Его обступила теплая, тихая, волшебная майская ночь. Черно-синее небо было густо усыпано звездами. На приподъездной дороге лежали полупрозрачные, зеленовато-лимонного цвета круги от висящих над крыльцами фонарей. Деревья и кусты во дворе стояли без движения, без звука, но это не было похоже ни на декорацию, ни на картину: безмолвное и неподвижное, всё вокруг дышало свежестью, обновлением, жизнью…

Андрей Иванович медленно, отрешенно курил, неотрывно глядя в иссиня-черную, бесконечно высокую даль с бесчисленными голубыми огнями. Вид звездного неба завораживал, освобождал от всех мыслей и чувств, растворял в себе без остатка всё то мелкое и ничтожное, что лежало перед ним. Это был единственный вид на Земле, не подчинявшийся перспективе: звезды по мере приближения к горизонту не уменьшались ни в яркости, ни в размерах, они были такими же яркими и такими же маленькими или большими, как над головой, — громадный, спокойный, бесконечный и вечный мир… Боже, как прекрасна жизнь без людей!

Но “без людей” Андрей Иванович подумал — почувствовал — скорее уже по привычке: сердце его оттаивало. Бессмысленно переживать из-за поголовной мерзости правителей и политиков — гепеушников ему всё равно не пережить: он один, а они идут поколение за поколением, — из-за слепоты, равнодушия и покорности большинства; в конце концов, так было всегда и везде, в большей или меньшей степени и в разном обличье, и даже хорошо, что он наконец это понял. Конечно, такое знание — не сила, а тяжкий груз, но, как сказал какой-то церковный старец, скорбя о гнусностях человеческих, — “держи свой ум во аде и не отчаивайся”…

Главное — это он сам. “Жить надо так, чтобы от твоего присутствия мир становился хоть чуточку лучше”, — когда-то, еще в университетские времена, Андрей Иванович вывел для себя эту идеальную формулу — к которой, впрочем, затруднившись ее исполнением, вскоре добавил: “…или хотя бы не хуже”. Правда, тогда он еще верил в будущее, в прогресс, — в прогресс не только шестеренок и полупроводников, а человеческого сердца, человеческих отношений (а Оля с биофака не верила и смеялась: “Ты знаешь, сколько лет надо для эволюции? У человека уже атомная бомба есть, а даже ноготь не переменился!” — “Ну при чем тут ваша животная эволюция? — протестовал двадцатилетний Андрей Иванович. — Я говорю не о ногтях и даже не о строении мозга, а о настроении разума!” Впрочем, они редко говорили об этом — ведь Оля любила его, и он ее тоже… и маме — исключительный случай — Оля понравилась…). Да, он верил в прогресс, верил в свою формулу, — а иначе зачем человеку, не верующему в Бога и тем более в загробную жизнь, совершенствовать себя в обреченном мире? С тех пор многое, если не всё, переменилось; но сейчас, в хорошую минуту, его разум поддался сердцу, и неверие разума уже не смущало его. Пока дышу — надеюсь…

Просветленным взглядом Андрей Иванович смотрел на огромное, унизанное лазурными звездами небо. Всё наладится! Он ученый, специалист, — а сколько людей, в том числе зрелого возраста, вброшено в водоворот новой жизни без прочного знания дела? На последнем ученом совете академик сказал, что в будущем году обещают увеличение финансирования. Академик сказал… академик… Андрей Иванович чуть не подпрыгнул — выпрямился. Он совсем обезумел от этой проклятой тоски! Ведь месяц назад Дед поручил ему к осени подготовить статью о всплесках, — статью, которая уже заявлена в январский номер “Докладов” и под которой будет стоять — конечно, перед его, Андрея Ивановича, подписью — могучая подпись академика… Кто же меня сейчас сократит?! Статью может написать Мансуров и Коля — хотя Коля едва ли, он этим почти не занимался, — но у них есть свои, уже утвержденные планы. Если меня сократят, кто будет писать о всплесках — Кирьянова, что ли? Всё! Закончишь статью и — хватит выть, ныть! — принимайся за докторскую. Андрей Иванович так энергично затянулся, что вокруг него посветлело. Ты — научная элита (“высшее существо”, — стыдливо промелькнуло в мозгу), в стране на сто пятьдесят миллионов всего десять, ну, пятнадцать тысяч кандидатов физматнаук; угрызаться тем, что тебе мало платят, — недостойное ученого шкурничество, стыд и срам: способность и возможность заниматься наукой, творить — вот высшая награда в жизни, богатство бог дал в утешение деятельной посредственности; страдать же от пренебрежения, добиваться признания от государственной власти, толпы — людей, которых ты, в сущности, презираешь, — это даже не парадокс, это просто глупость, недостойная не только ученого, но и просто разумного человека… Всё! Завтра начинаем новую жизнь.

Андрей Иванович выщелкнул вниз окурок, повернулся к двери — мыском шлепанца задел коробку с птенцом. Тот что-то проворчал и зашелестел перьями. В темноте его почти не было видно, лишь неясно светились белые перевязи на крыльях. “Куда же мне тебя отнести? — зевая, подумал Андрей Иванович: после пережитого им радостного возбуждения наступила реакция. Посадить на какое-нибудь дерево, на развилку? Может, вороны накормят, они, кажется, докармливают птенцов… Хотя его, наверное, из-за белых перьев и выкинули из гнезда. Белая ворона… Ладно, утро вечера мудренее”.

Он забрался под одеяло, с наслаждением повозился, устраиваясь поудобнее, — и медленно, тихо, в окружении наплывающих одно на другое лиц: академика, Ларисы, Евдокимовых, Насти, Кузьмичева, птенца… — погрузился в глубокий сон.