Я хотел было тут же побежать к мадемуазель Коре, чтобы сообщить ей такую хорошую новость, но он дал мне поручения. Мне надо было поехать к некоему месье Алекяну. Это был наш постоянный клиент, если можно так выразиться, но он не звонил уже четыре дня и не отвечал на звонки. Надо было поехать узнать, здесь ли он еще. Случается, что такие, как он, падают, ломают себе ногу или еще что-нибудь и не могут подняться. Но месье Алекян, как оказалось, был еще вполне здесь. Да, он не позвонил. Но это потому, что вот уже несколько дней никаких страхов он больше не испытывал. Он даже сам открыл мне дверь. А ведь ходить для него было рискованно. Месье Алекян никогда не признавался, сколько ему лет, получал тысячу двести франков в месяц, и два раза в неделю к нему приходила женщина из службы социальной помощи. Он поглаживал себе усы.

— Благодарю вас, но я никогда не чувствовал себя так хорошо, как сейчас.

Плохо дело. Нет ничего хуже, чем когда у них вдруг наступает явное улучшение, это самый дурной знак. Теперь придется навещать его каждое утро и каждый вечер.

— До скорого, до скорого.

Он испытал вдруг потребность сообщить мне, что в Советской Армении у него есть родственники.

— Кузены.

— Было бы мило с вашей стороны, месье Алекян, если бы вы мне дали их адрес. Чтобы им сообщить… Я, может быть, поеду туда этим летом.

Он взглянул на меня и улыбнулся. Чтоб меня! Надо все время быть начеку, чтобы не сказать лишнего и не пробудить у них подозрения. А может, он улыбнулся совсем по другому поводу? Боже праведный, спаси нас и помилуй, как говорили в старину.

— Ну конечно.

Он просеменил до комода и выдвинул ящик. Вьшул конверт, на его обратной стороне был адрес.

— Я всегда мечтал посетить Армению, месье Алекян. Говорят, там еще жив фольклор. И теперь я смогу передать привет вашим кузенам, когда…

— Что ж, желаю вам приятного путешествия.

Мы пожали друг другу руки. Теперь хоть у нас было имя человека, которому можно будет сообщить, когда… Я сбежал вниз по лестнице. Я позвонил из первого попавшегося мне бистро.

— Это по поводу месье Алекяна, улица Виктуар. Никогда он себя лучше не чувствовал, всем довольный, во всем чистом, готовый к… Теперь только надо будет навещать его дважды в день, чтобы…

У нас был целый список ассоциаций, которые брали на себя последние заботы… Потом я отнес фунт черной икры княгине Тшетшидзе от месье Соломона, тоже одна из б/у, она жила теперь в доме для престарелых дам из высшего общества, в Жуи-ан-Жозас. Месье Соломон говорил, что нет, ничего ужаснее, чем приходить в упадок. Потом я помчался в муниципальную библиотеку со списком книг, которые, по мнению Чака, нельзя не прочитать. Он написал столбиком: Кант, Лейбниц, Спиноза, Жан-Жак Руссо. Я их взял, принес домой и положил на стол. Я провел не меньше часа, глядя на них, но не открывая. Мне было хорошо оттого, что я их не трогал — все же одной заботой меньше.

Потом я пошел навестить ребят, все оказались дома, Чак, Йоко и Тонг, и у них были какие-то чудные морды. На полу, на оберточной бумаге, лежала красно-белая полосатая майка, шляпа канотье, широкий кожаный пояс и еще что-то. Что именно это было, я сперва не понял, а потом выяснилось, что это фальшивые усы. Все они разглядывали эти вещи.

— Это для тебя.

— Как, для меня?

— Твоя подруга тебе это принесла. Блондинка.

— Алина?

— Мы не пытались выяснить ее имя.

— А зачем все это барахло?

— Чтобы кататься на лодке.

Я кинулся к телефону. Говорить мне было трудно, меня душило бешенство.

— Что это на тебя нашло?

— Я принесла тебе майку, канотье и остальное.

— И остальное?

— Они так одевались, на картинах у импрессионистов. Ей ведь этого хочется, разве не так? Ей это напомнит юность.

— Не будь такой жабой, Алина.

— Надень майку, канотье, и ты будешь выглядеть как они. Все, привет.

— Нет, не вешай трубку. А пояс зачем?

— Его тоже надень.

Плук. В телефоне слышится «плук», когда вешают трубку. Я не раз замечал.

Они все глядели на меня с интересом.

— Это невозможно! — завопил я. — Она не может ревновать к тетеньке, которой вот-вот будет шестьдесят шесть лет!

— Это ничего не значит, — сказал Йоко. — Главное — чувство.

— Ой, как смешно, Йоко. Ой, какой ты умный!

— Я — хороший негр, — сказал Йоко.

— Черт возьми, она знала, что я это делаю как альтруист-любитель, это гуманный поступок, понятно? Она это знала и против не имела. Чак поправил меня:

— Ты хочешь сказать — ничего не имела против?

— А я что сказал?

— Против не имела. Это меня доконало. Я сел.

— Я не хочу ее потерять!

— Мадемуазель Кору? — уточнил Чак.

— Ты настаиваешь на том, чтобы я тебе морду разбил?

Нас из осторожности растащили. Йоко держал меня с одной стороны, а Тонг с другой.

Я не мог представить себе Алину, ревнующую к мадемуазель Коре. Или уж пусть тогда ревнует ко всем видам животных, которым грозит исчезновение. Я взял фотографию мадемуазель Коры, которая лежала у меня под подушкой. Я спрыгнул с кровати, скатился вниз по лестнице, схватил свой «солекс» и помчался на нем с такой быстротой, что едва не въехал прямо в книжный магазин. Там было немало народа, и все увидели, что что-то происходит между ней и мною. Я не мог говорить, а ведь я думал, что мы поняли друг друга на всю жизнь. Она повернулась ко мне спиной, и мы пошли в заднюю комнату и остановились под полками Всемирной истории.

— Я принес тебе фотографию мадемуазель Коры.

Она бросила взгляд. Это была чайка, увязшая в нефтяном пятне, — птица не понимала, что с ней происходит, и еще старалась улететь, размахивая крыльями.

— Кое-кто уже пытался спасти мир, Жан. Даже церковь такая когда-то была, и ее называли католической.

— Дай мне чуть-чуть времени, Алина. Нужно время. У меня никогда не было никого, поэтому были все. Я так далеко отлетел от самого себя, что теперь кружусь как колесо без оси. Я пока не для себя… Я еще не начал жить для себя. Дай мне срок, и никого не будет, кроме тебя и меня.

Я заставил ее засмеяться. Уф! Я люблю быть источником смешного.

— Ты так ловко зубы заговариваешь, что это просто неприлично, Жанно.

— Мы будем жить для нас, ты и я. Мы вдвоем откроем маленькую бакалейную лавку. Будем жить тихо-мирно. Большие поверхности для меня кончились. Говорят, что один Заир в два раза больше всей Европы.

— Послушай. Когда я принесла тебе твой импрессионистический костюм, я поговорила с одним из твоих товарищей…

— Чак — подонок. У него все в голове, а кроме головы вообще ничего нет.

— Согласна, Жан. Нам остаются только чувства. Я знаю, что голова обанкротилась. Я знаю, что все системы тоже обанкротились, особенно те, которые преуспели. Я знаю, что и слова обанкротились и ты больше не хочешь их употреблять, пытаешься их преодолеть и даже создать свой собственный язык. Из чувства лирического отчаяния.

— Этот Чак — самый большой подонок, какой мне повстречался со времени последней войны. Не знаю, что он тебе рассказал, но это он.

— Автодидакт страхов…

— Это он. Это он. Он проводит время, изучая меня. То он говорит, что я метафизик, то — что я личность историческая, то — что я истерик, то — что я невротик, то он утверждает, что я подхожу ко всему социологично, то — что я просто клинический больной, то я комичен, то патологичен, то недостаточно циничен, то мне не хватает стоицизма, то уверяет, что я католик, то — что я мистик, то — что я лирик, то упрекает в биологизме, а то ничего не говорит, потому что боится, что я ему рожу разобью.

Я сел на кипу книг, которая здесь и лежала для этого. Алина опиралась о Всемирную историю в двенадцати томах и наблюдала за мной, словно я тоже всего лишь том.

— Но на самом деле все обстоит куда проще, Алина. Это бессилие. Ты знаешь, настоящее бессилие, когда ничего не можешь, ничего — хоть весь мир обойди, от края и до края, и отовсюду доносятся эти ужасающие голоса. И тогда тебя одолевают страхи, страхи царя Соломона, Того, который отсутствует, позволяет всем сдохнуть и никому никогда не приходит на помощь. И тогда, если удастся найти что-то или кого-то, кто может тебе хоть чуточку помочь страдать, тут какого-нибудь старикашку, там другого или, скажем, мадемуазель Кору, — я не могу этим не воспользоваться. И чувствую себя немного менее бессильным. Конечно, я не должен был трахать мадемуазель Кору, но особого зла ей это не принесло, она уже вполне оправилась. И еще есть у меня друг, известный брючный король, который уже оделся, чтобы выйти из дома и который не забыл мадемуазель Кору, так вот, я пытаюсь уладить их отношения, чтобы они вместе прошли конец пути. Я не могу отвечать за общественное спасение, это нечто чересчур большое, я могу лишь выступать как кустарь-одиночка. И когда Чак тебя уверяет, что у меня невроз переоценки «они» и недооценки «я», что у меня комплекс Спасителя, он порет чушь. Я просто мастер на все руки. И больше ничего. Мастер на все руки и кустарь-одиночка.

— Я дам тебе одну книжку, Жан. Это немецкий автор, он писал пятьдесят лет назад, во времена Веймарской республики. Эрих Кестнер. Он тоже был юмористом. Книга называется «Фабиан». В конце Фабиан идет по мосту и видит девочку, которая тонет. Он кидается в воду, чтобы ее спасти. И автор заключает: «Девочка выплыла на берег. Фабиан утонул. Он не умел плавать».

— Я это читал.

Она была сбита с толку.

— Каким образом? Ты читал? Где? Эта книга давно уже не продается. Я пожал плечами.

— Я читаю что попало. Я ведь автодидакт.

Она никак не могла прийти в себя. Словно она вдруг обнаружила, что знает меня хуже, чем думала. Или наоборот, лучше.

— Жан, ты притворщик. Где ты это читал?

— В муниципальной библиотеке в Иври. А что тебя волнует? Я что, не имею права читать? Это не вяжется с моей рожей?

Я глядел на двенадцать томов Всемирной истории, которые стояли на полке за Алиной. Я поступил бы не так, как Фабиан. Я привязал бы себе вокруг шеи все двенадцать томов, чтобы быть уверенным, что немедленно пойду ко дну.

— Тебе не следовало говорить с Чаком, Алина. Он чрезмерно систематичен. Он не мастер на все руки. Отдельные детали, которые валяются где попало и гниют в уголке, его не интересуют. Его привлекает лишь теория больших объектов, систем. Он не мастер на все руки, нет. А если я что-то понял как автодидакт, так это то, что в жизни необходимо быть мастером на все руки, этому надо учиться. Мы с тобой можем себе смастерить счастливую жизнь. У нас будут хорошие минуты. Мы с тобой устроимся так, чтобы жить для себя. Кажется, есть еще такие уголки на Антилах, надо только знать.

В ее голосе вдруг прозвучала теплота по отношению ко мне.

— Я полагала, что Фронт сопротивления в Палестине, — сказала она. — Я не собираюсь прожить свою жизнь, обороняясь от жизни Жанно. Негодование, протест, бунт по всей линии всегда превращает тех, кто избрал этот путь, в жертвы. Доля бунта, но и доля принятия тоже, только так. Я готова до известной степени остепениться. Я тебе сейчас скажу, до какой именно степени я готова остепениться: у меня будут дети. Семья. Настоящая семья, с детьми, и у каждого две руки и две ноги.

Я весь покрылся мурашками. Семья. Они побежали вдоль спины до ягодиц.

Она засмеялась, подошла ко мне и в качестве поддержки положила мне руку на плечо.

— Извини. Я тебя испугала.

— Нет, все будет в порядке, немного больше, немного меньше… Она вернула мне фотографию мадемуазель Коры в образе чайки.

— Теперь отправляйся кататься на лодке.

— Нет, об этом и речи быть не может.

— Иди. Надень свой красивый наряд импрессионистов и иди. Я была в бешенстве, но это прошло.

— Насчет пояса это была неправда?

— Да. Ключ я оставлю под половичком.

— Хорошо, я пойду, раз ты настаиваешь. Это будет наше прощание. Я вспомнил про усы.

— А усы зачем?

— У них у всех тогда были усы. Время было такое.

Я был счастлив. В том смешном, что она находила во мне, теперь было больше веселья, чем печали, и даже еще что-то дополнительное, в награду за мое старание. Не бог весть что, но мне было хорошо от сознания, что это есть и что я смогу к этому вернуться.