Когда я вышел из ее подъезда, было шесть утра и бистро напротив дома как раз открывалось. Его лысый хозяин был из тех типов, которым вы до фени. Я с ним поздоровался, а он мне даже не ответил. Я выпил подряд три чашки кофе, а он все на меня посматривал. Любопытно, однако, что есть такие, и их много, которые с первого взгляда не могут меня терпеть. Несомненно, это заслуга моей физиономии. К тому же я всегда начеку, скрываюсь за улыбочкой типа «вооружен и очень опасен». Чак еще добавляет, что в моем облике сильно мужское начало и это не нравится тем, у кого его не хватает. А может быть, это просто естественный антагонизм. Я дважды спросил хозяина, сколько я ему должен, а он в ответ молчал. Я тоже едва мог его выносить, особенно после этой ночи, от которой я едва очухался. Остатки волос у него были тщательно зализаны над ушами, он был в белой рубашке и синем фартуке и расположился на другом конце стойки, словно чувствуя, что я нуждался в дружбе. Не знаю, откуда у меня в характере склонность к благотворительности, не от своих же стариков я это унаследовал. Мой отец всю свою жизнь только и делал, что раздавал пассажирам пробитые им билеты, а мать просто давала всем подряд. Чак считает, что у меня то, что называется «комплексом Спасителя», а этого не прощают. Есть опасность, что я убью человека.

Возле кассы стоял транзистор. Я наклонился и включил его. Хозяин стрельнул в меня глазами.

— Извините меня, если я разрешаю себе лишнее, — говорю я ему, — это из-за утечки мазута в океане. По национальности я бретонец, мой отец дома, в Бретани, он там баклан. Еще один кофе, пожалуйста.

Он обслужил меня с такой поспешностью, как если бы я был Мезрин. Радио сообщило мне, что все птицы, гнездившиеся на островах, погибли, и, странным образом, я почувствовал облегчение — уже делать было нечего. В моей помощи никто не нуждался. Уф! Одной заботой меньше. Йоко приколол у нас на стене репродукцию, изображающую святого Георгия, сражающегося с драконом, но он интересовался только Южной Африкой. Будь я меньшим эгоистом, мне было бы наплевать на огорчение, которое они все мне причиняют.

Хозяин был обо мне такого плохого мнения, что мне захотелось в подтверждение унести транзистор. Людям необходимо убеждаться в своей правоте. Но я успокоился на мысли о такой возможности и даже рассмеялся. Я заплатил за последний кофе и ушел, не доставив ему удовлетворения. Было уже половина седьмого, я отвез такси в гараж на улицу Метари, где в семь за ним придет Тонг. Это был его день. Я взял свой мотоцикл и поехал в Бют-Шомон, на улицу Кале, дом 45. Там на пятом этаже в квартире с окнами, выходящими во двор, поселилась моя семья, переехавшая из Амьена в Париж. Там прошли восемнадцать лет моей жизни, там я слышал постоянно «Где это ты шлялся весь день?». Мой отец на меня совсем не похож, не понимаю, как у меня оказался такой отец. Сорок лет своей жизни он пробивал дырки на билетах в метро. Есть люди, которые ездят на метро, а тут метро его заездило. У него красивое лицо, характерное для наших мест, седые волосы и седые усы. Есть люди, которые становятся красивыми к шестидесяти годам.

Отец открыл мне дверь. Он был в подтяжках. Мы пожали друг другу руки. Он отлично понимает, что я упал далеко от родной яблони. Для него главное — это уважение к труду, политические программы, дискуссии на уровне ячейки. Отец считает, что старость — это проблема социальная, а смерть — явление естественное.

— Ну, Жан, как ты поживаешь?

— Неплохо. Свожу концы с концами.

— По-прежнему такси?

— И еще, при случае, всякие мелкие починки.

Он подогрел мне кофе, и мы сели.

— А помимо этого? По-прежнему живешь с товарищами?

— Да, все с теми же.

— В твоей жизни не хватает женщины.

— Единственной женщине в моей жизни лет шестьдесят пять. Бывшая певица. Она хочет мне помочь стать актером.

Я не хотел его огорчать. Я рассказывал, чтобы самому сориентироваться. Быть может, Кора и я — это и в самом деле что-то очень уродливое. Парни моего возраста слишком просто все понимают. Я доверял отцу. Он знал нормы поведения. Он всегда был профсоюзным активистом.

— Я не стану актером, не огорчайся, — сказал я ему.

Мы сидели за кухонным столом, напротив нас было окно, выходившее во двор, и там все было серым, но лицо отца стало еще более серым.

— Короче, тебя содержит старуха.

— Нет. Мне надо было бы сказать тебе «да», чтобы подтвердить твое мнение, но это не так. Иногда она сует мне какую-нибудь купюру и я ее беру, но только чтобы ей было легче. Это очень романтическое существо. Ее песни вошли ей в плоть и кровь, она пела про каторгу, гильотину, африканские батальоны, легионеров, бандитов. Ее репертуар куда старше ее. Тебе это, наверное, покажется странным, но когда она мне сует бабки и я их беру, она чувствует себя уверенней. То, что она поет, называют жанровые песни. Про хулиганов, про девиц с незаконнорожденными младенцами, ну и тому подобное. Ее зовут Кора Ламенэр, может, видел афиши в метро, когда был молодым. Вы примерно одного возраста.

Он взял лежавший на столе круглый деревенский хлеб и начал его медленно резать на очень ровные ломти, чтобы укрыться чем-то привычным, домашним. У нас дома он всегда резал хлеб. Это мое первое воспоминание после ухода матери. Он мне сказал: «Твоя мать ушла от нас», а потом начал медленно резать деревенский хлеб красивыми ровными ломтями.

— Ты специально пришел, чтобы мне это сказать? Что тебя содержит старуха? Он положил хлеб, ломти и нож на клеенку в бело-синюю клетку.

— Мы давно не виделись, вот я тебе и рассказываю.

— Если у тебя возникла потребность поговорить со мной об этом в семь утра, значит, тебя это мучает.

— Не без этого.

— Ничего более ужасного не случилось?

— Нет, ничего.

— Полиция тебя не разыскивает?

— Пока нет. К этому пока еще не относятся как к агрессии против старых людей.

— Нечего дурака валять.

— Я рассказал тебе об этой тетеньке, потому что я и правда не очень ясно понимаю, что я делаю. А вот у тебя четкие нормы поведения. Во всяком случае, бабки здесь ни при чем.

— Ты ищешь себе оправдание. Продолжать разговор смысла не имело.

— Что поделаешь, мне нравится старая кожа, должно быть, я извращенец.

Он молчал, упершись руками в колени, и глядел на честный, надежный хлеб, лежащий на столе. Просто не верилось, что совсем седой человек шестидесяти лет не понимал, что можно любить стариков.

— Начинают, как ты, а потом совершают вооруженные налеты на почтовое отделение. Я не уверен, что этого еще не случилось, раз ты пришел ко мне в такой ранний час.

Я снова ощутил, что меня захлестывает какое-то особое чувство. Оно постепенно подымалось все выше, мне становилось жарко, и я расплылся в улыбке.

— Дай мне десять минут, чтобы уйти, прежде чем позовешь легавых.

Я испытывал нежность к нему и к его деревенскому хлебу, надежному, честно му, весомому, но разговаривать смысла не имело: когда любишь, как дышишь, такие, как он, принимают это за болезнь дыхательных путей.