Ничего не видим, ничего не слышим, ни о чем не говорим — такова реакция сильных мира сего на катастрофически растущую детскую преступность.

Передо мною данные газеты "Криминальная хроника" за июль 1998 года: "В настоящее время уровень подростковой преступности в России вдвое выше, чем в западноевропейских государствах. Скачок не только количественный, но и "качественный". Детская преступность омолодилась. Правонарушения совершают — пятилетние, шестилетние. Заказные убийства своих родителей — с 13 лет. Часто дети убивают из желания убить. Растут убийства сверстников. В 1990 году было убито чуть больше тысячи подростков, а в 1996 — 1711. Почти три тысячи покончили жизнь самоубийством. Нынешние подростки стали в три раза больше болеть. 143,8 тысячи детей находятся под наблюдением врачей психоневрологических диспансеров, 64 % из них с диагнозом олигофрения. Сегодня 25,5 тысяч подростков больны сифилисом. 913,3 тысячи облученных чернобыльской радиоактивностью… За первое полугодие 1998 года только в Москве подростками до 14 лет совершено 927 общественно-опасных деяний… Заболеваемость туберкулезом выросла на 16 %…

Мы написали письма в разные государственные инстанции. Предлагали систему мер. В ответ: либо отписка, либо молчание.

Мы неоднократно обращались к известным журналистам, но они как сговорились: "Еще не время. Есть более серьезные проблемы…"

А более серьезных проблем — НЕТ!

Я сплошь и рядом сталкиваюсь с такого рода подозрениями: кто-то специальными средствами и способами добивается растления детей, уничтожения образования и культуры, народа в целом, России. Намек: "холодная" война продолжается…

В это мне не хочется верить. Да и всякого рода ПОДОЗРЕНИЯ мне противны. Я размышляю: если дети кончают жизнь самоубийством, то это конец…

"Светло-святая сила зла" (Я. Беме)

Я не мог понять причины ее слез. А Светлана плакала так, будто у нее клещами выворачивали наизнанку душу. И все это в присутствии Ксении Петровны, которая сидела напротив меня, сидела темнее тучи, точно говоря: "Вот до чего вы ее довели".

Но я ведь не доводил. И мы не ругались. Не ссорились. И не было пробежавших меж нами кошек. Более того, Светлана поднимала на меня виноватые глаза, полные слез, и не могла сдержать рыдания.

Смутно, очень смутно я догадывался о характере ее состояния: что-то родовое, чисто женское, необъяснимое. А мать не удержалась:

— Значит, не умеете наладить жизнь так, чтобы не было слез…

Меня подмывало хлопнуть дверью и уйти. Мне бы обнять и успокоить ее. Но что-то сдерживало. Возможно, страх: а вдруг оттолкнет, да еще при матери. Два дня назад я был свидетелем ее нечаянной радости. Они с Костей колдовали над какой-то схемой, а я сидел в другой комнате за мольбертом. Вдруг Светлана захлопала в ладоши и громко рассмеялась. А когда я вошел в комнату, смех и даже улыбки исчезли, точно я был чужим. Я тихонько вышел. Потом последовали слова: "Что с тобой? Ты на меня сердишься? Может быть, я что-то не так сделала?" и признания: "Только тебя люблю. Сильно!" И вчерашней ночью неожиданно прорвалось: "Да оставь же ты меня в покое!" И оправдательное: "Я падаю с ног. Я так устала, что скоро рехнусь". Я лежал с открытыми глазами. Теплое ее бедро под одеялом больше меня не касалось. Я встал и сел за мольберт. Она тоже поднялась: "Ну, прости меня, ну, делай со мной что хочешь…" Но слез не было, а тут как из ведра.

Я пытался расспрашивать о причине слез. Несколько раз спрашивал. Ответ был однозначный: "Не знаю…" И сто раз она винилась передо мной и оседала на пол, ухватившись за мои колени, просила прощения.

— В чем?

— Ты все знаешь, — отвечала она. — Сам говорил, что любовь — это долготерпение. Потерпи немножко, и я стану другой. Непременно стану, — и она сияла так ослепительно ярко, что у меня в груди появлялся огонь, без которого нет любви.

Чтобы понять женщину, надо быть ею. Надо погрузиться в глубины ее отчаяния. В безбрежные воды подстерегающей ее тоски. Свобода, любовь, нежность вдруг будто уходят от нее, и даже не подкашиваются, а отбираются, а она точно во сне: "Как же так? За что? Я была свободна как птичка. Любима и желанна. И сама рвалась к любви равной, свободной, вечной. А на поверку — тюрьма! Я лишилась всего и даже своего "я".

Между тем эти лишения, эта несвобода предопределены самой природой. Мир создал свободного мужчину и несвободную женщину. Рабыню. Я читаю ее мысли: "Мне не надо говорить: "Почему ты не убрала постель? Почему не приготовила обед? Не заплатила за квартиру? Не пришила пуговицу? Не вымыла раковину? Не причесалась? Не выгладила рубашку? Я и так по твоим нахмуренным бровям, по напряженной спине вижу, как ты недоволен. Ты ждешь от меня постоянного тепла и ласки, а в мое сердце без моего ведома закрадывается тоска, в нем образуется лед".

Но дело даже не в этом. Есть что-то другое, в чем женщина и себе боится признаться: это капризная сила собственных противоречий. Противоречий, томящих душу, лишающих воздуха, вселяющих тоску, страх, наконец!

Она поднимает на меня сияющие молящие глаза, а я тороплюсь сказать:

— Нет, нет все в порядке. Как ты себя чувствуешь? Может быть, что-то нужно?

Мы оба понимаем дежурную ненужность этих вопросов. Они ни к чему не ведут, ничего не значат. Но это уже крохотный мостик к сближению: ее теплое бедро прижимается ко мне, и она в моих объятиях, и теперь уже иное, тоже необъяснимо-прекрасное женское начало лишает меня дара речи: все тонет в радостном чувстве абсолютного единения. Об этом я буду говорить с нею едва не до полуночи. Еще два дня назад во время вспыхнувшего разлада я углубился в книги, чтобы забыть о своей подавленности и опустошенности. Что я приметил, и об этом я тоже сказал Светлане, всякий раз, когда меня настигали глубинные вопросы бытия, ко мне будто на выручку приходили те авторы, которые могли многое мне подсказать в моей жизни или своим примером обозначить истинный путь самореализации. На этот раз меня зацепил Яков Беме с его знаменитой книгой "Аврора, или Утренняя заря в восходе". Поразило в нем все. И то, что деревенский парень, пастух, вдруг ошеломлен был изречением апостола Луки: "Отец небесный даст дух святой тем, которые его просят". (А я ведь не просил! Из гордости, должно быть! Сам, мол, справлюсь! И любовь моя к Светлане была без этой святости, я и об этом говорю моей возлюбленной, и ощущаю ее слезы на своей груди, но теперь это иные слезы, горячие и очищающие!) И то, что открылась Якову Беме просветленность, и то, что он освоил сапожное дело, и всю жизнь сапожничал, "осыпанный великой радостью" и (чем я совершенно был сражен!), Беме посредством фигур, линий, цвета и света смог заглянуть в сердце и в глубочайшую природу всех тварей.

Я говорил Светлане о том, насколько его трансцендентный подход близок нам. Я часто встречал ссылки на Беме у наших отечественных мыслителей, но никогда не задумывался над тем, что БОЖЕСТВЕННОЕ содержит в себе все: добро и зло, свободу и несвободу, истину и ложь, нежность и гнев, красоту и уродство, горечь и сладость. Я так понял Беме: основная его идея состоит в стремлении сохранить все в полифоническом единстве, ибо, как заметил Гегель, он хочет "показать абсолютно божественное соединение в Боге всех противоположностей".

И самое главное по Беме: все отрицательные свойства (зло, ненависть, насилие, безобразие) являются не пороком, не желчью, как у людей, а живой силой, вечным источником радости. Здесь не оправдание, а преодоление зла!

Когда я стал объяснять Светлане всю сложную противоречивость ее психологических состояний, отражающих единство добра и зла, любви и ненависти, отчаяния и нежности, тоски и просветления, она заметалась:

— Ты под мои мерехлюндии, — (так она называла свои нервические срывы), — хочешь подвести большую философию и доказать мне, что я ущербна?

— Мы с тобой одно целое, — улыбнулся я. — Твои мерехлюндии — это мои мерехлюндии. И мне теперь хотелось бы поточнее знать, какая злая сила соседствует с нашими добрыми началами. Представь себе, я раньше как-то запросто решал про себя, что такие свойства, как злобность, агрессивность, ложь, насилие, грубость, ненависть, несвобода, во мне отсутствуют: они в других. И это постоянное стремление определить, поймать, отыскать в других отрицательное погружало меня в глубины собственного зла, которое от этого погружения вырастало в арифметической прогрессии. Наши с тобой беды состоят в том, что мы не знаем и не хотим себе признаться в том, какие силы зла нашли приют в нашем сердце, в нашей любви, свободе, чувстве красоты…

— И в красоте тоже сокрыто зло? — улыбнулась недоверчиво Светлана.

— Обязательно! Я это понял! Не случайно говорят: "злая любовь", "убийственная красота", "правда хуже всякой лжи". Дьявол или темные силы ищут свое пристанище не в самом зле, а в том прекрасном, что есть в мире, иначе бы зла не существовало. Зло втискивается, вкрадывается, вкрапливается в лучшие наши побуждения, намерения. Если мы хотим познать свою любовь, мы должны знать, какие силы зла ей мешают доставлять нам подлинную радость. Кстати, по этому поводу Беме категоричен: "Никакая вещь не может открыться самой себе без злоключения, противодействия… Без злоключения жизнь не имела бы ни чувствительности, ни хотения, не имела бы ни разума, ни науки…"

— Как же тогда быть, если зло неизбежно?

— Только одно: устремлять взор выше обстоятельств, в "светло-святую торжествующую, божественную силу зла…"

— А если я эмоционально истощена? А если я так устала, что во мне нет сил, чтобы обратить свой взор на то высокое, что вне меня… Я в последнее время жажду погружения в себя, но и на это у меня нет ни сил, ни времени.

— Значит, я должен прийти к тебе на помощь, если ты нуждаешься в моей любви…

— Если бы ты знал, как я тебя люблю. Мне и сейчас хочется плакать, но теперь уже от того, что я совсем рассталась с собой прежней…

— Может быть, этого и не следовало бы делать.

— Нет, нет. Я знаю, что надо делать. Я стану другой, ты будешь любить меня больше, если я стану лучше? Поверь, обязательно стану.

— У меня к тебе просьба, — сказал я неожиданно для самого себя. — Смогла бы ты утешить свою мамочку, сказав ей, что ты плакала тогда от большой любви ко мне, или от счастья, или просто от того, что большая дура.

— Непременно скажу, — рассмеялась Светлана. — Хочешь прямо сейчас?

— Сейчас уже поздно. Как-никак три часа ночи, — сказал я, обнимая бесконечно любимую мною женщину.