В Лондон Винсент поехал через Париж, где посетил Лувр, осмотрел экспозиции Люксембургского дворца. Он ничего не упускал, днями напролёт изучая коллекции живописи и стараясь проникнуться атмосферой французской столицы, которая ещё несла на себе некоторые следы Парижской коммуны, но быстро возвращалась к своему привычному образу жизни. Он видел всё – от памятников Античности до современной официальной живописи. Он посетил и заведения фирмы Гупиль, которая произвела на него сильное впечатление просторными магазинами и экспозиционными залами. Юноша был восхищён, горд тем, что служит в такой солидной фирме, уверен в своём быстром повышении в должности, поскольку для этого у него было всё необходимое. Если судить по его письмам того времени, то можно подумать, что всё это его пьянило.

Затем он отправился в Лондон – сначала поездом, потом пароходом и снова поездом. Столица Британской империи его околдовала. Это был новый Рим, если Париж, культурную столицу Европы, считать новыми Афинами. Как когда-то про империю Карла V, про земли королевы Виктории можно было сказать, что над ними никогда не заходит солнце. Винсент поселился в каком-то пансионе, но не оставил адреса этого жилья, так как вся почта для него приходила в отделение дома Гупиль на Саутхэмптон-стрит.

Пансион ему нравился: «В доме живут три немца, которые очень любят музыку, даже играют на пианино и поют, так что у меня здесь очень приятные вечера» (1). Эти люди были ему симпатичны, и он выходил с ними в город. Но жизнь в Лондоне была недешёвой: 18 шиллингов в неделю, не считая расходов на стирку белья, зато прогулки по городу были замечательные: «Всюду великолепные парки с большими деревьями и кустами, и всюду разрешено гулять» (2).

Образ жизни новых приятелей был Винсенту не по средствам, и он принял ставшее для него роковым решение сменить пансион. На этот раз он поселился у вдовы французского священника, которая жила со своей единственной дочерью, сдавая внаём часть дома. Кроме того, она давала уроки детям. Звали её Урсула Луайе, а её девятнадцатилетнюю дочь – Эжени. С сохранившейся фотографии на нас смотрит молодая особа с приятными чертами, но несколько застывшим выражением лица. Впрочем, это всего лишь фотография, да к тому же снятая в XIX веке, когда светопись не льстила моделям. Как бы то ни было, Винсент в результате ежедневного общения с этой девицей влюбился в неё без памяти. Он полюбил её так, как когда-то природу Брабанта, а затем живопись, – беспредельно и безоговорочно.

Другой на его месте сразу же постарался бы завоевать Эжени или хотя бы дать ей знать о своих чувствах. Винсент же был скован строгим воспитанием и прочитанными романами, и он стал в своих фантазиях переживать эту большую любовь, тем более для него сладостную, что внешне свое увлечение Эжени он ничем не выдавал. Эта любовь благодаря его пылкому воображению и беззащитной чувствительности действовала на него с необыкновенной силой. Каждый жест, выражение лица, простое «благодарю», невинная улыбка девушки отзывались в его душе мощными волнами, подобными звучанию большого органа в соборе.

Но Эжени и не догадывалась, что стала предметом такой страсти. Для влюблённого ситуация трагичная и одновременно забавная. Но Винсенту всё равно, он открывает себя в этой любви и, как моцартовский Керубино, обращает её на весь свет. Он влюблён в город, в свою работу, в облака, ветер, деревья, в сверкающие на солнце лужи, дома, живопись, прохожих на улицах. Всё и все вокруг словно сговорились осчастливить его. Эта устремлённость Винсента к абсолюту и в счастье, и в беде доставила ему долгие месяцы блаженства, о чём в его письмах не говорится прямо, но что легко читается между строк.

Незабываемым стал для Винсента рождественский вечер, проведённый с хозяйкой пансиона и её дочерью, когда эта потаенная, укрытая рыцарем-мечтателем за стенами своей крепости любовь придавала некое величие всему происходящему Наступила весна, он читал Мишле, его двусмысленные размышления о женщине. Восхищение-отвращение Жюля Мишле по отношению к этим созданиям, способным к совершенному выражению естества, должно быть, волновало ум Винсента. Известно, что Мишле писал о менструальном цикле и женских выделениях, о беременности, родах и женских капризах. Книга Мишле «Любовь» стала библией Винсента. После её публикации в 1858 году одна читательница упрекнула автора в том, что он «бичует пол, перед которым сам же простирается ниц», а Жорж Санд не скрывала, что некоторые страницы книги её неприятно задели.

Это сочинение, ставшее таким важным для Винсента, имело большой успех у читателей, поскольку в нём впервые о женщинах говорилось без привычных табу, хотя и в литературной форме. Автор прослеживает судьбу женщины, начиная от «завоевания» её мужчиной через замужество, первую брачную ночь, беременность, роды и заканчивая старостью и смертью. Но при этом, как всегда у Мишле, проблески гениальности чередовались с банальностями, с самыми расхожими клише того времени.

В одной из глав он называет женщину «больным» или «раненым» существом, которое истекает кровью каждую четвёртую неделю, поэтому ей нельзя «много работать». Мужчина обязан быть с ней предупредительным, так как по своей природе он выше её. Словом, он её «господин» и должен её «творить, формировать». Винсент мог прочесть такие, например, указания, адресованные читателю-мужчине: «Надо хотеть того, чего хочет она, и ловить её на слове, обновлять, создавать её. Освободи её от её ничтожества, от всего, что мешает ей быть собой, от её дурного прошлого, от пороков семейного воспитания. Ты должен создать себе жену, ничего другого ей не нужно» (3).

Можно себе представить, сколь разрушительно действовали эти слова на психику простодушного молодого человека. Как он мог соединить в одном образе молодую девушку, которую видел ежедневно, и это таинственное существо, «истекающее кровью каждую четвёртую неделю», – существо, порождённое едким умом большого писателя. Рассуждения Мишле, вместо того чтобы помочь Винсенту, только навредили ему.

Но эта книга не могла бы оказать на него такого влияния, если бы не талант автора. У Мишле, который похоронил первую свою жену, в главе о любви к женщине, сохраняющейся после её смерти, есть интонации, которые тронули юношу до глубины души: «К чему дальнейшие бдения, к чему мои слёзы, дорогая!.. Вот уже звёзды гаснут, ещё немного, и рассветёт Отдохни наконец…

Да, я хотел тебе сказать! Когда ты была жива, я так мало тебе говорил… Бог опередил меня. У меня едва хватило времени сказать тебе: люблю. Чтобы открыть тебе моё сердце, мне нужна целая вечность» (4). Эти и им подобные слова подтолкнули Винсента к тому, чтобы осознать глубину собственных чувств.

Поддержанный таким, по меньшей мере неподходящим, наставником, он наконец признаётся Эжени в своей любви и тут же без всяких околичностей просит её стать его женой. Ответом ему было решительное «нет», которое сопровождалось обескураживающим признанием: она тайно обручена с одним прежним жильцом, неким Сэмюэлем Плауменом. Но это не вернуло Винсента с небес на землю, и он попытался отговорить её от принятого решения и убедить поменять избранника. Отказ. Он вновь и вновь настаивает на своём. Разве не должен он «обновить её, сотворить», как писал Мишле? Но она его не любит, она любит другого, и в этом всё дело.

Своим упрямым непониманием её отказа и нежеланием принять его Винсент явил себя неким подобием мистера Хайда под личиной вежливого и учтивого юноши Джекила – образцового служащего картинной галереи. Женщины, которые не чувствуют себя равными таким натурам с гипертрофированными чувствами, бегут от них со всех ног, и кто их за это упрекнёт? Винсенту была нужна рядом совсем иная женщина, кто-нибудь вроде Клары Вик, Мари д’Агу или Жюльетты Друэ. Словом, личность, так же, как он, одержимая стремлением к идеалу и способная его понять.

С Эжени у него ничего путного получиться не могло. Все вымышленные им химеры, все безрассудные надежды рушились, и он погружался в глубокую депрессию, для избавления от которой ему потребовались долгие годы. Но, констатируя ещё раз вслед за многими биографами художника этот факт, не следует всё же упускать из виду главное: это испытание помогло ему открыть себя. Эжени в каком-то смысле оказала ему услугу. Это дорого ему обошлось, но пелена спала с его глаз и на свет появилась незаурядная личность, которая угадывалась уже в подростке, а затем и в юноше, влюбившемся в живопись. Винсент слишком сильно страдал, чтобы осознать это. Непереносимое мучение скрывало от него истинный смысл свершившегося, но уже дала о себе знать натура, не признающая компромиссов и ищущая собственного пути в жизни.

Работа у Гупиля потеряла для Винсента прежний интерес. Перемена отношения к профессии, в которой он успел так блестяще себя проявить, была вызвана открытием самого себя, он начал прислушиваться к себе. Если бы Эжени приняла его предложение, он так и остался бы торговцем произведениями искусства. Он мог бы стать наследником дяди Сента, состоятельным буржуа-домоседом, окружённым детьми обитателем красивого лондонского дома.

Когда любовь его была отвергнута, у него раскрылись глаза и он спросил себя: такой ли судьбы он себе желал? И ответом было «нет», такое же решительное, как и у Эжени. Ему был нужен род деятельности, который мог бы утолить его жажду абсолюта, и какое-то время, продолжая «инстинктивно» (5) заниматься рисунком, он подумывал о том, чтобы вступить на отцовскую стезю: он будет пастором, чтобы делиться с другими душевными богатствами, которые открывал в себе.

Идеал отца буржуазного семейства для него умер. Конечно, отказ Эжени доставил ему невыразимые страдания, едва не привёл к помрачению рассудка. Рождение самодостаточной личности могло бы быть и не таким болезненным, но именно весной 1874 года определилась его судьба.

В письме, отправленном вскоре после этого решающего события, он пишет: «В последнее время я снова стал рисовать, но так, ничего особенного» (6). Похоже, что всякий раз, когда его постигала беда, он, вместо того чтобы поведать о ней близким, принимался рисовать. Ему, вероятно, казалось, что таким образом он вновь обретает себя, воссоединяется с тем глубоким «я», о котором говорил Пруст, возвращает те безмятежные ощущения, что испытывал в детстве, когда рисовал под руководством своей матери.

«Ничего особенного»… Конечно, для замыслов, исполнение которых требовало большой энергии, момент был неподходящим. Душевные муки подрывали его творческие возможности. Но не подлежит сомнению, что мысль испытать себя на художественном поприще уже посетила этого страстного любителя живописи и друга живописцев. Но пока ещё было слишком рано начинать. Чтобы найти утешение, он срочно нуждался в убежище, в своих родных и особенно в Библии. В том же письме после восторженных излияний по поводу Лондона он делает признание, которое многое говорит о его тогдашнем душевном состоянии: «Мне не терпится увидеть всех и увидеть Голландию!»

Родители были в замешательстве от метаморфозы, которая произошла с их сыном. Он стал молчалив, замкнут, из него не удалось ничего вытянуть, кроме смутного намёка на какие-то «тайны» пансиона Луайе. Чем можно было объяснить эту пугающую перемену в таком ещё недавно энергичном и успешном по службе молодом человеке? Они знали, что в их роду многие были предрасположены к депрессии, и действовали так, как если бы речь шла о первых симптомах болезни. Мысль о какой-то отвергнутой любви им не приходила в голову.

Винсент же думал только об одном – вернуться в Лондон. В кругу родных его сердечная боль немного улеглась и отказ Эжени стал казаться чем-то нереальным. Он собирался вернуться к работе и вновь жить рядом с Эжени, а главное – вернуть себе то состояние счастья, в котором пребывал до любовной катастрофы. Позднее в его жизни будет ещё немало подобных психологических отклонений. Например, он будет делать многочисленные повторения картин, написанных им в счастливые моменты. Ему всегда было трудно перевернуть страницу пережитого, а порой он был на это вовсе не способен.

Это не противоречит сказанному выше. Винсент разрывался между предполагаемым мещанским благополучием рядом с Эжени, которого он вовсе не желал, и своей любовью к ней. И продолжал тешить себя иллюзией, что всё возможно, что всё будет хорошо.

Вспомнив о Бетси Терстег, юной дочери директора галереи в Гааге, он решил подарить ей альбом рисунков, сделанных им во время работы в этом городе. Среди других в нём есть рисунки трясогузки, сидящей в гнезде, паука в середине своей паутины, по краям которой – его жертвы, мёртвые насекомые. Эта трясогузка в уютном и тёплом гнезде – не сам ли Винсент, вернувшийся в Голландию? Он навсегда сохранит пристрастие к птичьим гнёздам и исполнит на этот сюжет несколько работ маслом. А образ убийцы-паучихи не ассоциировался ли у него подсознательно с образом мадемуазель Луайе? Ни один сюжет не был случайным у этой натуры, старавшейся найти смысл в каждом своём действии. В этих рисунках нет ничего примечательного, они свидетельствуют лишь о желании вернуться во времена Гааги, когда ему было так хорошо работать в магазине под руководством Терстега, и в дни детства, когда он одиноким натуралистом исследовал землю Брабанта.

Он рисовал также виды Лондона. Его мать, которая знала этот город, поощряла сына. «Винсент, – говорила она, – сделал ещё несколько прекрасных рисунков… у него чудесный дар». Прекрасных? Сильно сказано, но Анна Карбентус, сама хорошая рисовальщица, смотрела далеко вперёд, она знала, что техника приобретается упорным трудом и полной самоотдачей, страстью. Оценивая скромные достижения сына, она замечала, до какой степени Винсент, рисуя, забывает обо всём, даже о своих душевных муках. Она чувствовала, что в этом – настоящее призвание Винсента. Она видела, как он прилежен и как это помогает ему успокаиваться. Почему бы ему не заняться рисованием и живописью? Ведь брат Винсента и три его дяди занимаются торговлей произведениями искусства, так что Винсент находится в благоприятной ситуации, его могут поддержать близкие ему люди. Сам он, если иногда и подумывал об этом, решения ещё не принял.

Что было делать? Родители Винсента надеялись, что со временем всё уладится. Как бы то ни было, они, хоть и не без труда, решение приняли: их 21-летний сын справится с положением сам. С ним в Лондон поедет его сестра Анна, которая будет искать там место учительницы французского. Таким образом, если понадобится, сестра сможет поддержать Винсента.

И вот в июне 1874 года они уезжают в Лондон, где поселяются у той же мадам Луайе. Винсент, как ни в чём не бывало, возобновил пылкие ухаживания за Эжени. Он был намерен снова попытать счастья и упорствовал, несмотря на новые отказы и даже визит жениха Эжени Сэмюэла к своей суженой! Положение становилось невыносимым. Винсент не признавал очевидного и от своих ухаживаний не отказывался. Ещё недавно предупредительный юноша, он стал для Эжени человеком, которого она на дух не переносила.

Но никакие унижения не способны были заставить его отступить, он по собственной воле всё ниже и ниже ронял себя в глазах окружающих и в своих собственных. Он словно пытался вытравить из себя собственное «я» – добродетельного, примерного, послушного молодого человека. Вскоре ему это удалось. Таковым представляется нам результат его второго пребывания в пансионате Луайе. Но дальше так продолжаться не могло, и, возможно, в дело вмешалась сестра Винсента Анна, которой вся эта история надоела. Надо было съезжать из пансиона.

Брат и сестра поселились в другом месте, столоваться приходилось в кафе, что стоило дороже привычных обедов в домашней обстановке. Замечательные пешие прогулки вдвоём бодрили их, но сестра наконец подыскала себе работу и поселилась отдельно. Винсент остался один со своим поражением и муками. Он забросил рисование, хотя прежде, судя по тому, что он писал, у него было намерение всерьёз обучаться рисунку: «Охота рисовать, которая появилась у меня здесь, в Англии, пропала. Но, возможно, когда-нибудь она вновь придёт ко мне. Я снова стал много читать» (7). Рисование было тогда для него слишком активным родом занятий, для которого недоставало сил. Чтение такого напряжения не требовало. Он обратился к Библии, ибо только она приносила ему утешение. Его письмо от 10 августа 1874 года начинается цитатой из Библии. «Тот из вас, кто без греха, пусть первый бросит в неё камень» (8), – пишет он брату, подразумевая Эжени, словно она была неверной женой… Здесь можно отметить нечто новое в поведении Винсента, что в дальнейшем будет неизменно проявляться всякий раз, когда его обидит или унизит человек, которого он любит. После схватки и поражения, последующего ухода в себя и томления духа он выказывал исступлённую, неукротимую агрессивность, сопровождавшуюся самоистязанием и саморазрушением. Позднее именно это произошло в его отношениях с Гогеном.

Дядя Сент, узнав о случившейся с племянником беде, вмешался вдело и добился направления Винсента в Париж, чтобы вырвать его из лондонской атмосферы. Но он будет там находиться только три месяца, с сентября до конца 1874 года. От этого его первого пребывания в Париже до нас не дошло ни одного письма, и мы о нём почти ничего не знаем. А между тем Париж был в то время свидетелем события исключительного значения как для истории живописи, так и для судьбы Винсента, – первой выставки импрессионистов. Ко времени прибытия Винсента в Париж в сентябре 1874 года она уже была закрыта. Он, несомненно, слышал о ней неблагоприятные отзывы, но это его не интересовало, он оставался в стороне от происходящего. Он мечтал вернуться в Лондон, город, где жила Эжени, и непрерывно читал Библию. И наконец добился желаемого – вернулся в Англию, где пробыл до мая 1875 года.

Пережитый им кризис изменил его до неузнаваемости: необыкновенно успешный молодой человек уступил место субъекту, который не боялся жаловаться самому себе на постигшее его поражение и был готов без конца с каким-то угрюмым наслаждением переживать его. Самолюбие, самоуважение, самосознание исчезли, Винсент желал превратиться в ничто, а если возможно, то и меньше, чем ничто.

В галерее Гупиль он превратился в служащего-отщепенца, не стеснявшегося критиковать произведения, которые ему полагалось продавать. Там уже не знали, что с ним делать. Родные вновь забеспокоились, к нему посылали для вразумления сначала Терстега, бывшего директора гаагского филиала, а потом и дядю Сента. Ничего не помогало. Он знал, что доводит до отчаяния весь клан Ван Гогов, который так в него верил, но это его не беспокоило. Ежедневное чтение Библии и наблюдение за жизнью обездоленных обитателей Лондона совершенно преобразили его.

Профессия торговца произведениями искусства стала для него непереносимой. Он хотел служить людям, делиться с ними той энергией самопожертвования, которую ощущал в себе с тех пор, как совершенно отказался от собственного «я». Ведь сочувствие в человеке, испытавшем неудачу, страдающем, может быть плодотворным, ибо высвобождает силы служить другим, поскольку «я» уже ничто или почти ничто. Это словно вывернутая наизнанку перчатка: энергия юного Винсента осталась при нём, но получила другое направление. Он решает стать священником и не знает, как ему избавиться от постылых обязанностей продавца картин.

Быть может, он утратил любовь к живописи? Ничуть не бывало. Но год, отмеченный последовательным разрушением в нём всего, что могло его поддержать, покончил и с буржуазным идеалом. Отныне он был намерен служить людям, и в письме к Тео процитировал следующее рассуждение Ренана, попутно выразив и собственные настроения: «Чтобы действовать, надо умереть для самого себя… Человек существует в этом мире не только для того, чтобы быть счастливым. И даже не для того, чтобы быть честным, но для того, чтобы совершить великие дела на благо общества, обрести благородство, преодолев обыденность, в которой влачит своё существование едва ли не всякий индивид» (9).

Здесь каждое слово будто написано самим Винсентом, а вся цитата звучит словно сообщение о конце всей его прошлой жизни. После года мучений на свет появился новый Винсент. Он ещё не окончательно «умер для себя», но упорно шёл к этому, устраняя всё, что могло придать его индивидуальности какую-либо цену в глазах окружающих. «Совершить великие дела!» Но какие? В то время он, не принимая в расчёт мнение матери, собирался повторить судьбу отца.

В правлении торгового дома Гупиль было решено снова послать Винсента в Париж – в надежде на то, что перемена обстановки благоприятно на него повлияет. Читая вышеупомянутое письмо брата от 8 мая 1875 года, Тео, должно быть, усомнился в том, что это поможет делу Винсент хотел стать священником и никем иным, что свидетельствовало о сумятице в его сознании. Разве он забыл о своих трудностях со школьной учёбой, собравшись вступить на поприще, которое требовало немалых специальных знаний? Он знал, чего он не желает, но не знал, чего хочет, и до того, как выйти на свою дорогу, в течение нескольких лет искал её.

Начинался зигзаг, растянувшийся на три с половиной года. Винсент, потеряв психологическую устойчивость и самоконтроль, в течение всего этого времени, быть может, худшего в его жизни, словно блуждал в потёмках. Все его попытки заканчивались неудачами. Во время острых кризисов ломался стиль его писем, они теряли энергию и ту психологическую цельность, что прочно соединяет одно слово с другим. Порою это были долгие приступы религиозного словоизвержения, когда уже невозможно отделить бесконечные цитаты от мыслей самого автора. Эти тексты можно принять за признаки душевной сумятицы.

Но в эти годы метаний было и кое-что постоянное, а именно – последовательное и упорное изучение произведений старых и современных писателей и художников. Он читал на языке оригинала всё, что мог найти, от Шекспира до Золя, в том числе Шарлотту Бронте, Гюго, Бальзака, Диккенса, Карлайла, видел и упоминал в письмах картины Дюрера, Рембрандта, Коро, Домье, Милле, а также Мариса, Исраэлса, Мауве… Похоже, что за попытками стать клириком скрывалась тайная подготовка к другому поприщу, в чём он ещё не готов был признаться ни самому себе, ни другим. Выбранный им парадоксальный способ достижения цели соединял многочисленные неудачи с интеллектуальными прорывами: содержание его писем свидетельствует о развитии в нём незаурядной остроты суждения. Несмотря на кажущиеся неудачи, Винсент, в каком бы направлении он ни двигался, времени даром не терял, что бы сам он об этом ни думал.