Путешествие наше закончилось. На сорок пятый день высадили в Свободном. Подходящее название, ничего не скажешь!

И здесь, на станции Свободный никто не ждал меня, чтобы объявить: «Промыслов, с веща-ми!» Впрочем, единственный пример прокурора был почти перечеркнут сомнениями и страшными догадками. Сорок пять дней и семь тысяч восемьсот четырнадцать километров, оставшиеся позади, многому научили меня, во всяком случае, поубавили наивности. Далек, невероятно далек тот смешной паренек, которого московской ночью 29 декабря 1934 года подняли сонного с постели и повели в «черный ворон». Лет мне оставалось столько же — девятнадцать, а горький опыт тянул на тридцать. После Бутырок, пересылки, тюремного вагона предстояло пройти лагерь. Но я верил, верил в то, что три года заключения меня не сломят, а через три года, никак не позднее, я вернусь, обязательно вернусь в Москву, домой, на свой завод, в свой институт, вернусь к прежней жизни.

Конвой устроил поверку, поштучный тщательный счет и сдал нас вместе с положенными бумагами охране исправительно-трудового лагеря — таким же крепким и краснолицым бойцам в полушубках и при винтовках. Построенные колонной, мы быстро отшагали несколько километров по жгучему морозу. Солнце и белейшая пелена снега слепили глаза, привыкшие к полумраку вагона. Мы растерянно улыбались и вертели головами во все стороны: непривычно было видеть заснеженные округлые сопочки и похожие на присевших там и сям лохматых рыжих собак маленькие дубки с необлетевшими ржавыми листьями.

Снова поверка перед высоким забором с колючей проволокой поверху — и мы в лагерной зоне. Охрана по списку сдает нас группе людей, одетых в одинаковые неуклюжие ватники. Кто-то из бывалых объясняет: пом. по быту, пом. по труду, воспитатель и лекпом — лагерное начальство, от них все зависит.

— Заходите в барак и размещайтесь! — следует команда.

Длиннющий пустой барак мгновенно заполняется, занимаем места на деревянных нарах по вагонной системе, в каждом «купе» четыре «плацкарты». Сговорившись, заранее действуем орга-низованно и четко. В нашем купе Зимин и Фетисов располагаются на нижних местах, я и Володя — над ними. Ващенко, Мякишев, Мосолов, Агошин, Птицын, Фролов, Гамузов, Феофанов устраиваются по соседству, справа и слева.

— Выслушайте распорядок!

Кто-то из начальства читает инструкцию: что можно и чего нельзя. Про «можно», собствен-но, ничего не говорится, зато много всякого «нельзя». Запреты, запреты, запреты… Запрещается выходить из барака без дела, запрещается собираться и ходить в зоне группами, запрещается писать письма домой чаще одного в месяц, запрещается писать групповые заявления, запрещает-ся… запрещается… запрещается мочиться возле барака…

— Выделить дневальных из стариков, из «доходяг» — двоих! — командует начальство.

Выделяем Пиккиева и Мякишева. Дед возражает: он не «доходяга». «Чужие» (заключенные не из нашего вагона) выдвигают старичка, согласного на зачисление в «доходяги».

— Быстро выбрать старосту барака!

Мы кричим: Савелова! «Чужие» протестуют, у них есть свой староста. Наш крик дружнее, и начальство утверждает Володю.

— Задача на сегодня: покормиться, получить обмундирование, пройти санобработку. Разобьемся на две партии: пока одна ест, другая идет в каптерку. Староста, командуй!

Разбиваемся на партии. «Чужие» получают возможность убедиться в испытанных волевых качествах нашего старосты. Один из одетых в ватник — лекпом спрашивает: есть ли больные? Они должны подойти к нему.

Кормимся в столовой лагпункта — барак с длинными столами и скамейками. Удушливо пахнет чем-то кислым и карболкой. Горячая баланда вызывает чуть ли не восторг. Второе блюдо — разварной горох, приводит в изумление щедрое меню.

Допоздна получаем в каптерке обмундирование: подшитые кордом громадные валенки, ватные штаны, телогрейки, грубого полотна белье, — все штопаное, заплатанное, однако без дыр, продезинфицированное. Теплая одежда в самый раз, так как весной пока не пахнет, говорят, холода здесь до самого мая. Пока толклись возле каптерки, мои ноги в московских ботиночках превратились в ледышки.

Тем приятнее очутиться в бане. Моемся остервенело, с упоением, очень уж много накопили за дорогу грязи и угольной пыли. Намывшись, рядимся в обмундирование и потешаемся друг над другом. Удивительное преображение происходит на глазах: из нормальных людей — в одинако-вых серых лагерников. Зимин не хочет переодеваться, мы его уговариваем: наденьте теплое хотя бы после бани, простудитесь.

В бараке нас ждет сюрприз: «доходяги»-дневальные приготовили кипяток, староста раздал по куску сахару и по полпачки махорки. Чаевничаем и нещадно дымим.

В самом деле, после полуторамесячного сидения и лежания впритирку в движущемся каземате перемена обстановки как-то бодрит. К тому же в наш барак бесконечной чередой идут и идут люди — познакомиться с новенькими, узнать, нет ли земляков или знакомых, расспросить про Москву и Ленинград.

Хлопотливый и необычный день завершается приходом пом. по труду с двумя нарядчиками. Они канительно выясняют и заносят в списки: кто на что годен, какая профессия, где и кем работал. Перед уходом один из нарядчиков объявляет: завтра и в ближайшие дни половина барака выходит на станцию выгружать лес и материалы, вторая половина будет заготовлять дрова.

Укладываемся на новом месте. К утру здесь будет просто холодно, но мы рискуем раздеться до белья. Ватная одежда служит подстилкой, смягчающей жесткость нар. Мы еще не знаем о клопах, они пока не почувствовали нашего тепла. Пройдет час-другой, кровопийцы вылезут изо всех щелей, и начнется великое сражение.

Нары скрипят и пошатываются при каждом движении. Под скрип, стараясь поменьше вертеться, я думаю: неужели правда, что людей сажают и везут сюда только потому, что стройка ненасытна, ей нужна, просто необходима рабсила?

«Привыкнешь. Не так уж страшно». Это сказал человек с ромбами на красных петлицах — заместитель начальника управления, как его отрекомендовали. Он по очереди вызывал к себе специалистов из вновь прибывшего этапа. Я тоже попал в число специалистов, хотя, по-честному, всего-навсего химик-лаборант и на заводе работал старшим аппаратчиком. К чему здесь, на стройке химики?

Из коридора заходили по вызову секретаря в приемную, оттуда в кабинет высокого началь-ства. Дошла моя очередь, и я неуверенно вошел в дверь, сделанную в виде дубового шкафа.

Просторный кабинет с письменным столом и примкнутым к нему длинным столом. На стенах портреты Сталина и Ягоды. Хозяин кабинета в строгом военном костюме при ромбах и значке почетного чекиста внушал мне безотчетный страх. Он размеренно шагал взад и вперед по красной ковровой дорожке. Небольшого роста, белобрысый, с залысинами, с внимательными глазами. Он ходил и ходил, а я растерянно стоял, поворачивая голову то в ту, то другую сторону. Меня беспокоило, что я вместо телогрейки надел свой замурзанный пиджачок с продранными за дорогу локтями. Володя почему-то считал собственную одежду приличнее и тоже явился сюда в своем помятом и грязном костюме.

— Сколько тебе лет? — спросил начальник.

— Девятнадцать.

— Немного, — усмехнулся начальник, прошелся в самый конец ковровой дорожки и вернулся. — Ты ведь и городового-то не мог видеть, а?

— В кино видел.

— В кино! А враг народа, враг Советской власти — это уже не кино. Как же так?

Я вспыхнул. Мне казалось, кровь хлынет из моих глаз и зальет дорожку. Начальник снова прошелся и, остановившись совсем рядом, пристально всматривался в мое пылающее лицо.

— Что молчишь? Стыдно? Как же ты стал врагом Советской власти, как сумел заработать пятьдесят восьмую статью? Рассказывай.

— Что рассказывать?

Я потерянно молчал, и начальник поторопил:

— Ну, будем молчать, нечего сказать?

— Что я могу сказать? Если скажу: я не враг и ни в чем не виноват, вы не поверите, будете смеяться. Мол, все так говорят, а ведь органы даром не наказывают. Что же, тебе суд ни за что дал три года лагеря? А какой суд? Суда не было. Вызвали три раза на допрос, наорали, ни слову не поверили, вызвали снова подписать решение. И все! Что я вам должен сказать? Что враг и вино-ват? У меня отец — старый большевик, и я сам комсомолец, рабочий. Такое сказать про себя — лучше и не жить совсем. Лучше умереть. Кое-кто так и сделал в нашем этапе. И правильно, выходит.

Чекист слушал, не перебивал, только отправился в очередную прогулку по дорожке.

— Зачем же умирать в девятнадцать лет? — спросил он. — Будешь хорошо работать, оправ-даешься перед народом. Искупишь свою вину.

— Какую же вину, товарищ начальник? — я не мог заставить себя выговорить обязательное для заключенного обращение: гражданин начальник. — Никакой вины нету. Меня посадили по недоразумению, верьте мне. И меня и многих других, кого я узнал в этапе. Что-то происходит, надо в этом разобраться, товарищ начальник. Помогите мне, помогите нам доказать правду!

Он будто и не слышал моих отчаянных слов.

— У нас в лагере существуют зачеты для хороших работников, — сказал он. — Тебя привез-ли на важную государственную стройку. Ты работал на заводе, у тебя есть выучка. Если будешь хорошо работать, день засчитают за два. Понял? Как тебя зовут? — Он нагнулся над столом, там, видно, лежал список. — Промыслов Дмитрий, так?

— Да. Дмитрий Промыслов.

— Вот так, Промыслов. — Он задумался. Может быть, фамилия показалась ему знакомой? Или слышал о моем отце? — Будешь работать в контрольной лаборатории по специальности. На нашей стройке есть такая лаборатория — проверяет качество материалов для бетонных сооруже-ний. Трудом и поведением оправдаешь себя, повторяю, искупишь вину.

Я молча стоял, опустив голову. Искупать вину? Разве я не сказал, что нет вины, что нечего искупать?

Почему он не услышал, не захотел услышать меня? Не поверил.

Именно в этот момент меня впервые пронзила мысль: а что если мне навсегда перестали верить, если до конца дней придется доказывать свою невиновность и правоту?

— Вот так, Промыслов. Я распоряжусь, и тебе дадут пропуск, будешь ходить на работу без конвоя.

Я стоял и молчал, убитый разговором. Не мог выдавить простого слова «спасибо». Спасибо за доверие? А почему доверие, если я враг?

— Ну, иди, — отпустил он меня. — Понял?!

Понял, как не понять. Павел Матвеевич, одним из первых побывавший у чекиста с ромбами, рассказал обо мне. Ему я обязан незаслуженным зачислением в разряд специалистов. Здесь, как и во всем, действовал его принцип активного отношения к жизни. Думал обо мне и о товарищах, его тревожило наше будущее, боялся, как бы не пропали в лагере. Спасибо вам, комиссар, тысячу раз спасибо!

Вечером в бараке выяснилось, что всем обещана работа, много работы. Я изо всех сил ста-рался скрыть свою подавленность. От Володи, положим, не удалось спрятаться. Начал выяснять: чем я расстроен?

Встреча с чекистом окончательно погасила надежды, которые, оказывается, тлели в душе.

Не могу забыть его вопрос: почему стал врагом Советской власти? Не могу забыть его слова об искуплении вины. Володя, милый мой, верный друг, я ничего не понимаю!

Чекист мне не верит, наверное, не верят и другие, начиная с Михаила Ивановича Калинина, которому я шлю заявления, до Бори Ларичева, которому подаю сигналы бедствия?

Из всего сказанного начальником примем к исполнению совет: хорошо работать, чтобы получить зачеты, сокращающие срок наказания вдвое. Итак, Митя, стисни зубы, терпи. Перестань писать бесполезные заявления — всем! всем! — Москва слезам не верит!

Перестань строчить послания друзьям — не нужны им твои сопли-вопли, слышишь? Небось думают: чужая душа — потемки, казался хорошим парнем, а органы его наказали: враг! Вот и присылает письма-притворки: караул, помогите, не виновен. Возьмем даже крайний случай: не виновен. Мы поверим, другие все равно не поверят. Только и добьешься неприятностей: за переписку с ним по головке не погладят.

Когда-то Яшка Макарьев отказался от своего отца. «Отмежевался от классового врага», — хвастался он. Попробую использовать Яшкин опыт по принципу от обратного: помогу сам своим друзьям отмежеваться от их бывшего друга.

И Маше помогу: избавлю от никчемного знакомства. Под влиянием минуты чуть не написал ей письмо. О чем, дурак? Все о том же: я заключенный, но не виновен и прочие жалкие словеса. Не надо! Исчез в неизвестном направлении. Таинственно и романтично!

Жизнь началась сначала, буду считать, я только-только народился. Все заново. Новая геогра-фия: вместо Москвы — Свободный. Новое место работы, новые друзья. И ничего из прошлого.

Ничего? Кроме мамы и отца. Они останутся навсегда, их можно вырвать только вместе с сердцем.