Приехали двое из милиции, и вслед за ними Федор с Раисой.

Рассказывая все, как было, я чувствовал себя виноватым. Получалось так, что я выглядел идиотом — документов не рассмотрел, впустил в дом жулика, оставил его одного в доме на целых полтора часа.

Участковый Иван Антонович Данилов, которого я иногда видел возле магазина, подозрительно смотрел на меня и недвусмысленно говорил:

— Странно все это. Очень странно.

Следователь Валерий Павлович Петров, напротив, был предельно вежлив, настроен дружески. Он задавал вопросы, касающиеся поведения и внешности незнакомца, потом стал интересоваться соседями.

— Есть тут одно кубло, — пояснил Данилов. — Зинка Скудева с сыном. Правда, эти на такое не пойдут. Могу поручиться. Тут дело пахнет другими масштабами.

Следователь назвал Зинкиного сына по имени, и я понял, что он уже интересовался и Шуриком, и всей этой историей.

— Вы говорите, что вам жутковато находиться в этом доме, и все же живете здесь? — этот неожиданный вопрос застал меня врасплох.

— Но ведь сразу не съедешь. А потом тут у меня столько барахла — все эти подрамники, холсты, краски, банки, склянки. Я как только подумаю, что все это надо перетаскивать, так в озноб кидает.

— А кто складывал печь, не помните? — спросил следователь у Федора.

— Это всем известно. Один печник у нас. Тимофеев. Если нужно, могу позвать.

— Сделайте любезность.

Когда Федор ушел, следователь взял меня под руку и вывел во двор.

— Я вас хочу еще кое о чем спросить. Кроме родственников, вы никого не примечали у Анны Дмитриевны? Никто к ней не приходил? Вспомните хорошенько. Судя по всему, обе сестры отличались ровным характером. Не припомните ли такого случая, чтобы вы их видели взволнованными?

Я стал вспоминать. Это было зимой. Я проснулся рано, и вдруг услышал голоса внизу. Я сходил за водой и увидел на снегу следы женской и мужской обуви. Нога мужчины выглядела особенно огромной. Сам ношу сорок третий размер, а тут обувка была примерно на три номера больше. Что касается отпечатков женской обуви, то она принадлежала, должно быть, девушке — каблук почти шпилька и подошва узкая. Потом я приметил поодаль серую "Волгу". Следы вели именно к этой машине. Я еще тогда подумал, а чего это они остановились за домом Соколова, когда можно было подъехать прямо к калитке Анны Дмитриевны.

— Так-так, — внимательно выслушал меня следователь. — И потом вы видели их?

— Нет. Я сел работать и совершенно забыл обо всем. А когда снова спустился вниз, никого не было.

— А что Анна Дмитриевна?

— Она убирала снег с дороги. Я всегда, когда это видел, отбирал у нее лопату и сам очищал дорожки от снега.

— И вы тогда ничего не заметили в поведении Анны Дмитриевны?

— Заметил. Я спросил как бы между прочим: "Родственники?" А она сказала: "Незваный гость хуже татарина". — "А что так?" — спросил я, но Анна Дмитриевна ничего не ответила.

— А вы писем никаких не получали в последние дни? — спросил вдруг следователь.

— Я по этому адресу почты вообще не получаю, — сказал я.

— А вот это письмо вам не знакомо?

Петров протянул мне конверт, на котором было написано мое имя. Я развернул листок и прочел следующее: "Витек, дорогой, милый! Твоя миссия окончена. Белая роза в надежных руках. Потихоньку сматывай удочки. Пора идти к белочкам. Передай Денису две сто, остальные брось на лапу Антонычу. Мазню свою упакуй и отправь в Рубцы. Ждем тебя не позже пятнадцатого. Будет Щеголь и Рондо. Покедова. Твоя С."

Я читал и глазам своим не верил. Только теперь я осознал, что втянут в какую-то гнусную историю. Говорить, оправдываться — как это смешно! А Петров не спускал с меня глаз, следил за моей реакцией. В общем-то у него было приятное, спокойное лицо. В его облике проступали, казалось бы, несоединимые черты: проницательность и дружелюбие, что выражалось острой пронзительностью во взгляде и мягкой располагающей улыбкой. Сбивали с толку мгновенная быстрота вопросов и вместе с тем отнюдь не наигранная искренность, участие в судьбе того человека, к кому обращены были его вопросы.

— У вас неприятности дома? — спросил он неожиданно, и я ощутил себя в одну секунду абсолютно незащищенным.

Этот человек, которого я впервые видел в своей жизни, знал обо мне слишком много. В один миг он стал мне неприятен, и я поспешно выразил свою неприязнь:

— У вас досье?

— Да вы на меня не сердитесь, — мягко сказал он. — Я следователь. Дело здесь непростое. И скажу по правде, это дело потребует от вас лично большого мужества и выдержки.

Он говорил, точно оправдывался. И я понимал, что он во многом прав. Было обидно: как же так мне сразу и во всем не повезло. Смерть матери. Нелепый развод с женой. И ко всему прочему эта жуткая история со смертями…

— Значит, в письме вам ничего не понятно? — спокойно спросил у меня Петров.

— Ровным счетом ничего, — ответил я.

— И все же подумайте. Может быть, вы когда-нибудь говорили с сестрами о белых розах?

— О белых розах, представьте себе, говорил.

— Вспомните, когда это было.

— Как ни странно, но о белых розах мы беседовали часто и вот в связи с чем. Однажды я спросил у Анны Дмитриевны, почему она не сажает цветы. Она ответила, что из цветов любит только белые розы, а они здесь не растут. "Не может быть", — сказал я. Она ответила, что пробовала их выращивать, но из этого ничего не получилось. Тогда я отправился сам на рынок и купил три крепких саженца. Мы высадили эти розы, и представьте себе, одна из них дала такой цветок, что Анна Дмитриевна прямо-таки расплакалась. Она рассказала о своем муже, который в день свадьбы, где-то под Грозным, подарил ей две розы. "Две розы — это траур", — сказал я. "Нет, тут совсем другое", — ответила Анна Дмитриевна и перевела разговор.

— А что еще? — спросил тихо Петров.

— Был еще один момент. Однажды я зашел на кухню, чтобы поставить чайник. Анна Дмитриевна лежала на кушетке, днем она никогда себе этого не позволяла. А тут лежала на кушетке, и рядом с нею, на полу, валялась белая роза. Я ахнул.

— Анна Дмитриевна, вы срезали розу? — спросил я.

— Нет, это другая роза, — ответила она как-то печально. — Я нашла ее в почтовом ящике.

Мне это показалось странным.

— Вы об этом факте рассказывали кому-нибудь?

— Да, мы с Федором на эту тему как-то перемолвились.

— А он что?

— Сказал, что старуха помешана на белых розах.

— И все?

— Нет. Еще одна деталь, я теперь вспомнил. В тот день приехала Раиса, и они крепко ругались.

— Вы не припомните каких-нибудь слов, выражений, может быть, угроз?

— Помню. Анна Дмитриевна все время говорила, что она ничего не собирается брать с собой на тот свет, что все останется ей, сволочи, и внучке, Женьке.

— А Раиса что?

— Раиса кричала, что она сейчас хочет жить, а не потом.

— А не упоминалась при этом белая роза? — не-ожиданно спросил Петров.

— Может быть, и упоминалась, только я точно не могу припомнить.

Затем приехали криминалисты. Щелкали аппаратами. Рылись в мусоре, ползали по полу. Мимо меня несколько раз проходила Раиса. Глаза у нее зло поблескивали, но она, улыбаясь, обратилась ко мне:

— Вот в историю попали…

— Ничего, — отвечал я, — как-нибудь все распутается.

Следователь долго беседовал с Раисой, а потом снова со мной. Я напрямую спросил у него:

— Вы, должно быть, и меня в чем-то подозреваете?

Петров уклонился от ответа. Помолчал. И как бы через силу, пряча глаза, точно ему стыдно было о чем-то спрашивать меня, осведомился:

— А к вам никогда никто не приходил через окно второго этажа? Ночью?

Я покраснел. Я не знал, как и что отвечать. Раз он спрашивает, решил я, значит, ему известно, что ко мне действительно влезали в окно ночью. И не однажды. Но назвать Сашеньку я не мог, а отрицать сам факт прихода ко мне ночной гостьи было нелепостью. И я сказал:

— Это правда.

— Вы могли бы назвать, кто это был?

— Не хотелось бы.

— Хорошо, я не настаиваю.

Ответ Петрова меня удивил. Он располагал к беседе. Мне хотелось с ним говорить. Хотелось рассказать и про Сашеньку. С Сашенькой я познакомился на пляже. Она подошла ко мне и спросила:

— Вы умеете нырять?

— Умею, — сказал я, рассматривая ее длинные распущенные волосы, загорелое лицо и оригинальный розовый купальник-бикини.

— Понимаете, я уронила очки в воду.

— А вы не умеете нырять? — уточнил я, собираясь полезть в воду, именно туда, куда она мне указала.

— Я пробовала, но у меня ничего не вышло. Вот если бы маска…

Минут десять я, как дурак, нырял. Дно было илистым. Вода стала мутной. Я возил в грязи руками и не находил очки. Пробкой вылетая на поверхность, я решал про себя: "Последний раз!" (А в сознании мелькало: мне противопоказано нырять, тем более в грязной воде, нос мой слишком чувствителен: моментально схватываю дичайший насморк.) Но как только я, выскакивая из воды, видел прекрасное лицо незнакомки, моя решимость исчезала, и мне казалось, что я буду нырять тут до второго пришествия, лишь бы всякий раз видеть ее, сидящую на огромном камне и шепчущую:

— Я совсем не могу без очков.

— Придется подождать. Сейчас вся эта муть осядет, и, может быть, нам удастся что-нибудь разглядеть.

— Хорошо, — обрадовалась Сашенька. В ее лице проступало что-то ангельское. Много дней спустя я понял, что в ней жила удивительная способность включать где-то внутри себя какие-то тайные фары и гнать на собеседника потоки небесного света, добрейшего тепла, какого-то невообразимо прекрасного очарования. Потом я наблюдал ее иной — решительной, смелой, беспощадной. И когда она была такой, ее скулы заострялись, шея вытягивалась, плечи становились угловатыми. Она была гимнасткой. И ей ничего не стоило влезть на второй этаж.

— Вы с ума сошли, миледи, — сказал я ей, испугавшись, когда впервые увидел ее фигуру в проеме моего раскрытого окна.

— Зато я вошла незамеченной, — ответствовала она на том же языке. — Входить в дом мужчины, который не поймешь — холост или женат, прекрасной барышне просто неэстетично…

— Безнравственно, — подсказал я.

— Вот именно, — продолжала Сашенька, легко перемахивая через узкий подоконник.

— Ну, а если барышню кто-нибудь схватит за ногу при тайном проникновении в дом? Что тогда?

— Этого не произойдет. Дама проникает в дом инкогнито. И лишь после тщательного изучения обстановки.

— Стоп! — говорю я. — Вот так вас я и напишу. Верхом на подоконнике. На фоне этого черного неба и пронзительного света от лампочки в сто ватт.

И тогда я написал первый портрет Сашеньки. Теперь я достаю этот портрет и показываю его Петрову:

— Вот она. Я хотел бы вас познакомить с нею. Разумеется, если она согласится.

Петров улыбается. В его улыбке сквозит едва заметная тень превосходства. Меня раздражает это. Я прячу портрет в дальний угол и резко спрашиваю у следователя:

— Простите, вы так и не ответили на мой вопрос?

— Какой?

— Вы действительно меня в чем-то подозреваете?

— Следствие покажет, — снова уклонился от прямого ответа Петров.

— Но я же ни при чем!

— Посудите сами. Вы впустили человека в дом. Он, возможно, совершает в ваше отсутствие ограбление, вы получаете письмо, в котором на вас ссылаются, как на сообщника, даже эти невинные… я допускаю и охотно верю вам, — здесь Петров снова улыбнулся едва заметной улыбкой, будто намекая на факт непозволительного проникновения в дом женщины. Она ведь могла в любое время так входить. Могла войти и в тот день, когда Анна Дмитриевна умерла. Петров всего этого не говорит, но я чувствую подтекст, его улыбка случайна. Я расшифровываю то, что, как мне кажется, не удается все-таки скрыть следователю. Его обвинения вылезают наружу. — Поймите меня правильно, мы все должны проверить самым тщательным образом.

Я не верю его словам. Точнее, я верю его словам. Но улавливаю в его словах что-то такое, от чего не уйти, никогда не уйти человеку, который попадает под следствие, человеку, который никогда ничего дурного не совершал, человеку, судьба которого зависит от добросовестности или недобросовестности следователя. Зависит от его субъективной воли. Конечно же, Петров напрочь отвергнет эту мою мысль относительно субъективности следствия. Но это ведь так, решаю я про себя. Моя судьба зависит от Петрова, от его таланта, от его отношения ко мне, от его физического и психического состояния. Сама мысль выводит меня из равновесия, и я спрашиваю с нотками раздражения и неприязни в голосе:

— Так в чем я подозреваюсь? В убийстве? Хищении?

— Я вам ничего не могу сказать. Прошу только об одном: не покидать этого дома и, насколько возможно, помочь следствию.

Петров дружески пожал мне руку и ушел.

Мне стало грустно и как-то не по себе. Все, что было вокруг, все, что так нравилось мне — и сосны, и трава, и дорожки, и колодец, и небо, и шумные крики птиц, — все сделалось вдруг противным, холодным, почти чужим. В одну секунду я ощутил свою полную беспомощность. Мне показалось, что я и работать не смогу, и читать не смогу, и людям в глаза смотреть не смогу. В неудачах я чаще всего винил себя. И сейчас принялся перебирать свои ошибки. "Ну, хорошо, с женой, с матерью — я во всем виноват, но здесь, здесь-то я при чем?! Каким образом я оказался в этой жуткой пучине зла, коварства, хитросплетений?"

Я вошел в роль, и мне показалось, что и Федор, и Раиса на меня теперь косо посматривают. Кто же я c этой минуты? Подследственный? Обвиняемый?

Мне хотелось догнать Петрова, схватить за руку, крикнуть:

— Беззаконие! Я здесь ни при чем! Почему вы привлекаете меня, какое отношение я имею к следствию?

И все-таки чувствовал, как я не прав. Вспомнил, как неплохо мне работалось в этом доме, как помогла мне Анна Дмитриевна, добрая моя хозяйка, как я хорошо всегда о ней думал. И чья-то отвратительная мысль всплыла в мозгу: "За все надо платить!" Я решительно прогнал эту мысль, подошел к мольберту. В одно мгновение я увидел, что написал совсем не то. Мои мужчины выглядели безжизненными манекенчиками, а женщины какими-то ходульными куклами. Куда же подевался мой трансцендентный трепет? Где живость красок и сияние света?

Какая-то гнусная слабость размагнитила мое тело, разжижила мозги. Куда-то подевались ясность ума и упорство воли. Я начал перебирать в уме, к кому бы обратиться за советом, за помощью. Единственный, на ком я остановился, — это Долинин. Он богат, со связями. К Долинину я, однако, попал не сразу. Он жил в особняке за городом, укрываясь за семью заборами. Охрана сказала мне: "Принять вас не может. Сильно занят. Если хотите, можете подождать". Я ждал около двух часов. Из ворот долининской усадьбы то и дело выпархивали девицы, стриженные наголо. У некоторых висели косички толщиной в мизинец. Все они были в тонких длинных полупрозрачных платьях, под которыми ничего, кроме грешного тела, не ощущалось.

Долинин меня выслушал. Пошел звонить в другую комнату. Вышел оттуда, покачивая головой:

— Хреновы твои дела, дружище, — сказал он. — Черную Грязь пасет Крутоокская мафия, а там просто так ничего не делается. Они ищут шариповские драгоценности. Еще не известно, погиб Шарипов или сбежал за кордон, но золотишко тут осело. Ты им нужен по многим причинам…

— По каким?

— Этого я тебе сказать не могу. Но я кое-что ради тебя предпринял. Пообещал Кащею, что ты для его сауны сделаешь десятка два картинок…

— Десятка два? С какой стати?! Кто он такой?

— А это ты зря! Писать кипятком будешь потом. А сейчас надо думать о том, чтобы тебе по ошибке не отрезали яйца и не проломили черепушку…

— Но есть же какая-то управа на них?!

— Управы ни на кого нет. Мы живем в свободной стране, где каждый что хочет, то и делает. В прошлом году меня Кащей так прижал, что я отделался от него только двумястами тысячами долларов. Вот так, дружище!

Вернулся я домой в полной растерянности. Но потом как-то сумел мобилизоваться и подошел к мольберту.

Выдавил из тюбиков краски, плеснул в банку разбавитель и лихорадочно стал работать. Ждал, что вновь во мне что-то откроется. Я знал это состояние, когда после мучительных страданий наступает добрая просветленность и тихая радость.

— Сейчас пойдет белая полоса! — сказал я себе.

Но до белой полосы было еще далеко.