Митч

24 декабря, 8 часов утра

Столовая пансионата ярко освещена и полна народу. Но, несмотря на столпотворение, здесь необыкновенно тихо. Мужчины и женщины преклонного возраста, группами сидящие за разнокалиберными столиками, о чем-то шепчутся, словно с годами утратили потребность в громких звуках. Посередине каждого стола — горшок с красной пуансеттией; дымкой окутывает все рождественская мелодия. Лучше всего витающий в воздухе запах растопленного масла и теплого сиропа. Блины, что ли? — гадает Митч. Он блины любит.

Место ничего, славное, но Митч нерешительно топчется в дверях, озираясь по сторонам. Столы расставлены так, чтобы оставался проход для кресел-каталок и ходунков. Сам-то он, слава богу, пока еще на своих двоих. Но куда идти-то? Табличек с именами на столах вроде нет, и знакомых лиц не видать. Митч изо всех сил старается не поддаваться нахлынувшему ощущению одиночества. А так хочется вернуться назад, в ту странную комнату, которая теперь вдруг кажется родным домом. Он уже собирается сказать сиделке, что ему что-то расхотелось завтракать, когда замечает на другом конце зала мужчину.

Высокий, подтянутый, можно сказать, элегантный. А держится-то как — спокойно, уверенно, будто и не отсюда он, не из стариковского интерната. Митч видит, как невозмутимый господин аккуратно опускается на один из четырех стульев у пустого стола, узкой рукой тянется за льняной салфеткой и одним изящным взмахом разворачивает ее. Ткань легко ложится ему на колени, старик глядит на нее, словно читает начертанные на крахмальных складках тайны Вселенной. Прикрывает глаза. Вздыхает.

— Я хочу сесть там, — объявляет Митч, показывая на старика.

— Но это не ваш столик, — щебечет сиделка и придерживает его за локоть. Митч вырывает руку и недовольно фыркает. — Ну, как хотите, мистер Кларк, — со вздохом уступает она.

Ишь, улыбается. Хоть бы покраснела, так нет, весело ей! Ничего, он их еще научит уважать стариков.

— Я и без вас сяду, — бурчит Митч и, не оглянувшись, отходит от молодой женщины. И пересекает столовую с видом, как ему представляется, презрительного достоинства.

Когда Митч оказывается возле небольшого круглого столика, незнакомый господин по-прежнему сидит, опустив голову.

— Здесь свободно? — спрашивает Митч, положив руку на спинку стула напротив незнакомца.

— Мы сегодня друзья, Митч? — Старик поднимает голову и с мягкой полуулыбкой пристально вглядывается в лицо Митча.

— Простите? — Митч безуспешно силится припомнить эти синие глаза, решительный подбородок. — Мы знакомы?

Старик качает головой, прячет улыбку.

— Я видел вас здесь, — расплывчато отвечает он. — Меня зовут Купер.

— Очень приятно, — кивает Митч. А ведь они где-то встречались. Или нет? — Не возражаете, если я к вам присоединюсь?

— Конечно, нет.

Митч усаживается, оба молчат. Он кладет на колени салфетку, пытаясь повторить эффектный жест Купера. Но руки у Митча такие неуклюжие, не руки, а колоды. Салфетка ложится комом. Да бог с ней. Митч тянется к приборам возле тарелки. Мать честная! Четыре разные штуковины непонятного предназначения. Напряженно соображая, Митч разглядывает сверкающее серебро. Нет, хоть убейте, он не представляет, для чего все это.

— Ложка вам сейчас не понадобится, — любезно подсказывает Купер и поднимает штуковину с небольшим углублением. — Если, конечно, вы не собираетесь размять свои блины в пюре. — Он подается вперед, внимательно приглядывается: — Да нет, зубы у вас, похоже, на месте.

И как прикажете относиться к подобному подтруниванию? Бог его знает. Однако ложку Митч отодвигает подальше.

— Интересно, зачем это нам дали по две вилки. Не подадут же нам на завтрак салат? — Купер берет ту вилку, что поменьше, и тоже откладывает в сторону. — Вот так. Все, что нам понадобится, — это вилка и нож.

Вилка. Нож. Теперь Митч вспомнил. По штуке в каждую руку. А пользоваться ими он еще умеет?

— Сегодня у нас блинчики, — сообщает Купер. — А тесто они замешивают сами, на пахте. Добрая рождественская традиция.

— Сегодня Рождество?

— Не сегодня. Завтра. Но в сочельнике есть нечто особенное, не правда ли? Предвкушение, надежда на будущее.

Митч, вообще-то, не знает, что такого особенного в сочельнике. И понятия не имеет, что он должен предвкушать, если, по словам Купера, главное в празднике — предвкушение. И все же что-то шевельнулось в душе, Митчу вдруг ужасно захотелось… Захотелось страстно, отчаянно, но — чего? Нет, не вспомнить. Словно так долго ждет, что уже и позабыл, чего, собственно, дожидается.

В животе у Митча урчит. Наверное, он голоден. Наверное, это он блинов ждет.

— Моя жена работала в придорожном кафе, — сообщает Митч и сам удивляется неожиданному воспоминанию. — Она пекла совершенно потрясающие блины на пахте.

— Я их помню, — с улыбкой кивает Купер. — В те времена мы не моргнув глазом изводили на стопку оладий целую пачку масла. Настоящего масла! А не этого поддельного маргарина.

Митч так и видит золотые кусочки чистого сливочного масла. Как они плавятся, точь-в-точь маленькие шарики мороженого, оставляя теплую дорожку на блинах с хрустящими краешками. Митч улыбается:

— Красота!

— Мне еще не доводилось слышать, чтобы кто-то говорил про блины «красота», ну да ладно. — Купер пожимает плечами.

— Да не блины! — Митч смеется хрипло, будто кашляет, зато от души. — Женщина. Она была красивой.

Купер кивает, но взгляд колючий.

— Да, она была хорошенькой.

— Вы знаете мою жену?

— Знал, — мягко уточняет Купер. — Она скончалась много лет назад, Митч.

Митч мнет вспотевшими ладонями ткань своих брюк. Конечно, он это знает. Знает, что ее нет. Но на мгновение она встает у него перед глазами. Стройные бедра под белым фартуком, глаза, сверкающие огнем и льдом. И за словом она в карман не лезла. Митча охватывает неясное беспокойство, легкое чувство стыда. Из-за этого чувства он одновременно любит и ненавидит женщину, прошедшую по самому краешку его разбитой памяти.

Кажется, он сейчас заплачет. Только этого не хватало! Что-то подсказывает ему, что мужчины не плачут. И он не должен плакать. Мозоли на ладонях, шрамы на плечах — разве не доказательства, что он настоящий мужчина… был настоящим мужчиной. Мужчиной, который презирал хлюпиков. Митч быстро моргает, шмыгает носом.

— Что вы помните о жене? — деликатно интересуется Купер.

— Руки у нее были красивые. — Митч думает о ее тонких пальцах, и уголки губ у него приподнимаются. — На работе волосы назад убирала… сережки болтаются, и шея длинная. Еще смеялась так, что любо-дорого.

— Это верно, хорошо смеялась.

Митч мрачнеет:

— Только она редко смеялась.

— Почему так?

— Не могла. Украли у нее радость.

Это правда. Но Митч не может объяснить, что случилось, почему его жена стала такой. Она была красивой и бессердечной. Изломанной и жесткой. От нее исходила злоба, искрящая недобрая энергия. Дотронуться до нее — все равно что до оголенного провода под напряжением.

— Невеселой она была, — тяжело вздохнул Митч.

— Отчего?

— Ее обидели. — Руки на коленях сжались в кулаки. — И как можно было обидеть ребенка?.. — У Митча пресекся голос.

— Уму непостижимо, — тихо отозвался Купер.

— Ее никто по-настоящему не понимал.

— А вы, Митч, понимали?

— Не знаю. Но думаю, я ее любил.

— Я тоже так думаю.

— Она плохо поступала.

— Да, Митч, плохо.

— А я все равно ее любил. — Митч прерывисто вздыхает. — Это было дурно с моей стороны?

Купер через стол наклоняется к нему, и Митч с удивлением замечает, что не только у него самого глаза полны непролитых слез.

— Нет, Митч, конечно, это не было дурно. Каждый человек заслуживает, чтобы его любили.