В 1966 году я снял небольшую квартирку в Нью — Йорке, где мне предстояло выступать. Находилась она на пятом этаже без лифта, в нескольких шагах от Вашингтон — сквер, в районе Виллидж на Уэверли — плэйс. Я обставил ее самым необходимым, но особенно много хлопот грузчикам доставило пианино. Все это было мило, очень богемно, хотя и без музыки Верди, но зато сопровождалось нелегкими подъемами и спусками с багажом в руках до и после каждого турне. В такие моменты начинаешь понимать все достоинства отеля — в нем есть носильщики и, что самое главное, лифты. Я быстро затосковал по привычному комфорту. Несколько месяцев спустя мы с Уллой с облегчением переселились в хороший отель. Прощайте, Мими и Родольф, прощай, богемная, неустроенная жизнь Монмартра! Здравствуйте, Шарль и Улла, вас приветствует американский комфорт! «Оставим ньюйоркцам удовольствие поиграть в жителей Монмартра. А мы уж, как хамелеоны, лучше влезем в шкуру американцев», — сказал я себе.

Генри Колдгрен, мой представитель в США, всегда умудрялся устроить так, чтобы все доставалось мне как можно дешевле, если не даром. Он нашел в верхней части Нью — Йорка еврейское кабаре, с художественным руководителем которого был знаком. Мне не пришлось потратить ни единого су на аренду зала, и я имел возможность бесплатно проводить там репетиции вместе со своими музыкантами.

О кончине матери я узнал в Нью — Йорке. Это случилось в Москве, откуда она возвращалась в Париж, перед самой посадкой в самолет. Одной армянской женщине, которая должна была лететь тем же рейсом, удалось организовать все необходимое для хранения тела и связаться с моей сестрой, которая в свою очередь позвонила Колдгрену. Он и сообщил мне о несчастье с большим тактом. Этот человек, чрезвычайно строго соблюдавший национальные традиции, не позволивший мне работать на Йом Кипур в тот день, когда мюзикл «Скрипач на крыше» шел по всему городу без остановки, дома проводивший время в молитвах, не выходя ни под каким предлогом, так вот этот необыкновенный Генри пришел поддержать меня и занялся поисками билета в Париж и обратно.

Я был убит горем. Меня мучили угрызения совести и мысли о том, что я мог бы уделять немного больше времени маме, но слишком был занят своей карьерой. Я не знал, что делать. Я был так далек ото всего! Аида и Жорж, арендовав самолет компании «Эр Франс», улетели в Москву, чтобы организовать возвращение тела во Францию. Невозможно было найти гроб, никто не соглашался помочь им. Один дальний родственник, о котором мы с Аидой никогда прежде не слышали, рискуя попасть в тюрьму, нашел гроб и, что было еще большим преступлением, крест. Наконец, преодолев миллион трудностей, они вернулись как раз к моему приезду. «The show must go on», — повторял я всю дорогу. И вдруг вспомнил о том, как на следующий день после похорон дедушки мама отправила нас с Аидой в кино. «Но ведь мы в трауре». «Посещение кино — это часть вашей профессии!» — возразила она.

В Нью — Йорке меня ждала поддержка молчаливой, но надежной Уллы. Я уехал в Париж один и успел застать мессу и похороны. На следующий же день вернулся, чтобы не нарушить условия контрактов. В первый вечер после возвращения мне было очень трудно исполнять песню «Мама». Все советовали: «Оставь, вернешься к этой песне, когда почувствуешь в себе силы снова петь ее». Но «The show must go on». Упал ты с лошади или велосипеда, сломал ли ногу, катаясь на лыжах, если не поднимешься сразу, уже не сделаешь этого никогда. И я спел песню «Мама» со слезами на глазах, чувствуя, как ком подступает к горлу. Это была последняя песня выступления, поэтому я имел возможность удалиться со сцены и немного прийти в себя перед прощанием со зрителями.

Несколько лет спустя наступил черед отца. Его прооперировали по поводу рака голосовых связок, но у него не хватило терпения пройти физиотерапию, необходимую для реабилитации. Он покинул нас накануне моего выступления в «Олимпии». С его уходом Аида и я потеряли последнюю нить, связывавшую нас с нашим армянским прошлым, мы вдруг оба стали сиротами. Сиротой можно стать в любом возрасте.