Петр Васильевич посмотрел на часы — было девять пятьдесят шесть, — потом перевел взгляд на стол. Стол был накрыт простыней, голубоватой в сумерках комнаты. В центре квадрата, очерченного остроугольно выглаженными складками простыни, стояла бутылка водки “Нарком”. С этикетки весело-грозно смотрел молодой, в кителе с “разговорами” и тремя орденами боевого Красного Знамени на груди наркомвоенмор Клим Ворошилов. Вокруг бутылки, на равном расстоянии друг от друга, стояло восемь тарелок: с вареной и копченой колбасой, сыром, грудинкой, селедкой, солеными огурцами, репчатым луком и черным хлебом. Все это было нарезано толстыми, в палец, ломтями и не совсем ровно уложено вкруговую. В центр был положен один кусок. Еще две тарелки — одна с золотистой каемкой, другая с одиноким бледным цветком — были пусты. Возле каждой лежали старательно, но неумело вычищенные — рельеф горел серебром, но углубления были черны — старомодные мельхиоровые вилка и нож. Во главе стояли массивные ложнохрустальные рюмки.

Петр Васильевич подошел к столу, чуть подрагивающей рукой поменял местами тарелки с луком и сыром, потом медленно прошелся по комнате. Комната была строга и чиста: еще вчера все лишние, случайные вещи были вынесены на кухню, со шкафа, книжных полок, кровати, буфета и громадного старого телевизора вытерта пыль. Линолеум с исчезающим паркетным рисунком лоснился от белесого зимнего света, падающего из пустого окна. Пол и окно Петр Васильевич тоже протер влажными тряпками, а вкрутить лампочку в люстру позвал соседа. До недавнего времени Петр Васильевич менял перегоревшие лампочки сам, но полгода тому, когда он стоял на стуле с запрокинутой головой и поднятыми руками, у него вдруг пятнами потемнело в глазах, и он чуть не упал.

“Порядок”, — привычно-отрывисто сказал про себя Петр Васильевич и прошел в ванную комнату. Глядя в поеденное звездчатой чернью зеркало, он помял гладко выбритые, морщинистые, дряблые щеки… вспомнилось вдруг: “Пусти… ой! У тебя щеки как терка!”. Это была Настя, буфетчица в офицерской столовой; прошло сорок лет, но он как в жизни увидел и Настю, и полутемную, заставленную ящиками подсобку с закрашенным белым окном, и услышал, как у Насти срывается голос, и понял, что ее не надо пускать… вот только как потом было с Настей, он вспомнить не мог.

Петр Васильевич причесал бессильные редкие волосы, одернул китель — зазвенели медали, — чуть довернул орден Красной Звезды и инстинктивным, до сих пор энергичным офицерским движением надел фуражку с покрытой паутиной трещинок козырьком. Под фуражкой старое и слабое лицо его сразу построжело, помолодело, окрепло. Выйдя из ванной, он посмотрелся в стекло открытой кухонной двери: в тусклом его отражении он увидел угловатую подтянутую фигуру с мужественным выступом козырька — и гордо и обречено подумал: “Старый солдат…”

В два приема повернувшись налево кругом, медленно, но твердо ступая начищенными ботинками — мерно постукивали каблуки, — Петр Васильевич вернулся в комнату.

На стене над старым буфетом висел большой портрет Сталина. Под ним за стекло верхней полки буфета был вставлен перекрещенный рубцами от сгибов темно-красный листок бумаги. На листке было напечатано:

БЛАГОДАРНОСТЬ

ОТ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

Петр Васильевич сдвинул каблуки, вытянулся как мог — кольнуло в спину — и отдал Генералиссимусу честь. Сталин молча смотрел на него. Петр Васильевич постоял так с минуту — крепко сжав губы, чувствуя, как в груди его поднимается дрожь — от радости, гордости, боли, потом медленно опустил руку и торжественно, отделяя каждое слово, — и в то же время едва уловимо ласково — тихо сказал:

— С днем рождения, товарищ Сталин.

Сталин смотрел и, как всегда, чуть улыбался в усы. Какое в Него было лицо! Грозное, доброе, мудрое, бесконечно спокойное, подчиняющее всех и в ответе за всех и за все, — в Нем была сила бога, знание бога, справедливость бога, беспощадность бога… Наше дело правое. Мы — победим. Враг будет разбит. Победа будет за нами. На портрете Сталину было шестьдесят пять лет: это была фотография, вырезанная из большого настольного календаря тысяча девятьсот сорок пятого года.

В передней раздался звонок. Петр Васильевич пошел открывать. Он шел и уже видел Ивана Михайловича.

— Здравствуй, Петр Васильич! С праздником тебя…

— Здравствуй, Ваня! И тебя с праздником.

Петр Васильевич и Иван Михайлович обнялись и троекратно поцеловались. Иван Михайлович был невелик ростом и кругл в отличие от высокого и худого Петра Васильевича и по виду лет на десять моложе его.

— Вот, Петр Васильич, возьми. Нюра тут огурчиков, сальца положила… ну и водочки, конечно.

— Это ты зря, — строго сказал Петр Васильевич. — У меня все есть. Давай раздевайся. Ботинки не снимай.

— Да наслежу же!

— Отставить. Не на мой день рождения собрались.

Иван Михайлович снял толстокожую, подбитую пенистым мехом куртку и повесил ее на вешалку — рядом с сильно потертым, потерявшим форму пальто.

— Вот… дочка зачем-то купила, — сказал он и развел руками, хотя Петр Васильевич на куртку даже не посмотрел. — Я ей говорю: ну зачем мне такая? А она…

— Хорошая куртка. Проходи.

У Ивана Михайловича на пиджаке было четыре медали, одна из них “Ветеран труда”, и орден Отечественной Войны — не боевой: из тех, что давали всем участниками войны к сорокалетию Победы. Войдя в комнату, Иван Михайлович остановился перед портретом Сталина и, дождавшись, когда вернется зашедший с Нюриным пакетом на кухню Петр Васильевич, выставил живот и громко сказал:

— С днем рождения, товарищ Сталин!

Петр Васильевич немного постоял рядом с ним — и снял фуражку.

— Ну, Ванюша, давай к столу.

Старики сели: Петр Васильевич — лицом к Сталину, Иван Михайлович — боком.

— Вот, Ваня, — сказал Петр Васильевич, берясь за бутылку; у него была сухая, бледная, усыпанная старческой гречкой рука; руки Ивана Михайловича были красны и толсты. — Видишь, какую водку выпустили? “Нарком”! Пробовал такую?

Иван Михайлович кивнул.

— Хорошая водка.

— Помнят, значит… — Петр Васильевич с усилием стронул крышку и медленно наполнил до краев обе рюмки. Иван Михайлович помаргивая смотрел, как он наливает. Петр Васильевич взял свою рюмку и боком, опершись свободной рукой о колено, встал. Встал и Иван Михайлович. Петр Васильевич помолчал — и сказал:

— За здоровье — Верховного — Главнокомандующего.

Они осторожно, негромко чокнулись. Петр Васильевич пил медленно, припав к самому краешку рюмки бесцветными, исчезающими губами и неотрывно глядя на Сталина. Иван Михайлович выпил рюмку зажмурясь, глотком. В комнате стоял полумрак; за окном на ветру роились маленькие сухие снежинки. Петр Васильевич, а за ним и Иван Михайлович сели и потянулись к закускам.

— Бери селедку, Ваня.

— Угу…

Петр Васильевич закусывал мало и неторопливо. Иван Михайлович тоже не спешил, но видимо сдерживался. Тишину нарушало только постукиванье вилок о тарелки и хруст огурцов.

— Давай повторим, Ванюша.

Петр Васильевич тронулся рукою к бутылке, но Иван Михайлович его опередил и разлил сам. Поднялись они одновременно: Иван Михайлович вставал быстрее, но старался не перегнать — помедлил на полпути.

— Ну, Ваня…

— За победу, Петр Васильич.

— Да, за победу, — сказал Петр Васильевич и слабо тряхнул головой. — За десять сталинских ударов, Иван!

Выпили. Иван Михайлович прикрякнул и взялся за колбасу.

— Ешь, ешь, — чуть улыбнувшись, сказал Петр Васильевич. — Ты еще молодой, тебе надо есть… Надо жить, Иван, — Петр Васильевич посмотрел на Сталина — и вдруг глаза его дрогнули и голос сорвался: — Немного нас у него осталось…

Иван Михайлович расстроился и даже рассердился.

— Ну что ты такое говоришь, Петр Васильич?

— Да нет, я знаю, что ты не думаешь, я не о том. Я просто, что вот они водку выпустили, с Ворошиловым. Ты думаешь, они понимают, кто такой Ворошилов? Что такое нарком? Да в тридцать девятом, после Халхин-Гола, Ворошилов на Красной площади, во время парада, японского военного атташе за ухо трепал! Потрепал за ухо и погрозил пальцем! Вот так. А нынешние перед всем миром на брюхе ползают.

— Да, — сказал Иван Михайлович и вздохнул.

— Он и в старости был — ого-го! Помню, в сорок восьмом… отставить! — в сорок девятом году он к нам в полк приезжал. Инспекция была, по нашему округу, а наш полк был образцовым. Он с этой инспекцией и приехал — захотелось, наверное, тряхнуть стариной. Приезжают. Ну, собрался комсостав, стоим по ниточке в штабе… а Климент Ефремович оглядел нас и говорит: ну, говорит, товарищи офице-ры! — в голосе Петра Васильевича пробился металл, — а кто из вас, говорит, с утра водку пьет? Все растерялись, молчат… — Петр Васильевич усмехнулся, от глаз на виски веером побежали морщины. — А был у нас такой зампотех, Марченко… хороший мужик, боевой. “Разрешите, говорит, — товарищ Маршал Советского Союза! Я пью!” Ворошилов так поворачивается к нему… все замерли… “Ну, — говорит, — молодец! Принесите-ка нам с товарищем майором по стаканчику водки”. Принесли. Ворошилов с нашим Марченко чокнулся — и выпил. Вмах!

Иван Михайлович посмеялся. Петр Васильевич погрустнел.

— Ты представляешь, Ваня, если бы сейчас — Иосифа Виссарионовича? Да все эти чубайсы от одного его взгляда попадали бы… — Петр Васильевич посмотрел на Сталина и выпрямил ослабшую спину. — Да что взгляда, ему только голову повернуть. Сорок лет как ушел, только тогда по-настоящему перестали бояться. Оболгали страну, вождя, народ. Ни за что, мол, сажали. Что я, не знаю, кого сажали? После революции, после гражданской мало врагов осталось? К тому же весь мир был против нас, все хотели нас задушить. Мы были одни! — против всего мира. И выстояли! Одни! А кого ни за что посадили — Сталин был виноват? Сталин должен был каждое дело читать? Пока сажают, кто-то всегда будет ни за что сидеть. Или сейчас мало зазря сидят? Ну… ладно. Наливай, Иван.

Иван Михайлович разлил и первым взял рюмку.

— Теперь за тебя, Петр Васильич.

— Нечего за меня пить, — отрезал Петр Васильевич.

— Нет, ты как хочешь, а я за тебя выпью, — решительно сказал Иван Михайлович. Он уже был влажен и красен. — Ты мне жизнь спас.

— Ну, вспомнил…

— А я никогда и не забывал, Петр Васильич. Твое здоровье… ваше здоровье, товарищ подполковник! То есть… — Иван Михайлович погрустнел, и глаза его посмотрели куда-то вдаль, — …товарищ лейтенант…

Петр Васильевич с не очень довольным видом взял свою рюмку.

— Твое, товарищ боец… ну вот, еще вставать! Отставить!

Они чокнулись, выпили, закусили… Теперь сидели молча, в тишине — слышно было часы. Во дворе вдруг взвыла метель. Иван Михайлович оглянулся и посмотрел на окно, за которым ничего не было видно.

— Да-а… Как вспомнишь… на снегу, тулупов нет, перчатку снимаешь — пальцы к винтовке липнут… И как это мы могли, Петр Васильич?

— Молодые были, Ваня.

— А ведь ты мне тогда старым казался, Петр Васильич. Тебе ведь уже тридцать было, а мне девятнадцать. Подумать только — девятнадцать!…

“А ведь я тебя тогда чуть не застрелил, — вдруг ясно подумал — вспомнил — Петр Васильевич. — Ты это понял тогда или нет? Наверное, нет. Вас недавно прислали, и ты побежал. Я ору “назад!”, а вы бежите. Я не выстрелил в тебя, потому что ты в последний момент упал. Наверное, споткнулся. Я выстрелил в кого-то другого”. Вслух он — споря с кем-то, может быть, с этим кем-то другим, в которого он выстрелили пятьдесят лет назад, — сказал:

— На войне уговорами не воюют.

Иван Михайлович вздохнул.

— Какие уж тут уговоры…

— И все-таки мы сломали его! — вдруг яростным шепотом воскликнул Петр Васильевич и стукнул костяным кулаком по столу. — Сломали, Иван! А почему? — Он торопливо, расставив острые локти, полез из-за стола. — Вот подожди, я тебе сейчас прочитаю…

Петр Васильевич подошел к книжным полкам — высокий, седой, уже даже не седой, а с выцветшими до полупрозрачности волосами, в форменных брюках с колом стоящими складками и кителе, висевшем на нем как на вешалке, — и вернулся с маленькой, тоже бесцветной от старости книжкой, в изломанном переплете,.без корешка.

— Наливай, Иван.

Иван Михайлович налил. Петр Васильевич надел очки и раскрыл книжку на первой странице.

Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас? Ты должен слышать нас, мы это знаем. Не мать, не сына в этот грозный час, Тебя мы самым первым вспоминаем…

Петр Васильевич читал медленно, его голос был хрипл и слаб, но в его ушах он звучал как могучий, раскатистый баритон Левитана.

И если в этот день мы не рядами По праздничным шагаем площадям, А пробивая путь себе штыками, Ползем вперед по снегу и камням, — Пускай Информбюро включает в сводку, Что нынче, лишних слов не говоря, Свой штык врагу втыкая молча в глотку, Мы отмечаем праздник Октября…

Петр Васильевич посмотрел на Сталина — и голос его загремел.

Мы знаем, что еще на площадь выйдем, Добыв победу собственной рукой. Мы знаем, что еще тебя увидим Над праздничной народною рекой. Как наше счастье, мы увидим снова Твою шинель солдатской простоты…

Петр Васильевич остановился, поднял блестящие, подрагивающие глаза — и, задыхаясь, кривящимся ртом прошептал:

…Твои родные, после битв суровых, немного постаревшие черты…

Иван Михайлович сидел не шевелясь. В окно, завывая, ломилась метель — метель сорок первого года.

— Ну, Иван! — окрепшим голосом сказал Петр Васильевич, дрожащей рукой поднимая рюмку. — За Родину! За — Сталина!…

* * *

Часа через полтора Иван Михайлович, огрузнув, засобирался домой. Петр Васильевич его не удерживал: он сильно устал. От этой усталости даже после выпитой водки на душе у него было не покойно, тепло, как еще несколько лет назад, а тоже как-то устало. Старики обнялись, Иван Михайлович ушел, и Петр Васильевич закрыл за ним дверь. Замок громко щелкнул — как выстрелил. И хотя Петр Васильевич давно уже был один, сейчас он остро — необычайно остро для своих притупленных старостью ощущений — почувствовал это: что он остался один — надолго, до 9 Мая, до Дня Победы, когда Иван Михайлович снова придет к нему и они поедут в Парк Горького — и будут как всегда искать свой двести четырнадцатый полк, который до сих пор еще ни разу не находили. А после 9 Мая он опять будет один, до следующего 21 декабря, — потому что на Октябрьские Иван Михайлович почему-то не приезжал. Один, совсем один… Нет, не один — со Сталиным.

* * *

“А ведь ты меня тогда — помнишь? — чуть не убил, — думал Иван Михайлович, медленно спускаясь по узкой и грязной лестнице. — Я как увидел пистолет, сразу упал. А на Днепре ты меня спас… — На повороте Ивана Михайловича качнуло, и он крепче ухватился за поручень. — Нюра опять будет ругаться… А как не пойти? Ведь у него никого нет… никого, кроме этого людоеда на стене. Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас… А стихи и вправду хорошие”.

2001