Фашистские войска вступили в разрушенный, охваченный пожарами город.

И в тот же день Ленька увидел на улице жандармов — до этого о жандармах он читал только в книжках. Все они, как на подбор, были дюжие, с красными, распаренными жарой лицами, в мышастой серо-зеленоватой форме с белыми металлическими бляхами, на которых был изображен орел. На улицах появились также люди в черных кителях и высоких форменных фуражках (как потом он узнал, — полицаи), которые замазывали на стенах домов и заборах советские лозунги и расклеивали немецкие объявления и приказы.

А на следующий день в районе вокзала начались облавы. Чтобы на людей охотились, как на зверей, — такого Ленька, еще не видал. Жандармы хватали коммунистов, командиров, советских активистов, евреев и толпами гнали в концентрационные лагеря, наскоро устроенные на территории флотского экипажа. Ночью он слышал трескотню пулемета и автоматов — за городом шли расстрелы.

После этого он несколько дней на улице почти не появлялся. Вместе с Димкой и Витькой пропадал в степи, лазал по блиндажам и окопам, подбирая винтовки, автоматы, патроны. Часть оружия он закопал под разбитым немецким танком, остальное — в воронках, засыпав землей и камнями.

— Мне все сгодится, — говорил он Димке. — Я должен расквитаться с ними за сестру, за все… Ух, как же я их ненавижу!

Жители города не считали себя побежденными. Но если взрослые сурово замкнулись и, затаив ненависть, угрюмо молчали, то Ленька не умел молчаливо скрывать свои чувства. Его так и подмывало выказать презрение завоевателям, чем-нибудь досадить жандармам и полицаям. Особенно невзлюбил он ближайшего представителя новой власти — уличного старосту Зайнева.

Он и раньше не жаловал этого рябого гнусавого ловкача, смотревшего на всех с какой-то хитрой прищуркой. Он знал, что до войны Зайнева дважды судили за растрату, а теперь прошел слух, что по его доносу жандармы арестовали трех рабочих-коммунистов, и все три исчезли бесследно. Став «начальством», Зайнев незамедлил показать себя: чванился, требовал, чтобы его звали «господин староста», вымогал взятку, когда к нему обращались с какой-нибудь просьбой, и изводил мелочными придирками женщин и особенно ребят.

Вот с ним-то и начались стычки.

Однажды Ленька рано, вернулся из степи. День был удачный. Ему посчастливилось найти и припрятать: револьвер, ракетницу, две пачки ракет и еще притащить домой несколько банок мясных консервов и полный вещевой мешок черных солдатских сухарей, подобранных возле разбитой полевой кухни.

Выпустив голубей полетать, он вместе с соседскими ребятами уселся на обрученной стене хаты. Ему очень хотелось петь, и он затянул: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…»

В это время Зайнев ходил по хатам и выгонял женщин расчищать улицу от хлама и засыпать снарядные воронки.

Лёнькины голуби, покружив-покружив, подлетали к женщинам, работавшим на дороге, садились на груды мусора и что-то клевали, вспугнутые резким взмахом лопат — поднимались и снова садились.

А Ленька, делая вид, будто не замечает старосты, нарочито громко, чтобы слышали все, выводил слова припева: «Ки-пучая, мо-гучая, ни-кем не по-бе-ди-мая»…

Некоторое время Зайнев, морщась, посматривал на голубей и косился на Леньку, а потом подошел к нему.

— Слышь ты, убери своих голубей и не пускай больше летать, — прогнусавил он.

Ленька удивленно уставился на Зайнева.

— Это ж птицы, господин староста, — им положено летать.

— Коль не велят, значит, не положено. Может, они почтовые какие.

— У меня почтовых нет, вы же хорошо знаете.

— Все равно — полиция не разрешает.

— Хорошо, — ответил Ленька деланно покорным тоном. — Я не велю им летать, скажу, что полиция запрещает.

Ребята прыснули со смеху. А Зайнев, поняв издевку, весь налился кровью и повысил голос:

— И брось орать тут советские песни! А не то у меня допоешься.

— Господин староста, а чем эта песня не хороша? — спросил Ленька с затаенной усмешкой в глазах. — Вы только послушайте: «Страна моя, Москва моя — ты самая любимая». Разве плохо? Вы небось тоже любите Москву?

— Хватит болтать! Агитатор выискался. Сказано, нельзя петь и все тут.

— Как же мне быть? — На лице Леньки отразилось напускное огорчение. — Учитель пения велел мне петь громко, упражнять голос, а вы запрещаете. Я ж без песен не могу.

— Иди в свое логово и там упражняйся, — Зайнев кивнул на убежище. — А услышу на улице, враз глотку заткну, — пригрозил он и, круто повернувшись, пошел прочь.

Тут уж Леньку прорвало:

— А я не боюсь! Продажная шкура!

— Доносчик! Хапуга! Предатель! — дружно подхватили ребята.

Под свист и улюлюканье староста шел по улице, кусая губы. Перед оравой горластых мальчишек он был бессилен. Женщины перестали расчищать дорогу, переглядывались и посмеивались, и это еще больше его бесило.

Дня через два Ленька позже обычного возвращался домой. Спускаясь с горы, он увидел пару своих белячков, суматошно круживших над развалинами хаты. Сердце его забилось. Утром, перед уходом он, как всегда, запер всех голубей в клетке. Кто ж их мог выпустить? Ребята? Нет, они этого не сделают. Это кто-то по злобе. И почему только два, а где ж остальные?

Он поспешил опуститься с горы и, подойдя к убежищу, увидел, что клетка открыта, а птиц нет.

— Где же голуби? — спросил он подбежавших мальчишек.

— Это все староста, — оказал один из них. — Это он привел жандармов и забрал твоих голубей. Только два беляка улетели.

— Тьфу, гадина! — вскипел Ленька. Потеря любимцев огорчила и еще воинственнее настроила его. — Ну ладно, он меня попомнит!

И Ленька постоянно напоминал о себе. Увидев выходящего из дому старосту, демонстративно усаживался на развалинах стены и начинал петь советские песни. Ребята, держа его сторону, сбегались к нему, готовые присоединить свои голоса.

Заметив издали Леньку с ватагой ребят, Зайнев, боясь опять быть освистанным, предусмотрительно сворачивал в первый двор или, сделав вид, будто что-то позабыл, возвращался домой. Появлялся снова только тогда, когда торжествующая ватага мальчишек очищала поле боя.

И Женя, и соседи уговаривали Леньку перестать дразнить и озлоблять старосту.

— А что он мне сделает? Плевать я на него хотел, возражал он, не подозревая, какого он приобрел коварного и мстительного врага.

Прошло лето, наступила зима. Жилось Леньке нелегко. Он голодал. Голова кружилась, ребра выперли наружу, а живот, казалось, совсем прирос к спине.

Новая власть брала измором, голодом, принуждая население работать. Но и те, кто, не выдержав, шли на работу, получали птичий паек — стакан проса на день. Такие же, как Ленька и его товарищи, вообще обрекались на вымирание.

Но не таков был Ленька, чтобы столь бесславно свести счеты с жизнью. Он всегда готов был постоять за себя.

Каждое утро он сажал за пазуху своих белячков (боялся теперь их оставлять), брал пустой мешок и с оравой таких же, как и сам, голодных мальчишек отправлялся на станцию или пристань, где изможденные голодом советские пленные под конвоем разгружали продовольствие и фураж.

На пристани Ленька выпускал голубей поклевать рассыпанное зерно и припасал им корм на дом. Здесь, в портовой сутолоке заводились, знакомства с пленными матросами. Ленька помогал им припрятывать в камнях развалин кули и ящики с продовольствием: глядишь, и перепадет банка консервов, а то и круг колбасы или кусок сыру.

После удачного промысла он один, либо с друзьями шел бродить по городу, глазеть, как немецкие саперы строят доты на площадях и бульварах, на появившиеся там прожекторы и зенитки. Он первым узнавал все городские новости.

Сегодня он бродил в одиночку, даже без голубей. Утром лил дождь, по-зимнему было холодно, сыро, и он, жалея птиц, запер их в клетку и оставил у соседей. Ребята с пристани разбежались по домам, а он свернул у вокзала на площадь и застрял у доски, сплошь заклеенной объявлениями и приказами фашистского командования.

Все бумажки были им прочитаны и порваны, но одну, ошеломившую его своим содержанием, он спрятал в карман ватника и поспешил подальше отойти от доски. Эту бумажку он решил показать Жене. Она наверняка удивится и даже обрадуется.