Магнетрон

Бабат Георгий Ильич

Гарф Анна Львовна

Глава четырнадцатая

ЧЕЛОВЕК РОЖДЕН НА ТРУД

 

 

 

Валя

В то время, когда Веснин пил за процветание советской электротехники, Валя тоже сидела за столиком, уставленным яствами.

— «Угощайтесь, графиня, кушайте сахар, — сказал герцог», — шутил Муравейский.

В номер к Муравейскому Валя попала неожиданно для самой себя, так же как и Веснин — к Волковым. Случилось это уже в одиннадцатом часу вечера. Накануне Вале позвонил главный инженер Пермского завода, куда она ехала на постоянную работу. Он сообщил, что взял для себя и для нее билеты на послезавтра и что поезд отходит в семь часов утра.

Мать Вали тут же объявила, что поедет в Пермь вместе с ней:

— После смерти папы я живу только ради тебя одной.

Валя стала собирать в дорогу ее вещи, но мать передумала и согласилась подождать в Москве до тех пор, пока Валя сама не устроится как следует в Перми. Валя вынула вещи матери из чемодана и водворила их обратно в шкаф.

Выдвинув бельевой ящик, она подняла устилавшую дно бумагу, чтобы отряхнуть ее, и под бумагой увидела запечатанный конверт. Это было письмо Веснина, то самое «спешное, заказное», которое он ей отправил после получения приказа об организации КБ-217, то самое письмо, на которое он тщетно ждал ответа.

— Ах, доченька, — обрадовалась мать, — ведь я это письмо для того так далеко и спрятала, чтобы его не потерять!

Валя прочла письмо и заплакала.

— Может быть, ты проводишь меня к родным в Истру? — испугавшись ее слез, сказала мать. — Здесь мне так тоскливо будет в разлуке с тобой.

Таким образом, за два дня до отъезда на завод в Пермь Валя должна была ехать с матерью под Москву, в Истру.

Вернувшись домой, она застала в двери комнаты записку с сообщением о том, что звонил инженер Веснин, приехавший из Ленинграда, и что он скоро уезжает, а возможно даже, что уже уехал.

Валя стала звонить по номеру, который был указан в записке. Никто не отвечал. Она опустилась у телефона на стул. Никого в квартире не было. Она снова дала волю слезам.

Потом она встала, вытерла слезы и принялась затягивать ремни на своих двух чемоданах. Однако времени оставалось слишком довольно, чтобы принять решение:

— Пойду в гостиницу. Если не застану, тогда напишу в Ленинград из Перми.

Когда Валя уже подходила к подъезду гостиницы, ее неожиданно окликнули:

— Валенька, Валентина Александровна, товарищ Розанова, какими судьбами?

Перед ней, сияя пробором, со шляпой в руке, стоял Муравейский. Она так растерялась от неожиданности, что в ответ на его вопросы: «Что вы? Где вы? Как вы?» — могла только застенчиво улыбаться.

— Послушайте, — воскликнул Михаил Григорьевич, — а товарищ начальник ведь тоже здесь! Мы с Вольдемаром занимаем смежные номера. Умоляю вас, Валя, зайдите к нам!

— Меня вовсе не надо об этом умолять, — покраснела Валя.

— Если бы вы знали, Валя, в каком тяжелом душевном состоянии я нахожусь после ряда пережитых мною сегодня горьких разочарований!

Разочарований действительно было много. После неудачного визита в главк Михаил Григорьевич заходил в трест «Мосхладопром», но там его предложение тоже не имело успеха. Рухнула и надежда на транспорт. Дядя инженер-путеец наотрез отказался обсуждать со своим племянником технические проблемы:

— Ты бы о матери сначала подумал! Не легко ведь в ее годы, и в дождь и в снег, по шесть часов в день на бульваре деток прогуливать.

Мать робко возразила, что, напротив, это очень полезно, особенно для гипертоников.

Приняв активное участие в разгоревшейся дискуссии о гипертонии, нежный сын и преданный племянник едва дождался конца чаепития. Он спешил на концерт Марион Андерсон, где, по его предположению, должно было состояться свидание с прелестным секретарем товарища Дубова.

Михаил Григорьевич вошел в зал после звонка. В соседнем кресле по правую руку от Муравейского сидел рыжий мальчик лет четырнадцати.

— Ты сидишь на своем месте, малыш? — спросил Муравейский.

Мальчик показал билет.

— Ты сам этот билет купил?

— Мне мама дала.

Муравейскому захотелось схватить мальчишку за его розовое просвечивающее ухо, но он подавил этот порыв.

Высокая молодая дама, совершенно черная, как статуэтка знаменитого каслинского чугунного литья, в карминно-красном платье, которое почти совсем обнажало ее темную мускулистую спину, улыбнулась Муравейскому ослепляющей улыбкой. Затем, сверкнув белками своих великолепных глаз, она спросила на чистейшем русском языке:

— Извините, какой номер вашего кресла?

Михаил Григорьевич вскочил, чтобы дать ей пройти. Она заняла соседнее кресло.

И только теперь он заметил, что впереди, справа, слева сидят люди одной крови с замечательной певицей. Белокожие девушки, находившиеся среди этой экзотической публики, показались Муравейскому совершенно невзрачными.

— Простите… — обратился Муравейский к своей соседке.

Он хотел сказать: «Простите, где вы изучили так хорошо русский язык?» Но это томное «простите» отнес к себе высокий красавец мулат, который в это время поравнялся с креслом Муравейского и пытался пройти дальше. Михаил Григорьевич привстал, чтобы пропустить его.

Смуглый красавец сел рядом с очаровавшей Муравейского темнокожей дамой и заговорил с ней весьма живо по-испански.

Дождавшись антракта, Михаил Григорьевич покинул зал. Ему было ясно, что к Дубову не пробиться. От свидания с начальником планового отдела главка товарищем Тимофеевым Муравейский ничего хорошего для себя не предвидел.

Неожиданная встреча с Валей дала новое направление творческой фантазии Михаила Григорьевича.

«Сейчас не так еще поздно, — решил он. — Было бы вполне уместно вместе с Валей позвонить Наташе Волковой; возможно, даже навестить ее. А там, глядишь, и поужинаешь с академиком Волковым и установишь с ним, как говорится, интимный контакт».

Убедившись, что Веснина нет в номере, Муравейский заворковал:

— Маэстро не заставит себя долго ждать, вот-вот появится. У него в Москве знакомых нет, куда же мог бы он деться? Разве что заглянул к Наташе Волковой! Интересно было бы позвонить ей, чтобы проверить эту гипотезу.

— Звонить Волковым в такое время неудобно, — возразила Валя. — Они живут за городом, телефон стоит у Георгия Арсентьевича на столе в кабинете.

— Но ведь не каждый день в Москву приезжают друзья Наташи из Ленинграда, — настаивал Муравейский. — Может быть, сегодня мы все-таки обеспокоим этот священный настольный телефон?

— Вы можете поступать, как вам угодно, — сказала Валя, когда Муравейский взял трубку. — Но меня прошу не впутывать.

Муравейский положил руку на рычаг телефонного аппарата, затем снова снял руку и улыбнулся:

— Я собираюсь звонить не Волковым, а в ресторан. Надеюсь, вы не откажетесь со мною поужинать? А тем временем и Володя придет.

Валя сняла шляпу и села.

Муравейский включил настольную лампу, погасил верхний свет.

«А ей очень идет освещение снизу, — удивился Муравейский. — Как это мы ее раньше не заметили?»

— Валя, — томно произнес он, — подарите мне на память одну бусину из вашего ожерелья. Валя, я задумал одну вещь. Я загадал на вашу бусину. Я суеверен, как Пушкин. Дайте мне бусину, от этого многое в моей жизни может измениться.

Валя не успела возразить, потому что был принесен ужин.

Насытившись, Михаил Григорьевич откинулся на спинку кресла и вздохнул:

— А вы скупая, Валя! Да, вы недобрая, скупая. Помните, Валя, как жарким летом в прекрасном саду нашего прекрасного завода я просил вас: «Дайте, подарите хоть одну бусину». Помните, как в серый осенний день я молил вас: «Дайте бусину на счастье, мы уезжаем на Урал». Впрочем, может быть, я этого и не говорил тогда, но я это подразумевал: «Дайте, дайте одну-единую, у вас их останется тридцать семь…»

— Мне, пожалуй, пора, — сказала Валя.

— Это зависит от точки зрения, — возразил Муравейский, придвигая свой стул поближе к Валиному. — Душевная сила или добродетель свободного человека одинаково усматривает как избежание опасностей, так и преодоление их, как сказал Бенедикт Спиноза… Чудесные янтари! — продолжал Муравейский. — А вот этот… — он дотронулся до бусины, — этот даже с каким-то мезозойским жуком или божьей коровкой.

— Благодарю вас за ужин, — отстраняясь, молвила Валя. — Мне надо идти.

— Если верить тому же Спинозе, — показал свои прекрасные зубы Муравейский, — то бегство вовремя должно приписать такому же мужеству свободного человека, как и битву; иными словами, человек свободный выбирает бегство с тем же мужеством или присутствием духа, как и сражение.

Валя встала и быстро надела шляпу.

Муравейский вскочил и снял с вешалки ее пальто:

— Валя, я умоляю вас, дайте мне одну бусину на прощанье! Я загадал на вашу бусину. Дайте на счастье!

Он держал пальто, собираясь подать его, но не подавал.

— Валя, дайте бусину… Пушкину была предсказана смерть от белого человека, и Дантес был блондин… Дайте бусину! Пожалейте потомка тех, кто ходом истории был сметен с лица земли в эпоху войн и революций!

Валя сняла ожерелье и стала отвязывать нитку от замочка. Она решила дать Муравейскому бусину и уйти.

В номер постучались, и голос за дверью произнес: -

— Одиннадцать часов.

— Что это значит? — спросила Валя.

— У нас считают, — печально произнес Муравейский, — что пуритане создали высокую мораль. Пуританские правила особенно культивируются в гостиницах. Посетителям не разрешается оставаться в номерах у жильцов после одиннадцати вечера, особенно посетителям другого пола.

Насладившись произведенным впечатлением, Муравейский продолжал:

— Печатный экземпляр правил лежит как раз передо мной. Здесь сказано: Лица, нарушающие правила, подлежат: проживающие в гостинице — выселению, а посетители — направлению в органы милиции.

Валя порывисто встала. Бусы рассыпались по полу. Она взяла из рук Муравейского свое пальто:

— До свиданья, мне надо спешить домой. Я и не заметила, что сейчас так поздно.

— Все это пустяки, — возражал Муравейский, шагая рядом с ней вниз по лестнице. — Все эти правила, подобно пейзажам в золоченых рамах, висят в номерах гостиниц лишь в качестве украшений. Они никогда не применяются. На этот стук в дверь можно пожаловаться администратору, благоразумно разъяснив ему, в чем дело. Все можно уладить. Вернитесь! Параграф из правил, который я вам привел, относится к нарушениям другого рода…

— Прошу вас, не провожайте меня, — взмолилась Валя. — Я очень прошу вас…

— Воля ваша, — отвечал с поклоном Муравейский. — Желаю вам благополучно прибыть к месту вашего назначения, желаю вам всяческих успехов в вашей жизни и работе! Но убегаете вы все-таки напрасно, поверьте…

— Благодарю вас! — еще раз повторила Валя и вскочила в первый проезжавший мимо трамвай.

 

Янтари

Вернувшись к себе в номер, Муравейский собрал с пола бусы, пересчитал их, положил на столик в стеклянную пепельницу и лег на диван.

Робкий стук в дверь прервал его размышления.

— Войдите, — сказал Муравейский тоном, соответствовавшим его настроению.

В номер вошел Виктор Савельевич Цветовский:

— Простите, что я так поздно, но сначала вас не было дома, а затем вы вернулись с дамой… Я ждал в вестибюле.

Муравейский заметил, что Цветовский пристально смотрит на янтари. Освещенные настольной лампой, бусины казались прозрачно-золотистыми.

— Маленькое приключение, — усмехнулся Муравейский, — вполне невинное, совершенно в вашем вкусе.

— О вкусах не спорят, — неловко попытался пошутить Цветовский, стыдливо отводя взор от стеклянной пепельницы. — Я к вам, Михаил Григорьевич, с низким поклоном. He могу найти ни одного свободного номера. В пяти гостиницах побывал.

— Но, вероятно, есть места в общежитии главка.

— Представьте себе, и там все забито. Я было понадеялся на дядю Мишу Артюхова — он ведь в Москве теперь, работает в журнале Архив Революции. У меня был его адрес. Ксения Петровна просила, если кто с завода поедет в Москву, передать дяде Мише посылочку, лекарства какие-то гомеопатические. Ну, искал, искал я этот переулок — называется Спасо-Кукотский, что за Собачьей площадкой. Нашел. Смотрю — на входной двери батарея звонков и под каждым подробная инструкция: звонить таким-то четыре длинных и два коротких, таким-то, наоборот, — восемь коротких и два длинных. Разобравшись, дал я требуемые сигналы. Открывает Михаил Осипович сам. Оказывается, он пока, временно, занимает какую-то выгороженную из передней каморку, где и одна-то кровать его еле поместилась. В коридоре — детские коляски, чья-то такса — будь она неладна, я ей лапу отдавил… Михаил Осипович предложил мне у него переночевать. Он сказал, что для себя-то легко найдет ночлег в другом месте, у него, уверял он, в Москве много знакомых… Но, знаете, у меня духа не хватило потеснить его…

— И этот человек учил меня жить! — воскликнул Муравейский.

— Вы уж извините, что я в такое позднее время к вам ворвался, — продолжал лепетать Цветовский. — Со мной чертежи. Хочу предложить в главке. Мне кажется, что материал у меня довольно ценный и технически очень несложно все тут.

— Так, значит, герой гражданской войны, орденоносец, инвалид, бывший секретарь парторганизации одного из крупнейших заводов страны в передней живет, говорите! Куда же после этого годится вся его мораль, весь жизненный опыт, заслуги… Нет, это просто здорово!

— Видите ли, в данном случае произошло маленькое недоразумение. Михаил Осипович, переписываясь с редактором журнала, тоже человеком весьма заслуженным, почтенным, интересовался, в основном, сутью работы, которую ему предложили выполнять. Работа интересная. Издательское дело — вещь увлекательная, благородная. И редактор, знаете, тоже стремился заполучить такого работника. Он Артюхова еще по подпольным дореволюционным кружкам знает. Но относительно жилья — этого вопроса они и не поднимали. А Москва — это не Ленинград, здесь с жилплощадью пока туговато. Вот и получилось положение щекотливое довольно. Оставаться невозможно, ибо семью выписать некуда, и уйти с работы так вот вдруг — снялся да поехал — тоже ведь нельзя. Некоторые планы относительно Ленинграда у Михаила Осиповича есть, да ведь не бросишь, не оборвешь сразу же здешнюю работу, надо как-то закруглиться…

— Здорово! — повторил Муравейский и хлопнул ладонью по столу так, что пепельница подскочила и янтари, лежавшие в ней, подпрыгнули.

— Я, знаете, раньше не решался вас обеспокоить, — снова остановил свой взор на янтарях Цветовский. — У вас тут были гости… Я ждал внизу… Хочу завтра добиться приема у Дубова. Слово дал жене…

— Так вы, значит, приехали, чтобы повидаться с Дубовым?

— И негде, знаете, голову преклонить. Приютите меня, если это возможно, хоть как-нибудь, неофициально…

— Переночевать вы сможете в соседнем номере на диване, — великодушно предложил Муравейский, — там остановился Веснин. Он возражать не станет, а с администрацией я все улажу. Так, значит, к Дубову, говорите вы? В таком случае, разрешите уточнить: Лев Дмитриевич сам, лично, вас сюда вызвал или инициатива свидания принадлежит вам?

— Собственно говоря, это жена настояла, чтобы я воспользовался своим пребыванием в Москве для беседы с Дубовым. У меня есть кое-какие рационализаторские предложения, но Дымов не разрешает их вводить в производство… Говорит, все это гадательно… Странное дело! Люди не ценят и не уважают того, что им служит, а всего непонятного они боятся. Оно им кажется загадочным, страшным. Жена сама хотела ехать со мной, да ее с завода не отпустили.

Муравейский знал Олимпиаду Макаровну Цветов-скую — энергичную даму, которая заведовала техинформацией в БРИЗе. Она постоянно заставляла своего мужа «быть активнее», «больше работать над собой».

— Вы были сегодня у Дубова. Ну, каков он, как принял вас? — с волнением расспрашивал Муравейского Цветовский, а взгляд его, помимо воли, снова и снова останавливался на янтарях.

— Говорят, он стал очень горяч, — продолжал Цветовский. — С вами-то он как обошелся?

— Ну что вы все смотрите на эту пепельницу! — уклонился от прямого ответа Муравейский.

— Я ничего не говорю, — залепетал Виктор Савельевич, — я только насчет того, как вас принял Дубов.

— Начальник постарел, — вздохнул Муравейский, — у него волос всего на две драки осталось, не больше…

— Что вы говорите!.. Он работал у нас на заводе… Как в этом мире все изменчиво, непостоянно! — пролепетал Цветовский и опять скосил глаза на пепельницу.

— Вполне с вами согласен. — Муравейский взял со столика пепельницу, прикрыл ее ладонью, поднял и тряхнул так, что янтари зазвенели. Поставив пепельницу на стол, Михаил Григорьевич произнес: — Хорошо сказано об этом у старика Шекспира: Ромео рыдает по неприступной Розалинде. Но вот сквозь слезы он увидал Джульетту… «Ведь дочь моя совсем еще ребенок, — говорит старик Капулетти ее законному жениху графу Парису. — Ей нет еще четырнадцати лет. Еще повремените два годочка, и мы невестою объявим дочку». Но дочка сумела обойти и этот срок. В день своего рождения, в день, когда ей исполнилось тринадцать лет, она увидела Ромео. И тут же тайно обвенчалась. Это можно было сделать только потому, что в тот век человечество не знало ни многорезонаторных магнетронов, ни импульсных триодов… А в наше время десять лет морят человека в средней школе, пять лет в высшем учебном заведении, а затем, если повезет, еще три года аспирантуры. И пока это все не пройдено, человек является иждивенцем. Если обучение началось в восемь лет, то каков же должен быть нормальный брачный возраст в наше время? Во всяком случае, больше двадцати пяти лет. И молодые люди, если у них развито самосознание и чувство ответственности перед обществом, не вступают в брак, пока не встанут на ноги. Мне скоро двадцать семь, и я еще только-только собираюсь жениться… Может быть, женюсь, а может быть, и не женюсь.

И Муравейский пересыпал январи с пепельницы на ладонь, а с ладони снова в пепельницу.

Цветовский встал, пожелал Михаилу Григорьевичу спокойной ночи и пошел в комнату, которую, занимал Веснин.

«Что, — смеялся про себя Муравейский, — узнал, как меня принял Дубов, а? Ничего, зато завтра узнаешь, как он тебя примет».

Бросив в рот конфетку из портсигара «для полезных человечков», Михаил Григорьевич лег и тут же уснул. Он спал, закинув руки за голову и сладко причмокивая, как спят здоровые, хорошо ухоженные маленькие дети.

 

Лунной ночью

В одиннадцатом часу ночи Веснин и еще несколько гостей, которым необходимо было вернуться в Москву, отправились на вокзал пригородной железной дороги? Гостей провожал сын академика Волкова Алексей, молодой энтомолог — букашковед, как переводила это слово Наташа.

Веснин шел следом за остальными по узкой проселочной дороге, облитой светом луны. Лунный свет подобно инею сиял на стволах деревьев, на крышах домов, и поселок, через который шли к станции, казался Веснину похожим на театральную декорацию.

— Вот здесь он жил, — сказал молодой Волков, остановившись около приземистого бревенчатого дома. — Он умер в прошлом году.

— Да, — произнес кто-то, — это был настоящий поэт. Помните:

Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед.
Чтоб земля суровая, —

подхватил Алексей Волков, —

Кровью истекла, Чтобы юность новая Из костей взошла.

«Как неожиданно, непредугаданно происходит все в моей жизни! — думал Веснин. — Интересно бы знать, где доведется мне быть в этот день, в этот час спустя год, три, пять лет…»

Семь лет спустя в этом дачном пригороде, неподалеку от бревенчатого дома поэта Эдуарда Багрицкого, стояла одна из батарей кольца зенитной обороны Москвы. Здесь, на локационной станции, Веснин испытывал новую аппаратуру. Здесь, под елкой, украшенной алюминиевой фольгой, встречал он с бойцами-зенитчиками наступающий 1943 год — третий год Великой Отечественной войны.

* * *

Сидя в поезде, Веснин заново переживал все события сегодняшнего вечера. И вел он себя на балу, как ему казалось сейчас, совсем уж не так плохо и говорил не до последнего предела глупо.

«Но главное — это то, что я так много выпил, но ничуть, ни вот настолечко не пьян».

Поезд пришел в Москву в двенадцатом часу. Веснин решил идти от Белорусского вокзала к Охотному ряду пешком и дальше, через Красную площадь, тоже пешком, к себе в гостиницу:

«Надо познакомиться с огнями Москвы».

Несколько минут спустя, когда свежий ночной ветерок слегка продул его восторженное состояние, Веснин вспомнил о Вале. Его вина перед Валей велика — ведь он даже не попытался позвонить ей.

Пересекая Большую Садовую, Веснин вспомнил, как Саня Соркин в одной из дискуссий о поэзии кричал Муравейскому:

Меня — Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых!

«А пожалуй, Саня прав, это у Маяковского крепко сказано».

Иду, красивый, двадцатидвухлетний.

Веснин остановился у ярко освещенной витрины роскошного московского «Гастронома», вынул из кармана блокнот и сделал несколько заметок. Никогда — сейчас он был в этом уверен — голова его не была такой ясной, мысли такими светлыми. Легко, на ходу складывались формулы, над которыми в иное время он трудился бы неделями. Закрыв блокнот, Веснин решил, что необходимо послать в Киев телеграмму:

Присудили доктора наук.

Он поспешил к новому зданию Центрального телеграфа, над входом которого горел матовым светом освещенный изнутри стеклянный земной шар. Веснин взбежал по ступеням крыльца, открыл дверь и увидел шеренгу кабин с телефонами-автоматами. Отсюда можно было немедленно позвонить Вале, рассказать ей и о заседании в Академии наук и о вечере у Волковых. Но главное — о том, как плодотворно он сегодня поработал, как он счастлив!

На его просьбу позвать Валю ответил сонный, неприветливый голос:

— Нет дома.

«Нет дома? — удивился про себя Веснин, направляясь вниз к Красной площади. — Ушла накануне отъезда, так поздно вечером… Куда это? А впрочем, у каждого человека жизнь идет своими путями… И вообще…»

Он спохватился, что не послал телеграммы в Киев, но снова возвращаться на почту не хотелось.

«Завтра напишу подробное письмо, им это будет еще приятнее».

Из Киева на каждое его послание приходили всегда такие хорошие ответы… Но Валя не писала ему с тех пор, как уехала из Ленинграда. Записочка, которую он вынул из клюва петушка, сидевшего на вакуумной елке, была первой и последней. Валя не ответила даже на его «спешное, заказное»…

«Да, это судьба», — сказал себе Веснин.

Контуры Мавзолея, сливаясь с очертаниями сенатской башни, стремились далеко ввысь. Веснин вздохнул и остановился. Он смотрел на алый флаг над Кремлевским дворцом. Тучи заволакивали небо, и на этих черных тучах флаг горел так ярко, будто это не свет прожекторов выхватывал из тьмы алое полотнище, а, наоборот, от флага бежали по небу огненные лучи.

«С тех пор как вы уехали из Ленинграда, Валя, — мысленно продолжал оправдываться Веснин, — мы не видели друг друга, на мое письмо вы не ответили…»

Чуть слышно шурша колесами, мчались по площади автомобили. Высоким, чистым звоном начали отбивать четверти кремлевские куранты. Низким, медленным гулом колокола отсчитали часы.

— Валя, — произнес вслух Веснин, — милая Валя! Понять — это значит простить…

— Товарищ, — перебил его молодой басок, — взойдите на тротуар.

Веснин обернулся. Перед ним стоял постовой, румяный молоденький милиционер с ясными глазами.

Веснин, растерявшись, полез в карман и стал показывать свои документы: пригласительный билет на заседание Технического отделения Академии наук, использованный железнодорожный билет Ленинград — Москва, квитанцию оплаты за номер в гостинице…

Милиционер, обладавший отличным зрением, заметил, что из бумажника гражданина выпало что-то маленькое, блестящее. Приглядевшись внимательнее, блюститель порядка убедился, что это просто бесформенные кусочки меди — стружка или проволока. И он решил, что потеря не столь существенна.

Внимательно изучив оплаченную за сутки вперед квитанцию, милиционер возвратил ее Веснину со словами:

— Гостиница «Балчуг» находится тут неподалеку, сразу за мостом налево.

Веснин поблагодарил.

— Гражданин, — кашлянув для строгости, взглянул милиционер смеющимися глазами на Веснина, — как вы себя чувствуете за рулем? Может быть, вас проводить?

Веснин еще раз поблагодарил и, смеясь, — направился к гостинице.

Тихо, стараясь не шуметь, чтобы не беспокоить соседей, прошел Веснин по длинному пустынному коридору гостиницы в свой номер и, не зажигая света, не раздеваясь, опустился на стул и произнес:

— Иду красивый, двадцатидвухлетний…

— Кхе, кхе, — послышалось с дивана.

— Эй, привиденье! — воскликнул Веснин. — Кто из нас двоих пьян: ты или я?

— Владимир Сергеевич, не пугайтесь, это я, Цветовский.

— Значит, пьян я. Простите, не понимаю… Неужели я вместо своего попал в ваш номер?

— Нет, нет, вы совершенно у себя, но и я тоже в некотором роде вынужден обстоятельствами…

Веснин включил свет и убедился, что на столе лежат его книги, что он действительно у себя и что Цветовский действительно «вынужден обстоятельствами».

Виктор Савельевич лежал на диване, положив под голову свой портфель и закутавшись в пальто. На стуле перед ним лежала раскрытая книга: Причины и формы разрушений гидротехнических сооружений, которую он читал на сон грядущий.

— Михаил Григорьевич Муравейский оказал мне гостеприимство, — пояснил Цветовский.

Он сел, спустил на пол босые ноги и накинул на плечи пальто. Он оказался в такой же короткой маечке и в трусах, как в ту ночь, когда Веснин ворвался к нему в номер, умоляя сделать доклад на конференции по электротермии.

— Гостеприимство, между нами говоря, довольно своеобразное, — продолжал Цветовский. — Он предложил мне устроиться в вашей комнате. Вы скажете, вольно же было мне принимать такое предложение…

— Бросьте, Виктор Савельевич! Берите одеяло с моей кровати и устраивайтесь как можете лучше. С меня довольно и простыни.

Веснин выключил свет, разделся и лег.

После всего пережитого он чувствовал себя бодрым и сильным, как никогда. Он припоминал отдельные части своего доклада и сожалел, что не успел сообщить о многих важных моментах, а говорил слишком растянуто о том, что совсем можно было бы опустить. Он думал, как, в каком направлении следует теперь доработать доклад, чтобы получилась полноценная научная монография.

— Владимир Сергеевич, — снова начал Цветовский, — вы не спите? И мне что-то не спится. Все думаю о том, что меня завтра ждет в главке. Кстати, представьте себе, я встретил сегодня нашу бывшую практикантку Розанову.

— Где?

— Здесь.

— Что вы говорите! — закричал Веснин, вскакивая с кровати. — Это она, должно быть, искала меня.

— Возможно, — вздохнул Цветовский. — Она была у Михаила Григорьевича.

— Ах, как досадно, что он спит! Вероятно, она имела серьезный повод прийти сюда. А я в это время развлекался на званом вечере. Это ужасно!

Веснин молниеносно оделся, зажег свет. Но ни позвонить Вале, ни разбудить Муравейского он не решился. Оставалось ждать до восьми утра, когда можно будет позвонить Вале, побежать к ней, узнать, что с ней.

— Вы удивлены, Владимир Сергеевич? — продолжал Цветовский. — Я, признаться, тоже немного… как вам сказать… был озадачен, когда зашел к Муравейскому после ее ухода и увидел на столике у Муравейского Валины янтари…

В этот момент зазвонил телефон. Веснин поднял трубку с воплем:

— Валя!

— Владимир Сергеевич, — отвечал голос Волкова, — я жду вас в вестибюле. Берите свой портфель со всеми материалами и спускайтесь вниз. Мы сию минуту должны с вами явиться в Наркомат тяжелой промышленности к наркому Григорию Константиновичу Орджоникидзе лично.

Взяв под мышку свой парусиновый портфель, Веснин, ничего не сказав Цветовскому, выскочил из номера.

— Бедняга, — вздохнул Цветовский, укрываясь любезно предложенным ему одеялом. — Наивный юноша… Я, говорит, верю, для сердца, говорит, нужно верить… Верь, верь… Видно, сейчас все равно тебя не разуверишь. Эх, Володя, Володя, все мы были молоды, все мы были доверчивы… Но, очевидно, каждый должен через это пройти.

Придя к этому выводу, Цветовский подложил под подушку Причины и формы разрушений гидротехнических сооружений и уснул.

 

Инженер Цветовский в смятении чувств

Утром Цветовский перелистал страницы, на которых были описаны разрушения плотин в каньоне Колорадо, захлопнул книгу и вздохнул:

— Все это частности, частности… Главное — это то, что я уже не молод.

Придя к этому заключению, Цветовский решил выехать в Ленинград, не заходя к Дубову:

— Не пристало в моем возрасте мыкаться с пустяками по главку.

Он засунул книгу в свой портфель, побрился, умылся и отправился на вокзал. По дороге, правда, он несколько раз останавливался, обдумывая свое смелое решение:

«А что я скажу Олимпиаде Макаровне?»

И во рту у него становилось сухо. Выпив газированной воды, он сплюнул и сказал вслух:

— Мужчина, черт возьми, должен быть свирепым!

Эта идея его очень ободрила, и он, смело растолкав стоявших в очереди у билетной кассы, протянул в окошко свое командировочное удостоверение. Получив билет, Цветовский купил в железнодорожном киоске книгу об авариях на транспорте и вошел в вагон.

В купе было тихо, пахло дезинфекцией. Цветовский смотрел в окно и думал о Веснине и Вале

«Что он нашел в ней?»

— Простите, — услыхал он голос соседа по купе, — если не ошибаюсь, вы инженер Цветовский?

Виктор Савельевич обернулся.

— Да, — вздохнул он, — это я. А вы — товарищ Рубель. Помните, года три назад, когда вы приезжали к нам на завод, мы с вами думали над проблемой, которую удалось решить Веснину. Правда, в последнее время в моем отделе, в отделе генераторных ламп, не занимались магнетроном, но, согласитесь, мы с вами обсуждали это дело много раньше, чем о нем узнал Веснин. У нас строились еще до того, как Веснин начал работать на заводе, многоразрезные магнетроны — и шести-, и восьмиразрезные…

— В наше время, — усмехнулся Рубель, — мне кажется странным, что можно смешивать многоразрезные магнетроны с многорезонаторными. Тут, видите ли, большая принципиальная разница.

— Согласен, согласен, — опустив голову, пробормотал Цветовский. — Однако… это, конечно, мое личное мнение… я полагаю, было естественно вспомнить, что первые, так сказать, пионерские, работы в области сверхвысоких частот были сделаны в отделе генераторных ламп… А впрочем, знаете, я сейчас, пока вы не обратились ко мне, думал о вещах, далеких от техники сантиметровых волн. Я думал, представьте себе, о любви. О том, как с детства у каждого человека слагается свой идеал. Вначале он сплетается из лучших черт людей близких, дорогих, потом постепенно заполняется чертами любимых героев. Этот туманный образ, который мы создаем в своем воображении, слишком прекрасен для того, чтобы его можно было найти в реальной жизни… И вот приходит миг, юноша видит девушку. Он наделяет ее качествами, о которых, возможно, ни она сама и никто из ее близких и не подозревали. А он придумывает в ней всё новые и новые достоинства… Обычно чем меньше мы ее знаем, тем более верим своей мечте. Случайная разлука, притворная болезнь — все эти уловки, подогревающие страсть, — и вот вы женаты, вот у вас уже дети, и вы везете, тянете эту лямку…

— Похоже, что вы нездоровы, — прервал Цветовского Рубель. — А у меня как раз лекарство есть в запасе. Не угодно ли? Это особенно полезно в дороге. Скажу откровенно, у меня было намерение осушить это с Весниным. Поэтому предлагаю за его здоровье. А?

Цветовский не стал возражать.

После нескольких глотков ямайского рома Виктор Савельевич сделался еще более красноречив.

— Я не понимал свою мать, — вздыхал он, — она была простая женщина, и я стыдился ее. Помню, я рыдал от стыда, когда она принесла мне, ученику четвертого класса гимназии, яичницу на сковородке, чтобы я позавтракал при ней во время большой перемены… Моя супруга, Олимпиада Макаровна, — это человек иного склада. Я ее уважаю… Любовь — это другое, но уважать — уважаю… Холостяку всюду плохо, а женатому — только у себя дома. Холостяк живет, как царь, но умирает, как собака. А женатый наоборот, живет вроде как собака…

Рубель достал из чемодана пижаму и ночные туфли, расшнуровал ботинки:

— Давайте отдохнем, Виктор Савельевич. Конечно, мы с вами думали, о многом думали. Но первый многорезонаторный магнетрон построил Веснин. И это трудно оспорить. А мы с вами работаем на своих местах. И будем стараться свою работу делать как можно лучше.

— Веснин вбежал в область сантиметровых волн, как фокстерьер в кегельную игру, — возразил Цветовский. — Да, именно, как фокстерьер, резвый и необразованный. Мочалова не стало, Студенецкого убрали, Муравейский недоучел, Ронин самоустранился, профессор Беневоленский — а он не так глуп, между прочим, — недооценил… Вот и остался инженер Веснин — шишка на ровном месте, главный конструктор магнетрона. Веснин действует, а я — как сороконожка в анекдоте: подниму первую ногу и начну думать, что в это же время делает тридцать восьмая, поэтому я никак с места не могу сойти. Это говорит Олимпиада Макаровна… Позвольте, — спохватился Цветовский, — я еще не закончил свою основную мысль. Речь шла о любви и дружбе. Я много размышлял об этих логических понятиях, и у меня есть своя концепция. Два одинаковых шарика… к примеру, два пробковых или два парафиновых, брошенные на поверхность воды, притягиваются друг к другу. Разные шарики — один парафиновый, а другой пробковый — отталкиваются. Физики объясняют это поверхностным натяжением. Поверхностная пленка воды сближает или расталкивает шары в зависимости от их смачиваемости. Пробковые шарики смачиваются водой, а парафиновые — нет. Крохотные добавки могут совершенно изменить поведение вещества. Известны тела, которые жадно поглощают воду, но после введения ничтожной примеси они начинают воду отталкивать. Тонкими теориями физики и химики обосновали явление избирательного поглощения одного вещества другим. Но неизмеримо труднее объяснить избирательное влечение или отталкивание человеческих существ…

Убедившись, что Рубель спит, инженер Цветовский тоже лег. Он снова вспомнил свою мать, как она, когда он был еще совсем крошкой, искупав его и закутав в мохнатую простыню, напевала ему песенку:

По хрустальным лесенкам Светлыми дорожками Ангелочки бегают Маленькими ножками.

Завтра утром ему предстояло объяснение с Олимпиадой Макаровной.

«Поверхностная пленка воды, — повторял себе, засыпая, Цветовский, — сближает или расталкивает шары в зависимости от их смачиваемости. Пробковые шарики смачиваются водой, а парафиновые — нет».

 

Смятение чувств еще одного инженера

Муравейский проявил в достижении своих планов значительно большую настойчивость, чем инженер Цветовский. Он с утра пошел хлопотать о своем деле в главк, имея намерение сделать попытку еще раз прорваться к Дубову.

В плановом отделе главка вопрос о холодильниках был решен быстро и без всякой волокиты. Эксперты, вызванные Тимофеевым, признали, что видоизменение американской модели, предложенное Муравейским, быть может, и остроумно, но переворота в технике не делает; что производство холодильников — вообще предприятие интересное, но, учитывая климат средней полосы Советского Союза, — это дело не первостепенной важности; что Главное управление электрослаботочной промышленности не может разрешить организовать на своих предприятиях производство посторонней продукции и что товарищу Муравейскому для реализации своего предложения надлежит связаться с местной промышленностью города Ленинграда.

— Молодой человек, — в заключение сказал Тимофеев, — я пережил три войны: японскую, германскую и гражданскую. Я участвовал в трех революциях — 1905 года, Февральской и Октябрьской. И мой опыт говорит мне: холодильники могут подождать. Знаете, на этот счет хорошо сказано в библии: «Время насаждать и время вырывать посаженное; время разбрасывать камни и время собирать камни; время обнимать и время уклоняться от объятий. Всему свое время». Холодильники, впрочем, вещь не плохая, но, повторяю, немножко не ко времени, да и не электропромышленность этим должна заниматься. Холодильник, простите меня, — это в некотором роде, на данном этапе, роскошь. И вы, молодой человек, рано захотели роскошной жизни. Внимательнее читайте газеты. А впрочем, желаю вам успеха.

Из главка Муравейский пошел на вокзал и купил билет на ближайший поезд. Уже сидя в вагоне, он вспомнил о Валиных янтарях.

«Отдам при случае», — решил он.

Вначале Михаилу Григорьевичу пришла было мысль написать Вале, но эта мысль была отвергнута: он не любил оставлять о себе память в виде документальных данных. А письмо за подписью — тот же документ.

Вернувшись на завод, Муравейский в ответ на вопросы об успехе поездки предпочитал рассказывать не о своих делах, а о делах Веснина. В качестве последней сенсации он преподносил тот факт, что начальник главка, оказывается, знает Веснина с детства и потому тайно ему покровительствует.

— Если бы, предположим, вы или я полезли к Дубову со своими изобретениями, то он нас послал бы к какому-нибудь третьему или пятому помзамзаму, и нам никогда бы не видать самого начальника главка в ясные очи Но Веснин захотел и попал.

Некоторые слушатели задавали вопрос:

— А разве Дубов не вызвал его сам?

На вопрос Муравейский отвечал вопросом же:

— А меня или вас он вызовет?

В разговорах Муравейского все чаще слышались жалобы на начальство, на судьбу.

— Мы люди маленькие, — стал он теперь повторять, — маленькие, незаметные…

Тем, кто хорошо знал Муравейского, казалось странным равнодушие, с которым он оставил свои проекты холодильников. После, приезда из Москвы Муравейский, как говорят спортсмены, находился не в форме. Такой упадок духа он испытал, когда узнал, что его музыкальный приятель Старков, товаровед «Гастронома № 1», был вызван к следователю городской прокуратуры по вопросу о работах, связанных с оформлением и украшением витрины магазина.

Муравейского мучила мысль, что следователь может проявить интерес не только к общим вопросам художественного оформления этой витрины, но также и к отдельным техническим деталям.

Бесчисленные инкрустации, сделанные перочинным ножом на дубовой крышке письменного стола Михаила Григорьевича, казалось ему, ожили и нарочно складывались в устрашающие эмблемы — в кандалы, виселицы, топоры, плахи. Муравейский много раз просил своего заместителя по цеху ширпотреба художника Васю Светлицкого избрать иной материал для испытания степени отточенности лезвия складного ножичка, но Вася по-прежнему предпочитал мореный дуб.

И теперь, глядя на своего бывшего соратника по оформлению витрины «Гастронома № 1», Михаил Григорьевич не ощущал желания посвятить его во все подробности последних событий. Он предоставил Васе полную свободу в выборе рисунков для росписи игрушечной посуды и не вмешивался в его проекты наиболее художественно полноценного использования отходов фольги.

Своими переживаниями Муравейский мог бы поделиться с инженером-химиком Зинаидой Никитичной Заречной, которая по-прежнему бросала на него жалобные взгляды, встречаясь во время обеденных перерывов в заводском парке, но даже и в теперешнем своем состоянии духа Михаил Григорьевич не стремился к душевному общению с Азидой Никилиничной.

«Почему, будучи в Москве, я первым делом не занялся Наташей! Как мог я так оплошать!»

Правда, беседуя с Цветовским в гостинице «Балчуг», Михаил Григорьевич теоретически обосновал невозможность ранних браков при современном уровне культуры и техники. Но кто, кроме друга-жены, может понять человека, когда он находится в таком упадке духа?.. А тесть — предположим, академик, и тут же рядом глубоко интеллигентная дама — теща… Вся семья поддержала бы его… Да, кто в двадцать не умен, в тридцать не женат, в сорок не богат — век не человек. «Дурак, дурак! — бранил себя Михаил Григорьевич. — Нерасчетливый дурак! Всегда действую по первому порыву, не способен, как другие, выискивать во всем свою выгоду… Забыл о законах, которым подчиняется жизнь. Безрассудно увлекся холодильниками, не рассчитал, что куда выгоднее было бы отдать свои силы этому КБ Веснина. Но кто мог заранее предугадать, что полубредовые идеи черноморского моряка обернутся таким могучим делом?»

 

Страница из великого плана

Веснин спустился в вестибюль гостиницы. Академик Волков дожидался его у лестницы.

— Народный комиссар тяжелой промышленности Григорий Константинович Орджоникидзе читал вашу записку «О промышленных применениях электровакуумных приборов», которую вы представили Дубову, — сказал Волков. — Нарком успел также ознакомиться и со стенограммой вашего сегодняшнего доклада. И вот он пожелал с вами говорить.

— Но я сам еще этой стенограммы не видел! — ужаснулся Веснин. — Там могут быть неточности, оговорки…

— Через пятнадцать минут вы будете иметь возможность все уточнить и дополнить, — заметил Волков, садясь в машину. — Пятилетний план развития народного хозяйства Советского Союза, — продолжал он, взявшись за руль, — это коллективный труд многих людей различных специальностей. Мы с вами, Владимир Сергеевич, приглашены к наркому для того, чтобы вписать в эту грандиозную работу одну строку. Ваш директор, Николай Александрович Жуков, тоже будет у товарища Орджоникидзе. Григорий Константинович вызвал его по вопросу о реконструкции вашего завода и для разговора о строительстве новой базы электровакуумной промышленности на Востоке.

Волков точно и легко вел свою «Эмочку», как он ласково называл машину «М-1». Автомобиль мчался по незнакомым Веснину московским улицам. Прежде чем Веснин успел хотя бы относительно взять себя в руки, — от волнения у него даже голос пропал, — Волков уже остановил машину на площади Ногина, у здания Наркомтяжпрома.

Из приемной наркома Волкова и Веснина тотчас пригласили в кабинет. Навстречу Веснину поднялся Жуков, взял его под руку и подвел к письменному столу.

За столом сидел пожилой человек с пушистыми усами и круглыми бровями. Кудрявые волосы наркома были сильно тронуты сединой, но детски живые, по-южному горячие глаза совершенно меняли представление о его возрасте.

Неожиданно для себя Веснин широко улыбнулся, как улыбался всякий, глядя на озаренное жизнерадостной улыбкой лицо Григория Константиновича, когда он бывал в хорошем настроении.

— А вы все молодеете! — сказал Орджоникидзе, здороваясь с Волковым.

— Ну, как себя чувствуете? — спросил он, пожимая руку Веснину.

Молодого инженера, который не мог сообразить, что следует ответить наркому на его неожиданный вопрос, вывел из затруднения телефонный звонок.

Орджоникидзе взял трубку.

Некоторое время он слушал молча, поставив локоть на стол и опершись щекой на телефонную трубку. Другая рука то сжималась в кулак, то стояла ребром на столе, выдавая внутреннее волнение.

Постепенно лицо Григория Константиновича принимало все более и более грозное выражение. Народный комиссар выпрямился, хлопнул ребром ладони по столу и вскричал:

— Это возмутительно! Это чудовищно мерзко! Я не знаю, как его даже назвать за такой приказ, этого ужасно отсталого, несовременного товарища!

Но чем сердитее кричал на своего телефонного собеседника Орджоникидзе, тем свободнее чувствовал себя в этом кабинете Веснин.

Накричавшись как следует, Орджоникидзе продолжал уже гораздо спокойнее, но с большой силой убеждения:

— Вы поймите, что люди социалистической страны, овладевшие техникой, могут творить чудеса. С иждивенчеством надо покончить. Сначала давайте продукцию, а потом предъявляйте требования! Люди могут и хотят работать, надо только направить их, руководить ими, а этот приказ… Можно ли подписывать такие приказы!

Закончив разговор, Орджоникидзе снова улыбнулся Веснину:

— Мы остановились на вопросе о том, каково ваше самочувствие?

— Благодарю вас, — смутился Веснин.

— Не стоит благодарности! — сердито сказал Григорий Константинович, пряча улыбку в усах. — Я его спрашиваю, как сына, а он мне отвечает, как придворная дама.

Жуков и Волков рассмеялись.

— Присаживайтесь сюда, поближе к столу, товарищ Веснин, — продолжал Орджоникидзе, — и рассказывайте. То, что было и что есть, я знаю. — Орджоникидзе опустил руку на стенограмму доклада Веснина. — Хотелось бы поговорить о будущем. О будущем, самом близком, порядка двух-трех лет, и о будущем, рассчитанном примерно на десятилетие. Давайте помечтаем, а Николай Александрович Жуков и Георгий Арсентьевич Волков будут нас с вами поправлять, как люди более сведущие и сугубо практические.

Для Веснина Григорий Константинович Орджоникидзе был не только народным комиссаром тяжелой промышленности, но прежде всего легендарным товарищем Серго, героем гражданской войны, соратником Ленина, одним из основателей Советского государства.

Говорить с этим человеком, имя которого уже теперь принадлежало истории, Веснин не мог отважиться сразу.

Он начал путано и робко, но постепенно овладел собой, заставил себя сосредоточиться. Он говорил о перспективах развития техники сантиметровых волн, о возможностях, которые еще следовало бы испытать, об удельном весе этого нового раздела радиотехники среди прочих отраслей народного хозяйства.

Веснин чувствовал, что каждое произносимое им слово падало, точно капля воды на раскаленный песок. Он чувствовал, что мысль наркома далеко опережает его объяснения. Орджоникидзе мгновенно схватывал идею, развивал ее, и молодой инженер снова сбивался, ему становилось стыдно, ему казалось, будто он высказывает банальные, будничные истины.

Телефонный звонок опять прервал беседу.

На этот раз Григорий Константинович слушал молча, глаза его сузились, когда он начал говорить:

— Мы с вами, товарищ, люди не молодые, мы с вами помним спор в Московской городской думе по шинному вопросу. В 1895 году было внесено предложение запретить экипажам на резиновых шинах ездить после дождя рысью, дабы не забрызгивать прохожих. Дебаты по этому вопросу длились более тринадцати лет. «Шагом или рысью?» — помню, такие заголовки появлялись в московских газетах, кажется, еще в году 1908-м. Ну-с, а что касается вашего завода, товарищ, то, мне думается, вам без всяких споров необходимо немедленно переходить в галоп. Да, именно с места — в галоп! С низов поднялось новое великое движение передовых рабочих, новаторов производства, и это движение идет семимильными шагами вперед. Вы поступили совершенно правильно, нарушив график работ таким способом, как вы его нарушили, то есть забрызгав грязью тех прохожих специалистов, которые смотрят на завод с точки зрения своих узких интересов. Вы им напомните, что все мы служим прежде всего народу, и интересы Советского государства мы ставим выше всего. Мы не должны забывать, что работаем на грядущее, на коммунизм. Сколько чудесных людей выросло и сколько еще поднимется! Молодцы! Сильные, смелые люди. Действуйте!

Положив трубку на рычаг, Орджоникидзе сказал Жукову:

— Знаешь, с кем я говорил? Это очень далеко, на Востоке. У них уже утро. И эта линия высокочастотной связи работает на твоих лампах. Молодец, Николай Александрович! Хорошие лампы делают на вашем заводе! Не удивительно, что у вас построили магнетрон. Да, магнетроном занимались многие лаборатории, но построили вы… Позвольте, товарищи, — перебил себя нарком, — где же ваш магнетрон? Я ведь еще не видел его.

Веснин расстегнул свой парусиновый портфель и положил на стол магнетрон.

— Красивая вещь! — сказал Григорий Константинович, взяв прибор в руки. — Удивительно красивая! — повторил он, взвесив круглую медную коробку на ладони. — Такой сложный прибор, а выглядит так просто… Что, товарищ Веснин, стало просто, когда переделали раз до ста, а? Такую замечательную вещь… — продолжал Орджоникидзе, положив магнетрон перед собой на стекло, покрывавшее стол, — такую хорошую вещь вы принесли в таком плохом портфеле.

Нарком взял свой большой новый кожаный портфель, вынул из него бумаги, запер их в ящик стола и протянул портфель Веснину:

— Берите. В нем, я уверен, вы принесете в наркомат что-нибудь еще более интересное.

Володя покраснел, смутился и не знал, что сказать.

— Нет, так не годится, товарищ народный комиссар! — вмешался Жуков. — Нам на заводе никто не поверит, скажут — стащили портфель у наркома.

— Верно! — засмеялся Орджоникидзе. — Я распоряжусь, чтобы приделали к портфелю дощечку с соответствующей событию надписью.

Орджоникидзе положил магнетрон в ящик стола, провел рукой по лбу и, тряхнув головой, снова заговорил:

— Три года назад Кузнецкий металлургический комбинат выдал первый чугун. Вторая угольно-металлургическая база на Востоке, созданная совсем недавно и под руководством Партии, составляет гордость нашей страны. Она уже имеет исключительно важное значение в индустриализации Советского Союза. Теперь настало время создавать на Востоке новые базы для более тонких отраслей промышленности. За Уралом должен быть построен мощный комбинат электровакуумной промышленности… У меня ко всем вам троим большая просьба, товарищи. Мне бы очень хотелось, чтобы вы там, на месте, уточнили ряд вопросов, связанных со строительством… Георгий Арсентьевич, — Орджоникидзе повернулся к Волкову, — в курсе дела; он участвовал в составлении проектного задания. Но с того времени многое изменилось. Вот хотя бы магнетрон появился. Вы, товарищ Веснин, — Орджоникидзе улыбнулся своей обаятельной улыбкой, — позаботитесь, чтобы потребности вашей новой техники были учтены. Мой самолет в вашем распоряжении, товарищи. На завтра… то есть, простите, — взглянув на часы, засмеялся нарком, — уже на сегодня… предсказана хорошая лётная погода по всей трассе. Если вы не возражаете, то я дам знать пилоту, чтобы он ждал вас в семь часов утра на аэродроме. Пилот у меня — великий мастер своего дела. От него все воздушные ямы убегают. Полетите, как в люльке, и в самолете отоспитесь. Увидите красивую местность — там сейчас лиственницы совершенно золотые, а на кедрах шишки с кулак.

Этот полет за Урал, на Восток, был для Веснина подобен путешествию в чудесную сказку.

На память об этом сказочном крае он привез в Ленинград деревянную трубку с прямым чубуком, опоясанным тремя кольцами из разноцветной меди, да охотничий нож с рукояткой из маральего рога. В этих же местах Веснину довелось побывать десять лет спустя, в последние месяцы Отечественной войны. Из второй поездки он привез отсюда образец нового радиолокационного прибора, разработанного на молодом заводе молодыми конструкторами. И среди этих конструкторов был тот охотник, который десять лет назад подарил Веснину трубку и нож.

 

За Уральским хребтом

Простившись с Орджоникидзе, Жуков, Волков и Веснин условились встретиться в половине седьмого утра в аэропорту.

Веснин не страдал бессонницей. Он уснул, едва самолет оторвался от земли. После короткой остановки в Куйбышеве самолет снова набрал высоту и устремился дальше на восток. И Веснин снова задремал. Когда он проснулся, внизу не было видно ни городов, ни деревень. Словно мохнатой зеленой овчиной, была покрыта хвойным лесом земля. Синим окном блеснула гладь озера, сверкнула блеском отраженного солнца река. Самолет стал кружить над ложбиной, где подобно стогам сена стояли удаленные друг от друга остроконечные шалаши из корья. Здесь жили семьи охотничьего племени. А чуть в стороне стоял большой бревенчатый сруб — больница, за ним двухэтажный оштукатуренный дом — школа, за школой — новенькие избы. Здесь селились охотники, пожелавшие перейти на оседлость, заняться земледелием.

На одной из полян среди пожелтевшей травы ясно выделялся посадочный знак «Т». Самолет снизился и побежал по скошенной траве.

Машину окружили девушки и дети. Они были в круглых шапках с шелковыми кистями и меховой оторочкой. У многих в зубах дымилась трубка, у каждого за поясом торчал нож.

И, словно для того, чтобы усилить невероятность всего происходящего, навстречу приезжим вышел из толпы приемный сын Артюхова, Борис.

— Получил, значит, мою «молнию»? — спросил Жуков, целуясь с ним.

Веснин впервые в жизни увидел такие могучие, такие большие кедры. Эти деревья-богатыри были здесь, рядом, а горы виднелись у самого горизонта. Поэтому кедры казались Веснину выше гор. Шелковистая длинная и мягкая хвоя деревьев-великанов отливала сизо-голубыми и черно-синими тонами. Позади кедров, на холмах, стояли лиственницы, которые выглядели совсем плоскими, будто вырезанными из тонкой жести с позолотой. Кое-где, подобно седым старухам, мелькали белые кривые березы с уже лишенными листвы вершинами. Воздух был прозрачен, прозрачным казалось и золотистое в этот час небо. Веснин не мог понять, почему у него создалось впечатление, будто и вершины гор прозрачны и будто они просвечивают одна сквозь другую.

Но самым поразительным из всего, что пришлось пережить за последнюю неделю, была для Веснина встреча с девочкой в вязаных башмаках — дочкой Бориса и Дуни. В представлении Веснина она все еще оставалась такой, какой он ее видел, когда был в гостях у Артюхова год назад. И вот это существо уже самостоятельно шлепает по полу на собственных ногах и даже произносит нечто вроде «здравствуйте» или «дядя», а может быть, и то и другое вместе.

Веснин глядел, как на величайшее чудо, на эту маленькую девочку, которой совсем недавно еще вовсе не было на свете и которая теперь так независимо болтала о чем-то своем и жила своей, неведомой другим жизнью.

Девочка нисколько не была похожа ни на Дуню, ни на Бориса. Возможно, в ней были отдельные черты, напоминавшие родителей, — например, цвет глаз и волос, но улыбалась она по-своему, выражение ее лица было иным.

Дуня перехватила взгляд Веснина.

— Вот растет, — сказала она, обняв дочку. — Мне и самой удивительно, откуда у нее что берется… Каждый день что-нибудь свое, новенькое.

— Я всю жизнь, с тех пор как научился читать, — говорил Борис, когда все сели за стол ужинать, — мечтал стать сельским врачом. Я родился в деревне и еще помню то старое время, когда родители болячки у детей лечили теплым коровьим навозом. И вот не успел я здесь и трех лет поработать, как уже намечается грандиозное строительство. Несомненно, вырастет вскоре и рабочий городок, и я буду работать уже не в сельской, а в городской поликлинике.

В дверь постучали, и в комнату вошел высокий человек средних лет с очень загорелым, обветренным лицом. На ногах у него были меховые сапоги, на голове — круглая шапка с меховой оторочкой и шелковой кистью.

— Секретарь нашей партийной организации, Павел Васильевич Улагашев! — представил его Борис.

Улагашев улыбнулся и сел к столу:

— Собственно говоря, мое настоящее имя Ит-Кулак, Собачье Ухо. Так меня назвали сорок лет назад родители, чтобы обмануть злого духа, который уносил всех их детей. Очевидно, злой дух действительно принял меня за щенка, потому-то я и остался жив. До девятнадцати лет я не стриг волос, коса у меня была красивая! Потом поступил я к попу Василию в работники, он меня обрил и окрестил Павлом. Так я стал Павлом Васильевичем.

Улагашев высказал несколько весьма основательных соображений относительно местности, которую следовало бы избрать для строительства нового завода. Его мнение несколько расходилось с мнением проектировщиков наркомата.

— Для того мы здесь, чтобы все это выяснить на месте, — сказал Жуков.

Утром, едва лишь солнечные лучи позолотили вершины кедров, к дому Бориса привели верховых лошадей. Веснину особенно понравилась невысокая буланая лошадка с очень светлой гривой и широкой мордой. У остальных лошадей были обыкновенные кавалерийские стремена, а у этой — круглые, литые бронзовые, с очень широким, отогнутым книзу бортом.

— В старину, — объяснил Веснину Улагашев, — местные люди шили сапоги с мягкой подметкой — узкое стремя врезалось бы в ногу.

— Если это стремя опрокинуть, из него пить можно, — сказал Веснин. — Оно вроде чаши.

— Да, — улыбнулся Улагашев, — есть у нас такая песня: Если стременем воду черпну, глотнешь ли?.

До этой минуты Веснин никогда даже рядом не стоял с верховой лошадью; все же ему удалось, держась за гриву полюбившейся ему буланой лошадки, взгромоздиться на седло.

— Ничего, ничего! — ободрил Веснина Улагашев. — Этот конь смирный. На нем мои детишки катаются.

Волков, с удивившей Веснина легкостью, вскочил в седло, но для его длинных ног стремена оказались пристегнутыми слишком коротко. Он спрыгнул с коня и сам все наладил. Жуков сел на лошадь спокойно и сидел мешок мешком, по-крестьянски, но, по-видимому, чувствовал себя в седле привычнее, чем Волков, который немножко рисовался своей кавалерийской выправкой.

Борису очень хотелось посоветовать Веснину не стоять в стременах, а покрепче держать коня в шенкелях, но он боялся обидеть молодого инженера. Жуков улыбался одними глазами. Сам он ездил верхом, еще будучи босоногим мальчишкой, и, вероятно, не совсем представлял себе те мучения, какие испытывал Веснин, когда, миновав каменистую тропу, они пустили лошадей рысью.

— Ваша лошадь, Владимир Сергеевич, — не выдержал Волков, — идет таким аллюром, словно она задалась целью вытрясти из вас все внутренности.

— Это бывает, — совершенно серьезно, даже строго сказал Улагашев.

— Боюсь, Владимир Сергеевич, — продолжал Волков, — что этот конек получил свое первоначальное образование в цирке, у дрессировщика, который нарочно совал. ему колючки под седло. Мне кажется, будет лучше, если вы спешитесь. О результатах поездки мы постараемся вам доложить наиподробнейшим образом. И вы сможете, конечно, при обсуждении дать нам очень ценные советы.

Веснин и сам понимал, что лучшее из всего, что он мог бы предпринять, — это, конечно, спешиться и вернуться в поселок. Но вместо этого он жалко улыбнулся и сказал, что лошадка бежит прекрасно и что он чувствует себя в седле превосходно.

В поселок вернулись, когда было уже совершенно темно. Перед домом Бориса, под открытым небом, горел небольшой костер, над костром, на треножнике, висел котел, над котлом клубился пар, и запах вареного мяса показался Веснину самым восхитительным из всех ароматов этих лесистых гор.

Но, спешившись, он понял, что не сможет принять участие в пиршестве, потому что не в состоянии и шага ступить. Ноги нестерпимо болели. Ныл каждый мускул, каждая жилка. Веснин чувствовал себя так, словно на нем снопы молотили. Ни сидеть, ни стоять он не мог.

— Вы немного походите, разомнитесь, — советовал Борис. — Непременно надо пошагать, а то завтра не встанете.

Веснин последовал этому совету.

— У нас в деревне, — говорил Борис, — не в этом поселке, а там, где я родился, «корякой» называли человека упрямого, несговорчивого, а «раскорякой» того, кто стоит, растопырив ноги, подбоченясь, ломается.

— Но в данном случае это не я ломаюсь, а меня всего ломает, — отшучивался Веснин.

После ужина Борис долго расспрашивал Веснина о своем приемном отце, о Пете Мухартове, о Косте.

Академик Волков беседовал с Улагашевым об особенностях местного горлового пения. По просьбе Волкова Улагашев исполнил охотничью горловую песнь.

Беснину казалось, что он слышит полет шмеля, серебристые переливы ручейка и легкий посвист иволги. Пел один Улагашев, но мелодия была двухголосная… Веснин уставился на Улагашева, стараясь понять секрет этого, как ему казалось, фокуса.

Волков, верный своей страсти к поучениям, принялся объяснять Веснину:

— При горловом пении полость рта служит резонатором для мелодии, ведущейся голосом на басовых нотах; вместе с тем полость рта является резервуаром или, если хотите точнее, фильтром низких частот для пульсирующего воздушного потока, который затем проходит через губы. В данном случае губы являются второй автоколебательной системой, при помощи которой певец берет высокие ноты, вторя горловой мелодии.

— В принципе ясно, — сказал Веснин, — но как это все-таки получается, я не понимаю.

— И я тоже, — подхватил Улагашев.

— Теперь мало кто так поет, — сказала Дуня. — Это шаманское пение.

— Песня — действительно настоящая колдовская. Вы и шаманить умеете? — снова обратился к Улагашеву неугомонный Волков.

— А как же, конечно умею, — совершенно серьезно ответил тот.

— Видите у него на щеке шрам? — объяснил Борис. — Это за борьбу с шаманством, получен еще в 1922 году. Шаман здесь один тогда был, поклялся убить Павла Васильевича за то, что тот его перешаманил…

— Да что старое вспоминать! — отмахнулся Улагашев. — Решение надо принимать, товарищи.

Он вынул из кармана свернутую трубкой тетрадь и протянул ее Волкову:

— Сами теперь все видели, а тут мои наблюдения, карта, геологические данные.

Волковой Жуков занялись тетрадью и картой. Время от времени они задавали Улагашеву вопросы, то спорили с ним, то соглашались по отдельным пунктам. Улагашев оказался человеком упрямым. Как и во всех обсуждениях, где участвовал Волков, не обошлось без взаимных колкостей.

Веснин считал себя обязанным высказать и свое мнение, а потому слушал спорящих очень внимательно. Но, как это ни странно, слушая обсуждение проблем, связанных с предстоящим здесь грандиозным строительством, и даже вдумываясь в слова каждого из собеседников, он в то же время видел своим мысленным взором там, далеко за черными кедрами, за синими холмами, за крутыми горами, не корпуса будущего мощного электротехнического предприятия, а мерцающую подобно маленькой звездочке золотистую мушку на легкой, как облако, голубой косынке. Эти мимолетные, хрупкие, как сновидения, образы были так призрачны, столь невесомы, что их невозможно было разгадать, запомнить, записать. Слова прозвучали бы слишком определенно, тяжело, грубо. Мечтания возникали и исчезали, словно зыбь на воде, а река текла своим путем. И когда Жуков обратился к Веснину с вопросом, тот ответил вполне разумно, и даже Волков признал:

— Толково. Интересная точка зрения.

— Спокойной ночи, товарищи! — сказал Улагашев, — Хорошо мы сегодня поработали!

Он поднялся и ушел. Его лошадь, звеня бубенцом, подвязанным к шее, щипала траву рядом с буланой лошадкой, на которой ездил сегодня Веснин.

Жуков и Волков пошли в дом. Веснин и Борис остались посидеть у догорающего костра.

Веснин достал из кармана бумажник. Пригласительный билет на заседание Технического отделения Академии наук все еще лежал там, даже несколько билетов метро, но осколков металлизированной мухи он не нашел.

Из-за холмов послышался густой, мягкий и сильный голос. Это пел Улагашев.

— О чем он поет? — спросил Бориса Веснин.

Борис перевел:

Если стременем воду черпну, Глотнешь ли? Если на расстоянии дня ждать буду, Придешь ли?

Угли костра подернулись сединой золы. Звезды над кедрами казались очень большими, близкими и влажными. А Улагашев- всё пел:

Если ладонью воду черпну, Выпьешь пи? Если на расстоянии месяца умирать буду, Вспомнишь ли?..

 

«Стерегущий»

Когда Волков, Жуков и Веснин летели обратно в Москву, самолет почти все время шел в сплошных облаках. Временами машина попадала в полосу дождя, и по окнам кабины бежали струйки воды. Веснин отметил, что струи дождя текли почти горизонтально, и попытался вычислить, во сколько раз скорость полета их машины больше скорости падения капель дождя. За все время полета земля была видна только в отдельные короткие мгновенья.

Пилот держал курс по сигналам радиомаяка. Веснин тоже слушал передачу. С маяка передавали веселые песенки и романсы. В интервалах между пластинками коротко попискивали позывные сигналы, и снова звучала музыка. Очевидно, дежурный на маяке любил Чайковского. Веснину за этот полет довелось несколько раз прослушать пластинку Вы очень хороши, но мне какое дело. Эти слова еще вертелись в голове Веснина, когда он вместе с Жуковым входил в Главное управление электрослаботочной промышленности.

В наркомате состоялось совещание по вопросам проектирования нового завода, и той же ночью Жуков и Веснин «стрелой» выехали в Ленинград.

Веснин проснулся в поезде рано утром, когда проезжали станцию Чудово. Присев поближе к окну, он стал разбирать бумаги, лежавшие в новом красивом портфеле, который ему подарил нарком.

Поезд приближался к Ленинграду. Веснин со все возрастающей заботой думал о заводских делах.

Вначале он думал о будущем, самом близком… Но постепенно мысль его уносилась все вперед и вперед. В его воображении возникали планы новых смелых опытов, исследований… Все пережитое в Москве ушло далеко в прошлое. Путешествие на Восток осталось тоже позади. Всеми мыслями, чувствами Веснин уже был в Ленинграде, у себя в лаборатории…

Он посмотрел в окно. Поезд шел мимо Ижорского металлургического завода. Высокие красные и серые трубы выпускали облака дыма. В огромных закоптелых окнах цехов были видны отблески пламени сталеплавильных печей. Слышались тяжелые удары паровых молотов. Затем показались ажурные мачты и сложные сплетения проводов электрической подстанции завода. К ней с разных сторон подходили линии высоковольтной передачи.

Поезд шел не останавливаясь. Прогремел под колесами мост Обводного канала. Справа и слева вставали корпуса элеваторов, фабрик. Поезд бежал мимо зданий завода «Красный треугольник», мимо вновь строящихся кварталов жилых домов.

— Северная Пальмира, — вздохнул Веснин. — Как прекрасен этот город, воспетый еще Ломоносовым и Державиным, как он непрерывно растет, меняется…

— В гостях хорошо, а дома лучше, — сказал Жуков.

— Сознаюсь, Николай Александрович, — улыбнулся Веснин, — я по заводу очень соскучился.

На перроне Жукова встречал тот самый молодой шофер с очень пышными рыжими усами, который возил Веснина и Артюхова в заводской санаторий к Дымову.

— Владимир Сергеевич, — сказал Жуков, — если вы не возражаете, я могу подвезти вас на завод.

Когда Веснин сел в машину, Жуков попросил шофера подъехать сначала к заводскому дому, в котором жил Веснин.

— Вы сможете чемодан отнести к себе, — говорил Жуков Веснину, — а мы подождем вас, ведь это недолго.

Машина катила по людному, оживленному Невскому проспекту. Проехали Садовую, и за зеркальным стеклом витрины «Гастронома № 1» Веснин увидел знаменитую карусель, построенную Муравейским. Но, против обыкновения, она сегодня не вращалась, а стояла неподвижно.

Свернули направо, проехали площадь Жертв Революции, машина легко взбежала на Троицкий мост. Открылась перспектива проспекта Красных Зорь. Слева, за решеткой парка, возник на фоне утреннего неба памятник «Стерегущему».

Веснин с удивлением отметил, что обычно непроницаемое и суровое лицо Жукова как-то помолодело, потеплело.

— Не могу без волнения смотреть на этот памятник «Стерегущему», — сказал Жуков. — Двадцать седьмого февраля семнадцатого года я, только что выписанный из госпиталя солдат, очутился здесь, увлеченный потоком людей. Говорили, будто восстал против царя Волынский полк, что забастовали петроградские фабрики и заводы, что казаки отказались стрелять в восставших, братаются с народом. Толпа все росла. Ближе к центру, за памятником, люди уже не умещались на тротуарах, сплошной массой шли прямо по проспекту.

Собралось, наверно, тысяч тридцать всякого народа, и все, не сговариваясь, направились к Таврическому дворцу, где помещалась Государственная дума. Перед зданием думы уже стоял… не помню сейчас, какой… полк. Солдаты пели «Марсельезу». Появились откуда-то красные флаги.

Вдруг выходит на крыльцо громадный, тучный человек и начинает зычным голосом выкрикивать речь. Были в ней и хорошие слова, слова, каждое из которых, взятое само по себе, дорого всякому русскому человеку: «Долг перед Родиной», «Родина-мать зовет», «Россия — наша Родина!» Но общий-то смысл его речи, оснащенной этими дорогими словами, сводился к тому, чтобы солдаты выполнили взятые на себя царем обязательства перед Антантой и пошли опять проливать кровь: «Не позволим врагу проклятому погубить… Нерушима присяга, чудо-богатыри!» И всё это — со всевозможными, чисто актерскими модуляциями, которые очень действуют на людей малоискушенных. Закончил он призывом к войне до победного конца. Но тут рядом с оратором оказался человек в простой солдатской гимнастерке. «Вот, — говорит он, — товарищи, господин Родзянко требует от вас, чтобы вы русскую землю спасли… У господина Родзянко есть что спасать, немалый кусочек у него этой самой русской земли в Екатеринославской губернии, да какой земли! А может быть, и еще в какой-нибудь есть? Например, в Новгородской? Там, говорят, едешь лесом… что ни спросишь: чей лес? — отвечают: родзянковский. Так вот родзянкам и другим помещикам Государственной думы есть что спасать. Эти свои владения, княжеские, графские и баронские, они и называют русской землей. Ее и предлагают вам спасать, товарищи. А вы вот спросите Михаила Владимировича Родзянко, будет ли он так же заботиться о спасении русской земли, если эта русская земля из помещичьей станет вашей, товарищи?»

— Николай Александрович, а кем был… — Веснин запнулся и покраснел, — тогда Родзянко?.. Конечно, я сам это должен бы знать…

— Родзянко, — сказал Жуков, — был председателем Государственной думы. Все это уже стало историей. Мы с вами, Владимир Сергеевич, живем в совершенно ином мире, чем тот, в котором жил и действовал когда-то царский солдат Николай Жуков…

Машина остановилась.

— Николай Александрович, — обернувшись, сказал шофер, — здесь, у заводского дома, вы сказали, подождать?

Веснин взбежал с чемоданом к себе наверх. Взглянув на письменный стол, куда товарищи по квартире обычно складывали приходившие к нему письма, он увидел два письма. Одно — из Киева, от родных, другое — из Москвы, с обратным адресом Наташи Волковой. Ему захотелось немедленно вскрыть этот конверт, но он сдержался: ведь Жуков ждал его в машине. Стыдясь вдруг охватившего его волнения, Веснин обернул письмо Наташи листом писчей бумаги и опустил в карман.

Киевское письмо было покрыто непривычным обилием штампов и множеством разноцветных марок. В верхнем левом углу была пометка: Спешное.

Спешных писем из дома Веснин никогда не получал.

«Это оттого, что я бессовестно долго молчал. Хотел послать из Москвы телеграмму — и не послал, хотел с Урала отправить авиаписьмо — и не отправил…»

И это письмо Веснин тоже захватил с собой, чтобы прочесть его на досуге.

 

Горе

По дороге от дома на завод Веснин продолжал беседу с директором, а сам мысленно сочинял ответ родным на их письмо, которое он еще не прочел.

«Дорогие мои, хотелось тут же вскрыть конверт, но вынужден был поступить, как Ливингстон при встрече со Стэнли. Ты, мама, это нам в детстве рассказывала. Ливингстон находился в дебрях Африки и более двух лет не имел известий о своей семье. Но когда Стэнли передал ему письма из дома, Ливингстон отложил их в сторону и продолжал беседу со своим гостем, сказав: „Я ждал этих писем два года. Они теперь могут подождать два часа…“»

На этом месте Веснину пришлось прервать свое мысленное послание к матери, потому что машина уже въезжала во двор завода.

Расставшись с Жуковым, Веснин поспешил в лабораторию.

Первое, что он увидел в лабораторном зале, были цветы — лиловые астры, огромные пунцовые георгины, окаймленные пестрыми осенними листьями.

Этот немного театральный букет стоял на его столе. Рядом лежала большая, толстая книга в красивом кожаном переплете, на котором золотым тиснением было обозначено заглавие: Лабораторный дневник, а чуть пониже — Доктор технических наук В. С. Веснин. Раскрыв книгу, начальник КБ увидел чистые листы редкостно хорошей бумаги, плотной, с водяными знаками. На первой странице было четко написано тушью:

Наш день тем и хорош, что труден. Эта песня

песней будет наших дел, побед, буден.

А ниже: От сотрудников КБ-217.

— Капралов неверно разбил на строки стихи Маяковского! — закричал Саня Соркин, заглянув в альбом через плечо Веснина.

— Это самое лучшее… Самое счастливое… Самое необходимое… — говорил Веснин, пожимая руки.

— Надеемся, — сказала Степанова, — что это будет первый том, который ляжет в основу будущего академического издания ваших многотомных сочинений.

— Товарищи, друзья… — голос Веснина дрогнул, — дорогие друзья! Что мог бы я сделать без вас? Успех в Москве — это ваш успех. Благодаря вашей самоотверженной работе наркоматом утверждено решение об организации серийного производства приборов. Большое спасибо вам, дорогие товарищи!

Веснину не терпелось прочесть письмо из Киева и тут же ответить, рассказать родным и о своем докладе в Академии наук, и о беседе с Орджоникидзе.

Но как только он сел за свой стол, к нему подошел Ваня Чикарьков:

— Владимир Сергеевич, вам много раз Мухартов Константин Ильич звонил. Он оставил свой телефон и просил меня, чтобы я сообщил, как только вы появитесь. Дело, говорит он, личное, важное, очень срочное.

Веснин взглянул на Чикарькова и понял, что тот не отойдет от стола до тех пор, пока поручение Мухартова Константина Ильича не будет выполнено.

— Позвони Косте, — сказал Веснин.

Когда Чикарьков соединил его с Мухартовым-младшим, Веснин узнал, что Наташа беспокоится о Валиных янтарях, которые остались у Муравейского.

— Наталья Георгиевна, — говорил Костя, — сообщила мне, что вам послано подробное письмо.

Чикарьков ушел. Веснин вынул из кармана оба письма и распечатал то, которое было от Наташи.

…Будь я тогда в гостинице на месте Вали, — писала Наташа, — я непременно дождалась бы, пока не стали бы удалять из номера тех, кто, по словам Михаила Григорьевича, подлежал удалению, и отправлять в милицию тех, кто, по его же словам, подлежит отправлению. А Валя растерялась, рассыпала янтари и убежала. Уезжая, она просила меня взять у Муравейского янтари. Михаил Григорьевич счел возможным увезти эту семейную реликвию Розановых в Ленинград. Убедительно прошу вас добыть у него янтари и срочно выслать их мне.

Веснин закусил губу. Кровь прилила к его щекам: «Я виноват, я виноват…»

Он считал себя виноватым не только в том, что не позвонил Вале от Волковых тогда вечером, что не попытался позвонить ей с аэродрома, покидая Москву утром. Нет, вина его перед Валей была глубже, непоправимее…

Но Олег Леонидович Оленин уже стоял перед Весниным с пачкой бумаг, которые требовалось подписать немедленно. Бухгалтерия соглашалась оплатить эти счета только с личной подписью Веснина. Его неожиданная поездка на Восток поставила Оленина и все конструкторское бюро в затруднительное положение.

— Это надо учесть на будущее, — говорил Оленин.

— Наш уважаемый главбух Павел Иванович перемудрил в данном случае, — возразил Веснин, подписывая счета. — Вы ведь являетесь полноправным заместителем начальника КБ. Надо было показать в бухгалтерии приказ главка…

Оленин рассказал, что вся подводка в новом цехе закончена, печи смонтированы и что зажечь их можно было бы сегодня же вечером.

— Откровенно говоря, мы тут немного волнуемся, — сказал Оленин. — При продувке газопроводов и при первом зажигании печей надо соблюсти множество предосторожностей, а то, знаете, могут быть хлопки и даже взрыв. Кстати, я хотел у вас попросить сборник инструкций по энергохозяйству. Хочу еще раз прочесть все правила по газовым печам.

Веснин открыл ящик стола, достал сборник и сказал:

— Подождите, Олег Леонидович, я сам тут кое-что просмотрю. Через час я вам этот сборник принесу. — И Веснин сунул книгу в свой портфель.

Затем Оленин вручил Веснину папку текущей переписки.

— На все письма я отвечал сам, — сказал Оленин, — а это вам лично.

Он вынул из папки и положил на стол перед Весниным невскрытый конверт со штампом:

КОМИТЕТ ПО ИЗОБРЕТАТЕЛЬСТВУ ПРИ СТО

При всей своей деликатности и хорошем воспитании Оленин все же счел возможным спросить:

— С чем можно поздравить?

Веснин разорвал конверт. В нем было авторское свидетельство на Тиратронный прерыватель тока для контактной электросварки. Об этом прерывателе он совсем забыл. И об этом тоже стоит сообщить домой. Первое в жизни авторское свидетельство!

Когда Оленин отошел от его стола, Веснин вытащил наконец спешное киевское письмо, пролежавшее, судя по почтовому штемпелю, у него на квартире больше недели.

Родной ты наш Володенька! — писала младшая сестра. — Не обижайся на Веру. Она много раз пыталась написать тебе, но это оказалось ей не по силам.

Все эти дни солнце сияло так ярко, что мы с ней не смели выйти из комнаты. Нам горько было смотреть на такое до ужаса ясное небо. Сегодня с утра дождь. Все идут по улице серые, сгорбленные. По окнам, как слезы, бегут холодные, мутные капли… Ты уже догадался. Ты уже все понял сам. Мамы не стало. Она давно была безнадежно больна. Подчиняясь ее воле, мы не писали об этом тебе. Помочь ты бы не мог. Мама не хотела мешать твоей работе.

Ты знаешь, как она любила тебя, и ты дал ей перед смертью великое счастье гордиться тобой. Она была очень счастлива, получив оттиск твоей статьи, написанной вместе с твоим другом Рониным. В последнее время мама только об этом и говорила. Она собиралась написать этому Ронину, поручить тебя его заботам. Работай, Володя. Она лишала себя радости видеться с тобой, чтобы ни на мгновенье не отрывать тебя от твоего дела…

Веснин опустил голову и прижался лбом к холодному переплету своего нового лабораторного дневника. Нет, надо сидеть прямо. Он не один, он на работе.

«За что, за что?» — повторял он про себя бессмысленный вопрос.

Остановившимся взглядом смотрел Веснин на лежащий перед ним сложенный вдвое и скрепленный круглыми пистонами лист толстой бумаги с рельефно вытисненной печатью и размашистыми подписями.

«За что, за что?» — повторял он, читая большие круглые буквы, оттиснутые на этом листе:

АВТОРСКОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО

Слова на изобретение были напечатаны гораздо мельче. Номер 48754 был взят в рамку, похожую на траурную.

Минуту назад Веснин мечтал о том, как он напишет об этом свидетельстве в Киев, матери.

«Почему, когда я встретился с Толей Сидоренко, я расспрашивал его о Ронине и не спросил его о родной матери? Он ведь сказал мне, что приехал из Киева, что был у моих родных… Он, конечно, хотел сказать мне, что мать моя умирает, но не сказал. Не сказал, видя мое равнодушие…»

Веснин не мог знать, что Сидоренко не сказал ему о Ларисе Евгеньевне только потому, что речь зашла о магнетроне.

Сидоренко готов был поделиться с Весниным своими опасениями относительно здоровья его матери. Он хотел начать издалека, сравнить жизнь человека с волной, которая вздымается, бежит вперед, потом падает, исчезает… Но Веснин заговорил о магнетроне, и Сидоренко переменил решение. Он не произнес подготовленной с таким трудом речи о волнах. Он решил скрыть от Веснина состояние здоровья его матери, чтобы тот со спокойной душой мог лететь в Москву, а не в Киев. Дело, ради которого Веснин должен был попасть на совещание, казалось Сидоренко не терпящим отлагательства. Решение Веснина ехать немедленно в Москву было тогда предопределено Анатолием Сидоренко.

Но если бы все это и было известно Веснину, то его раскаяние было бы не менее горьким.

«Что мешало мне, — корил он себя, — после совещания в главке поехать в Киев? Стремление скорее начать работы по теме Азот? Но приказ главка и так пришел бы в свое время к Жукову, и КБ-217 было бы организовано… Ну, а потом, когда бюро начало работать?.. Проходил месяц за месяцем, а я не мог урвать нескольких дней, чтобы съездить к матери…»

Можно было думать об этом сколько угодно. Вернуть что-либо, изменить ход событий теперь было уже невозможно.

 

Карусель

Веснин цеплялся мыслью за слова текста авторского свидетельства, набранные петитом, вдумываясь в их смысл, чтобы не думать о другом, о том, что казалось ему чудовищным, ни с чем не сообразным, невероятным.

…Выдано на основании Положения об изобретениях и технических усовершенствованиях от 9 апреля 1931 года… На мгновенье ему показалось, что он вовсе не получал письма из Киева, что ему снится, будто он получил такое письмо… Стоит лишь сделать усилие, крикнуть, проснуться…

— Глядя на вас, Вольдемар, — услыхал Веснин хорошо знакомый баритон, — я невольно думаю, как мало нужно для благоденствия человека, который живет умом, и я удивляюсь алчности большинства людей, их стремлению к богатству, к роскоши.

Веснин с усилием оторвал взгляд от авторского свидетельства. Муравейский, всегда смугло-розовый, теперь выглядел посеревшим, словно подернутый пеплом. Блеск его глаз сегодня казался лихорадочным. Нос, формой которого Михаил Григорьевич не без основания гордился, теперь вытянулся, заострился и даже несколько склонился набок, под стать его улыбке, которая тоже стала кривой. Иссиня-черные волосы, обычно блестевшие, подобно гладким, лоснящимся перьям ворона, теперь потускнели, стали жестче и напоминали не крыло черной птицы, а щетину сапожной щетки.

Одет он был, как всегда, щегольски, в излюбленные им палевые тона, что обычно подчеркивало и оттеняло его цветущую свежесть, а сегодня еще усиливало впечатление, какое произвели на Веснина темные круги под глазами и желтизна щек. Муравейский был похож на негатив собственного портрета.

Он пододвинул к столу Веснина стул и сел.

— Здесь пахнет мыслящим телом, — сказал он, откидываясь на спинку стула.

— Вы повторяетесь, Миша, вы это уже говорили однажды ночью на станции Медь, — ответил Веснин, снова углубляясь в изучение авторского свидетельства.

При утрате не возобновляется, — прочел он слова, которые были отпечатаны на машинке лиловыми буквами на полях, над заставкой. — Не возобновляется. Не возобновляется, при утрате… «На что мне все это теперь, к чему, для чего?»

Он вспомнил о кактусе «опунция» на своем окне, о крохотном, неприхотливом ушастом растеньице, которое подарила ему его мать…

— Стара стала, слаба стала! — пропел Муравейский, отвечая на реплику Веснина по поводу мыслящего тела. — Молодые не повторяются. Дважды рассказанный одному и тому же лицу анекдот определяет возраст человека, а мне нет и тридцати! Но вы еще моложе и уже столького достигли: начальник КБ, знаменитый конструктор магнетрона… А я? Что такое я? — Муравейский усмехнулся своей новой для Веснина кривой улыбкой. — Что такое я? Творец колбасовращательной карусели в «Гастрономе № 1». А ведь год назад вы были таким желторотым птенцом, что не могли без меня даже в собственных записях разобраться. Помните, тогда с тиратронами на сроке службы? Не могли без меня понять, отчего отваливаются аноды в лампах, помните, когда вы смотрели в затылок старухе в асбестовых перчатках? В цехе радиоламп? Эх, да что говорить! Были и мы рысаками… Был конь, да изъездился… Укатали сивку крутые горки…

Муравейский встал и прошелся от стула к окну, от окна к стулу. На знаменитой полке с гнездами еще лежали оттиски статьи Веснина и Ронина.

Михаил Григорьевич взял один оттиск, просмотрел его и вздохнул:

— А ведь могло быть Веснин и Муравейский или даже Муравейский и Ронин, потому что я знал Ронина раньше, чем вы попали к нам на завод, и Ронин занимался магнетроном прежде, чем вам это пришло в голову.

— Да, — ответил Веснин, — могло бы быть. Все то, о чем вы говорите, могло бы быть, если бы вы не были отступником.

Он смотрел на заставку своего авторского свидетельства, и она казалась ему бессмысленной. Для чего нарисованы все эти бипланы, колбы, реторты, дирижабли? Для чего все это, зачем?

— Я отступник, согласен, — снова криво усмехнулся Михаил Григорьевич. — Но ужасно трудно было в той ситуации оставаться верным. Вы имели тогда такой малоавторитетный вид. Впрочем, вид таков и сейчас, но сейчас ваша внешность воспринимается сквозь призму вашего положения, а это совсем другое дело. Сейчас, например, я, глядя на вас, невольно вспоминаю зулусскую поговорку: «Постоянно упитываемое тело не может видеть тайных вещей, в жирного пророка никто никогда не уверует». Но год назад я думал, глядя на вас, иное: нет, нельзя забывать о быстротечности жизни. Надо жить сейчас, а не в памяти благодарных потомков… Да, кстати об отступниках: Ронин, с которым вы так великодушно, ибо он этого не требует, делите славу — разве он не отступник? Разве он не сбежал в решающую минуту?

Реторты, колбы, самолеты и похожий на яйцо дирижабль, на которые смотрел Веснин, — все это путалось в его глазах, сливалось и плыло неизвестно куда.

При утрате не возобновляется… не возобновляется…

— Нет, Миша, — говорил Веснин, боясь замолчать и вдуматься в то, что произошло, — нет, Ронин не отступник. Ронин — предтеча. Да, вот именно — предтеча! А уж у предтечи такая судьба — напророчить и уступить дорогу другим. Мы, исполнители пророчеств, остаемся на месте и, чтобы выбраться из мрака, копаемся в земле, роем туннель… А предтеча уже давным-давно пророчит у новой горы и рвется к новым вершинам. Каждому свое. Я на него не в обиде. Пребывание на заводе было жертвой с его стороны…

«Что же это такое я говорю? — с отвращением прислушиваясь к звукам собственного голоса, думал Веснин. — Для чего я все это говорю?»

Михаил Григорьевич снова сел на стул и скрипнул зубами:

— Понимаете, Володя, я не мог предполагать, что имею дело с негодяем. Стефан Старков умел так прекрасно говорить о жизни и смерти, о возможности гибели вселенной. «Надо жить, — говорил он, — так, что, если завтра погаснет солнце или, столкнувшись с роем метеоров, погибнет Земля, мы будем знать, что тот отрезок жизни, какой выпал на нашу долю, был нами прожит красиво…» Он очень тонко понимал музыку, и если бы вы послушали, как он говорил о диссонансах одного западного композитора, некоего Хиндемита, и о судьбах полифонии вообще! Мы с ним всегда рассуждали на очень высокие темы… А меня, черт возьми, проще всего купить высокими словами. Я никогда не поверил бы, что человек, любящий музыку, имеющий жену-учительницу и сына, ученика шестого класса, может оказаться таким подлецом! Я был наивен, как мальчик из детского сада, когда подписывал ему его акты. Я полагал, что если я поступаю как порядочный человек, то и другой тоже порядочен.

Михаил Григорьевич, чего с ним никогда не бывало, закурил и закашлялся.

— И вот я, человек с высшим образованием, инженер одного из лучших в мире заводов, нахожусь под следствием, дал подписку о невыезде, и двадцатого числа этого месяца меня будут судить.

— Миша, я ровно ничего во всем этом бреде не понимаю.

— Будьте откровенны! — сверкнул глазами Муравейский. — Вы могли бы сказать: «не могу, не хочу и не стану понимать». Не так ли? Но у вас не хватает жестокости или смелости заявить мне это прямо. Искусством чтения мыслей на расстоянии я не владею. Но искусство чтения бумаг вверх ногами, как я однажды говорил вам, мне было доступно с детства… Что вы смотрите на меня, как кролик на удава? Я прочел содержание авторского свидетельства, лежащего перед вами на столе. А мой удел, как сказал поэт, катиться дальше вниз… Счастье есть ловкость ума и рук, а неловкие… Оказалось, что неловкий — это именно я.

Веснин отер пот со лба и положил тяжелый лабораторный дневник на письмо из Киева.

— Да, Володя, — продолжал Муравейский. — Я все вижу и все понимаю. Я вам абсолютно не нужен в данный момент. Но человек, попавший в беду, будь он даже семи пядей во лбу, никогда не устанет говорить о себе и о своем несчастье. И вот, вместо того чтобы кратко изложить суть дела, за которым я пришел сюда, мне неудержимо хочется во всех подробностях сообщить вам о том, как старший товаровед «Гастронома № 1» Степан Кондратьевич Старков, которого дамы всегда звали экзотическим именем — Стефан, составлял акты усушки и порчи нежных колбасных изделий и сыров, якобы вращавшихся на моей карусели. Не могу не рассказать вам, каким образом ему удалось представить дело так, будто я и есть самый главный виновник.

И Веснин вынужден был с начала и до конца выслушать историю о том, как хитроумный Степан Кондратьевич, по прозванию Стефан, пытался ввести в заблуждение Сельдерихина и ревизоров конторы «Главгастроном».

На знаменитой карусели, построенной Муравейским, вращались, само собой разумеется, только муляжи сыров и колбас, коробки со шпротами и та самая бутылка с пивом, которая послужила причиной разрыва дипломатических отношений между юным художником Васей Светлицким и «Гастрономом № 1».

«А что было бы, если бы мы поместили на карусель некоторые сорта сочных продуктов?» — совершенно невзначай, так, между прочим, после обильного ужина с возлияниями спросил Стефан Муравейского.

Михаил Григорьевич подхватил мысль на лету и развил ее. Он дал техническое обоснование смутным намекам старшего товароведа.

«Вращение карусели, — сказал Муравейский, — вызывает усиленную циркуляцию воздуха и, следовательно, повышенную отдачу влаги продуктами и резкое уменьшение их веса».

Оперируя этим научным заключением, Стефан произвел списание какого-то астрономического количества продуктов Возвратившийся вскоре из отпуска Сельдерихин не пожелал с этим согласиться. Была назначена ревизия. Проблемой усыхания продуктов на каруселях занялась городская прокуратура. Стефан был заключен в тюрьму. Муравейский вызывался к следователю. Сначала в качестве только свидетеля. Затем бухгалтеры подняли все счета. Разговоры стали крайне неприятными. Михаилу Григорьевичу делали очные ставки со Старковым.

— И этот человек, с которым мы говорили о таких материях, как проблема угасания солнца, заявил следователю. что всецело подпал под мое тлетворное влияние, поверил мне слепо и, не проверив, просто списал продукты согласно моим математическим вычислениям! И это в то время, когда он купил рояль и сшил жене каракулевое манто! А я почти ничем не пользовался.

— Почти! — сказал Веснин.

Муравейский весь подобрался, подтянулся:

— Что было, Володя, то было. И я, так сказать, готов к ответу, но мама этого не перенесет.

Веснин на миг закрыл глаза.

— На этот раз я имею в виду мою мать! — Муравейский сверкнул зубами. — Я, Володя, все-таки не был в ту девушку настолько влюблен, чтобы дать себя оженить. Я подарил ее маме чудо-печку просто так, из галантности.

— Миша, право…

— Знаю, знаю! Вам сегодня, как вчера, как завтра, — некогда. Но я к вам по очень коротенькому делу: не сможете ли вы попросить для меня у Жукова характеристику? Он вас уважает.

— Могу, потому что, как инженера, он и вас уважает. Вы хороший инженер.

Муравейский встал, выпрямился и крепко пожал руку Веснину.

— Я не знал, что вы такой… — Он лукаво, по-прежнему, сощурил глаза: — Я хотел сказать: «такой хороший товарищ», да, извините, вспомнил, что гусь свинье не товарищ. Ну, пока! Не буду больше отрывать вас от ваших высокоценных для всего мирового пролетариата занятий.

— Постойте, Миша, у меня к вам тоже есть просьба… И очень, очень большая.

Муравейский повернулся и встал, опершись обеими руками на спинку стула.

Он не мог лишить себя маленького удовольствия насладиться смущением Веснина. Но в чем именно должна заключаться просьба, даже он, при свойственной ему необыкновенной быстроте в мыслях, догадаться не мог.

— Помните, Миша, в последний раз, когда мы были с вами в Москве, зашел к вам в номер Цветовский… Когда вы, когда у вас…

— Не затрудняйтесь, все ясно! — перебил Веснина Муравейский. — Эта девица — я имею в виду мадемуазель Волкову — весьма энергичная барышня. Сегодня я от нее получил уже третье письмо о янтарях, а вчера к тому же пространную телеграмму. Очевидно, вам была поручена проверка исполнения. Ответьте ей, что пресловутое ожерелье выслано ей лично в Москву. Сознаюсь, — продолжал Муравейский, — после этих писем я совершенно разочаровался в Наташе. Никогда я не поверил бы, что дочь академика может писать в таком тоне и, мягко говоря, с такой экспрессией. Опасный тип эта Наташа!

Тут Михаил Григорьевич должен был сделать над собой почти физическое усилие, проглотив на лету рвавшуюся с языка фразу: «Валя — та была милей».

Он откашлялся и произнес:

— Есть такая теория, Владимир Сергеевич: чтобы выпрямить палку, ее надо перегнуть. Меня гнули и перегибали, возможно, чрезмерно. И у меня внутри что-то треснуло.

— Я уже сказал вам, что поговорю с Жуковым, — произнес Веснин, вставая.

Муравейскому осталось пожать протянутую руку и откланяться, что он и не замедлил сделать.

Мифические герои древности происходили от богов. Геркулес был сыном Зевса, Антей — сыном богини земли. Подобно своим божественным родителям, они не знали ни сомнений, ни усталости. В этом весь последний год жизни, год работы над магнетроном, Веснин был равен богам. Оставаясь после полного рабочего дня еще на много часов в лаборатории, он не испытывал усталости. Чем дольше он сидел за своими вычислениями и схемами, тем бодрее чувствовал себя. Кто много и упорно работает, знает, что такую бодрость поддерживает воля к победе.

Подчиненный упорному стремлению к цели, организм может выдержать очень большую нагрузку. Но когда дело завершено, когда оно входит в более спокойную стадию, то сказывается усталость, до тех пор не замечаемая, истощение сил, которым пренебрегали в увлечении захватывающей работой.

Горе и радость были неведомы мифическим героям, рожденным от богов. Вот почему они были так неутомимы, вот почему после совершения подвига силы их умножались. мощь росла. Но так бывает только в сказках.

Веснин всегда был уверен в том, что не существует силы, которая могла бы оторвать его от работы над магнетроном, нет такого препятствия, которого он не смог бы преодолеть.

Но теперь ему казалось, что работа, которая до сих пор составляла суть и смысл его жизни, уже никогда не сможет заполнить той зияющей пустоты, какую он ощутил, осознав, что нет больше на свете его матери.

Он почувствовал глубокую, безмерную усталость.

«Уйти, уйти отсюда…»

— Владимир Сергеевич, у меня случилась беда, — сказал Игорь Капралов и положил на стол Веснина конторскую книгу большого формата, которая стукнула, как деревянная доска. — Понимаете, Владимир Сергеевич, когда я начисто переписывал пояснительную записку к дипломному проекту, то прибавил в чернила сахару для блеска. Мне это ребята посоветовали. Было очень красиво. Вчера я все закончил и оставил здесь в шкафу. Там, вероятно, было сыро. Сахар набрал влаги, и теперь расклеить, раскрыть листы невозможно… Второй раз переписать — я уж никак к сроку не поспею. Как быть? Получился монолит какой-то…

В голосе Игоря слышались слезы. Его розовое, обычно сияющее, лицо выражало сейчас полное отчаяние.

— Читал кто-нибудь вашу пояснительную записку? — спросил Веснин.

— Сергей Владимирович Кузовков. Он обещал даже выступить на защите.

— Возьмите у Сергея Владимировича письменное заключение. Я буду на вашей защите диплома и со своей стороны смогу подтвердить, что в вашем проекте все правильно. Я ведь все ваши расчеты проверял.

После Капралова у стола Веснина снова, второй, раз за сегодняшний день, оказался Чикарьков.

— Владимир Сергеевич, когда печи зажигать будем?

— Спросите у Олега Леонидовича, он распорядится.

Чикарьков посмотрел на свои сапоги.

— Может, какие дополнительные указания будут насчет того, кому поручить, как зажигать… Если вообще, конечно, тут такое дело…

— Возьмите спички и зажгите! — вдруг крикнул Веснин и встал. — Со всякими пустяками, в любое время — обязательно ко мне приставать надо!

Он взял портфель и пошел к двери.

— Нина Филипповна, я нездоров, я ухожу домой, — сказал он, проходя мимо стола Степановой.

 

Человек рожден на труд

Мать всегда обвиняет себя в смерти своего дитяти. Дети долго не могут простить себе вины перед умершими родителями. Оставшимся в живых кажется, что сделано было не все, что надо было, что возможно было сделать для тех, кого уже нет.

«Если бы я взял отпуск летом и съездил домой, — думал Веснин, — то мог бы настоять, чтобы мама еще раз вместе со мной отправилась к Петрову. Да, наконец, свет не клином на одном Петрове сошелся. После визита к Петрову она ведь еще разыскивала учебники для школы, купила кактус… Надо было мне с ней в Москву съездить. Нет, тут дело не в Петрове, не в кактусе. Совсем не то надо было сделать. Я должен был после доклада в академии послать телеграмму домой… Как скуп я был на внимание, на ласку!»

Эта мысль жгла Веснина.

«Она хотела написать Ронину, она хотела через моих друзей найти путь ко мне…»

Он шел по улицам, боясь зайти домой. Он снова повторял эти бесконечные если бы, эти зачем, для чего, почему, все то, что он уже произносил однажды, бродя ночью по улицам после смерти Мочалова. Он сам не заметил, как вышел на Университетскую набережную.

В окнах квартиры Мочаловых горел свет. Веснина потянуло к ним.

Его встретили приветливо. Ольга Филаретовна печатала на машинке. Она по-прежнему работала в ГЭРИ, или, как он теперь назывался, Институте имени Мочалова. Оля готовила уроки.

Дверь в кабинет Александра Васильевича была приоткрыта. Веснин заглянул туда. В полутьме он увидел кожаное кресло с высокой спинкой и широкими деревянными подлокотниками. Веснину показалось, что вмятины на спинке и кожаной подушке еще сохранили очертания крупной, грузной фигуры Мочалова.

Новое выражение на лице Веснина не ускользнуло от Ольги Филаретовны.

— Когда я начал работать над магнетроном, — сказал Веснин, — мне думалось: если я добьюсь своего, то, значит, не напрасно жил на свете. И вот добился. Магнетронные генераторы всеми признаны. И теперь так пусто…

Он замолчал.

— Вы похожи сегодня на Александра Васильевича после которой-нибудь из его очередных удач, — сказала Ольга Филаретовна. — Но Александр Васильевич был старше вас, и он всегда скоро приходил к тому, что сразу излечивало его. Александр Васильевич был от природы человеком неуравновешенным. Человеком настроения. Но он не позволял себе поддаваться своим преходящим настроениям. Он говорил, что с окончанием почти всякой большой, длительной работы приходит подавленное состояние. И он знал средство, которое всегда помогало ему.

Широко открытые, грустные сегодня глаза Веснина и та живость, с какой он подался вперед, говорили о том, что он готов ухватиться за любую попытку утешения.

Ольга Филаретовна видела это и потому продолжала:

— Заменить законченную работу, работу, которой был отдан весь жар сердца, может только новая работа, говорил Александр Васильевич, но не всегда он имел эту возможность… Ему мешали, очень мешали…

Веснин долго молчал.

Словно невидимая тончайшая нить, подобная тем, какие Мочалов умел создавать из кварца на ослепительном кислородном пламени, связывала Веснина с этой семьей.

Только сейчас он увидел, как вытянулась за этот год Оля. Волосы, уложенные в две толстые косы, и высокий воротник школьного платья делали ее теперь внешне совсем не похожей на отца.

Ольга Филаретовна очень похудела за то время, что Веснин не видел ее. В волосах появилась седина. Но брови были тонки и легки, а очертание лба стало еще прекрасней, оттого что теперь она оттягивала все волосы назад, еще более упростив прическу.

Веснину хотелось сказать: «Как сильно, должно быть, любил вас обеих Александр Васильевич, как, должно быть, глубоко и крепко он вас любил!»

Но сказал он совсем иное:

— Ольга Филаретовна, работы еще бездна. Надо создавать новые, еще более мощные генераторы, увеличивать устойчивость их работы, добиваться еще более коротких волн…

— Александру Васильевичу и здоровье, и другие обстоятельства не позволяли работать столько, сколько он мог бы и как хотел, но вы…

— Ужасно трудное дело — снова начинать, — печально сказал Веснин.

— И так будет всю жизнь, Володя. Человек рожден на труд.

Веснин смотрел на Ольгу Филаретовну и думал о своей матери. Ему хотелось сказать: «У меня мать умерла». Он сидел молча, размешивая ложечкой остывший чай.

Оля рассказывала про город Керчь, куда этим летом ездила к своей тетке, сестре отца. Она говорила о склепах и древних надгробиях, о надписях на камне, проживших тысячи лет.

— Каждый из нас в определенном возрасте открывает вдруг, что мир состоит не только из тебя одного, — с улыбкой заметила ее мать. — По-видимому, такое открытие многогранности и безграничности мира Оля сделала этим летом в городе Керчи, и поэтому именно Керчь кажется ей такой прекрасной.

Веснин кивал головой в знак согласия, но слова не доходили до его сознания. Он вздрогнул вдруг, будто очнувшись от сна, когда Оля прочла стихи древнего поэта Вакхилида:

…Знакомо ли тебе, что Аполлон сказал Адмету? Кто смерти обречен, тот должен жить, как будто каждый день последний для него и вместе с тем как будто впереди еще полвека. Не угасает неба свет, не меркнет золото, бессмертна свежесть волн морских, но людям от старости седой к годам расцвета вернуться не дано. Однако блеск прекрасных дел не гаснет с телом заодно, он в песнях сохранен.

Несколько лет спустя, в годы Великой Отечественной войны, Веснин не раз вспоминал древние стихи, прочитанные Олей. Он вспоминал их и в тот печальный день, когда узнал о том, что в боях за город Керчь была смертельно ранена капитан медицинской службы Ольга Александровна Мочалова.

«Да, — думал Веснин, возвращаясь от Мочаловых, — жизнь моей матери была прекрасна, потому что она жила для других и нас, своих детей, стремилась научить этому. Памятью об этой достойной жизни могут быть только достойные дела. Я обязан работать лучше, больше…»

Веснина толкнул прохожий, который спешил к трамваю, толкнул и крикнул, обернувшись:

— Вы в портфеле утюги, что ли, носите?

Веснин взглянул на свой новый красивый портфель с серебряной гравированной табличкой — подарок наркома:

«Почему он в самом деле такой тяжелый?»

И вдруг вспомнил, что положил в портфель толстый том — Сборник инструкций по энергохозяйству, правила и нормы по технике безопасности. Эту книгу у него просил Оленин, но он не дал, хотел прочитать сам. Для чего?

«Да ведь сегодня включают газовую сеть в новом помещении КБ и в первый раз зажигают новые печи! — спохватился Веснин. — Я ведь хотел еще раз внимательно изучить по Правилам и нормам, какие следует принять предупредительные меры, чтобы избежать несчастных случаев при пуске… А потом…»

Веснин остановился, он почувствовал, что у него выступает холодный пот:

«Я сказал Чикарькову, чтобы он зажег спичку и поднес к горелке…»

Веснин вспомнил про все многочисленные аварии, о которых ему рассказывал старик Мухартов во время поездки на станцию Медь.

…Тяжелый взрыв произошел на заводе около трех лет назад, когда директором был еще Шестериков. Взрыв произошел в цехе рентгеновских трубок, когда там снова начинали работу после капитального ремонта. Как полагалось по инструкции, продули газовые трубы и проветрили помещение. Стали зажигать первую горелку, но произошел хлопок — вместо спокойного пламени резкая вспышка, и сразу же горелка погасла. Кто-то из рабочих сказал, что в помещении пахнет газом, другие говорили, что никакого запаха нет. Начальник цеха распорядился включить электрический вентилятор, который имелся в одном из окон цеха. И как только замкнули рубильник, крыша цеха взлетела на воздух. Четверо рабочих были убиты на месте, начальник цеха тяжело ранен, помещение совершенно разрушено… Потом говорили, что это искра от рубильника вызвала зажигание взрывчатой смеси воздуха и газа, которая образовалась в помещении…

…Еще более страшный взрыв произошел на заводе во времена Разоренова. Тогда пламя каким-то образом проникло в главную магистраль к газгольдеру. Огромный колокол размером с трехэтажиый дом взлетел на несколько десятков метров вверх и затем рухнул на соседнее здание…

Веснин оставался неподвижным только одно мгновенье. Судорожно стиснув свой портфель, он бросился бежать по направлению к заводу. Конечно, правильнее всего было бы бежать в обратном направлении, к ближайшей стоянке такси, и там взять машину до завода, но Веснин не мог сейчас соображать ясно и логично. Он пробежал одну трамвайную остановку и опомнился только на полпути к следующей, когда его с грохотом обогнал трамвай. Веснин остановился. На дороге показался грузовичок. Отчаянно размахивая руками и портфелем, Веснин встал на пути машины. Вид у Веснина был такой, что водитель без лишних расспросов согласился ехать на завод, хотя это было ему совсем не по пути.

Когда миновали железнодорожный мост, Веснин увидел ярко освещенные окна главного семиэтажного корпуса завода; красноватые искры вылетали из труб стекольного цеха. Это уже несколько успокоило молодого инженера.

В проходной завода было тихо. Веснин быстро пошел к зданию КБ. В вестибюле у табельной доски за столиком дремал дежурный вахтер. Увидев начальника КБ, он встал, вытянулся и приложил руку к козырьку фуражки.

Веснин поднялся на второй этаж, в новое помещение, где должны были сегодня зажигать печи. Там негромко рокотали насосы. Горело только дежурное освещение.

Навстречу Веснину вышел невысокий чернявый молодой человек в синем комбинезоне. Это был новый монтер, принятый на работу Олениным в отсутствие Веснина.

— Где же Оленин, — спросил Веснин, — где Чикарьков, Соркин, Бельговский? Куда они все ушли?

— Да ведь первая смена кончилась, Владимир Сергеевич, — ответил монтер. — Продули газовую сеть, зажгли печи и ушли.

И монтер стал рассказывать о том, как все это произошло.

Веснин смотрел на монтера, слышал каждое его слово, но общий смысл рассказа ускользал от его внимания. Наконец, сосредоточившись, Веснин понял, что его ждали, что Оленин не считал себя вправе пускать цех, зажигать печи. Весь коллектив собрался на торжество…

— Потом Иван Егорович сказал, что начальник ушел очень расстроенный…

— Что? Какой Иван Егорович? — переспросил Веснин.

— Мастер наш, товарищ Чикарьков.

— А вы? Что вы тут делаете? — Веснин все так же пристально глядел на монтера.

— Я дежурный в эту смену. Конечно, обидно, товарищ начальник, что вам не довелось самому печь зажечь. Техник, Александр Михайлович Соркин, речь сказал насчет Маяковского и стихи читал. Очень, очень было торжественно! Вроде как бы корабль на воду спустили…

Веснин смотрел все так же тупо, равнодушно, пристально. Монтеру стало неловко:

— Вы вроде не узнаете меня, Владимир Сергеевич?

Веснин действительно никак не мог вспомнить, где он раньше видел этого человека.

— Я ведь Николаев, — продолжал тот. — Помните, на корабле я тогда на ЗАСе дежурил. Мы с вами тиратроны перепаивали. Вот отслужил свой срок и написал Никите Степановичу, товарищу Рубелю. Он мне посоветовал сюда поступить, к вам.

Веснин сел за стол Оленина и долго сидел, положив голову на руки. Потом он встал и медленно прошел по всему огромному залу. Он смотрел на разноцветные трубы, протянутые вдоль колонн, на блестящие медные рожки кранов и горелок, на черные чистые корпуса новых печей — все это было смонтировано в его отсутствие, все это было создано трудом его товарищей.

Веснин останавливался, когда видел новые, остроумно придуманные и смело примененные приспособления, Многое из того, на что он обратил внимание, радовало новизной устройства, но были вещи, которые казались ему лишь нарядными и забавными игрушками, без которых можно было бы обойтись. Однако он понимал, что вся эта несколько чрезмерная красивость была наведена из любви к своей работе. Видно было, что люди радовались, создавая этот цех.

На одной из печей Веснин увидел автоматический регулятор, конструкция которого была ему незнакома. Он долго рассматривал этот прибор, но так и не смог уяснить принципа его действия.

«Это всё они сделали так самостоятельно, так смело», — думал Веснин.

И ему стало стыдно за свое малодушное волнение, за свой страх, за мысли о возможности аварии, за недоверие к своим испытанным соратникам, к такому слаженному, дружному, четко работающему коллективу.

Он вспомнил, как смело, решительно, рискованно действовал полтора года назад директор завода Жуков, когда доверил ему, еще неопытному инженеру, монтаж сварочного прерывателя в цехе цельнометаллических ламп.

«Руководитель, — думал Веснин, — должен уметь доверять своим подчиненным. Да, коллективу конструкторского бюро, КБ-217, можно доверять. Спаянный общей любовью к своему делу, к своей организации, к своей стране и ее великим идеям, коллектив людей подобен единому стройному организму».

Веснин подумал, что теперь с ним лично могло случиться что угодно, он лично мог бы вовсе выбыть из состава работников заводской лаборатории, но конструкторское бюро, КБ-217, будет существовать, будет работать и без него.

«Этот молодой, растущий, развивающийся коллектив, — размышлял Веснин, — это и есть самое дорогое, самое ценное из всего, что было создано за время работы над магнетроном».

Веснин вышел на заводской двор, когда уже отзвучал гудок к ночной смене. После полумрака опустевшей лаборатории свет фонарей на заводском дворе казался ослепительно, режуще-ярким. Веснин прикрыл на мгновенье глаза рукой, и, когда он опустил руку, фонари дрожали перед его взором, затуманенные расплывчатой, мутной дымкой. Глаза его были мокры от слез. Веснин достал из кармана конверт с киевским штемпелем, но было невыносимо тяжко еще раз вынуть из конверта роковое письмо.

По заводскому двору рабочие и работницы вечерней смены спешили к проходной. Веснин опустил письмо обратно в карман и зашагал со всеми к выходу.

— Передаем заводскую хронику, — услышал Веснин давно знакомый голос диктора заводского радиовещательного узла.

И новости тоже были, казалось, давно знакомые: продолжается прием в вечернюю школу рабочей молодежи… цех радиоламп, руководимый инженером Роговым, прочно удерживает первое место в соцсоревновании…

Веснин не сразу сообразил, о чем идет речь, когда услыхал:

— Сегодня успешно вступил в строй действующих новый экспериментальный цех в конструкторском бюро, где начальником товарищ Веснин.

Молодой инженер поднял голову. Он увидал черное небо и в разрывах туч семь звезд — созвездие Большой Медведицы. Он вспомнил, как всего лишь несколько месяцев назад он написал в Киев своей матери:

За последнее время мне удается все, за что ни возьмусь… Когда я вечером шел от хирурга Петрова, то в небе не было ни одной Малой Медведицы, а все только сплошь самые большие…

«А ведь они уже тогда знали, всё знали — и мать и сёстры… Они знали, что надежды никакой уже нет!» — стиснул зубы Веснин.

Передача заводской хроники продолжалась. Теперь диктор читал статью из заводской многотиражки. Речь шла о новаторах, передовиках производства.

* * *

Навстречу рабочим вечерней смены, с которыми шел Веснин, двигалась толпа рабочих ночной смены. Проходя мимо громкоговорителя, каждый невольно замедлял шаги, чтобы услышать имена своих отличившихся товарищей.

Свет фонарей выхватывал из тьмы то одну группу людей, то другую. Многих из них Веснин знал, но еще больше было таких, кого он видел сейчас впервые. Веснин остановился у скамьи под фонарем. Ему захотелось опуститься на эту скамью и позже, когда заводской двор опустеет, еще раз прочитать полученное из Киева письмо. Но кто-то окликнул его, взял под руку, увлек за собой. Это был технический директор завода Аркадий Васильевич Дымов.

— Хочу поздравить вас, Владимир Сергеевич, с заслуженной победой, — сказал Дымов. — Мы здесь, на заводе, всегда высоко ценили ваши работы, но никто не предполагал, что отделение технических наук Всесоюзной академии примет это так единодушно, с таким энтузиазмом. Николай Николаевич Кленский рассказал мне об этом со всеми подробностями.

Веснин печально улыбнулся:

— То, что нам с вами, Аркадий Васильевич, сегодня кажется новым, значительным, возможно, несколько лет спустя будет казаться нам наивным, а другие об этом и совсем позабудут. У тех, кто будет жить после нас, возникнут более широкие идеи, замыслы их будут смелее, исследования — глубже. То, над чем мы сейчас бьемся, покажется им робким, детским лепетом…

— Несомненно, так оно и должно быть, — согласился Дымов. — Но в этом непрестанном движении вперед к неведомому и заключается суть, смысл и радость жизни. Жизнь — это поступательное движение, это непрерывное изменение. И всё почему-либо остановившееся в своем развитии неизбежно обречено умереть, исчезнуть…

— Умереть, исчезнуть… — прошептал Веснин, и слезы снова обожгли ему глаза. Он остановился и вытер платком лицо. — Работа, труд, — сказал он громко, боясь, что Дымов заметит его состояние, — это остается. Помню в детстве я построил баррикаду из диванных подушек и притаился за нею. Мать, думая, что я уснул, прикрыла меня своей шалью. И они с отцом стали говорить тише. Мать читала отцу какую-то книгу. Мне врезалась в память фраза: «Не работал, нашел — этому не верь. Не работал — не нашел. Работал, нашел — вот истина…» И Мочалов мне говорил: «От работы, даже направленной по неверному пути, даже от такой, какую придется бросить, остается опыт. От безделья ничего не остается…»

— Однако довольно философии, — возразил Дымов, — хотя вопросы жизни и смерти — это именно то, что не может не волновать… Я хотел поговорить с вами о магнетроне. Скоро наш опыт работы по производству магнетронов придется передавать другим заводам. Давайте обсудим, что следует оставить в конструкции и технологии, что надо будет в первую очередь изменить, усовершенствовать, чтобы не создавать лишних затруднений тем, кому поручат осваивать этот прибор.

Уже далеко позади остались корпуса завода, далеко впереди видны были огни города. Инженеры шли по пустынному в этот поздний час проспекту и говорили о магнетроне.