В моем контракте было сказано, что я должен в течение двух недель петь в театре «Хантингтон Хердфорд». Это был мой первый ангажемент в Голливуде на срок более одного дня. Мне пообещали прекрасную премьеру и полный зал, что было необычным делом для почти никому не известного артиста. Я был только рад этому, поскольку по договоренности получал минимальные деньги, а проценты — в зависимости от результата. До поднятия занавеса я находился в нервном напряжении. Роковой час приближался, а у меня дрожали колени, лоб был покрыт испариной. Морис Шевалье предложил объявить меня перед выходом на сцену. Морис в этой стране был идолом, поэтому о лучшем нельзя было и мечтать. Он вышел на сцену медленной и уверенной походкой артиста, знающего своих зрителей. Его встретили бурной овацией, и он начал небольшой спич, к которому заранее тщательно подготовился. На идеальном английском языке, оттененном, естественно, особым парижским акцентом, посодействовавшим его заокеанскому успеху, он начал так: «Хочу представить вам очень талантливого мальчика, француза. Он актер, автор песенных текстов, композитор, певец. Он умеет делать все, и все это делает хорошо». Сделав паузу, продолжил: «Должен признаться, мне бы хотелось, чтобы он был моим сыном». Еще пауза: «Но я бы не возражал, если бы он был моим братом». И, наконец, добавил: «А, если честно, я бы предпочел, чтобы он был моим отцом». Зал от всего сердца рассмеялся и зааплодировал, его словно всколыхнуло волной. Когда со своего места поднялась величественная Марлен Дитрих и подошла к сцене, Морис наклонился и, почти став на колени, непринужденно поцеловал ее в губы. Под шквал аплодисментов Марлен медленно вернулась на свое место. Морис ушел за кулисы. Теперь я уже не просто волновался, меня охватила самая настоящая паника, я обливался потом и думал о том, смогу ли после всего этого достойно выйти из положения. Но раз надо, значит надо, и я, словно на поединок с драконом, ринулся на сцену. Музыканты заиграли вступление. Не помню, аплодировали мне или нет, когда я вышел. Первую песню исполнил в ускоренном темпе, чтобы придать выступлению побольше динамичности. У меня дрожали руки и ноги, но зрители думали, что так и надо. Хороший прием придал мне уверенности. Аплодисменты немного успокоили, но я продолжал выступление в таком быстром темпе, словно меня преследовала стая бешеных псов. Я пел с остервенением. Закончил выступление совершенно измочаленный, вымотанный, весь в поту, даже не понимая, что происходит в зале. Утешением мне была великолепная овация, за которой последовала standing ovation, тогда еще не принятая во Франции. И это была не запланированная standing ovation из тех, что бывают во французских телепередачах, нет — искренняя, спонтанная, и за ней последовали многочисленные вызовы, какие бывают, как правило, только на концертах классической музыки.

После выступления я имел счастье видеть, как звезды, присутствовавшие в зале, выстроились в очередь, чтобы сказать мне несколько дружеских, любезных слов. Это были, естественно, Марлен и Морис, а также Натали Вуд, Лоретта Янг, Норма Шерер, Джин Келли, Майк Коннорс и многие другие. Как только они ушли, и огни рампы погасли, лимузин отвез меня в мое шикарное бунгало. У меня было впечатление, что я — автомат, а не человек, а в ушах продолжали звучать аплодисменты и поздравления. Я думал о родителях, о Пиаф, которые были бы так рады за меня сегодня. По — армянски мы говорим: «Наир тэ вортег эинк, евур еканк». «Посмотри, откуда мы пришли, и где мы теперь». Мне, сыну апатрида, которого так критиковали безо всякого повода и кото — рый должен был уже сто лет назад бросить все это, сегодня воздалось сторицей за мой ежедневный и еженощный труд. И тем более — в стране, о которой мечтают все артисты, которая является законодательницей шоу — бизнеса. В ту ночь я никак не мог уснуть, все думал и вспоминал. Заснул очень поздно, не зная, плакать мне или смеяться.