Тебе выдали магический кусочек картона, с ним ты можешь без охраны выйти за зону, за колючую проволоку. Вспомнил Колю Бакина: напрасен был его безумный побег, сейчас и он без всяких усилий получил бы такой же пропуск.

С раннего утра начинается, Митя, твоя новая работа. «Привыкнешь», — как пароль, повторяешь слова начальника с ромбами. Сердце бешено колотится, пока стрелок неторопливо изучает твой пропуск, и — о, диво: — тебе разрешено выйти из лагеря. Иди на все четыре стороны, Митя!

Пожалуй, «на все четыре стороны» слишком размашисто. Пропуск годен для движения на работу по точно определенному маршруту. Как поезд не может идти не по рельсам, так и ты не можешь отклониться от своего маршрута. Ни вправо, ни влево. Человек из охраны, выдавший пропуск, напирал на это. Весьма многозначительно подчеркнул, протягивая кусочек картона: «Здесь вложено большое доверие вам, старайтесь оправдать».

Тебе объяснили путь к лаборатории, и ты шагаешь зимней дорогой. Мороз, чистейший немятый снег вокруг, солнце над всей землей, грудь твоя начинает дышать глубоко и часто. Бутырская камера, пересыльная тюрьма, вагонзак — теснотища, вонь от параши, ощущение давно не мытого, грязного тела, воздух густой и зеленый, словно жидкость какая-то. Ты вроде и не дышал все это время (с того памятного вечера на катке). Барак, заполненный нарами, — это не тюремная камера и не вагон, однако тесно и душно: двести сорок человек непрерывно выдыхают углекислоту.

То ли дело здесь, на морозе и под солнцем! Сочный ледяной воздух льется в глотку, и ты ощущаешь, как расправляются легкие. Воздух, необъятность свежего воздуха — это и есть воля, свобода?!

Прошел с километр, и впереди осталось не больше, когда встречный в шинели со шпалой в петлице остановил тебя и строго предложил предъявить документы. Он очень, очень тщательно проверил твой пропуск и неохотно разрешил: «Можете идти».

Могучий пропуск, он не разрешает задержать тебя и вернуть в зону. Ты медленно двигаешься дальше и неторопливо дышишь всей грудью, дабы растянуть удовольствие (до лаборатории не больше полкилометра). Ты озираешь стоящие в ряд вдоль дороги новенькие, из рубленого бруса коттеджи и думаешь: кто живет в этих славных теремах?

И вдруг из одного терема выходит боец в полушубке и при винтовке. Догадываешься: по твою душу. Да, конечно. Предъявляешь кусочек картона — и путь свободен. Иди, Митя, дыши, скоро лаборатория.

Но ты чувствуешь: дышать трудно, тяжко, дышать-то нечем. Именно сейчас, когда воздуха так много, дышать особенно тяжко, хуже, чем в камере и в вагоне. Среди снежного простора, возле вольных коттеджей ты задыхаешься, с жалостью думая о себе: я заключенный, я человек вне закона, я человек, лишенный воздуха свободы, я не человек, любой дядя в шинели волен остановить меня и повернуть назад!

Кстати, вот и он, упомянутый дядя в шинели, останавливает буквально в двух шагах от лаборатории.

Твой могучий документ, твой пропуск больше не радует. Ты понимаешь: это наиболее надежный вид охраны, тебе дали его вовсе не из доверия, а просто знают: никуда, голубчик, ты отсюда не уйдешь, не убежишь, не уедешь, не улетишь, никуда! Сожаления в адрес Коли Бакина были слишком поспешны.

Сколько бы ты теперь ни ходил вот так, минуя вахту и колючую проволоку, сколько бы ни шагал — в мороз, в дождь, в пасмурную ли, в прекрасную ли солнечную погоду, — тебе всегда будет нестерпимо душно и нестерпимо тяжко, тебе всегда будет нечем дышать.

«Привыкнешь. Не так уж страшно», — снова вспоминаю эти слова. Притерпишься — иного тебе не дано.

Голова разламывается от мыслей. Куда нас привезли? Что же это такое, лагерь? Какое-то особое государство в огромном Советском государстве? Или большая стройка с очень строгой дисциплиной из-за близости государственной границы? По виду все вроде как у нормальных граждан.

Если у лагерника, к примеру, необходимость пожаловаться на что-то или на кого-то, он может изложить жалобу на бумаге и опустить ее в «ящик для заявлений». Такой ящик висит при входе в барак, и шутники называют его «ящик для дураков».

Говорят, есть и парикмахерская. Один парикмахер на всю зону. Будучи деловым человеком, он сам стрижет и бреет начальство, а для остальных организовал самообслуживание, «самоуголок» — на полочке лежат безопасная бритва, кусочек мыла, помазок и блюдце, на стене квадратик зеркала и над всем этим устройством призыв:

Тот, кто морду хочить броить, — Пусть прибор потом помоить.

Месяц за месяцем, месяц за месяцем новичок становится настоящим лагерником, привыкает. Ты тоже привыкнешь, Митя. Привыкнешь говорить о себе условно, этаким кодом. Предположим, кто-то в зоне спрашивает: «За что сидишь?» Ты называешь статью и срок наказания. На твой вопрос отвечают таким же кодом. И он и ты молчите, когда кто-нибудь из лагерной администрации повторяет: «Искупишь вину перед народом». Никто не возражает, мол, мне нечего искупать. Из разговора с большим начальником ты понял: о своей невиновности и о прочих таких вещах говорить бесполезно. Тебе ответят: «Все невиновные, известно». Или: «Выходит, по-твоему, органы сажают в лагеря невиновных, а?»

Единственное то, что работа не бессмысленная, нужная стране. Строим Транссибирскую железную дорогу. Однопутка превращается в первоклассную магистраль, создастся БАМ — Байкало-Амурская дорога к океану, которая пронижет стальной нитью северные районы Восточной Сибири и Дальнего Востока, принесет жизнь на неуютные, малонаселенные и вечномерзлые земли Советского Союза. Больше того, строительство имеет особое значение: артерия, связывающая Дальний Восток со всей страной, будет отодвинута от границ к северу, в места почти неприступные.

Твое дело на стройке — лаборатория. Размещается она в неуклюжем, похожем на длинный барак помещении. Едва войдешь внутрь — высокие столы, химическое стекло, приборы для испытаний материалов. Тебе сразу сообщили: руководитель лаборатории — не просто химик. Он профессор, видный ученый. Осужден по «шахтинскому процессу» и не имеет права на звание профессора, правильнее называть его «бывший профессор».

Подходя впервые к лаборатории, невольно замедляешь и замедляешь шаги. Что ждет там тебя? Какие люди, какая работа? Пришел рано, до звонка, и сразу согрела приветливость незнакомых людей в одинаковых серых ватниках. К москвичу интерес обострился, пришлось рассказать, где жил. Правда ли, что снесли Сухаревскую башню и в самом ли деле строится метро в районе Каланчевской площади?

У профессора, как у москвича, нашлось тоже много вопросов. Твоя квалификация его вполне устроила. Он вызвал заместителя, и они мгновенно сочинили приказ о зачислении тебя техником-лаборантом с сего числа (именно с сего числа пошел тебе паек с приварком и, что гораздо важнее, зачеты: считать день за два!).

Показали рабочее место: комнатка с большим прессом, стол, стул. Предстояло с помощью пресса испытывать на прочность бетон, из которого на далекой трассе складывались мосты, трубы и прочие сооружения. Ознакомившись с инструкцией и выслушав недолгие объяснения, приступил и в первый же день освоил работу. Сначала приносил со двора холодные кубики и аккуратно укладывал их стенками. Потом хватал увесистый гладкостенный, запотевший в тепле куб 20x20x20 сантиметров и ставил его на полированную площадку пресса. Движением рычага нагнетал давление и следил за стрелкой манометра. В какое-то мгновение стрелка замирала, начинала дрожать и бетонный куб разваливался на куски. Ты отмечал показание манометра и производил несложный расчет. В итоге выяснялась прочность кубика и прочность железнодорожного моста, сложенного из одного и того же бетона. Данные ты записывал в лабораторный журнал и в паспорт моста. Вот и все.

Работа немудреная, главное, она, говорят, полезна для стройки, полезна для страны. Ты берешь кубик, давишь его на прессе, делаешь расчет, записываешь результат. Берешь кубик, давишь, записываешь. Берешь кубик, давишь, записываешь. Работы хватает от звонка до звонка. Привыкнешь, Митя. «Не так уж страшно…» Берешь кубик, давишь, записываешь…

Твои товарищи тоже вроде при деле, им удалось устроиться поблизости. Не зря же говорят старожилы: чем дальше от управления, тем хуже работягам, мелкое начальство безжалостно тиранит, жаднее отрывает куски от пайка.

Володя Савелов в проектном отделе. Кроме него в этом отделе еще десятка два инженеров и техников. Остро отточенный карандаш, резинка, готовальня, рейсшина и логарифмическая линейка — орудия его труда, с ними Володя имел дело в Москве и часто вспоминал в долгой дороге.

Он с головой ушел в проект железнодорожного поселка, но чувствует себя скверно: и начальник, и заместитель, и старший инженер глаз с него не спускают. За вредителя считают, что ли? Хотя про них говорят, будто они сами сидят за вредительство. В общем, привыкнешь, Володя. Другого выхода нет.

Александр Николаевич Фетисов был директором завода, и его назначили в лагпункт, помом по труду. Он составляет разнарядки по требованию прорабов, распределяет людей по объектам. На наши розыгрыши добродушно отвечает: «Труба, конечно, пониже, но могу отыграться на ваших зачетах».

У Фетисова уже полно забот: много неполадок и безобразий, охрана своими строгостями мешает производству, нормы с потолка, блат и взятки, нельзя с этим мириться. Значит, предстоит бой с жуликами и филонами, бой каждый день и каждый час. Александр Николаевич намерен убедить в необходимости этой борьбы своего начальника, который озадачен его энергией и непримиримостью. В крайнем случае, говорит Фетисов, вернусь к специальности слесаря, подходящая мастерская имеется.

Зимин Павел Матвеевич тоже работает почти по специальности. Инструктор в штабе соревнования и ударничества. Есть, оказывается, в лагере такой штаб.

— Та же вроде бы партийная работа, — грустно улыбаясь, говорит Зимин.

Он крепко было взялся за работу в этом самом штабе, успел сразу поспорить с руководством. Его осадили: мол, вы заключенный, не забывайте свое место.

Дорогой Павел Матвеевич. Мне так и не удалось потом узнать о твоей судьбе. Знаю только, тебя настиг, поглотил в своей пучине тридцать седьмой год.

Воробьеву и Севастьянову поручили сколотить из крестьян плотницкую бригаду, так что «жлобы» оказались все вместе. Плотников отправили на трассу рубить дома. Прощание вышло почти трогательным. Воробьев протянул руку Зимину. «Ты, комиссар, умный и душевный мужик. Жаль, такие не занимались деревней, может, не погибла бы она. Будь жив». Севастьянов, прощаясь, укорил Фетисова: «Вот хаяли вы нас как хотели, а мы работники, можем любую работу. Сказано рубить дома, будем рубить. Скажут возить землю тачками или грабарками — пожалуйста. А почему? Мы работники. Не блатные, которые фордыбачут».

Блатные действительно фордыбачили. Они быстренько нашли в лагпункте своих, и Кулаков от всей бражки заявил отказ от работы. Было разыграно красочное представление: «Мы работать не могим, пусть работает Ибрагим». «Тачка, тачка, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся». «Мы люди интеллигентные, наше дело взять скулу, помыть кожу с сарой». Словом, урки устраивали «парад ретур с понтом». Смысл его заключался, как объяснил Мосолов, в том, чтобы не ехать на трассу, закрепиться в комендантском лагпункте.

Игорь удивил лагерную администрацию, заявил, что пойдет на любую работу. Хотелось бы, конечно, бетонщиком. После выяснения, где он получил квалификацию, сразу определили на бетонный завод. Кореши попробовали мутить воду, повлиять на Игоря, затеяли «шухер», но получили решительный отпор. Одна беда: бетонный завод был на другом лагпункте. Мы дали клятву не забывать друг друга и распрощались.

На наших глазах этап в тысячу человек незаметно и быстро растворился.

К вечеру возвращаемся «домой» — в зону, в наш барак. По возможности приходим не пустые — с дровишками, с досочками, со щепками и даже со стружками; много требовалось топлива, чтобы хоть толику тепла вдуть в прорву огромного холодного барака.

Обмениваемся впечатлениями за день. Товарищи постарше, вроде Зимина, Фетисова, по уши влезли в хлопоты, у них не бывает досуга, они постоянно сражаются с несправедливостями. Лагерники помоложе заводят игры. Главное развлечение — девочки. Дома ребята пошли бы с ними в кино, на танцы или просто гулять, «прошвырнуться». А здесь девочки запрещены категорически, противопоказаны свирепому режиму. Да и какая может быть в этом реальность, если фактически девочек в лагере — единицы в поле зрения?

Итак, не надо о девочках, не нужно о доме. Каждый внушает себе: не тронь, не думай об этом. А о чем думать? Вообще поменьше думай, поменьше вспоминай, поменьше задавай вопросов себе и товарищам.

Но что же делать с дурацкой головой, с так называемым разумом? Его же забыли отменить в постановлении Особого совещания, и, пока он не превратился в рудимент, он действует, томит, тревожит. Действует наяву и во сне. Наяву и особенно во сне приходят девочки или жены, приходят дом и воля, приходят воспоминания. Приходят вопросы — злые, мучительные, проклятые вопросы.

Что же происходит, дайте ответ? Может, и в самом деле нас привезли сюда потому, что позарез нужна рабочая сила? Подумай, какую штуку решили отгрохать — дорогу на океан, работы хватит на миллион человек. Раз нужны люди, их и шлют отовсюду.

Ясно, да не очень. Зачем же понадобилось меня, Володю и многих других силой вырвать из дому, посадить за решетку и тащить сюда в вагонзаке? Разве я сам не поехал бы добровольно, если б меня вызвали в райком и предложили: «Поезжай на край света, ты там нужен»? Разве не так было с тысячами строителей Комсомольска-на-Амуре? Трудно, холодно и голодно, однако обошлось без колючей проволоки, без насилия, без страшного обвинения «враг народа».

Нет, что-то здесь не так, это не ответ. Кто же даст другой, единственно верный ответ? Я должен, я должен знать: почему и зачем я здесь? Почему здесь Зимин и Володя, Фетисов и Петр Ващенко? Не многовато ли вдруг преступников? Бывалые люди, говоря о нашем лагере, называют астрономические, шестизначные цифры.

Никто, никто не может ответить на твои вопросы, Митя. Знают ли в Кремле Сталин и его соратники, как ответить? Знают ли они, что происходит? Могут ли объяснить причины массового беззакония и террора? Нельзя поверить в то, что знают и мирятся, знают и одобряют беззаконие, всерьез считают честных советских людей ответственными за смерть Кирова. Нет и нет, в это нельзя поверить!

Если этому поверить, тогда правду говорил Дорофеев. Вспомни… Он утверждал, будто зло и беззаконие благословил сам Сталин, будто бы ему, Сталину, нужно было расправиться с неугодными людьми в партии, провести всенародное устрашение умов. Он якобы и воспользовался удобным случаем. Это же чушь, несусветная чепуха! Прокурор явно спятил, «был не в себе», по деликатному определению Зимина.

Так кто же даст ответ? Старшие твои товарищи не могут ответить. Или не хотят? Почему Зимин мрачнеет и уходит в себя, когда в воздухе повисают проклятые вопросы? Он ответил бы, если б мог. Всю дорогу в вагонзаке внушал нам: «Недоразумение, чудовищное недоразумение, вас по ошибке посадили в тюрьму и послали в лагерь. Сталин разберется, заставит исправить ошибку, виновных накажет. За критику, за отстаивание своей правоты нельзя арестовать и держать в заключении. Потерпите немного, и тучи над нами рассеются».

Увы, они не рассеиваются, тучи. Мы заключенные, мы преступники, и никто не собирается исправлять чудовищную ошибку. Зимин и Фетисов, Володя и Мякишев, Петро — все они, мои товарищи, повторяют, как заклинание: «Молчи, не мучай себя, работай».

И я работаю. День за днем, неделя за неделей. Живу в бараке за колючей проволокой. Рано утром под охраной кусочка картона иду в лабораторию давить кубики и к вечеру возвращаюсь.

Иногда мы с Петром по просьбе соседей устраиваем небольшие концерты: я читаю стихи, он поет. Потом поем всем бараком. Это для того, чтобы не терять человеческий облик.

Дни идут, течет драгоценное времечко. Зачеты меняют счет времени, оно как бы уплотняется вдвое и стоит вдвое дороже — люди быстро стареют. Не только от плохой пищи, не от жилья в холодном бараке с клопами, а из-за колючей проволоки, из-за проклятых безответных вопросов.

Дни идут, бежит времечко, течет меж пальцев, словно песок, удержать невозможно. И никто не помышляет удерживать, наоборот, каждый шире растопыривает пальцы: теки быстрее, песок, скорее бегите, дни, скорее, еще скорее! Ты все подсчитал: столько-то дней отсижено в тюрьме, плюс столько-то дней отбыто в движущемся вагонзаке, плюс дни на дровозаготовках; эти дни до выхода на работу в лабораторию считаются день за день без зачетов. Их ты чистоганом вычитаешь из общего числа 1095 дней, положенных по приговору (365x3). Остальные 1024 дня делишь на два, и получается 512 дней Вот эти 512 дней и расписаны в твоем заветном календаре, это число ты аккуратнейшим образом убавляешь перед сном на единицу.

И чем меньше число, чем ближе заветная дата, чем ближе огонек в ночи, чем ближе твоя финишная ленточка, тем все сильнее тревога, тем все острее язвит и колет душу главный вопрос: а не напрасно ли ты ведешь счет, настанет ли в самом деле конец ожиданию, коснешься ли ты грудью ленточки финиша, спадут ли через 511, 509, 508, 489, 453, 425 дней оковы с твоего сердца?

И нет, нет у тебя уверенности. Ты сомневаешься: а вдруг все повторится? Если один раз был наказан без преступления, почему не наказать второй раз? Вспомни историю Игоря Мосолова, ведь он здесь только потому, что сидел раньше. Его сунули в тюрьму, когда он впервые ощутил себя человеком, завел семью, когда исполнилась его мечта: родился сын.

Игоря Мосолова лишили свободы по навету, на основании подозрений и недоверия, вернее, совсем без оснований, просто на всякий случай, так сказать, в порядке профилактики. Почему ты гарантирован от такой профилактики? Один раз сидел? Сидел. Значит, есть в тебе какая-то такая неблагонадежность, вредный и чуждый, социально опасный элемент. Не лучше ли изолировать тебя от общества на всякий пожарный случай?

Да, Митя, главный и самый проклятый вопрос будет ежедневно, ежечасно и ежеминутно жечь тебя, ранить днем и ночью. Особенно по ночам будет тихонько шевелиться в тебе, будет бить барабанным боем, взрываться громами. Ты научишься не задавать главного вопроса товарищам, привыкнешь ничем не выказывать своего смятения. Научишься безграничному и благородному человеческому терпению. Научишься лихо, хлестко отвечать товарищам по работе, по бараку, по несчастью на тот случай, если у них иной раз прорвется к тебе, самому юному, почти мальчику, жалость, безотчетное желание подбодрить толчком плеча, просто взглядом внимательных, всевидящих глаз. Часто теперь, когда на меня, теснясь, набрасываются воспоминания, я думаю: и все-таки то было начало «пути», тридцать пятый год еще только заступал на вахту. Леденят сердце мысли о том, что же было здесь, в тех самых местах через несколько лет, когда я вышел уже за пределы зоны.

Вот и позади длинная дорога. Теперь мы проделали ее вместе и ты узнала, что такое вагоны с решеткой на окошках.

Я захожу к сыновьям. Люблю постоять в комнатке у них, когда они спят. Если побыть с ними хоть немного, непременно придут к тебе мир и покой. Люблю слушать их ровное и тихое дыхание, иногда неожиданный всплеск смеха и быстрый разговор во сне. Удивительное тепло и чуть слышный запах излучаются от их крепких мальчишеских тел. Милые мои мальчишки, как бы я хотел растянуть праздник вашего детства!..

— Митя, слышишь, Митя? Ты уже целый час стоишь тут. Разбудишь.

1964

Подготовка текста и публикация И. Л. ЛЮБИМОВОЙ-АЖАЕВОЙ