Газеты были тем, что связывало нас с жизнью. Конвой покупал на станциях местные газеты — уральские, потом сибирских областей. Среди информации о районных буднях мы искали перепечатки из центральной прессы и сообщения ТАСС. С жадностью набрасывались на «Правду» и «Известия» — они изредка доставались нам на крупных станциях.

Газетами распоряжался Зимин, он буквально священнодействовал. Устраивался поближе к окошку и молча пробегал глазами от первой полосы до четвертой, поднося газету вплотную к очкам. Мы любили наблюдать за ним в эти минуты. Пробежав глазами по страницам, Зимин начинал читать вслух, комментировать, и мы не переставали удивляться его способности столь многое находить в обыкновенных словах. Именно с тех зиминских времен газета вошла в мою жизнь как нечто такое, без чего нельзя начать день.

Однажды мы долго стояли на большой станции — названия не знали, известно было, что где-то на границе Восточной Сибири и Дальнего Востока. По обыкновению, загнали в глухой безлюдный тупик.

Обычные на остановках хлопоты остались позади: конвой произвел проверку, паек и воду нам уже выдали, дежурные сходили подсобрать на линии скудное топливо.

Я вместе с Володей торчал у окошка (в порядке очереди мы возлежали теперь на верхних нарах). С безмолвной тоской озирали безлюдный зимний пейзаж, необычный из-за видневшихся вдали округлых сопок.

Володя первым заметил стоявшего неподалеку старика в полушубке и валенках. Он терпеливо и внимательно разглядывал эшелон. «Стрелочник», — решили мы. Часовой у нашего вагона недовольно поглядывал на него, однако не прогонял. Для пробы я спросил старика:

— Какая станция, папаша!

Он приблизился шага на три.

— Карымская, милок. Не слыхали про такую?

— Не слыхали, — ответил я. — Теперь будем знать. Далеко от Москвы-то?

— 6299 километров.

— Ой, далеко, отец!

— А у меня сынок тоже так-то, — негромко сказал вдруг старик и вытащил огромный красный платок, поднес к глазам.

Уж мы-то могли ему посочувствовать, хотя бы молча. Я подумал о своем отце и чуть не застонал.

— Спросите, ребята, не добудет он нам газеток, — мечтательно сказал Зимин. Услышал наш разговор через окошко и подошел.

— Папаша, не сможете ли достать газеток? — крикнул я.

— Газеты? — удивился старик и засуетился. — Я хотел передать две пачечки махорки, можно? А газет у меня много. Сторожем здесь на станции, и мне дают газеты — печки разжигать. Только старые. Годятся для курева.

— Старые? — растерялся я. — Зачем нам старые, если табаку нет?

— Попроси у часового разрешения передать махорку! — заорали в вагоне.

Зимин, услышав мой ответ, тоже закричал:

— Вы с ума сошли, Митя! Это же замечательно — старые газеты! Пусть больше несет, если не жаль!

Павел Матвеевич так взволновался и так громко кричал, что кругом развеселились.

— Пусть даст махорку и к ней одну старую газету.

— Нам очень нужны старые газеты! — поправился я, смеясь. — Несите больше, сколько донесете. Нас хлебом не корми, дай старые газеты.

— Митя, я вас выпорю, — пообещал Зимин и полез к нам наверх — проверить, действительно ли старик побежал за газетами. Опасаясь, что часовой может не разрешить, комиссар решил подготовить почву. Часовой взглянул на него, выслушал и промолчал. Зимин крайне вежливо продолжал «обработку»: газеты, мол, не баловство, а средство воспитания.

Наконец старик появился с двумя большими свертками под мышками. Он с трудом тащил их.

— Еле несет два громадных тюка, аж сгибается, — объявил я. — Жаль старика. Бросил бы к чертям эту макулатуру.

— Митя, молчите, я убью вас! — вопил Зимин под хохот вагона.

Подойдя под взглядом бойца к нашему вагону, старик положил на снег свертки, сверху две пачки махорки и отошел подальше. Снова извлек красный платок, высморкался и продолжал разглядывать нас.

— Спасибо, отец. Мы тебя никогда не забудем, — и Зимин обратился к часовому с просьбой передать нам подарок доброго человека.

Часовой подозвал шедшего мимо бойца, показал на свертки и сказал:

— Посмотри и дай им. Махорку тоже.

Боец ощупал махорку, полистал лежащие сверху газетыи принялся открывать двери.

— Сынки хорошие, может, встретите где-нибудь моего Сашу, передайте: пусть не убивается, дома все благополучно, — срывающимся голосом попросил старик, и опять красный платок тревожно замелькал в его руках. — Все мы живы-здоровы: и мать, и супруга, и детки. Полухин его зовут, Александр Иванович. Будьте добреньки, милые.

— Передадим, отец, Полухин Александр Иванович, не забудем. Дома все живы-здоровы.

— Отставить разговоры! — скомандовал часовой.

В вагоне шумели, взбудораженные подарком вокзального сторожа; Зимин уже пристроился с газетами возле окошка, курильщики набивали самокрутки подаренной махоркой.

Мы стали обладателями не меньше чем сотни номеров «Правды» и, к удивлению, «Вечерней Москвы» — как она очутилась тут? Зимин счастливым голосом сообщил: газеты вовсе не старые — тридцать четвертый и январь-февраль 1935 года.

— Ах, какой замечательный старик! — ликовал Зимин. — Умница, золотой человек!

Теперь Зимина никакими силами не оторвешь от неожиданного «сокровища», он собирает желающих и читает, читает с упоением. В газетах находит материалы XVII партсъезда и загорается:

— Слушайте, ребята, слушайте, не пожалеете.

Мы и не пожалели. Собственно, Зимин не столько читал, сколько рассказывал о съезде, о докладе Сталина, о выступлениях руководителей партии.

— Убей меня бог, наш комиссар был на съезде! — шепчет Володя, подтверждая мои мысли.

Очень уж достоверно передает он подробности, реплики, смех Кирова, шутки Ворошилова — такое мог знать только участник. Несомненно, Павел Матвеевич присутствовал на съезде, видел Сталина и его ближайших соратников, возможно, разговаривал с ними. Не одни мы с Володей почувствовали это. Однако не всеми, далеко не всеми рассказанное и прочитанное Зиминым принималось так безоговорочно и горячо, как нами.

— Слишком много льстивых слов, — пробурчал Мякишев. — Неужели сам не замечаешь?

— Льстивых слов? — даже растерялся Зимин, воодушевленный нарисованной им самим картиной съезда.

— Да вот таких, что ты вычитал. «Гениальный», «великий», «его величие».

— Да-а… Пышность, — надтреснутым голосом поддержал Дорофеев. — Что ни фраза — «грандиозная овация товарищу Сталину», «слава великому вождю». Даже в письме колхозницы — забыл ее фамилию — то же самое.

— Ну и что же? — спросил Зимин.

— Скажи, пожалуйста, зачем так пылить в глаза? Сначала Сталину, а за ним и другим кадят изо всей силы. Молотову, Кагановичу, Калинину, всех не перечтешь.

— Им поменьше, — засмеялся кто-то. — Труба пониже, дым пожиже.

— А к чему это вообще? Скромности не хватает у людей, глотают похвальбу, словно пироженое.

— Я объясняю все эти слова иначе, — задумчиво сказал Зимин. — Не подхалимством и не желанием польстить.

— Чем же?

— Желанием утвердить авторитет вождя партии, показать уважение и любовь людей к руководителям, веру в них.

…Сейчас я вспоминаю эти споры и думаю о трагической судьбе таких людей, как Зимин. Они не могли тогда предугадать всех последствий того, что уже зародилось и пышно расцветало, не могли предугадать опасности беспредельной личной власти. Но вне сомнения — нечто чуждое ленинскому духу коробило и огорчало их. Сталин был вождем партии, и они пытались оправдать его, объяснить. Высказывали свои сомнения товарищам по партии и чаще, чем мы знаем об этом, самому Сталину, тем самым желая повлиять на него. От Фетисова мы знали: Зимин не молчал. Исход оказался трагический.

— Хвастовство в каждой статье, — после очередной читки начинал кто-нибудь новую дискуссию в вагоне. — Пишут о важных вещах, полезно послушать, но слушать трудно, так хвастаются. Объясни, Павел Матвеевич: кому нужна брехня? Или ты ее не видишь?

— Вижу, — смеется Зимин. — Хвастовство в солидных количествах. Объяснение мое такое: через газеты хотим рассказать о великих делах народа. А рассказываем часто неумело, плохо, без меры, допускаем перехлест.

В вагоне зашумели.

— Еще какой перехлест! Сделаем на копейку, хвастаемся на рубль. Сделаем на рубль, хвастаемся на всю сотню.

— Зачем врать самим себе, мы же не маленькие. Людям нужна только правда. Знаем же: жизнь трудна, в ней много тяжкого, не все удается.

— Вы читали сейчас: Сталин сказал, будто в сельском хозяйстве задачи, в основном, решены. Ничего себе решены, когда все голое, босое и голодное и крестьяне бегут и бегут из деревни, от земли-матушки.

— В наших газетах и в докладах только так бывает: каждый месяц и квартал перевыполнение, обязательно рост на несколько процентов. Если верить газетам и докладчикам, если сложить их проценты, должно быть изобилие.

— Никогда не говорим о недостатках, только о достижениях. Никогда не признаем промахов и провалов, тяжелых неудач. Будто их и нет!

— Я так скажу, — слышался густой дьяконовский голос Мякишева. — Люди привыкают к обману, к вранью, к преувеличениям и перестают верить даже сущей правде.

Не сердясь и не отмахиваясь, Зимин внимательно вслушивается в любое замечание, в каждую реплику. И отвечает, пытается ответить, будто он и никто другой виноват во всех промахах и недостатках. Тогда, тридцать лет назад, я не понимал, зачем нужно ему выслушивать придирки и нападки, иногда предельно злые и обидные. Теперь понимаю: очутившись в обстановке этапа, где люди, уже осужденные, не опасались говорить то, что лежало на душе, Зимин старался понять их. И на жизнь страны пытался взглянуть новым, обостренным зрением. Верил: скоро недоразумению конец, он выйдет из тюрьмы, вернется к своей партийной деятельности, обогащенный новым знанием жизни народа.

Люди ждали его ответа, и он отвечал искренне, не уходя от остроты и сложности. Да, я согласен, говорил он, в наших газетах теперь меньше критики, они обходят недостатки. Товарищ Сталин и за ним многие считают: недостатки надо видеть, чтобы их исправлять, а не трубить о них. За границей незачем знать наши слабости.

— Ну, а вы? Ваша точка зрения? Есть она у вас? — это Дорофеев не удержался.

— А как же? Без нее нельзя коммунисту, — отвечал Зимин. — Мы сильны, и нам не подобает бояться правды, как бы она неприятна ни была. Вот моя точка зрения. Вы удовлетворены?

— О, да! Хотелось бы знать, высказывали вы ее вне вагона или нет?

— Можете не сомневаться. Уж кто-кто, вы-то должны знать: Ленин никогда не боялся говорить о наших слабостях и ошибках. Даже в самые отчаянные времена, когда враги наседали со всех сторон, не скрывал правды. А вам хочу напомнить, Дорофеев: мы и сейчас в осаде — кругом враги, которые ликуют и злорадствуют, когда нам худо.

— Спасибо за напоминание. К чему оно?

— К тому, что в осажденной крепости суровая дисциплина.

— Ну и что? Это приглашение закрыть рот?

— Нет. Совет подумать, имеем ли мы сами право злорадствовать, если у нас в доме что-то худо. Все хорошее — наше, но и все плохое — наше. Сдается, что вы частенько сбиваетесь на злорадство.