Константин Иванович дает показания
На тех, кто удостаивался бывать у него дома, в его кабинете, пристрастие Константина Ивановича к монументальным вещам, к порядку, к симметрии производило обычно сильное впечатление.
Внимание входящего останавливал массивный, очень длинный, как барьер в тире, письменный стол, покоящийся на двух полированных прямоугольных тумбах. На стене позади стола, наподобие мишеней, висели заключенные в рамки и застекленные грамоты: диплом о присуждении Константину Ивановичу Студенецкому «Заморской премии» английского Института инженеров-электриков за статью, опубликованную в 1926 году в «Трудах» этого института; Почетная грамота Ленинградского отделения ВНИТОЭС инженеру-ударнику первой пятилетки К. И. Студенецкому; диплом отца Константина Ивановича — Яна Сигизмундовича Студенецкого об окончании Высшей горной школы в Льеже в 1872 году.
Пропустив гостя вперед, Константин Иванович затем шествовал к письменному столу, не торопясь огибал его и останавливался подле солидного дубового кресла с резным павлином на спине. Милостивым кивком пригласив вошедшего занять один из двух стульев, стоящих перед столом, хозяин опускался в свое кресло. Включив настольную лампу, укрепленную на постаменте в виде александрийской колонны, он начинал беседу. Сидя позади монументальной лампы, Константин Иванович, сам оставаясь в тени абажура, спокойно наблюдал того, с кем говорил.
Геннадий Угаров ворвался в кабинет, нарушив все обычаи.
— Сядемте, Константин Иванович, — сказал он, — у меня к вам серьезное дело.
И, не дожидаясь приглашения, Угаров первый опустился на стул. Константин Иванович остановился перед столом. Некоторое время Гена молча созерцал дипломы над столом. От волнения он не мог произнести ни слова. Дома он тщательно обдумал первую фразу, с которой следовало бы начать разговор, но сейчас эта фраза, когда он мысленно повторил ее, показалась ему поразительно бездарной.
Молчание гостя несколько обеспокоило Константина Ивановича. Так и не дойдя до своего кресла, он сел против Гены на стул, предназначенный для посетителей. Угаров, не спросив разрешения, закурил и затем молча протянул Студенецкому свой портсигар.
Константин Иванович ответил в том смысле, что ни он, ни тем более его супруга, страдающая приступами головной боли, не курят:
— Наталья Владимировна решительно не переносит даже запаха табака.
Затянувшись своей папиросой, с которой он не мог расстаться, Угаров захлопнул портсигар, сунул его в карман и вдруг выпалил:
— Обычно, когда пропадают документы, даже только личные документы, то есть бумаги, не имеющие общественной ценности, об этом принято тотчас же объявлять…
«Ох, болван! — мысленно обругал себя Гена. — Это следовало сказать после того, как выяснилось бы, что синяя тетрадь действительно пропала… Для чего же я так забегаю вперед?»
Но, к его изумлению, Константин Иванович, добродушно улыбнувшись, с готовностью стал развивать поднятый вопрос.
— Представьте, — говорил он, — я не сделал такого заявления. И уж если говорить начистоту, не сделал совершенно сознательно.
«Значит, вы действительно что-то натворили с этой тетрадью!» — чуть было не закричал Угаров, но положение спасла папироса, которой он стал еще усиленнее затягиваться, выпуская потом дым колечками.
Этот молодой человек в синем свитере, с пышным чубом никогда не был симпатичен Константину Ивановичу. Стеклянная дверца книжного шкафа давала четкое отражение громадных лыжных башмаков Угарова, его красных рук и дымящей папиросы. Там же, в стекле, Константин Иванович мог видеть отражение старика с белой бородой и румяными щеками, сидящего перед величественным письменным столом. Оттого, что стол был так монументален, Студенецкий показался себе маленьким. Но эта минутная слабость духа прошла так же мгновенно, как и возникла.
Сунув наконец недокуренную папиросу в колоду, из которой сосал мед серебряный медведь на чернильном приборе, Гена, еще раз чиркнув спичкой, затянулся второй папиросой.
— Что касается записной книжки Мочалова… — выдавил он наконец, — что касается этой книжки…
«Конечно, — думал Константин Иванович, — ничего сверхъестественного тут нет. Поскольку Веснин знал о записной книжке, существование ее и для других не могло оставаться тайной».
— Что касается записной книжки, — продолжал Гена, мучительно думая о следующей фразе, которая никак не складывалась у него в голове, — да, что касается этой книжки…
— Если вы имеете в виду черновую записную книжку Мочалова, книжку в синей обложке, — оживился Константин Иванович, — то будем с вами откровенны. Александр Васильевич в последние годы, когда он был так тяжко болен, интересовался многими вещами, в частности работой памяти, полетом летучих мышей, вытягиванием нитей из кварцевого стекла… Кстати, именно в последние годы он ведь сам предпочитал выполнять работу, обычно поручаемую простым стеклодувам… Об этом и других вещах, столь же разнообразных, были отдельные записи в той небольшой тетрадке. Объявлять о такой пропаже, простите меня, было бы просто нехорошо по отношению к памяти покойного.
— Позвольте, когда я упомянул об этой книжке, я имел в виду задать вам вопрос, не имеющий отношения к ее содержанию. Я хотел спросить: не сможете ли вы рассказать, каким образом, почему записная книжка Мочалова не была внесена в опись бумаг?
— С великим удовольствием! — сверкнув зубами в чистосердечной улыбке, оживился Студенецкий. — С превеликим удовольствием! У нас тогда на заводе, в партийном комитете, сложилось мнение, которое я не мог одобрить, — мнение о необходимости предоставить большие возможности и средства для работы над магнетроном. Поскольку люди упорствовали, притом люди, не имеющие специального образования, я хотел сделать проект работ, какие реально возможно будет провести в заводской лаборатории, не срывая общегосударственного плана, который завод обязан выполнять…
— Никто не имел права брать не внесенные в опись бумаги Александра Васильевича, — перебил Гена.
— Итак, — невозмутимо продолжал. Константин Иванович, — ввиду того, что и Мочалов в своем выступлении на совещании настаивал на продолжении этих работ, то, просматривая его бумаги, я, естественно, ожидал найти в них какие-либо записи, имеющие прямое отношение к данной теме. Перелистав ряд блокнотов, и в том числе злополучную тетрадь, я нашел в ней упоминание о магнетронах. Тогда я взял эту тетрадь, с тем чтобы по возможности использовать в своем плане эти очень расплывчатые пожелания Мочалова.
— Которые, однако, могли, как вы говорите, вам помочь.
— Совершенно верно. Так именно я думал. Но человеку свойственно ошибаться. Многих современных электриков занимает идея лучей сантиметровых волн. Сегодняшняя проблема построения мощного генератора сантиметровых волн пока еще подобна поискам философского камня в средневековье. Вы скажете: из алхимии выросла химия. Согласен. Но отдельная фраза или, допустим, формула даже такого маститого ученого, каким был Мочалов, нисколько не проясняет тумана, которым окутано все это дело.
— Как знать… Смотря по тому, кто прочел эту, как вы говорите, отдельную фразу или формулу, — сказал Угаров.
Он думал при этом о тех нескольких страницах, которые он с разрешения Мочалова сфотографировал когда-то из синей тетради, о том, как много он почерпнул тогда, разобравшись в формулах.
— Не всякому, конечно, дано понять идеи Александра Васильевича, не всякий способен использовать этот материал, — продолжал Угаров, — но есть ведь люди, которые жаждут… которые…
— Молодой человек, — отеческим тоном возразил Константин Иванович, — неужели вы думаете, что подобные мысли не мучили меня в связи с пропажей этой злополучной тетради? И если бы я не был убежден в том, что использование разбросанных в этой тетради мыслей о сантиметровых волнах любой другой страной может быть нам только полезно, если бы я не был в этом убежден, то я давно забил бы тревогу.
Услыхав о «любой другой стране». Гена насторожился. Дело, выходит, обстояло далеко не так просто Может быть, не он вовсе должен был вести этот разговор о записках Мочалова? Может быть, следовало сразу сообщить свои соображения людям более опытным? Он даже немного испугался.
— Девиз лучшей информационной службы западных стран, девиз британской разведки: «Вводи противника в заблуждение и направляй на ложный путь». Всем известно, что во время первой мировой войны англичане нарочно дали Германии возможность похитить ложные чертежи построенных в Англии танков. Сколько сил и средств потратили немцы на организацию производства этих никуда не годных машин!
Подобными жалкими словами успокаивал себя Студенецкий осенью прошлого года, обнаружив пропажу тетради. Гена уже не курил. Его ужаснуло так свободно высказанное предположение, что тетрадь Мочалова изучают уже где-то в государствах, враждебных. Советскому Союзу. Все, что он когда-либо читал, слышал, видел в кино из области, имеющей отношение к шпионажу, возникло в его памяти, и примеры, один трагичнее другого, вставали в его воображении. Неимоверных усилий стоило ему сидеть спокойно и молча слушать благодушные реплики Студенецкого.
— То, что я видел в тетради Мочалова, — продолжал, закругляя свою речь, Константин Иванович, — на мой взгляд, равносильно этим ложным, специально подброшенным для дезинформации чертежам… Признаюсь, — несколько обеспокоенный молчанием своего собеседника, снова начал Константин Иванович, — все же я сделал одну, так сказать, тактическую ошибку: я счел не совсем удобным своевременно изложить публично свою точку зрения о содержании пропавшей тетради покойного академика.
— Согласен, вы действительно сделали ошибку, — мрачно произнес Угаров, — но ошибку совсем иную. Вы не скрыли, а, напротив, поторопились изложить свое мнение о Мочалове, причем сделали это публично, в печати.
Студенецкий не носил очков и мог читать самый убористый шрифт, не отдаляя его от глаз, как это делают дальнозоркие старики.
Но когда Гена развернул перед ним газету за 14 ноября 1934 года, Константин Иванович слегка отшатнулся, увидев подчеркнутую красным карандашом свою фамилию среди других под некрологом Мочалову:
Со смертью академика Мочалова из наших рядов, — читал Студенецкий, — ушел создатель школы советских радиоспециалистов, организатор нашей радиотехники, учитель многих выпусков радиоинженеров, чрезвычайно много сделавший для укрепления мощи и повышения обороноспособности нашего отечества, для воспитания огромного коллектива специалистов-связистов, очень скромный и исключительно обаятельный в личной жизни человек.
В наши дни радиотехника настолько усложнилась и разветвилась, что невозможно одному человеку и даже одному институту заниматься всеми ее подразделениями. Александр Васильевич Мочалов был одним из немногих мировых ученых, который мог еще охватить весь предмет.
Несколько лет назад Константин Иванович впервые познакомился с молодым, только что окончившим Ленинградский электротехнический институт инженером Геннадием Ивановичем Угаровым. Уже тогда этот поступивший на завод инженер, скуластый, узкоглазый парень, одним своим внешним видом — сапогами, шерстяной фуфайкой, пышным чубом — возбудил неприязнь Константина Ивановича. Технический директор направил этого несимпатичного ему молодчика в цех мощных генераторных ламп, где в то время систематически не выполнялся план.
Инженер Угаров горячо взялся за дело, но он не ограничивался одними своими делами, а, как вскоре обнаружилось, имел обыкновение делать свои выводы о делах, которые его не касались.
Поэтому, когда в правлении Треста слабых токов зашел как-то разговор о том, что на Детскосельскую ионосферную станцию необходимо откомандировать одного из инженеров завода, Константин Иванович поспешил предложить кандидатуру «весьма инициативного, предприимчивого», как он выразился, инженера Угарова.
Позже директор ионосферной станции Евгений Кузьмич Горбачев не раз благодарил Константина Ивановича за рекомендацию.
«Дельный человек этот Угаров.» — В устах Горбачева «дельный» было наивысшей похвалой.
И вот этот дельный инженер Угаров (пристрастие к шерстяным фуфайкам у него осталось и по сей день) сидит сейчас у Константина Ивановича дома, в его кабинете, и смотрит, какое впечатление на его бывшего шефа может произвести обведенный черной рамкой столбец газеты.
Студенецкий читал не торопясь, то щуря, то широко раскрывая глаза, будто сам забавляясь своей мнимой дальнозоркостью. Но очень скоро он спохватился, что, будучи человеком, обязанным прочитывать ежедневно много бумаг, он. если бы был дальнозорким, безусловно носил бы в кармане очки.
…К нему за советом шли и бывшие ученики, работающие в самых разнообразных областях, занимающие высокие и ответственные посты, и профессора и преподаватели вузов, студенты-дипломники, молодые начинающие инженеры…
Здесь Константин Иванович разрешил себе пошутить, что именно эту фразу написал Вонский, а следующие были составлены уже лично им, Студенецким.
…Всех радушно встречал Александр Васильевич, внимательно выслушивал. Его необыкновенная память, ясный ум, широкие и разносторонние знания в ряде смежных с радиотехникой и электроникой областей делали его ученым-энциклопедистом в самом высоком понимании этого слова. Он с блеском разрешал самые сложные проблемы высокочастотной техники, всегда умел при любых трудностях найти верное решение, дать правильный совет.
— Я попросил бы вас, — обратился Константин Иванович к своему гостю, еще дальше отстраняя от себя газету и щуря глаза, — отодвинуть лампу немного влево; прямой свет падает в глаза, и мне затруднительно читать нонпарель.
Когда лампа была отодвинута, Студенецкий сел поудобнее, придвинул стул поближе к столу и снова принялся за прерванное чтение:
…Научных трудов, напечатанных при жизни Мочалова, насчитывается меньше, чем могло бы быть. Чрезвычайно требовательный к печатному слову. Александр Васильевич часто возвращался к своим рукописям, совершенствовал, дописывал их, не считая возможным их опубликование до окончательной стилистической отделки.
К счастью для науки, весь исключительно ценный огромный архив академики Мочалова находится в образцовом порядке, и, насколько можно судить по первому просмотру, каждая из его рукописей — от подготовленной к печати статьи до черновой заметки — является образцом красоты и точности выражения мысли…
— Ну-с, что касается последнего абзаца, — усмехнулся Студенецкий, — последнего абзаца всей этой новеллы, в составлении которой и аз грешный принимал участие, то его направленность, как и всего рассматриваемого нами жанра, определяется одной фразой: мертвые срама не имут.
Выдержав соответствующую паузу, как всегда, когда он считал произнесенное остроумным и стоящим внимания, Студенецкий продолжал совершенно спокойно:
— Полагаю, что и остальные мои соавторы придерживались того же принципа.
— Это дело их совести, — отозвался Угаров.
— Совесть тут ни при чем, — повысил голос Студенецкий, — речь идет о непреложных фактах. Все последние годы Мочалов предпочитал заставлять работать других. Молодые на это охотно шли. А он, имея славу человека, которому писал сам Ленин, ограничивался тем, что выпускал в свет под своей редакцией работы, к которым сам не имел касательства.
— Но ведь Мочалов не присваивал этих работ.
Студенецкий улыбнулся:
— Я тоже не присваивал себе работ лаборатории нашего, — то есть, простите, уже не вашего и не моего — завода. Мы оба теперь трудимся на другом поприще. Но, если хотите, именно эта заводская лаборатория создала мне славу человека, которому можно доверить руководство научно-исследовательским учреждением типа ГЭРИ. Придя в этот институт, я переменил весь план работ, намеченный покойным Мочаловым, — отвечать за постановку дела должен был я, а не покойный Мочалов. Да, я распорядился сломать и выбросить волноводные линии, установленные Мочаловым вдоль главной аллеи институтского парка. Помню, как ко мне приходил один из сотрудников покойного Мочалова, некий кандидат технических наук инженер Оленин — он писал диссертацию по этим волноводам. Он лепетал, что Александр, мол, свет Васильевич любил стоять у окна его лаборатории на четвертом этаже и любоваться, глядя сверху вниз, как солнце играет на меди, или медь играет на солнце… простите, не упомню точно. Но ведь смешно было бы теперь продолжать эти измерения, когда в мировой литературе опубликовано столько новых работ и такие примитивные конструкции волноводов можно без измерений рассчитывать совершенно точно. Я был назначен не директором музея имени Мочалова, а руководителем исследовательского института. Ни для кого не секрет, что когда профессору Беневоленскому предложили возглавить ГЭРИ — учреждение с годовым бюджетом в десять миллионов рублей, то, говорят, он лег на диван и попросил валерьяновых капель. Я же взял на себя всю полноту ответственности. Да, я со всей ответственностью прекратил работы Мочалова. Институт обязан двигать технику вперед, решать новые темы. Вероятно, вы не преминете и это поставить мне в вину.
— Мое мнение, что это была не столько ваша вина, сколько заблуждение, — возразил Гена. — Вы действовали, отчетливо сознавая, что ответственность за эти действия целиком ложится на вас, а не на покойного Мочалова. Я считаю, что так открыто стремиться нанести ущерб государству вы, конечно, не могли. Ваши личные интересы шли бы вразрез с таким стремлением.
— Окружающие меня люди удивляются моему энтузиазму при обсуждении каких-либо проблем, — оживился Студенецкий. — Меня называют юношей с седыми волосами. Это справедливо, но забывают, что видят перед собой человека, сделавшего из своей работы свою жизнь, свое увлечение, свою радость. Я не отделяю успехов дела от своего личного успеха, как это делали и делают многие. Когда меня выдвигали в Академию наук, то кое-кто, возможно, надеялся, что я надену бархатную скуфейку и перестану работать. Кое-кто полагал, быть может, что, став директором ГЭРИ, я буду следить только за тем, как научные сотрудники перевешивают свои табельные номерки… Нет, пока я жив, я активен. Я работаю — следовательно, я существую.
«Да, этого старичка куры не загребут», — подумал Угаров.
— А что касается некролога, — добродушно улыбнулся Константин Иванович, — то, голубчик, мы, старые люди, относимся к таким вещам философски. Некрологи сочиняют и публикуются не для тех, кто скончался, им это уже все равно, а в назидание живым. — Когда на выборах в академию зачитывали мое жизнеописание, я слышал, как Рокотов сказал профессору Беневоленскому, что вот-де прекрасный проект некролога, и эта шутка мне понравилась… Хорошо составленный некролог подобен проповеди. Цель и смысл литературы этого рода состоят в том, чтобы внушить читающим: будьте и вы такими, и вы достигнете того же.
И, ободренный смущением Угарова, которого тот не умел скрыть, Константин Иванович доверительно произнес:
— Поверьте, молодой человек, со временем люди научатся отличать то, что мы думали, от того, что мы писали. Вы изволили заметить, что Мочалов себе чужих работ не присваивал. Но именно они-то и создали ему такой авторитет. Принято было считать, что существует в электротехнике нечто вроде школы Мочалова. Ряд лиц причислял себя к его ученикам. Эти лица фетишизировали его, сознательно фетишизировали. А затем, опираясь на это искусственно вознесенное имя, стремились при помощи его — я имею в виду имя, а не личность — сами подняться как можно выше. Стремиться вверх — естественное желание нормального человека. Поднимая Мочалова, они тем самым поднимали себя. Но скажите, много ли осмелился он в последние годы печатать, публиковать из того, что сделал сам? И эту записную книжку, судьба которой так волнует вас, Мочалов никогда не стал бы никому показывать при жизни.
— Поскольку мы с вами передвинули лампу, — сказал Угаров, — я надеюсь, вам теперь уже не будет мешать ее резкий свет. Поэтому я прошу вас еще раз не торопясь, внимательно просмотреть те страницы пропавшей тетради, какие я имел возможность когда-то при жизни Мочалова, с его разрешения, сфотографировать. Интересно, действительно ли это уж такой бред.
И Гена протянул Константину Ивановичу фотокопии восьми страниц из записной книжки Мочалова.
Студенецкий не вздрогнул, не проявил ни малейшего удивления или замешательства.
— В свое время… — сказал Константин Иванович, — в свое время, — он хлопнул своей маленькой красивой плотной рукой по фотокопии, — мы имели взаимное удовольствие дискутировать с академиком Мочаловым. Мы не сходились с ним во мнениях по очень многим вопросам. Например, он придерживался той ультралевой, если так можно сказать, точки зрения, какая предрекала немедленную смерть машинным генераторам токов высокой частоты. Я, напротив, утверждал, что ламповые генераторы, столь любимые Мочаловым, применимы далеко не везде… Для чего вы теперь показываете мне эти листки с идеями, против которых я мог бы привести много возражений? Чтобы я дискутировал с покойником?
— Насколько я помню, в том споре о генераторах мнение технической общественности оказалось не на вашей стороне.
— Люди могут ошибаться.
— Но, совершив ошибку, не следует упорствовать, если от этого явно страдают интересы государства.
— Жаль, что вы этого не сможете сказать теперь автору этой научно-фантастической рукописи.
И Студенецкий резким жестом отодвинул, почти отшвырнул от себя фотокопии.
— Что вы мне толкуете: «Мочалов, Мочалов!..» Он — Мочалов, а я — Студенецкий. Нет, вы мне толком расскажите: что он конкретно сделал? Когда человек ничего не построил, то начинают лепетать, что он, дескать, создал концепцию, дал обобщения, углубил, расширил… Да этого молодого человека просто раздули.
На мгновенье Константин Иванович закрыл глаза. Он спохватился, что перед ним сидит сейчас не Наталья Владимировна. В беседе с Угаровым, конечно, не следовало повторять то, что можно было говорить жене.
Константин Иванович потер рука об руку так, словно он их намыливал, и опустил затем обе ладони на стол:
— Заяви я своевременно об этой тетради, о пропаже этого уникума, никто не стал бы думать, что там таятся золотые россыпи. Скажу вам откровенно: я не физик, не математик, не теоретик, но советскую копейку я всегда умел беречь. Реализация того, что намечал здесь Мочалов, с моей точки зрения, — выброшенные деньги.
К тому времени, когда Угаров пришел на завод, там уже ходили две шуточки Константина Ивановича:
«Никаких новостей — это уже хорошая новость».
«Лучше десять рабкоров, чем один изобретатель».
Угаров не знал Студенецкого в пору, когда тот легко впитывал в себя новые мысли, охотно шел на новые опыты, мог даже перестроить работу всего завода, если это казалось ему плодотворным.
Студенецкий взял со стола фотокопии, разложил их перед собой и усмехнулся:
— Все это, видите ли, эскизы, наброски, этюды. Но, скажите мне, где же картина? Ее нет. Самая прекрасная девушка не может дать больше того, что ей отпущено господом богом. Летучие мыши, луна! Он хотел лучом достать луну! Некий юноша, по имени Икар, надеялся достигнуть солнца на крыльях, слепленных воском. Прискорбно кончилось это предприятие: мокрого места не осталось. Вы скажете: слава, приоритет, первенство? Да, согласен. Так оставьте Мочалову его славу. Привинчивайте в память о нем мемориальные доски, а мне дайте делать дело, пока я жив.
Угаров молча подводил итог этой беседы. Константин Иванович встал со стула. Он не спеша обошел свой массивный письменный стол и опустился в кресло с резным павлином на дубовой спинке. Откинувшись на эту спинку, сложив руки на груди, он невольно посмотрел в застекленную дверцу шкафа. Но на этот раз он не увидел отражения величавого старца в спокойной позе, как ожидал, потому что по его просьбе несколько минут назад лампа была переставлена со своего обычного места.
Однако вид у него был действительно торжественный, строгий. Он сидел на своем кресле, за своим столом, и Гена не представлял себе, как интенсивно работает сейчас мысль у этого внешне такого спокойного и даже равнодушного ко всему старика.
Ненасытная жажда жизни, не просто жизни, а жизни, к какой он привык, к власти, к почету, — эта неуемность стяжателя рисовала Студенецкому бесчисленные варианты возможностей еще и еще разбежаться и выскочить вверх, в гору.
Вверх, вверх, вверх!
Стремиться надо вверх!
«Жизнь — это непрерывный бой, — думал Студенецкий. — Жизнь — это битва за первое место. Драка ведется без стеснительных норм или правил, вольным стилем, по принципам борьбы, называемой в Америке „кеч-эз-кеч-кан“ — „хватай, как сможешь ухватить“, или попросту „кеч“ — „хватай“… В этой игре бывает, что верх оказывается на самом дне, а дно переворачивается наверх. Все возможно, все доступно, пока человек жив. Живая собака больше, чем мертвый лев. Живой может достичь того, о чем умершие и не мечтали. Живой доживет, а мертвый сгниет».
— Скажите, — внезапно обратился Константин Иванович к своему собеседнику, — вы, насколько я помню, комсомолец?
— Я член партии, — ответил Гена, — и наш разговор, конечно, не может остаться между нами. — Он собрал разбросанные по столу фотокопии и опустил их в карман.
— Учтите… — проскрипел Студенецкий, облизывая губы, ставшие пунцовыми, — учтите, что, когда я пришел на завод, там производили гильзы для патронов, гильзы — и больше ничего. Уходя, я оставил своим преемникам первоклассное предприятие мирового масштаба. Во всем мире подобных электровакуумных заводов не насчитаешь и десяти. Я знаю это не только по литературе, я бывал за границей и могу это засвидетельствовать как очевидец. Я думаю, что вы, как человек с широким техническим образованием, также это понимаете. Вы ведь лучше многих знаете этот завод.
— Да, знаю, — согласился Угаров. — И меня интересовало, когда я там работал, почему вы всегда ориентировались в ваших планах на импортное оборудование.
— Если бы я и сейчас имел честь возглавлять завод подобного типа, — с достоинством произнес Студенецкий, — то и теперь я поступил бы точно так же. Люди гораздо наивнее и проще, чем мы о них думаем, когда мы силой случайных обстоятельств вынуждены смотреть на них, как на врагов. Я ориентировался на импортное оборудование потому, что считал это выгодным. Иногда бывает выгоднее купить готовое пальто, чем ждать, пока тебе его сошьет неопытный портной; готовую вещь ты можешь выбирать, браковать, покупать или не покупать, а когда тебе твой доморощенный артист принесет сшитый из твоего сукна тришкин кафтан, ты хочешь — не хочешь, а должен ходить в нем. Между тем я мог бы, пока мой Тришка на ком-то учится, отлично обойтись без его услуг. А потом, когда он насобачится, возможно, и я буду пользоваться его изделиями с пользой для себя и к удовольствию всех тех, кому придется иметь со мной дело…
Несколько предваряя события, скажем, что вскоре после этой беседы с научным сотрудником ионосферной станции Геннадием Угаровым Константин Иванович имел ряд еще более неприятных для него бесед с представителями следственных органов и прокуратуры. Константину Ивановичу пришлось не только покинуть ГЭРИ, но и на некоторое время оставить город Ленинград и совершить не близкое путешествие к месту своей новой работы. Права свободного выбора работы и местожительства у него не было. И ему пришлось поступить согласно своему девизу: власти надо подчиняться.
Верная Наталья Владимировна не смогла последовать за своим супругом на место его временного поселения. Она осталась, чтобы беречь для него квартиру, мебель, библиотеку. Все это время она отправляла ему посылки, а главное, непрерывно хлопотала о его реабилитации или хотя бы о помиловании.
Оставаясь на месте и в блокаду Ленинграда, во время Великой Отечественной войны, Наталья Владимировна умерла от голода и холода в марте 1942 года, сохранив нетронутой банку сгущенного молока, плитку вишневого клея (эта вещь в те месяцы в Ленинграде считалась съедобной) и три березовых полена — запас, какой она берегла на случай возвращения Константина Ивановича.
Сам же Студенецкий пережил годы войны, не зная ни голода, ни бомбежек: о его жизненных удобствах заботилось учреждение, пославшее его туда, где он должен был некоторое время прожить безвыездно.
И он вернулся оттуда в Ленинград еще достаточно свежим и бодрым. Путешествие свое он совершил в обществе одной очень молоденькой девушки-нанайки, которую уговорил ехать в Ленинград учиться в Институте народов Севера.