В Нюэнене Винсента ожидало разочарование. Возвращение под родительский кров стало символом неудачи, которая напоминала прошлые поражения. После двухлетнего отсутствия он вернулся как бродяга, который заработал всего лишь то, что ему дали Терстег за один его небольшой рисунок и дядя Кор из Амстердама за серию акварелей. Его родители относились к нему насторожённо и не спешили предлагать ему остаться в Нюэнене, небольшом селении, где большинство жителей были католиками и все знали друг друга. Винсент заметил с присущим ему мрачным юмором: «Меня не спешат принять в доме, как опасались бы приютить бродячего пса. Он наследит здесь своими мокрыми лапами, и к тому же он такой лохматый. Будет всем мешать. И лает так громко. Короче – грязное животное» (1).

Он говорил, что приехал в поисках спокойствия и уверенности. Но очень скоро ситуация становится тягостной. Почему родители не изменили своего отношения к нему со времён истории с Кейт Вос? Почему они не признают, что были кое в чём не правы? Он испытал мучения, лишения, которые могли бы его миновать. Винсент забыл, что в то время был озабочен поисками не только пути в искусстве, но и женщины, и что Син изменила его, дав ему телесную близость и душевную привязанность. Каким было бы восприятие жизни в его произведениях без этого открытия, этого библейского «познания» женщины?

Но он от своего не отступался. Ему бы хотелось, чтобы родители перед ним покаялись. Атмосфера стала накаляться. Тео, который, находясь в Париже, был в курсе всего, что происходило в семье, в которой все писали друг другу, обеспокоился. Винсента приняли – чего ещё ему нужно? Винсент так объяснил причину возрождения старого конфликта: «Что до меня, то я не расстаюсь с проблемами сразу; я продолжаю над ними размышлять, часто долго после того, как другие сочли бы их решёнными» (2). Словом, тугодум, как Ницше.

У отца с сыном состоялся разговор по душам. Это было начало последнего акта их драмы. Оба были несговорчивы. Позднее Винсент сказал, что пастор был «неумолим». Винсенту не удалось одержать верх в их споре: «А папа отвечает: “Ты вообразил, что я перед тобой на колени встану?”» (3).

Все решили, что дело идёт к окончательному разладу между отцом и сыном. Несовместимость их характеров сочли непреодолимой, фатальной. Наверняка именно этого добивался Винсент, затевая новую стычку с родителем. Принять это как данность и отправиться в самостоятельное плавание, чтобы строить свою судьбу вдали от отеческой сени, в которой он теперь вынужден был искать убежища. «Сказать по правде, – писал он об отце, – он никогда не думал о том, что значит связь между отцом и сыном» (4). А его вывод из этого наблюдения относился уже ко всему клану тех, кто не пускал к себе в дом «лохматых псов», как не пустили его самого. «По характеру я сильно отличаюсь от большинства членов семейства, и, в сущности, я не “Ван Гог”» (5). Становится понятным, почему он всегда подписывал свои картины именем Винсент, словно его имя было фамилией, и никогда Ван Гог.

Отрекшись от родства с Ван Гогами, он сразу же объявил и брату, что если тот будет вести себя как один из Ван Гогов, то это приведёт к серьёзным последствиям: «Наши дороги разойдутся слишком далеко, чтобы я считал удобным поддерживать существующие между нами теперь братские отношения» (6).

Тео был недоволен: отец уже пожилой человек (ему тогда было 62 года), и Винсенту не следовало идти против него. Он обвинил брата в недостойном поведении. Винсент оправдывался: они с отцом только обменялись мнениями, поспорили, никаких враждебных заявлений не было.

Эта полемика продолжалась в течение полутора месяцев, и, когда она Винсенту надоела, он объявил родителям о своём намерении уехать, поскольку их отношение к нему не улучшилось. Тут наконец пастор, испугавшись, что сын его отправится навстречу новым катастрофам, счёл нужным что-то предпринять. Было решено, что Винсент останется жить в отцовском доме, где переоборудует одно из служебных помещений под мастерскую. От Ван Раппарда пришло письмо, в котором он советовал Винсенту остаться у родителей и посвятить себя живописи. Тео придерживался того же мнения.

Итак, Винсент приспособил под мастерскую помещение бывшей прачечной, после чего вернулся в Гаагу, чтобы забрать свои вещи. Он упаковал и отправил в Нюэнен свои этюды, рисунки, гравюры и прочее. В Гааге он успел повидать своего друга Раппарда и, главное, Син.

«Я отдаю себе отчёт в том, что было бы невозможно пережить всё это заново. Тем не менее я не хотел бы делать вид, что незнаком с нею», – лаконично сообщил он из Гааги. И добавил слова, которые ужаснули бы его родственников: «Я хотел бы, чтобы папа и мама поняли, что пределы сострадания находятся не там, где их установило общество ‹…› Я вижу в ней женщину, я вижу в ней мать. Каждый мужчина, достойный этого звания, по-моему, должен помогать таким созданиям всякий раз, когда к тому представится случай. Я этого не стыжусь и не устыжусь никогда» (7).

Син не только отказалась от своего прежнего промысла, но и работала, живя в нищете. Что касается «малыша», о котором Винсент так волновался, то состояние его было самое жалкое. Встреча с Син вызвала у Винсента, как и у неё, множество воспоминаний. Син – это его «Sorrow», это она позировала ему, она спала рядом с ним, что стало для него прекрасным даром судьбы. Привязанность к ней, застилавшая ему глаза слезами, когда на торфяниках Дренте он видел женщин, издалека напоминавших ему её, вновь дала о себе знать. «Наша тяга друг к другу сохранилась, так как у неё слишком глубокие корни и её основа слишком крепка для того, чтобы так быстро исчезнуть» (8).

Но очень скоро это вновь ожившее чувство к Син оборачивается самыми резкими выпадами против Тео. Разве он со своими деньгами не держал в той схватке Винсента с родственниками их сторону? Разве он не вёл себя как настоящий «Ван Гог»? Остаётся ли он ему братом, другом, готовым идти с ним до конца?

Начался долгий период вспышек гнева и потоков обличений, порою столь необузданных, что некоторые из писем дошли до нас с изъятиями. В одних недостаёт начала, в других конца. Кто мог удалить эти фрагменты? Тео? А быть может, после его смерти его вдова Йоханна Бонгер? Письмо Винсента, написанное сразу после его возвращения в Нюэнен, предвещало грозу: «Вчера вечером я вернулся в Нюэнен и должен немедленно высказать всё, что накопилось в моей душе. ‹…› Моё мнение о тебе уже не такое, каким было когда-то. Это оттого, что теперь мне стало ясно, что ты и некоторые другие хотели, чтобы я её бросил. ‹…› Знай, что женщина вела себя достойно, она работала (а именно прачкой), чтобы содержать двоих детей. Стало быть, она исполнила свой долг, несмотря на физическую слабость ‹…› а бедный ребёнок, о котором я заботился как о своём собственном, теперь уже чувствует себя не так, как при мне. ‹…› Что до нашей с тобой дружбы, брат, то она всем этим сильно поколеблена. ‹…› У меня был уже случай сказать тебе, и теперь я повторяю то, что я думаю по поводу того, как далеко можно пойти, когда речь идёт о помощи покинутому и больному созданию: до бесконечности. С другой стороны, наша жестокость также может быть бесконечной» (9).

В конце 1883 года был нанесён последний удар: «Что касается твоих денег, ты должен понять, брат, что они меня больше не радуют» (10).

Рецидив истории с Син привёл к пересмотру договора, связывавшего братьев. Прежде всего, Винсент сделал в нём такое уточнение: «Я заранее объявляю, что решил делить с ней всё, чем владею, и не желаю получать от тебя денег, которые я не мог бы без всякой задней мысли считать своими» (11). Иначе говоря, Тео волен отказать ему в помощи. А если он останется в результате ни с чем, так тому и быть! Закончил он таким великолепным изречением: «Знай, что я могу сделать всё, что пойдёт не в ущерб другим, так как я должен чтить свободу, на которую имею абсолютное, неоспоримое право – не только я, но, по моему убеждению, каждый человек, – свободу, которая составляет единственное наше отличие, которым стоит дорожить» (12).

Перед таким величием духа Тео спасовал. Следующим же письмом он отправил Винсенту деньги и свои пожелания по случаю нового, 1884 года.

Будем справедливы к Тео. Его положение посредника было не из лёгких. Больше того, у него были свои мотивы, чтобы поступать так, а не иначе, и он был по-своему прав. Разве не он подвёл Винсента к отъезду из Голландии с её чересчур провинциальной школой живописи в Париж? Он предлагал это Винсенту после того, как тот покинул Боринаж. Винсент упорно отказывался, но чем дальше, тем больше Тео хлопотал о приезде брата, который, по его мнению, плетётся в хвосте у Мауве, Исраэлса и того же Милле с их такой тёмной живописью.

А пока Винсент, поблагодарив брата за присланные деньги, намеревался окончательно выяснить с ним отношения.

Несчастный случай на время отложил эту дискуссию. Му, их мать, выходя из вагона поезда, оступилась и сломала себе ногу прямо под коленным суставом. Позвали на помощь Винсента, который в это время писал этюд у одного из местных фермеров. Врач сделал перевязку. Тогдашняя медицина в случае перелома не могла обещать многого, и Му была приговорена к шести месяцам полной неподвижности, после чего одна нога у неё будет короче другой. Словом, беда.

Винсент стал заботиться о матери, ни на минуту не оставляя её без помощи. Присутствие в доме сильного мужчины было для неё большим облегчением. А «лохматый пёс» Винсент приобрёл всеобщее одобрение и уважение. Мать, которая приобщила его к рисованию, не всегда понимала его как живописца. По его словам, ей было трудно согласиться с отказом от компромиссов в искусстве. Но она интересовалась тем, что делал её сын, вплоть до мелочей. Именно для неё он написал известный этюд небольшой церкви в Нюэнене.

Тео в одном из писем упомянул о выставке Мане в Париже. Винсент по этому поводу писал: «Я всегда считал работы Мане оригинальными». Но он не разделял энтузиазма Золя в отношении этого живописца-новатора. И его заключение должно было привести Тео в уныние: «…По моему мнению, истинно современный живописец, открывший новые горизонты многим художникам, – это не Мане, а Милле» (13).

С отцом, который был рад тому, что Винсент, развлекая Му, перевозил её с места на место, отношения улучшались. Договорились, что Винсент будет жить и питаться у пастора бесплатно до тех пор, пока не выплатит оставшиеся гаагские долги. На это уходила часть присылавшейся братом суммы, и вскоре Винсент объявил ему, что вся задолженность за прошлый год погашена. Но поспешил добавить: «…Я склонен рассматривать деньги, которые буду получать от тебя после марта, как мною заработанные» (14). Винсент имел в виду, что считает себя свободным от всяких обязательств по отношению к Тео. Он хотел перейти от братской дружбы к подобию контракта между художником и его маршаном. Их связь должна была стать профессиональной, как у поставщика и торговца, причём подразумевалось, что создаваемые Винсентом работы будут принадлежать Тео на правах собственности. Помощь Тео не должна быть чем-то вроде покровительства, сама мысль о котором вызывала у Винсента негодование. Она будет формой платы за его работы, не зависящей от его поведения. Тео не должен быть ему в этом судьёй.

Помимо всего прочего, Винсента раздражали замечания жителей Нюэнена, которые всё про него знали и спрашивали его, почему он не продаёт свои рисунки. Родственники Винсента, те считали деньги Тео чем-то вроде милостыни, которую подают жалкому приживале. Это страшно его уязвляло и заставило наконец объявить брату: «Мне кажется, в этот раз на кону – моя честь, и потому – либо пересмотр нашего соглашения, либо разрыв» (15).

Отношения их становились всё более напряжёнными. Винсент больше не соглашался на прежнее положение дел и подводил бескомпромиссный итог: ведь Тео маршан, так почему он так бездеятелен? «По сей день ты ничего из моего не продал – ни по хорошей цене, ни по низкой, – а сказать по правде, ты даже ни разу и не попытался продать» (16).

Этим его претензии к брату не ограничивались. «Тео, мне надо устроить свои дела. Доверившись тебе, я остался там же, где был несколько лет тому назад. То, что ты теперь говоришь о моих работах – “Почти можно продать, но…” – слово в слово повторяет то, что ты написал мне, когда я прислал тебе из Эттена свои первые брабантские эскизы» (17).

И в один из моментов прозрения он написал ему из Нюэнена: «Нам придется пойти на разрыв в тот момент, когда я пойму, что мои шансы на продажу ускользают от меня из-за того, что я принимаю твои деньги» (18).

Был ли Тео Ван Гог самым подходящим маршаном для продвижения на рынок работ Винсента? В этом, казалось бы, можно усомниться. Как, например, отвести упрёки в пристрастии? Но, с другой стороны, какой парижский знаток живописи, друг импрессионистов и торговец их картинами стал бы практически безвозмездно финансировать никому не известного художника-самоучку, который почитал за гениев второстепенных мастеров гаагской школы? Пока ещё Винсент не мог в должной мере оценить положение своего брата в художественном мире Парижа, о котором не имел ни малейшего понятия.

Тео, отлично зная характер брата, остерегался излагать свои мысли прямо. Он знал, что, если сделает это, Винсент даст волю неконтролируемому гневу и найдёт тысячу доводов себе в оправдание. Поэтому он действовал постепенно, позволяя брату думать, что он сам за себя всё решает. Но раз уж Винсент пожелал перевести разговор на профессиональный уровень, Тео откровенно высказался о его живописи. На его взгляд, картины Винсента были «слишком тёмными» (19), с бедным колоритом и несовершенной техникой письма. И он рассказывал брату об импрессионистах. Но тот даже не знал, о чём идёт речь. Он остановился на Милле – это ещё в лучшем случае. Тео уверял его, что он «выбрал себе невообразимо нелепый путь» (20). Кто станет покупать такую живопись?

Винсент уже долго подвергался такой братской критике, которую он называл «подобием серной кислоты» (21), но не уступал своих позиций и перенёс конфликт на политическую почву А не отказывается ли Тео продавать его работы из-за их остросоциальной направленности? Может быть, он их стыдится? И ссора возобновляется. Тео и он находятся по разные стороны баррикады. Винсент вспомнил сюжет знаменитой картины Делакруа «Свобода на баррикадах». Во время парижских восстаний 1848 года Тео был бы на стороне расстреливателей, Гизо, а он, Винсент – заодно с Мишле и повстанцами. «Во всяком случае, – писал он, – я принял одну из сторон, и если ты думаешь, что сможешь остаться ни правым, ни левым, то я позволю себе в этом усомниться» (22).

Этот конфликт с Тео, ставший следствием разрыва Винсента с Син, длился более года. Приступы гнева и ярости, холодной отчуждённости, угрозы и даже неоднократные решения пойти на разрыв – все эти суровые страницы взаимоотношений братьев отозвались в образе неумолимого Винсента, каким он предстаёт на некоторых автопортретах. Читая его письма, можно представить, до какой исступлённости он доходил в споре, то и дело возвращаясь к нему до тех пор, пока всё не было по многу раз и на разные лады сказано и пересказано. Но разрыва с братом не произошло – настолько крепка была их родственная связь.

В это время Винсент писал ткачей, работающих на дому за огромными ткацкими станками. Их жены помогали им, разматывая бобины с нитками. Он сравнивал этих работяг с шахтёрами Боринажа. Им приходилось вот так парами работать по шестьдесят, по семьдесят часов в неделю за ничтожную плату, да и такая работа доставалась им лишь время от времени. Винсент полагал, что ему удалось найти интересный сюжет, который редко использовался художниками. Здесь самым впечатляющим образом воплотилось его стремление создавать искусство социального содержания. На этот мотив им было сделано немало рисунков, акварелей и работ маслом. Помимо прочего, образ ткача явно символизировал то положение, в котором находился сам Винсент, попавший в капкан, где его держали деньги Тео. «Однако я поместил там силуэт ткача только для того, чтобы сказать: “Посмотрите, как эта чёрная масса дубовой древесины с её валами и рейками выделяется на сероватом фоне, и убедитесь, что там, внутри неё, сидит какая-то чёрная обезьяна, или гном, или призрак, который с утра до вечера стучит этими самыми рейками”» (23).

В этот безрадостный период в жизни Винсента всё же блеснул один луч света. Во время долгого выздоровления матери Винсента ухаживать за ней приходила Марго Бегеман, сорокалетняя старая дева, жившая в отцовском доме со своими сёстрами. Её отец Якоб Бегеман владел небольшой текстильной мануфактурой и всячески притеснял своих незамужних дочерей. Жил он по соседству с Ван Гогами. Помогая травмированной госпоже Ван Гог, Марго познакомилась с Винсентом, беседовала с ним во время долгих прогулок и влюбилась в него без памяти! Светловолосая и голубоглазая голландка, энергичная и толковая помощница своего отца, она до этого не имела дела ни с одним посторонним мужчиной.

Мог ли Винсент, столь жадный до любви, остаться равнодушным к чувству этой ласковой женщины, хотя она и была на десять лет старше его? Разумеется, не мог Это было летом 1884 года, и у него уже целый год не было женщины, если только он не прибегал к услугам проституток в Эйндховене, куда изредка ходил. Но в его письмах брату ни о чём подобном нет ни слова, притом что обычно он охотно рассказывал ему о самых мелких подробностях своей жизни, включая и такие.

Это долгое воздержание после совместной жизни с Син в Гааге чувствуется в отшельнической меланхолии и страсти, которыми отмечены его письма из Нюэнена. У Винсента там было всё необходимое для жизни, но он был несчастен. И вот перед ним раскрылся такой цветок, впервые его полюбила женщина его круга. И он ответил ей тем же.

Он не сообщил об этом Тео сразу же, но несколько строк в конце письма многое говорят о его тогдашнем душевном состоянии: «Я пишу тебе довольно быстро; это из-за того, что у меня спешная работа. Часто я начинаю работу ранним утром или вечером. В эти часы иной раз всё так красиво, так красиво, что невозможно выразить словами» (24). Что сделало вдруг Винсента таким счастливым в Нюэнене? Эта светлая нота появилась в его письмах внезапно после долгих месяцев безысходной тоски. Начиная с первой его влюблённости в Эжени он, переживая это чувство, переносил своё счастье на всю природу.

В следующем, столь же восторженном письме он вспомнил некоторые «чрезвычайно привлекательные» кварталы Лондона, где в то время находился Тео… Потом он рассказал о том, как наблюдал «великолепные закаты солнца в полях жнивья» (25). Счастливый Винсент видел земную поверхность преображённой.

Но уже следующее письмо было стоном отчаяния. Марго Бегеман пыталась покончить с собой и потеряла сознание во время одной из их прогулок вдвоём. Она приняла стрихнин, но, по счастью, доза оказалась не фатальной. Винсент в «смертельной тревоге» отвёл Марго к её брату, заставил принять рвотное и отправился в Эйндховен за врачом. После довольно долгого обследования в Утрехте больная выздоровела.

В чём там было дело? Как только идиллические отношения Марго и Винсента перестали быть их тайной, в них вмешалось семейство Бегеманов. Марго была готова выйти за Винсента замуж, но её чудовищно завистливые сёстры, старые девы, как и она, начали против неё открытую войну, в чём были поддержаны отцом, которому старшая дочь была нужна дома и на его фабрике. О Винсенте злословили, припоминали ему связь с Син, называя её «пятном» на его прошлом. Брачный союз с такой жалкой личностью, живущей на попечении своего брата, объявили невозможным. Но Марго ничего не желала слышать, она хотела выйти замуж. Винсент подарил ей красивую акварель «Белильня в Схевенинге», написанную в Гааге. Бегеманы предложили Винсенту отложить брак на два года. Он отказался, заявив, что женится либо немедленно, либо никогда.

И тогда Марго, чья психологическая неустойчивость не ускользнула от Винсента, в отчаянии решила свести счёты с жизнью. Винсент сказал Тео, что мог бы лишить Марго невинности, она была согласна, но, предвидя, по его словам, будущие осложнения и не желая, чтобы её считали обесчещенной, он решил не осложнять и без того слишком трудную ситуацию.

Марго, едва к ней вернулось сознание, объявила, что она «словно одержала победу и словно нашла успокоение: наконец я полюбила!». А после фактического разрыва их отношений добавила: «В эти последние дни я иногда чувствую такую тоску, что становлюсь больной, и тоску эту невозможно ни избыть, ни приглушить…» (26)

Вновь судьба, избравшая его в художники, отказала ему в радостях любви… «Послушай, – писал он брату, – я твёрдо верю или, точнее сказать, я знаю наверное, что люблю её, и это серьёзно» (27). Часто приходится читать, что она любила Винсента, а он её нет. Мы видим, что в действительности было не так. И одно обстоятельство служит тому верным доказательством: после встречи с Марго он перестал упоминать Син. Конечно, это не была та безумная любовь, которую он испытывал к Кейт Вос, женщине большого ума, утончённой, элегантной, не говоря уже о том остром влечении, которое она возбуждала в Винсенте. Он смотрел на Марго трезвым взглядом, не теряя чувства юмора, а сразу после того, как история эта закончилась, сказал: «Жаль, что я не узнал её раньше, скажем, лет десять тому назад. Впечатление, которое она на меня производит, сравнимо с впечатлением от скрипки кремонской работы, которую испортили неумелые реставраторы» (28). Что не помешало ему любить эту «скрипку».

И в этот раз семейство его возлюбленной одержало над ним верх. Теперь это были сёстры Марго. Винсент возмущался: «Что это за общественное положение такое и что это за религия, которыми торгует почтенная публика? Да это просто нелепости, они превращают общество в приют для душевнобольных, в мир, вывернутый наизнанку. Какая-то мистика!» (29)

Тео, которому эти истории набили оскомину, считал, что Винсент снова сеет среди родственников раздоры, и из-за этого уже в который раз стал мишенью нападок возмущённого брата. Бегеманы стали избегать пастора и его семью, опасаясь встречи с мерзким «соблазнителем». Пастор тяжело переживал эту историю. Сын был его позором, и оставалось только нести свой крест. Но при всей его приобретённой долгим опытом терпимости к странным выходкам Винсента он всё же был немало удивлён, когда тот однажды привёз из Эйндховена сшитый на заказ костюм лилового цвета с жёлтой отделкой! Сын, который одевался как клоун и проводил всё время на улице, на виду у всех, сильно досаждал пастору. Надо сказать, что в то время Винсент начал серьёзно изучать закон дополнительных цветов Шеврёля в трактовке Делакруа. Сочетание синего с жёлтым позднее стало одним из самых впечатляющих цветовых аккордов в его живописи…

Со всеми этими скандалами Винсенту в пасторском доме жилось неуютно, и он решил поселиться на некотором расстоянии от семьи. Он снял часть дома ключника местной католической церкви господина Схафрата и оборудовал там более просторную мастерскую. Пастор усмотрел в этом для себя новое бесчестье: теперь сын «якшается» с католиками!

Что касается матери, которая всегда интересовалась живописью, то её Винсент доставил в инвалидной коляске в новую мастерскую, чтобы она могла посмотреть, как он там устроился и что нового успел написать.

Эта материнская поддержка заслуживала вознаграждения. Позднее в Провансе Винсент написал по фотографии её портрет. Её же он изобразил в компании с Кейт Вос на полотне «Воспоминание о саде в Эттене». Если не считать рисунка с изображением пастора, он не оставил больше ни одного портрета члена семьи: ни отец, ни сестры, ни брат Кор, ни даже Тео не удостоились чести быть запечатлёнными на холсте. Он собирался написать их, но так и не сделал этого.

Краски и материалы он покупал в магазине Жана Байенса в Эйндховене. Там он познакомился с несколькими художниками-дилетантами, которые пожелали стать его учениками или сделать ему заказы, как, например, некий Ян Хермане, бывший ювелир, для которого он исполнил декоративные панно с изображением сельских работ. Но Хермане был скуповат, и Винсент не смог даже оправдать расходов на материалы. В результате отношения между ними испортились.

Зато с Антоном Керсемакером, бывшим кожевником, по-видимому небесталанным, у Винсента завязалось нечто вроде дружбы. Накануне Первой мировой войны, когда живопись Винсента получила уже всеобщее признание, Керсемакер опубликовал свои воспоминания. Его описание мастерской Винсента подтверждает то, о чём говорил в письмах сам художник: рядом с печкой огромная куча золы, два старых стула, десятка три птичьих гнёзд в шкафу, чучела птиц, растения, принесённые с прогулок, старые шляпы. Другой свидетель рассказывает, что видел в мастерской стопу рисунков «высотой в стол». Они изображали крестьян за работой и были исполнены литографским карандашом.

Керсемакер описывал манеру работы Винсента во время прогулок, когда тот выделял часть пейзажа, обрамляя её руками, а потом прищуривался, чтобы видеть только красочные пятна. Позднее, работая в Овере, Винсент, по словам Поля Гаше, имел обыкновение, прищурившись, откидывать голову назад, чтобы схватить суть мотива. Он и другим советовал использовать этот приём.

Своим ученикам он ставил натюрморты, предлагая исполнить их до полусотни, если они рассчитывали чему-то научиться!

Некоторые полотна, относящиеся к тому времени, например «Тополиная аллея осенью» с её чудесно переданным вечерним освещением, свидетельствуют о несомненных достижениях Винсента в пейзаже. С наступлением первых холодов он стал писать многочисленные натюрморты, а также портретные этюды. Число последних дошло до полусотни. Ему хотелось усвоить навыки изображения человеческого лица. Чаще всего это были люди из простонародья. В его мастерской побывало немало жителей селения. Моделям надо было платить, но Винсент, которому, по его словам, было интереснее изображать глаза человека, чем соборы, упорно продолжал этот трудный и долгое время неблагодарный поиск.

Если в Гааге он сделал десятки портретных зарисовок, то теперь он писал головы маслом. Он хотел самостоятельно открыть для себя те правила и технические приёмы живописи, которым в художественных училищах можно обучиться в течение нескольких недель. Но подобная профессиональная подготовка исключала всякое экспериментирование, а именно этим он занимался в Гааге, работая над штрихом в рисунке. Теперь же единственной заботой неистового самоучки было изображение в красках на холсте человеческого лица «с его характером». Поиски пришли позднее, а тогда он только начинал выполнение своей далеко идущей программы, выказывая при этом присущие ему последовательность, настойчивость и чувство долга.

Многие из этих портретов, задуманных как подготовительные этюды для дальнейшей работы, в своей незаконченности, по критериям современного вкуса, уже могут считаться настоящими шедеврами. Энергичность, выразительность, резкость, великолепно схваченные взгляд, выражение лиц этих брабантских крестьян поражают темпераментом, страстностью, вложенной в эти упражнения живописцем-дебютантом. В бурной, подчас чрезмерной экспрессии этих работ чувствуется род вдохновения, свойственного прозе Эмиля Золя. Этюды предназначались Винсентом для задуманной им первой композиции.

Эти лица отверженных земли, словно выхваченные из темноты, походят на клубни картофеля, который они выращивают «в поте лица своего». Цвет их серо-охристый на тёмном или чёрном фоне. В то время излюбленными красками Винсента были бистр и битум. Он считал их «благородными».

Пришла зима, и Винсент написал несколько снежных пейзажей, а в мастерской всё множились этюды голов. Отношения с Тео были всё ещё неприязненными или даже откровенно враждебными. Начавшийся 1885 год стал для Винсента годом разнообразных перемен: «Я почти никогда не начинал года, который бы казался более тёмным, в более тёмной атмосфере; и я не жду от будущего успеха, я жду борьбы» (30).

Среди этих работ выделяется портрет Гордины де Гроот, умное выражение лица которой, похоже, нравилось Винсенту. Все члены семьи де Гроот позировали ему, у него были с ними хорошие отношения, а к Гордине, которую он рисовал и писал чаще других, он наверняка не был равнодушен. Однажды, проходя мимо их дома, он увидел в окно, как семья сидит за обеденным столом и все едят картофель. Вот тема композиции, которую он искал! В марте он сделал первый эскиз «Едоков картофеля», которые увенчали его поиски и труды во имя «бедного искусства для бедных».

Наступила весна, и Ван Гогов постигло несчастье. 26 марта пастор Теодорус после прогулки по вересковым зарослям упал возле своего дома, вероятно, сражённый сердечным приступом. Анна, сестра Винсента, пыталась с помощью слуги поднять отца, но он был уже мёртв. Позвали Винсента, который работал за мольбертом. Он прибежал немедленно, но уже ничего нельзя было сделать. Через пять дней Винсент собирался отметить своё 32-летие. И вот его отца, которого он обожал, а когда-то с горечью отверг, чтобы пойти своим путём, но не переставал при этом любить, – его отца больше не было. Это стало главным переломным моментом в жизни Винсента, но в своих письмах он, всегда готовый глубоко анализировать всё пережитое, об этом событии написал брату лишь в немногих словах. После похорон он уже на следующий день вернулся к себе в мастерскую.

«Были такие дни, которые все мы запомним, но общее впечатление от них не устрашающее, а только глубокое». И вот его заключение: «Никому не достаётся достаточно долгая жизнь, и единственное, что важно, – успеть что-нибудь совершить» (31). После этого он перешёл к рассказу о том, над чем работает.

В следующем письме он сделал рисунок вазы с цветами и стеблями лунной травы, курительной трубки и кисета покойного, который часто говорил об этих цветах. Это всё, что напоминало в письме о кончине отца. Он затронул этот вопрос позднее в «Натюрморте с раскрытой Библией».

Похороны, на которых присутствовали все члены клана Ван Гогов, стали для Винсента нелёгким испытанием. Приехали два дяди, свидетели двух его последовательных крушений. Они обменялись с «лохматым псом» семейства тяжёлыми взглядами.

После похорон произошла тягостная сцена. На Винсента стала резко нападать его сестра Анна, которая заявила, что ему больше нельзя оставаться у матери в Нюэнене. Затевался спор о наследстве… Винсент понял, что теперь ему здесь не место и надо уносить ноги. Он ушёл и поселился в своей мастерской. Лохматого пса прогнали, и он убрался, поджав хвост. Понятно, что если он никогда не ставил на своих картинах подпись «Ван Гог», то не только из-за того, что это имя было труднопроизносимо для иностранцев. Он отказался до конца присутствовать при описи имущества покойного, что было зафиксировано нотариусом, составлявшим акт. Он отказался от своей части наследства, объяснив это тем, что отец не одобрял его образ жизни.

Вот что он писал по поводу родственных нападок на него: «Ладно. Ты поймёшь, почему я ограничился пожатием плеч. К тому же я чем дальше, тем больше оставляю за другими право думать и говорить обо мне всё, что им заблагорассудится, и даже вести себя так, как они этого от меня ожидают» (32). .

Так Винсент обозначил новые ориентиры в своей жизни и творчестве. При жизни отца он ещё не мог быть самим собой. Свой сыновний статус ему всё время приходилось подтверждать страданием. И это дитя страдания, главной добродетели отца, умерло вместе с пастором Теодорусом, и появился другой сын – дитя радости. Поэтому мы считаем, что не «Едоки картофеля» – самая значительная из его картин того периода. Его затянувшееся «детство» закончилось «Натюрмортом с раскрытой Библией», который открыл его недолгую взрослую жизнь.

Начиналась она нелегко. Надо было устроить себе жильё в мастерской, платить за еду, хотя бы даже самую простую, поставить кровать. Спал он на чердаке, отказавшись ночевать в гораздо более удобном и просторном помещении мастерской. За какие грехи он хотел себя наказать? За смерть отца, которая, как ему казалось, стала следствием их бесконечных споров? За их расхождения по поводу идей «французской революции»? Или за то, что он выбирал в жизни такие безнадёжные пути?

Так как он не мог оставить живопись, а следовательно, перестать покупать краски и материалы – настолько была сильна в нём страсть творчества, – он начал ограничивать себя в питании до того, что серьёзно подорвал своё здоровье. Восемь месяцев такой жизни подвели его к краю пропасти. Это был первый результат безжалостного вмешательства Анны. Отныне у него в мире никого не было, кроме Тео, но надолго ли? Смерть пастора сблизила братьев, тон их писем стал мягче, к ним вернулось что-то от прежней горячей привязанности.

Винсент продолжал писать головы брабантских крестьян, а подготовительные этюды к «Едокам картофеля» становились более точными. Это были рисунки рук, жестов, предметов, которые затем вошли в картину. Манера письма Винсента была уже бесконечно далека от всякого дилетантства. Вдохновенный, «безумный», по всеобщему мнению, живописец во всём был точен, методичен и последователен. Он разрабатывал композицию картины фрагмент за фрагментом, не упуская ни единой детали. Потом начинал писать, останавливался, начинал снова, преодолевал трудности, вызванные несовершенством его техники, но сверхчеловеческой силой воли достиг искомого результата. К началу мая 1885 года «Едоки картофеля» были закончены.

Поразительное зрелище «исключительного бесстыдства», как выразился Франсуа Баранже, манифест экспрессионистского реализма в духе Золя. Нечто похожее на гримасу, обращённую к миру, «пир» отверженных, которые едят бесхитростно сваренные плоды земли, запивая их черноватой жидкостью, похожей на кофе. Сцена освещена лампой, наподобие шахтерской. Напоминает ли это Милле? У того крестьяне представлены на открытом воздухе, дневной свет изливается на картину их трудов, даже если это происходит под навесом гумна, а здесь, в этом тёмном, отталкивающе грязном помещении эти «картофельные» лица, серые узловатые руки скорее похожи на мрачные полотна Гойи. Вспоминаются его «Два старика, едящие суп» с их беззубыми ртами и апокалиптическими лицами.

Это не образы крестьян, близких к природе, которые насыщаются от лучших её плодов. Здесь нет никакой идеализации мира сельских тружеников, но есть обвинение, брошенное миру сытых: вот что вы сделали, вы, хозяева жизни, с другими людьми, которые ничем не хуже вас. «Работая над картиной, я хотел сделать так, чтобы все поняли, что эти простые люди, которые при свете лампы едят с одного блюда картофель, – они сами копали землю, в которой росли эти клубни. Так что картина эта напоминает о ручном труде и говорит о том, что эти крестьяне честно заслужили своё право есть то, что они едят» (33).

Здесь мы видим зримое подтверждение того библейского проклятия, которое сопровождало Винсента, когда он трудился в Гааге над своими рисунками: «В поте лица твоего будешь есть хлеб твой». Эти крестьяне «заслужили» (каково сказано!) право есть то, что они едят.

Полотно заключает в себе как социальный протест, так и глубокое внутреннее убеждение Винсента. Смерть помешала пастору увидеть картину, но его сын, написав её, доказал, что хорошо усвоил урок страдания. Жизнь есть долина слёз, лишённая света, если только сам смертный не несёт его в себе; не дающая хлеба, если смертный не добывает его в поте лица.

Освещение передано в картине замечательно. Никогда прежде Винсент не достигал такой передачи нюансов светотени. Персонажи показаны так, словно между ними нет связи и, находясь за одним столом, они остаются одинокими. Тела, руки, лица – всё преувеличено. У сидящего слева деформирован череп, как это было принято у египетских мастеров эль-Амарны при фараоне Эхнатоне. Прямая линия, проведённая от макушки головы до подбородка, заметно отклоняется от вертикали. Лицо, как на некоторых написанных Винсентом ранее этюдах голов, непомерно вытянуто.

Это произведение свидетельствовало о появлении большого художника ещё и отсутствием всякой манерности и сентиментальности. Картина может служить образцом строгой, «жёсткой» живописи.

Отправленная брату в Париж, она, по-видимому, не нашла там одобрения у любителей и знатоков. Винсент сделал с неё литографию, надо сказать, довольно посредственную, и послал её Ван Раппарду Реакция этого друга Винсента, который сам был художником, но «приятным», не заставила себя ждать. Она была невероятно резкой, и по ней можно судить, до какой степени это произведение Винсента могло шокировать современников. Раппард не мог принять вольного обращения художника со всеми правилами ради выразительности. Винсент сложил письмо и отослал его отправителю. Раппард попытался как-то загладить обиду, но безуспешно. Их дружба на этом закончилась. Своей картиной Винсент думал наделать много шума и приобрести известность. Ничего подобного не произошло.

Тем временем у Винсента начались осложнения с теми, кого он называл «местными аборигенами». В Нюэнене Винсента прозвали Рыжим и «пачкунишкой». Не успел он закончить картину, которая потребовала от него стольких трудов, как новый слух разошёлся по местным хижинам. Гордина де Гроот, девушка, к которой Винсент был неравнодушен и которую часто рисовал и писал, забеременела. Кто виновник? Это было неизвестно, но обвинили «пачкунишку». Кюре сразу же ударил в набат. Он запретил своим прихожанам позировать художнику-протестанту, прибавив, что готов сам заплатить им деньгами или подарками то, что они получали от Винсента.

Винсент встревожился и узнал от самой Гордины, кто был отцом её будущего ребёнка. Некоторые из крестьян отказались от денег кюре, предпочитая получать их от Винсента, пусть даже для этого приходилось ему позировать. Но многие перестали к нему приходить. То, что рыжему художнику прощалось, пока был жив пастор, отныне терпеть уже не хотели. Атмосфера становилась враждебной. Винсент лишился моделей, а вскоре и мастерской, так как кюре потребовал от церковного старосты Схафрата как можно скорее отказать Винсенту в продлении найма помещения.

Чтобы в таких условиях подбодрить себя, он вновь заявил: «Я исповедую абсолютную веру в искусство, и отсюда следует, что я знаю, что хочу выразить своими работами, и постараюсь это выразить, даже если для этого мне придётся из кожи вон вылезти» (34).

Писать он стал намного меньше и вновь занялся рисунком. Ему не удавалось вернуться к живописи то ли из-за того, что «Едоки картофеля» потребовали от него слишком много энергии, то ли его угнетала тоска по покойному отцу. Он выходил в поля рисовать крестьян за работой. Разрушение башни и кладбища в Нюэнене он воспринял как светопреставление и оставил зримые свидетельства об этом событии. Но в мыслях он уже был далёк от происходившего вокруг. Прочитав «Жерминаль» Золя, он оживил свои впечатления от посещений шахт. И понял связь, существовавшую между Боринажем и «Едоками картофеля».

Еще при жизни пастора Винсент говорил о своём желании побывать в Антверпене. Теперь же эта идея созрела в твёрдое решение. Ему хотелось посмотреть там картины Рубенса и других старых мастеров. Сделав гигантский шаг в живописи, он ощутил потребность в посещении музеев и шуме многолюдных улиц, что было выражением присущей ему тяги к регулярному чередованию жизни в городе и сельской местности.

Вместе со своим учеником Керсемакером он на три дня съездил в Амстердам, чтобы побывать в Государственном музее (Рейксмюсеум), который открылся в 1885 году, заменив старый Триппенхёйс. Ученик Винсента, который пришёл на встречу с ним в музей, нашёл его сидящим уже не один час перед «Еврейской невестой» Рембрандта. Его привлекло также большое полотно Франса Хальса, на котором представлена группа из двух десятков офицеров в движении. Он внимательно изучал эту картину. Всё теперь он воспринимал не так, как прежде, поскольку был уже не тем художником-любителем, пусть даже одарённым, а состоявшимся живописцем, способным уловить нерасторжимую связь между техникой письма, взаимодействием цветов и замыслом художника.

Винсент, которому часто ставили в упрёк «незаконченный» вид «Едоков картофеля», был поражён тем, с какой свободой большие мастера изображали руки и другие детали, чтобы сделать их более живыми. «Больше всего я любовался руками у Рембрандта и Хальса: они как живые, хотя и не “завершены” – в том смысле, какой теперь хотят придать слову “заканчивать”. Например, руки у “Синдиков” и даже в “Еврейской невесте” и у Франса Хальса. И головы тоже, глаза, нос, рот – всё сделано первыми же мазками, без всяких поправок» (35).

Читая эти слова, задаёшься вопросом: а не повезло ли Винсенту, что он был самоучкой, который усваивал уроки мастерства от Рембрандта, Хальса, Милле, Делакруа? Этот постоянный диалог с художниками прошлого был для него плодотворнее, чем регулярные академические занятия. На самостоятельное усвоение всей этой премудрости уходило больше времени, это было труднее, но несравненно полезнее.

Вернувшись в Нюэнен, он вновь ощутил в себе готовность заняться живописью – с твёрдым намерением применить на деле амстердамские уроки и результаты своих размышлений. Но он оказался в изоляции, без моделей, с мыслями о покойном отце. Он писал в своей мастерской натюрморты, птичьи гнёзда, которых у него там, как мы уже знаем, было множество. Символика здесь очевидна: эти разорённые, мёртвые, брошенные гнёзда – те же домашние гнёзда, в которых он жил с родителями сначала в Зюндерте, потом в Хелворте, Эттене, Нюэнене. Всё это умерло вместе с его долгим, очень долгим детством. Теперь надо было уезжать из Брабанта и выходить на большую дорогу взрослого человека. До этого Винсент, при всех его расхождениях с отцом, оставался под его присмотром и влиянием, особенно когда с ним ссорился.

Что ему было делать? «Едоки картофеля» стали его навязчивой идеей после спуска в шахту в Боринаже. Бедное искусство для бедных. Картина не имела коммерческого успеха. И что теперь? Идти в том же направлении или поменять его?

Он читал всё, что писали про Делакруа, и упорно изучал законы дополнительных цветов Шеврёля: «Это первый и самый важный вопрос» (36). Ему хотелось «уяснить, почему мы считаем красивым то, что считаем красивым» (37). И ещё о том, что отныне его особенно занимало: «Сейчас голова у меня занята законами цвета. Если бы нас обучили этому в юности!»

Тео постоянно говорил ему, что его живопись слишком тёмная, мрачная. Поэтому Винсент выбрал новую дорогу, которая вела к цвету, и после амстердамских впечатлений от Рембрандта и Хальса обратился мыслями к Рубенсу, мастеру красного цвета и ослепительной женской красоты. Он стал подумывать об Антверпене.

Но тень покойного отца не отступала. Надо было отрешиться от всего, что было в прошлом, от отца, от сумрачного цвета вины и страдания. Не на словах, не в очередном письме брату, но в живописи, этом новом языке, обретённом им.

После изучения закона дополнительных цветов и поездки в Амстердам он сделал важное наблюдение: «В настоящее время моя палитра оттаивает, бесплодность ранних опытов ушла» (38). И ещё он говорил, что может работать очень быстро. Он понял также, что локальный тон, точный цвет, который мы видим перед собой, ведёт в тупик, чего не понимают многие живописцы, которые по сей день ищут его во всех Понт-Авенах мира. «Эта красота тонов, которые в природе играют один в пользу другого, теряется при натужной, буквальной имитации; она сохраняется, когда её воссоздают гаммой параллельных цветов, но не обязательно точно таких, как у изображаемого объекта, или даже далёких от них» (39).

У живописца цвет может быть только воссозданием, а иногда и противопоставлением, в некоем подобии наваждения, как это потом было у Винсента в Арле. Об этом же он высказался иначе: «Иногда бесплодно убиваешься от желания следовать природе, и всё идёт наперекосяк. А под конец спокойно пишешь от своей палитры, и природа идёт за тобой вслед» (40).

В октябре 1885 года он был наконец готов к ответу на вопрос, который его беспокоил после смерти отца, и, вновь обретя уверенность в себе, быстро, в один приём, написал «Натюрморт с раскрытой Библией». Эта замечательная картина – последний диалог между отцом и сыном, последний спор через могилу – была написана за несколько часов, о чём Винсент сообщил Тео. Его упорный труд начинал приносить плоды.

В центре композиции – раскрытая Библия, та, что принадлежала пастору Теодорусу, – монументальная, в кожаном переплёте с металлическими застёжками, похожая на трон и строгая, как упрёк. Она лежит на аналое и ждёт читателя, раскрытая на главе 53 Книги пророка Исайи. Справа стоит подсвечник, свеча в котором погасла, – символ ушедшей жизни. Фон картины чёрный – как те загадочные потёмки, в которые каждый из нас уйдёт, не зная, что его там ожидает. И перед этой раскрытой Библией наискосок лежит небольшой томик романа Золя «Радость жизни», словно его предлагают прочесть тому, кто часто обращался к пророчествам Исайи. Скромная, потрёпанная книжка, которую тоже читали не раз, в обложке лимонно-жёлтого цвета, похожего на крик, на световое пятно или на звук трубы, вырывающийся из оркестра. Жёлтый – цвет радости жизни, который в живописи Винсента поднимется до жёлтых подсолнухов в жёлтой вазе на жёлтом фоне. Этот медно-золотой цвет будет сверкать на его холстах и даст последние вспышки осенью 1888 года – до приезда в Арль Гогена. Он был цветом Кёйпа в Дордрехте, этот основной цвет, который вымел из живописи Винсента прежние серый и чёрный и возвестил о новой эпохе – о годах взрослой жизни художника.

Это цвет любви, счастья, цвет Франции, её идей, по крайней мере, как всё это виделось Винсенту. Это чистый цвет жизни, солнечного света. И этого же цвета была коляска, в которой уезжали его родители, оставляя его в школе Провили. Много раз Винсент просил пастора прочитать эту книгу, другие французские книги – Золя, Мишле, Гюго, – и всякий раз пастор, такой же упрямый, как и его сын, отказывался. Последний раз Винсент предложил её отцу на этой картине. Он словно говорит Теодорусу: «Ты читаешь Исайю, знаменитое пророчество, в котором христиане видят известие о грядущем пришествии Мессии, но почитай и эти французские романы, которые написаны всё же не душегубами и не безнравственными людьми».

«Конституция 1789 года, – писал он брату, – это Евангелие современности». Конечно, он имел в виду «Декларацию прав человека и гражданина», поскольку в 1789 году конституции ещё не было, её приняли два года спустя. Но это не так важно. «Прочитай эту книгу, узнай из неё, кто я такой, признай меня! Даже если я не такой, как ты. Даже если мы верим не одному и тому же учению. Я существую. Вот мы друг перед другом, как эти две книги». Но свеча погасла, дух отца отошёл в неведомую тьму. Но благодаря живописи отец с сыном продолжают разговор, своим искусством сын продлевает существование отца после его смерти.

Если «Едоки картофеля» стали символом окончания одного периода жизни художника, то «Натюрморт с раскрытой Библией» сильной ярко-жёлтой нотой возвестил о начале другого. После этой картины его манера становится более свободной, его палитра «оттаивает». В ноябре того же года он написал «Аллею тополей», где начал использовать кисть как инструмент рисования в той же мере, в какой и инструмент живописи. «В настоящее время для меня самое дорогое – это возможность писать, писать и рисовать кистью, вместо того чтобы начинать с наброска углём» (41). Приобретаемое живописное мастерство позволило ему возобновить те изыскания в рисунке, которые он предпринимал в Гааге и которые были на время отложены. В «Аллее тополей» деревья, небо, тени обозначены прерывистыми «штрихами» краски, как в его более поздних картинах. Эта свобода мазка зримо передаёт большое внутреннее раскрепощение.

Потом он написал «Осенний пейзаж с четырьмя деревьями», от которого сам пришёл в восторг Эта лучезарная картина стала знаком его освобождения. Здесь он стал настоящим живописцем, таким как Коро, Милле и другие мастера, которыми он восхищался. «Так вот, я никогда не был так уверен в том, что наконец буду делать хорошие вещи, что наконец мне удастся согласовать цвета таким образом, чтобы достигнуть нужного мне эффекта» (42).

Закончив этот пейзаж, он сразу же отправился в Эйндховен к своему другу и ученику Керсемакеру, чтобы показать ему работу. Восторг друга был не меньшим, чем у автора. Керсемакер нашёл картину столь прекрасной, что Винсент в порыве страсти, «ослепления», как он сам выразился, отдал ему её тут же, ещё неподписанную. «Это дьявольски щедро!» – воскликнул Керсемакер, принимая дар. Винсент потом обещал вернуться и подписать картину, но так и не сделал этого.

Он собирался поехать в Антверпен и записаться там в Академию изящных искусств, чтобы усовершенствовать свою живописную технику. Думал он и о том, чтобы заработать на своем таланте портретиста. Уже в который раз он вступал в новую фазу своей жизни, не заботясь о том, что оставляет позади. Церковному сторожу, у которого он жил, он обещал вернуться через две недели и оставил ему свою мастерскую в том виде, в каком она была при его отъезде. С тех пор нога его туда не ступала. Его мать забрала оттуда множество картин, рисунков, этюдов вместе с мебелью. Но сама она переезжала из Нюэнена в Бреду, работы Винсента последовали за ней в этот город и за неимением места оказались у одного столяра. Из них сотни эскизов и рисунков отправились на тележке какого-то старьёвщика на рынок, где были проданы за гроши. Многие из этих работ были уничтожены. Некоторые позднее случайно найдены. Уцелели те, что достались Тео.

Созданное Винсентом в Нюэнене было пройденным этапом, который уже не имел для него большого значения, и поэтому он легко расстался со своими работами. Это был его способ выиграть время. Во всех подобных случаях он будто умирал для одной жизни, чтобы начать новую. Теперь же у него было одно на уме: «Что касается Рубенса, то я твёрдо намерен его увидеть…» (43)