Это произошло в воскресный день. Ко мне приехали приятели, и я пригласил их в местный ресторанчик. Трапеза подходила к концу, когда на пороге появился Костя. Я предложил ему выпить, Костя решительно отказался ("Вообще не пью!") и шепнул мне на ухо: "Лукаса нашел!"

Я быстро расплатился и распрощался со своими приятелями: "Дело есть дело", и мы едва ли не бегом кинулись к электричке.

Знойный воздух, горячая противная пыль, какой-то удушливый запах — то ли резина горела где-то, то ли еще какая-то гадость тлела, да плюс потребленный алкоголь — все это добавило к моему отвратительному самочувствию еще и ощущение полной неприкаянности.

Я плелся за Костей, который почти бежал.

Каким образом Костя узнал, что Лукас находится на стадионе, мне было неизвестно.

Билеты на футбол нам удалось купить с рук. Кто играл, как играли — мне всегда было безразлично, а в этой ситуации футбол давал нам возможность спокойно передвигаться по стадиону. Посидим пять-десять минут в одном секторе, осмотримся и двигаем дальше. Я никогда не видел сразу столько беснующихся людей. Что это? Страсть? Суррогаты волнений? Из-за чего?

Дождик стал накрапывать. Мяч на влажно-зеленом ковре казался маленьким и легким. Он почему-то стал сиреневым.

У восточных трибун мы сидели на ступеньках: дальше нас не пустила милиция. Меня пристально рассматривал крепенький усатый сержант. Он что-то сказал своему приятелю, должно быть, старшему сержанту, судя по нашивкам, и тот тоже повернулся в нашу сторону.

В это же время Костя показал мне парня в зеленой майке. Это был Лукас.

— Спокойно, — остановил меня Костя. — Подождем конца.

— Надо брать сейчас, — сказал я.

— Подождем! — Костя крепко сжал руку. — Надо осмотреться. С кем он? Куда пойдет? А взять всегда успеем.

Судя по всему, Лукас находился здесь один.

Я изредка поглядывал в его сторону, и что-то мне подсказывало, надо не мешкая, срочно приступить к действиям.

— Успеем, — повторил Костя, потом вдруг взмахнул руками и фальшиво закричал вместе со всеми: — Гол! Ура, гол!

Шли последние минуты матча. Угловой. Еще удар. Еще гол. Стадион счастливо и самозабвенно ревел.

Между тем Лукас вдруг стал быстро пробираться к выходу. Он двигался именно по тому проходу, где стояли наблюдавшие за нами сержанты.

Мы тут же вскочили и направились следом за Лукасом. Здесь-то и произошло непоправимое. Публика неистовствовала. Еще один гол, и еще одна вспышка энтузиазма, а тут произошло что-то такое, чего никто не ожидал, мы же сильно мешали публике — буквально наступали своими лапищами на ноги сидящих и таким образом нарушали их редкостное спортивное единение. Меня кто-то толкнул. Я не обратил внимания, ринулся к Лукасу, который вот-вот должен был нырнуть под арку. Может быть, оттого, что я не смотрел по сторонам (следил за уходящим Лукасом), когда меня еще раз толкнули, неожиданно упал на привставшую девицу и неловко обхватил ее руками. Сидевший рядом крепыш двинул меня в плечо. Не обращая ни на кого внимания, я побежал к выходу, и тут меня схватил за руку сержант. Крепко так схватил.

Костя оглянулся и увидел совершенно критическую ситуацию. Я рвался из рук сержанта, но, вырываясь, дернул резко рукой и сбил с сержантской головы фуражку. Это было совсем некстати. Другой милиционер вывернул мне левую руку так быстро, что я едва не присел от боли. Заметив краем глаза ускользавшую зеленую майку Лукаса, я хотел крикнуть милиционерам, но из-за сдавленного горла звуки застревали в гортани, обрекая меня на резкую боль.

Я искал глазами Костю и не находил. Тогда-то у меня и созрело решение во что бы то ни стало вырваться, бежать, догнать Лукаса.

Меня повели к какому-то строению. У самого входа в помещение мне удалось сбросить с себя двух сержантов, но тут подоспели еще двое. Я освободился (откуда только силы взялись) и от этих двоих.

Впрочем, мою ярость быстро уняли. Оба сержанта (младший и старший) повисли на моих руках, и меня (должно быть, все это выглядело ужасно некрасиво), корчившегося от боли, с расквашенной губой и оторванным рукавом повели к подъехавшей машине. Черная пасть фургона уже ждала меня. Мне удалось каким-то образом развернуться и сделать последнюю попытку освободиться. На мгновение я увидел стоящего поодаль Костю. Он пристально следил за мной, покусывая нижнюю губу. В глазах я прочел и сожаление, и растерянность, и, может быть, сознание предательства: он действительно не кинулся спасать меня, не объяснил милиции, что случилось нелепое недоразумение.

Потом Костя пояснил, что поступил так из высших интересов, т. е. из интересов дела: он отправился искать Лукаса. Кроме того, Костя также заявил, что ему, как личности исключительной, нельзя попадать в милицию: это может дурно сказаться на его призвании.

Я и сейчас не могу без содрогания вспомнить удаляющуюся физиономию Кости.

Дверь захлопнулась и как бы отделила меня от моего прошлого, очевидно, для еще большего усиления эффекта этого несколько искусственного отлучения машина сорвалась с места, и новая резкая боль оглушила меня, я потерял сознание.

Таксисты в таких случаях говорят: "Отключка". Это когда намертво вырубается сознание, когда божий свет мелькает обрывками кадров.

Щекой я ощутил шероховатую поверхность цементного пола. Краем глаза заметил чьи-то ботинки, потом сапог у стола, услышал голоса: избил двух милиционеров, пьян…

Попытался пошевелить руками. Пронзила острая боль в плече. Голова с грохотом откинулась на цементный пол. Новая отключка. Снова темнота и снова пробуждение.

И тут мой внутренний протест заставил меня подняться против воли. Я рванулся к дверце (метр высотой, какая обычно бывает у прилавка магазина), успев ухватиться за нее, но в это же время чьи-то руки схватили меня сзади, рванули назад, и я вместе с дверцей упал навзничь.

Каким образом потом я оказался в узенькой клетке из толстых металлических прутьев, не помню. Двигаться было невозможно. Сверху на макушку капала вода. Сознание озарилось воспоминанием, как содрали с меня одежду, как во всем теле появилась беспомощность, как хотелось закричать "спасите", но в пересохшем горле не рождалось ни звука.

А вода точно дырявила макушку, шмякалась, внедряясь в серое вещество, а изменить положение головы было невозможно: узкая клетка, прутья, как городковые палки, все учтено человеческим гением. И вода долбила мозг по капле, по капле! Голова ведь не камень: куда легче в ней дырку пробить. Сознание от боли вот-вот должно отключиться, ледяная вода усугубляет страдания, останавливает дыхание, еще миг — и настигнет забытье. Савонарола пощады просил, хотел подписать любые бумаги. Макиавелли, когда его пытали, готов был заложить полкоролевства, отказаться от чего угодно. Придуманная человеком пытка с помощью боли уничтожает все человеческое в человеке. Все ли?

Савонарола, помнится, я читал об этом, был мягким человеком. Недобрым, но слабым и мягким.

Протопоп Аввакум — добрым и жестким. Он не просил пощады. Он терпел. Мучился и пытался в муках найти единственную праведность.

Сейчас я глядел на спокойно сидящих за столом людей, и злоба нарастала во мне, затмевая все другие чувства и понятия — и благоразумие, и добро, и боль, и силу, и слабость. Голова гудела, а в груди шевелилось что-то неизведанное ранее, я и гордился собой и страдал одновременно. Напротив двое незнакомых мне людей играли в шахматы.

— А я пешечку сниму, — говорил высокий, — и вилочка получится.

— А я коника съем и шахец объявлю, — это говорил низкорослый в форме, постарше.

— А я офицерика уберу, — отвечал ласково молодой.

Самым нелепым было то, что я осознавал, что страдал неизвестно по какому поводу. Конечно, я своей вины внутренне не отрицал. Был пьян. Это уж точно. А пьянство — порок. Дрался с милицией. Сорвал двери с петель. Надо ли меня так казнить? Пребывать в таком безразличии и равнодушно взирать на чужую муку. Я заперт в клетке, меня мучают. О благородном страдальце, пожалуй, речь не идет, это все чепуха. Исторические параллели (Савонарола, Аввакум, Макиавелли, Мао, Берия) на ум больше не приходили. Пунктир холодных капель долбил самое ценное в человеке — мозг. Разобщенность людей выражалась таким примитивным способом, как использование клетки с тяжелыми металлическими прутьями. Отчуждение, но не то интеллигентское отчуждение, когда есть все и нет только гармонии с самим собой, а то отчуждение, когда тело разъедается болью, физическим страданием, когда твое моральное состояние таково, что единственное освобождение для тебя — смерть.

Двое доиграли партию, начали новую. Тот, что был постарше, завел руки за спину, я видел, в какой руке у него пешка, а тот, что сидел напротив, — угадывал. Белыми выпало играть тому, кто помоложе.

Хрип вырвался из моей груди. Я закусил губу до крови. Легче стало чуть-чуть: должно быть, я переключился на боль в другом месте.

А капель, холодная, жуткая, долбит макушку, и какое-то отвратительное, подленькое мое нутро угодливо подсказывает: "Проси о пощаде! Взмолись!" Но какая-то сила противится этому и гонит эти непрошеные подсказки прочь, переходя в ярость и бесноватый хрип:

— Сволочи!

Только не слышат меня играющие:

— Я пешечку сниму.

— А я вилочку коником.

— А я шахец объявлю…

Какой механизм управляет этой жизнью, если одни люди готовы других мучить. Какие нравственные ценности объединяют нас в этом мире, если мы так разобщены?! Любовь, Свобода — для кого это все?! Кому нужна моя трансцендентность?

Я вновь отключился, и неизвестно, когда и как это произошло. Возможно, тот, что постарше, проиграл партию, а может быть, и выиграл, или даже другая смена успела прийти, только неожиданно оказался я на койке, лежал на спине со спеленатыми парусиновой рубашкой руками. Смирительной, должно быть.

Сознание включилось от боли: я лежал на вывернутых руках. Казалось, разорваны сумки плечевых суставов. Даже привиделось, что я лежу в луже горячей крови.

— Расслабьте! Развяжите, — шептал я.

Кто-то включил свет. Я увидел молодых людей с фотоаппаратами. Почему-то мое лицо представилось мне каким-то месивом наподобие лукасовского: глаз распух, губы набрякли, зубы шатались.

— Он потерял человеческий облик! — пояснил дежурный. — Мы навели о нем справки. Художник. Подозревается в грабеже и в убийстве двух женщин.

Сознание, точно компьютер, обработало информацию мгновенно: вот, значит, какой поворот, на полную катушку решили меня раскрутить. Нелепица. Не было ни гроша, да вдруг алтын.

Подозреваемый — тот же прокаженный. Подозреваемый — означает, что идет процесс и против тебя что-то начато дурное. Колпак на тебя надели. Какой? Стеклянный? Нет, скорее, красный, наподобие клоунского. Подозреваемый в убийстве, грабеже — будь здоров, художник! Человек искусства промышляет злодеяниями. Одежды предпочитает из стопроцентного хлопка, пропитанного какой-то гадостью, не прокусишь, не порвешь — смирительная рубашка, в два метра рукава, десятерых можно спеленать, скрутить, как пожарным шлангом, надежно, крепко…

Я гляжу на себя глазами прибывавших гостей. Отвратительное зрелище. Человек, у которого физиономия разбита сапогом, проутюжена цементным полом, раздолблена капелями механического экзекутора, производит отвратительное впечатление. Печать скотства лежит на таком человеке. Вообще облик человеческий утрачен. Его противно созерцать. Нет ауры просветленности. Есть черт знает что — гнусное, непристойное месиво.

Сквозь щелку глаза я вижу чистое лицо девушки. Она в кожаной куртке и голубоватой блузке, юношу вижу с фотоаппаратом. У них красные повязки. Чувствую, что они испытывают. Я пытаюсь понять, что, кроме омерзения, они способны чувствовать, и не могу.

Они щелкают затворами аппаратов. Магниевые вспышки вновь всколыхнули во мне ярость.

— Фашисты! — прошипел я. Но звука опять не получилось, а в груди снова закипело нечто такое, что было накоплено в течение всей жизни и составляло сегодня мою человеческую суть. Я вдруг понял: я сильнее всех этих измывающихся надо мной людей — и от этого схлынуло напряжение, отступила боль, теплая волна успокоения затопила меня, увела сознание под низкие темные своды нового забытья.