Петров Иван, 41 год, сторож, он же вор;

Редько Валентин, 23 года, шофер, он же карманный вор;

Костин Сергей, 21 год, разнорабочий, он же наводчик;

Кулаков Афанасий, 26 лет, кладовщик, он же домушник;

Мурзин Петр, 22 года, дворник, он же взломщик.

Эта пятерка воров, или уркаганов, или блатных, или «человеков» (как они сами себя называли), или «тридцатипятников» (по номеру статьи Уголовного кодекса) размещалась над нами, на верхних, «аристократических» нарах, которые они сразу по-хозяйски освоили в минуты общей растерянности при посадке этапа в вагоны. Кроме урок наверху лежали «язычники» Бакин Коля, Феофанов Паша и Кокин Лева; о них я уже рассказывал, поэтому их нет в списке. Девятого я просто не помню.

Среди урок выделялся их главарь, или пахан Петров, он же Ганибесов, он же Мухортов. Собственно, рассказать надо именно о нем, так как остальные, хотя и обладали воровскими квалификациями и стажем, во всем ему подчинялись и свои делишки обделывали по его указке. Как я понимаю, Петров был опытным рецидивистом, жизнь его проходила лишь днями на воле и долгими годами в тюрьме.

Понятно, люди отличаются друг от друга, один на другого не похож. У воров нашего вагона мне хочется отметить то, что делало их похожими. Я имею в виду не общую для всех привычку к жаргону, при которой «человеки» забывают родной человеческий язык ради «фени». И не их свойственную большинству постоянную готовность к истерии и наигрышу, способность в любой момент взбелениться. И не одинаковую у всех развинченность походки и движений, и любимый костюм, в котором есть что-то от наряда цыган: сапоги с отвернутыми голенищами, длинные рубахи поверх брюк с веревочными поясками, жилет без пиджака. И не нарочитую браваду, внешнюю грубоватую независимость при всегдашней внутренней настороженности.

Гораздо важнее другое — единый и похожий путь от законной жизни к паразитизму уголовной среды. Общая у всех психология: нынче гуляй, завтра — неизвестно. Неизбежные, сколько ни хорохорься и ерепенься во хмелю, страх и тревога за следующую же минуту существования. Общее неверие в иную судьбу, неверие в возможность оттолкнуться от зыбкого берега блатных и приплыть к твердому берегу честной жизни.

Володя Савелов очень сердился, когда я начинал рассуждать о ворах как о социальной беде общества, о жертвах войн и трудных годин разрухи. Он не хотел задумываться о причинах, сделавших обычного человека отщепенцем.

— Для меня жулик и буржуй одно и то же, — говорил Володя. — Оба паразиты, жулик, по мне, даже хуже. Жулик всегда трутень и разрушитель. У нас возятся с урками, заигрывают с ними, перековывают. Урки пользуются этим и потихоньку смеются над своими воспитателями. Я твердо знаю: никакая перековка жулика невозможна! Человек по природе честен, и быть честным не должно составлять усилий.

— Ты сам себе противоречишь, — спорил я. — Если человек честен от природы, откуда же воры вообще?

— Откуда? Ты осел, — возмущался Володя. — Быть честным — значит трудиться каждый день. Легче воровать. Раз удачно украл — неделю или даже месяц хорошо живешь. Самое страшное в воровской кодле — это ее зараза, влияние на молодых.

Володя говорил с волнением, необычным для него. Я даже поразился. Видно, он когда-то хлебнул горя с урками.

Обычно жулики неохотно рассказывают о себе, стараются от вопросов отделаться насмешкой. Ко мне они относились хорошо за чтение стихов Есенина, которого считали своим поэтом и любили рассказывать о нем разные легенды. Мое любопытство забавляло жуликов. Да и атмосфера общей откровенности, видимо, влияла и на них.

Костин и Редько не помнили своих родителей — были детьми войны. Мурзин ушел из дому, так как у матери он был шестой — надоело голодать, отец погиб в гражданку. Кулаков Афанасий удрал от мачехи. Все они прошли школу беспризорничества, детские приюты и детдома. Все побывали в колониях для несовершеннолетних. Все с детских лет прошли выучку у старших урок, начинавшуюся с пустяков: «Дам десятку, если окажешь маленькую услугу». Довольно быстро приходила сноровка.

— Приемы такие: в одной руке шило, в другой безопасная бритва и чтоб кругом тесно, толкучка, — ухмыляясь, рассказывает Редькин. — Попался, сразу реви во весь голос: нет матери, нет отца, три дня ничего не ел. И слезы, чтоб были самые натуральные, тем более травишь ведь сущую правду. Когда верят, когда нет. Когда не верят, ведут в милицию — значит привод, посылают в детдом на перековку.

— Вот и хорошо, детдом плохому не учит.

— Но нужно сидеть за партой, нужно работать.

А не работать и не учиться легче. Когда ты с воровской кодлой, жить веселее. Каждый день кому-нибудь да пофартит, вот и гуляем всей ватагой. Хорошая еда, самые лучшие папиросы. И никакой работы! А работа, она всегда трудная, и, сколько ни работай, на хорошую одежду, на выпивку и на еду по вкусу не заработаешь. Ты говоришь, детдом хорошо. Но только ты туда попал, сразу же тебя подбили на побег.

— А дальше?

— Что дальше? Дальше тюрьма. После нее ты навеки привязан к кодле. От нее можно уйти только на тот свет. И милиция тебе не поверит, даже если решил начать новую жизнь. Они все о тебе знают, каждый рисуночек твоего пальца. Бывает так: ты после тюрьмы еще не отдышался, решил от своих оторваться, еще не успел ничего плохого сделать, а к тебе уже идут. Кого-то обокрали в окрестностях — ты виноват, на тебе же вывеска: сидел в тюрьме.

На вопрос о специальности отвечают с гордостью:

— Я наводчик, он светляк, дневной вор.

— А не воровские специальности? Нормальные профессии?

— Как же не быть! Есть! — переглядываются и смеются.

— Что смеетесь-то?

— Да ведь нормальные профессии, они у нас тоже воровские!

— Как так?

— Так. Вот я шофер, права имею. Это для того, чтобы машину обеспечить, нужную для дела. А другой — водопроводчик. Чтобы от имени домоуправления зайти, проверить и починить водопровод.

— А я по профессии слесарь, — сказал Кулаков, и урки заржали.

— Что они? — спросил я у Редько.

— Да по-нашему «слесарь» — это квартирный вор.

Терпения у блатных для разговора или для чего-нибудь серьезного надолго не хватает. Беседа обычно заканчивается предложением «отчепиться», «отзынуть» или «отсекнуть на три лаптя». Кулаков Афанасий вообще не одобряет откровенности с нами, не урками; прислушивается к разговору с подозрительностью, всячески пытается помешать.

— Ты лягавый, что ли, все выспрашиваешь? — с презрением бросил он мне, когда я поинтересовался, в чем суть его дела. — Вы, политики, промеж себя все калякаете: «Мы невинные, нас ни за что». Вот и мы невинные, ясно тебе? Мы государство никогда не трогаем, частной собственностью занимаемся. И хватит барнаулить. Хряй в свой подпол.

Я намеревался рассказать про пахана-папашечку и увлекся его детьми.

Иван Петров, он же Павел Ганибесов, он же Фома Мухортов, на первый взгляд тихий, застенчивый человек. Худой до истощения, с провалившимися щеками, ярко-синими глазами и рыжеватой шерстью на лице, в старом замурзанном бушлате, такой же телогрейке и ватных штанах, в резиновых сапогах, он вызывал сочувствие. Его жалели, когда он подходил и молча глядел в рот человеку, явно желая присоединиться к его трапезе. Поймав взгляд, виновато объяснял:

— Я прямо из тюрьмы сюда, у меня нет ничего, ни сармаку (денег), ни жратвы, ни лепехи (костюма).

Его «застенчивость» быстро соскакивала. Присловие «я из тюрьмы» звучало уже иначе:

— Я тебе по-хорошему говорю, дай, я же из тюрьмы. Ну!

По всем своим ухваткам и приемам Петров был паханом. Молодые урки сразу признали за ним право командовать и распоряжаться добычей. Сам Петров не воровал, но всегда вмешивался, когда возникали конфликты, а они возникали частенько, так как от просьб и деликатного паразитизма урки быстро перешли к активным способам. Обитатели вагона видели у Петрова или его подручных свои вещи, но сказать об этом не решались.

Стащить что-нибудь было не так-то легко — вещи у каждого лежали в головах. Однако шамать хотелось и частенько вовремя спохватившийся хозяин тянул банку консервов или кусок колбасы к себе, вор — к себе. Петров прибегал на скандал и уже не упрашивал, а рычал:

— Отдай, сука, а то выну перо!

В Петрове при всем том удивляли детскость и невежественность дикаря. Воровской быт останавливает людей в развитии. Они замыкаются в своей среде, где изощряются только инстинкты непосредственной борьбы за существование. Петров — пожилой уже человек — напоминал малого ребенка наивностью, острым интересом ко всему новому, непривычному. Ограниченность быта кодлы, естественно, должна обострять интерес ко всему, что лежало за ее пределами, пока не наступает обязательная очередь тюрьмы.

Я замечал, Петров, как дикарь, не сводил глаз с Петра Ващенко, поющего песни; он знал другие — блатные и похабные. Песни Петра были совсем иные. Читая стихи Лермонтова, Блока или Маяковского, я ловил потрясенный взгляд Петрова. Это было первобытное удивление: как это парень наизусть читает складно такие красивые слова? Откуда он их берет?

Всех возмутил, а меня растрогал забавный случай: пахан буквально влюбился в шубу инженера Ланина — одного из бедолаг нашего вагона несчастий.

Инженера Ланина арестовали, видимо, на службе или в состоянии крайней растерянности. Иначе он подумал бы о том, что шуба на хорьковом меху, с бобровым воротником и к тому же боярская бобровая шапка вряд ли подходят тюрьме. Мех с хвостиками буквально потряс главаря наших урок. Он садился рядом с лежащим на нарах Ланиным, отворачивал полу шубы и с нежным изумлением начинал играть хорьковым хвостиком, гладить мех. По синим глазам жулика, по всему его присмиревшему виду можно было понять, как он мечтает о такой шубе.

И случилось удивительное: пахан получил шубу и шапку. Петров однажды сказал, нет, не сказал — вздохнул:

— Мне бы такую! Я бы…

И Ланин, которому не только шуба, но вся жизнь была не мила, равнодушно предложил:

— Возьмите, ради бога. Но дайте что-нибудь взамен.

Вне себя от счастья, пахан сорвал с себя бушлат, телогрейку, шапку, надевал шубу и шапку, бормотал:

— Уж я тебе отплачу! Век свободы не видать, при всех говорю. Я тебе продуктами отплачу, вот увидишь.

Ланин, переодевшись в чиненое-перечиненое обмундирование, махнул рукой и опять улегся на свое место. А Петров, странно потешный в громоздкой шубе и островерхой шапке, похожий на карикатурного царя из сказки об Иванушке, упоенно разглядывал неожиданное приобретение.

Однако счастье его длилось всего две-три минуты. Володя, старик Мякишев и еще кто-то, не сговариваясь, заступились за владельца шубы. Они так решительно подскочили к Петрову, что ни он сам, ни его подручные не сопротивлялись.

Шуба и лагерное рванье вернулись на исходные места, причем если Петров не сказал ни слова, то Ланин досадовал:

— Черт с ней, с шубой. Охота вам!

Видела бы ты лицо Петрова, его синие глаза, изумленные и горькие глаза ребенка, лишившегося дивной игрушки. Из потешного сказочного царя он опять превратился в жалкого, тощего жульмана. С натугой забрался на верхнюю нару и немедленно излил обиду и горе грустной песней, затянутой хрипловатым бесцветным голосом и подхваченной сразу же крикливыми голосами подручных.