — гоев. Любое начинание должны возглавлять мы, чтобы вести его в нужном направлении.
Будьте во всем лидерами, стремитесь быть всегда первыми! Воспитывайте в себе руководящий характер ежечасно, ежеминутно даже на мелочах повседневной жизни. Не уступайте ни в чем, старайтесь не уступать даже в мелочах: будь то место в общественном транспорте или очередь в магазине.
В любом коллективе берите власть в свои руки и управляйте им в наших интересах. Административную и творческую часть производственного процесса должны выполнять мы. Пусть гои обеспечивают черновую, материально-техническую базу нашего творчества. Пусть они следят за чистотой рабочих помещений и охраняют плоды наших трудов. Пусть они будут не выше вахтера и уборщицы.
К творчеству в виде исключения можно допустить гоев нерусского происхождения. Не допускайте к этому русских! Это всегда будет нам укором. И не бойтесь прослыть националистами: иллюзию интернационализма нам обеспечит наличие лиц смешанной национальности с примесью еврейской крови или на худой конец представителей нацменьшинств. Если у вас есть вакансия — берите только еврея.
Если не можете сделать этого, ликвидируйте должность. Если не можете сделать ни того, ни другого — берите азиата. Если нет такого, берите поляка, украинца или на худой конец белоруса — у этих свои счеты с русскими. После небольшой обработки они станут вашими союзниками. Все они антисемиты только у себя на родине. В России им выгодней быть интернационалистами. Таким путем они обеспечат себе необходимую сферу существования. Используйте этот путь.
Не разрушайте открыто памятников русской старины, но и не восстанавливайте их. Пройдут годы, и они сами разрушатся. А хулиганы и 'любители старины' их растащат по кирпичикам. Делайте вид, что не замечаете этого, будучи заняты решением больших народнохозяйственных задач. Народ без истории, как ребенок без родителей, и из него можно вылепить все, что необходимо, вложить в него свое миропонимание, свой образ мыслей.
Таким способом могут быть обезличены целые народы: сначала они лишаются истории и традиций, а затем мы формируем их по своему образу и подобию.
Держите под неустанным контролем каждый шаг влиятельных и перспективных русских. Не давайте им уединяться и объединяться. Не допускайте между ними никаких коротких и прямых связей, их контакты должны быть с нами и через нас. Это информация, это влияние. Не позволяйте им обсуждать никаких вопросов без нас. Там, где двое русских, должен быть хотя бы один еврей. Будьте вездесущи!
Если не удастся блокировать и 'засушить' молодых и перспективных русских, делайте их управляемыми. Привлекайте их в свои компании, создавайте вокруг них плотное кольцо еврейского окружения, лишайте их контактов и знакомств помимо вас. Вынуждайте их жениться на еврейских женщинах и только после этого открывайте им 'зеленую улицу'. Не бойтесь, их дети все равно будут нашими. Чей бы бычок ни скакал, теленочек будет наш.
Помогая таким русским, вы вносите вклад в дело нашей еврейской общины. Отныне их зарплата — наш национальный доход. Ради своих детей они потеряют свои 'гражданские права', чувства и ум. Во всяком случае, не смогут быть антисемитами. Сожительство с еврейской женщиной — это один из способов вовлечения талантливых русских в сферу нашего влияния и наших интересов.
Берите себе в жены красивых и здоровых русских женщин, пусть они принесут вам здоровое потомство, пусть они улучшают нашу породу. Итак, каждому перспективному русскому — еврейскую подружку или друга. Если каждый русский вытащит за собой хотя бы одного еврея — мы все будем устроены. Давайте им взятки, дарите подарки, поите коньяком и водкой, а лучше казенным спиртом. За побрякушки и зелье они продадут все, и свою Россию тоже.
И последний совет. Будьте бдительны, испанская инквизиция и немецкий фашизм не должны повториться. Гасите в зародыше любые попытки противопоставить нас обществу, уничтожайте антиеврейские тенденции в самом начале, в каком бы виде они не возникали. Фашизм — явление не случайное, он возникает там, где мы недооцениваем стремление местного народа быть хозяином своей земли. Фашизм подспудно зреет во всех народах. На наше счастье, разные народы приходят к нему в разное время и под разными названиями.
Скупайте, похищайте и уничтожайте. Не допускайте к переизданию произведения, раскрывающие нашу тактику и стратегию, представляющие евреев в дурном свете. Народы гоев не должны помнить и знать фактические причины еврейских погромов и гонений. По этим вопросам они должны знать только нашу трактовку.
Особое внимание уделяйте непокорным, упрямым, которые не хотят склонить головы перед нашим превосходством, не хотят работать на нас и противодействуют нашей практике и политике. Из таких людей рано или поздно формируются антисемиты. Не позволяйте вырасти из маленьких антисемитов большим погромщикам! Пусть они в зародыше зачахнут с их упрямой идеей национального достоинства. Разоблачайте их, компрометируйте их под любым предлогом, по любому поводу, ополчайтесь против них всеми имеющимися средствами. Пока они одиноки, им не устоять против нашего коллективизма, против нашего натиска. Пусть они тысячу раз правы в своих мелочах — все равно они виноваты, мешая нам.
Распространяйте против этих упрямцев компрометирующие слухи, создавайте им сомнительную репутацию. В конце концов их начнут опасаться те же, кто их поддерживает, кто хорошо знает, кто о них имеет прекрасное мнение и поддерживает их. Лишайте их связей и контактов. Лишайте их возможности эффективно работать. Ставьте под сомнение целесообразность выполнения ими работы и занимаемых должностей. Изолируйте их. Натравляйте против них толпу. Лишайте их влиятельных позиций в обществе. Провоцируйте их на конфликты. Унижайте их, игнорируйте их, обижайте несправедливостью поощрений и наказаний, а когда они протестуют, обвиняйте их в неповиновении, в нарушении субординации, неґуживчивости и склочности.
Взывайте к общественности и администрации, тащите их в партком, милицию, если можно — в суд.
Если вы старше, обвиняйте в нарушении принципов почтения к старшим, если ровня по возрасту — обвиняйте в нарушении принципов братства и обязательно интернационализма. Эффективность этих приемов проверена многими поколениями. Так поступают все так называемые эксплуататоры, побуждаемые необходимостью держать народы в повиновении. Главное — обвинить. Пусть они оправдываются. Тот, кто оправдывается, — уже наполовину виноват!
Если представляется возможность, подводите их поведение под политическую платформу, пишите на них доносы и анонимки, обвиняйте их в антиобщественном поведении и экономическом саботаже. Провоцируйте их на выступление против государственной власти. А затем уничтожайте с помощью государственной власти.
Право на привилегии и спокойную жизнь получает лишь тот, кто покорно следует за нами и вместе с нами. Тот, кто хочет идти своими независимыми путями, — потенциально опасен и должен быть лишен всяческой поддержки и средств к существованию.
Либо наш порядок, либо полная дезорганизация там, где хотят обойтись без нас. Должен быть хаос! Делайте так, чтобы беспорядок продолжался до тех пор, пока измученные гои, отчаявшись, не попросят нас взять власть в свои руки и обеспечить им спокойную жизнь.
Гои должны работать под нашим руководством и приносить нам пользу. Тот, кто не приносит нам пользу, должен быть изгнан. Вне наших интересов нет общественной пользы! Тот, кто не с нами, — тот против нас! Око за око! Зуб за зуб! Так учил Моисей, так жили наши предки. Так будем жить мы. Месть — священное чувство, она воспитывает характер, утверждает человека. Исторгните из себя чувство покорности и смирения по отношению к нашим обидчикам. Лозунги христианского милосердия, смирения, униженности и самоотречения оставьте глупым гоям — они достойны именно этого.
Среди гоев проповедуйте, насаждайте христианские 'добродетели', сами же оставайтесь непримиримыми в душе и твердыми. Будьте непримиримыми к врагам нашим! Если вы им простите малую обиду сегодня, завтра они нанесут вам большую. Не привыкайте к обидам сами и отбивайте у других охоту чинить ее вам.
Пусть гои уговаривают друг друга осторожности, умеренности и гибкости по отношению к нам. Пусть они осторожно сдерживают наш натиск. Мы должны действовать решительно и быстро, ставя их всегда перед свершившимся фактом. Пусть они после этого ведут долгие, бесплодные дискуссии, против наших методов у них нет оружия. Пусть они волевым решением сделают одно дело, пока додумаются, договорятся и сделают это, мы свершим десять более важных дел. Пусть их сопротивление будет нам необходимым стимулом, но не тормозом. Их противодействие нам необходимо для поддержания боевого духа и готовности, но не более.
Никогда не ослабляйте натиск. Чем жестче сопротивление гоев, тем значительнее наши издержки, тем выше должны быть наш доход и наши накопления. Наша сегодняшняя прибыль должна окупать возможные утраты в будущих погромах, которые время от времени происходят в каждой стране. Пусть гои сегодня платят за то, что где-то возьмут часть своего обратно.
Мы всегда должны быть готовы уйти от гнева и ненависти гоев, уйти туда, где нас примут в расчете оживить экономику нашими капиталами.
Периодическая смена стран в поисках более благоприятных условий существования является частью нашей стратегии. В этом заключается символ 'вечного жида' — Агасфера — неиссякаемого оптимиста и вечного странника.
Но уйти мы должны, если надо будет, не бедными и больными, а здоровыми и богатыми. Деньги — это наши ноги.
Мы смещаем свой центр тяжести туда, куда предварительно переведены наши деньги, наш капитал.
Окрепнув материально в странах рассеяния, собрав с них свою дань, время от времени мы собираемся на земле своих предков для того, чтобы укрепить наш дух, наши силы, наши символы, нашу веру в единство.
Мы собираемся для того, чтобы снова разойтись. И так во все века".
(Издано в Тель-Авиве в 1958 году.)
От редакции.
Этот «Катехизис» (наставление, поучение) многие годы ходит по рукам, будучи нигде не опубликованным у нас в официальной печати.
34
— Люсечка! Куда вы подевались? Я не видел вас сто лет!
— Я никуда не уходила. Я вышла всего на часик.
— Давайте с вами напишем настоящий «Катехизис» для человека любой страны, любого вероисповедания, любой национальности и даже для лиц, лишенных гражданства.
— А мы сумеем?
— Обязательно сумеем. Я знаю, о чем мечтали лучшие люди, когда были в возвышенном состоянии духа…
— А когда опускались на землю, они становились хуже?
— Определенно.
— И ваш Толстой, и Достоевский, и Бердяев?
— И они тоже.
— И Павел?
— Боги всегда на высоте, они даже в тяжкие минуты не теряют своего совершенства. Итак, мы будем писать «Катехизис»? Вы готовы? Ну отлично. Пишите: "Люди! Любите друг друга, помогайте друг другу независимо от того, какой вы национальности или вероисповедания. Помогайте, даже если ненавидите друг друга!..
Сила человеческая в единстве — в нем залог успехов каждого, наше спасение и процветание. Многие народы погибли в рассеянии, из-за распрей, из-за претензии на свою абсолютную исключительность. Народная гордыня и чрезмерное самомнение нации — есть тягчайший грех и перед своим народом, и перед человечеством!
Столь же великим грехом являются: недооценка национальных достоинств, принижение статуса своего народа, национальное самоуничтожение личности. Каждая народность, будучи Божьим созданием, уже поэтому исключительна, уникальна, неповторима и имеет свой собственный путь духовного и материального развития. Народ, который не верит в свои силы, который не борется за свой национальный путь развития, за независимость своего самосознания, обречен на неминуемую гибель. Жизнь сегодня складывается так, что каждому народу выдается свой карт-бланш. Не упустить возможности помочь народу развить собственное самосознание, обрести духовную и материальную автономию, сознание своей исключительной роли в общем и едином потоке движений всех народов, всего человечества — вот первоочередная забота каждого гражданина своей страны.
На равных соседствовать и взаимообогащать могут лишь народности с равными самооценками. Не могут не угнетать друг друга два народа, если один из них с заниженным статусом, а другой — с завышенным. Единство есть равенство потенциальных возможностей, есть равенство исключительностей, равенство не просто высоких статусов, но равенство тенденций к повышению статусов.
Сознание своей исключительности в том случае будет оправданно и нравственно, если будут осознаны каждым народом в первую очередь его греховность, возможность тоталитарной неволи, способы защиты существующих на земле пороков, его жажда искоренять эти пороки. Такое основание исключительностей способно объединить народы.
Сознание своей исключительности, но не в ущерб другим народам — вот формула сотрудничества разных наций, формула единения народов на нравственных общечеловеческих началах.
Однако и единство не самоцель. Оно лишь средство для достижения величайшей цели, какой являются и благо каждого человека в национальном единстве, и благо человека на перекрестьях всех наций, и благо каждой семьи, каждой народности, и благо всего человечества! Вот в чем смысл национального вопроса, вот к чему нужно стремиться. Все остальное производное, оно придет само собой. Помогайте друг другу, помогайте людям всех национальностей, и в первую очередь гонимым, униженным, проклятым и дискриминируемым! Не бойтесь прослыть националистами, интернационалистами, нациофилами и нациофобами! Не бойтесь любви к ближнему, даже если этот ближний другой национальности, другого вероисповедания, другой социальной общности. Помогайте в первую очередь тем, к кому, казалось бы, у вас не лежит душа, кого вы не выносите по каким-либо генетическим или социальным причинам! Общечеловеческое широко и вечно — его двери распахнуты настежь для всех вероисповеданий, для всех национальностей, для всех партий и государств. Истинный универсалист только тот, кто кровными узами связан с заботой о всех национальностях, все остальное — провокация и обман! Шире привлекайте к такого рода заботам людей, близких вам по крови, ибо голос крови есть зов мудрых наших предков, голос отцов и дедов, матерей и бабушек, чья вера в добрую любовь ко всем народам никогда не иссякала.
Самый тяжкий грех человеческий — блуд на крови. Любой призыв к шовинизму, антисемитизму, национализму есть блуд на крови. Он ведет к смертям и к духовным распадам. Термин 'интернационализм' загрязнен блудом на крови. Под знаком интернационализма уничтожались целые народы — немцы Поволжья, приазовские греки, крымские татары, чеченцы и ингуши. Под знаком интернационализма уничтожались русские и евреи, поляки и испанцы, башкиры и узбеки, таджики и киргизы, литовцы и эстонцы, латыши и финны, армяне и грузины, якуты и ненцы, а также сотни других народностей.
Блуд на крови порождал смертоносные действия и заканчивался гибелью народов, нравственным распадом социальных общностей. Блуд на крови разрушал самое великое Божье создание — РОДСТВЕННОСТЬ МЕЖДУ ЛЮДЬМИ и НАРОДАМИ. Блуд на крови, именуемый в коммунистической пропаганде интернационализмом, утверждал самое тяжкое бедствие народов — РАЗОБЩЕННОСТЬ. Если мы хотим уберечься от неизбежных катастроф, мы должны приемлемой ценой преодолеть разобщенность и способствовать развитию межчеловеческих отношений, завещанных Евангелием. Общечеловеческое есть УНИВЕРСАЛЬНОСТЬ, где национальное непременно обогащается достоинствами других народов. Общечеловеческое есть всеединство, о котором так много говорили русские философы, оно есть тот высший универсализм, где истинно национальное объединяется с истинно общечеловеческим и достигает Божественных высот. Общечеловеческое есть форма и способ проявления и развития национальных достоинств. Национальное есть та почва, в которой пребывает, развивается или деградирует человеческий характер. Универсальность обнаруживается и развивается в национальном, на перекрестьях различных национальностей, на полном преодолении завышенных национальных самооценок. Человеческая универсальность — это то, к чему должны стремиться народы, каждый человек в этом подлунном мире.
Национальный универсализм основывается на семи заповедях. Первая — Ищите прекрасное в каждой национальности. Настраивайте себя, своих детей, внуков, сослуживцев, соседей, всех, с кем приходится вам общаться, на то, чтобы видеть достоинства в людях всех национальностей без исключения. Поживите в этом измерении несколько дней, и вы почувствуете, как к вам снизошла Божья Благодать, и вы стали иным человеком. Вторая — Обогащайте свое национальное достоинство достоинствами всех других национальностей. Эта заповедь требует соблюдать и такое правило, как неспособность возводить свое несовершенство в закон, что требует постоянных раздумий о своей греховности, о преодолении гордыни и самомнения. Третья — Обогащайте воспитание своих детей педагогическими достоинствами всех народов. Если вы увидите, что евреям присуща необычайно кропотливая забота о воспитании своих детей, о том, чтобы дать им всестороннее развитие (а эта черта отмечается исследователями во всем мире), постарайтесь перенять эту великую национальную черту евреев и немедленно разработайте для своих детей более усложненную и всеобъемлющую программу развития. Если вы приметите, что англичанам свойственно воспитание джентльмена, знающего цену своему человеческому достоинству, предприимчивого и трудолюбивого, — постарайтесь перенять у англичан эту черту.
Если вы обнаружите, что узбекские дети заняты физическим трудом больше всех детей в мире, и родители проявляют необыкновенную заботу о том, чтобы трудолюбие не снижалось ни при каких условиях, задумайтесь над тем, чтобы перенять у узбеков эти великолепные и всемогущие родительские установки.
Если вы узнаете, что немецкие дети с ранних лет приучаются к чистоте и порядку, к дисциплине, точности и трудолюбию, сделайте все, чтобы и ваши дети росли в таком же точном и дисциплинированном ритме.
Если вы почувствуете, что американские дети и молодые люди предприимчивы, тяготеют к самостоятельности, доброжелательны и трудолюбивы, не бойтесь привнести эти черты в жизнь ваших семей.
Если вам удастся побывать в грузинских или армянских семьях и вы услышите, как ласково и как заботливо обращаются родители со своими детьми, поучитесь у них этой ласковости и гуманизму.
Если вам часто приходится бывать в русских деревнях, задумайтесь над тем, насколько цельно и бесхитростно развиваются истинно природные и истинно народные начала в русских семьях…
Четвертая — Добывая в поте лица свой хлеб и кров, учитесь у других народов САМОМУ ВЕЛИКОМУ УЧИТЕЛЮ ЖИЗНИ — ТРУДУ. Только труд способен вывести вашу душу из беды, а тело избавить от холода, голода и нищеты.
Никогда не забуду, как с одним партийным работником подъезжал к одной деревушке в Пермской области, и этот работник сказал:
— Сейчас увидите кусочек настоящей Западной Европы. — И мы действительно увидели чудо. Это было селение высланных сюда немцев. Великолепные дома, кафе, удивительное обслуживание, кофе в крохотных чашечках, бутерброды с семгой и полные достоинства люди — невероятный контраст с окружающей жуткой действительностью: поваленные избы, голод и нищета, плач детей. А партийный работник рассуждал: — Они, как бельмо на глазу. Их, подлецов, сгрузили здесь и ничего, кроме лопат и топоров, им не дали, причем самая худшая земля, песок да камень, а они вон что отстроили, как в рожу нам плюнули…
Надо ли комментировать столь типичный негативизм?!
Пятая — Заботьтесь о формировании руководящих кадров. Руководящие кадры — это святая святых нормального человеческого устройства страны. Кадры решают все! Кадры сегодня — это наше завтра! Сейчас повсюду создаются элитарные школы (замечу, где будут формироваться руководящие кадры!), постарайтесь, чтобы эти школы не стали привилегией только для одних групп людей, национальностей или социальных общностей. Каждая лаборатория, каждый институт, каждое предприятие должны стать кузницей универсальных кадров — людей, лишенных националистических вывихов.
Шестая — Учитесь сотрудничеству с другими странами. Храните честь и достоинства своего народа, своей семьи, своего имени.
Седьмая — Готовьте молодежь принять эстафету поколений. Пусть каждое поколение свято бережет и внедряет вышеизложенные заповеди. Каждый раз, когда со сцены уходит старшее поколение, на его смену должна стать мощная когорта заблаговременно подготовленных молодых людей разных национальностей, для этого нужно как можно раньше выдвигать на руководящие должности молодых людей, доказывая их зрелость и талантливость. Мы должны передать нашим детям больше, чем мы приняли от отцов, а те, сохраняя и приумножая принятое, передадут его в свою очередь потомкам. В преемственности поколений — наша сила, наша стабильность, наше бессмертие.
Эти семь заповедей, не исчерпывают всего богатства национального универсализма, но они открывают перспективы тем, кто сегодня озабочен избавлением народов от кровопролитных войн, от межнациональных распрей, от убийств и унижений как отдельных людей, так и целых народов. Мир жесток до тех пор, пока в загоне человеколюбие. Каждый народ — кузнец своего счастья. Если есть возможность помочь другим народам в подготовке кадров (если, разумеется, эти народы хотят этого), надо всегда помогать, от этого выигрывают и помогающие, и те, кому помогают. Есть народы, которые живут как бы созерцательно, иногда надеясь на авось, — не ругайте их за это, в этой созерцательности есть свои достоинства, своя божественная нравственная сила, которая, когда настанет черед, способна обернуться великим свершением и преимуществом. Если есть возможность и народы не протестуют и хотят этого, помогите им выйти из состояния неразбуженности. Всегда ждите милости и от природы, и от людей, и от Бога. Просите у Господа Бога то, чего вы хотите достичь. Бог милостив…
Помните, все высокооплачиваемые, влиятельные, прибыльные должности — это национальное достояние народа. Помните, тогда будет в государстве и в обществе благоденствие, когда доросший до универсальной народности гражданин станет защищать интересы всей социальной общности, окажется способным свято придерживаться великих заповедей народного всеединства. Мы придерживаемся единства, чтобы безнравственные люди не смогли воспользоваться нашей щедростью души, нашим нравственным великодушием".
35
В пятом часу утра я увидел старика с седой окладистой бородой. Я решил, что это больничный сторож, так как в его руках была метла. Однако лицо у старика было молодым, несмотря на седую бороду и сеточку красных жилок на лице. Тонкий орлиный нос с прозрачными бровями был нацелен на меня, а молодые глаза ждали моего вопроса:
— Кто вы?
— Я?… (Мне показалось, что больной плачет.) Я слышал, как вы кричали. Я и пришел. Уйти?
— Нет. Сядьте. Вы тоже с Евангелием?
— Я верующий. Вы исповедуете иудаизм?
— Православие. Но вы?…
— Да, я — еврей.
— Почему же вы предали свой народ?
— Я никого не предавал. Всю жизнь я мучился своей исключительностью и понял, что от нее все беды. Иудаизм учит еврейский народ этой исключительности, а между тем все люди одинаково равны перед Богом.
— Да, но избранный народ не может считать себя неизбранным.
— Это не заслуга народа. Это дело Воли Божьей. Я могу вам чем-то помочь?
— У вас хорошее зрение?
— Прекрасное.
— Тогда почитайте, пожалуйста, мне эту ксерокопию. Тут очень бледно отпечатано, и я ничего не пойму. Как же вас зовут?
— Ксавий.
— Быть этого не может…
Он посмотрел на меня испуганными глазами и стал читать.
— Эту высокую личность, которая каждый день еще руководит судьбой мира, можно назвать Божественной, не в том смысле, что Иисус вместил в нее божество, но в том, что Иисус есть человек, заставивший свой род сделать величайший шаг к Божественному. Человечество, взятое в массе, представляет собрание низких и эгоистичных существ, превосходящих животное лишь тем, что их эгоизм более сознателен. Однако среди этой однообразной пошлости поднимаются к небу колонны и свидетельствуют о более благородном назначении. Иисус — самая высокая из этих колонн, показывающая человеку, откуда он и куда должен стремиться. В нем концентрировалось все, что есть доброго и возвышенного в нашей натуре. Он не был безгрешен. Он побеждал те же страсти, с какими боремся и мы. Никакой Божий Ангел не подкреплял его, кроме его чистой совести. Никакой сатана не искушал его, кроме того, которого каждый носит в сердце своем.
— Вот это место относительно мерзопакостной толпы еще раз прочтите.
Ксавий прочел.
— Вы согласны, что мы живем в мире эгоизма, пошлости и тупости?
— Конечно же. И вам выпала участь выбиться из этих тисков тупой ординарности.
— Вы хотите, чтобы я согласился на эксдермацию?
— Подумайте. Я советовался с мудрыми людьми и вижу жесткую закономерность в том, что вас Господь наградил всем, чтобы стать вровень с некоторыми колоннами…
— Вровень с Христом?
— Ну зачем же так брать? Есть колонны не столь высокие… Хотите, еще я вам прочту, но уже из своей книжки. Вот это место. "И тогда Павел сказал: 'Войти в святилище, получить доступ к духовным тайнам может тот, кто с искренним сердцем и с полною верою очистивши сердце от порочной совести, уповает неуклонно на Божью Благодать. Будем же внимательны друг к другу, поощряя в любви и добрыми делами. Не будем оставлять собрания своего, как есть у некоторых обычай, но будем увещевать друг друга, ибо как железо острит железо, так и общение друг с другом умножает любовь. Если камень, ударяясь о камень, издает огонь, то не тем ли более душа, сообщаясь с душою? Что значит поощрять любовь друг к другу? Чтобы более и более любить и быть любимыми. В этом смысл жизни человека'".
— В этом? — переспросил я. — Кого же мне поощрять в любви, если меня никто не любит?
— А вот это грех так думать. Все вас любят.
— И Агенобарбов, и Прахов, и Шубкин, и Любаша, и Шурочка?
— Они в первую очередь, раз названы первыми.
— Я закрыл глаза, а назвавшийся Ксавием тихонько вышел из моей комнатушки. Я подошел к окну и увидел, как Ксавия встретил Агенобарбов с Любашей. Они не торопясь направились к машине и уехали.
36
Весь день я жил с дурными предчувствиями. Причиной тому два коротких письма — от Паши Прахова и Шидчаншина. Прахов писал: "Наконец, я нашел тебя. Надеюсь, наш уговор остается в силе. Тебе выпал, мой друг, великий жребий славою и честью послужить Отечеству (слово Отечество было трижды подчеркнуто). Лучшие люди жаждут встречи с тобой. Надеюсь, ты оправдаешь доверие народа. Я вспоминаю, мой дорогой, те дни, когда ты приходил к нам в УПРу и мы долгими вечерами коротали время. У меня до сих пор хранится твоя книжка, где ты мне надписал: 'Дорогому Паше Прахову в блистательный весенний вечер'. (А ведь действительно я написал такое и совсем недавно — как же мерзок я!) Думаю, до того славного и ошеломительного события, когда юпитеры ослепят твое прекрасное лицо, мы сумеем еще с тобой встретиться в неформальной обстановке. Напиши, что тебе нужно из лекарств или из продуктов. Все в одно мгновение будет доставлено. Любящий тебя Паша Прахов. Присоединяется к моему письму и твой всегдашний друг Олег Шубкин. Целуем, обнимаем, всегда твои…"
Я скомкал письмо и сунул под одеяло. "Нашли, значит, подлецы, нашли". Второе письмо дышало болью, и мне нестерпимо стало жаль Шидчаншина. Он лежал в онкологии, и надежды у него не было. Единственное, о чем он, бедный, просил, так это о том, чтобы я своим последним шагом помог Хоботу прийти к власти. Я никого не хотел видеть, разве что Топазика. Как только я вспоминал его прекрасное личико, его пухленькие ручонки с перевязочками, так мне делалось несказанно счастливо. Сдуру я спросил у Люси:
— Вы хотели бы родить ребеночка, маленького, хорошенького?
— Зачем вы так? — сказала она и заплакала.
37
Я понял, что из клиники мне надо немедленно бежать. На меня наваливались с самых разных сторон. Врачи терялись в диагнозах. Сто шесть машин показали, что у меня сплошные опухоли: в мозгах, в почках, в легких. Я втайне надеялся, что машины не могут делать различий между индивидуальными особенностями личности и пороком. То есть всякую исключительность машина классифицирует как порок.
Вечером пришел психиатр. Брюнет с вьющимися волосами, из-под халата у него выглядывала тельняшка: особый шик. Он подмигнул мне, сказав:
— Каюк. Вам удалось свести счеты с нашей возлюбленной вита бревис. Хотите, напишу вам какой угодно диагноз?
— А для чего?
— А вы можете подурачить этих ваших охотников за вашей уникальностью. Они вас будут распинать как здорового индивида, а вы-то — пшик. Труха. Мерси, сказали караси. Надеюсь, и вы меня пригласите на свое последнее представление. А я вам напишу в карточке что-нибудь весьма умопомрачающее, скажем, делириум тременс абдарахманус. Вы алкоголик?
— Нет.
— Тогда не пойдет.
— Я вам напишу просто абдарахманус в форме блейрера. У вас такой очаровательный бред по ночам с полной деперсонализацией. Вы отчуждаете исторические факты и свои поступки, смешивая их в исключительно яркие формы раздвоения своего «я», народов, наций. Вы оригинально говорили относительно того, что Россия слишком тупа для антисемитизма…
— Я не мог этого говорить.
— У меня есть записи. Вы так тонко развели понятия «еврейство», «антисионизм» и «антисемитизм», что я наконец-то получил ответы на давние свои вопросы. Вы говорили о том, что в России никогда не было расизма, а были скорее социально-этические настроения, которые провоцировали клановые движения, погромы, драки, кляузы, зависть. Вот неприязнь к жидовствующим, к местечковым тошнотворным притязаниям была действительно жестокой. Истинный еврей всегда откажется от зрелищных притязаний.
— Меня моя болезнь интересует, а не евреи. Каков мой диагноз?
— А хотите запишу вам эхинококкоз — это такое паразитарное заболевание, которое вызывается ленточным цепнем. Цепень эхинококка размножается в кишечнике волков, собак, лисиц, лошадей. На почве эхинококка возникают общемозговые явления — головная боль, рвота, очаговые расстройства, парезы, параличи. Чтобы у вас не было сомнений, я вам введу парочку цепней…
Я вскочил с кровати. Схватил графин и замахнулся на доктора. Как я промазал, и сам не знаю. Он заорал что есть мочи:
— Фельдшера! Фельдшера!
Мое решение покинуть больницу во что бы то ни стало созрело окончательно. Помог случай. Вечером ко мне вошла дежурная и сказала:
— К вам трое ваших знакомых. Приехали издалека. А завтра уезжают. Вы должны их принять.
Этих троих я видел впервые. Три амбала с холеными лицами. Боксерские походки. Хорошо подстриженные усики и височки.
— У нас деловое предложение, — сказал тихо один из них, должно быть, Главный. — Мы кооператоры. И чтобы не тянуть кота за хвост, давайте сразу с места в карьер. Мы хотим купить вашу кожу. Но прежде мы бы хотели ее снять в аренду.
— Как снять до эксдермации? — удивился я. — Разве это возможно?
— Вы нас не так поняли. Нам ваша кожа нужна и до, и после. До эксдермации мы бы хотели ее тщательно обработать.
— Что это значит? Наколочки?
— Нет. Произведения искусства. Мини-сюжеты. Представьте себе — на двух сантиметрах — Тайная Вечеря. Вы даже не представляете, как это красиво, и совершенно безболезненный процесс. Вами займутся лучшие мастера развитых стран. Будут применены фотосинтез, фотогинез и стереокинос — татуировки, простите, картины будут находиться как бы в движении. Впервые в мире человеческая кожа будет служить высоким целям.
— Каким же?
— А вот это наша тайна. Вы ничего не теряете. Мы арендуем у вас двенадцать участков кожи и приступим к работе сразу после заключения контракта, а вам за это оплатим за каждый участок по сто сестерциев. Захар, покажи образцы, — сказал Главный.
Тот, кого назвали Захаром, раскрыл дипломат и показал образцы. Это были клочки кожи, желтой, голубой, коричневой, с татуированными узорами, лицами, крестиками, распятьями и даже жанровыми сценами. Я не решился взять в руки ни один из этих кусочков. Я лишь спросил:
— И это все человеческая кожа?
— Нет. Здесь есть и кожа шакалов, собак, коров, свиней.
— И их татуировали? Шакалов?
— И что особенного?
— А волосики?
— А волосики брили. Вы даже не представляете, каким прекрасным выглядит молодой бритенький шакалик, — сказал Захар.
— А как же общество по защите природы? Как же экологическая комиссия?
— У нас есть документы, лицензии, и прошу вас, Степан Николаевич, без экзальтации, — строго сказал Главный. — Мы не в восемнадцатом веке. Мы живем во время полного и светлого рынка, где можно купить все: от гигантских машин до детских игрушек, как кто-то сказал. Итак, сто сестерциев за пять квадратных сантиметров.
— Мало, — сказал я, подумывая о том, как бы с помощью этих шакалов сбежать из этого дома.
— Двести.
— Пятьсот, и с одним условием, чтоб немедленно вы меня отсюда вынесли и спрятали в надежное место. На мою кожу претендует еще несколько фирм.
— Четыреста пятьдесят, — сказал Главный, — и мы вас выносим через двадцать секунд.
— Насколько надежно я буду спрятан?
— Гарантия на сто процентов.
— Я должен сохранить полную свободу передвижений. Никаких слежек за мной — я этого не люблю.
— Идет, — хлопнул меня по плечу Главный.
Черным ходом мы выбежали на улицу, где меня втиснули в машину, и я через полтора часа оказался в дачном поселке Оптовая пустыня. Мне отвели вполне приличную комнатку, и я сожалел лишь о том, что оставил в больнице моих друзей — Иосифа Флавия, Эрнеста Ренана и других.
38
Этой же ночью я бежал из своего заточения. Я понял: мне терять нечего. Я решился стать человеком вне закона. Прощай, мой подвал, прощайте, мои друзья и недруги, и до скорого свидания, мой Топазик. Мне жалко было того, что я потерял Люсю, но здесь я верил: непременно ее найду. Больше того, я верил в то, что что-то должно в мире произойти: либо он погибнет, и я вместе с ним, либо откроется в этом мире что-то доброе и чистое, как дыхание Топазика.
Я пробирался по лесным дорогам, ночевал в заброшенных сараях, питался чем придется. На городской свалке, где я провалялся двое суток, я нашел человека, который меня приютил, накормил и дал в дорогу три банки морской капусты и немного черствого хлеба.
Я долго размышлял над тем, куда мне податься. К Анне я не мог идти, потому что знал: квартира ее наверняка на контроле. Любаша меня предаст, Ксавий побоится впустить меня в свой дом. Из головы не выходил у меня Тимофеич, который знал Горбунова и который мог мне помочь. Я прислушивался к своим ясновидческим способностям, а они молчали, точно говорили: "Ждать надо". И я ждал. Но однажды вечером мой внутренний голос сказал мне: «Иди». И я направил свои стопы к Тимофеичу.
— Мой друг Гораций, — встретил он меня. — Как хорошо, что ты пришел, а нам как раз четвертого не хватает. — Что за маскарад?! А ну сними свою брамапутру. Одень мой свитерок. У меня солидный гость, братец, сам Горбунов. Я всегда его путаю с Хромейко, который горбат, а Горбунов хром на левую ногу. Запомни. Они там режутся в «гусарика». И штаны сними, вот тебе мои брючата.
Пока я переодевался, подвыпивший Тимофеич рассказывал мне историю, которую я давно знал. Всемогущий Хобот орал: "Хромейко, ко мне!" — Хромейко является, стоит в дверях, ищет глазами Хобот хромую ногу и не находит, а горб торчит: "Я же Хромейко просил!" — "Я и есть Хромейко, — улыбаясь, тихонько ответствует подчиненный. — Я знаю, вы меня с Горбуновым всегда путаете. Я сейчас Горбунова позову".
На Хобота никто не обижался. И Горбунов не обижался, когда Хобот смеялся, рассуждая: "Ну пойди разберись, кто горбат, а кто хром! Приходит Хромейко, я думаю, что он хром, а он, оказывается, горбат, я ему: 'Не вызывал тебя, браток', а он, слава Богу, безобидно: 'А я знал, что не вызывали, но пришел'. 'А как же ты знаешь, а идешь? — А он, подлец, мне в рыло: 'А какой же я буду подчиненный, если не буду знать, кого хочет видеть начальник, а кого — нет. Это надо чувствовать… Нет, люблю я, Хромейко, свой коллектив. 'Как тебе, Хромейко, живется у нас? — 'Я — Горбунов' — 'Ax да, это тот горбатый Хромейко. Послушай, а что если мы поменяем вам фамилии. Ну не могу никак привыкнуть к такому разночтению. В голове сидит одно, а перед глазами другое — сшибка! Понимаешь, вразрез! Эту сшибку ничем не изъять из башки, вот и сегодня целый день буду ломать мозги, кто есть кто! Может, действительно поменяем? Где твоих родителей закопали? — 'Сожгли их'. — 'Отлично. Уже не надо могил указывать. Метрика есть у тебя? — 'Нету. А та, которая есть, не годится, потому что в той Собакиным записан, это по первому браку моей жены, то есть жены моей матери'. — 'Жены матери, говоришь? Никак не могу врубиться! Ну и что? — 'С обменом сложно. Две на одну никто не согласится, разговоры пойдут'. — 'Так ты же с Хромейкой поменяешься. А хочешь его Собакиным сделаем? У него и физия подходит. Волосат, как терьер. И глаза черносливные. Как ты? — 'Как скажете'", — улыбается Горбунов.
Эту байку мне рассказывал Тимофеич несколько раз, и всякий раз, встречаясь со своим приятелем, спрашивал:
— Друг мой Гораций, ты еще Горбунов или…
Горбунов теперь сидел пьяный в стельку и сортировал карты: бубну к бубне, черву к черве, а других мастей у него не было.
— Отличная картишка, — сказал я, подсаживаясь. — Девять бубей невыбитых.
В моем воспаленном мозгу рождается идея: Горбунова мне сам Бог послал. Если кто и сможет мне помочь, так это Хобот. Хобот, или Слепень двадцатый, как его назвал Прахов. Мурло с заплывшими глазками, первостатейный грабитель, ходивший на службу едва ли не в старых штанах и потертом пальто с облезшим воротником.
— Скромность. И еще раз скромность, — вот что нам нужно. — Это любимые его слова. — Я заведую тайной канцелярией по расследованию различных социальных нарушений, и каждый сотрудник моей конторы — воплощение порядочности и кристальной честности.
Горбунов славился особой хваткой удавливать невинных, спасать крупных воров и грабителей. Разумеется, за приличную мзду. Говорили, что большую часть этой мзды Горбунов, как и другие вещи, отдавал шефу. А шеф уже сам одаривал каждого. И избави Боже, чтобы кто-либо сжульничал. Законы чести превыше всего! Порядочность, дружба и доверие — вот основа взаимоотношений сотрудников этой славной хоботовской конторы.
Я тасовал колоду, а сам лихорадочно думал, как бы подкатиться. Когда Горбунов отлучился в туалет, Тимофеич сказал мне:
— Все вижу. Что ты можешь ему кинуть?
— Все, что выиграю и сегодня, и завтра, и потом. В обмен на кожу.
— Понял, мой друг Гораций.
Играли по крупной. Будучи самым трезвым и пользуясь своими ясновидческими данными, я выигрывал и выигрывал, и Горбунов начинал злиться:
— Откуда ты этого хмыря выкопал?
А я и не думал перейти на поддавки. Сто тысяч проиграл Горбунов и какие-то копейки Тимофеич.
— Буду отыгрываться. Завтра, — сказал он гневно и направился к выходу. Я за ним. Тимофеич бросил мне: "Проводи".
Не успели мы пройти и двадцати шагов, как Горбунов упал. Ноги не держали. Хмель ударил в башку. Он еще раз упал. Я сказал:
— Пойдем назад.
— Вперед. Только вперед.
Я вынес его к дороге. Поддерживал одной рукой, а другой останавливал машину. Но как только шофер видел пьяного, так срывался с места. Тогда я прислонил Горбунова к дереву, но стоило мне было отойти от него, как он оседал, и шоферы, видя такую картину, уезжали. Тогда я снял у него ремень и привязал его к дереву. Картинка казалась непонятной: стоит человек, обхватил дерево, а руки связаны. Горбунов ругался почем зря. Но машину мне удалось остановить. Воткнул Горбунова. Поехали.
Самое сложное оказалось найти ту квартиру, куда хотел попасть Горбунов. Я прибегнул к радикальным мерам. Стал тереть снегом его щеки. Он кричал и брыкался. Наконец, назвал номер квартиры. Самое страшное началось, когда я втаскивал его в лифт. Он обеими ногами упирался, не желая входить в лифт, и я аккуратно саданул его по здоровой ноге каблуком. Он обмяк. В его карманах я нашел ключи, стал пробовать открыть. Долго провозился. Наконец, заволок в коридор его роскошной квартиры, которая была, оказывается, не квартирой, а тайным офисом, который он называл ателье-мастерской. На столе стояли телефоны, какой-то пульт, здесь были еще какие-то приборы, экраны и прочая чертовщина. Я уложил Горбунова на тахту. А сам устроился в креслах. Так мы и уснули.
Проснулся, когда Горбунов еще спал. Я умылся. На кухне нашел продукты и приготовил завтрак. Легонько коснулся его спины. А он, должно быть, перепугался, вскочил, руки по швам, на меня бельма выкатил:
— Где я? Кто ты?
Я сказал, что мы вчера крепко поиграли в карты и он мне продул приличную сумму, я назвал цифру. Я еще добавил, что я бы не пришел за деньгами, если бы он меня не притащил в дом.
— Я сам шел?
— Еще как, — бойко отвечал я. — Шел и все приговаривал: "Уж что-что, а карточный долг всегда надо отдавать вовремя…"
— Это верно, — хмуро отвечал он. — Неужто сто тысяч?
— Сто тысяч. Расписка у Тимофеича.
— А у меня, соколик, ни копья. Но с тобой рассчитаюсь. Помоги, дружище. Я в долгу не останусь. А ну-ка, давай-ка сварим кофейку.
Горячий кофе — что может быть приятнее после хмельной ночи. Горбунов пил с коньяком. Глоток кофе, пять глотков горячительного напитка. И каждый раз кряхтел.
— Слетаешь в Среднюю Азию. Там тебе отвалят по моей записке. Билет завтра тебе принесут.
— Но у меня здесь срочные дела.
— Отмывать шкуру для эксдермации? Послушай, а на фига тебе сто тысяч?
Оказывается, он все знает. Меня взяло зло. Эта хромая сволочь еще и измывается надо мной. И я рявкнул:
— Пятьдесят тысяч пущу на татуировку моей снятой кожи, распишу ее бисером, а по краям чтобы жемчуг был, век бы мне свободы не видать. — Здесь я минут десять запускал такой воровской сленг, что Горбунов едва не лишился чувств. — Ну а остальные пять кусков, блин, найду шерсть и просчитаю бишкуты всем фофанам, а кое-кому так отремонтирую бестолковку, что он будет век помнить меня, фофан, тюлень, чушонок, бивень сохатый! — я выразительно посмотрел на его башку и добавил с презрением, — а чтой-то у вас, Лохмач, кумпол в буграх? Бриллианты зашил?
Горбунов потрогал шишки на голове, а я добавил:
— Или иксодовые покусали?
— Какие?
— В Средней Азии есть такие клещи, после их укусов вскакивают шишки. Один мой приятель зашил сто бриллиантов под шкуру кобылы и таким образом вывез в Афган ценностей на три миллиарда рупий.
— Это улов. Ты его знаешь? Связаться с ним можно?
— Я вас, сук, всех в один узел свяжу, — снова загнул я таким отчаянным матом, что Горбунов стал меня успокаивать.
— Поезжай в Азийку, там тебя хорошо встретят. А я здесь кое-чего сделаю для тебя. Вижу, ты наш человек, пся крев!
На следующий день я вылетел в Ташкент, а затем в Бухару.
39
Пыльный Ташкент, пыльные лица, пыльные улыбки, намеки, как пыль:
— Большой человек товарищ Горбунов. Увлекающийся, эмоциональный, — бубнил мне Джафар, очевидно, желая узнать, насколько я знаком с Горбуновым.
— Да не то что Хромейко или Хобот. Горбун великий человек. Вы были у него в офисе, на одной из его квартир-ателье?
— Нет, не были. А что там?
— Ни в сказке сказать, ни пером описать, пся крев!
— Так здорово?
— Тысяча и одна ночь, блин!
— Вы ночью там были?
— Шахерезада, век бы мне свободы не видать!
— Его любят женщины?
— Не то слово. Они слетаются к нему, как мухи на мед. Хорошая баруха стоит немало башлей, хрустов, листьев, рупий, динарий. Но его биксы предпочитают франки и шиллинги. Есть у вас шиллинги? Ну пару миллионов? Ну один?
— Откуда?
— Недоношенные египтяне, мараказиане, хапугиане! Я дам вам три-четыре миллиона. Хотите, завещаю вам кусок моей кожи? Я для друзей ничего не пожалею. И вы мне отныне братья!
Я еще в самолете разучил свою роль: долой стыд! Долой половинчатость, рефлексию и осторожность! Я уже в самолете кипел, как кипящий самовар: я вор и приехал от вора, приехал к ворам и уеду вором — иначе я не государственный человек, не в законе, не в их обойме, иначе со мной можно как попало, нет же, дудки, я верный представитель большой страны, большой партии, большой армии, большой ложки и большого котла! Я выскребу из этих проклятых баев все их припрятанные хрусты, башли, пфенниги и капустные листья! И я приступлю к операции, которую назвал для себя "Иксодовый передел". Пока варился плов, готовился текмуз, жарился шашлык, я говорил:
— У меня, мои брательники, нету времени. Я не знаю, как вы, а я дорожу своей шкурой. Даже частичная эксдермация вредно сказывается на здоровье. Ну какой из тебя будет джигит, Джафар, если тебе отрезать часть лицевого покрова, ты будешь больше походить на дьявола, чем на потомка Чингиз Хана. А если у тебя на спине, Махмуд, вырезать полоску величиною с эту дыню, какой из тебя получится бай?! Клянусь Улугбеком, не получится, как ты думаешь, Рахман?
— Правильно говоришь, дорогой гость!
— Ну а если у вашего базаркома Мансура оттяпать подошвы на обеих лапах, как он будет обходить все участки своего прекрасного восточного рынка? Я об этом не случайно говорю! Через три месяца решится наша общая судьба. Еще есть время! Еще можно отделаться двумя-тремя миллионами. И не вздумайте звонить Горбуну. Он может неправильно вас понять. Я ему при вас сам позвоню. Мне набрали его номер.
— Все олрайт! — кричал я в трубку. — Бишкауты на месте, бестолковку никому не пришлось ремонтировать. Олрайт! Я дорожу моей шкурой! Меня так здесь полюбили, что я во имя аллаха, и базаркома Мансура, и во имя секретаря райкома Джафара готов на частичную эксдермацию! Я отсюда привезу все необходимое, чтобы отодвинуть эксдермацию на неопределенный срок!
— Что ты мелешь? — отвечал мне Горбунов. — Бери стольник и мотай назад.
— Отлично, привезу столько, сколько нужно, — я повесил трубку и сказал всем. — Горбун велел брать столько, сколько надо, а это значит, эй, брательники, а ну давай шашлык, Рахмат, дорогой, еще наливай, блин, а где же музыка, песни где?!
Запел акын. Плясали девицы. Ночью мне принесли сумку, набитую всякой всячиной: кольца, колье, браслеты, слитки. Я предпочел брать предметами роскоши, деньгами пусть они сами давятся!
Утром я был дома. А в обед кинул на горбуновский стол половину того, что привез из Ташкента.
— Это все?
— Остальное я заработал! — ответил я.
— Покажи остальное!
И тут я разразился такой руганью, что Горбунов сказал:
— Довольно. Значит, мы с тобой в расчете.
40
— Господи, спаси меня! — плакал я в ночной тишине на своей скромной квартирке. В углу валялись бриллианты, кольца и браслеты. — Зачем мне эта мишура, если нет и не будет мне счастья на этой земле, если через три месяца я предстану перед дьявольским судом и толпа зрителей будет орать: "Поклянись, что ты не Царь Иудейский! Поклянись, что ты не сам Господь!"
— Господи, спаси мою душу! Зачем я сделал себя еще и вором, лгуном, грабителем чужого добра?! Мало было грехов в моей бедной несчастной душе!
— Господи, как же легко сделаться в наши дни мошенником, вымогателем, шантажистом, провокатором, убийцей, а следовательно, государственным человеком!
— Господи, как бы мне хотелось чистого, скромного, тихого счастья, нежного и приветливого, как ночная фиалка, и чтобы юная дева была рядом, и чтобы крошечный сын мой или крошечная моя дочь ласкалась у моих колен!
41
Я плакал, а дверь моя между тем была не заперта. И в нее ворвался Горбунов с тремя амбалами.
— Да ты знаешь, что ты наделал? Ты знаешь, дурья твоя голова, дерьмо собачье, что ты наделал?! Ты знаешь, что они запросили у меня, у Хобота, у Хромейки?
— Что запросили? — сказал я, еще пытаясь важничать.
— Они запросили пятнадцать депутатских мест в Совет национальностей! Это почти вся наша квота! Что они всучили тебе, ублюдок! А ну обыскать весь дом! — крикнул он амбалам.
Собственно, обыскивать и не надо было. Все лежало на поверхности. Прикинули: два-три миллиона!
— Это же копейки! Вези, сучья борода, все назад!
— Я никуда не поеду! — сказал я решительно.
— Да кто у тебя будет спрашивать, поедешь ты или не поедешь! Мы снимем у тебя шкуру раньше, чем ты поедешь, мы отошлем твою шкуру базаркому Мансуру, пусть продаст ее на ташкентском рынке, сычий глаз и волчье брюхо!
— Отсылайте мою шкуру. Чем быстрее, тем лучше, — я знал, что Горбунов ни за что не посмеет убить меня или причинить мне травму, искалечить, сделать увечье. Я еще для подстраховки подбросил. — Прошу после эксдермации передать мои ошкуренные остатки моему душеприказчику Тимофеичу. Он знает о моей поездке в Азию, ему можете обо всем рассказать. Он во все мои прегрешения посвящен. Так сдирайте же быстрее мою бедную шкуру, падаль гнилая, шишки иксодовые, клещи энцефалитные!
— Успеем, сохатый! Да ты не так глуп, как кажешься. Интеллигентом прикидываешься! Благородными болезнями прикрывался, вонючий потрох, собачий хвост, ржавая заноза! Да мы из тебя шашлык сделаем! Бузулук сварганим, короед вшивый! Ладно, ребята, не будем терять времени. С этим скотом мы еще успеем покончить.
— Послушай, Горбунов, у меня дельце есть! — крикнул я, когда они уже стояли в дверях. — Выдвиньте меня в депутаты, я тебе еще кое-что дам.
— На фига попу гармонь? — рассмеялся Горбунов.
— А говорят, что с депутатов шкуры будут спускать в последнюю очередь.
— Вот чего захотел.
— Ну в какую-нибудь согласительную комиссию или в какое-нибудь бюро с закрытыми льготами. Поверьте, у меня язык подвешен что надо. Могу чесать на любую тему по пять часов. И знаю, как и в какое время останавливать ораторов: "Минуточку. Одну минуточку. Я вам слова не давал. Сядьте на место. — Я орал что есть мочи, а они стояли и хохотали, а это еще больше придавало мне уверенности, и я продолжал: — Нет, вы по мотивам голосования или, как последний раздолбай, по общим вопросам?! Тогда подождите, женщине предоставим слово, вы с поправками, сучье вымя, идите к трибуне, первый микрофон, что у вас? — отлично, еще двум бажбанам дадим по слову, а потом приступим к поименному голосованию…"
— Во дает! Точь-в-точь, как Прахов! — бубнил первый амбал.
— Лучше Прахова, — вторил ему второй амбал, а я продолжал, пока Горбунов не швырнул в мою сторону ботинком:
— Не кощунствуй. За оскорбление Прахова статья есть, сычий глаз! Имей в виду…
— Продолжай, старик, — сказал первый амбал.
— Заткнись, — сказал Горбунову второй амбал. — У меня есть на его счет соображение. Есть одна идейка. Она Хоботу понравится, а ну-ка, поддай еще, старина…
— А я вам слова не давал. Я и вам, и этому шишкообразному не дам. Он с чьего-то голоса поет. Первый микрофон, вторая поправка. Всех депутатов шкворить по субботам. Принимаем в первом чтении. Проголосуем левой лапой. Кто за? Явное большинство. А кто за то, чтобы этому Горбунову лапу выправить? Прошу зарегистрироваться. Формулирую: кто за то, чтобы лапу Горбунову выправить здесь в первом чтении правой? Так, большинство. Прошу, Горбунов, на выправление левой лапы… бегом марш… — я продолжал в таком духе битый час, пока Горбунов не вскипел, махнул рукой и скрылся за дверью.
А когда Горбунова не стало, первый амбал мне сказал:
— Как-нибудь вечерком приедем за тобой потешить нашего Хобота. Он без ума будет от того, как ты ловко копируешь Верховного…
42
Я действительно в ночь на 25 ноября был доставлен на хоботовскую дачу, где в течение двух часов копировал Прахова. Я и не думал напоминать Хоботу о том, что учился с ним в одной школе, правда, в разных классах. Бог его знает, как он отнесся бы к тому, что я знаю, как его оскорблял и мутузил Паша Прахов. А Хобот меня, разумеется, не узнал, хотя в первые минуты присматривался ко мне, точно говоря: "Что-то, братец, твоя рожа мне уж больно знакома". Но это меня мало тревожило, если бы он меня и узнал, то ничего в этом дурного не было. А вот что меня сильно взволновало, так это его жена, звали которую Друзиллой. Вроде бы случайное совпадение: он — Феликс, она — Друзилла, но ее одежда и то, что разговор пошел именно о первом веке, это меня прямо-таки с первых минут взвинтило своей мистической необычностью. А Друзилла была не просто красива. Она была величественна, а ее убранство, манера держаться, украшения были стилизованы именно под первый век нашей эры. Я сказал об этом. Вот уж чего я не ожидал, так это страшной перемены в ее лице, которая произошла после сказанных мною слов.
— Первый век? Вы что, специалист по первому веку? — Друзилла больше ничего не сказала, но ее фиолетовый хитон, ее перламутровые заколки, ее распушенные волосы, желтые из тонкой кожи сандалии, два браслета: до локтевого сустава и после локтевого сустава — все это красноречиво говорило вместо хозяйки. — Да, я из первого века, случайно оказалась в вашем отвратительном отстойнике. А моя душа, мое тело, мое мировоззрение формировались именно в первом веке, когда было слишком много разговоров про свободу, новую религию, демократию, республику, евреев и отмену рабства.
— А вы в самую точку, — сказал первый амбал. — Сечкин не только историк, этнофилософ, актер и социопрограммист, он еще и провидец, да ему свойственно особого рода ясновидение во все стороны нашего бытия.
— Это правда? — шепотом произнесла Друзилла, несколько смутившись.
— Явное преувеличение, — ответил я.
— Скромничает, — сказал противный Горбунов. Ему теперь выгодно было называться моим приятелем.
— И что вы можете сказать о моем прошлом? — спросила Друзилла. — Неужели угадаете?
Я уж не знаю, что произошло в то мгновение, но произошло именно то, что всегда со мною происходило, когда я видел прекрасных, совсем необычных женщин. Легкое полуобморочное дыхание смерти приблизилось к моей груди, и я отчетливо увидел себя в первом веке нашей эры, а именно в 58 году, по нашему исчислению 25 ноября, то есть осенью, когда Иудея еще нежилась в теплом солнце, а старые люди жаловались на дурные погоды, на болезнь в спине, шее и прочее.
— Только не сердитесь на меня, — сказал я тихо. — У вас прекрасное имя, и у вашей тезки было точь-в-точь такое имя, и она была правнучкой Ирода Великого и сестрой царя Агриппы II. Товарищ Хобот не первый ваш муж. Первый ваш муж был Азисов, которого вы покинули, хотя прожили с ним довольно долго и не знали с ним бед. Правда, вышли вы за него замуж в полном беспамятстве, когда вам едва стукнуло четырнадцать. Если я что-то и не то говорю, вы меня остановите.
— Нет, именно то. Кто вам рассказал обо мне? Нет, вы или гений, или шарлатан. Что вам кажется еще? Может быть, вы скажете, чей это браслет?
— Да, скажу, — ответил я, — это именной браслет Друзиллы, жены Феликса Марка Антония…
Друзилла побледнела. Зато Хобот расхохотался, сказав:
— С каких это пор я стал именоваться Марком Антонием? Я просто Феликс Трофимович Хобот. И никаких Антониев. А получается у вас, сударь, все складненько. Я и хочу тебе, сударь, дельце одно предложить. Значит, историк, говоришь. У нас давно с женой задумка есть разобраться именно в первом веке. Я хочу выступить в Верховном Совете с обстоятельным теоретическим докладом. Хочу исторически обосновать кое-какие вещи. Относительно войны, резни, евреев, демократии и прочей мишуры. Мне нужен квалифицированный анализ того, что же произошло за две тысячи лет в нашем мироздании. Смог бы ты дать такую обстоятельную справку?
— Смог бы, — ответил я.
— Сколько времени тебе потребуется?
— Месяцев восемь, — выпалил я, надеясь таким образом, что моя эксдермация естественно отодвинется.
— Много. Мне нужно через два месяца.
В это время Горбунов наклонился к Хоботу и что-то сказал.
— Это меняет суть дела, — промямлил Хобот.
— Что он тебе наплел, этот старый склочник? — вскипела Друзилла. — Не слушай ты этого прохвоста.
— Ну зачем же так, Друзилла Пейсаховна? Я сказал правду.
— Какую правду ты сказал? Товарищ Сечкин, если вы провидец, отгадайте, какую правду он сказал.
— Тут и гадать не нужно. И провидцем быть не нужно. Он сказал, что через три месяца состоится моя эксдермация. Но Горбунов забыл добавить, что если я соглашусь на такое мероприятие, то оно будет первым в мировой истории, ибо я пишу сейчас спектакль о своем собственном мученичестве. — И чтобы еще усилить ситуацию, я добавил: — И есть у меня одна непотребная мысль. Я хочу, чтобы по правую сторону на кресте у меня висел преступник, вор и грабитель, а по левую руку чтобы болтался с виду совсем непреступный, но на самом деле больше чем преступный персонаж современности, каковым является человек типа Горбунова.
— Мерзавец! — вскричал Горбунов.
— Прекрасно! — захлопала в ладоши Друзилла.
— Так соглашаетесь через два месяца представить такую справку по первому веку? — спросил Хобот.
— Конечно, — ответил я. — Завтра же я приступлю к работе.
— Я прошу вас только об одном — как можно больше достоверности…
43
Ах, какие же это были демократические времена! Какие свободы наступили в первые годы первого тысячелетия! Конечно же, были и темноватые шероховатости, но где их нет?! Скажу по чести, заложены были все образцы социальных устройств и отношений именно тогда, когда распяли невинного Христа. Впервые государственность соединилась с народностью, а народность выразила многие национальные и религиозные чаяния.
А как же прекрасен был двадцатилетний Гай Цезарь, прозванный потом Калигулой, ставший тираном и забывший свои демократические и гуманистические обещания! После кошмарного правления Тиберия, когда доносы, пытки и казни парализовали страну, когда на каждого заводилось досье и тысячи опричников императора рыскали по империи, выискивая неугодных, инакомыслящих, жгли их на кострах, пытали в подвалах, ломали ребра и рвали языки. И вдруг — воля, светлая, настоящая! И все братаются! Все ощущают себя сестрами и братьями — греки и римляне, сирийцы и иудеи.
Гай Цезарь публично, на Форуме, обнародовал: он будет бороться за правовое государство, за республику! И все, кто входит в империю, будут свободны, потому что наступила новая эра, эра доверия, благородства, чести. Здесь же, на Форуме, сжигаются все протоколы и доносы, которые хранились в канцеляриях Тиберия (правда, как потом выяснилось, сожгли разный мусор, а доносы сохранили), уничтожены привилегии, все должны быть равными в демократически устроенном государстве! Принято решение о том, чтобы публиковать все государственные расходы, которые тратятся на войну, на культуру, на строительство храмов, на помощь неимущим, слабым и обездоленным. Впервые на римских подмостках в первом тысячелетии прозвучало слово Милосердие!
Но главное то, что было втайне, именно историческая правда, все стало обнародоваться, да реальные цифры: сколько было убито и повешено трибунов и эдипов, евреев и сирийцев, греков и римских граждан, сколько награблено и сколько подарено любовницам и любовникам! Были обнародованы данные о том, сколько и в каком количестве было дано взяток, сколько украдено и сколько упрятано. Он помиловал осужденных и сосланных, а изобретателей чудовищных наслаждений он выгнал из Рима и велел их утопить в море. Он возвратил на Родину бежавших из империи писателей и историков Тита Лабиена, Кремуция Корда, Кассия Севера. Уничтоженные по постановлению сената их рукописи он приказал разыскать, хранить и читать, заявив, что для него важнее всего, чтобы никакое событие не ускользнуло от потомков. Так писал римский историк Светоний. Император давал театральные представления, зажигая факелы по всему городу, повелевая угощать всех граждан империи, и сам следил, чтобы все чувствовали себя сытно и свободно. Он садился за стол с простым народом и пировал на равных. Однажды он заметил, что сидящий напротив римлянин ест с особенным вкусом и охотой, он тут же отдал ему и свою порцию. А другой римлянин, который тоже сидел напротив, получил тут же награду — был назначен вне очереди претором — большая должность!
Калигула — уникальное явление в смысле дьявольского торжества паразитарного тоталитаризма: уже на втором году объявил себя Божественным, уже на втором году испробовал все психологические уловки подавления римской интеллигенции, римских патрициев и приближенных. Сначала в шутку было сказано им: "Взять, он заговорщик!" И будто в шутку взяли. А потом пошло: "Этого в ящик!", "Этого в мешок", "В ссылку". Шутки становились изощреннее и доказательнее: "Насколько приятно мочиться и насколько неприятно не мочиться. А что, если перевязать шпагатом… а в глотку налить бочонок вина — вот потеха будет!" Перевязали, проткнули мечом мочевой пузырь, чтобы не лопнул человек, хлынуло вино: "Пейте, патриции!" И возгласы знати: "Да здравствует Божественный император!"
И другие шутки: "А дочь Аврелия хороша! А ну-ка проводите ее в голубую комнату". Императорский знак внимания. Все делают вид, что ничего не произошло даже тогда, когда на глазах отца дочь лишают невинности. А кругом пиршество. Раздача конфискованного добра приближенным. Торжество прилипал. Пляска смерти. И новая шутка Божественного: "Мавриций, это твоя невеста? Пройди с нею в голубую комнату". Дверь приоткрыта. Божественный укладывает невесту Мавриция на высокое брачное ложе. Все делается обстоятельно, неторопливо. Нет, жених не смеет отворачиваться. Он должен запомнить все подробности. Ненасытный Калигула изнасилует потом и его на глазах у невесты, а патриции, искоса заглядывая в приоткрытые двери, толкуют о своих прекрасных дачах на берегу моря, о том, что жара в Риме стоит невыносимая, о том, что цены на рабов растут с каждым днем, что во Франции перевелись вина высшего качества, а керамические изделия ни к черту не годны, о том, что Далмация слабо стала поставлять строевой лес и льняные ткани. Наконец, двери распахиваются. В сопровождении четырех воинов выходят император, Мавриций и его невеста. Раздаются возгласы приветствия, аплодисменты: ликует Рим! Это о чем-то да говорит, когда император способен вот так, запросто, продемонстрировать свои мужские достоинства: силу, неотразимость, уверенность в себе — разве это не славные добродетели Цезарей! "Да здравствует великий Калигула!"
Если бы Калигула не был сумасшедшим, маньяком, эпилептиком, развращенным садистом, он бы процарствовал не четыре года, а все полсотни лет: по душе толстосумам жесткий властитель! Убили его, как чумную собаку, и погас тоталитаризм, и явился новый император. Божественный Клавдий, — снова расставляли фишки демократических игр, которые всегда начинались с разоблачения злодеяний, с появления новых свобод, новых обещаний, новых людей у власти!
Ах, какие же это были новые люди! Чего только не было в те давние времена! Вольноотпущенник становился консулом, а консул — рабом, бывший раб назначался прокуратором, а обанкротившийся или проворовавшийся прежний наместник изгонялся прочь. Те, кто был в немилости раньше, возносились до небес: наступала новая эпоха новых людей — энергичных, ясноглазых, крепких в локтевых суставах и, как правило, любвеобильных.
Феликс Марк Антоний — прокуратор Иудеи, бывший раб, в его руках была судьба Апостола Павла. Феликс женился на прекрасной еврейке Друзилле, правнучке Ирода Великого, сестре царя Агриппы II и жене Азиса, царя Эмесы. Друзилла расторгла брак с царем, чтобы оказаться в объятиях бывшего раба и вольноотпущенника. Ах, какие же это были демократические времена!
* * *
Я думал: что изменилось в способах правления, в самих правителях? Позади кровавая полоса мирового тоталитаризма. И снова смягченная, унавоженная волна правителей из крестьян, слесарей, пекарей, токарей. Мой двойной портрет Прахова и Хобота я никому не показывал. Меж ними окровавленный топор, он их не разъединяет, напротив. Феликс Хобот в большом подпитии поведал свою родословную: "Я родом из алкашей. Мой дед кувалдой контру убивал. Патроны жалел. Тюк по башке — и в реку. За одну ночь однажды тыщу перещелкал. Ильич лично ему руку жал. А бабка — голубая кровь. Он ее пистолетом по башке: 'Или замуж пойдешь, сука, за меня, или пристрелю, мать твою перетак'. Вот такой мой дед был. Не чета этим землепашцам Праховым". Тут Хобот был неправ, и Прахов немало добрых людей перещелкал, только не кувалдой лупил, а цепом. Все коллективизации сам провел: тысячами в дальние края ссылал. А уж когда в милицию пошел, так одним ударом научился скулы выворачивать неугодным и сомневающимся и детей своих научил мордоворотскому искусству.
И если так уж прикинуть да взвесить все обстоятельства нашей жизни, невольно вскрикнешь: ах, какие же это демократические времена у нас, когда кто был никем, стал всем!
44
Квартира Тимофеича всегда считалась двухкомнатной. На самом же деле она состояла едва ли не из пяти комнат. Раньше в доме Тимофеича была богадельня. Что такое богадельня, я и до сих пор не знаю, как не знаю, что есть клирос, паперть и анфилада. Помнится, Тимофеич называл эти три слова, когда рассказывал об истории своего дома и своей квартиры. Я только всегда удивлялся высоким потолкам и широким ступенькам, которые вели из одной комнаты в другую. Конечно же, Тимофеич немало потрудился, чтобы превратить свою обитель в таинственное чудо, куда многих тянуло точно магнитом. Поскольку в двух комнатах не было окон, он убрал перегородку, а стены обшил пятидесяткой. Что такое пятидесятка, я тоже не знал. Догадывался, что это толстая доска. Из таких же массивных досок были сделаны стол и стулья. Мебель только на вид казалась грубоватой. На самом же деле в ней был тот изысканный шарм, который достигается лишь естественными узорами хорошо зачищенного дерева, в меру покрытого черным лаком или еще какой-нибудь несусветно дорогой жидкостью, отчего узоры стали подлинными образцами искусства и хорошо гармонировали с бронзовыми подсвечниками, светотенями массивной люстры, обрамленной разноцветными витражными пластинами, купленными за бесценок во времена предпоследнего разграбления католических храмов. Из этого витражного стекла Тимофеичу удалось заказать несколько бра и напольных светильников, которые не просто преображали комнату, их свет рвал душу на части. Эти бра точно источали кровавый дух, похищенный из храмов, и мне всегда невмоготу было глядеть на их багряные переливы. Где и каким образом Тимофеичу удалось достать несколько рыцарских доспехов и двух каменных половецких богинь, я не знаю, но в отблесках пригашенного света эти фигуры производили ошеломляющее впечатление. Особенно каменные богини. Однажды я обратил внимание, что шеи богинь были одинаково поцарапаны. Спросил об этом хозяина. Он ответил: божества использовались вместо столбиков для колючей проволоки.
— А где же была эта колючая проволока? — спросил я.
— В одном очень интеллигентном гетто, — ответил Тимофеич, но дальше распространяться не стал. (Позже я узнал, что в этом гетто содержались борцы за перестройку всех наций и регионов.) На стенах висели и другие ценности: рога убитых животных, сбруя с серебряными колокольчиками, седла азиатских наездников, римские и греческие шлемы, кольчуги. Эти две соединенные вместе комнаты назывались рыцарским залом. Был, разумеется, здесь и камин, не то на клиросе, не то на паперти. Камин, выложенный из огнеупорного кирпича, построенный по английским чертежам, украшенный кованой решеткой. Были на полу шкуры не известных мне животных. А у стены слева из бивня мамонта была устроена оригинальная скамья. Бивень держался на трех пеньках. Говорили, что рыцарский зал не принадлежит Тимофеичу, что большая часть вещей — собственность Хобота, который через Горбунова содержит эту квартиру для крайне важных государственных дел. О том, что эта старинная квартира была не собственность Тимофеича, я догадывался, поскольку он значился, то есть был прописан, совсем в другом месте, в весьма посредственной квартирке, в которой проживали его жена, дочь и теща и куда Тимофеич ходил крайне редко. Это ему не мешало подчеркивать, что он человек семейный, весьма и весьма строгих правил и даже никогда не изменяет жене. Однажды, застав Тимофеича с очередной девицей, я, улыбнувшись, спросил у моего приятеля:
— Объясни, каким образом тебе удается сохранять верность жене?
— О, ты задаешь восхитительный вопрос. На этот вопрос могут ответить друг другу только я и моя жена. Она, должен тебе сказать, изумительная, необыкновенная женщина. Еще не было таких женщин под нашим солнцем. А что касается моих прелестных приятельниц, то, поверь мне, они ко мне относятся, как весенние цветы к теплому ветру. Мы обласкиваем друг друга, и таким образом нами высекается тот замечательный огонь, который необходим и им, и их близким, и моей семье, и мне, разумеется!
— И ты убежден, что это обласкивание не есть измена?
— Напротив. Это есть таинство, которое идет свыше. Оттуда, — он указал перстом на потолок, где значились портреты красавиц, посетивших обитель Тимофеича. Последний портрет поразил меня не столько очарованием форм, сколько богатством души. Глаза излучали ту высокую духовность, которая раньше схватывалась лишь великими мастерами Возрождения. Длинные распущенные волосы закрывали точеную грудь и высокие соски, упрямо не желавшие быть сокрытыми.
— Кто это?
— О, это Катрин. Это чудо двадцать первого века.
— Где она? Что она? — спросил я, едва не задыхаясь от волнения.
Он не стал отвечать тогда на вопросы. Судьба свела меня с Катрин и вот при каких обстоятельствах. Я должен сразу сказать, что когда я оказывался в вечернее время, именно в вечернее, в хоромах Тимофеича, то ощущал себя не просто заурядным человечишкой, а впрямь-таки кем-то из тех отпетоковарных извергов, которым не только было все дозволено, но и которые в рамках этой вседозволенности творили вдохновенное зло. Я ощущал себя каким-нибудь ближайшим помощником Нерона или Калигулы, Игнатия Лайолы или Александра Борджиа, Наполеона или Германа Геринга. Я, конечно же, преувеличиваю и ропщу, поскольку все это было совсем не так, поскольку Тимофеич считал себя предельно религиозным человеком и всегда подчеркивал, что к бесовщине никакого отношения не имеет. Но все равно, хоть я и примыкал к Тимофеичу, все равно ощущал, как за кадром, где-то, может быть, в подполье или за потолком, глядят на меня бесята и демоны, вселяют в меня дух победоносности и дьявольской одержимости. Я всякий раз спохватывался, едва ли не крестился, а потом снова неведомая сила, подогретая шампанским или крепкой наливкой, несла меня в темные пленительные дебри безбожья и растления. Вот и в тот раз, когда я с Горбуновым пришел к Тимофеичу, меня тотчас, как только я переступил порог, обуяла дьявольская сила самоуверенности, гордыни и безверия. За столом сидели игроки. Банковал человек по имени Зяма. У него были сильные руки, пальцы в серебряных кольцах с камнями, а крепкое запястье левой руки было схвачено черным браслетом с черепом, в который были встроены электронные часы. Стол был чист. Наличности здесь никогда не бывало. Игравший писал на визитных карточках сумму и расписывался. Я поставил на горбуновские полторы тысячи и выиграл. Оттого, что я был теперь обладателем уже трех тысяч, уровень моей самооценки подскочил до подбородка. Я, однако, закусил удила и решил держать себя в руках. Мне шли и десятки, а я ставил на два-три червонца, что раздражало и Зяму и окружающих. Возмущался Тимофеич:
— Иди же на все!!!
А я говорил:
— Червонец, — и проигрывал, потому что я знал: к тузу придет король, а потом девятка или восьмерка. Я ждал. Ждал, когда подкрадется ко мне та уверенность, которая наверняка угадает нужную карту и то, какой выигрыш последует. Горбунов заглянул в мою карту — бубновый валет. Горбунов скривился, безнадежно махнул рукой, а я сказал сдающему:
— Три тысячи и прошу сразу две карты. — Я знал, что он мне даст либо восьмерку с девяткой, либо две девятки. Он дал мне три шестерки. Итого у меня было двадцать. Он набрал девятнадцать. Я выиграл еще три тысячи.
Я задумал: если суждено мне жить, я выиграю, а если нет — то все равно. А Горбунов проигрывал раз за разом, отчего мрачнел и мрачнел. Я слышал, как в коридоре раздались женские голоса. Нет, никогда я не забуду той изумительной минуты, когда я впервые увидел Катрин! Сколько достоинства было в ее строгом черном наряде — высокий воротник оттенял точеную шею и тонкие черты белоснежного лица. Талия была туго схвачена широким кожаным поясом, а длинная юбка, до самых щиколоток, придавала фигуре такую великолепную завершенность, что казалось, ничего не может быть в этом мире изящнее и изысканнее. Нет, дорогие мои, это нисколечко была не влюбленность, а что-то большее: все раны мои в одно мгновение излечились, и я заорал что есть мочи, так, чтобы она меня услышала и увидела:
— Мне наплевать, что сделал Кант, Декарт. Мир для меня — колода карт. Иду ва-банк — шесть тысяч, милостивые господа! Играю в открытую! В моих руках крестовый король, не иначе тень Генриха Наваррского. Прошу банкира высветить свою карту. — Он тут же показал десятку. Ничто не дрогнуло в моем сердце. Я теперь играл не один. Я играл вдвоем. Она подошла ко мне, и дивный аромат едва не сделал меня мертвым.
— Пошли фуцерские номера! — сказал Каримов, сидевший напротив меня. Каримов, владелец автомобильного завода и начальник автоинспекции, был богат, жаден и сдержан.
— Фраеров надо наказывать, — зашипел Рем Шумихин, профсоюзный деятель, хитрый и подлый, прозванный Тимофеичем азиатским шакалом.
— Прошу три карты! — завопил я, не чувствуя под собой ни ног, ни пола.
— Зачем три? — одернул меня Горбунов. Это действительно была нелепость. Просить при короле три карты, когда уже две девятки давали двадцать два очка, следовательно, перебор. Но я стоял на своем. А Зяма поторопился выдать мне эти три карты. Я не глядя в карты, крикнул ему:
— А теперь себе.
Зяма, как истый игрок, любил не просто выигрывать, он любил еще и получать удовольствие. Что ему эти несчастные десять — двенадцать тысяч, когда на него работают двенадцать универмагов, он ведал управлением в горторге, а вот удовольствие получить, войти в этот восхитительный, ни с чем не сравнимый мандраж, когда все на тебя глядят, когда ты сам во власти такой страсти, которая будет и будет повторяться в тебе, придавая жизненные силы, уверенность в завтрашнем дне!.. Зяма вытащил шестерку. Он долго думал, а затем быстро бросил на стол еще одну карту — девятка крестей: перебор, проигрыш! — Очередь была за мной. Я открыл первую карту — валет бубей. Я тоже хотел получать удовольствие. Рядом стояла прекрасная женщина. Она даже прошептала нетерпеливо: "Да не тяните же". Следующая карта была дама пик. Я вздохнул. Впрочем, и все вздохнули. Какой бы ни была последняя карта, я все равно выигрывал. А следующей картой был валет. Итого я выиграл, набрав одиннадцать очков.
— Ну нахал! — закричал Каримов.
— Фраеров надо учить! — хихикнул Шумихин.
— И наказывать, — поддакнул Горбунов.
"Ну да, ждите, милостивые, я вас всех вместе в гробу видел, я бы вас вместе живьем спалил, я теперь уж все, теперь уж я играть не буду, то есть буду ставить по червончику да двадцаточке, а двенадцать тысяч у меня в сумке, вот еще Горбунов просит пару тысчонок, Бога ради, прошу, товарищ Горбунов. Через полчаса он еще две попросит, я ему еще две откину, пропади он пропадом, восемь тысяч без малого у меня все равно в сумке, но еще не вечер, чего там за карта пришла, ага, десятка, можно пойти на пару тысяч, если уж выигрывать, то только для того, чтобы ссуживать Горбунова. Черт, на этот раз проиграл, шесть осталось в сумке, еще проиграл тысчонку, два раза по пятьсот поставил на девятки и отхватил перебор, а потом снова два выигрыша подряд, не заметил, как и куда исчезла Катрин, защемило сильно под ложечкой, Тимофеич поставил на стол фужеры, наполненные какой-то дрянью. Я выпил и поставил на туза пять тысяч. Выиграл. А ее все не было и не было.
Снова появился Тимофеич с подносом — маленькие рюмки, хрусталь с металлом и бутерброды с икрой, точнее, сандвичи.
— Перерыв пять минут! — крикнул Тимофеич. — Маленькая реприза рыцарских времен. Остерегайтесь ослепнуть! В роли английской лошадки Прекрасная Катрин!
45
Я оглянулся и глазам своим не поверил. Поверх голого белоснежного тела Катрин была надета стальная кольчуга. Кольчуга была не очень длинной и выглядела как мини-платье. Но это соединение нежно-розовой, должно быть, теплой кожи и холодного кольчатого металла, освещенное витражным многоцветьем, было настоящим волшебством, на какое был способен лишь великий творческий ум Тимофеича и абсолютный изысканно-развращенный вкус Катрин. Будь бы моя воля, я бы эту Катрин спеленал бы в охапку и в ее родительский дом: "Берегите ваше сокровище. Ему цены нет!" А она бы царапалась и орала: "Не ваше дело! Ненавижу! Не троньте меня!" И другое чувство билось в душе моей — протест. Я видел, какой хищной страстью сверкали ее длинные, стройные ноги, защищенные от лодыжек до колен поножами, украшенными красивыми рельефными изображениями. Я ощущал холод жесткого взгляда банкира, пронзившего чешуйчатый панцирь древних доспехов, сквозь который отчетливо и волнующе просматривались талия, бедра, лоно. А рядом вся эта свора деловых людей, не сводивших глаз с ее благородного тонкого лица в шлеме с приподнятым забралом — богиня!
Игра была не просто прервана. Она была отодвинута на самый последний план жизни всех присутствующих.
— Маленький аукцион! — объявил Тимофеич. — Амазонка Катрин, сошедшая с Олимпа всего на одну ночь! Двадцать долларов. Раз — двадцать, два — двадцать…
— Двадцать пять, — сказал Горбунов.
— Раз — двадцать пять, два — двадцать пять…
— Тридцать, — тихо проговорил банкир.
— Раз — тридцать, два — тридцать…
— Пятьдесят, — крикнул Шумихин, профсоюзный деятель.
— Раз — пятьдесят, два — пятьдесят…
— Сто, — не выдержал сидевший напротив меня Каримов, начальник автоинспекции.
— Раз — сто, два — сто…
А мне казалось, что Катрин замерзла, что холодный металл несовместим с ее кожей, что надо немедленно прекратить аукцион, может, поэтому я и крикнул:
— Пятьсот!
— Раз — пятьсот, два — пятьсот…
— Пятьсот пятьдесят, — сказал Горбунов.
— Раз — пятьсот пятьдесят, два — пятьсот пятьдесят…
— Шестьсот, — сказал Каримов.
— Раз — шестьсот, два — шестьсот…
— Семьсот, — торопливо произнес профсоюзный деятель.
— Раз — семьсот, два — семьсот…
— Полторы тысячи, — сказал я, решив пожертвовать горбуновской визиткой.
— Раз — полторы, два — полторы…
— Две! — мрачно сказал Зяма.
— Две сто, — ответил Каримов.
— Две сто пятьдесят, — перебил Каримова Горбунов.
— Две триста, — крикнул банкир.
— Две триста — раз, две триста — два…
— Три, — сказал я, решив расстаться с обеими визитками.
— Четыре, — сказал банкир.
Наступило молчание.
Катрин подошла к стене, где висело азиатское седло. Седло было изящным: небольшим, голубого цвета. Оно было, должно быть, легким и крепким. Седло висело высоковато, и Катрин приподнялась на носочках. Приподнялась и кольчуга, обнажила бедра.
— Каллипига! Настоящая каллипига! — сказал Тимофеич.
— Так зовут Катрин? — спросил банкир.
— Так звали в Сиракузах Афродиту, что по-гречески означает прекраснозадая.
Катрин, между тем, уселась в седле.
— Раз — четыре, два — четыре.
— Шесть, — крикнул я, понимая, что неведомая сила уже понесла меня и уже не суждено мне управлять своими действиями: а, будь что будет!
— Восемь, — сказал Зяма.
— Девять, — крикнул Каримов.
— Раз — девять, два — девять…
Я лихорадочно пересчитывал свою наличность: четырнадцать триста. Это была моя промашка. Я это потом понял.
— Тринадцать, — крикнул я.
— Пятнадцать, — сказал Зяма, точно прикинув, что мне больше нечем крыть, а Каримов и Шумихин отвалились, о чем они публично заявили. А Зяма, между тем, добавил: — Прошу не блефовать, а подтверждать свою платежеспособность.
— Тридцать, — крикнул я, не отдавая себе отчета и окончательно потеряв голову.
— Вы располагаете этой суммой? — спросил Тимофеич. С одной стороны, он был доволен, что я так лихо поднял ставки, а с другой — он видел, что я не могу остановиться, и нервничал.
— Я располагаю четырнадцатью тысячами тремястами долларами, а в пятнадцать тысяч семьсот долларов я оцениваю свою собственную шкуру, за которую мне дают в десять раз больше!
— Рехнулся! — хихикнул Каримов.
— Фраеров надо наказывать, — пропел Шумихин.
— Нет, простите, у нас что — кожевенная фабрика или шкуродерня? — спросил Зяма.
Я уже осязал проигрышность моей ситуации: уже ничто и никогда меня не спасет! Почти мельком я взглянул на Катрин: она была бледна, ее глаза горели голубым огнем. Она тихо, робко, как могла сказать только богиня, знающая истинную цену своему слову, заявила:
— Отчего же, я плачу Сечкину пятнадцать семьсот. Одалживаю. Вот моя карточка. А с такой прекрасной кожей не стоит расставаться… — она коснулась божественной своей рукой моей щеки, и я едва не расплакался.
— Сорок тысяч, — тихо сказал Зяма, точно торопясь оторвать Катрин от моей щеки.
Тимофеич скороговоркой прокричал:
— Раз — сорок, два — сорок, три — сорок. Продано!
Все с облегчением вздохнули. Банкир вытер мокрый лоб огромным клетчатым платком. Катрин ловко соскочила с седла, невинно улыбаясь, подошла к Зяме и остановилась, потупив глаза:
— Слушаю вас, мой повелитель.
— Сейчас доиграем банчишку и о-ля-ля, — сказал Зяма, придвинув Катрин стул.
Он сдавал карты, а для меня все в этой жизни потеряло смысл. Горбунов выпросил у меня еще пару тысяч. Я дал. А когда Зяма спросил у меня: "На сколько?", я придвинул к нему все мои визитки, сказав тем самым: "На все это". У меня был туз. Ко мне подошел Каримов. Сказал:
— Ты на последней руке. Присоединяюсь к тебе, — и придвинул все свои визитки к моим, сказав: "Здесь пятьдесят тысяч". К моему тузу пришла дама. Я знал, что проиграю, и теперь уже почему-то радовался, что проиграет и этот противный Каримов.
— Что прикажете? — спросил я у него. — Берем или останавливаемся?
— Берем, — ответил он.
Зяма дал еще валета. Итого — шестнадцать. Прескверно. Посовещавшись, мы решили взять еще одну карту: пришел король. Итого двадцать. Небывалый случай.
— Себе, — крикнул Каримов.
А вот что дальше произошло, я и до сих пор объяснить не могу! Я впился в костлявые руки сдающего. На столе открыта семерка пик. Отвратительная карта, но к ней приходит дама. Десять не так уж дурно! Зяма медлит. А я слежу за его пальцами. Мне виден кончик подрезанной карты — король червей, это уж я точно помню. Зяма бросает еще одну карту. Бросает он правой рукой, и все естественно впиваются в брошенную карту, а левая Зямина рука с колодой на мгновение исчезает, и я уже точно это знаю, не вижу подрезанной картинки. А на столе шестерка треф. Шестнадцать. Как у нас. Но придет ли ему король? Обе руки сдающего накрывают колоду карт, и через мгновение король червей летит на стол.
Эх, что тут поднялось сразу!
— Передернул, сука! — заорал благим матом Каримов.
— Король червей был подрезан, — заявил я.
Первым соскочил с места Шумихин. Он схватил тяжеленный стул и саданул им сзади по Зяминой башке. Зяма только улыбнулся. Тогда Каримов достал его ногой в лицо, и Зяма пошел на Каримова. Он успел схватить со стены тяжеленную сбрую и стал хлестать ею всех, кто попадался на его пути. Тимофеич выключил свет.
— Ребята, прошу оставить помещение! — строго сказал он.
— Я это так не оставлю! — орал Каримов. — Такого у нас еще не было!
Наступила пауза.
— Что вы от меня хотите? — спросил Зяма.
— Ты проиграл банк, — твердо сказал Каримов.
— Хорошо, я проиграл банк, — ответил Зяма.
— Ты проиграл семьсот восемь тысяч триста, — сказал Каримов. — Остальные двенадцать тысяч семьсот — штраф за причиненный ущерб. Устроит, Тимофеич?
— Сказано — сделано, — ответил Тимофеич.
Включили свет. Все были на месте. Не было только Катрин. На столе лежала записка: "Полагаю, что аукцион тоже аннулирован. Целую. Катрин".
— О-ля-ля! — крякнул Зяма, выпивая фужер чего-то крепкого.
46
Потом мы играли в саду, на даче у Зямы, и он кормил и поил так, что приходилось по нескольку раз очищать желудок. Вино и другие напитки были в бочонках, бутылках, в бутылях, оплетенных лозой. Я все время думал над тем, как же оплетали эти огромные бутыли. Трое крепких парней обслуживали играющих, обходили то и дело столы, наливали, накладывали, убирали и снова что-то несли, что-то подавали: незаметно, бесшумно.
— Сервис ненавязчивый. Еще одну картинку! — кричал Горбунов и получал девятку, которая приводила его в замешательство, в ужас, он бросал карту, кидался к бутылям и бочонкам, снова что-то выкрикивал, а Зяма спокойно говорил:
— Надо уметь красиво проигрывать.
Я оттаскивал Горбунова от карточного стола, наливал ему полный фужер, надеясь, что он не будет играть, но он пил, а потом играл, какое-то время ему везло, а затем он снова все просаживал и обращался ко мне:
— Подкинь пару визиток.
Горбунов проиграл. Пробурчал мне:
— Тот самый случай, когда ни в любви, ни в картах…
— Может, поедем?
— Дай еще парочку. Надо еще раз попытать счастья. Неужто вся правда на стороне этого жидяры?! А ты меня подожди. У меня разговор с тобой будет. Ты думаешь, я не знаю, что ты в ловушке… Все, брат, знаю. Об этом и хотел с тобой покалякать…
Я тяжело вздохнул. На душе было не очень светло. Но и темень прошла. Все эти дни я ни словом не обмолвился о своих делах. Не гонит меня Горбунов, и то дело. А мне идти некуда. Благо есть, где прокантоваться. Горбунов просадил еще раз мои визитки. Сказал мне:
— А теперь поехали. Сколько я тебе должен?
— Двадцать две двести, — ответил я.
— А ты, оказывается, считаешь неплохо.
— Деньги счет любят, — сказал я тихо, поддерживая Горбунова под руку.
Когда приехали на горбуновское стойбище, он мне сказал:
— А разговор у меня к тебе вот какой. Я достаю тебе бумагу об отмене твоего увольнения, и мы с тобой квиты.
— За чьей подписью будет бумага? — спросил я, мгновенно сориентировавшись.
— За подписью Хобота. Это пока, а через полгодика оформим распоряжением секретариата.
— А сразу нельзя оформить распоряжение?
— Этого никак нельзя. Ну как?
У меня выхода не было, но я все равно помялся. Я был его гостем, и он все же был моим должником, поэтому я пожал плечами, отвернулся и стал глядеть в окно. А он выпил и стал рассуждать:
— Сейчас только кажущееся затишье. На самом же деле отстрел инакомыслящих продолжается. Изменились формы. В горных районах только вчера кокнули шестьсот стариков и восемьсот женщин. С мужиками поступили проще, их расстелили на площадках и придавили бетонными плитами. В долинных районах столкнули двадцать шесть составов с детьми. Содом и Гоморра. На Востоке поражены радиацией десять областей, и каждый день мрут по восемнадцать тысяч человек. Человечеству, а не нашему микросоциуму угрожает гибель. Появились теоретики, которые утверждают, что спасти мир могут только страдания отдельных персонажей Истории, поэтому скоро вновь войдут в моду распятия и сожжения, подвешивания и публичные четвертования. Ну и, разумеется, в этой ситуации эксдермация как новая форма страдания приобретает особый вес…
— Да, я согласен. Когда я получу бумагу? — спросил я.
— На этой неделе. А сейчас одолжи-ка мне еще две семьсот, чтобы было ровно.
— Отлично, — сказал я и отвалил ему наличными, так как кое-кто успел со мной рассчитаться.
— Ты располагайся, и в твоем распоряжении все необходимые источники. Хобот дал команду, и весь первый век у твоих ног. Тут и Макс Шухер, и Шухермахер, и Мухершахер, я в этом абсолютно не Гагенкопен… — острил Горбунов.
Оставшись один, я принял ванну, обмотался чистой простыней и, улегшись на тахте, стал читать.
Читая и перебирая все новые и новые книги, я понял, что они подобраны не случайно. Иудея пятидесятых и начала шестидесятых годов новой эры. Какую бы книжку я ни раскрывал, всюду мелькал бывший раб, потом вольноотпущенник, потом начальник когорт и конных отрядов в Иудее, как его величал историк Светоний, наместник и прокуратор еврейской земли, Феликс Антоний. И он был в окружении своей жены, красавицы Друзиллы, дочери иудейского царя Ирода Агриппы I, который убил апостола Иакова. Эта известная тогда красавица, правнучка Ирода Великого и Иродиады, выпросившей у мужа голову Иоанна Крестителя, безумствующая распутница состояла в замужестве за Азисом, царем Эмесским в Сирии, но, как рассказывали их современники, Феликс при посредстве какого-то волхва из Кипра под именем Симон очаровал ее, развелся со своей женой, тоже Друзиллой, внучкою известных Антония и Клеопатры, а дочь Ирода развелась с Азисом и вышла замуж за наместника Иудеи. Где-то поодаль в окружении римских воинов со связанными руками шел бывший римский воин и фарисей, будущий Апостол Павел…
47
Великий и Божественный Апостол Павел, отец всех церквей и христианских верований, он шел в надежде повидаться с Тимофеем, своим прекрасным учеником, о котором Апостол мог сказать: "Тимофей, сын мой!" Тимофей был влюблен в Павла. Павел был для него образцом человека, героя. Тимофей родился в городе Листре в Галатии. Отец его был грек, а мать еврейка. Павел сам обрезал его не потому, что был рабом закона или видел в обрезании какую-то добродетель, а потому, что знал, если Тимофей будет проповедовать среди иудеев, то это будет иметь огромное значение. И с того момента Тимофей стал постоянным спутником Павла, он выполнял все его поручения, повсюду сопровождал Павла. О Тимофее Павел писал: "Я никого не имею равного в усердстве, он возлюбленный сын мой, я ему доверяю все, всего себя и все, что связано с евангелизацией всей жизни, а не только веры и церкви…"
48
Мне позвонила Катя, теперь она звалась Шидчаншиной.
— Провссу очень плохо. Он хотел бы видеть вас. — Она назвала адрес больницы и номер палаты.
Я сказал, что немедленно выезжаю. Подумал, неужели он и сейчас будет убеждать меня в том, чтобы я способствовал продвижению Хобота.
Провсс был совсем плох. Он умирал. Я сидел сутки у его постели, и его бессвязные слова можно было суммировать в такой монолог: "Как нам, живущим и здравствующим ныне, повезло! Ни темниц, ни пыток, ни распятий, ни мятежей, ни революций, ни контрреволюций — ничего того, что несут голод, смерть, долгие горести, неизлечимые беды.
Может, кто-то за нас отстрадал, отвисел на столбах, отошел в мир иной! Какая же несправедливость, несправедливость какая?! Неґужто реки крови протекли по жизни, чтобы еще и еще раз повторился паразитарий, еще раз греховные деяния загрязнили и бытие, и сознание людское?!
Царство небесное всем тем, кто не ведал греха, кто не убивал, кто не предавал смерти ближних и дальних своих!
И царство небесное тем, кто грешил, а затем умер в раскаянии, кто убивал и смерти предавал ближних и дальних своих, а затем, очистившись, стал праведником и дал пример другим на долгие века!"
Когда он засыпал, я выходил в фойе и слушал телевизор.
Армяне вооружались. Они не выполнили приказ Верховного-не сдали оружия. Азербайджанцы потихоньку вырезали семьи христиан. Ежедневно заседали депутатские группы, комиссии и комитеты. Я был поражен, когда за одним депутатским столом я увидел избранников народа — Хобота и Горбунова, Прахова и Шубкиных (отец и сын), Джафара, Мансура и Махмуда, Зяму и Шумихина, Бубнова и Свиньина, Мигунова и Коврова. Каково же было мне, когда я увидел среди народных избранников Любашу и Шурочку, Лизу и Катрин…
А может быть, так и должно быть?!
С точки зрения элементарного субъективизма все они, мои милые знакомцы, считают себя не только честными людьми, но и людьми героическими, готовыми пожертвовать всем ради блага ближних, ради Отечества.
И это сущая правда!
49
Трое суток я не отходил от Шидчаншина. Утром четвертого дня, когда Кати не было, Провсс сказал:
— Я родился в Ялте. По отцу я татарин. Мою семью вывезли в Казахстан, где отца с матерью убили. Шидчаншин это не моя фамилия. Моя настоящая фамилия — Зиганшин. Я знаю, где в Ялте стоит дом, в котором жили мой дед, прадед и мой отец. Моя душа не претендует на этот дом. Но я хотел бы умереть на берегу Черного моря, которое является моей тайной любовью. Отвези меня к Черному морю, и я там, на берегу, умру. Я знаю, только ты это сможешь сделать.
— Но я же приговорен, а у тебя есть более сильные покровители.
— Я обращался к ним, но они сказали, чтобы я не говорил глупостей и не впадал в детство. Попросту я им больше не нужен.
— Но как я тебя отвезу, ты же в больнице?
— А, это чепуха, — он махнул рукой, — все знают, что жить мне осталось не более недели. Отвези! Я буду счастлив, если взгляну на море. Катя знает о моей просьбе, она поможет. Врачи тоже знают о моем последнем желании. Не теряй времени. Деньги у нас есть. Действуй.
Я зашел к врачу, но он обо всем знал, сказал мне:
— Если вы сможете помочь, помогите. Он проживет не больше недели. Надо торопиться.
Я позвонил Кате и отправился за билетами. Вечером мы выехали тридцать первым поездом в Симферополь. Я поражался тому, как вела себя Катя: ни слезинки, ни грустинки, ни растерянности, будто у нее с Провссом вся жизнь впереди. В такси Провссу стало плохо. Постояли на перевале.
— Только бы доехать, — шептал Провсс. — Только бы доехать.
— Обязательно доедем, — говорил я. — Сейчас Черное море, клянусь тебе, мой Провсс, для меня важнее, чем моя эксдермация…
И наконец мы увидели море. Оно было таким просветленным, таким спокойным и ласковым, что Провсс, близоруко всматриваясь в водные просторы, заплакал. Катя принесла ему манной каши и стала кормить из ложечки. Он две ложечки съел, а третью встретил уже открытым и мертвым ртом… Мертвый, сидел он на берегу Черного моря, и мы стояли рядом, и кругом была нелепая и прекрасная жизнь, только не было в этой жизни Провсса. А потом мы занялись похоронами, и нам удалось похоронить его на ялтинском кладбище. Утром я распрощался с Катей и ушел куда глаза глядят. Я хотел побыть в одиночестве хотя бы несколько часов.
50
Странная мне пришла в голову мысль. Я решил во что бы то ни стало помянуть Провсса. Попрощаться с ним навсегда. Я знал, как это надо сделать. Я зашел на рынок, купил немного зелени, редиски и хлеба, потом я зашел в аптеку и за баснословную цену купил пузырек спирта. Затем я купил две бутылки минеральной воды и стащил в "Соках и водах" два чайных стакана. Потом я вернулся снова на рынок и купил кусок мяса, который попросил у старого татарина разрубить на мелкие куски и, если соль есть, посолить. Он нашел соль и посолил мое мясо. Он одолжил мне спички, и я отправился в горы. Я нашел поляну, откуда было видно море, в мыслях своих усадил рядом Провсса и Катю и развел небольшой костер. Стал накрапывать дождь, но я плеснул в костер немного спирту, и костер разгорелся ярким добротным огнем. Провссу бы костер понравился. Он бы сказал:
— Я знал, что ты настоящий умелец.
Потом я налил в стакан немного спирта и разбавил его минеральной водой, отчего произошла реакция и спирт стал теплым, как моча. Провсс эту мою процедуру не одобрил бы, потому что Провсс никогда ничего не пил, кроме кваса, пепси-колы и минеральной. Потом я сказал:
— Прости меня, мой друг, что я плохо думал о тебе. Я вижу море, которое ты так любил, и вижу тебя, потому что ты рядом со мной.
Катя улыбнулась и сказала:
— Напрасно вы меня не пригласили на эти поминки.
— Я не посмел, — ответил я. — Простите меня, Катя.
А потом пошел сильный дождь и костер задуло. А я стоял под деревьями, и слезы лились у меня по щекам. Я обратил внимание, что дерево, у которого я стою, необыкновенно прекрасное. Моя рука оказалась на тонком стволе, откуда начиналась ветка. Ветка, как бушприт корабля, была нацелена на море. Сверху ствол ветки был мокрый, а снизу сухой. Это была ветка какого-то кедра. Может быть, австралийского, а может быть, и тибетского. Заканчивалась ветка тремя свежими шишками. На кончике ветки была совсем крепенькая шишечка:
— Это Топазик, — сказал я.
А ниже была шишка покрупнее, и я почему-то сказал:
— Это моя Люся.
А дальше была еще одна шишка, и я сказал:
— А это я.
А рядом с кедром росла, должно быть, вишня, она цвела, и лепестки были в дождинках, и, когда я коснулся лепестков рукой, слезы с новой силой пошли из глаз: я прощался с этим прекрасным миром, с этими дождинками, с лепестками, со всеми, перед кем я виновен: перед Анной и ее мамой, перед Кончиковым, Праховым, Шубкиным, Горбуновым, Тимофеичем, Хоботом, Анжелой, Сонечкой, Приблудкиным, Литургиевым, Агенобарбовым, тетей Гришей, Любашей и Шурочкой, Смолиным и Ривкиным, Мигуновым и Ковровым, Ксавием и Лизой, Колдобиным и многими другими. Моя вина состояла только в одном: я возносился над ними в мыслях своих, я их, не всех конечно, не то чтобы презирал, я их занижал, считая себя лучше, честнее, совершеннее.
Я глядел на вишню, которая цвела рядом с роскошным кедром, на ель, которая соседствовала с юной ольхой, на орешник, который стоял в обнимку с боярышником, — и все они весело ручонками кивали морю, звали меня к себе — и не было в их ликах зависти и возвышения.
Милые деревья, Божьи создания, простите меня, язычника, обласкайте меня перед тем, как я снова окажусь на Голгофе и не будет мне покоя и радости, — слова вины и признания вырывались из души моей, я прислонился щекой к дереву, и так хорошо мне было, и так спокойно, и так бы славно было, чтобы я тут же немедленно обратился в какое-нибудь крохотное деревце и застыл бы навсегда в этом томительно-зачарованном мире.
51
Когда я спустился вниз, в городе творилось черт знает что: объявили сразу десять денежных реформ, восемь неофициальных ограблений, шесть новых переходов на рыночные отношения, девять коренных переворотов в области идеологии. Отменили все прежние манифесты, декреты, портреты, реабилитации, прокламации, коллективизации, индустриализации, химизации, оптимизации и модернизации. Единственным лозунгом, который теперь считался действительным, был лозунг: "Долой всё!".
Валили памятники, обелиски, бюсты, постаменты, шлагбаумы, столбы, киоски, мусорные ящики, транспаранты, доски объявлений, светофоры и все, что выше человеческого роста, что, разумеется, можно было валить без применения техники.
Люди бегали с выпученными глазами, не зная толком, что происходит, но отлично понимая, что надо проявлять активность и быть в потоке человеческих страстей. Иногда толпы людей останавливались, чтобы свалить очередной киоск, а потом забраться на него и оттуда скандировать лозунг: "Долой всё!" После скандирования все же излагалась будто бы новая идеология.
Все краденое объявлялось честно нажитым, а все честно нажитое — краденым. Главная доктрина новой идеологии заключалась в одном тезисе: "Чем больше украдешь, тем большую пользу принесешь Отечеству". Доказывалось, что период первоначального воровства, грабежа и незаконного присвоения надо завершить в оптимально короткие сроки, до весны, потому что надо успеть что-нибудь и посеять. Воровство считалось теперь делом чести, доблести и геройства. Оно совершалось по трем направлениям. Воровство первой степени — это то, что можно унести в сумке, в карманах, за пазухой, в саквояже, в портфеле, — с этим справились даже женщины, старики и дети. Воровство второй степени требовало, чтоб наворованное вывозилось машинами, пароходами, самолетами и другими видами транспорта. А вот воровство третьей степени состояло в том, чтобы украсть недвижимость — земли, леса, озера, пахотные поля, луга, горы, ущелья, шахты, заводы, фермы, фабрики, мастерские, мелкие предприятия, столовые, пивные и прочее. Этот вид воровства был крайне сложным и требовал специальной юридической и экономической подготовки.
— Кто это придумал? Как это могло произойти так быстро? — спросил я у человека средних лет, чьи усики показались мне знакомыми.
— Этого никто не знает. Это чудо! Начинается новая жизнь. Рынок решит все.
— При чем здесь рынок, когда речь идет только о воровстве?
— А вы прочтите «рынок» наоборот. Получится «коныр», а что такое «коныр»? Это по-мерлейски "воровство".
А кругом творилось несусветное — скупали всё, что можно было скупить.
Появился новый термин "ажиотажный спрос". На все был ажиотажный спрос: на чайники и плоскогубцы, конский волос и жесть, халву и водку, бревна и детские игрушки, чеснок и экскаваторы, хлеб и мебель, дома и фабрики, земельные участки и люстры, видеоґмагнитофоны и мясо — все хватали, куда-то складывали и снова бежали, чтобы сгребать, рассовывать, набивать ящики и мешки, потом все это складывать и снова бежать… Квартиры превратились в складские помещения, склады — в квартиры, поскольку они опустели, а так как жителям негде стало жить, они снимали углы в бывших складских помещениях.
Поговаривали, что скоро начнется распродажа фабрик и заводов, малых и крупных предприятий, домов и магазинов, фермерских хозяйств и совхозов.
Город, да и всю страну, обуял жуткий психоз: никто не работал и некому было заставлять работать. Надвигались жуткие времена…