Сыновний бунт

Бабаевский Семен Петрович

Часть первая

 

 

I

Посмотрим, посмотрим, что оно такое — этот «Сыновний бунт», — подумает иной читатель. — Как-то оно и на слух непривычно, да и вообще непонятно, о чем пойдет речь. Известно, что когда-то на Руси были бунты голодные, соленые, картофельные — это понятно. В старину бунтовали казаки на Дону, были на Кубани кулацкие бунты, и это понятно. Или у А. С. Пушкина: «Опять моя старуха бунтует…» Но почему бунт сыновний? Молодое, новое берет верх над старым? Сыновья восстают против своих родителей? Неумирающая тема отцов и детей?.. Любопытно!..

Было раннее июньское утро, когда грузовик, на котором ехал Иван, поднялся на гору Недреманную. На вершине три дороги скрестились и разбежались в разные стороны: одна пролегла на Татарку, другая, — на Ново-Троицкую, а третья потянулась на Журавли. Иван все время поглядывал именно на ту дорогу, которая серым пояском подпоясала холм и убегала к Журавлям. И как только грузовик повернул на Татарку и, заплакав тормозами, остановился, Иван соскочил на землю и снял с кузова свой поношенный плащ, рулончик плотной, шириной в метр бумаги с притороченными к ней двумя уже бывшими в деле чертежными рейками и объемистый, запудренный пылью чемодан.

— Журавли тут близко, — сказал шофер, прикуривая папиросу. — Вон за теми увалами укрылись.

— Доберусь! — весело ответил Иван. — Теперь я, считай, уже дома!

— Родом-то откуда?

— Да из Журавлей!

— Вот она какая штука… Чей же будешь, парень?

— Ивана Лукича Книги сын. — И смущенно добавил: — И тоже Иван…

— Так я твоего батька знаю! — воскликнул шофер. — Да и кто товарища Книгу не знает? Человек видный, известный… Вот уже сколько годов гремят Журавли! А через чего гремят? Исключительно через Ивана Лукича Книгу. Это каждый тебе скажет! Бедовый председатель, настоящий хозяин. Побольше бы таких, оно и шилось бы людям лучше. И ты думаешь, чем твой батько достиг таких успехов?

— А чем? — поинтересовался Иван.

— Исключительным старанием и хитростью. Ты чего ухмыляешься? Ох, и хитрун твой батя, каких мало! В прошлом году наша автоколонна на хлебовывозе в «Гвардейце» была, нагляделся, как там дело идет. Многие председатели кинулись в разные новшества, начали то коровок у колхозников отбирать и сводить их на общий баз, то зарплату выдавать колхозникам на манер городских жителей… Для наглядности! — Шофер усмехнулся. — А Иван Лукич обмозговал это дело и сказал: рано!. В нынешнюю эпоху колхознику без коровки и без трудодня не прожить. Хитро рассудил! Понимает, что к чему, потому как сам из мужиков. И получилось так, как и говорил Иван Лукич. У соседних колхозов денег на зарплату не хватает, с молоком туго. А у «Гвардейца» твердые трудодни, и какие! Залюбуешься! В них и гроши, и продукты, и там всякие прочие блага, и молочко у людей не переводится, считай, круглый год. — Шофер завел мотор, но не ехал, медлил. — Неужели ты сынок Ивана, Лукича и сам тоже Иван? Верно, обличьем на него малость похож, ей-богу. Да, счастливый ты, парень! Иметь такого батька не всякому суждено. В гости или на побывку?

— Да как сказать? И в гости и по делу…

— Чертишь или рисуешь? — Шофер кивнул на бумагу.

— Умею и чертить и рисовать.

— Так, так… Это хорошо! Поезжай, батька порадуй. Ну, будь здоров, Иван Книга!

Шофер пожал Ивану руку и уехал. Грузовик, покатился с горы, взвихрил завесу пыли и быстро скрылся за поворотом. Иван нарвал травы, обмел ею, как веничком, чемодан. Постоял, глядя на журавлинскую дорогу. На нем были узкие серые брюки, такой же серый, красиво сшитый однобортный пиджак. Заправив в брюки рубашку, потуже подтянув пояс, Иван задумался, не зная, выйти ли ему на бугор или тут подождать попутную машину. «Так я твоего батька знаю, — лезло в голову. — Да и кто товарища Книгу не знает? Бедовый председатель, настоящий хозяин…» В кармане пиджака Иван нащупал хрустевший, сложенный вдвое пакет: лежит ли на месте? Взял чемодан, рулон, кинул на плечо брезентовый плащ и не спеша поднялся на холм.

Взору открылась степь, изломанная холмами и ложбинами. Солнце ещё не взошло, и бледный восток только-только умылся заревым светом. Куда ни глянь, серебро росы горело на влажной траве. Небо было высокое, синее и чистое, как отлично промытое и протертое стекло. В низине дремал туман — протянулась в метре от земли сизая, прозрачная стежечка шелка.

Утреннюю тишину старательно будили невидимые птицы. И в траве и в небесах на все лады заливались тысячи голосов, а где-то совсем близко тягуче и тревожно, как бы силясь поглотить птичий гомон, шумел водопад. Иван прислушался и невольно улыбнулся. Странно и непривычно: на Недреманной — и водопад! Да тут, бывало, и паршивого родничка не сыщешь. Иван присел на влажную траву, прислушался. Да, точно, вода спорила с птичьими голосами. Шум её был тягучий, какой бывает вблизи гидротурбины или на водяной мельнице. И снова улыбнулся Иван, а улыбнулся оттого, что он-то хорошо знал: и что это за шум и откуда он здесь возник. Знал, что там, за Недреманной, в каменных кручах, бурлила Кубань, а тут, на степной стороне Недреманной, вдруг образовались истоки Егорлыка, и в отвесных берегах шапкой пены белела и бурлила чаша кубанской воды…

 

II

«Истоки Егорлыка…», «чаша кубанской воды…». Сказать так, не поясняя, какой смысл таили в себе эти слова, — значит, ничего не сказать. Людям, никогда здесь не бывавшим и ничего не ведающим о том, как и когда бедная водой речонка Егорлык породнилась с водообильной Кубанью, — им, разумеется, никогда не понять, что означают слова «чаша кубанской воды» и «истоки Егорлыка». Так что пусть наш Иван покамест посидит на холме Недреманной, отдохнет и послушает новорожденную песню; или пусть подойдет к самой чаше кубанской воды и ощутит прохладу, какая бывает твлько в ущелье. Мы же тем временем хоть вкратце поясним, что оно такое — «истоки Егорлыка» и «чаша кубанской воды».

По совести говоря, до недавнего времени истоков у Егорлыка вообще не было, как у всякого бедняка не бывает источников дохода. Буерачное, сморщенное дно этой речонки, петляя и выписывая восьмерки и кренделя, испокон веков бороздило ставропольскую равнину, и где было ему начало и где конец, никто толком не знал. Не знали люди об этом только потому, что Егорлык — степная речка-времянка, и какой же смысл интересоваться её истоками? Жителям окрестных сел было известно лишь то, что по весне, в пору таяния снега, когда мутная, согнанная солнцем с гор и пригорков вода тысячами ручейков устремлялась в низину, Егорлык жадно подхватывал эту шальную воду, быстро наполнял ею свои иссохшие, потрескавшиеся берега, ненасытно впитывал влагу и оживал: блестел на солнце и молодо шумел на заре, по-речному грозно и протяжно. А в иной день расходился не на шутку, как настоящий забияка: там затапливал низину, поднимал прошлогодние копенки сена, и они шапками покачивались на волне; там срывал мосток, и доски, бревна неслись по реке, на повороте бились о кручу, пугая щуров и сусликов; там заливал кошару или подмывал берег, и огромный кусок земли падал в воду, тяжким вздохом отзываясь в степи. И вся эта широкая панорама разлива, и сорванные мостки, и сам вздох свалившейся кручи как бы говорили: «Ой, ой, могучая река, Егорлык!»

Такая веселая, разгульная жизнь длилась с месяц или два, не больше. Когда же наступал зной и под палящим солнцем ложились на землю каспийские суховеи, Егорлык умирал тихо и безропотно: вода в нем высыхала, дно покрывалось желтой плесенью, выступала на нем горькая соль, открывались пастями трещины, наскоро затканные свежей паутиной, — все живое, что успевало родиться, погибало, и Егорлык умолкал до следующего таяния снега.

Таким было безрадостное прошлое. Теперь же Егорлык — герой! Красивый и полноводный, проносится он по степи, мимо сел и хуторов, извилистой дорогой на Маныч; кое-где даже выходил из берегов, заливал низины, как бы говоря: «Эге-ге! Да вы поглядите на меня, какой я теперь богатый и сильный! Мне нынче все нипочем, — и полью огороды, и напою стада, и могу турбину вращать». И там, где разлились его воды, в тихих и теплых заводях буйно разрослись камыши, встав темно-зелеными гривами. Сюда, в эти камышовые заросли, прилетели на новое жительство дикие утки, нырки, цапли, а однажды явились (видимо, на разведку: нет ли тут, возле Егорлыка, какого-либо моря) две шустрые острокрылые чайки; не нашли моря — и улетели. Ковыль-трава чуяла и близость влаги и прохладу, любовалась плескавшей о берег волной и удивлялась: и что такое приключилось с Егорлыком, и откуда у него столько воды?

Да, ни камышам, ни ковыль-траве, ни даже чайкам-разведчицам никогда не понять, что причиной всему была Кубань. Многие тысячи лет убегала Кубань мимо горы Недреманной, держа путь на Краснодар, хотя все эти годы она чутьем улавливала, что где-то рядом, в каких-нибудь десяти верстах от нее, за горой Недреманной, томился, изнывал от безводья Егорлык — река слабая, удивительно бедная водой, но очень нужная людям. И хотелось Кубани прийти на помощь своему попавшему в беду ставропольскому брату. Но как? Как взобраться на такую высоченную гору? Где взять сил?

Помогли люди. Пришли сюда тысячи. — с ломами и лопатами, с грабарками и кирками. Поднялись над Недреманной красочные, высотой в шесть метров буквы: «Пойдет вода Кубань-реки, куда велят большевики». И ещё люди сказали: не надо воде взбираться на гору, это не её дело. Люди нашли ей удобную дорогу — прорыли новое русло и подвели его до самой Недреманной, Потом начали долбить гору. Получились великолепные ворота. И когда эту темную и сырую дыру одели в бетон, она стала напоминать тоннель метро. Так и казалось, что вот-вот со свистом и ветром ворвутся сюда ярко-голубые вагоны… Однако не вагоны пошли в тоннель, а вода. Она не пошла, а хлынула. Шагнула, и каким шагом: торопливо, охотно, точно давно поджидала этого часа; видно, Кубань волновалась с непривычки, даже побаивалась, как бы вдруг снова не закрыли для нее эти просторные ворота через Недреманную… Но ворота остались открытыми навсегда, дорога к горе протянулась на семь километров. У входного портала вскипал вспененный гребень, вода теплая, согретая солнцем, с клекотом вливалась в тоннель, а выходила из него студеной, как из ледника.

И вот тут-то, на степной стороне Недреманной, и открылось настоящее чудо! На отлогом склоне, там, где веками лежали исписанные сусличьими норками, выжженные солнцем камни, не какой-то там фонтанчик или ручеек сочился из земли, а неслась из тоннеля полноводная, как будто выхваченная из гор, бурная река. Древняя соседка Егорлыка щедро напоила его водой и спасла от смерти. Один врач, проезжая в этих местах и любуясь полноводным Егорлыком, сравнил происшедшее с переливанием крови больному.

Мощный клокочущий поток, вырвавшись из горы, рассекал надвое старое русло Егорлыка. Левая его часть, та, что тянулась к Ново-Троицкой, и дальше на Журавли, и на Птичье, и затем к Манычу, бурлила половодьем, полная сил и жизни; Правая же сторона, та, что поднималась к Татарке, по-прежнему была мертва и своими кочками и морщинами напоминала сухожилие —. потянулось по полю, среди полыни и будяков, сизое солончаковое дно, даже самая неприхотливая травка не кустилась на нем. А ведь вода вот она, рукой подать! Перед тем как влиться в Егорлык, она последние сотни метров катилась по бетонному, наподобие совка, концевому сбросу. Совок поставлен уклоном, и поток, думая, что снова летит со скалы, устремлялся вниз так, что на метр взлетала водяная пыль. Прикоснувшись к Егорлыку, вода с яростью разрыла глинистую почву, раздвинула, точно ножом, срезанные берега и образовала просторный котлован, похожий на огромную чашу. Если смотреть на эту чашу кубанской воды с горы, то невольно кажется, будто какой-то невидимый великан пришел сюда с опаленной зноем степи и подставил ковшом сложенную пригоршню, боясь, как бы не разбрызгалась, не расплескалась дорогая и долгожданная влага.

 

III

Знаю, знаю, не перевелись и никогда не переведутся нетерпеливые читатели. Зачем же, говорят они, так подробно описывать какую-то мало кому известную речку и то, как родились в степи слова «чаша кубанской воды» и «истоки Егорлыка»? То, что безводная в прошлом речка так удачно породнилась с Кубанью, — это хорошо, и пусть кубанская вода и течет себе по степи и приносит людям радость. Нам же подавай главное: что случилось с тем парнем по имени Иван Книга, с которым мы познакомились на горе Недреманной. По всему видно, молодой Иван Книга и есть главный герой романа, а раз это так, то нужно сразу же пояснить, положительный это герой или отрицательный. Значит, необходимо неотступно следовать за ним и как можно обстоятельнее поведать: и чем он занимается, этот Иван Книга, и давно ли он не был в родном селе, а если давно, то почему, по какой причине — служил ли в армии или учился? Если же он в самом деле сын прославленного Ивана Лукича Книги, то для какой цели везет с собой и бумагу и чертежные рейки, почему шоферу сказал, что едет в Журавли «и в гости и по делу», и при этом на лице у него не было и тени радости. Можно предположить, что в Журавлях у него есть какие-то дела, но тогда надо сказать, какие именно дела, и какая у него профессия, и почему он сказал: «Умею и чертить и рисовать». Необходимо сказать также и о том, не доводится ли Иван, случаем, родственником знаменитому Василию Ивановичу Книге, генералу-ставропольцу, уроженцу села Митрофановки.

И ещё скажут, что надо подумать о молодых и любознательных читательницах, которые с первой же страницы непременно хотят знать: и сколько лет Ивану, и красив ли он собой, а главное, женат или не женат. Если же молод, красив и, паче чаяния, ещё холост, то намерен ли жениться в Журавлях и есть ли у него на примете невеста…

Вопросов, разумеется, может набраться уйма. Ответить же на них сразу нелегко. Легко лишь сказать, что ставропольский генерал Василий Иванович Книга и наш Иван не родственники, а однофамильцы; что Иван Книга сейчас в самой завидной поре молодости: в этом году отцвела и отшумела его двадцать седьмая весна; что человек он и образованный и, безусловно, порядочный, на него не только можно во всем положиться, но в таких вещах, как честность, трудолюбие, Иван может служить и примером; что в Журавлях Иван не был девять лет и едет не в гости к своему знаменитому батьке, а действительно по делу, и к тому же по весьма для него важному. Видимо, шоферу он сказал так неопределенно потому, что дело его в Журавлях было несколько необычное: оно касалось его будущей дипломной работы.

Охотно отвечаю тем любознательным читательницам, которые интересуются семейным положением Ивана и его внешними достоинствами. Отвечу без обиняков и совершенно точно: нет, красотой Иван не блистал, именно той красотой, которая чаще всего бросается в глаза влюбчивым девушкам. Худощав от природы, высок ростом, лицо скуластое, неулыбчивое. Правда, когда-то журавлинские девушки, одноклассницы Ивана, находили, что Ванюшка Книга «вообще паренек симпатичный». Особенно привлекательны — у Ивана были глаза: голубые и с поволокой, точно такие, как у его матери Василисы. Ксюша Короткова, которая ещё в девятом классе дружила с Иваном, как-то сквозь смех сказала ему: «Ваня, наверное, твои глаза предназначались для девушки, а достались парню…» И ещё надобно прибавить: Иван пока ещё не женат. Почему? Кто же его знает! Даже те, кто знаком с Иваном близко, расходятся на этот счет во мнениях: одни говорят, что после окончания десятого класса жизнь у него была трудная, не до женитьбы; другие же считают, что нелегкая жизнь тут ни при чем, а что в любовных делах Иван слишком привередлив, никак не может найти по душе и по своему характеру подругу жизни. Справедливости ради следует заметить: был Иван излишне самолюбив, не в меру горяч и не в меру вспыльчив — эта черта характера пришла от отца.

Сложнее и труднее рассказать о том, почему Иван так долго не был в Журавлях, и где он эти годы странствовал, и почему вдруг решил навестить родное село, и что это за дипломная работа, и почему её надобно готовить не в институте, а именно в Журавлях.

Чтобы поведать обо всем поподробнее, нам придется начать наш рассказ издалека, с того самого момента, когда отцовская плетка погуляла по Ивановой спине и когда Иван опрометью, как в пропасть, бросился в Егорлык, а затем на протяжении девяти лет… Нет, нет, не станем забегать наперед. Пусть наш Иван ещё посидит часок-другой возле истоков Егорлыка и пусть вволю налюбуется вспененной чашей кубанской воды, а мы тем временем не спеша расскажем все по порядку.

 

IV

Жил в Журавлях светлоусый, молодцеватой выправки бригадир тракторного отряда — самый младший сын Луки Книги. По-уличному звали его Ванька Книжка. И жил он, собственно, не в Журавлях, а в степи — с весны и до поздней осени. Выл он весельчак, шутник, а вдобавок ещё и гармонист. Умел и сплясать и песню спеть. И ещё знали: любил тот светлоусый Ванька Книжка поухаживать за журавлинскими вдовушками. Частенько, приезжая со степи на мотоцикле, Иван никак не мог попасть в свой дом. Василиса извелась, измучилась. Не могла понять, что с мужем поделалось. Зимними вечерами, бывало, когда трактора ставились на ремонт, Иван брал гармонь-двухрядку и уходил из дому.

— Куда ты, Лукич? — спрашивала Василиса.

— Пойду немного развеюсь.

— Опять к бабам?

— А я к ним не хожу. И откуда ты взяла, что я к ним хожу? Загляну к Илюшке Казанкову.

Заглядывал же не к Илюшке Казанкову, а к вдове Анисье. Выходил оттуда пошатываясь. Шел по улице, играл на гармони, горланил песни. «Поглядите, бабоньки, Ванюшка Книжка веселится. Ох, несчастная Васюта!..» Нагулявшись вволю, он, как побитый, на рассвете заявлялся домой, обнимал заплаканную Василису и сам плакал. Пьяно шмыгал носом, говорил:

— Скушно, Васюта! Силы некуда приложить… Пойми это, казачка моя суровая!

— А я, Лукич, давно все поняла, — с трудом выговорила Василиса. — Ты эти свои силы к чужим бабам прилаживаешь. Водку хлещё шь, песни орешь под гармонь. Стыда у тебя, Лукич, нету. Ить ты же не парубок, тебе не двадцать годков. Ить у тебя дети взрослые, внук растет.

— А отчего пью? Отчего гуляю? Можешь это понять, Васюта?

— Что тут хитрого и непонятного? С жиру бесишься, Лукич! Тебя бы самого, бугая эдакого, запрячь в плуг…

— И ты, жена, меня не понимаешь. — Упала Васютке на грудь тяжелая голова. — Я хохол, степняк, а ты казачка, ты умная. Рассуди, Васюта, подсоби… Ну, скажи по совести, что это у меня за жизнь? Зима пришла — ставлю машины на ремонт, весна подоспела — тороплюсь в степь, Пашу, сею, убираю — и так из года в год. И ежели б из этого польза была! Я стараюсь, ночи не сплю, а какой получается толк? Никакого! Машины бью — сколько их тут при мне износилось! — а колхозы как были бедными, малокровными да хилыми, такими они и остались… — Да разве ты в этом виноват?

— А кто?

— Председатели. Их люди назначили, и пусть они…

— Да когда же это кончится, Васюта! — крикнул Иван. — Ведь эта бедность сидит у меня в печенках. Сосет, и как больно сосет, можешь ты это понять? Мне так и видится, что не кто другой, а я тут виноват… Пашу, сею, а люди не могут разбогатеть… Ить это же позор для колхозов! Жить в такой нужде, за труд получать так мало? Да что же это такое, а?

— Ну, ляг, Лукич, ну, усни. Без тебя разберутся. В район новый секретарь райкома приехал. Говорят, и молодой и бедовый. Из военных — не то бывший генерал, не то полковник. Вот ты бы с ним, Ваня, потолковал.

— Кто он? Как фамилия?

— Кажись, Скуратов… Гришка вчера в газете читал.

— Скуратов? — Иван Лукич усмехнулся. — Был у меня друг верный на войне. Тоже Скуратов. Степан Петрович. Может, это он сюда заявился? Так нет, это другой. Тот Скуратов в армии остался.

Иван Лукич снял пиджак, стянул мокрые сапоги. В промокших шерстяных носках подошел к умывальнику, намочил голову. Василиса подала ему полотенце. Когда он лежал в кровати, она взяла гребенку и старательно расчесала его светлые, ещё не тронутые сединой волосы. Приподняла голову, причесала и затылок, затем покрутила мужнины усы и, смеясь, сказала:

— Ой, Ваня! Что-то твоя белая чуприна так рано поредела. Бегаешь по чужим хатам, вот и стареешь. И усы у тебя стали клочкастые, не такие шелковистые, как прежде…

Иван Лукич не ответил. Лег на живот, накрыл голову подушкой и уснул.

 

V

Однажды поздно ночью Иван Лукич вышел со двора вдовы Анисьи и направился домой. Был он хмельной, напевал какую-то песенку и не замечал, что следом за ним, возвращаясь со школьного вечера, где ему вручили аттестат зрелости, шел сын Иван. Сильным ударом ноги Иван Лукич распахнул дверь, шумно вошел в хату. И в ту минуту, когда он поднял кулаки над перепуганной насмерть женой, Иван кошкой прыгнул на него, так что Иван Лукич покачнулся и чуть было не упал. Не успел оглянуться или тряхнуть плечами, а руки его будто потянула судорога, и они были скручены за спиной, да так проворно и так мастерски, точно их сдавили там тисками.

— Мамо! Бегите, мамо! — крикнул Иван. — В Совет бегите!

Не верилось Ивану Лукичу, чтобы сын Иван, этот обычно молчаливый, послушный юноша, мог решиться на отце испробовать свою зрелость. Да и откуда у школяра взялись и такая хватка, и такая смелость? Неужели он, дурень, не понимает, на кого поднял руки? Иван Лукич стоял и думал, что же ему надо делать. Усы обвисли, глаза налились кровью. Сбросить этого смельчака так, чтобы улетел за окно? Или пусть ещё повисит у батька на спине, пусть дите малость потешится? Посапывая и наливаясь злобой, Иван Лукич чувствовал на своей спине молодое, горячее тело, а на затылке — тревожное, прерывающееся дыхание. «Ну, ну, отдышись, скворец, успокойся, — думал Иван Лукич. — Зараз я тебя проучу, будешь знать, как липнуть на батькову спину».

Всхлипывая и с мольбой глядя на сына и на мужа, Василиса заметалась по хате, выбежала в сенцы и, боясь, как бы Иван Лукич не прибил сына, сразу же вернулась.

— Ваня, сынок, — сквозь слезы говорила она, — отцепись от батька… Он тебя убьет, Ваня!..

— Василиса! — крикнул Иван Лукич. — Не жалей сыночка, а скажи, зачем по ночам меня разыскиваешь? Я никому не подчиняюсь! Слышишь? Никому!

— Да я, Лукич, и не разыскивала. Я только пошла к Анисье, чтоб узнать…

— Узнать? Что узнать?!

Иван Лукич стонал от обиды и, с трудом сдерживая вскипевшую в груди злость на сына, тряхнул плечами. Думал, что Иван отлетит, как летит с плеча грузчика мешок, а он сильнее клеща впился во взмокшую спину отца. Тогда, багровея и кося на жену налитые кровью глаза, Иван Лукич заскрежетал зубами и так рванулся, что хрустнули кости, а сбросить Ивана все же не смог… Казалось, прирос к спине…

— Ну, ну, брось эти штучки, школяр! — прохрипел Иван Лукич, тяжело, со стоном дыша. — Пусти, а то прибью, как щенка!

— Убегай, Ваня, убегай от него! — просила Василиса, — Ты же все одно его не усмиришь, Ваня…

— Не отпущу, батя, — сдерживая дыхание, сказал Иван. И не вырывайтесь и не злитесь батя…

— Это как же тебя понимать? — через силу, как больной, усмехнулся. — Да ты что, чертов хлопец, сдурел? Ты чего от меня хочешь?

— Дайте, батя, слово, что не будете ходить к Анисье и что мать и пальцем не тронете.

— И ты туда, молокосос! Приказывать батьке?

— Это, батя, только просьба.

— Учить меня? Да где это ты ума набрался, чертов сын! В комсомоле или в школе?

— Дайте слово, батя. Дадите—отпущу…

— Лукич, дай ему то слово, — умоляла Василиса. — Или тебе жалко? Вот схватились, горе с вами!..

— Какое там ещё слово?

— Обыкновенное, батя.

— Да ты кто такой? — Иван Лукич уронил чубатую голову, мрачное усатое лицо заливал пот. — Знать, тебе требуется мое слово? Ишь чего захотел! — И болезненно усмехнулся. — Да разве без моих слов не бачишь: остыл я уже, охолонул. — Снова горестно усмехнулся, покачал головой. — А здорово отрезвил меня, Иван! Насчет Анисьи тоже скажу… Хотя и не понять тебе, молод ещё. Разве я сам туда хожу? Ноги туда меня носят. Я и не хочу, а они несут. Ну, пусти! Долго будешь меня мучить? Эх, Иван, Иван, и какой же ты растешь железный и безжалостный! Ну, хватит, побаловался — и разжимай свои клещи! Ни стыда у тебя, ни жалости. Василиса, уйми ты этого задиру!

— Сынок, успокойся, не надо. Отпусти, он же тебе батько…

Иван был молод и в житейских делах неопытен. К тому же, как все дети, он любил своего отца, и если бы не нужно было заступаться за мать, то никогда бы — н не стал меряться с ним силой. И ему вдруг стало так жалко отца и так обидно за свой поступок, что он расцепил уже онемевшие руки и хотел уйти, чтобы никого не видеть. И как он потом раскаивался и как ругал себя!..

Случилось же то, чего Иван никак не ждал. Не успел он сделать и шагу, как Иван Лукич схватил со стенки плеть со свинцовым наконечником и полоснул ею по Ивановой спине. Лопнула рубашка, будто её располосовали ножом, вздулся кровяной рубец, и плетка засвистела в воздухе. Василиса запричитала таким перепуганным, визгливым голосом, что в соседней комнате проснулись старший сын Григорий и невестка Галина. Не понимая, что случилось, они замерли на пороге как раз в тот момент, когда Иван, не в силах вытерпеть ожога свинца, выскочил в окно и бросился наутек. Иван Лукич, распалясь, с удивительным проворством погнался за сыном. Следом побежал, в майке и в трусах, Григорий. В это время младший сын, тринадцатилетний школьник Алеша испуганный и бледный, как стенка, стоял на пороге в одних трусиках и весь дрожал.

— Мамо… что тут такое?

— Спи, спи, сынок! Это тебя не касается… Василиса прижала к себе мальчика и ещё сильнее залилась слезами.

— Беги, Галя, беги к ним! — говорила Василиса. — Беги, а то он его убьет.

Погоня длилась недолго. Иван Лукич перепрыгнул соседскую изгородь и побежал напрямик по огородам. Хотел на углу следующей улицы перерезать Ивану дорогу и не успел. Иван что есть сил промчался мимо. Иван Лукич успел достать его спину плеткой, и он бы догнал Ивана, если бы не Егорлык. Подлетев к отвесной круче и не замедляя бег, Иван бросился в страшно черневшую воду и поплыл на ту сторону. Иван Лукич подбежал к круче и, тяжело дыша, хотел было поспешно снять одежду и продолжать преследование беглеца. Но тут подоспел Григорий. Он схватил отца, начал уговаривать, взял у него плетку. Иван Лукич отдышался и опомнился. Сел на кручу, закурил. Рядом сидел Григорий. Там, где темнел камыш, булькала вода.

— Гриша, — сказал Иван Лукич, — крикни ему, чтоб вернулся…

— Ваня! Вернись, Ваня! — сильным голосом позвал Григорий. — Плыви сюда, Ваня!

Иван не откликнулся. Было тихо. Иван Лукич и Григорий посидели ещё немного и молча пошли домой.

 

VI

Сердце сжимали стыд и обида, и было так горько думать о случившемся, что Иван Лукич ни на минуту не мог оставаться дома. Не мог смотреть в глаза жене, не хотел не только говорить, но даже думать об Иване. Не заходя в хату, он завел стоящий у порога мотоцикл и умчался в бригаду. Степь уже светлела, созревали, белели хлеба, и на каждом колоске серебрились росинки. Проселочная дорога лежала через пшеницу. Иван Лукич ехал быстро. Свежий ветер бил в лицо, залетал под рубашку, пузырем надувал её за спиной. Бригадный вагон, зеленея крышей, все так же одиноко маячил в степи. Двери в нем распахнуты, на видневшихся двухъярусных нарах сладко коротали ночь рулевые. Не спал только старик водовоз Чухнов. Уснул рано и уже выспался. Лежал под бричкой на старенькой полости. Поднял голову и спросил:

— Иван Лукич, чего такой сумрачный? Или заболел, или жинка из дому выгнала?

— Ни то и ни другое, — сухо ответил Иван Лукич. — Где бы мне поспать Часок, Корней Онуфриевич?

— Возле себя рядом положить не могу, — ответил Чухнов. — Зараз буду запрягать быков да побыстрее доставлю воды, а то трактористам и умыться нечем. Ты забирайся под вагон — сильно удобное место! Возьми мою полстинку, мягкая, прямо как перина.

— Опять у тебя воды нету, водовоз?

— Не поспеваю, Иван Лукич, доставлять: сильный расход ведут твои хлопцы, — жаловался Чухнов. — Вчера вечером такой душ устроили, что беда! И все твой Илюшка Казанков воду разливает. Пей-лей, воды в Егорлыке много!

Иван Лукич взял полость и полез под вагон. Умащиваясь там, говорил:

— Илюшка — мой заместитель, и ты, дед, действия его не критикуй. Сколько разов тебе говорил… Побыстрее привези воды, разбуди Илюшку и скажи ему от меня, чтобы послал четыре машины за комбайнами. Меня пусть не будят.

Лег на живот, раскинул руки… Ивану Лукичу показалось, что он только-только прикоснулся щекой к колючей полости, а его кто-то уже тянул за ноги, тянул и кричал:

— Так вот я где тебя поймал, Ваня! Ну, проснись, бригадир! Эх ты, сонный вояка! Да открой глаза, Ваня!

Ей-ей, такое может случиться только во сне, И Иван Лукич, выбираясь из-под вагона, думал, что все ещё спит и сквозь сон слышит знакомый голос. Выпрямился и увидел будто знакомого и будто незнакомого человека в штатском костюме, в старенькой кепчонке. Как же он не похож на того подтянутого, стройного Скуратова, какого знал и любил Иван Лукич!

— Степан? Ты?

— Не признал?

Протирая глаза и улыбаясь, Иван Лукич всё ещё не верил, что перед ним стоял тот самый Степан Скуратов, с кем довелось пройти по трудным военным дорогам. И как только друзья, волнуясь и не в силах сказать друг другу слова, обнялись, земля под ними точно пошатнулась, и уже не стало ни вагончика, ни степного простора. Мысли их обратились к войне, и боевые походы, как живые, встали перед глазами.

— Так, значит, это ты теперь у нас секретарь райкома? — спросил Иван Лукич, блестя заслезившимися от радости глазами,

— Я… А что?

— Да как-то не верится. То батареей командовал, а теперь районом. — Расправил усы и с грустью добавил: — Трудное у нас тут положение, Степан. Бедность засасывает, как трясина. Как же ты заявился сюда? Откуда? Хоть бы письмо прислал…

— Демобилизовался я следом за тобой. Попал на учебу, на высшие партийные курсы. После курсов работал в Ростовской области, инструктором обкома. Теперь вот к вам пожаловал… Ну, а ты как живешь, Ваня?

— Как живу? — Иван Лукич протянул другу кисет. — Кури. Батарея у нас тут подходящая, а стреляем, Степа, без всякой наводки, а так, куда бог пошлет…

— Это как же понимать?

— А так вот. Поживешь — поймешь, товарищ гвардии лейтенант, сам поймешь. Вот я из года в год пашу да сею, убираю хлеба и заново пашу и сею. Машины порчу и ремонтирую, снова порчу и ремонтирую, а толку из всего этого ни на грош. На моем попечении семь колхозиков. Вот я у них заглавный пахарь. Но ты, Степан, приглядись к ним, вникни в хозяйство. Как же они, бедняги, оплошали!

— Начинаю, Ваня, приглядываться. — Скуратов обнял друга и улыбнулся. — А что у тебя случилось с сыном?

— Уже дознался?

— Случайно. Заехал к тебе домой и…

— Василиса пожаловалась?

— Нет, не жаловалась. Просто рассказала. Ну, чего мы стоим как два столба? Давай посидим. Вот хоть бы на этом дышле.

Подошли к короткому, суковатому дышлу и не сели. Иван Лукич курил и отводил глаза. Молчал и Скуратов, и молчание это обоим было и неприятным и тягостным.

— Ну что там у меня дома? — спросил Иван Лукич, не поднимая головы. — Не узнал, Иван вернулся?

— В Журавлях-то я был рано утром. Хочешь, пошлю шофера? Пока мы поговорим, он слетает в Журавли и узнает…

— Обойдемся. — Иван Лукич сел на дышло, тяжело вздохнул. — Вот, Степан, какой сынок у меня вырос. На батька кидается. Старший, Григорий, ничего, смирный, трактористом работает. Младший, Алешка, тот ещё дите. — И горько усмехнулся. — Поглядел бы, как он руки мои за спину завернул и как прилип ко мне… Это же смех и горе, Степа! Родной сын батьке руки заламывает… И откуда такая силища? В борцы бы ему податься, что ли?

— Вырос, силы набрался.

— Оно-то так, может, и обычное, верно, — задумчиво проговорил Иван Лукич. — Да только нехорошо получилось. Или я сильно обозлился, или дюже был выпивши. Я же его, этого упрямца, на всю жизнь обидел.

— Ничего, Иван, не горюй, — успокаивал Скуратов. — Сын вернется, вы помиритесь. Вообще, скажу тебе, как другу, сын твой поступил правильно. Он же за мать заступился. И он непременно вернется. Только ты поговори с ним по-отцовски.

— Хорошо, ежели б вернулся…

Иван вернулся домой, но ненадолго. В тот час, когда Скуратов и Иван Лукич сидели на дышле и беседовали, Иван, крадучись по огороду, подошел к хате и взглянул в окно. В хате была одна Василиса. Открыла двери, обняла сына и расплакалась. Иван сказал, что пришел попрощаться с матерью. Он переоделся, взял нужные документы, харчи на дорогу, одежду и, обнимая тихо всхлипывающую мать, сказал:

— Не плачьте, мамо, и не отговаривайте. Раз я решил уйти, то уйду. Все одно с батьком мне не ужиться. Да уже я и не маленький. Как-нибудь проживу…

Заливаясь слезами, Василиса проводила сына до ворот. Иван ушел тем переулком, который вел в степь, на тракт, лежавший за Журавлями. Василиса, плача, ещё долго стояла у ворот и смотрела вслед Ивану ничего не видящими глазами.

 

VII

Рано Иван Лукич Книга подружился с тракторами. ещё до войны, работая рулевым, лет восемь исправно пахал журавлинские земли, боронил их, засевал пшеницей, убирал хлеба. В войну был артиллеристом в гвардейской дивизии, там и встретился со Скуратовым. Вернулся в Журавли с гвардейским знаком и с двумя рядами, боевых орденов и медалей на груди. Гвардейцу доверили отряд из десяти гусеничных машин. И снова та же журавлинская равнинная степь, и снова с ещё большим старанием Иван Лукич пахал, боронил, сеял, убирал. Его машины гуляли по полям семи небольших колхозов. Три были в Журавлях, а четыре на хуторах. Назывались колхозы красиво, даже величественно: и «Заре навстречу», и «Великий перелом», и «Ставропольский сеятель», и «Вперед, к победе», и «Маяк коммунизма». Но бедность, как на грех, у всех была одинаковая, и это-то и причиняло постоянную боль Ивану Лукичу Книге.

Как-то Корней Онуфриевич Чухнов, ещё в первую осень после войны, на зорьке привез бочку воды и, видя бригадира уже на ногах, сказал:

— Не спится, Лукич?

— Думки, дедусь, не дают уснуть.

— И какие могут быть думки, когда за тебя техника действует. Ты спи себе спокойно, а машины пусть трудятся. Другое дело — быки: пока доедешь на них, так столько разных думок налезет в голову. — Старик хитро скосил колкие глаза. — И вот, Иван Лукич, через это хочу у тебя спросить про одну свою важную думку…

— Опять со старухой не поладил?

— Старуха — это вопрос мой, личный. Тут горестей больших нету.

— Почему ко мне обращаешься с вопросом?

— Потому, Иван Лукич, что человек ты бывалый, из гвардии. Так что рассуди и поясни мне ту причину: почему наше хлеборобство так сильно бедствует? Будто и машины есть, и, сказать, всякая активность на собраниях имеется… Так почему же мы из года в год и ту светлую зарю не можем повстречать, и вперед к победе не двигаемся, и никакого такого великого перелома нема? Отчего, скажи?

— Значит, плохо работаете.

— Так все говорят… Значит, и ты ни шута не знаешь. Тогда я тебе поясню, пахарь. Все наши болячки и горести от безводья. Тут даже твоих коньков нечем вдоволь попоить. Слыхал, скоро на нас Кубань пойдет? Вот тогда заживем!

Мысль старика Чухнова запала в душу. Вначале Иван Книга думал, что и в самом деле всему виной было безводье. Реки нет, дожди перепадают редко, в прудах вода пересыхает ещё в мае. Но через год к журавлинским берегам пришла кубанская вода, а бедность не отступила, не исчезла, и колхозы все так же не сводили концы с концами. ещё более опечалило Ивана Лукича то, что жизнь на хуторах, да и в Журавлях, была замкнута, обособленна. Жили каждый для себя, закрывщись в своей хате. К тому же председатели семи колхозов постоянно ссорились друг с другом. Дело доходило до того, что один колхоз воровал у другого сено или солому, а то и угонял либо корову, либо с десяток овец. Их мирили и народный суд, и бюро райкома партии, а помирить никак не могли. «Может, то зло таится не в безводье, а в них, в этих неразумных председателях? — мучительно думал Иван Лукич. — Хозяева-то они никудышные, а без хозяина, как это говорится, и хата в слезах…» Но председатели были не вечны, их сменяли и заменяли другими, а колхозы по-прежнему были опутаны, как сетями, все теми же нехватками и неполадками: к концу года опять не было ни денег в банке, ни зерна в амбарах, ни кормов на фермах.

По весне, как только снег сползал с пригорков, гусеничные машины шумно покидали Журавли. Ложились по раскисшей дороге рубчатые следы гусениц. Мощный гул моторов будил степь. И вот уже крылато чернела пахота. Засевали землю всю, до последнего клочка. Пошли теплые дожди, на неделю обложили тучами небо. Зеленели, быстро поднимались всходы. Грело солнце так ласково, как никогда оно ещё не грело, и земля, принимая влагу и тепло, парила и парила по утрам. На сердце было тоже тепло и радостно. «Ну, — думал Иван Лукич, — хватит, отмучились! Теперь, после такой небесной благодати, посевы попрут… Вырастут хлеба, и жизнь на хуторах малость приободрится». Но приходила осень, пасмурная, дождливая, наступала и зима, катились по степи вместе с шапками курая колючие и злые метели, и все повторялось сызнова…

В тот год, когда от него ушел сын, Иван Лукич и вовсе обозлился. Пил чаще обычного, гармонь не выпускал из рук. Однажды, опохмелясь, он сел на мотоцикл и укатил в степь. Стояла осень, пасмурная, холодная. Старик Корней Чухнов только что привез воду и отпрягал быков. Иван Лукич поставил возле брички мотоцикл, взял оторопевшего водовоза за грудки и усадил на дышло.

— Ну, дедусь, при чем тут безводье?

— Не дури, не хватай меня за грудки!

— Опять же на трудодни нечего делить?

— Нечего… А чего ты на меня, кобелюка, кидаешься? Я тебе воду исправно подвожу. Чего тебе ещё?

— Сядьте, Корней Онуфриевич, и отдохните. — Иван Лукич усадил старика. — Так до каких же пор, дедусь, будет твориться в нашей жизни такая чертовщина? Люди стараются, горбину гнут, а получать им нечего. Сколько может продолжаться такой позор? Неужели так-таки и нельзя расквитаться с бедностью?

— Можно, — испуганно глядя на, Ивака Лукича, сказал старик. — Можно, Ваня. Все можно, ежели захотеть…

— Как? Опять на безводье все свернешь?

— Зачем же?.. Воды зараз у нас много — утопись, и не найдешь… Вчерась я беседовал с кузнецом Яковом Закамышным. Он шину на колесо натягивал, а заодно и беседовал со мной. Такой рассудительный тот Яков и, видать, не дурак. Яков так рассудил: надо, говорит, поквитаться с единоличностью.

— Яков так сказал?

— Вот крест — говорил…

— Колхозам поквитаться с единоличностью? — удивился Иван Лукич. — Дедусь, а ты — ничего не перепутал?

— Все в точности передаю. Та, Ваня, собственность, сказать, единоличность, что раздробила наши силы и нашу жизнь. — Старик осмелел, приподнялся. — И я, Ваня, с Яковом вполне согласный… Вот я езжу на тихоходах и промеж себя кумекаю: ежели взяться и сгуртовать те семь колхозов-малюток, а межи, каковые их разъединяют, и все ссоры и дрязги, какие на тех межах расплодились, перепахать и изничтожить…

— Что ты мелешь? Как это так — перепахать? — А так… Яков говорит, что надобно включить моторы и пройти с плугами от Янкуля через Журавли и до Птичьего. Пусть образуется одна артель, но зато настоящая.

— Так, так… Смело! Чего ж Яков мне об этом не сказал? Мы же с ним друзьяки, и без меня некому будет перепахать те межи.

— По всему видно, испугался, — ответил старик. — Ты же как зверюка! Это один я могу выносить твою злобность.

Иван Лукич рассмеялся.

— А что, дело говорит Яков, ей-богу, дело! — Почесал затылок, помолчал. — Перепахать, имея такую технику, дело пустяшное. Хитрость в том невелика. А вот хозяйство повести в гору да с умом — тут голову надобно иметь. А кто поведет? Яков?

— Зачем же Якову в это дело встревать? — рассудительно заговорил Чухнов. — Яков пусть кует железо… Сам берись…

— Тоже придумал, старина!.. Мое место с тракторами, землю пахать…

«Включить моторы и пройтись с плугами… Одна артель, но настоящая… Кто поведет? Сам берись. А молодец, Яков, башковитый, тебе бы министром быть, а ты в кузне торчишь…» Слова Корнея Онуфриевича запали в душу и не давали Ивану Лукичу спокойно жить. Часто, бывало, садился на круче возле Егорлыка и неподвижно часами просиживал, склонив на колени чубатую голову… Как-то заглянул в кузню к Якову.

— Нагнал ты, Яша, мне думок.

— Когда и как? — удивился Яков.

— Да я насчет того, чтоб изничтожить межи… — А-а… Штука, Иван, трудная.

— Почему? Да я могу вмиг распахать всю землю от Янкуля и до Птичьего… Только прикажи!

— В том-то и беда, что приказать некому, — ответил Яков, всовывая в горн прут. — А главное, вмиг сделать это нельзя. Ты поезжай по хуторам и так, для интереса, поговори с колхозниками. Разузнай про их думки.

Иван Лукич поехал по хуторам. Заходил в хату, просил хозяина позвать соседей. И начинался разговор все о том же: как навсегда покончить с маломощными колхозами и с бедностью.

Говорил бугаятник Андрей Игнатюк, мужчина плечистый, обросший курчавой черной бородой.

— Все колхозы сгуртовать до кучи, — начал он глухим голосом, — дело, Иван Лукич, нетрудное. Приедет уполномоченный из района, соберет собрание и скажет: «Сносите лохмоты», — и все! Было время, с единоличной жизнью расстались, и ничего, не жалеем. Так что колхозы наши слить в один вполне можно, и это выход из бедности, как я сужу, дюже правильный. Мы и сами поглядывали на свою куцую артельку с недоверием. Какая-то она сильно прибедненная. Хоть она и зовется «Вперед, к коммунизму», а только движения в ту сторону у нее никакого нету. Так, не артель, а одно горе… Но вот в чем главный вопрос, Иван Лукич: кому доверить то хозяйство? Где взять человека, какой бы повел нас к лучшей жизни? Малым хозяйством ума нету править, а что будет с большим?

— Руководителя из района пришлют. — А ежели не пришлют? Тогда как?

Вот ты, Иван Лукич, запрягайся в ту телегу, а?

— А пахать кто будет?

— А пахаря подыщем…

В «Великом переломе» на хуторе Куркуль, не спросясь у председателя, подслеповатого Василия Корнейца, Иван Книга открыл сход. Людей собралось столько, что все они не могли поместиться в небольшом помещё нии правления. Выступали многие, и все, точно сговорившись, требовали объединить семь артелей в одну. Слух об этом сходе дошел не только до всех хуторов, но и до района. А на второй день пять председателей, как по вызову, приехали в райком. Их принял Скуратов.

— Ну, чего явились? — резко спросил он. — Иван Книга нарушил спокойную жизнь? Так, что ли?

— Так, так, Степан Петрович!

— Огради от беззакония!

— Получается, что не мы в своих колхозах хозяева, а Иван Книга.

— Его дело землю пахать, а он митинги устраивает!

— Все ему жизнь наша не нравится… Критикует!

— Значит, критикует? — с улыбкой спросил Скуратов. — К критике надо прислушиваться… Вот я хочу вас спросить: вы, хозяева колхозов, как думаете дальше жить? Как думаете от бедности избавляться?

— Мы не за этим приехали, Степан Петрович, — сказал Шустов. — Мы с жалобой на незаконные действия Ивана Книги. Он против нас людей настраивает. Обещает им райскую жизнь! На куркульском хуторе так и сказал: «Нет у вас, говорит, личной заинтересованности, вот вы и руки опустили…»

— А что? — перебил Скуратов. — Правильно сказал Иван Книга. Людей надо заинтересовать. И не словами, а хорошим заработком. А у вас, председателей, к вашему стыду, годами люди за свой труд почти ничего не получали… Разве это не правда? Молчите? — Скуратов поднялся, вышел из-за стола. — Вот что я вам скажу… Поезжайте домой и подумайте, как будем жить дальше. По-моему, самое главное в настоящее время — объединить мелкие хуторские колхозы, и тут нам придется поддержать Ивана Книгу… И не Иван Книга этого желает, а жизнь от нас требует…

На другой день посыльный из журавлинского Совета отыскал Ивана Лукича на хуторе Птичьем и сказал:

— Ну, Иван Лукич, натворил ты делов! — Что там случилось?

— Тебя товарищ Скуратов разыскивает. Сам звонил и срочно к себе требует… Так что собирайся.

— Так, так… Значит, вызывает… А не сказал, зачем я ему понадобился?

— И самому не трудно догадаться. Холку тебе намыливать будет, чтоб людей не баламутил.

— Вызывает, — сказал Иван Лукич, направляясь к мотоциклу. — Интересно…

В Птичьем вышел из строя трактор. Иван Лукич поручил ремонт Илюшке Казанкову, а сам на мотоцикле по размокшей грязной дороге поехал в Журавли. Дома переоделся, побрился, наскоро перекусил. Василиса, убирая со стола, спросила:

— Куда это ты так подбодряешься?

— На свадьбу! — Иван Лукич рассмеялся. — Что-то срочно я понадобился Скуратову… Неужели будет взбучка?

— А от Ивана письмо пришло, — повеселев, сказала Василиса. — Сегодня почтальон принес.

— Ну, что он? Где?

— На стройке. Город воздвигает… — Город? Строителем заделался? Он ещё в школе стремился в архитекторы… Поклон мне переказывал?

— Нету тебе, Лукич, поклона.

— Зло таит? Гордец!.. Будешь ему писать, скажи от меня, чтобы возвращался. Нечего ему блуждать по свету.

— Не вернется он, Лукич.

— Ты почем знаешь?

— Сам пишет. Говорит, что так решил. А раз он решил…

— Решил? Характер, Васюта… Ну, я поеду.

 

VIII

Стояла поздняя дождливая осень. С востока, не переставая, неделю кряду дул ветер, и мохнатые, рваные тучи нескончаемо тянулись и тянулись на запад. Там они вставали темно-синим заслоном, а небо было хмурое, низкое. Блекло-серые, мокрые стлались поля. Отчетливо, свежо рисовался лоскут пахоты, а над ним пролетала стая грачей, и были они мокрые и такие же черные, как и пахота. Моросило. Холодно стекленела вода в колеях. Мотоцикл, на котором горбился Иван Лукич, то разрезал калюжины, то скользил и катился рывками. Часто ездоку приходилось ногами опираться о скользкую, укрытую лужами дорогу и помогать колесам.

Особенно трудно было двигаться в том месте, где дорога поднималась на бугор. И когда внизу, в сизой пелене дыма, показалась Грушовка, большое районное село, Иван Лукич свернул на обочину и покатил по росистой и чистенькой толоке.

У подъезда двухэтажного дома поставил забрызганный водой и грязью мотоцикл. Машина была горячая, от нее валил пар, как от резвой верховой лошади после скачек. О железную скобу у входа Иван почистил сапоги, расстегнул куцый, подбитый заячьим мехом, забрызганный сзади пиджак, смахнул ладонью горячий пот со лба. По сырой, сильно загрязненной лестнице поднялся на второй этаж и тут же, в коридоре, встретил Скуратова.

— По твоему вызову явился, Степан!

— Без вызова не мог заглянуть?

— Собирался было приехать и без вызова, но не успел.

— Плохо собирался. — Скуратов открыл дверь. — Ну, заходи, вояка! Садись… Вот сюда, поближе к столу. — Угостил Ивана Лукича папиросой. — Ну, что ты там натворил?

— Ничего такого. — Пот обливал багровое лицо Ивана Лукича. — Я не знаю, что тебе наговорили.

— Кто тебе, гвардеец, позволил самочинно объединять колхозы, да ещё и митинги проводить? — сердито спросил Скуратов. — Кому нужна эта твоя кустарщина? Мог бы приехать посоветоваться. Бригадир ты хороший, это всем известно, но зачем же самочинствовать?

Иван Лукич курил и смотрел в окно, на темную от сырости крышу магазина, на залитую водой улицу. Он знал, по какому делу пригласили его в райком, и готовился к этой встрече. Но теперь, когда он слушал упреки Скуратова, в голове его вдруг не осталось и следа от тех мыслей, которые все эти дни жили в нем. Пропали и те заранее обдуманные и приготовленные слова, которые он дорогой повторял много раз, готовясь к разговору со Скуратовым. Тогда ему казалось, что вот он подойдет и запросто, как другу, скажет, что журавлинские колхозы-малютки, земли которых он много лет обрабатывал, надо объединить. Мысленно он не раз повторял слова о том, что все семь колхозов «не хозяйства, а горе горючее»; «немощные они, на ноги не могут встать… А почему не могут? Силенки маловато». Теперь эти заранее обдуманные слова куда-то исчезли. Иван Лукич курил, думал, и на лбу его, покрытом испариной, легли морщины.

— Можно мне пример привести? — Иван Лукич ладонью вытер мокрый лоб. — Только один…

Скуратов кивнул головой, что-то записывая на листе бумаги.

— Допустим, на гусеничную машину какой-то дурак так, ради смеха, приспособил малолитражный моторчик. Что из этой затеи могло получиться? Один смех и грех… Посуди сам, Степан, моторчик тот заработает, шум и гарь от него пойдет, потому как есть же в нем сгорание, а только гусеницы с места не сдвинутся. Почему? Утверждаю, как механизатор: не та мощность! Вот этой-то мощности и не хватает нашим колхозишкам. Сколько годов не тянут и не везут. А ежели мы их малые силенки соединим да соберем в один кулак, то и получится как раз такая сила, какая требуется, и гусеницы пойдут… Выход один: надо менять мотор! Или, к примеру, возьми малые реки. Ежели соединить их в одну, — это же море! Сразу вода выйдет из берегов…

— А скажи, Иван, — заговорил Скуратов, с улыбкой глядя на друга, — не может у нас так получиться, что и мотор заменим и речки соединим, а бедность как была, так и останется?

— Вполне может быть.

— Так что же нужно?

— Уметь наживать богатство. Ведь оно само по себе в карман не придет, его надобно взять трудом. — Иван Лукич стоял, стройный, с красивыми пшеничными усами. — Рубль, как я понимаю, при коммунизме умрет, но при нынешней нашей жизни без рубля нельзя, и рубль надо суметь и сберечь и приумножить. Правильно я понимаю? И ещё нам нужно наш труд заранее планировать. Без плана нельзя… А разве нынешние наши председатели печалятся о рубле? Хозяйство ведут без плана — куда кривая вытянет. В завтрашний день не заглядывают. Урожаи зерновых низкие. Это же горе, а не урожаи. Животноводство в упадке. Почему бы не завести свиней? Отрасль сильно доходная. И надо вырастить столько кабанов, чтоб их круглый год можно было возить на мясокомбинат. Или взять птицу. Да у нынешних хозяев даже кур нету. Почему бы не расплодить уток? Воды у нас зараз много, добрая половина Кубани к нам устремилась. Да и не тысячу уточек пустить на воду, а тысяч сто — вот это доход! В птице хранятся колхозные рублики, и их надо суметь взять. Или завести фермы молочного скота. Только не такие, какие есть на хуторах, двадцать коровенок, да и те не породистые — истинно козы! Нужны настоящие фабрики молока, голов этак на триста, да чтобы коровы были молочные. Это тоже рубли, и какие! А огороды в пойме Егорлыка? А бахчи? Капуста, помидоры, картошка, лук, чеснок, и все это можно продать в городе… А кукуруза? Почему мы о ней забыли? Это корма, и какие! ещё посадить тыкву, свеклу, и будет молоко и мясо… Особо скажу о людях — без них не разбогатеть. Не мы, руководители, увеличиваем богатство, а колхозники. Но чтобы они трудились с охотой, их надо заинтересовать… Чем? Оплатой труда. Сделал, постарался — получай. Как я понимаю, Степан, на одном энтузиазме далеко не ускачешь, людям надо дать заработать… Ты чего усмехаешься? Может, я, Степан, насчет рубля что не так сказал? Или насчет заработка неправильно мыслю?

— Говорил ты хорошо… Запальчиво, даже зло, и это мне понравилось. Таким я тебя и на фронте не видел. — Скуратов подошел к окну и долго смотрел на залитую дождем улицу. — И насчет рубля и оплаты за труд — правильно… За труд надо платить, и платить щедро… Вот и я того мнения, что пора нам браться за ум и начинать по-настоящему богатеть. И чтобы люди знали, что они делают и что получат за свой труд. И лучше всего подходят для этого крупные хозяйства, те самые мощные моторы, о которых ты говорил. Но для большого хозяйства нужен и большой руководитель. Согласен, Иван? Вот я слушал тебя и думал. О тебе, Иван, думал. Мы с тобой почти всю войну рядом прошли, не такое пережили. Вот и говорю тебе: ну, Иван Лукич, засучивай рукава и берись за дело. Планируй труд и рубль, заинтересуй людей, заводи свиней, уток, коров…

— Мне браться? — Иван Лукич развел руками. — Степан, так ведь я же беспартийный… Разве ты забыл?

— Знаю… Но мне также известно, что в войну ты был гвардейцем, воевал исправно, а в мирные годы не сидел сложа руки, и что меня, Иван, особенно радует, и это я тебе скажу: душой ты за жизнь болеешь. — Подошел к Ивану Лукичу, улыбнулся. — То, что ты беспартийный, беда небольшая. Мы, райком, поддержим, поможем. Попробуй управлять не машинами, а людьми. Дело это, сказать по правде, нелегкое, и не каждому оно дается. Ну, что?

— Ежели нужно… Ежели по-фронтовому… Давай, Степан Петрович, попробую.

«Давай попробую…» Как вырвались эти слова, Иван Лукич не помнил. Но отступать было поздно, да и не в привычке Ивана Лукича Книги пятиться назад.

— Только ежели и у меня, ничего, не получится, — сказал он, волнуясь, — так ты меня сразу снимай — и взашей, без всяких разговоров…

— Об этом не проси, это делается без просьбы. — Скуратов уселся на свое место, и снова лицо его. стало суровым. — Только вот что, гвардеец, хочу по-дружески предупредить… Эти свои гулянки с гармошкой, выпивки и всякие вольности насчет женского пола прекрати и навсегда выбрось из головы.

— И до тебя дошла та молва?

— Долетела… По особым проводам.

— Честно тебе, Степан, скажу: есть у меня этот грех. Сказать, и не грех, а грешок небольшой, а все ж таки имеется. — Иван Лукич отвернулся, комкал в кулаке усы. — Такая вольность получается более всего из жалости к женскому полу. После войны вдовушек у нас много, осиротели они, бедняжки, без мужей… А бывает и так, что не могу утерпеть. Жизнь у меня, сам знаешь, степовая, сильно однообразная, как вот нынешний денек. Ну, бывает, развеселишься и какую красотку приласкаешь… так, шутейно…

— И шутейно и по-всякому, друг, нельзя, — строго сказал Скуратов. — Райком доверяет тебе большое дело, и для людей ты должен служить во всем примером. Сын Иван ещё не вернулся?

— Строителем мой Иван заделался.

— Тебе пишет?

— Матери пишет, а мне даже поклона не передает. Он же из тех, из гордецов.

— Нехорошо ты тогда с ним поступил. Не по-отцовски!

— Я и сам знаю… За локоть себя не укусишь. Скуратов встал, подошел к Ивану Лукичу, сказал:

— Ну что, Иван, начнем богатеть?

— С твоей подмогой, Степан.

— Говоришь, нужен мотор помощнее, и тогда гусеницы пойдут?

— Непременно. — Иван Лукич просяще посмотрел на Скуратова. — Только бы кредиту надо получить, Степан Петрович. Для разбега.

— А без кредита, без разбега те гусеницы не пойдут?

— Пойдут, но со скрипом. Трудно без кредита. Хоть бы миллион на первый случай, чтобы развернуться… А то что получится? Колхозишки в долгах, как в паутине. Мы же и долги объединим. Это такая гиря повиснет на ногах!

— Ну, друг, вот ты куда! — Скуратов обнял широкие книгинские плечи. — С кредитом, Иван Лукич, и дурак развернется. Ты начни дело без копейки, и разбогатей — вот тогда ты будешь героем, и люди тогда станут тебя и почитать и благодарить. Вот как, Иван Лукич…

— Трудновато без кредита, — задумчиво сказал Иван Лукич. — Но надо постараться. Есть у меня думка, как можно выкарабкаться из бедности, но для этого потребуется года два-три.

— А ты ещё подумай, ещё пораскинь умом да с колхозниками посоветуйся. — Возле дверей пожал руку вдруг загрустившему Ивану Лукичу. — Завтра приеду в Журавли. Соберем коммунистов, потолкуем. Начнем с журавлинцев, а тогда можно будет поехать по хуторам…

 

IX

Оглянись, осмотрись, Иван Лукич Книга! Как же, оказывается, быстро прошли годы! И разве они прошли?.. Пролетели и прошумели, точно птицы… Кажется, все эти годы ты среди других председателей ничем не выделялся. И делал все то же, что делали они, — спал мало, ел на бегу, часто дневал и ночевал то на хуторе, то в поле, то на ферме. Как все, заметно похудел и почернел. И в соседних селах думали: ну вот, прибавился ещё один председатель, каких уже много. Думали и о том, что и у Ивана Лукича ничего хорошего на журавлинской земле не получится. Правда, замечали у нового председателя армейскую аккуратность и подтянутость, горячность характера и заметно почерневшие, усы.

Однако уже в первые годы можно было заметить не только внешнее отличие Ивана Лукича от других председателей, а и нечто такое, чего у иных руководителей не было. Например, не так, как все, Иван Лукич разговаривал с колхозниками — и в своем кабинете и на поле; не так, как все, проводил совещание бригадиров, звеньевых. Соберет людей в правлении и скажет:

— Ну, друзья, давайте решать вместе! Колхозное дело требует коллективного ума…

Любил Иван Лукич повторять: «Не я в «Гвардейце» хозяин, а вы, и что вы скажете, то и будет сделано».

Сперва колхозники усмехались, отмалчивались.

— Чего молчите?

— Как-то непривычно… Раньше у нас не спрашивали, нашим мнением не интересовались.

— То, что было раньше, забудем, — говорил Иван Лукич. — Без вашей подсказки отказываюсь председательствовать.

К столу подошел Антон Игнатов из Птичьего и сказал:

— Иван Лукич, то, что ты собираешься вершить дело гуртом, мы одобряем… Но ты хоть дай нам запевку, хоть спроси, на какие советы у тебя имеется нуждишка. К примеру, чего бы ты хотел услышать от народа?

— Ох, много, много хотелось бы услышать, — ответил Иван Лукич. — И первое — подскажите, где те пути, которые ведут колхоз к богатству? Не можем же мы жить так, как жили те хуторские колхозники.

— Дорога, Иван Лукич, она издавна известна — урожаи, — сказал бритоголовый мужчина — бугаятник с фермы. — Надо урожаи поднимать, и с дороги этой сворачивать нельзя.

— Ещё, — просил Иван Лукич, что-то помечая в блокноте.

— Кавуны! — послышался звонкий женский голос. — Кавуны, Иван Лукич, дадут гроши, и это будет подпорка для начала… Давайте разведем бахчи, дело это стоящее.

— Бахчи — хорошо, — сказал Иван Лукич. — О бахчах я и сам думал… ещё?

— Попытать бы счастья на птице! — Это ты о чем, Егор?

— Завести уточек… Водичка у нас, слава богу, есть… Так что прямой расчет обзавестись утями.

— Запишем и уток, — согласился Иван Лукич. — Наляжем, как говорится, на крыло! Какие ещё есть мысли?

— Приглядись, Иван Лукич, к пойме Егорлыка… Это же какая земля, и лежит она без дела.

— Верно! — послышался голос одобрения. — Огороды — это поважнее бахчи!

В первый же год были засеяны бахчи. Иван Лукич достал скороспелые сорта арбузов, так называемые «Пятигорские хутора». Урожай был так велик, что без привычки трудно было сбыть продукцию. Арбузы-скороспелки, со сладкой, сахаристой мякотью, вагонами и на автомашинах отвозили и в Ростов, и в Армавир, и в Сочи, и в Кисловодск… Осенью похудевший Иван Лукич зашел в бухгалтерию и спросил:

— Ну, какой итог? Сколько положили в банк «арбузных денег»?

— Почти полмиллиона, — гордо отвечал бухгалтер.

— Повернем часть из этих денег на птицу. На «арбузные деньги» были куплены утиные яйца — где их только не закупали! — а также построены водоемы и колхозный инкубатор. Как. известно, Кубань, прорвавшись сквозь Недреманную, разбросала вблизи журавлинских хуторов то водохранилище, похожее на море, с косыми волнами и синей водяной гладью, то озеро с чистой, устоявшейся водой, то пруды в зеленой камышовой оправе. Вот в этих-то водах — от Журавлей до Янкуля — и расселились утиные стада. Увлечение арбузами и утками многим тогда казалось и странным и непонятным. Иные злословили и посмеивались, иные говорили: «Ну и хитрюга Иван Лукич, знает, где золото зарыто…»

На третий год изменился пейзаж журавлинской равнины. Блестели, как зеркала, пруды. И обычно вблизи отлогого берега поднимался легкий, сделанный из камышовых циновок навес. От навеса к воде уходил просторный двор, обнесенный сеткой из проволоки. Издали, если смотреть с холма, казалось, будто. берег усыпан желтыми цветами. Это были не цветы, а утята, маленькие комочки, только что доставленные сюда из инкубатора. И в холодке под навесой, и на солнце — везде расползлись, разбежались утята. Когда же они подрастали и из желтых комочков становились ослепительно белыми, молодыми и важными утками, их выпускали на воду. Удивительная картина открывалась взору! Озеро, похожее на огромное, врезанное в ложбину стекло, было все белым-бело: синяя его гладь от берега к берегу усыпана утками.

Весной, пока птица подрастала, Иван Лукич не заходил в бухгалтерию. А летом, перед тем как отправить первую партию уток на заготовительный пункт, вдруг пришел, пожал руку главному бухгалтеру и, покручивая кончик уса, сказал:

— Василий Кузьмич, подготовь-ка мне точные данные о доходах по уткам.

— Иван Лукич, вам в разрезе каждого водоема или суммарно?

— Мне надо поточнее.

После этого зашел в свой кабинет, взял чистый лист бумаги, карандаш и начал подсчитывать. «Суммарно или не суммарно, а надо, чтобы были, гроши, — думал он, записывая цифры. — Надобно уже теперь точно знать, что это за пух-перо и какие могут для колхоза вырасти крылья. И можно ли на них подняться к небу или нельзя?..» Подсчитал, подытожил, и получилось, что утиная ферма уже в первый год даст большой доход. «А. ничего собой, славное это пух-перо, — думал Иван Лукич, пряча в карман исписанный лист бумаги. — И крыло получается широкое и упругое, на таком крыле вполне можно взлететь к небу — выдержит… Только надо это хозяйство вести с умом. Утка — птица нежная её береги да береги…»

Зная толк не только в арбузах и утках, аив моторах, Иван Лукич поехал к директору Журавлинской МТС Петру Самсоновичу Гайворонскому. Не откладывая дело в долгий ящик, сказал:

— Петр Самсонович, выручай! По-дружески прошу…

— Какая выручка нужна? — спросил Гайворонский. — Зяби маловато подняли, а?

— Зяби хватит… Трактора прошу. — Иван Лукич замялся, не знал, как бы попроще выразить свою просьбу. — Те машины, что зараз трудятся в «Гвардейце», пусть становятся под мое подчинение. Ты меня хорошо знаешь, с тракторами я обращаться умею. Так что доверь…

— Это как же так «доверь»? — удивился Гайворонский. — Ты что, в бригадиры ко мне хочешь поступить?

— Да разве трудно понять? Чтобы не ты, а я, председатель «Гвардейца», был над машинами хозяином. Чтобы не твой бригадир посылал трактора туда, куда ему захочется, а чтобы я ими распоряжался… Да ты не усмехайся! За сохранность, за ремонт и вообще — я лично несу ответственность.

— Захотел заиметь свою машинно-тракторную станцию?

— Ты, Петро Самсонович, угадал, — признался Иван Лукич. — Хочу, потому что колхозу без своих машин трудно, ох как трудно. Все есть, а машин нету, а без машин, как без рук… Выручи, Петро Самсонович, дай трактора…

— Трактора, ты знаешь, не моя собственность, — сухо ответил Гайворонский. — И я не могу ими распоряжаться… Согласуй этот вопрос в районе, поговори со Скуратовым. Если район даст указание — пожалуйста, тебе машины можно доверить…

Часа два Иван Лукич просидел у Скуратова, доказывал ему, что со своими тракторами «Гвардеец» все работы будет выполнять вовремя.

— Пойми, Степан, машины — это сила, — горячился Иван Лукич. — И если те машины у меня в руках, то я могу использовать их там, где они особенно нужны. Над тракторами не будет двух хозяев— вот что важно! И я не прошу насовсем. Дайте на год, на два, для опыта…

— Ладно, — сказал Скуратов. — Попробуем, рискнем… Только смотри, Иван, чтобы машины были в идеальном состоянии. Как часы!

Так в «Гвардейце» появился свой тракторный парк из шестнадцати машин. К тракторам Иван Лукич поставил своего заместителя по отряду Илью Казанкова, бедового и расторопного парня, и сказал:

— Знай, Илюша, у тебя в руках главная колхозная сила, и ты ею пользуйся умело. И смотри, не подведи. Степан Петрович Скуратов уважил меня, сказал: поглядим, посмотрим, что из этого выйдет, и ежели мы опозоримся — беда!

Илья Казанков утвердительно кивнул головой. Подобрал надежных рулевых и так загрузил каждую машину, что ни один трактор и минуты не стоял без дела. Трактора и пахали, и сеяли, и подвозили строительный материал, и трудились на пилораме, и рыли те самые пруды и водоемы, в которых так удачно расположились утки, и даже отвозили на станцию арбузы в бричках. По колхозам пошли толки, разговоры.

— Ну и хитер же Иван Книга! Подумать только, свою эмтеэс заимел…

— Мало ему утиного царства на воде, так он ещё и трактора к рукам прибрал.

— Удивительно, как это в районе такое поощряют!

— А чего удивляться? Скуратов — его фронтовой друг. Да и правильно Книга действует. Не ждет от дядьки подмоги. Захотел иметь у себя под рукою трактора — и имеет, а мы с тобой глядим и удивляемся, как это он так умело распоряжается техникой.

Нужен был лес, и много нужно было леса. Где его взять, если вокруг поля и поля? Поехал Иван Лукич в Архангельскую область и обзавелся там лесосекой. Следом за ним отправилась бригада лесорубов, и вскоре на железнодорожных платформах, груженных лесом, можно было читать: «Журавли, к-з «Гвардеец». Сосны-великаны, выросшие на севере, удобно ложились на егорлыкских берегах. В центре Журавлей вырос дом правления, на высоком берегу — колхозная гостиница. Выкроил Иван Лукич несколько сосен и для своего дома. Из архангельской древесины, разделанной на пилораме, были построены фермы для молочного скота. Нет, не четырехрядные, эти дорогие дворцы в степи, с покатыми шиферными крышами, а обычные открытые базы с навесами и с помещё ниями для дойки. Приезжали соседи» осматривали непривычное, без налыгачей и станков, содержание коров, качали головами: «И придумал же Иван Лукич! Как говорится: и дешево и хорошо! Молока прибавилось, а труда и хлопот поуменьшилось».

На свинофермах та же картина. Не было ни горячих кормокухонь, ни душевых (на тот случай, если свинья, упаси бог, испачкает бока или рыло), ни подвесных дорог, по которым к корытам подвозилась приготовленная по всем правилам свиная пища. Свиньи содержались вольно, как на выгоне. В просторных дворах, обнесенных колючей проволокой, нагуливали сало кабаны, которых на грузовиках дважды в год отправляли в Армавир… К хуторам и фермам пролегли гравийные дороги, размашисто зашагали столбы высоковольтной линии — все те же архангельские сосны.

Весны стояли теплые, дождливые. Гуляли грозы с ливнями в июне и в июле. Морем разливались колосья пшеницы, буйно зеленела кукуруза, а подсолнухи цвели так, что цвет их был похож на зарево степного пожара. Таких высоких урожаев уже много лет не знала журавлинская земля. Казалось, природа тоже помогала Ивану — Лукичу. Так что «Гвардеец» и без государственного кредита уже на пятом году жизни окреп, встал на ноги, расправил плечи и вдруг так зашагал, что ему стали завидовать. Хуторяне, которые ещё не так давно бросили свои насиженные гнезда и переселились в город, стали, как скворцы по весне, возвращаться — и семьями и в одиночку. На заре ли, днем ли, вечером ли подъезжал к правлению грузовик или подвода. Среди домашнего скарба разместились белоголовые детишки. И куда их привезли? Они же здесь не родились, и все тут для них было в диковину. Зато отцу и матери все и привычно и знакомо. Они несмело шли в правление. Вот прошел невысокого роста мужчина, сутуловатый, узкоплечий. Да кто же это? А! Корниец Максим… И этот, оказывается, вернулся. «Что тебя, Максим, сюда потянуло? Гроши?..» — «Не, не гроши, а просветление… Светлее в Журавлях как-то стало. Дошел и до меня слух, шо тут в моих Журавлях, трудодень возвысился и есть полная обеспеченность». — «Знать, так оно и выходит: гроши тебя сюда потянули?» — «А как же без грошей, без них тоже житуха хреновская…»

 

X

Когда, в какой час и в какой день пришла к Ивану Лукичу Книге слава, сказать точно нельзя. Когда именно, в какой год Иван Лукич обошел всех председателей и вырвался вперед и когда именно его известность выбралась за околицу Журавлей и разошлась, как расходятся круги на воде, не только по всему Ставрополью, а и по всей стране, наверняка тоже никто не знает, даже и сам Иван Лукич.

Дело в том, что и слава и известность пришли к нему исподволь, постепенно, как незаметно наступает, скажем, рассвет. За высокий урожай зерновых ему было присвоено звание Героя Социалистического Труда и на его груди засверкала золотая звездочка. Годом, позже избиратели, проживающие в Грушовском и Изобильненском районах, избрали председателя колхоза «Гвардеец» своим депутатом в Верховный Совет. Иван Лукич все это принял как должное. Стал чаще обычного ездить в Москву, побывал и за границей. На собраниях и митингах Иван Лукич сидел в президиуме и выступал с речью: все это его уже не удивляло и даже не радовало. Привык и к почестям, и к уважению, и к рукоплесканиям, и к горячим рукопожатиям. В это время о сыне Иване думал редко, и все же думал.

Иван все ещё не возвращался домой, по-прежнему писал редко, только матери. Иван и злил и огорчал. Оставаясь наедине с собой, Иван Лукич думал о том, что теперь можно бы вступить в партию — это была его давняя мечта. Близкие его друзья, восторгаясь успехами Ивана Лукича, советовали ему вступить в партию. «Дорогой Иван Лукич! Сколько можно ходить в беспартийных? Ведь ты же настоящий беспартийный большевик». Иван Лукич улыбался и кивал головой: да, он с этим согласен. «Надо ещё, друзья, подготовиться. Душой я всегда был и буду с партией». Он понимал, что даже теперь, когда стал и Героем Труда и депутатом, на партийном собрании его непременно спросят о том, как и за что побил сына. Ему же не хотелось не только говорить об этом на собрании, но даже вспоминать. Второй год в ящике стола лежали анкета и автобиография, в которой он подробно описал свою жизнь, службу в армии, работу в МТС.

Могут, и не без резона, сказать: то, что Иван Лукич до сих пор не решился вынуть из ящика стола анкету и автобиографию, есть дело его совести. Но если человек сделал артельное хозяйство богатым, а жизнь колхозников зажиточной, на работе председателя так прославился, что ему подражают, у него учатся, то тут следовало бы рассказать об этом поподробнее — от первого собрания, на котором родился «Гвардеец», и до наших дней; показать, как Иван Лукич этого добился и какие у него встречались препятствия и трудности… Что и говорить, тема сама по себе большая и важная, но в задачу автора в данном случае не входило шаг за шагом показывать рост и развитие экономики укрупненного колхоза. Приезд в Журавли молодого архитектора — сына Ивана Лукича, и рассказ о том, что произошло в Журавлях после приезда в село Ивана-младшего, — таков сюжет нашего повествования.

Тем же читателям, которые хотели бы видеть живой портрет Ивана Лукича, хочется сказать, что описать нашего героя таким, каким он есть в жизни, чрезвычайно трудно. Кистью на полотне или при помощи кинокамеры, возможно, и удалось бы более полно изобразить его внешний облик; более выпукло показать, скажем, его усатое, грубо скроенное лицо и его стройную походку, а также его излюбленную езду на мотоцикле… Если же описывать пером, то, как ни старайся, а все одно какая-то существенная сторона его характера останется незамеченной, а какой-то важный факт из жизни будет упущен, и нас могут упрекнуть в недобросовестности.

Было бы очень хорошо, если бы те читатели, которым доведется побывать на Ставрополье, заехали хотя бы на один день в Журавли и лично повидали бы Ивана Лукича Книгу. Можно поручиться: не пожалели бы. В Журавлях, к слову сказать, есть отличнейшая гостиница, с номерами и с рестораном. Вас там ласково встретит тетя Даша, мастерица жарить на подсолнечном масле серебряного карпа и печь блины. Так что всякий приезжий найдет в Журавлях и чистую постель, и вкусный обед, и любезную хозяйку. И если вы спросите: «Кто построил в Журавлях такое удобное жилье?» — тетя Даша не без гордости ответит: «Как кто? Разве вы ещё не знаете? Наш Иван Лукич Книга! Для чего? Как для чего? Разве вы ещё не знаете? А для человеческого удобства! Разных людей зараз в Журавли сколько заезжает! А где им переночевать? Где им покормиться, отдохнуть?»

Если же по каким-либо непредвиденным обстоятельствам дорога ваша пройдет мимо Журавлей, не огорчайтесь. Заезжайте в любое село или в любую лежащую за Недреманной кубанскую станицу и так, ради интереса, загляните в какую хотите хату — облюбуйте на выбор. На пороге появится с виду мрачный хозяин. Потому мрачный, что он ещё не знает, кто к нему пожаловал и по какому такому делу. Вы же, не обращая внимания на вид хозяина, без лишних слов спросите:

— А скажи, любезный, кто тут у вас самый видный человек?

И хозяин, озаряя вас обворожительной улыбкой, ибо он уже догадался, по какому делу к нему пришли и о ком его спрашивают, не моргнув глазом ответит:

— И скажу! А почему не сказать? Ить все же знают, что это есть журавлинский Книга Иван Лукич. Почему журавлинский? А потому, что есть ещё один Книга — тот из Вросколесски и по имени Федот. Ну, куда там Федоту Книге до Ивана Книги! Как небо и земля!

На этом вы не останавливайтесь. Заходите в соседнюю хату. Тут вы услышите:

— И вы интересуетесь Иваном Лукичом Книгой? Теперь им все заинтересовались. Жизни ему нету от разных корреспондентов, фотографов. Даше эти, что комедии сочиняют, тоже приглядывались к Ивану Лукичу. Всем стал нужен. Как что — в президиум его, на самое видное место, или в депутаты, или в герои… А вы спрашиваете, знаю ли я Книгу. Смешно, даже обидно! Ивана Лукича Книгу и не знать! Да он мне, помимо всего прочего, кумом доводится. Ивана, его среднего сына, знаете? Мой крестник. И зараз частенько Иван Лукич бывает у меня и так, знаете ли, по-родственному, советуется, как и что. Ну как, спрашивает, Мефодий Кириллович, мне дальше двигаться? На рысях или вскачь? Ну, конечно, что могу, то и подскажу. Он слушается, вникает. Разное о нем люди балакают. Многих завидки берут: умеет Иван Лукич вершить колхозное дело, умеет! Из ничего вырос тот «Гвардеец», вырос на чистом, голом месте, да ещё поднялся и полетел как на крыльях. И вы думаете, на каких таких крыльях долетел «Гвардеец»? Да на утиных! Более миллиона тех крыльев — сила! Вот он и парит на них, как орел!

В третьей хате к уже известной характеристике прибавятся и такие лестные слова:

— Ну что вы! Иван Лукин — мужик бедовый, из тех, из двужильных! А какой отличнейший хозяин, поискать такого надобно, только не найдешь и со свечкой! Нам бы такого председателя… Только где его взять? На дороге не валяются. Проще сказать — талант! И кто мог подумать, что в Журавлях появится на. свет такой самородок? То, бывало, заигрывал со вдовушками, выпивал, на гармошке нарезывал разную музыку, тракторами рулил. Нынче и остепенился, и рулит колхозом, и ещё как рулит: залюбуешься!

Если же вы, оставив села и станицы, обратитесь, скажем, к работникам Армавирского мясокомбината, то услышите:

— Иван Лукич Книга — это что! А вот кабаны из Журавлей — вот это да! Два раза в год — в январе и в июле — прибывают они к нам. Впереди, на «Волге», едет сам Иван Лукич Книга, а следом тянется вереница грузовиков. В кузовах, как в ящиках, кабаны — один в один, как на подбор! Рессоры садятся от тяжести. А какие то кабаны! Какой откорм! Залюбуешься!

Загляните мимоходом и на лесной склад, тот, что раскинулся вблизи железнодорожной станции Отрадо-Кубанка. И там знают Ивана Лукича Книгу, и там вам скажут:

— Ну, какой тут может быть разговор? Иван Лукич Книга — герой! И до чего же жадный насчет строевого леса! Вся Архангельская область не может его насытить. Только подавай ему то доски, то столбы. Сорок вагонов древесины увез — в этом месяце, и все ему мало. Обновляет журавлинские хутора, и ещё как обновляет!

И так повсюду. У кого ни спроси, к кому ни обратись, всюду Иван Лукич Книга известен, везде он на виду. Что тут скажешь, слава!

 

XI

Теперь можно вернуться к Ивану-сыну. У него было время, поджидая попутную машину, и умыться холодной, как из-подо льда, водой, и поесть хлеба с колбасой, и вволю налюбоваться потоком, который так бурно летел по концевому сбросу, что водяная, позолоченная солнцем пыль да прохладный, как из ущелья, ветер поднимались над ним. Изредка Иван поглядывал на небо. Было оно удивительно синее и чистое. Солнце высоко стояло над степью, и уже было душно. Пора бы снова в путь-дорогу, а грузовики, гремя и пыля на дорогах, как на грех, катились решительно во все села, но только не в Журавли. Иван терпеливо ждал оказию, с грустью поглядывал на холмы, через которые извилистым пояском перекинулась дорога. Думал о том, что ещё вчера, когда заехал в Грушовку, он мог бы позвонить отцу и попросить у него машину, и вчера же был бы в Журавлях…

Не позвонил… А почему не позвонил? Может, побоялся, что Иван Лукич откажет? Нет, этого не боялся. Не захотел, погордился. Вот как это было. Вчера, когда Иван зашел в райком, улицы Грушовки были пусты и душны. День выдался сухой, знойный, жара не спадала даже к низкому полдню. Горизонт за селом был окутан красноватой дымкой, в высоком небе, как и сегодня, ни ветерка, ни тучки. Окна в хатах запечатаны либо ставнями, либо камышовыми матами. Если по улице проносился грузовик, беда! Вздымалась такая бурлящая, рыжего оттенка, туча, что не было видно не только хат, но даже солнца.

К счастью, с наступлением лета грузовики в Грушовке появлялись сравнительно редко, гуляли по степным дорогам. Чаще село навещали легковые, То, глядишь, пропылил «газик», парус на нем так выцвел, что трудно сказать, какого он стал цвета. Или появлялся «Москвич», пепельно-сизый, будто беднягу весь день обсыпали золой. А вот промчалась знакомая «Победа», хвост пыли протянулся через всю Грушовку. Это Скуратов вернулся из поездки по колхозам и заглянул в райком. ещё утром, покидая Грушовку, Скуратов пообещал заведующему учетом Нечипуренко, что к вечеру непременно вернется и подпишет документы на тех коммунистов, которые вновь прибыли в район. Затем ему нужно было заскочить домой, умыться, закусить, малость передохнуть, а в ночь мчаться в Ставрополь: к девяти часам вызывали в крайком.

Ставни в кабинете были закрыты, и из щелей в полумрак ниточками сочился свет. Воздух стоял спертый, тяжелый, пахло застаревшим табачным дымом. «Какой, оказывается, устойчивый запах! Накурили ещё в ту пятницу, когда последний раз заседали, и никак эта пакость не может выветриться», — подумал Скуратов и распахнул окна. Солнце, уже коснувшись грушовских крыш, ослепило, залило ярчайшим светом всю комнату. Повеяло свежим теплом. Скуратов хотел позвать Нечипуренко, а он уже стоял у стола, раскрыв знакомую синюю папку. Рубашка на нем была просторная, из легкой саржи, подхвачена матерчатым пояском. Нашивные карманы были забиты какой-то бумагой. Несвежее, со свисающими щеками лицо было гладко выбрито и выражало готовность исполнить любое указание и ответить на любой вопрос.

— Могу, Степан Петрович, доложить, — сказал Нечипуренко приятным голосом. — Пополнение небольшое — два товарища, да и то один желает стать на учет временно. Подпишите эти бумаги, а ежели хотите побеседовать, то новопри бывшие тут, в райкоме, поджидают. — На столе появились пузырек с тушью и ручка с острым, ещё, не испачканным пером. — Лично я весь день с ними беседовал. Все уточнил, все перепроверил и могу заявить: по натуре очень разные товарищи. И по возрасту и вообще. Один — безусловно положительный, другой — явно отрицательный.

— Как это вам, Кузьмич, удается так сразу распознать человека? — спросил Скуратов.

— Опыт, тренировка. Взгляну на анкету — и сразу вижу. Тут же смотрю, какой партстаж, есть выговор или нет выговора, и вообще узнаю по разговору. Положительного человека сразу видно. Он не крикливый, не нервный, умеет терпеливо ждать, а в разговоре завсегда приятный, обходи тельный. Отрицательный — это же выскочка, критикан, терпения никакого, все ему вынь да подай, а в разговоре — одна насмешка…

— Внешние приметы, Кузьмич, — это ещё не главное, — возразил Скуратов. — Есть ещё у человека душа…

— Душа, верно, имеется, точнее сказать, сердце, — не очень охотно согласился Нечипуренко. — Вот взгляните лучше сами. Евдокимов Петр Саввич. Поступил бухгалтером на нефтебазу. В человеке ни сучка, ни задоринки. Пожилой, семейный, выговора не имел и не имеет, партстаж — восемнадцать годков. Прибыл к нам из Невинномысска. А какой приятный в разговоре человек! А какая тактичность, культурность! Сам мне сказал, что если вы сильно заняты и не можете с ним побеседовать, то он охотно подождет. Второй же непременно желает с вами говорить. Сказал, что из райкома не уйдет, пока вас не дождется. Коммунист ещё молодой, а гонора хоть отбавляй… По специальности архитектор. И к тому же, Степан Петрович, — тут Нечипуренко взглянул на дверь и понизил голос до шепота, — к тому же этот архитектор не кто иной, как сын Ивана Лукича…

— Да неужели? — удивился Скуратов. — Иван, значит, вернулся?

— Вернулся… Но ещё неизвестно, по какому делу он едет в Журавли, — продолжал Нечипуренко. — Я выпытывал, молчит. Что у него на уме, неведомо.»

— Ивану Лукичу звонил? "~

— Об отце и слушать не желает. — Почему?

— Да кто же его знает. — Нечипуренко развел руками. — Так что, Степан Петрович, надо нам подумать, как быть с этим сынком.

— Как быть? — Скуратов взял документы Ивана Книги, посмотрел на фотокарточку. — Приглашай молодого Ивана Книгу.

Нечипуренко вышел, не прикрыв дверь. Через минуту, заметно волнуясь, вошел Иван. Скуратов посмотрел на него. Перед ним был вылитый Иван Лукич Книга. То же скуластое лицо, тот же хмурый, неласковый взгляд и те же каштановые, падающие на уши волосы. Правда, глаза, смело смотревшие на Скуратова, были не карие, как у Ивана Лукича, а голубые, будто слегка подсиненные, и на широкой губе не видно так хорошо всем знакомых усов. Скуратову казалось, будто это сам Иван Лукич каким-то чудом сбросил со своих плеч лет тридцать. Скуратов протянул Ивану руку и не мог удержать улыбки. Ему хотелось обнять этого парня с тонкой, как у горца, талией и сказать: «Ты ли это, Иван Лукич? И как это тебе удалось помолодеть?»

Не обнял, а только пожал руку и сказал:

— Ну, Иван Книга-младший, подходи поближе, садись.

Иван подсел к длинному столу, покрытому кумачовой, в застаревших чернильных пятнах скатертью. Скуратов стал расспрашивать Ивана, в каких краях тот побывал и что намеревается делать в Журавлях. Иван протянул Скуратову сложенный вдвое пакет с письмом директора института. Точно такой же пакет лежал у него в кармане на имя Ивана Лукича. В обоих письмах содержалась просьба о том, чтобы будущему архитектору, студенту-дипломнику, едущему выполнять дипломную работу в родное село, были оказаны помощь и поддержка.

— Это хорошо, что будущий зодчий решил поразмыслить над тем, какими должны стать Журавли, — сказал Скуратов. — И мы, Иван Книга, поможем… А известно ли тебе, что Журавли теперь уже не те, какими ты их знал?

— Известно, поэтому-то я и приехал.

— О заслугах отца тоже слыхал?

— Этим, скажу правду, не интересовался.

— Напрасно. Твой отец потрудился здорово, и тебе это надобно помнить. — Скуратов хмурил брови. — Или все ещё обиду таишь на отца?

— Нет, я не в обиде. Вы, наверное, знаете, я тогда заступился за мать, а отец на меня обозлился. Но все это давно зажило и зарубцевалось. — Улыбка чуть тронула обветренные губы Ивана. — От вас ничего не утаю. Я не думал возвращаться! Сперва, когда ушел из Журавлей, работал на строительстве Каховской ГЭС, затем был в армии, после армии поступил в институт, и Журавли как-то незаметно забылись. Но когда подошло время выбирать тему для дипломной работы, я почувствовал: Журавли снова мне близки, они родные мне. Я много думал о Егорлыке, о кубанской воде, и, верите, так меня потянуло в родные края, что трудно это передать словами. И я твердо решил в своей дипломной работе показать, какими должны быть Журавли в ближайшем будущем. В институте меня поддержали партбюро, директор, мой профессор, и вот я дома… И ещё скажу вам: если мне, как будущему архитектору, суждено сделать что-то хорошее, то сперва я сделаю это хорошее для своего родного села. Разве мое желание трудно-понять?

— Не трудно, не трудно, — согласился Скуратов, подойдя к открытому окну. — А почему бы тебе не поехать в «Россию»? Село Ново-Троицкое знаешь? Так вот в Ново-Троицком есть колхоз «Россия», не хуже «Гвардейца». Земля «России» рядом с «Гвардейцем», и Журавли и Ново-Троицкое лежат на берегу Егорлыка. Председатель в «России» Илья Фомич Игнатенков — душа, а не человек! И молодой, твоих лет… — Почему же я должен ехать в Ново-Троицкое? — Иван сдвинул плечи. — Не понимаю.

— Да потому, что Илья Игнатенков как раз задумал обновлять Ново-Троицкое и давно уже подыскивает энтузиаста-архитектора. Так что твой приезд как нельзя кстати. Поезжай, Иван, в «Россию», не пожалеешь! Ну как? Сейчас позвоню Игнатенкову, и он мигом пришлет машину.

— Нет, Степан Петрович, в Ново-Троицкое я не поеду.

— Почему же такой решительный отказ?

— Хотя бы потому, что Журавли — мое родное село. — И снова обветренные губы Ивана тронула улыбка. — И хочется мне увидеть Журавли обновленными, помолодевшими и чтобы мои односельчане жили не так, как они жили раньше и ещё, к сожалению, живут сейчас. Так что я поеду в Журавли.

— Обновить Журавли — дело похвальное, но нелегкое, — заметил Скуратов. — Тут нужны и деньги, и время, и строительные материалы…

— Знаю, но надо же когда-то начинать.

— Верно, начинать надо. — Скуратов поднялся. — Как же ты доберешься в Журавли? Сейчас позвоним Ивану Лукичу. Старик обрадуется и сам за тобой приедет.

Скуратов снял телефонную трубку, а Иван, смущенно улыбаясь, положил свою широкую, с мускулистыми длинными пальцами ладонь на рычажок и сказал:

— Не надо. В Журавли дорогу ещё не забыл.

— Ну, желаю удачи! — Скуратов протянул Ивану руку. — В Журавлях зайди к Закамышному — секретарю парткома «Гвардейца». С ним и держи связь и нас не забывай. Если нужна будет помощь, звони, заходи.

Иван пообещал и звонить, и заходить, и подружиться с Закамышным и вышел. «Архитектор в Журавлях — первая ласточка, — думал Скуратов, подойдя к окну и глядя на шагавшего по улице Ивана. — Как Иван Лукич встретит эту «ласточку»? Забылась ли давняя обида? У сына, видать, ещё побаливает сердце, звонить отцу не запотел. Нет, не в Журавли лететь бы этой «ласточке», а в Ново-Троицкое, к Игнатенкову. Это же как раз тот человек, которого Игнатенков так разыскивает. Можно сказать, сам заявился, будто чуял, а понять меня не смог или не захотел. И все же хорошо бы их познакомить. Надо как-нибудь при случае повезти младшего Ивану Книгу в Ново-Троицкое, к Игнатенкову…»

В дверях появился Нечипуренко.

— Побеседовали, Степан Петрович?

— Да, поговорили.

— Ну, и как он?

— Ничего… Парень с характером.

— А я вам о чем докладывал? Я его сразу раскусил. Евдокимова приглашать?

— Да, пусть войдет.

 

XII

Попутный грузовик наконец-то подхватил Ивана и умчал по дороге в Журавли. Снова загремел кузов и завихрилась под колесами пыль; снова встречный ветер упруго хлестал в лицо и снова остановка — возле Егорлыка. Грузовик запылил дальше, на село Красное, а Иван поставил чемодан у берега и огляделся. По ту сторону под жарким солнцем лежали Журавли. Из-за Егорлыка дорога выходила на мост, новый и такой же непривычный здесь, как и река, через которую перешагнули его железные фермы. Девять лет тому назад здесь лежал низкий и шаткий мосток, изрядно побитый колесами, не было и той высоченной, из красного кирпича трубы, что одиноко торчала по ту сторону села, не было и тех низких, как сараи, строений, что со всех сторон обступили трубу. «Кирпичным заводом обзавелись, — подумал Иван. — Это хорошо, кирпич всегда нужен, а глина там отменная…»

Иван поднялся на мост. Рядом, в ста шагах от берега, начиналась главная улица, собственно центр Журавлей. От этой улицы во все стороны, и вкривь и вкось, разбежались переулки, теснились без всякого порядка хаты с земляными, поросшими бурьяном крышами, лепились один к другому сарайчики, курнички, стожки сена и скирды соломы, желтели глиняные изгороди, сильно размытые и поклеванные дождями. Хатенки были побелены известью ещё весной, по стенам тянулись рыжие потеки, будто следы застаревших слез. Среди этих неприветливых земляных строений Иван увидел молельный дом — приземистую хату с железным ржавым крестом на горбатой черепичной крыше. И как только взглянул на угрюмо черневший крест, вспомнил письмо матери. Она писала, что недавно в Журавли прибыл новый поп, «и знаешь, Ваня, кто этот поп? Твой школьный друг Сенька Семилетов…» И тогда, читая письмо, и теперь, глядя на горбатую кровлю с крестом, Иван не мог представить себе попом того Сеньку, с которым бегал в школу и частенько схватывался «на выжимки». Это была их любимая борьба. Во время перемены или до начала урока они обнимали друг друга чуть повыше поясницы и начинали «выжимки». Вокруг собирались школьники, слышались крики, смех, подзадоривания. Друзья топтались на месте и «жали» до тех пор, пока чья-то спина не выдерживала и один из них поджимал ноги и валился на землю. Семен был худ, костист и упруг, и Ивану стоило немало сил, чтобы «переломить» жилистую спину друга. Последний раз они испробовали силы в школе на выпускном вечере, в ту самую ночь, когда Иван, спасаясь от отцовской плетки, бросился в Егорлык. Верх тогда одержал Семен. Иван, бледный и злой, пожал руку Семена и сказал:

— Это, Сеня, ещё не все! Возможно, скоро мы разъедемся. Но когда доведется нам встретиться, то первое, что мы сделаем, поборемся «на выжимки». Согласен?

— Идет! — гордо ответил Семен, тяжело дыша. — Согласен! Только, по всему видать, не скоро наступит наша встреча…

И вот, кажется, она и наступила. «Но бороться с попом как-то неудобно, — думал Иван, стоя на мосту и глядя на хатенку с крестом. — И как все это могло случиться? Семен Семилетов — журавлинский поп? Смешно! Был парень как парень, и на тебе — поп…»

Отсюда, от моста (особенно в солнечную погоду), Журавли и в самом деле напоминали стаю серых журавлей, которая летела-летела степью, а потом приморилась и задневала на берегу Егорлыка. И вожаком этой журавлиной стаи был красный, из отлично выжженного кирпича двухэтажный дом с колоннами и радиомачтой, с цинковой крышей и вылинявшим флагом. Здание было поставлено на холме, на егорлыкской круче, так что издали, когда Журавли ещё скрывались за горой, крыша, белея цинком, уже маячила перед глазами. «Без меня вырос этот великан, — подумал Иван. — И какое неуклюжее сооружение! И к чему эти колонны? Закрыли собой полсела, и человеку, который на них смотрит, как бы говорят: ох, как же нам стыдно возвышаться на егорлыкской круче!..»

Тоскливо смотрел Иван на родное село. Ехал, радовался, а взглянул — на сердце тоска и боль. Эх, Журавли, Журавли, как же вам ещё далеко до того, чтобы люди по праву назвали вас красавцами! И эти рыжие колонны ровно ничего не изменили, они только прикрыли собой хатенки, заслонили, как плечами, и покатые из глины кровли, и подслеповатые оконца. И никто ещё не задумался над тем, чтобы и улицы и строения привести в какой-то порядок, чтобы Журавли стали похожи если не на рабочий поселок, то хотя бы на кубанскую станицу, одну из тех, что в зеленом убранстве лежат за Недреманной. Почему бы в Журавлях не построить красивые дома с палисадниками и почему бы не зеленеть селу в кущах садов, таких густых, что даже вблизи не разгадаешь, село это или лес?.. Ничего этого нет. Журавли как стояли, так и стоят. И хотя кубанская вода — вот она, рядом с хатами, а что изменилось? Попрежнему нет в Журавлях ни садочка, ни деревца. «Вот уже сколько годов гремят Журавли!.. Может, этот «гром» слишком преувеличен? Даже о зелени никто не подумал. А какими бы красивыми стали Журавли, если бы и главную улицу и переулки укрывали ветки деревьев, пусть не густые и пока ещё невысокие, и в зелени их виднелись бы не рассеянные по берегу хатенки, а настоящие двухэтажные дома».

Ничего этого не было, и Ивану стало грустно до слез. Он не мог понять: почему кубанская вода, придя к журавлинским берегам, не принарядила Журавли? Почему на солнцепеке, как бывало и прежде, жарилось совсем голое село? Лишь изредка сиротливо торчали акация или куст гледичии — деревца чахлые, болезненные, лист на них не зеленый, а пепельно-серый, под цвет кизяковой золы. «Эх, Журавли, Журавли, как же вы милы моему сердцу и как же вы неприглядны! — думал Иван, стоя на мосту. — Видно, и кубанская вода не смогла принарядить вас в зелень и сделать молодыми и красивыми. А может, сами люди того не пожелали? Не захотели ни садочков, ни палисадничков? Нет, люди в том не повинны. По всему видно, батя мой позабыл об этом».

Размечтался и не заметил, как на мосту появилась девушка. Она была в синем трикотажном купальнике, влажные короткие волосы зачесаны назад, и в них, на затылке, торчал гребешок. Девушка была так стройна и так красива, что Иван, глядя "на её ещё не просохшие, озябшие плечи, хотел было опросить, кто она и откуда появилась. И не решился. А девушка в синем купальнике, не замечая Ивана, прошла по мосту, оставляя на пыльных досках мокрый след своих быстрых ног. По-мальчишески проворно взобралась на перила, секунду постояла, доверчиво улыбнулась Ивану (или ему показалось, что она улыбнулась именно ему), затем взмахнула руками и синей птицей полетела в воду; и только милая её головка с гребешком зачернела на волнах.

«Да, смелая девушка! — подумал Иван. — Чья она такая?..»

Возле моста купались дети, подростки. Возбужденно-крикливая ватага запрудила весь берег. До черноты загорелые, они купались азартно, почти не вылезая из воды, словно боясь, что Егорлык вдруг пересохнет, как это не однажды случалось прежде. Каждый мальчуган и каждая девчушка старались показать перед другими свою смелость и ловкость. Прыгнуть с невысокой глиняной кручи было делом простым и обычным. Ребята гурьбой бежали к берегу и, вытянув руки, бросались в воду, головой вниз, как лягушата. Радуясь тому, что река так легко уносила их мимо своих хат, они с криком и писком уплывали под мост и дальше, к камышам.

Те мальчуганы, что постарше и посмелее, прыгали не с кручи, а с моста. Но пока на мосту стоял незнакомый мужчина с чемоданом и плащом в руке, даже отъявленные смельчаки не решались показать свою удаль. И только после того, как девушка в синем купальнике взошла на мост и прыгнула, два подростка, очевидно самые отчаянные, показались на мосту. Лица у них были опалены солнцем, носы шелушились так обильно, как шелушится только спинка ящерицы во время линьки. Намокшие глаза сузились и жарко блестели. Давненько не видавшие ножниц чуприны выгорели и были зачесаны назад — нет, не гребенкой, а струей воды.

— Дядя, а можно нам сигануть?

Иван вспомнил свое детство, не знавшее ни воды, ни моста, и невольно улыбнулся.

— И не боитесь? — спросил он. — Высоко же!

— Хо! Чего придумал!

— Чего ж тут страшного?

— Когда же вы научились плавать и прыгать? — поинтересовался Иван, с завистью глядя на прыгунов. — Реки-то у вас раньше не было!

— Почему не было? — удивился мальчуган. — Была! Всегда была!

— Сколько мы помним, — пояснил второй, — вода все время течет и течет.

— Значит, не много вы помните… Вот в чем тут дело!

— А плавать мы с детства умеем.

В это время девушка в синем купальнике вышла на берег. Направляясь к мосту, она на ходу, подняв руки, с которых стекала вода, гребешком причесывала спутанные водой волосы.

— Ребята, а кто эта девушка? — спросил Иван.

— А вы её не знаете?

На облупленных лицах мальчуганов выразились и удивление и даже испуг.

— Не знаю, — чистосердечно признался Иван.

— Ну, как же! — Ребята рассмеялись. — Вы нас обманываете! Это же Настенька Закамышная! Да её все Журавли знают.

Мальчуган недосказал. Его точно пружиной подбросило, и он кувырком улетел за перила. Следом кинулся и второй, успев крикнуть: «Настенька сюда идет!» Под мостом в жарких лучах искрами вспыхнули брызги, и мокрые чубы понеслись, закачались по реке. «Какие молодцы! — подумал Иван. — Даже завидки берут. Настоящие сорвиголовы! Помню, мы такими не были. Нам-то не только прыгать с моста, а ноги помыть нечем было. Эх, что значит вода! Какую смелость у детей рождает!»

Иван ещё раз взглянул на Настеньку, которая зашла в воду и, плескаясь, искоса поглядывала на мост.

«Ну, пора мне к бате. — Иван вздохнул. — Пойду! Смелее, Иван…»

 

ХIII

Для кирпичного дома с вывеской «Правление журавлинской сельхозартели «Гвардеец» было облюбовано такое удачное место, что не только колонны, смотревшие на восток, а все стены были подставлены всем ветрам, какие только дули на Ставрополье. Вблизи дом казался ещё больше и ещё неуклюжее, и на журавлинские хатенки, обступившие его со всех сторон, смотрел начальственно-гордо — сверху вниз, как бы говоря: «Эх вы, хаты-мазанки, и кто вас тут поналепил, и больно уж вы рядом со мной низкорослые и подслеповатые…» Даже журавлинские гостиница, школа, чайная и магазин потребительской кооперации выглядели и низкими и убогими.

К подъезду вела, коромыслом огибая клумбу, асфальтовая дорога. И клумба и асфальт — в Журавлях новшество. Иван остановился возле клумбы и невольно покачал головой. Без воды травка и цветочки пожухли и умирали, вдобавок их ещё припорошило пылью: видно, давненько сюда не наведывались лейка и ведра. Было же так жарко, что асфальт даже почернел, вдавливался, как воск, и прилипал к подошвам. Проедет машина — и лягут рубцы.

Иван подошел к стене, укрылся в узкой полоске тени, закурил. У подъезда в это время было шумно и людно. То подъезжали и отъезжали машины — с людьми и без людей; то подкатывали рессорные, мягкие, качающиеся шарабаны, в них обычно ездят бригадиры и агрономы; то приходили и уходили занятые своими хлопотами мужчины, женщины, и никому до Ивана не было дела.

Вот подлетела, оставив на асфальте рубчатый след, серая, щедро запудренная пылью «Волга», видно, дальняя была у нее дорога. Из машины выбрались трое дюжих мужчин. Усталые, чем-то озабоченные, они взяли свои портфели и, не мешкая и оживленно разговаривая, направились в дом. «Если мы хотим заполучить тех бычков, надобно явиться к самому Ивану Лукичу». — «А может, сперва к его заму, к этому, как его, к Зака-мышному? Он же вдобавок ещё и парторг…» — «Да ты что? Это же не Закамышный, а мудрец да хитрец. У Закамышного не разживешься». — «Только один Иван Лукич и может помочь». — «А ежели не поможет?» — «Будем упрашивать, на колени станем». — «Да, его упросишь, характер у него, я знаю, железо». — «Ничего, иной раз и железо гнется…»

Разговаривая, они скрылись в дверях. А в это время из переулка вывернулся грузовик. Народу в нем — полный кузов. Соскочив на землю, суетливые мужчины и женщины отряхивались, приводили себя в порядок, шутили, смеялись.

— Быстрее! Быстрее! — крикнул грузный мужчина, выйдя из кабины. — Пошли, товарищи! Иван Лукич ждать не любит.

Тяжелые, сделанные из дуба двери не закрывались. Люди входили и выходили — кто спешил туда, кто обратно; и весь дом был похож на пчелиный улей в пору богатой взятки. С резким, как винтовочные выстрелы, треском подкатил мотоцикл. Водитель поднял на лоб завьюженные пылью шоферские очки, быстро поставил горячую машину на ноги-рогачики, четким шагом подошел к Ивану.

— Послушай, парень! — крикнул он. — Могу я хоть тут повидать неуловимого Ивана Лукича Книгу?

— Не знаю. — Иван пожал плечами. — Я сам только что пришел…

— Эх, беда! И что за человек! Ведь говорили, он только что был в Птичьем. Я туда, а мне говорят: умчался в Журавли.

И мотоциклист скрылся в дверях. «А батя мой, оказывается, стал неуловимым, — думал Иван, входя в ту же гостеприимно распахнутую дверь. — Поразительно, какую домину воздвиг! Прямо настоящее министерство на егорлыкском берегу. А клумба? И этот подъезд к дверям — шик! Да, любитель батя шумной жизни, Как-то он меня встретит?..»

Внизу — раздевалка. На вешалке торчал замасленный, видимо, каким-то трактористом забытый картуз без козырька, висели войлочная старенькая шляпа и пустая, из куги, базарная кошелка. За перегородкой дремал дед Корней, тот самый Корней Онуфриевич, что когда-то был водовозом в бригаде Книги. Услышав шаги, старик протер глаза и крикнул:

— Ваня! Это ты?

— Я, Кори ей Онуфриевич, я…

— Возвернулся-таки?

— Да вот, пришлось. — Прямо из войска?

— Нет, дедушка, с учебы. В армии я давно отслужил.

— А как подрос! Тебя и родной батько не узнает. Ой, ой, как дети быстро поднимаются! — Взглянул на чемодан. — Ты что ж, Ваня, и домой не заходил, а прямо в контору?

— Решил сперва отцу показаться, может, ещё и за своего не признает… — Иван невесело усмехнулся. — Тут мой родитель?

— По приметам вижу: либо тут, либо скоро заявится. — У старика заблестели живые глазёнки. — Когда его в конторе нету, так возле дома и в самом доме тишь да покой. А ныне, гляди, шумно!

— Как моя мамаша поживает?

— Да все так же, — уклончиво ответил дед Корней. — Мается… Трудно ей…

— Батько обижает?

— Обиды прежней нету. Живут мирно…

— А вы, Корней Онуфриевич, что тут делаете? — желая переменить разговор, спросил Иван.

— О! — удивился дед Корней. — Какой же ты, хлопец, недогадливый! Швейцарую, рази не видно, точно как в городе. Иван Лукич любит новшества. Я, говорит, принаряжу тебя, Корней Онуфриевич, во все форменное. Это тебе не воду к тракторам подвозить. За границей Иван Лукич бывал, нагляделся. Да и в Москву наведуется частенько. Все, что там увидит, везет в Журавли…

— Ну, и как ваша новая работа?

— Так она должность, скажу тебе, ничего, терпеть можно, а только чересчур сонливая. Зимой, правда, работенки хватает, потому как Иван Лукич распорядились ни одной души в одеже не впутать. А летом — одна тоска.

Иван оставил у деда Корнея свои вещи и плащ. Поднялся по гулкой, гремевшей под каблуками лестнице. Наверху — длинный темный коридор. «Какой же он мрачный внутри, этот домина!» — подумал Иван. Мимо проходили люди, хлопали двери, где-то слышалась приглушенная дробь пишущей машинки. Два старика, держа в руках картузы, остановились у окна, закурили.

— Ну, кум, как ты думаешь, решится наше прошение насчет планов?

— Беспременно Книга решит! — уверенно отвечал второй. — Иван Лукич Книга, кум, это, я тебе скажу, такой человек, такой руководитель…

— Погоди, Игнат, расхваливать Книгу, он и без тебя уже достаточно расхвален. Ежели сказать правду, то эту самую «книгу» я читаю уже годов десять, а распонять её никак не могу. Вот в чем беда!

— Может, ты, Антон, не сильно грамотный, а по той причине и кумекаешь не в ту сторону?

— Кумекаю я в ту сторону, а вот «книга» попалась трудноватая.

И оба кума, довольные шуткой, рассмеялись.

Иван проходил по коридору, смотрел на двери. На каждой, для удобства посетителей, висела табличка, сделанная на стекле. Иван замедлил шаг, читая: «Общая канцелярия», «Бухгалтерия», «Касса», «Главбух», «Машинное бюро», «Главный агроном», «Партком». В самом конце коридора дверь была обложена ватой и одета в черный, с крапинками дерматин. И на ней табличка: «Приемная И. Л. Книги», Волнуясь и не решаясь войти, Иван некоторое время постоял у входа, достал пакет, расправил его на ладони и только тогда надавил плечом тяжелую, сердито заскрипевшую дверь. Приемная — комната просторная, светлая. На диванах, стоявших в ряд, сидели посетители. Были здесь и те трое, что приехали на «Волге», и мотоциклист. Кто тихо разговаривал, кто молча читал газету, кто поглядывал на дверь, сделанную в виде тамбура, из которой только что молодцевато вышел чернолицый, жуковатый и удивительно суровый на вид юноша. Усики на капризно приподнятой губе пробились тончайшим шнурочком. Ни на кого не глядя и этим как бы давая понять, что ему нет дела до того, что кто-то сидит и ждет Ивана Лукича Книгу, юноша уселся за стол, пригладил рукой вороненый, зализанный назад чуб. Часто звонил телефон, и юноша, беря трубку, отвечал негромко и спокойно:

— Да, да! Непременно… Сегодня все лафетные жатки должны быть в поле… Это приказ Ивана Лукича… Не знаю! Позвоните сами в Птичье… Приказ есть приказ!

Или:

— Сводку по телефону не принимаю. Да, это приказ Ивана Лукича… А как же вы хотели?! Именно нарочным… Можно на коне, а ещё лучше — на мотоцикле!

Или уже совсем спокойно:

— Привет! Да, точно, Иван Лукич был в Птичьем… Ждем… Вот-вот подъедет!

Иван улучил момент, когда юноша не говорил по телефону, и протянул ему пакет. Тот даже не взглянул на Ивана. Осторожно ножом распорол конверт и прочитал письмо. И тут черные его брови сломились и сбежались к переносью. Он поднял грозное, с усиками-стежечками лицо и так изучающе и с таким недоверием посмотрел на Ивана, будто никак не мог поверить тому, что было написано в письме.

— Ты и есть Иван Иванович? — спросил он дрогнувшим голосом.

— Да, я и есть. — Иван усмехнулся. — А что? Или не похож?

— Да как же это так? Поразительно! Юноша с усиками поднялся, и теперь его трудно было узнать. От прежней суровости во взгляде не осталось и следа, парня точно подменили. На смуглом от природы лице зацвела добрая улыбка, во взгляде заиграла нежданная радость. Казалось, до этого юноша был в маске, и носить её ему было противно, а теперь он её снял и был счастлив.

— Иван Иванович, прошу, — сказал он, провожая Ивана в кабинет и глядя на него горячими, влюбленными глазами. — Да ч как же так получилось? Ни телеграммы, ни звонка! Можно было бы послать машину. Вот Иван Лукич обрадуется! Ты посиди здесь. Отец скоро приедет. Час назад он выехал из Птичьего.

Заговорщически повел бровью, улыбнулся и удалился.

Иван прошелся по мягкому ковру, как по траве-отаве, остановился у раскрытого окна. Не без интереса осмотрел кабинет. Надо сказать, что кабинет у Ивана Лукича Книги был совершенно особенный, и в Журавлях, конечно, первый и в своем роде единственный: и размером велик, просторен и отделан и обставлен с явной претензией на роскошь. Стены были покрыты масляной краской, тон по указанию Якова Матвеевича Закамыш-ного мастера выбрали светло-розовый, под цвет ранней зари в тот момент, когда вот-вот покажется солнце и все небо озарится пламенем. «Ты, Иван Лукич, человек бессонный, любишь встречать утренние зори, — шутливо говорил Закамыш-ный, — вот. и пусть этот самый заревой колер красуется у тебя в кабинете. Правильно я соображаю?» Потолок был расписан кавказскими узорами. Люстра, сделанная наподобие колеса, снятого с телеги (и где только достал её Закамыш-ный!), спускалась тяжело, грузно. На стенах портреты вождей. Диван растянулся во всю длину стены — ложись и отдыхай. Стол был массивный, из красного дерева, и стоял он возле окна — поставлен так по совету того же Закамышного. «Сидишь ты, Иван Лукич, допустим, и занимаешься делом, — говорил Закамышный, — а Журавли и вся степь лежат перед тобой как на ладони. Нужно тебе поглядеть для сердечного вдохновения — погляди, и снова за дело… Правильно я соображаю?» На столе зеленое, как луг после майского дождя, сукно, на нем стекло, толстое и несколько матовое. Удивлял всех чернильный прибор. Он был не простой, какие стоят всюду, а зеркальный. И больше всех удивлялся сам Иван Лукич: на столе не чернильный прибор, а зеркало — нагибайся и смотрись. «Ну и Закамышный, и придумал же! — всякий раз говорил Иван Лукич, видя свое усатое изображение в чернильном приборе и улыбаясь. — Чернила, и в зеркалах!» Телефон примостился не на столе, а на тумбочке справа. Удобно— протяни только руку. И, что особенно поразило Ивана, на столе не было ни клочка бумаги, ни папки, ни завалящей книжки или газетки — пусто. Огромные, в два кулака, зеркальные чернильницы давно не наполнялись чернилами. Иван нарочно поднял крышечку — внутри, на засохшей фиолетовой корке, серебрилась паутинка. Почти весь пол был устлан ковром, на стене, над диваном, тоже ковер. Кожаные коричневого цвета кресла были такие глубокие и так приятно обнимали тело, что только опустись — утонешь.

Одним словом, за всю свою давнюю историю Журавли ещё не знали такого кабинета. В нем было много солнца и света. Балкон и четыре окна выходили на юг и всегда видели и поля и блестевший в камышах Егорлык. Отсюда, как с капитанского мостика, взору открывались такие дали, какие даже немыслимо окинуть взглядом. Далеко в степи блестело озеро, зеркало его чуть перекосилось. В этот час в озере купалось солнце, и вода под жаркими лучами пламенела. Вблизи Журавлей раскинулась пойма Егорлыка — зеленела обширная низина, надвое рассеченная рыжей гривой камыша; пикой вонзался в него Егорлык и уже надолго скрывался из глаз. По обе стороны камышовых зарослей расстилались огородные плантации — темно-зеленый бархат помидорных стеблей и свинцового оттенка капустные гряды. Неслышно появился юноша с усиками.

— Зачем же стоять у окна! — сказал он, любезно приглашая Ивана подойти к креслу. — Прошу, Иван Иванович, вот сюда. Очень удобное местечко. В Риге покупали. А теперь давай познакомимся. Секретарь твоего отца Александр Павлович Погорелов. Проще — Саша, меня так все зовут. Ласкательно. И Иван Лукич маня так зовет. Я родом из Янкулей, о тебе слышал, а вот теперь и смотрю.

— Хорошо, Саша, я здесь побуду, — сухо сказал Иван. — Посижу, отдохну…

— Иван Лукич вот-вот заявится. Час назад на мотоцикле он выехал из Птичьего. Где-то в дороге. И люди ждут, а его нету. Иван, может, ты поедешь домой? Я мигом вызову машину.

— Нет, нет, Саша, я подожду отца. Не беспокойся и занимайся своим делом.

Саша подмигнул Ивану, вышел из кабинета и осторожно прикрыл дверь.

 

XIV

Можно поручиться, что ни в Журавлях, ни в Птичьем, ни тем более в Янкулях, да, пожалуй, и во всем районе никто не умел так смело и так лихо ездить на мотоцикле, как Иван Лукич Книга. «Артист, да и только!» — говорили о нем. Может, могли бы с ним поспорить разве только обученные и хорошо натренированные спортсмены-мотоциклисты.

Могут спросить: это что, в «Гвардейца» не было персональных «Побед» или «Волг» и такому видному человеку приходилось гнуться на двухколесном бегунке? Быть того не может, ибо нынче любой председатель колхоза днями не слезает с машины. Есть, есть у Ивана Лукича персональная машина, а точнее сказать, две: «Волга» и «ГАЗ-69». Есть и личный шофер Ксения Голощекова, женщина и молодая и собой привлекательная, та самая школьница Ксения Короткова, которая ещё в девятом классе дружила с Иваном. Но мотоцикл без люльки — это же страсть, и Иван Лукич весь поглощен ею. Разве только на совещание в район, да и то редко, когда нездоровится, или на рыбалку к Манычу Иван Лукич выезжает на «Волге» или на «газике». Во всякое другое время летал птицей, быстрее ветра!

Тут необходимо несколько удалиться в сторону и упомянуть о том, что у Ивана Лукича, как и у всякого идущего вперед руководителя, были друзья, люди ему близкие и преданные, и были недруги, те, кто так и норовил подставить ножку. Дело в том, что в Журавлях с некоторых пор образовалось «бюро безработных председателей». Именно с той поры, как был создан «Гвардеец» и семь председателей оказались не у дел, журав-линцы разделились на два враждебных лагеря: на лагерь книгинцев — друзей и сторонников Ивана Лукича, и на лагерь шустовцев, во главе которого стоял Кузьма Антонович Шустов, бывший председатель «Ставропольского сеятеля». Книгинцы в насмешку говорили: «Ну, ставропольский сеятель уже начал сеять брехню квадратногнездовым способом». Это он, Кузьма Шустов, обозленный на весь белый свет, возглавил «бюро безработных председателей», или, как. называли сокращение, «ББП». Они открыто собирались возле сельпо, пили пиво, беседовали. Надобно сказать, что все семь неудавшихся колхозных деятелей без дела не сидели, но у них было время час-другой провести у пивного ларька. Сам Шустов, например, управлял колхозной пасекой в двести тридцать ульев, имел мотоцикл с люлькой и частенько приезжал в Журавли; Очеретин, из бывшей артели «Заре навстречу», каждое лето сторожил бахчи; Накорякин, из «Великого перелома», служил сторожем в сельпо, а бывший председатель янкульского колхоза «Вперед к коммунизму» Андрей Гнедой был, как мы знаем, неплохим бригадиром. И тем не менее вражда между книгинцами и шустовцами вот уже почти девять лет пылала, как костер, в который подбрасывают сухой хворост. И хотя шустовцев с каждым годом становилось все меньше и меньше, а Гнедой все реже и реже навещал пасеку для «тайной вечери», сам же Шустов и его друзья Очеретин и Накорякин складывать, как они говорили, «идейное оружие» и не помышляли. Они спали и во сне видели падение Ивана Лукича, веря в то, что рано или поздно, а Иван Лукич свернет себе голову — нет, не на мотоцикле, а в своем «Гвардейце», и тогда народ снова позовет Кузьму Антоновича Шустова и скажет: «Хватит с нас, намучились с этим Книгой, берись, Кузьма Антонович, за руль и веди!» Так уж, видно, устроен человек: все ему кажется, что его и обидели, и обошли, и незаслуженно отстранили от дела, и что без него людям все одно не обойтись, и он ждет и ждет того момента, когда придет и его черед. Возможно, именно по этой причине у руководителя, кто смело ломает все то плохое, что было до него, и добивается зримых успехов, непременно вырастают, как болячки на теле, явные, а часто и тайные враги и недруги.

Иван Лукич смотрел на журавлинскую «оппозицию» с усмешкой: пусть-де люди потешатся, пусть повоюют. Когда Скуратов как-то сказал ему, что, может быть, в интересах дела лучше было бы дать «бывшим» какую-то работу в районе и забрать их из Журавлей, Иван Лукич, покручивая ус, ответил:

— Пусть копошатся! Я их не боюсь! Когда перед очами стоит противник, кровь не застаивается. Не дадут уснуть, не позволят зазнаться.

Вот почему книгинцам такая лихость Ивана Лукича в езде на мотоцикле нравилась, она их радовала, даже приводила в восторг, а шустов-цев огорчала, вызывала неприязнь и даже злобу. Обычно друзья Ивана Лукича говорили: «И какой же русский не любит быстрой езды!», «О! Наш Лукич не ездит, а летает, и никакие барьеры ему нипочем!», «Да он эти барьеры добре берет не только на том бегунке, аив жизни, практически». Или: «Крылья пристрой к колесам — и войдет в небо, аж до самых туч доберется», «Да он и в делах высоко летает, дай бог ему здоровья». Недруги Ивана Лукича рассуждали так: «Не председатель, а сумасшедший на колесах», «И уже в летах, и сам будто не дурень, а такие фортели выкидывает, что диву даешься: вчера собаку переехал…», «Да он эти же фортели выкидывает и в жизни, гордец и бабник, каких ещё свет не видел: каждую ноченьку на Птичье к Лушке Самойловой ездит…», «Что Луша? Да он со своей шофершей завел шуры-муры…» Однажды ночью на пасеке Шустов поучал своих приверженцев: «Ох, помяните мое слово, друзья, свернет Книга себе голову, свернет!.. На колесах, как я полагаю, навряд, потому, жилист, хваток, не слетит, а вот в житейских делах непременно свернет башку, вот чего бы нам дождаться…»

Да, что там ни говори, а любил Иван Лукич так гонять машину, что она, бедная, под ним и смеялась и плакала. Вот и сегодня по главной улице Журавлей летел с «ветерком» — дух захватывало; так несется к финишу мотогонщик, когда он, выжимая из мотора остаток сил, выигрывает секунды и берет последние метры. Возле клумбы так нажал тормоз, что мотор захлебнулся в кашле и смолк, а колеса, виляя и жалобно пища, метра два проползли по асфальту, оставив узорчатую, изломанную стежку.

С седла проворно соскочил человек среднего роста, завьюженный пылью. На вид ему дашь меньше пятидесяти. Лицо засмолено и солнцем и жаркими ветрами и украшено черными, как смоль, наверняка крашеными усами, потому что все знали: были у Ивана Лукича усы соломенного цвета. На глазах у него ветровые очки, на голове, как у бирманца, назад повязана косынка. Увидев сбежавшего вниз и стоявшего в дверях улыбавшегося Сашу, Иван Лукич сорвал очки, стянул косынку, растрепав светлый, ещё больше побелевший от седины чуб. Подбежавшей Ксении вручил своего разгоряченного конька, успев так игриво посмотреть и подмигнуть, что Ксения покраснела, взглянув на Ивана Лукича осуждающим, но ласковым взглядом.

Он шел свободным, широким шагом, взмахивая руками, как бы радуясь тому, что наконец освободился от тряского седла. На нем были серые, из тонкого полотна брюки и легкие, удобные летом парусиновые сапожки, узкие голенища которых были подвязаны ремешками чуть ниже колен. На парусиновой, вобранной в брюки просторной рубашке, открывавшей заросшую грудь, висели значок депутата и звезда Героя Социалистического Труда. Рукава засучены, руки жилистые, до локтей покрыты мелко вьющейся белесой шерстью. От всей его невысокой, коренастой фигуры веяло степным зноем и запахом бензина.

— Ну, Саша, что нового в конторе? — спросил он, поглаживая вороненые усы. — Люди меня ждут?

— Есть люди. Ждут.

— Кто такие?

— Рабочий из Армавира… Насчет яйца.

— ещё?

— Из племхоза. По поводу бычков.

— Так… ещё?

— Остальные свои. Из хуторов.

И пока Иван Лукич, вытирая пот и на лице и на сильно засмоленной шее, не спеша поднимался по лестнице, Саша, улыбаясь и забегая наперед, кратко доложил о том, что из Чернолесского совхоза приезжал агроном и просил лафетные жатки, оставил письмо и уехал; что звонил Скуратов и велел направить к нему Закамышного; что две доярки из Птичьего, обе с грудными детишками, с утра сидят и ждут, а какое у них дело, не говорят; что старики из Янкулей, Игнат Антонов и Антон Игнатов, просят выделить им планы для застройки: хотят отделиться от сыновей; что лафетные жатки вышли в поле, один только янкульский бригадир не успел отправить три жатки, обещал отправить завтра… Под конец с особенной улыбкой на заискивающем лице сообщил о возвращении Ивана. «Вдруг, смотрю, входит Иван Иванович. Думаю, не сидеть же ему среди всех прочих… Отвел в кабинет. Правильно я сделал?»

Иван Лукич не ответил и даже не взглянул на Сашу, будто ничего не слышал. Только задумался и с такой тяжестью наступал каблуками на ступеньки, что доски вгибались и поскрипывали. И по коридору проходил молча. Научившись читать у него на лице и не такие трудные загадки, на этот раз Саша никак не мог понять, обрадовался Иван Лукич или огорчился. Саша хотел ещё сказать о том, что Иван приехал не сам по себе, а с письмом из института, и что в Журавлях будет выполнять какую-то дипломную работу, но тут начали собираться люди: то явился главный бухгалтер Василий Кузьмич Чупеев, излишне радостно улыбаясь и на ходу раскрывая папку и показывая бумаги и синие листы чековой, хорошо знакомой Ивану Лукичу книжки, — и бумаги и синие листочки надо было посмотреть и подписать; то прибежала Ксения и спросила, не нужна ли Ивану Лукичу машина; то перегородил дорогу как всегда сдержанно-молчаливый заместитель Книги и парторг Яков Матвеевич Закамышный. Пожимая руку Ивану Лукичу, Закамышный тут же, посмеиваясь, ладонью смахнул пыльцу на эмали значка и на золоте звезды и. сказал, разведя руки:

— Иван Лукич! Птицей летаете по степи, но зачем вешаете на себя это золото?

— Не могу без этого, Яков Матвеевич, — шутливо, в тон Закамышному, отвечал Иван Лу-_ кич, — и ты не печалься, пока я жив, ничто на мне и в моих делах не померкнет и не потускнеет! Так-то.

— Верно, — подтвердил главный бухгалтер, — верно, Иван Лукич, ибо только то ржавеет и тускнеет, что лежит без движения!

Иван Лукич кивнул головой и обратился к бухгалтеру:

— Василий Кузьмич, все подпишу, только через часок. — И с улыбкой к Закамышному: — Яков Матвеевич, на янкульской мельнице не то что не порядок, а сущие безобразия. Погляди построже и прими меры. Мельник Желваков — коммунист, и ты активизируй его по своей линии. Или ставь вопрос на правлении. Будем решать!

— И поглядел, и меры будут приняты, — с улыбкой, говорящей, что ему-то давно известны проделки Желвакова, ответил Закамышный. — Так что за янкульскую мельницу, Иван Лукич, не тревожьтесь.

— А как у нас с древесиной? Когда прибудут вагоны?

— Порядок! — И опять та же добродушная улыбка. — .Вечерком, Иван Лукич, ежели позволите, приду и подробно доложу. Есть, кстати, важная новость.

— Хорошо, — согласился Иван Лукич. — Да скажи Ксении, чтобы от машины не отлучалась.

Разговаривая, Иван Лукич незаметно подошел к черным дверям с табличкой «Приемная И. Л. Книги», и вместе с ним шумной гурьбой в комнату ввалилось человек десять. Те же, кто поджидал Книгу, услышали его басовитый голос, другие голоса, топот ног, почтительно встали. Иван Лукич поздоровался кивком головы, невесело, как бы говоря загрустившими глазами, что он всех с радостью принял бы и со всеми поговорил бы, если бы не нужно было и встречаться и разговаривать, с сыном.

— Кто тут из Армавира? — спросил он. Мотоциклист быстро подошел и вручил пакет.

Иван Лукич не стал читать, передал пакет Саше.

— Знаю, знаю, о чем прошение. Вот что, брат, — Иван Лукич похлопал по плечу повеселевшего мотоциклиста, — поезжай и скажи рабочим: на этой неделе яйцо будет доставлено. Трудно, не хватает яйца, но для рабочего класса постараемся. Сам прослежу. Саша, возьми себе на заметку и в субботу доложи. А кто тут насчет элитных бычков?

— Мы!

Трое мужчин выступили наперед. — Почему явились делегацией?

— С просьбой, Иван Лукич, с просьбой от всего племсовхоза.

И не просите. Лишних бычков у меня нету. На будущий год, ежели все хорошо…

— Да как же так, Иван Лукич?

— А вот так, товарищи. Нету бычков!

— Мы так надеялись!..

— Ну, хоть бы одного! — Сказал, нету. Все!

Иван Лукич загрустил. Обвисли крашеные усы, потускнели глаза. Подошел к дверному тамбуру, остановился и сказал тихим, извиняющимся голосом:

— Придется вам, товарищи, маленько погодить. Через полчаса освобожусь.

И прошел в кабинет. Саша прикрыл за ним дверь, стал к ией спиной и доверительно, тихо, но так, что все хорошо слышали, сказал:

— У Ивана Лукича большая радость. Сын Иван вернулся!

 

XV

Иван исподлобья покосился на отца. Желая по лицу и по взгляду понять, обрадовался или огорчился Иван Лукич, Иван смотрел украдкой, боязно. Ему трудно было удержать в теле странную, никогда ещё не испытанную дрожь. До боли в пальцах сцепил за спиной кулаки и прислонился к стене. Иван Лукич, принеся в кабинет, запахи степи и бензина, обрадованно, с восторгом в заблестевших, повеселевших глазах подошел к сыну. Смотрел, улыбаясь, затем положил на его плечо свою загрубевшую, натруженную рулем ладонь, как бы желая на ощупь убедиться, что перед ним стоял именно тот Иван, его сын, которого он отхлестал плетью и которого столько времени ждал. И нарочито громко сказал:

— Ну, сыну, здорово! С прибытием!

Не отвечая и все ещё не поднимая голову, Иван расцепил кулаки и вдруг рывком, так, будто его кто толкнул в спину, приблизился к отцу, и двое мужчин цепкими руками оплели один другого. И тут же поспешно, испуганно отошли друг от друга, то ли устыдились своих чувств, то ли все ещё не верили тому, что вот наконец они встретились. Обоих мучило, что после такой долгой разлуки им не о чем было говорить, и они молча подошли к окну. Иван тоскливо глядел на зеркальце воды в пойме Егорлыка, а Иван Лукич — на сына. Да, в самом деле, не верилось, что этот рослый и диковатый парень, все такой же, непокорный, и есть вот Ванюшка, который девять лет тому назад ушел из дому…

Руки Иван опустил. Они свисали вдоль туловища, ладони широкие, мясистые и точно налитые кровью, с крупными, как у художника, пальцами; согни такую ладонь — и вырастет кулачище размером с боксерскую перчатку… И как только Иван Лукич взглянул на эти свисающие, чуть согнутые в локтях сильные молодые руки, у него потемнело в глазах, куда-то отошел, отодвинулся стоявший у окна Иван, исчез кабинет, пропали степные дали. Давно, казалось, забытая картина, о которой ему и вспоминать не хотелось, сразу ожила и заслонила собой все. И Иван Лукич то видел ночь и крутой берег Егорлыка, — по ту сторону темнел камыш и слышались чавкающие шаги; то видел плачущую жену, и не мысленно, а физически ощущал на спине цепкие, пружинистые руки сына. Вот они, эти руки, снова перед глазами; по всему видно, стали они ещё цепче и сильнее.

Иван Лукич повел ладонью по лицу, точно силясь стереть противную пелену, открыл глаза. Иван стоял у окна и все так же тоскливо смотрел за Егорлык. Как знать, может, он искал глазами именно ту кручу, с которой сиганул в ту ночь… И как же Иван вырос и возмужал! Какие плечи, какие ручищи!.. «Теперь, ежели и спереди схватит, не вырвешься, — с горькой усмешкой подумал Иван Лукич. — Только лучше нам не схватываться, не меряться силой…»

Иван был похож на отца, и это радовало Ивана Лукича. Много в облике сына замечал родимых черт и черточек: и этот рост, и этот высокий лоб, и этот каштановый шёлк мягкой чуприны, и гордо посаженная, всегда чуть приподнятая голова… Узнавал и глаза, голубые-голубые, не свои. Такие глаза были у матери. Иван Лукич все смотрел на Ивана, и все больше радовался, видя его рядом с собой, и мысленно ругал себя за то, что тогда ночью так ненужно и глупо погорячился.

— Знать, потянуло, сыну, до ридной хаты? Иван Лукич почувствовал, как сжалось сердце и боль от него подступила к горлу. Он отвернулся, мигая ресницами и скрывая от сына повлажневшие глаза.

Иван молчал, только брови его изгибались в болезненном изломе.

— Да, брат, родная хата… это такое… Для души… тут все свое, — продолжал Иван Лукич и снова отворачивался и часто мигал ресницами. — Чего ж мы стоим, как на похоронах? Сядем, Иван, да потолкуем. Надолго в Журавли?

— На все лето.

— Цэ добре.

Сели, задымили папиросами. Иван Лукич посапывал, не знал, что сказать. Потом спросил:

— Расскажи, Иван, как тебе жилось? Трудно небось?

— Разно бывало…

— Отчего не писал батьке? Или сильно обиделся? А теперь отмщать батьке заявился?

— Ив думках такого не было.

— Так почему не приезжал раньше?

— Дела не было…

— Вот что, Иван… Коли ты вернулся, то и требуется нам сразу до всего дотолковаться, раз и на всю жизнь. — Иван Лукич глотнул дыма, выпустил его сквозь усы. — То старое, что тогда случилось промеж нас, позабудь и выкинь из головы. Понятно тебе, Иван?

— Что тут не понять!

— Ты должон знать, сыну, что я теперь совсем не тот, что был, да и ты, вижу, тоже переменился, — с улыбкой продолжал Иван Лукич. — Да и жизнь наша за эти годочки прошла порядочно и заметно переменилась. Потрудился и я для народа, до сей поры ночей не сплю, сил не жалею, людей своих экономикой возвеличиваю, и люди за это меня чтят, уважают… Имею и доверие и любовь, да и вообще во всем перемены… Наш «Гвардеец» гремит на всю страну! А кто причиной? Я! Твой батько. А в Журавлях, приглядись, сколько перемен. Жизнь наша не застаивается, как конь у коновязи, а летит, скачет. Без тебя и этот дом воздвигнулй — сразу повеселели Журавли. Далеко теперь нас видно! У меня тоже новый домишко появился, возле берега стоит, так и глядится в воду, как парубок в зеркало, место выбрал веселое. В старой хате, в каковой ты родился, остался Григорий. Дедушка Лука тоже с ним. Ни за что старый не желает перебираться в новый дом. Тут, говорит, родился, тут и помру. Григорий тоже строится.

— Как мать? — спросил Иван.

— Ничего… Живем. — Иван Лукич отвернулся, закурил. — Что-то малость прихварывает. Постарела…

— Не от твоих ли кулаков?

— Не дури, Иван! — крикнул Иван Лукич, багровея. — Кому сказал, не тормоши старое… Или все ещё таишь злобу? Так, что ли? Ты говори, не таись!

Иван резко поднялся, подошел к окну, сказал:

— Чего, скажи, мне таиться? Я приехал в Журавли по делу. Вот о нем и надо нам поговорить.

— Это хорошо, что приехал, — сказал Иван Лукич грустно. — Знать, окончательно ещё не забыл. Что же у тебя за дело?

— Позови своего секретаря. У него письмо, которое я привез из института.

Иван Лукич неохотно наклонился к столу, пальцами поймал и нажал скользкую кнопку. Глухо, будто в стене, прохрипел зеонок. Саша ждал вызова и сразу же явился с пакетом в руке.

— Чего молчал? — сердито спросил Иван Лукич.

— Не успел доложить.

— Ну, иди, иди, Сашко.

Улыбнувшись Ивану черными весёлыми глазами, Саша скрылся за дверью. Иван Лукич надел очки, письмо читал молча и долго. То хмурился, то усмехался, и нельзя было понять, радовался или не верил написанному. Мял усы, кряхтел, кривил в улыбке губы.

— Так, так… Знать, Ваня, ты уже не простой студент, а дипломник? И направили этого дипломника Ивана Книгу к Ивану Книге? Чудно! — Снял очки, протер глаза и через силу, с болью на лице улыбнулся. — А без этой бумаги, безо всякой просьбы, а просто как сын приехать не мог? Эх, Иван, Иван, все такой же… норовистый. И до сих пор не сломался характер. Смотри, сыну, трудно тебе будет жить на белом свете!

— А я на легкую жизнь и не рассчитываю.

— Я, Иван, не об этом. — Иван Лукич встал, прошелся по кабинету, заложив руки за спину и горбясь. — Растут люди, и ещё как растут! Кажется, совсем недавно бегал по Журавлям босоногий малец Ванюшка, сын Книги, — мечтательно говорил он, — а теперь тот малец — мастер по строительству, Журавли приехал планировать… Чудно! Мой сын Иван— архитектор! И словцо-то какое, для уха непривычное. И в Журавлях оно не в ходу, хотя люди всю жизнь строятся. Тут у нас, Ваня, каждый сам себе архитектор. Поставил четыре стены с дверями и с окном, напялил крышу — вот тут и вся наша архитектура.

— Так, отец, было.

— Оно ещё и есть так и не скоро переведется. А в общем, Иван, я тебе как батько скажу: молодчина! Хорошую дорогу выбрал, и, главное, сам, без чужих подсказок. Знать, дорога та тебе приглянулась. Ты же и в детстве, помню, все чертил да рисовал. — Иван Лукич подсел к сыну, положил ему руку на колено. — Ну, а как, Ваня, в личных делах? Жинкой обзавелся?

— Не успел, — неохотно ответил Иван.

— Почему так?

— Нельзя же все сразу.

— Но я в твои годы уже батьком был. — Смеясь и желая придать разговору шутливый тон, прибавил: — Ну, ничего, сыну, это твое упущение мы поправим. Подберем тебе свою, журав-линскую красавицу. Такую девушку сосватаем!..

— Обойдусь и без сватов, — перебил Иван. — Так что об этом прошу не беспокоиться.

Опять воцарилось то тягостное молчание, от которого обоим было мучительно неловко. Иван Лукич закурил, протянул коробку сыну.

— Это что же, Ваня, на месте Журавлей будешь планировать город? — спросил Иван Лукич. — Поясни мне, что оно получится не в мечтах, а практически. В этом деле я ничего не смыслю.

___ — Практически, отец, это будет моя дипломная района. — Иван смотрел на кончик дымившейся папиросы, думал. — На реально существующем селе я хочу показать, каким это село, в данном случае Журавли, будет в будущем.

— Показать — и все? — спросил Иван Лукич. — А потом куда деть тот твой показ? В архив?

— Вот этого я пока не знаю, — чистосердечно сознался Иван. — Если получится проект интересный и если он понравится колхозникам, то, может быть, и не будет надобности сдавать его в архив, и, может быть, он оживет и станет не дипломом студента-выпускника Книги, а реальным, существующим на берегу Егорлыка селом… Как знать! — Иван подошел к окну, точно желая посмотреть отсюда, с высоты, где и как будут лежать новые Журавли. — Первые эскизы проекта и макет я думаю сделать здесь, чтобы можно было показать жителям Журавлей, посоветоваться с ними, послушать их.

— А Журавли, Иван, и без твоего проекта строятся. — Иван Лукич тоже подошел к окну. — Твой брат Григорий такой дом воздвигает, что любо поглядеть, и без всяких архитекторов, можно сказать, всего достигает своим умом… И я, когда строился, то архитектора не привозил… И эту домину, в котором мы зараз, видал? Соорудили тоже без архитектора, а какой получился великан! Его за десять верст видно!

— Великан, говоришь? — с улыбкой переспросил Иван. — Верно, дом огромный, а только вид у него — смотреть тошно. А внутри этот темный коридорище, узкие двери… Работа эта, скажу тебе, отец, неграмотная. Не таким бы должен быть дом колхозного правления.

— Зато стоит и надежно и прочно, — перебил Иван Лукич, не желая слушать сына. — Строительство, Иван, — это штука несложная, в селе привыкли жить в халупах. А вот с кубанской водой дело у нас не ладится. Воды много, а толку мало.

— Почему?

— Долгое время не было у нас своего, журав-линского специалиста. Приезжали со стороны, пробовали — ничего не получалось. В этом году раздобыли гидротехника — дочка Закамышного окончила техникум. Настеньку Закамышную небось помнишь? Резвая веснушчатая девчушка с косичками? Не припомнишь? Была веснушчатая, а стала такой красавицей, чго куда там! Вот эта Настенька взялась за воду. Может, у нее что и получится.

— Значит, «Гвардеец», как ты говоришь, гремит, а с водой по-прежнему плохо? — язвительно заметил Иван. — Лучше бы ты, отец…

— Что ты все тыкаешь? — рассердился Иван Лукич. — Да ты что, и за родителя меня не почитаешь? Помню, допрежь на вы и батей называл, как и я своего родителя, и как это у нас принято… А теперь что ни слово, то и тыканье! Не годится это, Иван. Хоть ты и в Москве учился, грамотный стал, а почитать родителя надо. Так у нас было из рода в род.

— Было, а теперь не будет.

— Злишь батька? Ох, не зли, а то я дюже сердитый, ты это знаешь!

— Знаю, — покорно ответил Иван.

— Так ты хоть на людях почитай меня за батька, называй батей, и не тыкай, не срами!

— Ладно, постараюсь…

— Да разве трудно сказать: батя? — Снова Иван Лукич хотел смягчить свои отношения с сыном и, стараясь быть добрым, ласковым, добавил: — Почему не позвонил, не предупредил? Послал бы машину. У нас же их целый табун!

— Приехал и так. Дорога-то знакома. — Иван с усмешкой в голубых глазах посмотрел на отца. — А вот как мне добраться до твоего нового дома? Далеко отсюда построился?

Иван Лукич подошел к столу, поймал скольз-скую кнопочку, и Саша тотчас вырос на пороге.

— Саша! Скажи Ксении, пусть, отвезет Ивана домой.

И опять Саша дружески, доверительно улыбнулся глазами Ивану и, повернувшись на каблуках, вышел.

— Помнишь Ксению Короткому? — спросил Иван Лукич, поглаживая усы. — Младшая дочка Ивана Короткова? Да ты в школу с нею бегал. Твоя ровесница. Так вот она тебя мигом отвезет. Теперь Ксения — шофер, и не Короткова, а Го-лощекова. Муж её — экспедитор колхоза, Петр Голощеков. Так что поезжай, Ваня, в мой новый дом, рядом — Егорлык, можешь искупаться, отдохнуть. Ежели матери нет дома, так пусть Ксения съездит в детские ясли: мать там часто бывает. Я поехал бы с тобой, но меня, сам видишь, люди ждут. У каждого ко мне дело, всем я, брат, нужен. Вечерком приеду. Поговорим, потолкуем по-родственному. Водочку пьешь? Не научился? Это, брат, хорошо. Но все-таки мы по рюмочке выпьем за твое благополучное возвращение.

Иван не ответил и вышел из кабинета. Минут через десять появилась Ксения и, потупив глаза, сказала:

— Иван Лукич, он не захотел ехать.

— Почему?

— Разве я знаю…

— Он тебя обидел?

— Нет, что вы! — И ещё больше потупила глаза, краснея. — Я открыла дверку, сказала, что вмиг домчимся. Зверем на меня покосился и ушел… к Григорию… Да вы поглядите.

Иван Лукич посмотрел в окно. По пыльной улице, взвалив чемодан и рулончик бумаги на плечо, неся на руке плащ, горбясь и чуть прихрамывая, шел Иван. «Эх, Ваня, Ваня, — думал Иван Лукич, стоя у окна, — узнаю и походку твою, и норов твой колючий. Может, зря мы снова повстречались, может, и не надо было тебе сюда возвращаться?..»

— Ну, иди, иди, Ксюша, — сказал он, продолжая смотреть в окно. — Сегодня никуда не поедем. Отдохни.

Ксения ушла. Иван Лукич угрюмо смотрел на улицу. Видел, как Иван свернул в ближний переулок и скрылся за хатой. «Так, так, знать, не пожелал навестить батьково жилище, свернул на знакомую дорожку, — думал он. — И какой же ты, оказывается, гордец, Иван Иванович! Даже взглянуть на новый дом не захотел. А я-то, старый дурень, воздвигал, старался. Думал, вернется Иван, поглядит на новый дом, обрадуется… Нет, не обрадовался. Эх, Иван, Иван, и в кого ты такой уродился?»

Махнул рукой и отошел от окна. Двумя пальцами поймал спрятанную под крышкой стола кнопку, нажал её. На пороге появился Саша.

— Сашко, надо начинать. Тех женщин, что с детишками, впусти первыми.

Иван Лукич уселся за стол и тяжко вздохнул. Сын Иван никак не уходил из головы. Ну, вернулся, и хорошо, пусть себе и сочиняет диплом и живет-поживает, как ему хочется. Не пошел в новый дом? Сегодня не пошел, а завтра пойдет. С отцом не был ласков? А разве все сыновья ласковы со своими отцами? «Да, да, верно, не все, конечно. Дичится, хмурится, видно, все же затаил в душе обиду…»

Саша не уходил, очевидно, хотел ещё что-то сказать, но не решался, а Ивану Лукичу казалось, что это стоял его сын Иван. «Ну что, бродяга, потянуло тебя не в новый дом, а в старое гнездо? Ну, иди, иди, Ваня, это ничего. В том гнезде ты появился на свет, там живут дед твой Лука и брат Григорий. Повидайся сперва с ними, а тогда и в новый дом приходи».

Иван Лукич закрыл ладонью глаза, и ему послышалось, будто Иван ласково и тихо отвечал: «А вы, батя, не печальтесь. Я только на часок загляну к дедушке Луке и к брату Грише. А жить я буду у вас и с вами. А с кем мне жить? Диплом — это так, для виду, а приехал я, чтобы с вами повидаться». — «Вот и молодчина, Иван. Знать, не злобствуешь, не серчаешь? И батей и на вы называешь…» — «Ну что вы, батя, за что же на вас серчать? Тогда я был молод, ну и погорячился…» — «Это хорошо, я знал, что сердце у тебя, Иван, как и у меня, отходчивое… И ты должен знать, хоть я тогда сдуру и отхлестал тебя плетью, а люблю тебя, Ваня, больше, нежели Григория или Алексея…»

— …Я думаю, Иван Лукич, за женщинами надо впустить тех стариков…

— Что ты сказал, Саша?

— Два старика прибыли из Птичьего… Сутра сидят и ждут.

— Что там у них?

— Бытовое дело… Насчет земли под индивидуальную застройку. От сынов хотят отделиться.

— Послал бы к бригадиру… Или в Совет. Есть же земельная комиссия…

— Рекомендовал… Нет, только к вам желают.

— Хорошо. Приму.

 

XVI

Ни с чем нельзя было сравнить то чувство, которое испытал Иван, приближаясь к родному крову. В груди непривычно защемило, сердце кольнула острая боль, и к горлу подкатились слезы, когда он взглянул и среди хат и хатенок, так разительно схожих между собой, сразу отличил одну. Она заслонила собой весь свет и была такая близкая и такая своя, что Ивану захотелось побежать и прикоснуться к хате руками, прильнуть телом к её постаревшим стенам со стежками дождевых потеков, будто со следами застаревших слез. Иван видел знакомую изгородь из серой глины, те же хворостяные воротца — вот так же и в ту ночь, когда он гнулся под ударами плетки, эти воротца, помнится, тоже были чуточку приоткрыты. И так же, как и девять лет назад, квадратные оконца подслеповато смотрели на уходившую к Егорлыку улицу.

Под окнами — завалинка, низенькая, удобная для сидения. Особенно, помнится, хорошо было посидеть на ней в предвечерний час, когда над Журавлями сгущались сумерки, а в окнах жарким полымем догорал закат. И точно так же, как и прежде, грелась на солнце крыша, слепленная из глины, круто замешанной на овсяной соломе, — такую ни дожди не размоют, ни ветры не сдерут. Когда же на гребешке крыши закачались, кланяясь Ивану, упругие, как проволока, стебельки сурепки, с желтыми, точно облитыми пчелиным медом, цветочками, Иван широко улыбнулся и невольно замедлил шаг. Ай да цветочки, ай да сурепка! Все цветет! И что за растение такое смелое! И как оно ухитряется каждый год взбираться на крышу и каким таким чудом прорастают там его зерна!

Любуясь сурепкой, Иван приблизился к двору и только тут вдруг в соседстве с землянкой увидел новый дом. В тесном дворе дом казался вели-каном. Свежий, ещё ни разу не политый дождем шифер матово белел на островерхой, как папаха, крыше, пустотой зияли проемы дверей, окон. Иван рассматривал новое строение и не мог понять, как могло это приземистое жилье заслонить собой и белую, как промытое полотно, крышу, и высокий каменный фундамент, и цельные, из шлакобетона, массивные стены сизого оттенка. Стены ещё не оштукатурены и вид имели такой крепкий, что их, казалось, нельзя было разрушить и снарядом. «И кто это возводит такое надежное укрепление в батьковом дворе? — думал Иван, остановившись у ворот. — Неужели Гришка так быстро разбогател? Вот оно как тут все без меня переменилось! По всему видно, не только моему батьке, а и Гришке стало тесновато в ней жить…»

Со двора сочился, точно сквозь сладкий сон, плакучий звук балалайки. Три струны, натужась, пели о том, как светит месяц и как светит ясный, и казалось, играла не балалайка, а где-то в бурьяне жужжали шмели. Грустный, чуть слышный напев струн так манил к себе, что Иван решительно распахнул ворота и вошел во двор.

Возле порога на низеньком стульчике сидел дед Лука, и балалайка в его костлявых, больших руках казалась щепкой. Его куцая, изрядно выцветшая бородка, пучковатые, как у кота, усы так побелели, что уже слегка покрылись прозеленью. На крохотной, смешно приподнятой голове кустились не волосы, а сизый пушок, еле-еле прикрывавший смуглый буграстый череп. В исподнем белье, старик согнул ноги и между колен удобно примостил балалайку. В эту минуту он был похож на чабана, занятого игрой на любимом инструменте, когда его отара стоитна водопое.

Возле старика стояли правнуки, были тут детишки и соседские. Дед Лука не замечал детей. Подняв голову и глядя в жаркое небо, он все играл и играл, а его натруженные долгой жизнью пальцы молодцевато бегали по струнам.

— Доброго здоровья, дедусь!

Струны умолкли. Старик скривился, точно хотел заплакать, и его слезливые, без единой реснички глазки удивленно смотрели на Ивана. Зажав сухими коленями балалайку, старик, как слепец, протянул руку и сказал:

— Иван? Откель ты взялся, внучек?.. Ну-ка, Ваня, иди, иди сюда. — Взял руки Ивана в свои жесткие, негнущиеся ладони. — Ну, здорово, Иван Иванович! Стало быть, заявился-таки, беглец!

— Пришел…

— А я думал, что и помру, а тебя так и не дождусь.

— Что, дедусь, или умирать собрались?

— Такой думки пока ещё не было, а все ж таки приближаюсь к тому часу. — Старик пожевал пустым ртом и снова скривился, как от боли. — Когда ты от батька убег, мне было восемьдесят шесть годков. А теперя сколько, Ваня?

Дети окружили Ивана, и те, кто был постарше, уже догадались: это был Иван, сын Ивана Лукича. Мальчуган лет десяти, чубатый и лобастый, с облупленным носом, смело посмотрел Ивану в лицо и, показывая мелкие, мышиные зубы, сказал:

— А я знаю, ты дядя Иван.

— Как же ты узнал?

— Батя мне сказывал… Все одно, говорит, дядя Иван вернется. А я тоже Иван Книга, — гордо добавил он.

— Да неужели это ты, Ванько? — Иван легко приподнял сияющего тезку. — Значит, не переводятся на земле Иваны Книги? Да я тебя, Ванек, ещё в пеленках разглядывал. Погляди ты на этого хлопца, как он вытянулся! Просто диву даешься!

— Насчет людей, Ваня, не удивляйся, — сказал дед Лука и тронул пальцами струны. — Люди тянутся в гору, да ещё как тянутся! — И натужно крикнул: — Га-аля! Да бросай ты свою печаль-заботу! Погляди, кто тут до нас заявился!

Ванюшка побежал к дому, проворно взобрался на подоконник, крикнул:

— Мамо! Да иди! Это ж наш дядя Ваня вернулся!

В дверном проеме, как в огромной раме, появилась женщина с ведром в испачканных глиной руках. Она занималась мазкой стен. Юбка для удобства была подоткнута так высоко, что оголяла выше колен сильные ноги, обутые в стоптанные и грязные башмаки. Рукава серенькой кофточки засучены. Не спеша она помыла руки в ведре и, вытирая их тряпкой и ласково глядя на Ивана, улыбалась ему. Потом подбежала к Ивану, по-родственному обняла и крепко поцеловала в губы. Смеясь и вытирая слезы, сказала:

— И где ты, Ваня, пропадал?

— Всюду бывал, — ответил Иван, видя сильно постаревшее лицо Галины. — Земля просторная, погулять есть где…

— Ну, нагулялся, гуляка?

— Почти…

— Вырос-то, Ваня! И в плечах раздался, как гвардеец!

— А ты, Галина, чего так состарилась?..

— Отчего мне цвесть да молодеть? — улыбалась, облизывая сухие губы. — Детишек исправно рожаю, вот новый дом строю. После того, помнишь, первенца, что нарекли Иваном, — да вот он, мой красавец! — ещё троих родила. И все хлопчики, как на подбор! Честное слово! — Блестя глазами и будто боясь, что Иван ей не поверит, со смехом добавила: — Так и идут Книга за Книгой… И Гришка сильно доволен!

Галина позвала сыновей. Младшему было три года. Они выстроились возле матери лесенкой. «И до чего мальцы похожие, — думал Иван, глядя на Галину и на племянников. — Ну точно сапоги, что сделаны на одну колодку… Молодец, Гриша! Пока я гулял по белому свету, он такой семьей обзавелся…»

— После Ванюшки родился этот, Семен, — пояснила Галина, лаская смутившегося парнишку. — За ним появился Андрей; погляди, какая у него белесая чуприна! Потом уже подоспел и Валерка..

— А гостинец-то я припас только для одного Ванюшки, — с огорчением сказал Иван, открывая чемодан. — Я как-то из виду выпустил, что на свете уже живут и Семен Книга, и Андрей Книга, и Валерий Книга. Так что придется поделить всем поровну.

Услышав о гостинцах, ребятишки сгрудились возле Ивана. Наклонившись над чемоданом, Иван вынул объемистый кулек и отдал его Ванюшке.

— Ну, тезка, принимай! Да только не обижай братьев и товарищей!

— Ничего, дядя Ваня, обиды не будет. Ловя на себе завистливые взгляды, Ванюшка важно отошел в сторону и уселся на корыто с остатками затвердевшего цемента. Мальчуганы ни на шаг не отступали от счастливца. Каждому хотелось хоть одним глазом взглянуть, какие гостинцы привез Ванюшке дядя Ваня.

— Эй, мальцы! — крикнула Галина. — Погодите конфеты делить. Бегите в ясли и покличьте бабушку Василису. Скажите, что дядя Ваня возвернулся… Да живо!

Следом за Ванюшей шумная ватага выкатила на улицу. Во дворе стало тихо. Дед Лука обнял балалайку, уронил на согнутые руки легкую, пушком одетую голову и не то дремал, не то прислушивался к тому, что говорила Галина.

— Вот мама-то обрадуется! — блестя карими глазами, говорила Галина. — Как она тебя ждала, Ваня! Это одни матери могут так ждать… Она тут близко, в яслях. Своих деток вынянчила, а теперь нянчит чужих. Могла бы и не возиться с детишками… Не может без дела сидеть.

— Как у них с отцом? — негромко, чтобы не услышал дед Лука, спросил Иван. — Жизнь наладилась?

— её, Ваня, ту жизнюшку, видно, уже не настроишь и не наладишь, — так же негромко отвечала Галина. — Побоев, конечно, нету. Иван Лукич здорово переменился. А только новый дом у них пустует. Мать частенько ночует то в яслях, то у нас. А Иван Лукич, известно, либо в поле, либо в районе. Так и живут. — Галина скрестила на груди голые руки. — По правде сказать, Иван Лукич и теперь не может без чудачеств… И уже, сказать, немолодой, а дурачится. — Заговорила шепотом: — Я тебе, Ваня, по секрету скажу. На старости лет Иван Лукич в шофершу свою влюбился. И думаешь, как, открыто? Нет, открыто нельзя… Смех, ей-богу!

— Это что, в Ксению?

— В нее… Замужем она за Голощековым. Раздобрела, да и вообще собой она бабочка ничего, смазливая. За рулем в штанах сидит, фасонит! Да только по всему видать, та Ксения на Ивана Лукича ноль внимания. Да и кому, скажи, охота миловаться со стариком? Она от него отворачивается, а Иван Лукич через то страдает… С батьком-то ты уже повидался?

Иван кивнул головой. И Галина и Иван разом посмотрели на дремавшего деда Луку и молча, точно не желая, чтобы их кто подслушивал, направились в дом. Из окна шумной стайкой выпорхнули воробьи. Четыре комнаты были расположены так, что можно, начиная с кухни, пройти по всему дому. Тщательно оструганные полы были устланы стружкой. Желая показать Ивану прочность досок, Галина топнула ногой, и настил глухо загудел. «Ну как? Хорош пол?» — говорил веселый взгляд Галины. В просветы окон тянуло сквозняком. Иван, чувствуя усталость, удобно уселся на подоконнике. Отсюда хорошо были видны Журавли, дом правления, линия столбов с фонарями, а за селом — козырьком торчащий берег Егорлыка. Иван с улыбкой посмотрел на обрадованную хозяйку, спросил:

— Да, Галя, смотрю и не могу понять: что это вы тут с Гришей строите?

— Что? Разве не видишь? Счастливую жизнь, — игриво, в тон Ивану, ответила Галина. — Призывают же нас иттить в коммунизм, вот мы помаленьку и двигаемся.

— А я подумал, что вы сооружаете дзот или какую крепость, — шутил Иван, поглаживая рукой шершавую поверхность шлакобетона. — Стены-то какие…

— Разве люди коммунизм строят на один день? — Лицо её нахмурилось, брови сломались. — Ты, Ваня, в Москве живешь, тебе хорошо насмехаться. А нам надоело ютиться в землянке. Хотим жить по-человечески! У нас четыре сына растут. Неужели и они должны жить в этой тесноте и любоваться той сурепкой, что красуется на крыше? Зачем же люди советскую власть добывали? Зачем колхозы строили? — Снова заулыбалась и легонько толкнула Ивана кулаком. — Эх, Ваня, Ваня! Отвык ты от Журавлей, Да разве мы одни строимся? Погляди, как помолодели наши Журавли! А почему? Зарабатывают люди прилично, денежки завелись. Твой брат Григорий день и ночь в степи возле тракторов. Летом ежели слит час или два в сутки, то это хорошо. Я на ферме и дома, видишь, рук не жалею. Вот так, Ваня, мы и богатеем. Коров дою, дом строю… И мы не только дом воздвигаем, а даже своего «Москвича» заимели. И все это для красивой жизни! Новенький, а цветом такой, как весеннее небо после дождя. Гриша на нем и в поле ездит, и воду домой привозит, и на базар в Ставрополь мы ездим. Ежели где ночь застала, не страшно. Раскладываем сиденья и ложимся спать в машине, как дома! Удобно! Вот только беда: нету ещё гаража. Даже больно смотреть, как такая краска мокнет под дождём и выгорает на солнце. Гриша планирует землянку приспособить под «Москвича», да только дед Лука сопротивляется. Как-то Гриша по-хорошему беседовал с ним. Землянка, говорит, свое отжила, так что давайте, дедушка, перестроим её под жилье для «Москвича». А вы будете жить с нами в новом доме.

— И что же дедушка?

— Озверился, прямо взбеленился… Сперва, говорит, зароешь меня в землю, а тогда и ломай мое жилище, а пока я жив… — Галина вздохнула к с грустью посмотрела на все так же обнимавшего свою балалайку деда Луку. — Хоть и грешно, Ваня, такое говорить про старших, а приходится, — зажился наш дедушка на этом свете. Наверно, до ста лет дотянет. Он уже совсем ослеп. Ты разве не заметил? Решительно ничего не видит, а никому не признается в своей слепоте. Совестится! А чего тут совеститься? Года… И капризный стал, как то малое дите. И то ему не так и это не эдак, Всю жизнь был безбожником, а теперь вдруг в бога начал веровать. Новый поп к нам приехал, Семен Семилетов, ты ж его знаешь! Так вот наш дедусь и зачастил к тому Семену. И ты знаешь, баня, до чего он, старый, додумался? Иисус Христос, говорит, был человек честный, справедливый, и коммунисты, говорит, тоже люди и честные и справедливые… Вот оно до чего старость человека доводит! Видать, уже из ума выживает. На балалайке играет то святые песни, то гопака как приударит — беда! Или такой случай. С сыном сильно поругался. И из-за чего? Из-за. землянки. В прошлом году Иван Лукич построил себе дом. Ты в нем ещё не был? Побываешь! Вот это, Ваня, дом! Куда там нашему домишке! Шесть комнат, веранда! А только жить в том раю некому… Ну, Иван Лукич, как полагается сыну, пригласил дедушку к себе. Отвел старику светлую и солнечную комнату. Живи себе, и все! И что ты думаешь! Не пошел дед Лука, не захотел жить там. Да ещё и начал Ивана Лукича ругать. Тут, кричит, в землянке, я родился и тут помру… Вот и живет… Обхождение с ним хорошее, ты, Ваня, ничего плохого не подумай. Мы его старость уважаем, и всё, что только ему нужно…

 

XVII

В воротах Иван увидел старую женщину. Она с трудом стояла на ногах. Это была Василиса. Перепрыгивая через доски и корыта и не чуя под собой земли, Иван опрометью побежал к матери. Василиса своими слабыми руками обнимала сына и плакала навзрыд. Косынка сползла с её седой головы на вздрагивающие плечи. Неужели это она, его мать? Кажется, она была и выше ростом, и полнее, и лицо у нее было не такое маленькое. Морщинки смочены слезами, в мокрых глазах радость и испуг. Ладонями он чувствовал её исхудавшее тело, и ему было жалко её. А Василиса припадала к сыну и, не веря ещё, что обнимает Ивана, говорила:

— Теперь не отпущу… Хоть что хошь, Ваня, а я тебя не отпущу!

— Успокойтесь, мамо… — Острая боль схватывала горло, и Иван говорил совсем тихо: — И не надо, мамо, плакать… не надо.

— Пусть, пусть поплачет, — советовала Галина. — Такие слезы пользительные.

— Не отпущу, Ваня, не отпущу…

Как больную, Иван провел её к землянке. Хотя Василиса и силилась улыбнуться и хотела казаться веселой, но ей трудно было стоять. Галина принесла низенький, как и у деда Луки, стульчик. Василиса уселась рядом с дедом Лукой, вытирая концом косынки покрасневшие глаза и все ещё всхлипывая. Иван присел на корточки, спросил:

— Мамо, как вы тут без меня жили?

У нее снова по щекам покатились частые капли. Она смотрела на сына полными слез глазами и молчала.

— Ты её не расспрашивай, — сказал дед Лука, сгибаясь над балалайкой. — Пусть она сперва тобой нарадуется, а насчет её жизнюшки ты у меня спроси… Я тебе, Иван, правду скажу: плохо живется твоей родительнице. И все через твоего батька, а моего сынка.

— И на что вы, дедушка, такое говорите, — сказала Василиса. — Живу я, Ваня, как все… хорошо живу. Вот только по тебе и по Алеше скучала… Алеша тоже скоро приедет… А, Ивана Лукича не надо трогать. Иван Лукич сколько людям добра делает…

— Людям-то он делает, старается. — Дед Лука зачмокал пустым ртом, сердито засопел. — Дом воздвиг, барин, в родительской хате ему сделалось тесно…

— И неправда, дедусь, — успокоившись, сказала Василиса. — Ну чего вы завсегда на сына своего наговариваете?.. Со мной он обходится хорошо… Не жалуюсь. Да у меня и дети взрослые, внуки подрастают… Вот ещё дождусь невесточек… А Иван Лукич больше для людей старается, чтоб они жили счастливо. — И опять к сыну: — Так что ты, Ваня, почитай своего батька, он теперь человек большой, видный, и не зли его, не надо… — Глаза её, ласковые, нежные, опять залили слезы, и она сказала: — Дай, Ваня, я на тебя ещё погляжу… Такой же, хоть бы и сто лет прошло, а все одно узнала бы… Ну, ты чего, Ваня, пригорюнился? ещё не кончил учиться?

— В будущем году кончу… Вот приехал, мамо, в Журавли к экзаменам готовиться.

— Да как же ты тут будешь готовиться? — удивилась мать. — Лучше отдохнуть бы тебе у нас…

— Счастливый у тебя сын, Васюта, — сказал дед Лука, глядя на внука выцветшими, невидящими глазами и улыбаясь. — ещё такой молодой, а жизнюшку поглядел и изнутри и снаружи… Ну, как она, жизнюшка, Ваня?

— Жизнь, дедушка, всюду одинаковая…

— Э! Не скажи! Допустим, Москва… Я эту Москву даже во сне не видал, да теперь, видно, и не придется повидать… Как она, Ваня, Москва?

— Большой город, красивый, людный…

— А в Журавли все-таки потянуло? — спросила Галина. — Без Журавлей трудно жить, а?

— Это, Галя, особый вопрос, А мать свое:

— Женился, сынок?

— Пока ещё парубкую.

— Что так, Ваня? — Да как-то так…

— Удивительный ты, Ваня! — сказала Галина, обнимая Ивана. — Собой такой видный, красивый, а не женатый! Привез бы к нам в Журавли московскую красавицу, хоть бы напоказ… Или в Журавлях, Ваня, будем подыскивать невесту? Свою, доморощенную?

— Там, Галя, будет видно…

 

XVIII

Скоро должен был вернуться со степи Григо- рий, и Ивану не хотелось уходить в отцовский дом. Мать же настояла на своем. По улице, идя рядом с Иваном и радуясь тому, что наконец-то сын дома, Василиса наказывала:

— Батькового дома не чурайся и на батька не обижайся, Ваня… Вы свои, родные, и вам давно б надо было помириться. У батька твоего жизнь не- легкая. Хлопот полон рот… А на тебя он, Ваня. зла не таит… Это я хорошо знаю и говорю тебе правду. Помню, когда дом строили, все о тебе вспоминал. Вернется, говорит, Иван, вот ему и будет готовое гнездо.

— Это, мамо, напрасная печаль.

— Да он и сам знал: печаль ненужная, — а все ж думал, печалился…

Из-за дощатого забора показался новый книгинский дом, и Иван невольно замедлил шаги и остановился. Его удивили не забор и не ворота на засове, запудренные пылью, — видно, давненько сюда не въезжали ни машины, ни брички; и не массивная калитка на смазанных тавотом навесах и с кольцом-щеколдой… Калитка была открыта, и Василиса сказала:

— Пришла моя молошница… Ваня, зараз я тебя попою парным молоком.

Иван слышал голос матери, а слов не понимал. Войдя в калитку, он снова остановился и то улы- бался, то хмурил брови… Да, слов нет, сооруже- ние на. берегу Егорлыка было и добротное и не- сколько непривычное для Журавлей. То, что бро- салось в глаза и что заставило Ивана остано- виться, была тяжесть. Дом казался необыкновенно тяжелым и внешним своим видом почему-то напо- минал черепаху. Он имел литые, бурого оттенка стены из шлакобетона, строители больше всего беспокоились о том, чтобы сооружаемое ими зда- ние не тянулось к небу, а раздвигалось вширь. Утолщенные снизу стены точно вросли в землю и стояли прочно — ни сдвинуть, ни покачнуть. И хотя все то, что нужно жилому дому, в нем было: и окна со ставнями-жалюзями, и просторная ве- ранда, выходившая на Егорлык, и даже крылечко, любовно и неведомо зачем прилепленное к парадному входу и окрашенное яркой зеленью, — а ощущение тяжести и ненужной громоздкости не покидало Ивана и в то время, когда мать ушла доить корову, а он поднялся на крыльцо, осторожно приоткрыл дверь и вошел в дом.

По комнатам Иван проходил медленно, как экскурсант. Тоскливо было оттого, что в каждой комнате прижилось запустение. Паркетные полы из отличного дуба были шершавые: их не циклевали и не натирали. На окнах не занавески, а тяжелые шторы — они свисали, как в гостинице, и придавали комнате чужой, нежилой вид. Стояли новые кровати с неразобранными постелями, — видно, месяцами к ним никто не притрагивался; такие же новые диваны, мягкие и удобные, а только испытать эту мягкость и удобство было некому; новые стулья — и на них некому было сидеть. Угнетало ещё и то, что в новых, приготовленных для жизни комнатах не было людей, и странная тишина пугала, настораживала. Всюду, к чему ни прикоснись — и на подоконниках, и на шторах, и на стульях, — приютилась пыль. Воздух был спертый, какой обычно гнездится в нежилых помещё ниях, и дышать было трудно. «Для чего и для кого все это? — Иван распахнул раму, и струя воздуха, как птица крылом, смахнула с подоконника пыль. — Может, для меня, для моего счастья? Как-никак, а наследник, сын, да к тому же и Иван… — Улыбнулся. — А что? Вот возьму и брошу всё, женюсь и заживу в отцовском доме… Даже самому смешно! Нет, ни к чему мне и этот дом, и эта жизнь…»

Склонившись на подоконник, Иван задумался и не слышал, как Григорий подъехал к воротам на своем «Москвиче» и как вбежал во двор. Иван увидел брата в окно. Обнимая Ивана, Григорий сказал:

— Ну, братуха, поцелуемся!

Лицо у Григория худощавое, украшено пепельными усиками. Усики были колкие и пахли бензином.

— И ты, Гриша, как отец, украшение отращиваешь? — спросил Иван.

— До бати мне далеко, — с улыбкой ответил Григорий. — Это ещё не усы, а так, одна видимость… Ваня! А тебя не узнать! Честное слово!

— Постарел?

— Что-то в тебе появилось чужое, незнакомое, — говорил Григорий, глядя на брата и улыбаясь, — а вот что именно, не пойму… Или эти узкие штаны на тебе, или пиджак? Будто ты и не рос в Журавлях!

— Давно не виделись, — сказал Иван. — Ты тоже изменился, высох весь!

— Я до работы дюже злой, оттого и тощ… А я за тобой приехал, Ваня! Галина стол накрыла и нас ждет. Надо отметить твое прибытие, — Увидел проходившую по двору с дойницей Василису. — Мамо, и вы собирайтесь ко мне!

Пока мать процеживала молоко, братья прошли по забурьяневшему двору, на веранде уселись на скрипучие, из тонкой лозы стулья и молчали. Неприятными были и этот сухой скрип лозы и молчание. С веранды была видна пойма, поросшая камышом, краснел глиняный берег, а за рекой в ранних летних сумерках лежала степь.

— Чего, Ваня, приуныл?

— Гляжу, как утки садятся на камыш, — ответил Иван. — Смотри, какая стая! У тебя ружье есть?

— Некогда, Ваня, утками заниматься.

— Хочу у тебя спросить, Гриша.

— О чем?

— Это правда, что батько наш переменился?

— Правда… А что?

— И мать не обижает?

— Да ты что, Иван? С луны слетел? — удивился Григорий. — Он так впрягся в «Гвардейца», что ему теперь некогда хвортели выкидывать… Гармошку_забыл, как её в руки брать…

— А что у него с Ксенией, с шофершей?

— Уже донесли! — Григорий хлопнул брата по плечу. — Чудак ты был, Ваня, чудаком и остался… Не верь этим сплетням… Лучше вот что скажи: осмотрел батину домашность? И как? Нравится?

— Признаться, не очень.

— Почему?

— Какой-то дом тяжелый и нерадостный…

— Зато прочно слеплен! — воскликнул Григорий. — Надо было бате подождать, пока ты кончишь учебу. Вот бы и соорудил ему веселое жилье… А мое строительство повидал? И как? Одобряешь?

— Мне в нем, Гриша, не жить, — уклонился от ответа Иван.

— Все сам делаю, — похвастался Григорий. — Без чертежей и безо всего.

Василиса принесла кувшин теплого, пахнущего травами молока и сказала:

— Ну, сыночки, попейте.

Молоко пили крупными глотками, жадно, как обычно пьют воду в жару. Мать пошла в дом снять фартук, а братья пили молоко и молчали. «И не пойму и не разберу, что в этом Иване переменилось, — думал Григорий. — Будто и наш Иван, а будто и чужой… Костюмчик на нем модный, таких в Журавлях не носят… И что-то приуныл, загрустил…» Иван смотрел на завечеревшую пойму и думал: «Как и с чего я буду начинать? Может, зря взялся за эту работу, может быть, рано ещё ехать архитектору в Журавли? Вот и брат Григорий строится, жилы надрывает и сам и жена, и оба они счастливы, и все делают «безо всего», и никаких других Журавлей им не надо…»

— Мать зовет, Ваня, — сказал Григорий. — Поедем!

 

XIX

После ужина Галина отвела своих присмиревших сыновей в новый дом и там уложила их вповалку на сене. В соседней комнате улегся и дед Лука. Григорий, веселый и немного хмельной, вышел во двор покурить. Поднялся и Иван, и только Василиса, пригорюнившись, все ещё сидела у стола.

— Пора и нам, Ваня, собираться, — сказала она, продолжая сидеть. — Поздно уже… Скоро и батько заявится.

— Мамо, да мы тут, у Гриши, заночуем. — Иван обратился к Григорию, появившемуся на пороге: — Как, домовладелец, можно у тебя переночевать?

— О чем разговор, братуха! Оставайтесь, мамо! — Григорий приблизился к матери и негромко, над ухом, сказал: — И чего вы, мамо, поплететесь в пустой дом… Оставайтесь у нас!

— Ванюша, тебя мы положим в нашей походной спальне, — объявила Галина. — Есть у нас такая симпатичная спальнюшка… — И к Григорию: — Гриша, приготовь её, а я постелю.

Иван и Григорий вышли за ворота. Ночью Журавли, расцвеченные огнями, были красивы, и небо над селом, как показалось Ивану, было гуще унизано звездами и поднималось высоким черным шатром. На соседней улице собралась молодежь, страдающе плакал баян, и были слышны частые выетуки каблуков и залихватский посвист. Басовитый голос, подбадривая танцора, выкрикивал: «А барыня шита-крыта, любил барыню Микита!» Где-то в другом конце села одиноко и грустно звенел девичий голос: «Ох, лента бантом, ох, да лента бантом, да ты зачем развязывал! Ох, да я любила тебя тайно, ах, да ты зачем рассказывал!» «Фонари на улицах — это новшество, такого при мне не было, — думал Иван, сидя на завалинке. — А гулянки и тогда были, и этот плачущий баян, и причитающий голос девушки — все было и, наверно, останется навечно…» Парень и девушка проехали на велосипедах, шурша шинами и мигая одноглазыми фарами… «И это было, — отметил Иван. — И мы вот так, помню, ездили с Ксенией… И за Журавлями катались, и эти вот ниточки крохотных прожекторов освещали нам дорогу..»

Огни и в окнах и на столбах. Вокруг фонарей мельтешили жучки, и те из них, что бились о стекло, черными горошинками падали на землю.

«И жучки были, — сказал сам себе Иван. — Только вертелись они не возле столбов, а тянулись к лампе, набивались в хаты…» И, может быть, оттого, что были освещё ны и крыши и улицы, что вблизи завалинки, на которой сидели Иван и Григорий, пламенел фонарь на суковатом столбе, ночь казалась непривычно темной. Особенно черно небо было над площадью, куда с трех сторон частой цепкой тянулись огни и огни. Из темноты рыжим плечом выступал двухэтажный дом правления. Окна в нем распахнуты и залиты светом, и машины так же, как и днем, то подъезжали, то уезжали, — жизнь там не замирала и ночью.

— У нас, Ваня, тоже, как в городе, а особенно в летнюю пору, — сказал Григорий, вытягивая ноги и зевая. — Очень долго Журавли не засыпают. Раньше, помнишь, чуть смерилось — и улицы уже пустели. Теперь же в Журавлях светло, разве уснешь!

Иван не ответил. За Журавлями, в той сто- роне, где пролегал тракт, ветром шумели грузовики, и тяжкая их поступь и вой моторов будили село. Где-то далеко в степи могуче ревел мотор, и протяжный его голос непрерывно вплетался в ноч- ную тишину.

— Началось, кажись! — Григорий не открывал глаз и не двигался. — По всему видно, соседи стараются. Игнатенков технику подтягивает, хо чет нашего батю опередить… Хитрый пошел народ! — Григорий покручивал усик, улыбался. — Ничего, Ваня, батю нашего не опередишь… Мы завтра тоже начнем и такую симфонию из моторов разыграем, что тот же Илья Игнатенков аж ах нет! Без моторов нынче степь скушная, она и немая и глухая, да и мы без той железной песни теперь, как малые детки без мамки. Просто удив | ляюсь, Ваня, как это наши люди допрежь хлебопашили без моторов? Отними, так, ради смеха, у теперешних колхозников ту механику и скажи: ну, братцы, переходите в лагерь единоличников и живите как знаете! Помрут, ей-богу, помрут! И не от голода, а с тоски! — Григорий обнял брата сильной, мускулистой рукой. — И я, Ваня, первый без моторов жить не могу! Привык… Это я, Ваня, ради твоего приезда нахожусь дома. Вообще я человек степовой, днюю и ночую в бригаде. — Не выдержал, рассмеялся., — Веришь, сплю в обнимку с моторами!

— Не верю! А Галина как же?

— Ну, то, братуха, другой вопрос… Я же в переносном смысле!

— Да, без машин, верно, нынче трудно, — согласился Иван. — А вообще, Гриша, как живешь?

— На жизнь жалоб нету. — Григорий присло | нился жилистой спиной к стенке, покручивал усик, усмехался, — Вот строюсь, богатею, «Москвича» приобрел. Удачный конек попался! Быстроногий, стервец! Как птица летает!

— Обогащаешься?

— Стараюсь, Ваня, стараюсь, — охотно согласился Григорий. — Главное, есть у нас теперь возможность заработать. Нынче все, кто до работы злой, живут богато. А лодыри, Ваня, они и в единоличной жизни были лодырями и в колхозе ими же остались. Не знаю, как с ними будут обходиться при коммунизме, а при социализме дело ясное и простое: кто не работает, тот не богатеет. А как же! При социализме так! — Размахнул руками, показывая на огни. — Погляди на Журавли в их ночной красе! Не узнать село! Теперь-то все видят: идут, идут Журавли в коммунизм, и ещё как идут! Позавидовать можно!

— Дома-крепости воздвигаете, «Москвичей» покупаете? — перебил Иван. — Это, по-твоему, Гриша, и есть коммунизм?

— Не весь, конечно, но начало имеется…

— Боюсь, Гриша, начнем каждый для себя сооружать счастливую жизнь и постепенно, сами того не замечая, вернемся к тому, от чего ушли наши отцы и деды…

— Не пужайся, Ваня! — Григорий хрипло смеялся. — Этого не случится… Мы же советские люди, колхозники. Это тебе что? Вот все говорят, и на собраниях и в печати: вперед к коммунизму! И люди идут смело! А ежели поглядеть на дело практически: что такое коммунизм? Как его люди в мечтах себе представляют? Это счастливая, богатая жизнь — при полном достатке! А может ли быть счастливая жизнь без богатства и без достатка? Не может! Какое, в чертях, счастье, ежели кругом нужда и всякое бескультурье? Были в Журавлях председатели, каковые призывали колхозников разутыми и раздетыми идти в ту счастливую жизнь, и ничего из этого не вышло. А Иван Лукич, наш батько, может, и не умом, а нутром почуял, что из бедности счастливую жизнь для крестьянина не слепишь. её надо осчастливить рублем! И он сделал журавлинцев богатыми, и за это люди его благодарят… Так что ты, Ваня, брось меня поучать. Слава богу, жизнь нас сама многому обучила.

— Поучать тебя, Григорий, я не собираюсь. — Иван повернулся к брату. — Слушал я тебя, Гриша, и удивлялся: откуда у тебя все это?

— Что — «это»?

— А насчет лодырей, и вообще о счастье ты рассуждаешь, как этакий, не обижайся, Гриша… как этакий новоявленный кулачок…

— Вот ты куда махнул! — Григорий наигранно рассмеялся. — Не печалься, Ваня, кулака из меня не получится… И придумал же! Хоть ты и в институте учишься и скоро этим, архитектором, станешь, а смешной ты, Ваня, вот что я тебе скажу… Ну, какой из меня, к чертовой бабушке, кулак? Верно, живу я обеспеченно, нужды не знаю. Но батраков у меня нет, не было и не будет. Чужого труда я не эксплуатирую. Я механизатор, и не какой-то там одиночка, а бригадир, и труд я люблю коллективный, а жить хочу в до-статке… Что в этом плохого, говори?

— Достаток, Гриша, — это хорошо, — согласился Иван. — Но не в одном достатке счастье…

— В чем же оно, по-твоему, это счастье? Поясни.

— Боюсь, Гриша, не поймем друг друга.

— Поясняй… Я понятливый.

— В будущем году у меня государственный экзамен… „И ты знаешь, почему я приехал в Журавли?

— В гости!

— Не только в гости… Зародилась у меня, Гриша, мысль: показать и в чертежах и на макете, какими Журавли станут в будущем. И эту мысль хочу воплотить в своей дипломной работе… В институте меня поддержали — и вот я в Журавлях…

— Какими же рисуются в твоих мечтах Журавли? — спросил Григорий, зевая. — Вроде б городка на берегу Егорлыка или в каком ином обличье?

— Какими Журавли рисуются в моих мечтах? — переспросил Иван, глядя на село в огнях. — Я-то, Гриша, вижу их, эти обновленные Журавли, они-то и не дают мне ни спать, ни спокойно жить… Если сказать тебе в общих словах, то это будет поселение, очень удобное для жизни. И красивой архитектуры двухэтажные дома, и уютные квартиры с канализацией и водопроводом, и благоустроенные улицы, и Дом культуры, и кинотеатр, и больница, и магазины — все должно служить человеку. И не вина, а скорее беда колхозников, что они длительное время вынуждены были жить в этих землянушках, без каких бы то ни было удобств. Рано или поздно, Гриша, а беде этой придет конец… И он уже приходит!..

— Фантазируешь? — вполне серьезно спросил Григорий, нагибаясь и обнимая руками свои колени. — А жить, Ваня, как я это разумею, надо без фантазии, а реально. Та жизнь, каковую можно руками ощупать и языком на вкус испробовать, радует больше… Вот ты говоришь, что не вина, а беда колхозников. А колхозники втянулись в эту жизнь и живут. — Григорий обнимал свои колени и покачивался, будто кому кланяясь. — Ты нагляделся городской жизни, вот тебе и лезет в голову разная фантастика… Ежели тебе что требуется для твоей учебы, действуй, рисуй… А насчет перестройки Журавлей сперва спроси самих журавлинцев. Хотят они жить по-городскому или не хотят?

— Ну, вот ты, Григорий? — в упор спросил Иван. — Ты желаешь?

— Сказать правду? — Григорий покачивался, кланялся. — И я не хочу, и многие, пожалуй, не захотят…

— Почему?

— Я, к примеру, в общей квартире не нуждаюсь, я сам себе хозяин и сам для себя дом строю. — И снова раскачивался. — И другие строятся, и жить мы хотим в своем дворе и чтобы за стенкой никто не бубнил, не мешал спать. И потом нужны средства, их надо вынуть из кармана. Подумал ты об этом? — Григорий расправил плечи, поднял голову. — Вот ежели б за государственный счет, тогда дело другое, тогда охотников нашлось бы побольше. А за свои денежки кому охота кидаться в ту твою фантазию? Выгоды нету… — И опять обнимал колени и кланялся. — С батей ты уже на эту тему поговорил?

— Небольшой разговор был.

— И что? Поддержал?

— Ничего определенного не сказал.

— И не жди, не скажет… Батя наш хитрый, он на эти твои мечтания не пойдет… Ну ладно, бросим мы об этом, — сказал Григорий, видя, что Иван загрустил. — Ты лучше помоги мне в одном важном деле… Как брата прошу.

— В чем же нужна моя помощь?

— Ты видел мой дом? — Григорий вытянул ноги и прислонился спиной к стене. — Осенью буду справлять новоселье. И деду Луке найдется в доме местечко… Но вот тут и возникает загвоздка. Землянку, в которой мы с тобой родились, я решил приспособить под гараж, Помещё ние ветхое, для жизни не пригодно, а для гаража в самый раз. Ты только погляди, Ваня! — Григорий даже встал. — В этом месте, где мы зараз сидим, будет въезд. Стену уберу, поставлю двухстворчатые двери — и гараж готов! И въезд прямо с улицы, это же очень удобно! — Сел и с грустью в голосе продолжал: — Но беда, Ваня, в том, что дед Лука никак не желает покидать землянку. Ужасно старорежимный старик! Не уйду, говорит, и все тут. Силой же его оттуда не выгонишь! — Ближе подсел к Ивану. — Уговори его, Ваня… Тебя он послушается. Скажи, что скоро все Журавли будут переделываться и что ему пора на старости лет переселиться в новый дом. Зачем же так упорствовать? Да ты и сам знаешь, как и что сказать… И я бы мигом, в одну ночь, все переделал бы… Это же преступление — такую дорогую машину держать под открытым небом… Ведь это же ценность! А скоро осень, начнутся дожди, потом и зима явится…

Из ворот вышла Галина и ласково, певуче сказала:

— А-а-а! Вот они где, братовья! А спать когда, Гриша? Мать уже спит. — И к Ивану — Братушка, я тебе постелила в «Москвиче». Внутри у него есть такое устройство. Получается сильно удобная кровать. А какие пружины!

— Так ты, Ваня, не забудь, уговори старика, — напомнил Григорий, вставая. — Он тебе подчинится…

— Это вы беседуете насчет гаража? — спросила Галина. — Правда, Ваня, уговори дедушку. Ежели ты с ним поговоришь, он согласится…

— Ладно, — сухо ответил Иван, устало расправляя плечи и потягиваясь. — Идите, отдыхайте, а я пойду на гулянку. Давненько я не был на журавлинских вечеринках….

 

XX

Иван пошел по улице, в ту сторону, откуда долетали звуки баяна. Григорий и Галина посмотрели ему вслед, постояли у ворот и направились во двор. Спали они уже в новом доме. Им так надоело жить в землянке, что в тот же день, когда на стропила улегся шифер, они устроили в одной комнате детскую — в ней на толстом настиле сена, как на полости, вповалку спали сыновья, — а в другой, в соседней, поставили стол, стулья, свою широкую, на панцирной сетке кровать. Окна ещё были без рам, и в их пустые просветы смотрели звезды. Григорий лежал в постели, видел в окне кусок черного неба. Что-то сна не было. Григорий то комкал подушку, то ворочался, то вздыхал.

— Не спится, Гриша? — участливо спросила Галина. — Или думки какие тревожат?

— Иван сидит в моей голове, — вздыхая, ска зал Григорий. — Как-то даже не верится, что мой брат, тот самый Ванюшка, белобрысый мальчуган, и будет архитектором… какого ещё в книгинском | роду не было.

— Зато теперь будет, — сказала Галина. — Ваня молодец, своего достигнет! Гриша, а о чем вы беседовали?

— Так, о разном, — неохотно ответил Григорий. — Поделился Иван своими мечтами… Ты думаешь, он к нам в гости прибыл? Сколько годов поджидали, не заявлялся. А теперь явился потому, что есть у него сбои планы… Задумал Иван наши Журавли переделывать.

— Переделывать? — удивилась Галина. — И на какой же манер?

— Известно, на городской! — сердито ответил Григорий. — Разная прочая культурность, общие двухэтажные дома, квартиры для каждого с ванной… Так что пожили журавлинцы по старинке, и хватит, пора перестраиваться на городской манер.

— Гриша, а разве зто плохо?

— Не знаю. — Григорий заложил руки за голову. — Может, кому и хорошо, а только все это нереально. Братуха мой — мечтатель, и вся эта его затея пока только сидит у него в голове… В мечтах оно все и легко и просто, а возьмись да засучи рукава… Удивляет меня Иван! Чего он сует свой нос в нашу жизнь? Или ему в городе работы не найдется? Девять лет гулял по белому свету, а мы Журавли приподнимали, сил не жалели. Теперь жизнь наладилась, из бедности мы выкарабкались. А тут Иван нарядился в костюмчик и явился эту нашу жизнь на свой лад перекраивать…

— Может, это лучше? — робко спросила Галина, приглаживая рукой мужнин чуб. — Может, Иван добра…

— Что лучше? Какое может быть добро? — Григорий усмехнулся. — Ничего в этом хорошего не вижу… Не знаю, как к этому отнесутся в районе и что Ивану скажет батя, он ещё с ним на эту тему всерьез не говорил. Но ежели дадут Ивану волю и свободу, то он натворит таких делов, что, может, придется и нам с тобой лишиться своего дома….

Может, оно и лучше…

— Опять свое?

— И с домом, Гриша, тяжело… У меня уже сил нету.

— Ну, будет тебе бурчать. — Григорий приласкал замолкнувшую жену. — Наперед могу сказать, ничего путного из той Ивановой затеи не выйдет… Давай будем спать. Мне надо пораньше в степь. Завтра начнем выборочную косовицу.

 

XXI

Григорий и Галина давно спали, когда наш гость, вернувшись с гулянки, разделся и влез в шаткий, скрипевший рессорами «Москвич». Иван растянулся во всю длину машины, и пальцы его ног, выглядывая из-под простыни, касались скользкой баранки руля. «Можно ногой посигналить, — подумал он. — Неудобная все ж таки постель…» Закрыл глаза, и вмиг, как это бывает на киноленте, исчезли одни предметы и появились другие, и вдруг не стало ни двора, ни «Москвича», ни аспидно-черного клочка неба в оконце. Тянулась уставленная фонарями, пустая и тихая журавлинская улица, и шли двое — Иван и Настенька Закамышная… Как они познакомились? Дело это для молодых людей оказалось совсем нетрудным. В тот момент, когда Иван приблизился к гулянке, баянист играл вальс «Амурские волны», и круг танцующих расходился на всю улицу. Иван стоял в сторонке. К нему никто не подходил: точно не видели и не замечали. Самому подойти как-то неудобно. И тут вдруг явилась Настенька, девушка шустрая, веселая, из тех, кого в селе обычно называют хохотушками. Иван сразу узнал её и обрадовался. На ней была цветная косынка, повязанная назад, и из-под косынки не выглядывали косы, те самые девичьи косы, которые сводят с ума молодых поэтов и которые бывают почти у каждой описанной ими сельской красавицы, а спадали спиралями локоны.

— Это кто тут стоит и скучает? — сказала она так, как говорят другу, и рассмеялась: — У нас все танцуют!

И увела Ивана в круг. По её веселому лицу, по тому, как она запросто подошла к нему, Иван подумал, что, может быть, и не надо говорить ей, кто он, и все же сказал. В ответ она рассмеялась и простодушно сказала:

— Вот ты кто! А я тебя не помню… Тогда я ещё ребенком была… Там, на мосту, увидела тебя и подумала: нет, это не наш, не журавлинский, а командировочный. К нам теперь сколько людей приезжает. А оказываетя, ты наш, журавлинский, только беглый…

— Неужели не помнишь меня? — удивился Иван.

— Вот ни столечки!

— И неправда… А помнишь, как ты с петухом взобралась на крышу нашей землянки и покатилась оттуда кубарем, а я поймал тебя, как мяч? Разве и это позабыла?

— Это помню. — Девушка смущенно взглянула на Ивана. — А ты небось и до сих пор в душе жалеешь, что поймал?

— Что ты! Я даже рад!.. Только не думал такую тебя встретить.

— Какую?

— Ну, большую, что ли…

— Удивительно, как давно это было!

И опять Настенька смеялась, а Иван любовался ею. Ему нравились и её брызжущая через край веселость, и этот её заразительный смех, и подкупающая простота в обращении с ним, а особенно то, что Настенька сразу заговорила с ним на «ты», будто они давно были знакомы и дружны…

По дороге к её дому Настенька загрустила и спросила:

— Нравится тебе у нас? — Я же дома…

— Нет, скажи правду, нравится? — Да, мне здесь хорошо…

— И все же ты сказал неправду. Кто прожил в городе, да ещё в Москве, тот на Журавли смотрит косо.

— Ну, вот ты как смотришь? Тоже в городе училась…

— У меня особая причина.

Какая причина, Иван не спросил. Они подошли к дому Закамышных и остановились у ворот. Дом стоял по соседству с книгинским домом и казался совсем маленьким.

— Мы теперь, оказывается, соседи, — сказала Настенька. — Ты будешь жить тут, у отца?

— ещё не знаю… Ночую у Григория. «Правду говорил отец: славная у Закамышного дочка», — думал Иван. Он лежал на спине, и снова пришла к нему мысль о том, как бы ненароком не нажать сигнал. Мысль эта смешила и не давала уснуть. «Вот будет весело, если подниму на рассвете ложную тревогу! — Иван повернулся с боку на бок. — Как же мне избавиться от этого сигнала и уснуть? Надо было сказать Григорию, чтобы отключил аккумулятор… Придется это сделать самому…»

А сумеет ли? Дело это для Ивана, оказывается, было привычное: в армии был шофером, водил бронетранспортер. Поэтому, выбравшись из «Москвича», Иван легко отыскал нужный ключ и отключил клемму. Снова улегся на мягкую, качающуюся постель, протянул ноги и нарочно всей ступней нажал сигнал — молчит… Улыбнулся и закрыл глаза. Думал, что теперь-то спокойно уснет, и не смог. Видимо, причиной его бессонницы был не сигнал. Тогда что же? Может, усталость: длинная дорога, встречи. Или эта непривычная постель с гудящими пружинами. А может, не давали уснуть и этот легкий, залетевший со степи ветерок, и эта давно не испытанная полуночная тишина? Иван не знал… Он лежал с открытыми глазами и невольно прислушивался и к резкому, будто кто ударял в ладоши, хлопанью петуха, и к его охрипшему голосу, и к тяжкому вздоху лежавшей посреди двора коровы, и к одинокому тявканью собаки где-то на огороде…

«Вот я и дома, — думал Иван, — лежу в «Москвиче» и в оконце вижу удивительно яркую звезду, которую, как мне кажется, не видел вечность… А дальше что? С чего начинать? Разве я приехал любоваться природой?..» Одно ему уже теперь было очевидно: слишком долго не приезжал в Журавли. И пока его здесь не было, жизнь в Журавлях стала иной, непохожей на ту, которую он знал, и как к ней теперь подступиться, не ведал… Иными стали люди, и изменились они так же незаметно, как меняется проточная вода в ставке: будто и та вода, а она уже не та, будто и те люди, а. приглядись — иет, не те… Одни постарели, другие повзрослели. На гулянке сколько было молодежи, и никто из них Ивана не знал и не помнил… И Настенька Закамышная не помнила. «…Тогда я была ещё ребенком…» Сколько же ей было лет? Была ребенком, а стала девушкой…

И опять потекли, понеслись думки — не остановить. Иван смотрел на звезду в высоком синем небе, а видел Ксению и мысленно почему-то говорил ей: «Когда-то я тебя любил, Ксюша, и именно той любовью, от которой ещё и сейчас тепло в груди… А ты поспешила замуж, и на тебя мой отец поглядывает, шофером своим сделал… А может, это одни людские сплетни?..» То он видел себя на горе Недреманной и в шуме водопада улавливал слова: «Гремят Журавли! А через чего? Через Ивана Лукича Книгу! Стало быть, сынок его? Счастливый…»; то говорил с отцом, видел суровый прищур его колких глаз, вислые усы… «Это ты что? Отмщать батьке заявился?.. Тут у нас, Ваня, каждый сам себе архитектор…»; то обнимал плачущую мать, ладонями ощущал её мелко-мелко вздрагивающие плечи; то заново слово в слово повторял свой разговор с Григорием… «Теперь все видят: идут, идут Журавли в коммунизм, и ещё как идут!.. А лодыри, Ваня, они и в единоличной жизни были лодырями и в колхозе ими же остались… Фантазируешь? А жить, Ваня, как я это разумею, надо без фантазии, а реально… сперва спроси самих журавлинцев, хотят ли они менять жизнь…»

Никогда ещё Ивану не было так тяжко, как в эту ночь. Он уткнул лицо в подушку, силился уснуть, а сна не было. В голову полезли плакучие звуки струн, и перед ним стоял молодой и похожий на Ивана Лукича дед Лука, играл на балалайке… «Так ты, Ваня, поговори, убеди старика…» «А что, Григорий, безусловно, прав: надо непременно спросить жителей Журавлей… И я обязательно и поговорю и спрошу… Надо было начать с Настеньки… Хочет она жить в новых Журавлях? Интересно, что бы она ответила? Даже как-то и в голову не пришло спросить Настеньку…»

Столбы выстроились по улице, а на столбах фонари, и шла, улыбаясь, навстречу Ивану Настенька… Он тоже улыбнулся и уснул…

 

XXII

Близилось время косовицы. Дни стояли сухие, знойные. Журавли опустели, в домах остались старые да малые. Возможно, тут повинны были и жара и обычное в эту пору года безлюдье в селе, а возможно, существовала какая-то иная причина, только наш Иван загрустил. Был он молчалив и чем-то озабочен. Живя у Григория вторую неделю, | он, казалось, и не подумал вынуть из чемодана | карандаши, которые так любовно отточил ещё в Москве, а к голубым листам кальки и к сверну-тому трубкой ватману даже не притрагивался.

Григорий в эти дни был в тракторном отряде. Культивировал пары, готовился к уборке хлебов.

Но каждый вечер он, пропитанный вонючей гарью, приезжал на своем «Москвиче» домой и почти до утра, усталый, но возбужденный и веселый, вместе с Галиной достраивал дом. Ивана удивляло это упорство брата, а особенно то, как Григорий, не жалея сил, замешивал глину с соломой и закладывал ею потолок. Больно было смотреть, когда Григорий и Галина, изгибаясь под тяжестью наваленной в ведра глины, поднимались на чердак. Однажды Иван решил помочь брату и невестке. Он взял лопату, чтобы замесить глину. Григорий усмехнулся и, вытирая рукавом пот со лба, сказал:

— Брось, Ваня, не натужься… Я же знаю, в душе насмешки строишь над нашими стараниями, а за лопату берешься. Дом мой, и с ним я сам управлюсь…

— Какие тут насмешки, — ответил Иван. — Хотел подсобить, и все… Меня, Гриша, скажу правду, удивляет такое старание твое и Галины… Целый день вы на работе, а ночью толчетесь, как домовые… Откуда эта сила? Или вы двужильные?

— Откуда силы? — Григорий рассмеялся. — Мое, Ваня, вот от него и силы идут… Мы же это делаем для себя! Понимаешь, для себя!

Иван промолчал. Не знал, что ответить. «Мое… вот от него и сила». Иван понимал брата, и ему было жалко его. Ему казалось, что так думают и так могут сказать многие. «А как строить сообща? Найдутся ли силы? — думал он. — Попробуй уговори такого, как Гриша… Как это он… мой дом, и я один управлюсь…» И опять мучили думки о том, что в Журавлях он никому не нужен, что поторопился сюда приезжать. Он и думать не мог о том, чтобы сесть и заняться дипломом. То часами просиживал в землянке, слушал унылые звуки балалайки, курил и с тоской смотрел на улыбчивое слепое лицо деда Луки, то с утра, выпив кружку парного молока, которым любила угощать Галина, брал фотоаппарат «Киев» и уходил на Егорлык или в степь за село. Домой возвращался лишь вечером.

Иван понимал, что та важная работа, ради которой он приехал в Журавли, начиналась в нем, помимо его желания, и началась давно, ещё в Москве. Но это была работа внутренняя, незримая. Она и волновала, и радовала, и пугала. С утра и до поздней ночи голова его была занята дипломом и теми новыми Журавлями, которые должны когда-то родиться. Ни о чем другом Иван думать не мог, и где бы он ни находился, чем бы ни занимался, а различные варианты черновых набросков генерального плана Журавлей то вспыхивали в памяти, как искорки в тумане, то гасли и пропадали. Так бывает у художника, когда его будущая картина живет лишь в его воображении и когда многое ещё нужно и обдумать, и переосмыслить, и даже зримо увидеть все то, что ещё только-только начинало шить, — вот эта первоначальная мысленная работа и показалась Ивану и радостной и удивительно трудной.

В сельском Совете Иван раздобыл весьма приблизительную карту Журавлей и журавлинских хуторов. Уходил в степь, поднимался на холм и отсюда, с возвышенности, подолгу смотрел на разбросанные, точно ветром, хатенки, фотографировал и пытался разглядеть именно те Журавли, которых здесь ещё не было, но которые родятся в чертежах и вырастут на макете, — и никаких новых Журавлей разглядеть не мог. Иван знал, что планировку следует начать с разделения села на три главные зоны: производственную, жилищную и общественную, — без этого о дипломной работе нечего и думать. Ему хотелось хотя бы приблизительно представить себе, где, в каком месте лучше всего расположить, скажем, Дом культуры и магазины, пекарню и столовую, больницу и детский сад, водонапорную башню и стадион с парком, и расположить так удачно, чтобы готовые дома правления колхоза и, гостиницы органически вошли в проект; где удобнее всего сосредоточить производственные постройки, не нарушая при этом уже сложившегося облика села, и ничего этого представить себе не мог. Сличал карту с местностью, искал и на бумаге и на земле именно ту точку, которая должна была стать центром будущих Журавлей, — и эту, так нужную ему точку отыскать не мог. На карте Егорлык, обнимая Журавли, выходил за село и выделывал в степи удивительные кренделя и восьмерки, и на них точками обозначались хутора Птичье, Куркуль, Янкуль и Вербовая Балка. Вся жизнь этих рассыпанных по берегу поселений была связана с Журавлями, и Иван, глядя на карту, долго думал, как бы приблизить хутора к Журавлям, и ничего утешительного придумать не мог.

Вчера, желая приглядеться к Журавлям с другой стороны, Иван переплыл Егорлык как раз в том месте, где вода блестящей подковой огибала две крайние улицы и где, как казалось Ивану, лучше бы всего раскинуть парк и построить стадион. Уселся на горячий песок и теперь уже как бы снизу вверх смотрел и смотрел на лежавшее на берегу, как на карнизе, село…

Для читателей, надо полагать, будет не лишним узнать не только о том, чем занимался наш молодой герой, но также и о том, что говорили о нем сами журавлинцы, какое, так сказать, складывалось в Журавлях общественное мнение. Оно было разноликое и в какой-то мере любопытное. «Земля слухами полнится», — гласила русская пословица, и гласила справедливо. Если даже применить эти мудрые слова не вообще к земле, а исключительно к земле журавлинской, то и тут надобно признать: журавлинская земля ко всякого рода слухам была удивительно чувствительна. Так, например, достаточно было Василисе и Галине рано утром проводить в стадо своих коров и так, мимоходом, повстречаться со своими словоохотливыми соседками, как тотчас по Журавлям, подобно мощным радиоволнам, текли самые разноречивые слухи и толки. И сразу же, как это часто случалось в Журавлях, столкнулись все те же два враждебных лагеря: друзья и почитатели Ивана Лукича, или, по-журавлински, «книгинцы», и их недруги, или «шустовцы».

Причиной их споров были Журавли и приезд Ивана. Так, друзья Ивана Лукича утверждали, что Иван Лукич задумал свершить ещё одно доброе дело и тем самым ещё больше улучшить жизнь журавлинцев и ещё выше поднять славу Журавлей. «Какое же оно есть, это его доброе дело?» — язвительно спрашивали шустовцы. «Какое? А обыкновенное, Журавли будут уже. и не Журавлями, а небольшим степным городком…» Тут опять слышался насмешливый голос недруга: «Почему же он раньше этого не затевал? Или смелости не хватало, или с финансами в банке было туговато?» Нетрудно догадаться, что такой ехидный вопрос задал не кто иной, как пасечник Кузьма Антонович Шустов, который и сейчас ещё, сидя на пасеке, все думает о том, что вот-вот приедет гонец из района и его, Шустова, позовут и скажут: «Ну, Кузьма Антонович, без тебя, брат, дело у нас не идет… Бери любой колхоз и действуй… Правда, «Ставропольского сеятеля» нету, но есть же другие артели…»

«Почему раньше не затевал? — вопросом на вопрос отвечали книгинцы. — Смелости не хватало или финансов? Странный ты человек, Кузьма Антонович, честное слово! Живешь, можно сказать, в меду, а такой горький… И всё ты скулишь, и все ты чем-то недовольный… Так слушай, что я тебе отвечу: силенка у Ивана Лукича, как тебе это известно, завсегда была, и завсегда будет, и никогда не переведется, а также и в финансах недостатка не было… Неужели ты сам своей башкой не можешь раскумекать? Такое новшество Иван Лукич не начинал раньше исключительно потому, что не было своего архитектора. Иван Лукич терпеливо ждал, пока сын кончит курс науки, и вот дождался…» Друзья тут же добавляли, что Ивану нужно было ешё год учиться, но что Иван Лукич дальше ждать не мог, рассердился и досрочно вызвал сына телеграммой. «Ежели вызвал телеграммой, — возражали недруги, — то почему, поясните, молодой специалист притопал в Журавли на своих двоих и почему Иван Лукич не послал на станцию машину?» — «А ежели Иван сам того не пожелал? — в свою очередь, спрашивали друзья. — Ежели Иван — парень скромный и не захотел беспокоить отца?..» — «А почему Иван живет не в батьковом доме, а в землянке у брата?» — не унимались недруги.

Друзья Ивана Лукича не стали отвечать на эту, как они считали, «кляузу с закавыкой» и заговорили о том, что Иван, перед тем как отправиться в Журавли, якобы по просьбе отца побывал у министра финансов и упросил министра выдать «Гвардейцу» государственный кредит на перестройку Журавлей; что министр якобы выслушал и сказал: «Передай Ивану Лукичу, что «Гвардеец» получит и кредит и нашу поддержку… Дело это новое, нужное…» Журавлинские «оппозиционеры» и тут усомнились и высказали ту мысль, что вряд ли теперь найдется такой министр, который так легко разбрасывал бы государственные деньги. «Ежели и будем переделывать Журавли, — заявляли они, — то скорее всего не за государственный счет, а за чистые свои денежки — вынь их из своего кармана и положи на стол… Так что мы в эту затею не верим…» — «Эх вы, Фомы неверующие! — с улыбкой отвечали друзья. — Сколько раз вы уже садились в га лошу, так что готовьтесь посидеть в ней и ещё разок… Вам это по привычке! Почему мы так уверены? А хоть бы и потому, что ежели Иван Лукич один свершил в Журавлях такие дела, то вдвоем, сказать, два Ивана Книги, могут свершить вдвое больше… Так-то!»

Более того, кто-то из сторонников Ивана Лукича, желая нанести, решительный удар по щустовцам, пустил слух, будто сын Ивана Лукича приехал в Журавли не сам по себе, а что прислал его сюда не кто иной, как сам Хрущев. Шустовцы не только удивились, но даже растерялись: «Как это так Хрущев?» — «А вот так, сказал, надо ехать в Журавли, и все!» — «Не может того быть! Неве рим! Не дорос ещё ваш Иван до этого». — «А вот и дорос, — стояли на своем книгинцы. — И ничего тут удивительного нету. Никита Сергеевич пригла сил к себе молодого архитектора, обнял его, как сына, и сказал: «Это хорошо, Ваня, что крестьян ские дети становятся архитекторами. Села наши надо обновлять, сильно они заплошали по части строений. Так что тут нам без архитекторов не обойтись. Твоего батька я знаю. Добрый хозяин, богатеть умеет, а только богатеет как-то вкривь и вкось. О быте людей не заботится. Как-то я побы вал в Журавлях. Богатое село, на красивом месте лежит, а некультурное. С жильем плохо. Не хаты, а халупки. Стыдно колхозникам жить в таких хат ках допотопных… Так что, Ваня, приглядись хоро шенько к городскому строительству и поезжай в Журавли. Подсоби своему бате. Подскажи ему с научной точки зрения, какими должны быть Жу равли. Он мужик умный, поймет, а от меня пере кажи ему поклон».

Из приведенных высказываний нетрудно было заметить, что сторонники Ивана Лукича кое-что сознательно преувеличивали и приукрашивали. Но зато их противная сторона также сознательно не брезговала решительно ничем, даже мелкими клеветническими измышлениями. Так, например, небезызвестный нам Кузьма Антонович Шустов утверждал, что никто в Москве с Иваном не беседовал, а что будто бы Иван, затаив давнюю обиду, вернулся в Журавли исключительно с той целью, чтобы отомстить отцу… «И что за чепуха! — удивлялись друзья Ивана Лукича. — Как он отомстит? Каким таким образом?» — «А очень просто, — спокойно отвечал Кузьма Антонович. — У Ивана цель одна — взбаламутить наших людей, раздразнить своими красивыми прожектами, поманить, как дитя цацкой, а после этого уехать — пусть батько сам расхлебывает…»

От тех же обиженных и обозленных приверженцев Шустова исходили и совсем уже смешные слухи, которые, как говорится, не лезли ни в какие ворота. Так, позавчера в Журавлях стало известно, будто Иван явился в кабинет отца и, бледнея и не говоря ни слова, взял Ивана Лукича за грудки, тряхнул и с хрипотой в голосе сказал: «Ну, папаша, вот и пришла пора нам поквитаться…» Встреча эта могла бы кончиться дракой, и кто на этот раз вышел бы победителем, сказать трудно. Подоспел, к счастью, Закамышный и выручил из беды своего друга… Более того, ходили слухи и о том, будто Иван собирался пробыть в Журавлях недели полторы, пока и в Журавлях и в соседних селах узнают, какое важное дело начинается в «Гвардейце». Когда же друзья Ивана Лукича начнут поздравлять его и восторгаться им, Иван незаметно ночью переедет в «Россию» к Илье Игнатенкову и свой проект будет составлять не для Журавлей, а для Ново-Троицкого и этим окончательно посрамит своего незадачливого родителя. К этому прибавлялся и такой немаловажный факт. Будто бы Илья Игнатенков, не теряя времени, тайно приезжал к Ивану и они почти до утра беседовали…

Ох, эти слухи! Как же быстро они возникают, и, кажется, из ничего, а люди верят им, ловят их, радуются или огорчаются… Вот один из самых свежих. Вчера в Куркуле случилось несчастье: примерный бригадир-коммунист Егор Подставкин избил свою молодую жену, комсомолку. Утром следующего дня об этом узнали Журавли; и в поле и в селе только и говорилось, что о драке в Куркуле. Этот печальный факт в жизни куркуль-ских молодоженов недруги Ивана Лукича поспешили использовать против Ивана Лукича и его сына. Начал все тот же острый на язык Кузьма Антонович. «Ну вот, пусть Иваны Книги порадуются! — воскликнул он, когда к нему на пасеку приехал с этой вестью водовоз, шурин Шустова. — Получается точно так, как я и предсказывал: сперва начнутся драки в семьях, и они уже начались, а потом развернутся бои на собраниях. Драка в Куркуле только цветики, а настоящие ягодки ещё впереди. И в этом-то и есть главная цель Ивана-младшего, и он эту свою цель начинает успешно достигать…» Далее недруги Ивана Лукича рассуждали так: если вдуматься, в чем же суть той причины которая заставила Подставкина, человека неглупого и выдержанного, вдруг поднять руку на свою любимую жену? А причина кроется в том дурацком новшестве, которое затеяли два Ивана… Посудите сами. Всем известно, что Егор Подставкин и примерный бригадир, и по натуре человек смирный, тихий, и жену свою он так любит, что не только бить её, а и слово грубое не мог ей сказать. Известно также, что именно для своей Маруси, ещё не женившись на ней, но любя её страстно и думая о её счастье, Егор построил дом. Всякому известно, каких трудов Егору стоило это строительство, но он не испугался, не отступил, и дом получился как игрушка, жить бы в нем молодоженам и радоваться. Но не пришлось ни пожить, ни порадоваться… Приехал, как уверяли шустовцы, к Егору Иван Лукич, обошел вокруг дома, а потом отвел бригадира в сторонку, чтобы Маруся не слышала, и сказал: «Напрасно, Егор, старался. Дом твой надо ломать и переносить в Журавли, потому что по генеральному плану хуторов не будет, а будет одно укрупненное и благоустроенное село…» — «Как ломать? — бледнея, будто бы спросил Подставкин. — Почему переносить?» — «А вот так, ломать — и все!» — сказал Иван Лукич, сел в машину и уехал…. Тогда Подставкин, не в силах перенести такое горе, всю ночь пил и накопившуюся злобу и обиду утром выместил на ни в чем не повинной Марусе…

Были, разумеется, разговоры о сыне Ивана Лукича и о его новшестве и спокойные, так сказать, нейтральные — без белил и без очернения… Вот по дороге из Журавлей в Птичье идут наши знакомые хуторяне Игнат Антонов и Антон Игнатов. С января месяца они ходят в Журавли, чтобы получить участки для застройки, и все безуспешно. И на этот раз хождение было напрасное: и председатель Журавлинского Совета и Иван Лукич Книга уехали в район на совещание. Настроение у наших путников было невеселое, и двигались они неторопливо.

— Антон, — сказал Игнат, — надо нам прекратить эти наши хождения.

— Почему ты кинулся в такую панику? — спросил Антон. — Раз начали, то надо действовать до конца… Люди строятся, и нам надо крышу над головой натягивать.

— Да на какой ляд нужна будет тебе та крыша?

— А что такое? Ты кажи толком…

— А то, Антон, что скоро ни тебе, ни мне своя крыша не потребуется, будем жить в казенных квартирах… Так что зачем же нам тратиться и силы надрывать, когда о нас государство похлопочет?

— Кто тебе об этом поведал?

— Все так говорят… Приехал сын Ивана Лукича, а мой зять Леонид работает трактористом в бригаде Григория Книги. И тот Григорий, слышишь, Антон, все рассказал Леониду… Сын Ивана Лукича, оказывается, заявился сюда неспроста, а для того, чтобы переделать Журавли, а жураз-линские хутора стереть с лица земли. Все будет строиться заново. Так что, Антон, мы малость опоздали обзаводиться новыми домишками. Да оно и лучше, что опоздали, за нас колхоз подумает. Ни тебе забот, ни тебе хлопот — переезжай в готовую квартиру и живи себе на здоровье… По рассказам моего зятя Леонида, всех нас в скором времени ждет сильно красивая жизнь. Так что, Антон, есть нам прямая выгода забыть про свои постройки и прекратить всякие хлопоты с сегодняшнего дня.

— Н-да, — только и мог молвить Антон. Друзья умолкли и так крепко задумались, что уже до самого Птичьего не сказали друг другу ни слова.

Или вот разговор двух женщин — Екатерины Узоеовой и Ефросиньи Мельниковой. В тот час, когда за Егорлыком всходило солнце, Екатерина и Ефросинья пришли по воду и на том берегу увидели сына Ивана Лукича. Он сидел, согнувшись, и что-то рисовал, положив бумагу на колено. Женщины поставили ведра, опустили к ногам коромысла…

— Уже сидит, — многозначительно сказала Ефросинья. — Ну, Катя, кажись, нам надо заранее попрощаться с коромыслами…

— Это почему же так? — спросила Екатерина. — Прощаются с людьми, а с коромыслами как же?

— Разве ты ничего не слыхала? — удивилась Ефросинья. — Как же ты так живешь на свете?.. Погляди на сына Ивана Лукича. Ни свет ни заря, а он уже сидит тут и все что-то рисует, и ты думаешь, почему ему не спится и почему он тут сидит? Ищет глазами, примеривается, с какой стороны лучше подобраться до наших жилищ… Мне сама Василиса сказывала, и я тебе поведаю по секрету. её сын Иван нагляделся в городах, как там хорошо люди живут, приехал и говорит: Журавли надо переделывать. Так что скоро начнется такое строительство, что и словами передать нельзя, а через время, Катя, мы будем жить, как в раю: и квартиры, как в городе, и вода тут же, в кранах, и все такое…

— Скорее бы, — вздохнула Екатерина. — Это же для нас, для баб, какое было бы счастье! Жили бы, говоришь, как в раю?

— Чего ты так обрадовалась?

— Да как же не радоваться? — глядя на Ивана, мечтательно сказала Екатерина. — Помню, мои родители, старые люди, все собирались пожить в раю на том свете, а нам, выходит, доведется испробовать той райской жизни и на этом свете? Дай-то бог!

— Бог тут, Катя, ни при чем…

 

XXIII

Слухи и разговорыбыли самые разные. Дохо дили они, разумеется, и до Ивана Лукича, но он не удивлялся и не злился. Озадачила и опеча лила Ивана Лукича лишь драка в Куркуле. Он узнал об этом в степи от бригадира Лысакова, ко торый только что вернулся из Куркуля. Иван Лу кич торопился в Грушовку: вызывал Скуратов — и сам не смог побывать у Подставкина. «Неужели это правда? — думал Иван Лукич, направляясь по проселочной дороге в Грушовку. — Мой лучший бригадир-три и натворил таких дел? Ить это же позор на весь район… Уборка на носу, а тут, можно считать, вышел из строя бригадир самой передовой и самой крупной бригады… А может, это выдумка, может, опять кто-то пустил вредный слух? Может, тут опять проделки Шустова? Ну, ничего, я дознаюсь, я до всего дознаюсь».

Скуратов встретил Ивана Лукича холодно Протянул руку, поздоровался молча и сказал:

— Ты это что, Иван Лукич, без особого при глашения в райком заехать не можешь?

— Могу, — покручивая ус, отвечал Иван Лу кич. — Но покедова особой нужды не было…

— Нужды, говоришь, не было? — Скуратов насмешливо сощурил левый глаз. — А что там случилось в твоем хваленом Куркуле?

— И до тебя та весть докатилась. — Иван Лу кич помрачнел и стоял потупя глаза. — Я ещё и сам толком не знаю, не успел разузнать… Ежели судить по тому, что мне поведал Лысаков, то по лучается картина дюже паршивая… Выходит, будто Подставкин или умом помешался, или ка кой бес его попутал. — Развел сильными, до черноты засмоленными солнцем руками. — Ума не приложу, что с парнем могло поделаться. Егора я знаю, парень он умный и жену свою любил, жили они мирно…

— Вот что, Иван, поезжай в Куркуль и все выясни. — Скуратов прошелся по комнате, поправил скатерть на углу стола. — Поговори и с женой и с самим Подставкиным…

— Добре, будет исполнено сегодня, — четко, по-солдатски ответил Иван Лукич. — Можно иттить?

— Да ты хоть отдохни малость, неуловимый мотогонщик, — сказал Скуратов, показывая на стул. — Присядь, расскажи, как живется… Скоро начнешь жатву?

— Поджидаем созревания. — Иван Лукич вытирал платком покрытое влагой лицо, не садился. — Выборочную косовицу ячменя начнем дня через три, а тогда уже и всем фронтом пойдем… Не беспокойся, Степан. Ежели я дал слово, сдержу. Ты меня малость знаешь, узнал ещё в те, в солдатские годы.

— Ох смотри, солдат, как бы Игнатенков тебя не опередил.

— Пусть испробует.

— Ну, а как поживает сын Иван? Чем занимается?

— Бунтует!

— Иван бунтует? — с улыбкой спросил Скуратов.

— Сказать, не сам Иван, — поправился Иван Лукич. — Иван ходит по Журавлям, фотографирует, приглядывается к селу, как жених к невесте, а вокруг Ивана расплодилась такая чертозщина, что уши вянут… Опять шустовцы зашевелились и такую брехню распустили, что беда! Будто мой Иван прибыл в Журавли для того, чтоб мне отомстить, и по этой причине наобещает журавлинцам райской жизни, взбудоражит людей и уедет… Вот до чего докатились оппозиционеры проклятые! — Иван Лукич усмехнулся в усы и с мольбой посмотрел на Скуратова. — Степан, возьми от меня этого Шустова! Дай ему хоть какую работенку, только подальше от Журавлей. Ить он же и спит, а видит, как я с Иваном сцеп-люсь. Потом просыпается и всю свою злость на меня испускает… Возьми в район каким-либо начальником. Ить мне жизни нету от этого Шустова. Бывших председателей в Журавлях ещё четыре. Но те три не такие зловредные, как Шустов. Сидит этот сеятель на пасеке, а к нему заезжают его дружки, и вся пакость идет оттуда, от меда.

— Шустова испугался? — с усмешкой в голосе спросил Скуратов. — «Оппозиция» тебе жизнь портит? Это ты, Иван, зря запаниковал… Шустова забрать зараз не могу — и некуда его послать, да и нет нужды. Пусть свое досиживает на пасеке. — Положил руку Ивану Лукичу на плечо. — А вообще, скажу тебе, как другу, та шустовская «оппозиция» до сих пор была тебе, как я замечал, на пользу… Ты сам, помнишь, говорил, что шустовцы тебя подстегивали, не давали покоя, заставляли быть смелым и даже прибавляли тебе энергии, которой у тебя и так хватает… Так что я и не пойму, почему вдруг теперь завел этот разговор… Испугался?

— Я не из пужливых, ты это знаешь.

— Знаю, — согласился Скуратов. — И помню, как мне говорил… Постой, как же ты тогда сказал?.. «Шустовцы хотят меня сбить с ног, а делают меня ещё устойчивее…» Кажется, так ты говорил?

— Было время, говорил, — мрачнея и злясь, ответил Иван Лукич. — Надоели эти критиканы! Критиковать да сплетничать легко! Девятый год путаются под ногами, когда же этому будет конец!.. — Иван Лукич тяжело вздохнул. — Ну, я пойду, Степан Петрович… Мне ещё надо заскочить в райпотребсоюз насчет резины… Уборка на носу, а у меня три грузовика без скатов. — Остановился у порога, усмехнулся в усы: — Беда с этим Подставкиным! Из головы не выходит… Что с ним случилось — хоть руками разведи! Это тоже какой хлеб для Кузьмы Шустова — начнется трепотня!

 

XXIV

Было далеко за полночь, когда Яков Матвеевич Закамышный вернулся из Вербовой Балки в Журавли. Проезжая по главной улице и видя огни в кабинете Ивана Лукича, Закамышный подумал: «Старик ещё не спит, надо заглянуть к нему…» Сказав шоферу, чтобы тот ставил машину в гараж, Закамышный в своей соломенной шляпе, почерневший от пыли, в накинутом на плечи холщовом пиджаке быстро поднялся на второй этаж и появился в пустой, с распахнутыми окнами и все ещё душной от дневной жары приемной Ивана Лукича. Неслышно отворилась пухлая дверь, и из кабинета сперва вышел Саша, сумрачный, усталый, а за ним, нет, не вышел, а выскочил Егор Подставкин. У него было душевное состояние человека, на голову которого вдруг свалилось несчастье и которого к тому же оскорбили и обозлили. Молодое его лицо, обычно милое и ласковое, теперь было искажено болью и так густо залито краской, что можно подумать: выскочил Подставкин не из кабинета, а из парной. Пряча налитые гневом глаза и не замечая Закамышного, Подставкин сдернул с вешалки свой картуз и хлопнул дверью.

— Сам с повинной явился? — спросил Закамышный. — Или Иван Лукич вызвал?

— Сперва тут была Маруся, — спокойно отвечал Саша. — Сама приехала. Когда Иван Лукич с нею побеседовал, тогда распорядились отвезти Марусю домой и во что бы то ни стало отыскать Подставкина. Я сам ездил в Куркуль и отыскать Подставкина не мог, а когда вернулся, Егор Ильич уже был тут…

— Так, так, — задумчиво проговорил Закамышный и указал глазами на пухлую дверь. — Один?

Саша утвердительно кивнул головой. — Доложи, Александр…

— Да что вы, Яков Матвеевич! — удивился Саша. — Заходите. Иван Лукич один…

— Пойди и доложи, — настаивал Закамышный.

Саша повиновался и прошел в кабинет. Тотчас дверь распахнулась так проворно, будто её ударила взрывная волна, и Иван Лукич крикнул:

— Яков! Ну, входи, входи! Ты из Вербовой Балки? — Прикрыл дверь. — Ну, как там наш мельник?

— Зажирел Желваков. — Закамышный сбросил с плеч пиджак, сел на диван. — И под Шустова начал действовать, вот что обидно…

— Ну, ежели зажирел, тогда выноси этого Желвакова на правление, будем счищать с него тот жирок. — Иван Лукич плотнее прикрыл дверь. — Яков, ты меня обижаешь!

— Я? — Закамышный развел руками. — Чем и когда, Иван Лукич?

— К чему эта дурацкая церемония? «Пойди доложи…» Или в твоих глазах я какой-то заядлый бюрократ.

— Это я делаю, Ваня, исключительно из уважения к тебе. — Закамышный поднялся, обнял Ивана Лукича. — Люблю, Иван Лукич, порядок. Наедине мы, вот как зараз, равные, я могу тебя и обнять и назвать Ваней, а ты меня — Яшей… Но на людях нельзя. Если я перестану думать о твоем авторитете, то что же тогда получится?

— Обижает меня эта твоя, Яков, забота… Ну, давай посидим. — Пружины в креслах так глубоко провалились, что друзья наши сидели, как в люльке. — Зараз меня, Яков, не церемония твоя беспокоит, а Подставкин… Слыхал, что он там натворил?

— Краем уха слыхал…

— Так вот, вызвал меня Скуратов и говорит: расследуй! Я приехал в Журавли и хотел было отправляться в Куркуль, а тут гляжу: Маруся идет ко мне и вся слезами заливается… Побеседовал с ней… Молоденькая и, скажу тебе, Яков, красивая женщина, такой цветок, что залюбуешься… И эту красавицу Егор схватил за косы, как какой-нибудь допотопный хам!

— И что за причина? — спросил Закамышный. — Из-за чего началось?

— Причина, Яков, будто пустяковая, даже смешная. — Иван Лукич покручивал кончик уса, улыбался. — Всему виной стало то гнездо, которое так старательно мастерил Егор. Парень строил дом, старался, думал сделать свою Марусю счастливой, а причинил одно только горе… Маруся наотрез отказалась возиться с домашностью, и с этого все и началось. Сперва были мелкие стычки и ссоры, так тянулось с весны. А когда Маруся сказала Егору, что она не желает жить у своего мужа в рабстве… Тут Егор окончательно вышел из себя и, будучи выпивши, потянулся к ней руками… — Иван Лукич наклонил голову и задумался. — Я Егора тут так распекал, что долго будет помнить. Но в голове у меня, тебе, Яков, сознаюсь, творится неразбериха… Не могу я понять, что тут плохого, ежели есть свой дом, свое хозяйство! И какое же тут может быть рабство?

— Домашность, как ты знаешь, требует времени и труда, — сказал Закамышный, многозначительно поднявши палец. — А Маруся — женщина образованная, культурная, десятилетку кончала…

— Это верно, согласен. — Иван Лукич волновался и не мог сидеть, резко поднялся. — Да разве нынче одна она образованная? Шить-то как же? Или обзавестись Егору домашней работницей? В Куркуле домашние работницы — это же смех! И получается: Егор вел свою Марусю в рай, а она оказалась в пекле… А ещё обидно, что это семейное горе приключилось как раз перед страдой. Послезавтра начинаем косовицу, а у моего лучшего бригадира такая душевная рана…

— Да, теперь Подставкину не до косовицы, — согласился Закамышный, поглядывая на часы. — Но ничего, может, ешё помирятся, и все будет хорошо… Ваня, а не пора ли нам на отдых? Скоро начнет рассветать.

— Завтра поеду к Скуратову, — говорил Иван Лукич, не слушая Закамышного. — Пусть рассудит… А насчет мира, то по всему видно, мира не будет… Семья, считай, развалилась…

В это время неслышно, на цыпочках, вошёл Саша, протянул Ивану Лукичу лист бумаги и сказал:

— Телефонограмма из Грушовки… Из почты звонили… Алеша… Алексей Иванович едет!

Иван Лукич подошел к столу, включил лампу, надел очки. Читал не спеша.

— Яков! — крикнул он. — Сыновья-то наши вместе катят по небесной дороге, как птицы! Читай!

Закамышный тоже подошел к столу, расправил лист бумаги на своей широкой ладони. Читал и улыбался.

— Молодцы хлопцы! — И ещё читал, будто не веря тому, что было написано, и ещё улыбался. — Здорово получается! Вылетели ночью, утром будут дома!

— Вот оно, Яков, какие дела, — мечтательно сказал Иван Лукич. — И мой Алексей и твой Яша тоже с высшим образованием и, может быть, и им, как той Марусе, трудно у нас будет жить?..

Незаметно выросли, стали специалистами по овщам и возвращаются в Журавли… Хорошо бы оставить, их в «Гвардейце» и отправить на Черные земли, в Сухую Буйволу…

— Да, дети растут, а мы стареем…

— Интересно, Яков, получается! То Иван ко мне заявился, а теперь Алексей прилетает… Как это говорится, не было ни гроша, да вдруг алтын! Так и у меня… Сразу к Журавлям причалили два сына…

— Надо Ксении сказать, чтобы поехала на аэродром, — посоветовал Закамышный. — Самолет прибывает рано…

— Зачем же такое поручать Ксении? — У Ивана Лукича повеселели глаза, прежней усталости в них точно не бывало. — Сам поеду! Ивана [не мог встретить, так хоть Алексея встречу… Поедем вместе. Яков?

— И рад бы, но не могу… Поеду на ОтрадоКубанку встречать лес.

В хорошем настроении, каждый думая о своем сыне, радуясь и мысленно уже разговаривая с ним, наши приятели покинули кабинет. Время и в самом деле было позднее. Иван Лукич посмотрел на звезды и покачал головой… На востоке чуточку белело небо. Иван Лукич и Яков Матвеевич прошли по главной улице, пустой и озаренной фонарями, и на углу переулка расстались.

 

XXV

Иван Лукич был уверен, что застанет Ивана дома. ещё утром Василиса говорила: «Ну, пожил Ваня у брата Григория, а сегодня переберется к нам». Придя домой и не найдя там не только Ивана, но и Василису, Иван Лукич ощутил в душе такую острую боль, какой раньше ещё никогда не знал. «Старею, вот и сердце пошаливает». Иван Лукич грузно опустился на диван, сунул ладонь под рубашку, прижал её к волосатой груди и откинул голову. Обида, тупая и злющая, навалилась на него; о сне и думать было нечего. «Так вот ты какой, Иван, — негромко сказал он, неподвижно сидя на диване. — Раньше-то я по-настоящему не знал, что оно такое — обида, какая она на вкус и с чем её едят, а теперь узнаю…» Большой дом угнетал и пугал своей пустотой и гулкостью. Почему-то именно в эту ночь в доме оглушительно гулко отзывались шаги и резкий, скребущий скрип открываемых дверей. «Опустело, Иван Лукич, твое гнездо, — все так же тихо говорил он, боясь пошевельнуть головой. — Да оно ещё и не было гнездом, не было… Построил, воздвиг, а кому? Для чего и для кого? А черт его знает, для чего и для кого? Получается и у меня почти так, как у Подставкина…»

Встал, только чтобы не сидеть, а ходить или что-то делать. Прошел на веранду, так, без всякой цели. Отсюда хорошо был виден кусок Егорлыка с полоской слабого лунного света на воде. Иван Лукич засмотрелся на этот чуть приметный поясок света. И опять, не зная, что делать и куда пойти, побрел по двору, поднялся на крыльцо.

Ночь была наисходе. Наступал тот час, когда на востоке белело небо, а во дворах на разные голоса горланили петухи, когда проснулись собаки и лаяли лениво, охрипло, когда то в одной, то в другой хате светились окна и курчавились дымком трубы. На горизонте низко-низко повис надщербленный месяц, такой узенький и такой бледный, что его можно было принять за серп, слепленный из воска. На столбах тускло светили никому в эту пору не нужные фонари, а вокруг них черной метелью кружились жучки, бились о стекло и со звоном отлетали от него.

— Ишь какие чертенята неугомонные! — нарочито громко сказал Иван Лукич. — И чего, скажи, липнут к свету, чего мельтешат? Или их каким магнитом притягивает?.. Надо сказать электрику, чтобы в полночь гасил фонари. Энергии бесполезная трата.

Снова мысли об Иване не давали покоя. Не зная, как выбросить из головы эти мысли и уж больше никогда не думать о сыне, Иван Лукич угрюмо смотрел на спавшее село, на фонарь у ворот, осажденный неугомонными жучками. Мысленно он то порывался пойти к Григорию, разбудить Ивана и Василису и сказать, чтобы шли домой, то уходил в дом, открывал скрипучие двери и бесцельно бродил по пустым комнатам.

Может быть, потому, что Иван Лукич впервые испытал странное, гнетущее чувство обиды и что виною, как он думал, был сын Иван, ему казалось, что никогда ещё и никто так его не унижал и так не оскорблял. Он снова очутился на веранде и, опершись плечом об угол, смотрел на одинокую звезду в чистом, поблекшем небе, а думал все о том же: ну, хорошо, Иван не пришел в дом, не захотел, погордился, а Василиса тоже осталась с ним. Ну и что? Василиса частенько не ночует дома. Иван же сегодня не пришел, а завтра придет. И Василиса осталась с ним потому, что одной ей скучно и сына она не видела столько времени… Любая мать это бы сделала…

Смотрел и смотрел на небо, хотел увидеть невидимую небесную дорогу, по которой спешил домой Алексей, а в голове все то же: Иван и Василиса. «Эх, Иван, Иван, хоть ты теперь и архитектор, а по всему видно: придется нам порадо вать Шустова и ещё разок лбами столкнуться, и тогда мы поглядим, у кого лоб окажется покрепче…» Иван Лукич всматривался в побледневшее, выбеленное на востоке небо и, чтобы избавиться, от навязчивых мыслей, стал разговаривать с Алексеем: «Ну что, Алеша, знать, и ты летишь до дому до хаты, торопишься. Знать, курс науки кончил, подрос, оперился… Только куда дальше полетишь? Может, и ты, как Иван, накличешь на батька обиду, обозлишь, чертом покосишься…»

Все так же, будто зачарованный, стоял на веранде, смотрел и смотрел на небо. Теперь он думал о младшем сыне и то встречал его, вышедшего из самолета, то обнимал, то разговаривал с ним и почему-то в эту минуту видел себя молодым, таким же, как Алексей. И тогда, помнится, бывали вот такие же рассветы, только не так, не этими загрустившими глазами смотрел на них молодой Иван Книга. В то лето двадцатилетний Иван Книга учился на курсах трактористов в станице Беломечетинской. Там и встретил Васюту, голубоглазую казачку, с длинными, как плети, черными косами, с ясными, постоянно строгими, задумчивыми глазами. И частенько, бывало, Ивана и Васюту рассвет заставал на берегу Кубани. Вот так же искрилась светлая стежечка на воде, только река катилась бурно, билась о прибрежные камни-голыши.

…Лодка-плоскодонка подпрыгивала и клевала тупым носом мокрый щебень. Кланялись вербы, и тяжелые их ветки, как девичьи косы, целовали волну. Иван обнимал девушку и не замечал ни лунной стежки, изломанной на бурунах, ни наклоненных верб, ни рассвета. На перекатах Кубань шумела протяжно и тревожно, и что-то этот шум говорил, о чем-то рассказывал. «Ваня, слышишь, будет погожий день…» — «А кто тебе сказал, Васюта?» — «Как кто? А перекаты! Послушай, что они там говорят…» И она смеялась, и смех её глушил шум перекатов. Ему же не было дела до того, о чем говорили перекаты, и он брал её на руки, легкую, испуганную, и нес к лодке. Лодка рывком отскочила от берега и завертелась на быстрине. Васюте было страшно, и она впервые доверчиво прильнула к Ивану, и голова её закружилась.

На том берегу — равнина. Лежала степь в утреннем тумане. В дымке утопал горизонт, слегка подкрашенный зарей. Искрилась бахча, роса блестела и на листьях разостланной по земле ботвы, и на арбузах, похожих на футбольные мячи… Из лодки Иван унес Васюту на руках. Для него она была невесомая, особенно в ту минуту, когда обвивала своими слабыми руками его мускулистую шею. Иван усадил Васюту под копной влажного от росы сена, принес арбуз, мокрый, точно вынутый из Кубани, обтер его концом рубашки…

— Ой, Ваня! У нас же и ножа нету… Как же мы?

— Как? А мы его, этого красавца, кулаком, кулаком… Вот так! Готов! Погляди, это же не арбуз, а мед пополам с сахаром!

…Как же недавно и как же давно это было… Да, точно, это они, Иван и Васюта, встречали за станицей те зыбкие рассветы… А может, и не они? Может, это был сон? Где они, те прежние Васюта и Иван? Значит, они и не они пересекали на лодке Кубань, они и не они, смеясь и радуясь, ели арбуз, холодный и позолоченный светом ранней зари…

— И чего это я так сильно в думки кинулся? — громко сказал Иван Лукич, чтобы своим сильным голосом потревожить тишину. — Пойдука разбужу Ксению и поеду встречать Алексея. Дорога дальняя, пока доберемся…

Иван Лукич знал, что Ксения спала у матери, и не в доме, а под навесом. Как-то она сама, играя глазами и краснея, сказала ему, что в те дни, когда её муж Петро Голощеков бывает в командировке, она спит у матери. «Без мужа в нашей хате сильно страшно», — сказала и залилась смехом. А могла бы и не смеяться. Что тут смешного? «Да и с какой надобности она поведала мне про это? — думал Иван Лукич, направляясь к дому Коротковых. — Кто её разгадает, эту смазливую молодайку… Может, так, захотела и сказала, а может, на то была и своя причина… А какая может быть причина? Так, без причины взбрело в голову…»

Вошел в небольшой, сильно заросший бурьян ном двор. Откуда-то выкатился кутенок, ткнулся мордочкой в ноги, обнюхал и, точно желая показать, куда именно нужно идти Ивану Лукичу бежал под навес. Тонкая камышовая крыша лежала на низких столбах, так что Иван Лукич, пробираясь вовнутрь, нагибался и касался согнутыми плечами продольной суковатой балки. Рожок месяца висел низко, точно нарочно заглядывал под эту серую крышу. И все же под навесом было так темно, что Ивану Лукичу пришлось включить карманный фонарик. Яркая полоска света хлестнула по кровати, заиграла на белой смятой подушке, озарила неудобно запрокинутую голову Ксении. В этом странном, мигающем свете шея и плечи, не прикрытые простыней, были такими красивыми и непривычно белыми, что Иван Лукич испугался и невольно погасил фонарь. Может, это не Ксения? Может, какая другая женщина? Да нет же, конечно, она, кто же ещё? Это её коротко остриженные волосы, как всегда, они спадали на лоб и прикрывали левый глаз; это её полные, как бы немного припухшие, губы. «Какая ж ты, Ксения, красивая, а вот сиротствуешь одна, без мужской ласки, — думал Иван Лукич, глядя на спящую женщину, на её плечи. — А почему сиротствуешь? Война у тебя муженька не отняла, и слез ты по нем не проливала, а жизнь у тебя, как у вдовы… Гордая, без любви да без ласки жить не можешь, а Голощеков, видать, не умеет тебя любить.

А сколько их по всему свету жило и зараз живут без любви и без ласки, и ничего, живут… А ты не можешь, ты не из того теста слеплена… А ежели не случится полюбить, ежели та любовь, которую не дал тебе Голощеков, пройдет, как гроза в засуху, где-то стороной, а годы убегут и краса твоя сгинет?.. Как это она мне сказала: «Без любви какая жизнь: ни тебе радости, ни тебе горя! Без любви, Иван Лукич, только дуры ложатся с мужиками…» Шут его знает, может, Ксения и права, и такие дуры на свете есть… Если рассудить, то верно, без любви какая жизнь…»

Иван Лукич включил фонарик. Тонкая нить света перечеркнула подушку, лицо Ксении.

— Ксюша! — негромко сказал Иван Лукич. — Вставай…

— Ой! Кто это?

— Испугалась? Не бойся, я человек мирный…

— Ой, господи, Иван Лукич? Что-нибудь случилось?

— Случилось, Ксюша, все то же… Надо ехать! Подавай машину, и побыстрее!

Ксения натянула до подбородка простыню, согнула острые колени и сонными, испуганными глазами смотрела на Ивана Лукича.

— Погасите эту штуку, — сказала она тихо. — Погасите, Иван Лукич…

— И не надо её гасить… Пусть себе светит.

— Уйдите, Иван Лукич!

— А ежели не уйду? А ежели я тебя, сонную, вот так сгребу в охапку и унесу?.. Ну, ну, не пугайся… Я пошутил. Одевайся, да побыстрее… Дорога дальняя.

Погасил фонарик и вышел. Завалинка, слепленная из глины, была низенькая и вся поклевана дождем. Иван Лукич уселся на нее, сгорбился. Курил, а мысли текли, как ручьи с горы. «Сгребу в охапку и понесу… Ишь чего захотел, старый дурень…» Погрузившись в раздумье, Иван Лукич видел Васюту на берегу Кубани, ещё ту Васюту, которая когда-то была чем-то похожа на Ксению и которой уже нет. Но Васюта исчезла, и он снова видел себя в сарае. Любуясь спящей Ксенией, он мысленно приподнял простыню и подумал: «А ну, красавица, какая ты тут вся, дай на тебя поглядеть…» Выпрямился, смотрел на порозовевшее небо, думал: «Мысленно все можно, а вот наяву обнять нельзя… А почему?..»

Бывало, и раньше Иван Лукич тайно признавался себе в том, что Ксения ему нравилась. Его и радовало и пугало то, что Ксения нравилась ему не так, как когда-то нравилась вдова Анисья, и не так, как нравилась Васюта в те далекие, давно минувшие года… Ксения нравилась ему как-то по-особенному, так непривычно и так неизведанно, что всегда, как только он думал о ней, странное, ещё никогда не испытанное им волнение охватывало его. «А может, я на старости лет и в самом деле влюбился в свою шофершу? — спрашивал он себя с улыбкой. — И сам не заметил, как влюбился… Да нет, какая тут может быть между нами любовь… Молодая, собой такая славная, и эта её шея и плечи… Вот и притягивает…»

По сумеречной улице, стыдливо притушив фары, катилась «Волга». Шурша покрышками и будоража улежавшуюся за ночь пыль, она остановилась возле завалинки. Ксения, повязанная косынкой, выглянула в дверку, улыбнулась. Иван Лукич смотрел на нее и удивлялся. И когда она успела побывать в гараже и как это незаметно прошла мимо него? «Видно, сильно я задумался, вот и не услыхал, — думал он. — А может, она помчалась через огороды, напрямки?..»

— Вот и я! — крикнула Ксения весело. — Быстро, Иван Лукич?

— Хвалю, молодец, — сказал Иван Лукич и сел рядом с Ксенией грузно, так что кожаное податливое сиденье под ним сильно угнулось.

— Какой будет маршрут? — все так же весело, точно она и не спала, спросила Ксения. — В степь?

— На аэродром… Поедем сына встречать.

— Алексея? Едет?

— И не один. Вместе со своим дружком Яшей Закамышным.

— И насовсем?

— Кто их знает. Известно лишь то, что едут.

— Счастливый вы отец, Иван Лукич, — с грустью в голосе сказала Ксения. — То Иван вернулся, а сегодня Алексей приезжает… Это же какое счастье!

Иван Лукич курил и молчал. «Да, верно, счастье, и ещё какое…» Посмотрел на Ксению. И тут, за рулем, в своих трикотажных, снизу на резинках брюках, в своей будничной кофточке с короткими рукавами и этим привычным, спадающим на левый глаз завитком, она была все такая же красивая. Только куда девались и эта её тонкая шея, и необыкновенно белые плечи?.. Он, закручивая ус, усмехнулся.

— Чего вы, Иван Лукич, так на меня глядите?

— Глаза есть, вот и гляжу, — отшутился он. — Ты дорогу знаешь? Поезжай мимо Кубани, а там, возле Ольгинки, выедешь на асфальт. — Он поудобнее усаживался, склоняя голову на ладонь. — Поезжай, а я малость вздремну… Только не очень тряси!

 

XXVI

За Журавлями взору открывалась знакомая равнина. Блестела, упираясь в холм, отутюженная шинами дорога — лаковый пояс на журавлинской земле, да и только! В низине, между отвесными, точно ножом срезанными берегами жарко блеснул Егорлык. Катилась по воде все та же, что и возле дома Ивана Лукича, серебряная дорожка. Встречались то бригадные станы, ещё безлюдные, то пруды с утиными выводками — от строений до воды тянулись живые белые стежки. Иван Лукич склонил к дверке уставшую за день голову, закрыл глаза. Хотел уснуть, как, бывало, частенько засыпал вот так в машине, и не мог. Щека терлась о шершавую обивку, ус заламывался к губе. Да и сидеть было не так удобно, как бывало раньше. И рессоры, казалось, слишком резко подбрасывали машину, и струя встречного ветра била в ухо уж очень упруго. Иван Лукич сильнее закрыл глаза, поправил лезший в рот ус, поудобнее подложил под щеку ладонь и все твердил: спать, спать, надо уснуть… Сна не было, и Иван Лукич почему-то опять видел себя молодым. То он был в том лесу, который разросся на острове и вонзался, как зеленым копьем, в Кубань, то плыл в лодке по бурунам вместе не то с Васютой, не то с Ксенией, то вытаскивал верши, полные трепещущей рыбы…

Думал о себе, о своей молодости, и ему казалось, что в те далекие годы природа, среди которой он вырос, была простой, обыденной, и он её не видел и не замечал. Теперь же все, чем жил окружающий его мир, и волновало и наполняло сердце то радостью, то тревогой. Почему? Не знал, не находил ответа… Помнит, в те годы вот такой же бледный, как сегодня, диск плыл низко над степью, — да и пусть себе плывет, какая Ивану Лукичу в том радость и какая печаль? Тогда, помнит, и не смотрел на серп месяца и не любовался им… Теперь же, приоткрыв уставшие, слезившиеся глаза, он смотрел, смотрел и на месяц, и на голубое-голубое небо, и на розовую каемку горизонта, точно видя все это впервые. Или тот же Егорлык, блеск воды и тень от кручи. Тогда это было обычным и привычным — не видел и не замечал. Теперь же не мог оторвать взгляда: все смотрел, как на что-то загадочное, и на этот рыжий козырек берега, и на эту темную каемку на воде… И стальной оттенок колосьев, и темная, как туча, кукуруза, мимо которой неслась

«Волга», и гривы лесных полос — все, все, казалось ему, видел он первый раз.

Смотрел и не мог насмотреться, и одна мысль наседала на другую, одно воспоминание опережало другое… Может, тут причиной всему была старость? Но разве можно Ивана Лукича считать стариком? В этом году ему исполнилось пятьдесят два года. Разве это много? Нет, совсем немного! И ничего, что голову чуть-чуть обласкала седина, не беда! И ничего, что виснут тоже седые клочья бровей, — под бровями прячутся ещё молодые глаза. А об усах и говорить нечего, таких усов у молодых нету, они чернее грачиного пера. Правда, трудно было сказать, сами ли они почернели и приняли такую вороненую масть или Иван Лукич украдкой от людей все же малость их подкрашивал, — стареть-то никому не хочется!

— Не спится, Иван Лукич? — спросила Ксе ния, ускоряя бег машины. — Неудобство…

— Что-то дорога сильно тряская. — Иван Лукич голову не поднял, она все так же покоилась на ладони. «Не забыть сказать Лысакову, — думал он. — Пусть пришлет сюда бульдозер и ма лость погладит этот участок… А то беда, как по нему будем пшеницу перевозить».

— Иван Лукич, гляжу я на вас, — заговорила Ксения, притормаживая «Волгу» на повороте, — гляжу и, просто сказать, диву даюсь.

— Это почему так, Ксюша?

— Отчего вы такой бессонный? И сами за всегда не спите и другим поспать не даете…

— Тебе не дал выспаться? — Мне в первую очередь.

— Так это же только сегодня.

— Придумали! А вчера? Всю ночь по поляям разъезжали.

— Да, точно, разъезжали. — Иван Лукич вздохнул. — И сегодня ночью поедем… Старым людям, Ксюша, завсегда не спится.

— Ой, ой, скажете! Какой же вы старый! Вы ещё совсем не старый!

— Неужели? — притворно удивился Иван Лукич. — Так, может, я тебе, Ксения, в женихи гожусь?

— Ой, шутник же вы, Иван Лукич! — Её душил смех, и она была этому рада. — В женихи!

И такое придумали! Вы человек женатый, семейный, а я тоже замужняя.

— А ежели б и ты была не замужем и я не семейный и не женатый? Тогда как?

— Все одно пустой разговор. — Она вдруг загрустила, и Иван Лукич не мог понять: оттого ли, что впереди большой участок дороги был перепахан и нужно ехать осторожно, или оттого, что зря он об этом с нею заговорил. — Извините, Иван Лукич, но для меня лично вы при всех условиях жених неподходящий.

— Вот оно что! А почему, ежели не секрет?

— Что тут секретного? — Она насильно рассмеялась, замедляя ход машины. — Не ровесники мы… Я вам в дочери гожусь…

Что тут ответишь, это была правда… И Иван Лукич, все так же склоняя на плечо голову, промолчал. «Да, точно, и не ровесники мы, и в дочери ты мне годишься, — думал он, закрыв глаза. — Это все так, это ты подметила верно… Но почему я так часто думаю о тебе? Может, потому, что ты собой смазливая. Или потому, что ты женщина задушевная, умная, и что через то полюбить тебя было бы ой как негрешно…». После того перепаханного места дорога лежала накатанная, мягкая, машина покатилась плавно, и Иван Лукич неожиданно уснул. Ксения изредка поглядывала на его и во сне багровое и сердитое лицо, на неловко подвернутый к раскрытым губам ус, который мокрым кончиком своим лез в рот и касался крепких, крашенных ржавчиной зубов. Говорят же, что и в неравном возрасте бывает любовь, — думала она, осторожно управляя машиной. — Только я ту любовь не пробовала, и в её я не верю… А то, что он на меня так сладко поглядывает и ус покручивает, так пусть себе по-глядывает, мне-то что за дело… Как это он сказал: есть глаза, вот и гляжу… И пусть глядит…»

 

XXVII

Проснулся Иван Лукич потому, что во всем теле вдруг ощутил непривычный покой, и потому ещё, что на него откуда-то повеяло прохладой. ещё не открывая глаз, но уже понимая, что машина остановилась, он услышал близкий протяжный шум воды. Когда же он с трудом приоткрыл слепившиеся веки, то почти рядом с машиной увидел бурный поток, синевато-белый, под цвет свинца. По ту сторону реки зеленой гривой поднимался лес, косматый и густой. Берег, где остановилась машина, был низкий, илистый. Розовая и гибкая лоза с листочками и корой оттенка. Сквозь прутики лозы хорошо виден перекат: тянулся наискось и упирался в могучее, поваленное водой дерево; там-то и рождался этот тягучий шум. И когда вдруг из-за холма выглянуло солнце и лучи его упали на лес, деревья точно воспламенились и стали стройнее и выше.

Как раз в том месте, где дыбились буруны, вся река была залита багрово-красным светом.

Иван Лукич прислушался. Природа жила всё той же зарожденной жизнью, и ни тому перекату в отблесках солнца, ни тому блестевшему листьями лесу, стеной вставшему над Кубанью, ни тем гибким вербочкам, ни разноголосому птичьему гомону, так и лезшему в уши, — никому не было решительно никакого дела до того, что какой-то председатель колхоза всю ночь не спал и что его машина почему-то стояла у берега.

И в траве, и в лозняке на все голоса птицы славили восход солнца, и оттого, что так было вокруг светло и покойно, Иван Лукич снова сладко закрыл глаза…

Только теперь он вспомнил, что рядом с ним не было шофёра. И куда же это исчезла Ксения? Может утонула?.. Встать же, посмотреть или окликнуть её он не мог: тело объятое дремотой, не слушалось, не подчинялось. С великим усилием он снова приоткрыл веки и, как в щелочку, увидел песчаную, похожую на косынку серую косу острием своим входившую в воду, и девушку на этой косе. Очевидно, девушка только что вышла из воды. Тело её цвета бронзы все было покрыт мельчайшими капельками, как росинками, и эти капельки-росинки, попадая под луч солнца, вспыхивали. С коротких, закинутых назад волос вода стекала по плечам и по спине. Девушка была так стройна, и солнце так освещало всю её, что он была похожа на живую статую. Иван Лукич никак не мог поверить, что это была Ксения, и он любовался ею, как любуются картиной. И только в знакомым ему шее и плечам он узнал Ксению. «Захотела и побежала купаться, — думал Иван Лукич, ленясь поднять голову. — И это мне понятно, ничего тут удивительного лично я не вижу. Я сплю, а она купается, нормально… Удивительным лично для меня является то, что под тем навесиком открылись мне её шея и плечи, а тут в она передо мной, точно из бронзы отлитая, и как-бы говорит мне: а ну, полюбуйся, старый черт, приглядись ко мне хорошенько и скажи: хороша. Что это? Или какая с её стороны умышленность или так, случай…»

Ксения смотрела на лес, теперь уже пронизанный лучами, в самую глубину, и вдруг, как птица крыльями, взмахнула тонкими ниже локтей и полными у плеч руками, как бы желая улететь туда за лес, в горы. Но не улетела, а с разбегу бросилась в воду. Взметнулись брызги, и буруны, клокоча и радуясь, что Ксения снова была в их объятиях, легко подхватили её и унесли…

И вот она шла по самому краешку косы, шла легко, гибкие её ноги пружинили в коленях, ступни, вдавливаясь, оставляли на чистом, много раз промытом песке отчетливые отпечатки ног. От холодной воды и от того, что Ксения была взволнованна, тело её покраснело ещё больше. Вздрагивая от холода и от волнения, она, сжимая руками упругие груди, присела и начала одеваться. Привычным движением рук накинула на голову рубашку, узкую и короткую. Тонкий материал, коснувшись мокрого тела, повлажнел, свернулся в трубку, и рубашка никак не спускалась по мокрой, неудобно согнутой спине.

И когда Ксения, уже одетая, гордо подняв го лову и на ходу причесывая потемневшие волосы быстро пошла к машине, Иван Лукич закрыл глаза. Пусть Ксения думает, что он все ещё спит. Склонив на ладонь чубатую голову и притворяясь спящим, он слышал, как Ксения осторожно, боясь потревожить Ивана Лукича, уселась за руль и от от неё повеяло речной свежестью; как она тихонько, чтобы не разбудить Ивана Лукича, захлопнула дверку, завела мотор и, по-воровски пятясь назад, спокойно вывела машину на дорогу.

«Волга» легко и быстро набрала скорость. Вскоре под колесами зашуршал асфальт, машина ускорила бег. Ветер упруго забился в оконце, твердо, точно птица крыльями, ласкал щеку, забирался под рубашку и холодил тело. Иван Лукич все так же полулежал с закрытыми глазами. Желая не думать о Ксении, именно о той Ксении, какую он увидел на песчаной косе, Иван Лукич мысленно обратился к бригадирам. То подходил к нему Андрей Гнедой, высокий и костлявый мужчина лет сорока пяти, в куцем пиджаке с короткими рукавами, из которых торчали жилистые и сильные руки. Своим тихим, глухим голосом он говорил: «А ты, Иван Лукич, не переживай, не тревожься, все будет сработано исключительно по часовой стрелке…» Мысленно разговаривая с Гнедым и возражая ему, Иван Лукич улыбнулся. Эту улыбку заметила Ксения и усмехнулась: «Спит и что-то веселое видит». Она не знала, что Иван Лукич улыбнулся потому, что не верил обещаниям Гнедого. «Будет сработано исключительно по часовой стрелке, — думал он, передразнивая Гнедого, — а лафетные жатки, наверное, ещё не подтянул к ячменю. Вот я сегодня поеду к тебе, Андрей Андреевич, и покажу, что оно такое, часовая стрелка… Ты, вижу, все ещё льнешь к Шустову, все ещё хитришь… Придется тебя силой оттащить от Шустова, а то, боюсь, погибнешь…»

То видел Кирилла Лысакова, кавалера трех орденов Славы, — бригадира-шесть. Всегда в хорошем настроении, не утративший армейской выправки и ещё не снявший военную форму, Лысаков особенно нравился Ивану Лукичу. «Побольше бы таких бригадиров, — думал он, видя Лысакова, перетянутого поясом и с портупеей через плечо. — Кирилл не подведет, тут я спокоен, у него все будет сделано по-военному…» Не хотел думать о Егоре Подставкине, а он уже стоял перед глазами, согнув могучие плечи и хмуря брови. «Эх, как же калечит нашего брата любовь! — думал Иван Лукич, искренне сочувствуя горю Под-ставкина. — Мой лучший бригадир-три, и как страдает… А почему? В любовь залезла собственность… И надо же перед самой косовицей завязаться этой семейной чертоскубице! Тут не мудрено позабыть не только про лафетные жатки, а и про все на свете. Сегодня же проскочу к Егору Ильичу, надо человеку плечо подставить, а то может пошатнуться и упасть…»

Машина то ускоряла, то замедляла свой бег, так и мысли Ивана Лукича: то неслись вскачь куда-то в отдаленные хутора, то задерживались на каком-то одном человеке. И думал он все о том же, о чем в эту летнюю пору думал каждый год, изо дня в день: об урожае, о сроках уборки, о вывозе зерна, о поставках мяса, овощей, молока, яиц, шерсти — было о чем подумать… Бригадирам своим он доверял и в опыте их и в умении не сомневался, но любил и сам во все вникать, даже в мелочи. Сегодня почему-то его беспокоил Гнедой. «Что-то не нравится мне эта его часовая стрелка и эта загадочная улыбка на тощем лице, когда он говорил про ту свою стрелку, — раздраженно думал Иван Лукич. — Что-нибудь не сделал, не учел, не поспел, а тогда и придумал ту стрелку… А может, повстречался с Шустовым и наслушался разных небылиц… А тут ещё горе у Подставкина…» И он твердо решил сегодня же ещё раз побывать у бригадиров, самому на месте проверить их готовность к тому, чтобы хоть завтра начать сваливать ячмень.

Нужно было во что бы то ни стало скосить весь хлеб не в шесть дней, как было предусмотрено планом, а в пять. Почему? Об этом знал один Иван Лукич. Ему хотелось и в этом году порадовать Скуратова и удивить и позлить своих соседей, и особенно Илью Игнатенкова. Давно привыкли в районе, что «Гвардеец» всегда шел первым и постоянно всех опережал. Так зачем же ломать эту хорошую привычку? На районном совещании никто из председателей не взял такие сжатые сроки — шесть дней! Побоялись, смелости не хватило… Называли и десять, и восемь, и даже семь дней, а вот шесть никто не назвал, а Иван Лукич Книга назвал. Про себя же Иван Лукич ещё тогда, на трибуне, подумал, что можно управиться, если подналечь, не в шесть, а в пять дней…

Теперь же, мысленно разговаривая с бригадирами и чувствуя, как болит натерта я щека, Иван Лукич, все ещё не решаясь распрямиться, думал: все ли лафетные жатки вышли в поле, все ли подвезено к загону, что нужно было] подвезти и подготовить заранее? Поправляя руку, чтобы щеке не так было больно, Иван Лукич в уме ещё раз проверил свои одному ему известные расчеты: если тридцать восемь лафетных жаток будут работать от зари до зари и если в эти дни не будет дождей, то на четвертые сутки останутся несваленными гектаров двести… А если случится дождь или поломки трактора, жатки? Мысли эти были неприятны Ивану Лукичу, и ему не терпелось самому побывать на каждом участке и, как командиру перед атакой, все осмотреть, и все пров% рить…

И он уже ругал себя за то, что поехал встречать Алексея. Могла бы встретить одна Ксения. Не встречал же Ивана, и ничего, мог бы не встретить и Алексея. Сам бы нашел дорогу в Журавли… «Ну, ничего, дело это ещё поправимо, — думал он. — Сегодня обскачу все бригады и все проверю… Так что, Ксюша, и сегодня тебе не придется спать… Отвезем молодцов в Журавли, а сами сейчас же в степь и не вернемся, пока все хлеба не запестрят валками…»

Поднял голову. Он был так взволнован думами, что сразу же полез в карман за папиросами. Сладко потянулся, закурил.

— Хорошо поспали, Иван Лукич?

— Добре вздремнул… А ты чего такая свежая да румяная?

— Умылась. — Ксения, краснея, не хотела говорить правду. — Вы спали, а я остановилась у берега и умылась… Неужели не слышали? Ой, вода холодная!

— Да, да, она и должна быть холодная, течет же из-под ледников. — Иван Лукич посматривал на поля. — А где мы находимся? Курсавку проехали?

— Подъезжаем. — Ксения взглянула на часы. — Не беспокойтесь, Иван Лукич, к самолету мы поспеем… ещё и ждать придется.

Темный и местами размякший от тепла асфальт шипел под резиной, как шипит костер, когда его заливают водой. Стрелка спидометра замерла на цифре «100», и её красная головка, точно язычок пламени, чуть-чуть вздрагивала и как бы говорила: хватит, хватит, и так уже много! Иван Лукич тоже полагал, что быстрее ехать нет нужды. Мысленно он соглашался с Ксенией, что приедут они на аэродром раньше времени, и мол-. чал. Смотрел на чужие поля и невольно сравнивал со своими. Мимо проносилась то кукуруза, и была она не такая высокая и не такая зеленая, как на журавлинских хуторах, и Иван Лукич, сам того не желая, этому радовался; то горящим покрывалом раскинулся цветущий подсолнух, да, хорошо, такого подсолнуха не имеет и «Гвардеец», и Ивану Лукичу почему-то было грустно; то расстилались клетки озимых, нет, нет, и ростом пшеница не вышла, да и колос жиденький, и Иван Лукич улыбнулся.

— Иван Лукич, а можно у вас спросить?

— А почему нельзя? — неохотно ответил Иван Лукич. — Спрашивай… Что там у тебя?

— Я насчет Ивана. Никак не могу его понять. — её веселые и от недавнего купания, и от бившего в лицо солнца глаза вспыхнули. — И чего он сделался такой сумрачный? Такой ещё молодой, а уже такой злющий… Раньше, помню, он таким не был…

— С дороги, видно, приморился, — сказал Иван Лукич и, глядя на низкую, местами с плешинами пшеницу, подумал: «То, что он молодой, ты сразу приметила… Да и в школе, помнится, тоже Ивана примечала… Может, чего доброго, могла бы стать моей невесткой…»

— В тот день, когда вы сказали, чтобы я его отвезла, — продолжала Ксения, блестя глазами, — я с ним ласково говорила и вообще старалась угодить, чтоб все было по-хорошему. А он озверился на меня — страсть! И через то не могу его понять…

— А зачем тебе его понимать?

— Может, он чего на вас обозленный?

— Ну, а ежели, допустим, и на меня? Тогда что?

— Ой, дурной Иван, ой, дурной! Разве можно!.

Ксения считала Ивана Лукича не только человеком большим, всеми уважаемым, но и самым сердечным, добрым к людям. Она всегда желала во всем ему угодить, помочь, сделать ему что-либо приятное. И она сказала:

— Хотите, Иван Лукич, послушать моего совета?

— Ну, допустим, хочу…

— Вы покажите Ивану все, чего достиг «Гвардеец», и все богатство, что при вас нажито… А что вы смеетесь?

— Для чего, Ксюша? Что у нас, в «Гвардейце», невеста на выданье, и мы тут будем смотрины устраивать?

— Да нет же, зачем, — волнуясь ещё больше, говорила Ксения. — Я думаю так: увидит Иван все, что вы сделали и каким стал «Гвардеец», и сразу помягчает и поймет, какой у него замечательный отец…

— Сделал, Ксюша, не я один, а мы все вместе, и ты в том числе…

— Все одно, Иван умный, он поймет…

— Ты думаешь, поймет?

— Беспременно! — уверенно ответила Ксения. — Дайте ему машину, и пусть он объездит все бригады и все фермы. — И несмело добавила: — Могу, если вы скажете, и я его свозить…

Все так же глядя на дорогу, Иван Лукич хму- рил брови, думал: «Это я понимаю, ты, Ксюша, не только сможешь повезти Ивана по бригадам, а и влюбить его в себя… А почему бы и не так? Люди молодые, всё могут… Да и не в этом суть. А в чем же? А может, пожелания Ксении и имеют резон? А что, пусть и в самом деле этот молодой архитектор поездит по хуторам и поглядит наши достижения…»

Мысль эта вдруг показалась ему и важной и нужной. «И пусть через богатство наше Иван увидит не того батька, каковой по дурости отхлестал сына плетью, а того батька, который всю эту жизнь построил и дал людям облегчение… И ничего, пусть повезет его Ксения, и пусть они, ежели того пожелают, слюбятся… Мне-то тут что за печаль? Голощекову печаль может быть, это верно… Да и кто она мне, эта Ксения Голощекова?.. Только что-то сердце мое побаливает, ноет, когда я о ней думаю, вот, брат, какая штуковина…»

И все же Иван Лукич не высказал эти мысли вслух. Надо хорошенько обдумать, может, и нет нужды показывать Ивану хутора и хвалиться перед ним… Весь остаток пути, глубоко задумавшись, Иван Лукич проехал молча. Молчала и Ксе-ния, занятая рулем и дорогой. Только на повороте, когда и показалось серое, укатанное колесами просторное поле, и повисла в небе полосатая, слабо надутая ветром парусиновая труба, и засверкали крыльями стоявшие в ряд самолеты, точно огромные белые птицы перед взлетом, Ксения крикнула:

— Ой, какая красота! Поглядите, Иван Лукич!

 

ХХVIII

Каштаны, густая тень у подъезда… Белые колонны, вышка, как фонарь. На крыше печально повисла полотняная труба. Пассажиры сидели в зале, на диванах, разместились и на скамейках под каштанами и шли на посадку следом за тачкой, на которой громоздились чемоданы. Слышался голос диктора, а за зданием не умолкал размеренный гул моторов…

Иван Лукич вышел из машины и прислушался. Диктор объявил о прибытии самолета. Нет, это был не тот рейс, с которым прилетали Алексей и Яша. Иван Лукич хотел пройти в справочное бюро, но услышал зычный командирский бас:

— Иван Лукич! Привет!

Пожилой мужчина в форме летчика гражданской авиации обрадованно протянул руки, точно встретил своего старого друга.

— Да ты что удивляешься, друг?! Неужели не узнаешь?

Летчик с таким усердием жал руку смущенному Ивану Лукичу, так её сжимал в своих жестких, с бугорками мозолей ладонях и при этом так по-детски трогательно улыбался, что Иван Лукич тоже улыбнулся и подумал: «Какой приятный человек… Только кто он? И где мы с ним встречались? Никак не припомню… Спросить неудобно, ещё обидится… Может, какой фронтовой друг? Сколько было на войне встреч!..»

Иван Лукич и краснел и все молча улыбался, словно говоря этой улыбкой и этой краской на усатом лице, что и он тоже рад встрече и от радости даже ничего не может сказать. Сам же все приглядывался к веселому и ещё красивому, в крупных морщинах и с крупным носом лицу незнакомца и силился узнать, кто он и где они встречались, и не мог. Перед ним стоял совершенно седой, рослый, плечистый и ещё очень стройный летчик, будто и знакомый и будто незнакомый.

— Иван Лукич, и что ты на меня так глядишь? — раскатисто смеясь, крикнул летчик. — Не вспомнишь? А ты поднатужься и припомни! Ну, ладно, я тебе подскажу…. В прошлом году летом, когда ты возвращался с сессии, я был командиром самолета, и мы с тобой беседовали… Ну, вспомнил? А я тебя, Иван Лукич, сразу узнал! И ты не удивляйся, друг. Кто нынче не знает Ивана Лукича Книгу? А ты не тушуйся, не крути ус, тебе это не идет. И знают тебя, Иван Лукич, люди не по твоим приметным усам, а по делам твоим! — И снова, не давая. Ивану Лукичу сказать слова, схватил его руку своими твердыми ладонями. — Неужели ты позабыл мою фамилию? Она у меня, как и у тебя, книжная. Нечитай-лов я… Антон Никифорович Нечитайлов! Точнее сказать, от слова «не читай»… Только теперь Нечитайлов уже является бывшим командиром воздушного корабля…

— На пенсию ушел?

— Да, друг, — грустно сказал Нечитайлов и закусил нижнюю губу. — Проще сказать, стал орлом, у которого связаны крылья. По земле могу расхаживать сколько тебе хочется, а в небо подняться нельзя… Пенсия!

— И чего ты так огорчаешься? Полетал вволю, погулял по небу, а теперь отдыхай…

— А ты на пенсии жил, друг? — в упор спросил Нечитайлов, насупив брови. — Не жил ещё? То-то, друг… А ты сперва поживи, вкуси этой житухи, а тогда и радуйся… — Нечитайлов загрустил, видимо, что-то вспомнил. — Да, друг, когда-то и я был в зените, и моя фамилия, как и твоя, гремела, и ещё как гремела! Кто на войне был грозой фашистов? Истребители Покрышкин и Нечитайлов! Вдумайся, одно только слово: истребитель Нечитайлов!

— Ну что ж, истребитель Нечитайлов, — сказал Иван Лукич, беря летчика под руку, — пойдем в буфет, опрокинем по маленькой ради такой нашей встречи.

— Мне-то и пить врачи запретили, — с тоской в голосе сказал Нечитайлов. — Сухим законом живу…

— А мы по маленькой, — упрашивал Иван Лукич. — Я сына встречаю, так что мы за приезд сына…

— Разве что так, — согласился Нечитайлов, и веселое его лицо вдруг помрачнело. — А у меня сынов нету… Жинка есть и две дочки… Обе вышли замуж, выпорхнули из гнезда и улетели со своими милыми… Ну, пойдем, Иван Лукич! — Обнял своей могучей рукой. — Тебя же свободно можно принять за Буденного, друг! Честное слово! Нарядить в маршальскую форму — и готово, есть ещё один Семен Михайлович!..

В кафе под открытым небом облюбовали столик. Появился графинчик с коньяком, бутылка нарзана, стопки, на тарелках кружочками нарезанные помидоры с луком. Если бы с кем другим, мало знакомым ему человеком, Иван Лукич никогда бы не сел к столу и не стал бы пить. Но Нечитайлов, этот седой, разговорчивый и приятный летчик, пришелся ему по душе. Во взгляде его облепленных морщинками ласковых глаз было столько теплоты, а в характере столько открытой русской доброты, что было бы даже грешно не посидеть с ним за столиком и не выпить рюмку коньяку.

Они, кивнув друг другу, выпили и некоторое время молчали, как бы прислушиваясь к тому, что делалось на летном поле. Аэропорт жил своей обычной шумной жизнью. Моторы гремели непрерывно, не умолкая ни на минуту. То совсем рядом с буфетом, то где-то в конце летного поля ревели, точно споря один с другим, моторы, силой своей сотрясая воздух.

— Послушай, послушай, — сказал Нечитайлов, наклоняя голову и прислушиваясь. — Левый пробуют! Силен, друг, силен! А вот и правый начал подпевать… Да ты послушай, как он это делает, стервец, и какой у него басок! Сейчас и ему дадут газку, и он запоет!

Второй мотор затянул такую песню, что зазвенели стекла в окнах. И вдруг оба мотора разом смолкли, и сразу стало тихо — было слышно, как с той стороны здания подъехал автобус.

— Иван Лукич, друг ты мой! — крикнул Нечитайлов с восторгом. — Послушай, друг, моего совета! Купи для себя персональный самолет, а меня возьми к себе в шеф-пилоты! Ты чего смеёшься? Это же какая красота! Тебе не придется таскаться — аэродром за сотни километров. Захотел, — сел и улетел, как птица! Или, скажешь, в колхозе денег нету? Или скаредничаешь?

— Дело тут, собственно, не в деньгах. — Ивана Лукича такой неожиданный вопрос смутил, — Дело тут такое…

— Да ты погоди! — перебил Нечитайлов. — Тебе же без своего самолета трудно, просто невозможно… Был бы свой самолет, это уже совсем другое дело! Это же какая оперативность! — Нечитайлов с таким старанием уговаривал Ивана Лукича, что казалось, только ради этого они и сели за столик. — Непременно купи, не пожалеешь! А в Америке, говорят, персональные самолеты давно практикуются…

— Ну, то в Америке. — Иван Лукич положил в усатый рот приличный ломтик помидора. — У нас свой ум, и Америка в этом деле нам не пример… Так-то, Антон Никифорович… Нам и без персональных самолетов отлично живется!

— Тогда купи «кукурузники». — Нечитайлов уговаривал с таким жалобным, просящим выражением на лице, точно эти «кукурузники» уже стояли тут, на поле аэродрома, и их никто не покупал, а продать их нужно было непременно. — Да ты на пробу возьми штук пять! Не для себя, а для колхоза, чтоб производить опыления и разные там агрономические штуковины. А меня назначай начальником колхозного аэродрома… На этом самом «кукурузнике» я начинал свою летную жизнь. Это, скажу тебе, не самолет, а моя молодость! И я такую агротехнику с неба сброшу, что ты только руками разведешь!..

— Не понимаю, зачем мне свой аэродром и свои самолеты-опылители! — спокойно возражал Иван Лукич, вытирая ладонью испачканные помидорным соком усы. — Ежели мне нужно рассеять удобрение или ещё какая нужда в авиации, я еду сюда, к начальнику аэропорта, и завсегда все получаю…

— Чудак! — воскликнул Нечитайлов и ударил себя ладонями по коленям. — Да с этим делом можно прогреметь на всю страну! Как ты этого не можешь понять? Представь себе, ни у одного председателя собственных самолетов, собственных аэродромов нет, а у Ивана Лукича Книги все это есть! Новаторство! Каково, а? Здорово!

— Ни к чему мне эти самолеты. — Иван Лукич посмотрел на возбужденного Нечитайлова и с улыбкой добавил: — На них же пахать не станешь?

— Почему? — Нечитайлов рассмеялся и тут же спохватился: — Да, да, верно, ты прав, пахать на них пока ещё невозможно, не те кони… Но ты слышишь, Иван Лукич? Мы можем организовать курсы летчиков, парашютистов, планеристов. Да я столько подготовлю тебе пилотов, планеристов, парашютистов — хоть тысячу!

— И пилоты и планеристы мне не нужны. — Иван Лукич наполнил стопки. — Давай лучше выпьем… Скоро мой сын приземлится…

— За что будем пить?

— За тех орлов, у каковых крылья не связаны!

Нечитайлов кивнул головой, но пить не стал. Где-то совсем близко снова застонали моторы.

— Значит, не нужны тебе пилоты? — Нечитайлов посматривал в небо и прислушивался к волнующему гулу моторов. — Горькое это слово — ненужный… Вот и я стал ненужным… И через то, друг мой, нету у меня спокойной жизни! Удивляюсь я, Иван Лукич, вообще на человека! И что он за существо такое, не пойму… Все у человека есть. Дом — полная чаша, сад при доме — рай на земле, времени свободного — завались, гроши тоже имеются… Ну, чего ещё? Живи и радуйся ЖИЗНИ… Так нет! Человек тот и не живет и не радуется — вот что загадочно!.. Нету у меня жизни, можешь ты это понять, Иван Лукич?

— В какой-то мере, конечно, могу…,

— Э, не-е-е! — Лицо, изрезанное морщинами, озарила внутренняя тревога. — Эх, Иван Лукич, друг! Ничего тебе не понять…. Если бы ты знал, как меня тянет в небо! Как птицу… Там, в синеве, мое счастье. Я тут брожу по земле, а счастье мое там… й снится он мне, этот величавый простор, и завсегда видится… Закрою глаза — вижу, открою — вижу… Не могу, чтоб не смотреть на небо. Утром только открою глаза, и уже тянусь к окну или бегу во двор. Гляжу и не могу наглядеться, хочу понять, что за сила таится в небе, и не могу. — Тяжко и шумно вздохнул, расправил широкие плечи. — Эх, небо, небо, да оно, как и море, завсегда живет и завсегда меняется. Частенько от безделья я зараз наблюдаю за той его жизнью. Помню, когда летал и был вместе с небом, так тогда многое и не замечал: недосуг. А теперь расстелю в саду бурку, лягу на нее и часами гляжу, как небо живет, меняется… Красиво!

Ивану Лукичу понравился рассказ о небе, ему захотелось убедиться, в самом ли деле оно такое, каким нарисовал его Нечитайлов, и он невольно поднял голову. Высоко-высоко в синеве рисовался самолет, и крыло его, попадая под луч солнца, то вспыхивало, то гасло. Отсюда, с земли, он казался маленьким, не больше орла, и парил тот орел над землей, не снижаясь и не замедляя свой полет.

— Туполевский красавец, — пояснил Нечитайлов, вытирая платком заслезившиеся от усталости глаза. — Гордая птица! Этот, брат, не везде приземляется. А высота? Только крылом поблескивает, каналья! Не высота, а мечта! — И на большом, с залысинами, лбу прорезались морщины. — А ведомо ли тебе, Иван Лукич, почему один самолет может подняться так высоко, как этот лайнер, или ещё повыше, а другой не может? Думал ли ты об этом?

— Как-то, Антон Никифорович, такое мне и в голову не приходило, — чистосердечно сознался Иван Лукич. — Земных хлопот столько, что о небесных некогда и подумать…

— Плохо, друг! — решительно отрезал Нечитайлов. — Нельзя, Иван Лукич, так узко житъ… Ты поставляешь народу хлеб, мясо, молоко и прочие блага — это похвально! Но ты должен знать, что высота, на каковую, как по невидимой лестнице, взбирается самолет, сильно поучительна для жизни человека… й ты не усмехайся и не крути ус — Нечитайлов положил на стол могучие кулаки с волосатыми на сгибах пальцами. — Тогда запомни, друг: самолеты, как и люди, бывают разные. По той причине и высота у них неодинаковая. У каждого своя… Один пошел вперед, вырвался из строя, обогнал и поднялся так высоко, что до него не дотянуться, а другой с виду будто такой же гражданин, а подняться не может… Ты чего крутишь головой? Не согласен, друг?!

— Интересно, но неразборчиво, — сказал Иван Лукич. — Что-то ты загибаешь, отставник! В чем именно, не разберу, а чую, загибаешь!

— Никакого тут, друг, загиба нету. — Нечитайлов дружески улыбнулся, щуря глаза. — Если не разумеешь, так ты возьми для примера самого себя. Паришь в небесах, и паришь так, как тот лайнер! А разве ты один на свете председатель колхоза? Сколько вас в стране? Не меньше, чем летчиков, — тысячи… И есть мужчины на вид, может, посолиднев тебя и усы носят покрасивее твоих, а идут не тем, друг, эшелоном, не тем… А есть такие, что летят визуально…

— Как, так?

— Визуально, — значит, низко, возле самой земли…

— Да, верно, — согласился Иван Лукич, — такие есть…

— А почему они летят визуально? — Сжал ладонями редкие седые волосы, пригладил их назад. — Почему? Разве они в душе не орлы? Разве им не хочется приблизиться к тебе, а то и обойти тебя, подняться ещё выше? Э, друг, и хочется, и ещё как хочется! Человек так устроен природой — тянется, как цветок к солнцу, к славе, к почету… Только не всем это дается. — Смеялся и приглаживал спадавшие на лоб совершенно белые пряди. — Думкой и они где-то там, за облаками, а практически отстают, не умеют дело вести, нету таланта… Правильно я говорю?

— Всякое бывает…

— А почему бывает? Всему виной потолок: он мешает подняться…

— Что, что? — переспросил Иван Лукич — Это ещё что за диво — потолок? В чистом небе — и потолок? Смешно…

— Смешного мало, — грустно проговорил Нечитайлов… — Ты приглядись хорошенько, есть эти потолки, черти бы их побрали, и в помещё нии и в небе… И выше этого потолка, как ни старайся, не прыгнешь, друг. Я тебе поясню. У каждого самолета есть в полете такая невидимая черта, выше которой ему не подняться. Сил у мотора не хватает… А родится новый мотор, посильнее и порезвее, — пойдет самолет выше, раздвинет, как плечами, небо… Так-то, друг!

— А предел есть? — озадаченный услышанным, спросил Иван Лукич. — Чтобы выше которого…

— Нету! — Смело заявил Нечитайлов. — Предела нету, потому что все наше движение подчинено разуму человека, его воле, а человеческая мысль беспредельна… Она не знает преград… Пример свежий — спутники, ракеты…

Нечитайлов вдруг умолк и, запрокинув голову, долго смотрел в чистое, озаренное светом небо.

— Только вот что я тебе скажу, Иван Лукич, как другу. — Нечитайлов все так же не отрывался от неба и говорил негромко, мечтательно. — Буду говорить иносказательно, но понятно… И знать тебе это надобно. Твой, Иван Лукич, полет многих и радует и удивляет. Да, да, именно удивляет! Ты в почете, ты достиг такой высоты, что может закружиться голова — это тоже бывает. Но знай, Иван Лукич, такой твоя высота вечно не будет. Почему? Жизнь, она, брат, тоже в полете, не застаивается. И в той жизни явится человек, у которого потолок окажется куда выше твоего, и тогда берегись! Обойдет, обгонит… — Да чего же мне бояться?

— Отсталости — вот чего бойся… Отсталому, ох, как плохо!.. Вот и я когда-то был… А! Бросим об этом! Выпьем за твою, Иван Книга, высоту, за то, чтобы ты никогда не снижался и чтобы потолок твой поднимался все выше и выше…

Иван Лукич выпил неохотно. Желая переменить разговор, он спросил:

— Ну, а ты что? Пришёл прогуляться?

— Улетаю. — Суровое лицо летчика стало гордым, смелым. — Да, улетаю, друг, улетаю…

— И далек твой путь?

— Да как тебе сказать, — небрежно ответил Нечитайлов. — ещё не решил. Мой штурман, каналья, тоже об этом не подумал. Так что я ещё не знаю, с каким ветром умчусь. Может, лягу курсом на Ташкент, а может, на Кишинев… Как думаешь, куда лучше?

— Да это как-то трудно сказать, — уклончиво ответил Иван Лукич. — Признаться, затрудняюсь…

— Ачего затрудняться? — перебил Нечитайлов. — И удивляться абсолютно нечему, друг! Куда пожелаю, туда и полечу. Деньги? А что такое есть деньги? Ничто! Главное — человек, а деньги пустяк! Меня каждый экипаж возьмет с радостью. Я только Скажу: «Эй, орлята, дайте старому беркуту кусочек неба и крохотку быстрого ветра с грозой, и пусть он ощутит прежнюю свою радость и малость помолодеет…» И тут же я слышу: «Просим, Антон Никифорович, просим к нам, у нас дорога самая дальняя, и на трассе ожидается ветер с грозой». И другие тоже зовут к себе: «Может, хотите, Антон Никифорович, прогуляться до Тбилиси? Красивейший город на всем земном шаре, великолепный виноград, шашлыки по-карски… А какие вина!» И Нечитайлов берет курс на грузинскую столицу. И вот отставной командир воздушного корабля прогуливается по проспекту Руставели. Погуляю, погляжу, как живут грузины, и опять в небо…

 

XXIX

Потекли, полились воспоминания… Иван Лукич делал вид, будто внимательно слушал: изредка кивал головой и для приличия улыбался. Однако он не слышал ни того, в какие города летал бывалый летчик, ни того, что он там видел. Иван Лукич думал о том странном «потолке», который существует, оказывается, даже в небе. И, собственно, удивлял и озадачивал его как раз не небесный потолок, а земной, которого тоже, оказывается, никто не видел. То, что где-то в небесной синеве есть такая условная черта, выше которой самолету не подняться, казалось Ивану Лукичу понятным, — там, в небе, все может быть, и до этого Ивану Лукичу дела нет. Но то, что незримый потолок, как утверждал Нечитайлов, существует на земле, у людей, и касается их жизни и работы, — такое раньше и в голову ему не приходило.

Теперь же рассказ Нечитайлова засел в голове, и почему-то думать об этом Ивану Лукичу было неприятно. «Это у меня, Ивана Книги, есть потолок? — размышлял он. — В чем же он? В делах моих, в славе моей? И такую чертовщину придумал этот истребитель!» В это время Нечитайлов восторженно говорил о Батуми, о солнце, о море, а Ивану Лукичу слышался чужой, незнакомый голос: «Паришь в небесах… Жизнь, она тоже в полете… Самолеты, как и люди, бывают разные… а родится новый мотор…»

Глаза тяжело смыкались, на лице усталость и грусть.

— Иван Лукич, да тебя что, в сон клонит?

— Нет, я слушаю. Ты рассказывай, рассказывай…

— Да, так в Самарканде у меня был презабавный случай. Иду по главной улице…

И опять басовитый голос Нечитайлова удалялся и исчезал, а чей-то другой, внутренний голос говорил: «Ну и пусть он себе расхаживает по Самарканду, а ты, Иван Лукич, живи в Журавлях, трудись и не бойся… Никакие потолки тебе не страшны, а такой человек, какой мог бы взлететь выше тебя, ещё не родился, да скоро и не родится…» Иван Лукич улыбался, а Нечитайлов думал, что улыбку эту на усатом лице друга вызвал забавный случай… Иван же Лукич/улыбался потому, что жизнь ему впервые показалась какой-то странной и непонятной. «Ежели к ней приглядеться, — думал он, — сложное в ней устройство, ни в каком механизме такого устройства нету… Ты идешь, а тебя могут обогнать, и тебе надо стараться… Как это он сказал? Отсталому, ох, как плохо… Да, это верно, ты тут, Нечитайлов, прав: нелегко приходится тому, кто задних пасет…»

Иван Лукич усмехнулся в усы, а Нечитайлов ещё с большим жаром начал рассказывать о Кишинёве… Иван Лукич выпил остаток коньяка, прислушался к тому, о чем говорил Нечитайлов. Хотел не думать о потолке и не мог. Не избавился Иван Лукич от этих назойливых мыслей и после того, когда Нечитайлов неожиданно улетел с каким-то экипажем не то в Ленинград, не то в Хабаровск. Иван Лукич проводил летчика до железной ограды. У калитки они обнялись и расцеловались.

— Ну, так как же, Иван Лукич, аэродром свой заведем, а? спросил Нечитайлов, любовно глядя на друга.

— Надо подумать, — уклончиво ответил Иван Лукич.

— Ну, ну, подумай, подумай… Когда самолет, взвихривпыль, поднялся и растаял в небе, Иван Лукич ещё долго стоял у ограды, курил. Ему не верилось что такой человек, как Нечитайлов, вообще был тут, что с ним они пили коньяк и что он ему поведал тайну о потолках. Снова сердце сосала странная тревога и. в голову лезли мысли о потолке. «Ничего, мы ещё поднимемся, — думал он, поглядывая в небо. — ещё люди увидят, какой потолок у Ивана Лукича Книги, это ещё не все, не последнее мое слово… Может, этот «мотор» — мой сын Иван? Может, ему суждено подняться выше? И ничего, пусть тот «мотор» нарождается, и пусть это будет Иван — померяемся силами. А что?»

Приземлился самолет, на котором прилетели Алексей и Яков. Иван Лукич обнял подбежавшего к нему сына. Алексей был худощав, чернолиц и строен. Жуковатая, смолистая чуприна жестка, непокорна, она и под ладонями отца топорщилась. «Этот и мастью пошел в мать и ласковостью, не то что Иван и Григорий… Те, видать, и характером и повадками выдались в меня, — думал Иван Лукич, любуясь младшим сыном. — Вот бы только жилка в работе была у него отцовская…» Провожая сына к машине и радуясь встрече, Иван Лукич снова подумал о потолке и как-то по-особенному строго посмотрел на Алексея. «Какой у тебя, Алеша, будет тот потолок, а? — мысленно спрашивал он. — А может, ты тоже есть тот новый «мотор»?..»

Чтобы не думать об этом, Изан Лукич рассказывал Алексею о доме, о том, что вернулся Иван. Алексей обрадованно крикнул:

«— Вернулся? И какой он, батя?

— Скоро будет архитектором! Малость возмужал.

Алексей увидел Яшу с чемоданами и побежал к нему, чтобы помочь. Ксения, укладывая вещи в багажник, сдержанно улыбалась молодым людям, и улыбка её говорила: «Ах, какие славные женихи едут в Журавли!..» И когда Ксения, видя в свое смотровое зеркальце возбужденные лица юношей, выехала на главную дорогу, степь, опаленная зноем и желтеющими хлебами, раскинулась вправо и влево. Иван Лукич смотрел на поля и опять неожиданно стал думать о Нечитайлове, о небесном и земных потолках. «И какая липкая эта штука, не отцепишься!» — подумал он, закуривая. Свободно откинул левую руку на спинку, и всем своим несколько располневшим телом повернулся к Алексею и Якову. Его радовало и то, что эти два молодца едут домой, и то, что молодые их лица светятся тем завидным светом, какой обычно озаряет лица двадцатидвухлетних парней, когда они после долгой разлуки возвращаются в родные края. «Да, славные выросли ребята, — думал Иван Лукич. — И если эти молодцы и есть те новые «моторы», о которых говорил летчик, то это даже хорошо. И пусть они будут и посильнее нас, и попроворнее, и поумнее, и пусть раздвинут тот потолок, что ж тут такого страшного? Это даже радостно. Наши дети обгоняют отцов — хорошо! Значит, в надежные руки передадим все то, что мы сделали и чего достигли. Оба специалиста, с образованием, им-то и надо непременно подняться и взлететь…» От Алексея перешел к Ивану и сразу загрустил. «Нет, не Алексей, а Иван — моя тревога. Этот, чего доброго, может встать поперек дороги и ножку батьке подставить. Да, Иван, Иван…»

ещё там, на аэродроме, Алексей, показывая отцу диплом, сказал, что они с Яковом получили направление в Ставропольский край. Где же будут работать, в каком колхозе или совхозе, юноши ещё не знали. Читая диплом, Иван Лукич одобрительно кивал головой и говорил:

— Это хорошо, что вас потянуло до дому.

В дороге, чтобы избавиться от нерадостных мыслей об Иване, Иван Лукич спросил:

— Ну что, овцеводы, знать, местечко себе ещё не облюбовали?

— ещё успеем, — ответил Яша, пятерней приглаживая растрепанный ветром рыжий чуб. — Сперва отдохнем, оглядимся…

— Батя, — сказал Алексей, — мы тебе сознаемся… У нас с Яшей была думка остаться в «Гвардейце». «Гвардейцу» нужны специалисты?

— А то как же? Нужны, и ещё как нужны!

— Иван Лукич, а сколько у вас сейчас овец? — спросил Яша.

— Много… Доходим до сорока тысяч.

— Вот и нам найдется работа — Яша повязывал голову носовым платком. — Ксения! Тебе бы только летчицей быть. Вихрем летишь!

— Для/вас стараюсь! — И Ксения незаметно подмигнула Яше.

— Похлопочите, батя, — просил Алексей. — : Сразу у вас будут и ветеринарный врач и зоотехник!

— Чего тут хлопотать? — Иван Лукич не отрывал от сына глаз. — Хоть завтра отправлю вас в Сухую Буйволу — в нашу чабанскую столицу. Ну как? Согласны?

— Мы-то согласны, но надо, чтобы согласились в крае, — рассудительно сказал Яша. — Не можем мы самовольно. Захотели — поехали….

«Молодцы, правильно рассуждают, — подумал Иван Лукич. — Видно, жизнь в городе их не избаловала. Так что не печалься, батько, а радуйся: славные прибывают «моторы»». А то, что Иван неласков, чуждается, так это же другое дело…. Ивана жизнь не баловала, не ласкала». У Ивана Лукича затеплилась в глазах улыбка, очень похожая на ту улыбку, которую он заметил в глазах Алексея, и он сказал: — Чудаки вы, ребята! Сухая Буйвола хоть и является столицей, но все же это не Москва. Так что тут никаких возражений не последует, ручаюсь. И если у вас есть желание, а оно у вас есть, вижу, так вы поезжайте в Сухую Буйволу, хоть завтра — милости просим!

Иван Лукич потянулся рукой и ласково потрепал непокорную чуприну сына, и на душе у него стало тепло и спокойно.