После того случая, когда отец Михаил осознал — и ужаснулся, — что он служил для Господа и для той женщины (для Нее!!!), — его дотоле ясной, прямой, согласной, он надеялся, с Богом жизни пришел конец. Правда, раскаяние и боль от своего прегрешения, от обиды, нанесенной им Богу, он приглушил в тот же вечер молитвой, — но через неделю та женщина пришла снова, и если не всё, то многое повторилось: служа Господу, он не мог ни на минуту забыть о ней… и по возвращении домой, снова и снова, волнуясь, вспоминая ее лицо — ее тонкий, дымчатый от распушившейся прядки волос полупрофиль — и весь какой-то струящийся, античный очерк ее фигуры, — отец Михаил ясно понял — признался себе, — что ему… очень нравится эта женщина. Надо сказать, что в ту минуту это не так смутило его, как представлялось задним числом: и потому, что плотское было скрыто в такой глубине его чувства, что он его почти (почти) и не осознавал, — и потому, что всякий соблазн, влекущий человека к закрытой двери, за которой таится плод, набирает неодолимую силу только тогда, когда дверь чуть-чуть приоткроется. Здесь же ничего подобного не было — а была незнакомая прихожанка, наверное, из новообращенных — ни разу не подошедшая к исповеди и святому причастию (а может быть, и вовсе неверующая: мало ли их, измученных терниями жизни, заходит в храм отдохнуть блуждающей в мирских потемках душой?…), — женщина эта сегодня пришла, завтра уйдет, а если даже и не уйдет — ну что же, она будет приходить, а он будет, как и прежде, служить, — какое всё это может иметь для него и для нее продолжение? И отец Михаил, вновь помолясь и покаявшись в хотя и неясных ему, но связанных с этой женщиной помыслах, — опять успокоился.
Но через несколько дней, в преддверии литургии, направляясь в придел для принятия исповеди, отец Михаил вдруг увидел ее среди ожидавших исповеди прихожан!… — и сердце его страшно забилось. Она стояла… четвертой, в своем голубовато-сером текучем плаще, в платке из розового с блестками газа, — всего в очереди было шесть человек… Отец Михаил, жестоко и непонятно волнуясь — и хотя и молясь об укреплении, но наверно не зная, в чем его укрепить, — подошел к аналою, возложил на него Евангелие и крест, поправил епитрахиль — и, глубоко вздохнув, начал покаянный псалом:
— Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя…
“Помоги, Господи”, — быстро — и опять же не зная, в чем и как ему помочь, — подумал между стихами отец Михаил.
— Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну…
“Что же она мне скажет?… Но ведь я рад, рад, что она придет!…”
— Тебе единому согреших, и лукавое пред Тобою сотворих: яко да оправдишися во словесех Твоих, и победиши внегда судити Ти. Се бо в беззакониих зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя…
Окончив псалом и прочитав вступительные к исповеди молитвы, отец Михаил — успокоившись — перекрестился и движением рук пригласил к покаянию. Подошла старуха — приземистая, расплывшаяся, с мясистым красным лицом, страдая одышкой (отец Михаил ее знал, но не помнил имени), — перекрестилась и трижды, с трудом, поклонилась Кресту и Евангелию.
— Здесь Христос невидимо предстоит, принимая твою исповедь, матушка, — повторил отец Михаил. — Веруешь ли ты во всё, чему учит нас святая апостольская Церковь?
— Верую, верую, как же не верить, батюшка, — испугалась старуха. — И во единого Бога-Отца, и во единого Господа Иисуса, Сына Божьего, и в Духа Святого, которого… которого от Них выходящего…
— Дух Святый исходит от Бога-Отца, — кротко сказал отец Михаил — и подумал, что с отцом Филофеем мог бы случиться удар. — Какие особенные грехи имеешь, матушка?
— Ох, батюшка отец Михаил, — быстро и горячо зашептала старуха — так энергически шевеля: то вытягивая, то втягивая их — губами, что у нее запрыгали щеки, — …ох, батюшка, в среду съела скоромное: нога разболелась, на улицу не выйти… а дома, окромя дочкиных щей, ну хоть шаром покати!
“Ну, как это может быть? — невольно подумал отец Михаил, отводя взгляд от водянисто-серых слезящихся искренних глаз старухи. — Что, ни картошки, ни хлеба не было?…” Впрочем, он уже привык к тому, что старухи каялись… ну, может быть, и не в пустом: не ему об этом было судить, — но все-таки в незначительных прегрешениях. Иногда ему даже казалось, что они, по вынужденной малогрешности своих часто одиноких, старческих жизней, сами себе придумывают грехи.
— А на той неделе с соседкой сцепилась, батюшка. Слово за слово, слово за слово… ну, и сказала ей, батюшка: сволота ты, говорю, Настя, прости меня Господи. Да и то сказать, отец Михаил: площадку перед квартирами я раз в неделю по субботам мою, а у меня ведь радикулит, я сорок пять лет на заводе, девчонкой в войну пришла, а она, Настя-то, всю жизнь в конторе, бумажки перебирала… и всё носит и носит грязь: у нее у двери два мешка с картошкой стоят, деверь из Павлова Посада привозит, так она каждый день сумку набьет и к метро спекулировать ходит, а грязь-то сыпется и сыпется, а я убирай, а сама-то хоть раз бы убрала…
— Заповедано нам: всякий, гневающийся на брата своего, подлежит суду, — успел сказать отец Михаил, потому что старуха задохнулась.
— Грешна, грешна, батюшка! — но потом помирились: я кулебяку вчера испекла — зять приезжал, они с дочкой плохо живут, он у себя, она здесь — что же это за семья? — так вот я испекла вчера кулебяку, кусок отрезала — большой кусок, — и ей отнесла: на, говорю, Настя… Взяла.
“Ох-хо-хо”, — подумал отец Михаил. Вслух он сказал:
— Это ты хорошо сделала, матушка.
— Да-да-да-да-да, — заторопилась старуха — и вдруг выпучила глаза: — Ох, батюшка, вот ведь был грех! Когда ногу-то у меня разломило, я возьми да и скажи: ну за что же это такое наказание, Господи? Чего я Тебе сделала-то? Ведь это грех, батюшка, так говорить, а?…
— Грех, но Бог милостив, — вздохнул отец Михаил. В первые свои исповеди он сильно волновался, стеснялся, переживал: как, с каким лицом выслушивать, быть может, тягостные откровения, как увещевать, успокаивать и что вообще говорить — кроме положенного по чину? Но со временем он привык — еще и потому, что до сих пор так и не столкнулся с признанием в тяжких, в его понимании, грехах (только однажды женщина лет пятидесяти призналась ему, что желает смерти своему страшно пьющему мужу): то ли грешники избегали таинства исповеди, то ли безрассудно утаивали грехи. Но и привыкнув, он относился к исповеди с глубокой ответственностью. Вздохнул он на словах “Бог милостив” потому, что видел: старуха исполняла привычный обряд и свои простительные грехи вовсе не считала грехами.
— Пожалуй, батюшка, всё, — сказала старуха и завозила ногами, пытаясь стать на колени. Отец Михаил удержал ее.
— Тебе трудно, матушка, достаточно поклониться.
Тяжело дыша, старуха склонилась над аналоем; отец Михаил возложил на ее голову в черном, с аляповатыми цветками платке конец епитрахили и произнес:
— Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо, вся согрешения твоя; и аз, недостойный иерей, властию Его мне данною… — несмотря на привычность минуты, что-то торжественное шевельнулось при этих словах в душе отца Михаила; голос его поднялся, — …прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
— Спаси Бог тебя, батюшка, облегчил, — бодро сказала старуха и, перекрестясь, отошла. Отец Михаил не по своей воле посмотрел на ожидающих покаяния: она стояла и смотрела на него, глаза их встретились…
Отец Михаил тут же отпрянул. Подошла красивая высокая девушка лет восемнадцати, в замшевой куртке и джинсах в тугую обтяжку, с непокрытыми крашеными белыми волосами, крашеными глазами, крашеными губами… вся крашеная. Еще год назад отец Филофей велел отцу Михаилу написать и повесить в притворе объявление: чтобы женщины не входили в храм Божий в брюках, коротких юбках, без меры накрашенные (уступил) и с непокрытыми головами. Отец Михаил составил (“…дабы не уязвлять благочиния места и памятуя о земных страданиях Господа нашего Иисуса Христа…”), а псаломщик Федя написал плакатным пером, красивым упрощенным полууставом. Но простоволосые, буйно раскрашенные и нескромно одетые продолжали ходить: старухи шипели, дьякон Василий ухмылялся тайком, отец Филофей, не осмеливающийся на открытый протест из-за горячего ревнованья о кассе, забивался в ризницу и там, изругавшись, пил корвалол, — а отец Михаил молча переживал: стоять в разжигающих похоть одеждах перед образом отходящего в муках Христа!…
Девушка остановилась перед аналоем, напротив отца Михаила, и, видимо, не зная, куда девать руки, сцепила их перед собой. Несмотря на джинсы, ярко раскрашенное лицо, очень длинные и узкие, как стручки, темно-красные ногти, — вид у нее был смущенный и даже как будто испуганный. Отец Михаил доброжелательно смотрел на ее лицо. Его тронуло ее замешательство.
— Можно… говорить? — прошептала девушка и оглянулась на довольно близко стоявшую очередь.
— Ты в первый раз у исповеди, сестра? — мягко спросил отец Михаил.
Он чувствовал себя много старше, опытнее, сильнее ее, он видел ее смущение — и, охваченный желанием ей помочь, немного даже отстранился в своих мыслях от той, кого с таким волнением ожидал.
— Да.
— Не волнуйся и не стесняйся меня, сестра. Здесь Христос невидимо предстоит, принимая твою исповедь, — опять повторил он обычную формулу — и от сердца добавил: — Бог милостив; нет такого греха, которого бы Он не простил, видя искреннее раскаяние… Веруешь ли ты во всё, чему учит нас святая апостольская Церковь?
Девушка так тихо сказала “да”, что отец Михаил не был уверен, сказала ли она это; но повторять свой вопрос и еще более смущать ее он не стал.
— В каких грехах ты хочешь исповедаться перед Господом?
Девушка вздохнула, по-прежнему не поднимая глаз — глядя на аналой, — и закусила губу. Кончики ее длинных, загнутых полукольцами черных ресниц почти касались лепесточно-нежных, голубых с золотистыми блестками век.
— Позавчера… позавчера я, святой отец… пре… прелюбодействовала.
Ресницы дрогнули. Отец Михаил усилием воли не позволил себе нахмуриться. Эти слова — рядом с ее юностью и красотой — прозвучали на его слух оскорбительно. Он был неприятно удивлен: женщины очень редко признавались ему в прелюбодеяниях — может быть, оттого, что молодые и интересные, с мужской точки зрения, женщины вообще исповедовались ему редко… Девушка молчала, не глядя на него, и он, стараясь, чтобы его огорчение и разочарование не отразилось в его голосе, сказал:
— Меня зовут отец Михаил… Это всё?
— Нет, — сказала она, и он уловил в ее голосе какое-то изменение. — Вчера… вчера, отец Михаил, я снова прелюбодействовала.
Она подняла голову и прямо взглянула ему в глаза. Сейчас в ее лице не было и тени смущения или испуга — у нее было дерзкое, хищное, дьявольски-красивое и даже как будто раздраженно-насмешливое лицо.
— С другим.
“Да что же она… издевается надо мной?… и над… Тобою?…” — потрясенно подумал отец Михаил — и холодок какого-то тоскливого и вместе брезгливого страха пробежал по его спине. В таких редких случаях он оскорблялся, боялся и переживал не за себя — за любимого Бога. Он вспомнил вдруг, как месяца два назад, когда он в рясе стоял у метро, ожидая Василия (в отличие от многих нынешних иереев, отец Михаил часто надевал рясу, если ехал прямо из дома на службу или со службы домой; он не понимал, как можно стесняться одежды служителя Бога?!!), — он вспомнил вдруг, как месяца два назад у метро к нему подошел высокий небритый худой человек лет тридцати пяти, в поношенном плаще, лысоватый, — и отчеканил, царапая черными горячечными глазами его лицо:
Попам не верил Робин Гуд и не щадил попов, кто рясой брюхо прикрывал к тому он был суров,
— а потом, ощерясь, выворачивая губы до прокуренного испода, раздельно, с ненавистью произнес:
— Раздавите — гадину…
Отец Михаил стоял и кротко и скорбно смотрел на девушку. Та чуть улыбнулась карминовой ниткой губ, как будто даже с сожалением глядя на него.
— А сегодня я тоже прелюбодействовала, отец Михаил. Сразу с двумя.
Вся кровь бросилась ему в голову; он опустил глаза — увидел ее туго обтянутый джинсами, округло сходящийся к лону живот, — мерзкая картина всплыла в мозгу… Гнев, отвращение — и вдруг — удушливая волна похоти — захлестнули его; он в ярости вынырнул, весь содрогаясь в душе от крика: “Будь проклята, мерзкая плоть! Что ты перед Ним?! — злосмрадная скверна, ничтожество!!!”. Вдруг краем глаза он уловил слева какое-то раздражающе-быстрое, хотя и далекое передвижение, — бросил исподлобья затравленный взгляд в сторону выхода: у киоска, где продавались духовные книги, свечи и образа, стояла пестрая кучка девиц — они перешептывались, поталкивали друг друга локтями, прыскали в кулаки, поглядывая на него… И гнев и отвращение его разом исчезли — погасли, как уголья под водой, — он почувствовал одну бесконечно тоскливую, раздавливающую его душу и тело усталость.
— Вы очень дурно поступаете… сестра, — глухо сказал отец Михаил, глядя на аналой. Не здоровые имеют нужду во враче, но больные…
— Но ведь Он отпустит мне эти грехи?
Отец Михаил сделал огромное усилие и посмотрел ей в глаза. Перед ним как будто разверзлась пропасть: бессильный, беспомощный, готовый на муку, но обреченный на поражение, он стоял на краю ее… ге-Инном пылающей и торжествующей… рядом с Христом…
— Я не вижу у вас раскаяния, сестра. Я прошу вас — уйдите.
Кажется, она перестала улыбаться, — повернулась… исчезла под стук каблуков — отец Михаил не смотрел ей вслед. Он хотел вытереть лоб платком, но платок был в брюках, под длинным глухим подризником, — и он вытер лоб просто рукой. Появился мужчина с бородкой, лет сорока пяти… после мужчины придет она… знакомое бледное, порывистое лицо… да — Георгий.
— Слушаю тебя, брат Георгий.
— Гордыня, опять гордыня, отец Михаил! Сил моих больше…
“За что?! Он умер лютой смертью за них, а они над Ним — бесконечно милосердным! — смеются. Если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему: Ты не мог простить хулы на Духа Святого — уже потому, что это было не в Твоих силах, — но за Себя Ты им простил! А они?…”
— …тот уже профессор, этот банкир, тот депутат — а я… Понимаю, что гадость, в первую голову глупость, всё понимаю — и — ничего! Читаю и Соломона, и Евангелия, и “Путь жизни”, и… почитаешь — камень с души, а час проходит — опять! А главное…
Георгий так волновался, что говорил почти в полный голос. Отцу Михаилу тоже было тяжко — так тяжко, что нестерпимо, до дрожи в коленях, хотелось повернуться и быстро уйти, — уйти от кающихся, из церкви, полной людей, вообще от людей… Он несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь собраться с силами, с мыслями, — мерзкая тварь стояла перед глазами, смотрела, улыбаясь развратным ртом, на умирающего Христа… “Прости ей, Господи, не ведает, что творит”, — неискренне подумал он, надеясь кротостью успокоить мятущийся в соблазне проклятий разум, — не помогло. “Если они такие… то зачем всё это?… Зачем?!!”
Георгий продолжал горячо говорить: “…смысла… ничего… никому не нужен…”, — отец Михаил медленно, с полузакрытыми глазами кивал: всё было всё равно. Вдруг в уголке сознания как будто промелькнуло спасение — рванулся из последней силы к нему. “Но почему ты решил, что она хотела оскорбить Его? Она хотела посмеяться лишь над тобой, унизить тебя… может быть, она не любит церковь, но церковь — это еще не Ты; многие верят в Тебя, но не признают нашей Церкви…” Вспомнил, как на последней встрече с Орловым один подвыпивший новообращенный баптист чуть не кричал: “Это такие, как вы, право-славящие, распяли Господа нашего Иисуса Христа! Приди сегодня Иисус — ваши первосвященники тут же побегут в прокуратуру, чтобы Его расстреляли. Уж Он-то знает, что вы за смоквы; миллион крепостных у вас отобрали, землю отобрали, загс отобрали, так вы на тысячелетие водкой пошли торговать?!”.
Но нет, это всё самообман, этому раскрашенному чудовищу был нужен Он, а не слабая Церковь; такие ненавидят Его, отвергающего власть их распаленных похотным жаром, алчущих обезумленной жертвы чресл…
Вдруг — отец Михаил вспомнил о той, кого он так ожидал; его как ударило: а ты? а ты?! Изыди, сатана!… — заревел он вне себя про себя, — Господи, ты же знаешь, что это совсем другое!…” Не в силах противиться побуждению, он чуть повернул голову и, продолжая мирно кивать в такт почти не задевающей сознания исповеди Георгия, посмотрел на нее… она стояла первой, шагах в десяти от него, лицо ее было прекрасно — чисто, кротко, немного бледно, — он смотрел на нее с надеждой… с любовью: помилуй, спаси, сохрани, — упокой сознанием, что не всё в мире скверна… Господи, какое лицо! Она с нами, Боже… Отец Михаил, светлея, отвел глаза — и посмотрел, сочувственно помаргивая, на Георгия.
— …мерзость в душе. И уже не знаю — что в моей жизни от убеждения, от веры, а что просто от неспособности и безволия… которые прикрываю верой и убеждениями. Ведь до чего дошел: иногда думаю: “А без Бога ты что — слаб? Не можешь? Кишка тонка?!”. И вообще… что? для чего?! — чуть не выкрикнул он. — Какая-то бессмысленная, бесполезная каторга, а не жизнь! Ну… что делать, отец Михаил?!!
Георгий замолчал… и наружно враз успокоился. Отец Михаил знал и этого человека, и других, подобных ему людей: где еще они могли выплеснуться, кто, кроме него, стал бы их слушать — и кому бы они решились это сказать? Интеллигенция, люди-борцы-с-собой, скованные бесконечной — замкнутой — цепью из “что делать” и “почему”, они были неспособны вполне уверовать, потому что их Бог-Разум страстно хотел, но не мог склониться пред Богом веры, и мучили себя, потому что к их постоянной борьбе с собой прибавлялась еще борьба между верой и разумом. Отец Михаил знал и жалел этих людей, истерзанных изощреннейшими пытками самоедства, но сейчас, взглянув на Георгия и услышав и вспомнив, что он говорит (а он всегда говорил об одном и том же), вдруг опять почувствовал досаду и раздражение — уже на Георгия. Все, все думают только о себе! Страдают, мучают себя и других из-за химер, созданных их лукавой, пресыщенной, неспособной к доверчивости душою, — спешат к покаянию, просят у Бога прощения, просят их поддержать, ободрить, чтобы на изнемогшей под тяжестью “Я” душе стало легче — на час, на день, на несколько дней, до очередного, оскорбительного по своей ничтожности, повода для уныния: “не самореализовался”, “не самовыразился” — о, что за слова! о, жалчайшая тварь — человек! место тебе среди бабуинов!… А кто из вас подумал о Нем? Ведь Ему не стены эти нужны… золоченые (и правильно, в самое сердце ужалил тогда баптист: “Ходите в парчовых одеждах перед обнагощённым Христом!”), не песнопения, не земные и поясные поклоны, — Ему вы нужны! Ему нужно знать, что Он не напрасно умер!…
— Нет ничего неразумнее тщеславия и гордыни, брат Георгий, — с сердцем сказал отец Михаил. — Какая житейская сладость пребывает печали не причастна? какая слава стоит на земли непреложна? Вся сени немощнейша, вся — соний прелестнейша; единем мгновением, и вся сия смерть приемлет… — Уязвление отца Михаила было так велико, что он говорил погребальными самогласнами. — Где есть мирское пристрастие? Где есть злато и серебро? Где есть рабов множество и молва? Вся — персть, вся — пепел, вся — сень… — Георгий заморгал и взялся за коротко подстриженную бородку. Отец Михаил вздохнул. — Если вам… да нет, ну вы подумайте хоть с мирской точки зрения: ведь пройдет двадцать пять, ну, тридцать лет — и все, и министры и дворники, — все будут там; а пройдет еще тридцать — и хорошо, если родные внуки их вспомнят… “Что-то я не то говорю”, — подумал отец Михаил — и потому, что говорил действительно что-то несообразное (пастырь наставляет пасомого с мирской точки зрения!), и потому, что слова его, видимо, возымели обратное действие: узкое, бледное, сегодня явно не бритое лицо Георгия еще более побледнело и как-то тоскливо обмякло; но у отца Михаила уже было только одно желание — чтобы этот человек поскорее ушел и на его место пришла она — и своей чистотой, своей любовью… к Нему успокоила и поддержала его… — Брат Георгий, — сказал он, смирив досаду и нетерпение, — но смирил их не до конца и потому слова его прозвучали непривычно ему самому формально. — Что я, недостойный иерей, могу сказать паче Господа? Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? Ибо приидет Сын Человеческий и воздаст каждому по делам его…
Георгий опустил глаза, вздохнул и встал на одно колено. Отец Михаил — с облегчением и одновременно волнуясь, — то стараясь не торопиться, когда ему хотелось поторопиться, чтобы скорее встретиться с нею, то стараясь не медлить, когда ему хотелось помедлить, потому что он робел встречи с нею, — прочел разрешительную молитву.
— …от всех грехов твоих во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Георгий поднялся, перекрестился и отошел. Отец Михаил ждал, глядя прямо перед собой на уже сгустившуюся в центре храма толпу и слыша удары своего сердца. Вот в уголке его левого глаза появилось светлое пятнышко — верно, ее лицо, — чуть подрагивая, затеняя россыпи свечных огоньков, стало приближаться к нему; затаив дыхание, он медленно тронулся взглядом ему навстречу… встретился:
…очень крупное полное женское немолодое лицо…
Отец Михаил дрогнул и рывком оглянулся.
…Ее не было. Она ушла.