Вернемся к нашему повествованию. Несостоявшаяся исповедь — которую отец Михаил, однако, почему-то запомнил именно как первую встречу с нею — окончательно сокрушила его: с того дня он стал откровенно — уже не таясь от себя (таиться было уже бессмысленно и грешно, это был бы прямой обман) ждать эту женщину. И с такой томительной, с юношеских лет уже позабытой сладостью звучало в его ушах при воспоминании о ней это обычное, заурядное слово: женщина! Вместе с этой сдачей себя — безоговорочным признанием своего, пусть и сейчас не до конца ясного, чувства — резко возросло и смятенье в его душе. Он понимал, что ему нравится эта женщина, понимал, что чувство его совершенно бессмысленно и бесплодно, понимал совершенную невозможность хоть какого-то проявления этого чувства, его воплощения в жизнь: он женатый человек, иерей, посвятивший себя служению Богу и во всем стремящийся следовать предуказаниям Бога, — да и не желал (то есть не то что не желал, ему было даже дико подумать — да он и не думал! — об этом) никакого из-за этого чувства изменения в своей на всю жизнь определившейся жизни… Но подспудно в душе его, видимо, шла какая-то неосознаваемая им внутренняя работа, которая изменяла — и изменила — его, потому что когда через две недели он увидел ее в дверях, он, конечно, обрадовался и разволновался, — но когда он увидел, что она идет прямо к нему — к людям, ожидающим исповеди, он вдруг почувствовал страх — и острое нежелание, чтобы она исповедовалась ему…

Почему?!!

Он, почти не слушая, принимал одного за другим прихожан — среди них опять был Георгий (кажется, от него пахло вином), мучил его своей неистребимой гордыней, — он чисто механически (сознание его цепляло сущность греха и тут же выдавало ответ) увещевал их памятными ему лучше других слов на свете словами Евангелия (и в этом уже был непростительный грех, грех небрежения Богом: святые слова звучали в его устах отговоркой!) — и одновременно напряженно думал о том, почему он не хочет увидеть и услышать ее на исповеди… что изменилось? Он понимал — или, вернее, чувствовал — поверхностную, скрывающую что-то очень важное и даже, может быть, тяжкое для него причину этого страха: почему-то ему казалось, что если он выслушает ее исповедь, то их отношения переменятся (какие отношения?… но ведь у них нет никаких отношений!), — то есть, конечно, не переменятся, а определятся каким-то неприятным для него и даже пугающим его образом, — что если он выслушает ее, то она… будет навсегда потеряна для него!? — но разве он когда-нибудь мечтал обрести ее?!! И вдруг — как будто разверзлась бездна в его душе, и он с ужасом, жадно, не в силах противиться искушению — иди и смотри— заглянул в нее: да! — он мечтает быть с этой женщиной! по одному ее знаку он сегодня, сейчас бросит всё и пойдет за ней (и сказал ему: следуй за Мною; и он, оставив всё, последовал за Ним); и если он примет у нее исповедь, если она откроет ему свои, быть может, постыдные женские тайны и помыслы, он будет после этого в ее глазах не мужчина — будет священнослужитель, женский врач, бесполое существо, — да, она будет навсегда потеряна для него!… Он стоял потрясенный, раздавленный — осознанием вдруг открывшегося ему собственного ничтожества, отчаянием, что у него оказалась столь жалкая, не выдержавшая первого же серьезного (и это серьезное?!!) испытания жизнью душа, чувством уже никогда и ничем не искупаемой вины — перед висевшим над ним на раздирающих плюсны гвоздях, в муках и смертной тоске умирающим за него Иисусом… Кто-то, перекрестясь, отошел; на его место встала она.

Отец Михаил очнулся. Он увидел перед собою ее — близко, на расстоянии вытянутой руки, — и она заслонила всё. У нее были карие, золотистые, как будто немного печальные и ласковые глаза… и хотелось целовать эти глаза, хотелось сделать всё — совершеннейшая бессмыслица замелькала в мозгу: в клоаку города, в лес, в пустыню, пахать, торговать, взрывать!… — чтобы эти глаза были счастливы; брови у нее были черные и пушистые, и в чуть опущенных уголках ненакрашенных — или может быть тонко, бледно накрашенных — губ золотился пушок; она была невысокого роста, на голову меньше его, на ней был светлый струящийся плащ и светлый платок — наверное, снятый с шеи, потому что шея ее — белая, теплая, нежная — казалась беззащитно обнаженной в свободном вырезе кофточки, или блузки, или как это называется, открывающем хрупкие, светлые рядом с тенистыми ямочками ключичные бугорки… Он стоял и во все глаза смотрел на нее. Вот — это было счастье.

— Здравствуйте, — тихо сказала она.

Голос. Ее голос!…

— Здравствуйте… сестра, — наслаждаясь этим “сестра”, сказал отец Михаил.

Она застенчиво, чуть-чуть, улыбнулась. Отцу Михаилу стало трудно дышать. Не то чтобы он забыл, что идет исповедь, что его ждут люди, что впереди причащение Святых Тайн, — нет, он всё это помнил, просто ему больше всего на свете хотелось молчать и смотреть на нее — и он не мог совладать с собою и стоял и молчал… Наконец он сказал:

— Вы в первый раз у исповеди, сестра?

Она чуть кивнула.

— Я не так давно стала ходить в церковь… поверила в Бога.

— А как это случилось… сестра?

“Сестра, сестра, сестра… как это хорошо, как чудесно, как чудесно так говорить… Как мне с ней хорошо…”

— Я прочитала Евангелие, — сказала она, снизу вверх доверчиво глядя ему в глаза. — Мне подруга в аптеке дала… я работаю в аптеке. Я прочла и подумала: ведь это невозможно придумать, правда?

— Конечно, — легко и радостно сказал отец Михаил. Всё, что давило на сердце, исчезло: и нечистые его опасения, и чувство собственного ничтожества, и мука от осознания этого, и вина перед Богом… Сейчас в нем было только одно: он ощущал себя ее могучим, самоотверженным другом. — Вы знаете… мы, верующие, братья и сестры во Христе, обычно обращаемся друг к другу на “ты”. Вы не возражаете?

— Нет-нет, что вы, — испугалась она.

Он испугался того, что она испугалась.

— Как тебя зовут, сестра? — Он как будто прикоснулся — прикоснулся лаская — к ней этим “ты”: это было кощунственно, это было… но он как-то не почувствовал в этом кощунства.

Она два раза моргнула. Она моргала, как… лань. Отец Михаил так подумал — “лань”, хотя ни разу не видел, как моргает лань.

— Наташа.

— А меня — отец Михаил, — сказал отец Михаил и, как будто извиняясь перед ней, улыбнулся. При этом он заметил, как у него двинулась борода, и стороною подумал: “Надо постричь бороду… вот как у Василия. Зачем уж так-то, лопатой? Я ведь не старовер…” Кроме того, он почувствовал, что ему не хотелось говорить бесконечно привычное его и внутреннему, и наружному слуху “отец Михаил”, что ему бы хотелось — очень хотелось — сказать ей просто: “Михаил” — или даже, в ответ на ее простое “Наташа” — “Миша”, — ведь они были, наверное, ровесники…

Слева от них — там, где стояли люди в ожидании исповеди, — кашлянули. Отец Михаил понял, что ее… Наташу (теперь он знал, как ее зовут!), уже хотят у него отобрать, и, почувствовав раздражение (непривычное ему раздражение; вообще многие чувства, испытываемые отцом Михаилом сейчас, были непривычны или даже вовсе незнакомы ему), сурово, в осознании своей силы и власти — которых у него хватит, чтобы ее защитить, — посмотрел на очередь. В ней было три человека; первой стояла высокая жилистая старуха с недовольно поджатым и оттого неприятно-глубоко провалившимся ртом, — демонстративно поглядывала в сторону солеи, на которой никого, впрочем, не было: отец Филофей и Василий, в закрытом алтаре, приуготовляли Святые Дары, — только псаломщик Федя, одиноко стоя на правом клиросе, нараспев возглашал час третий. “Ну и куда ты торопишься?” — спросил про себя у старухи отец Михаил, — но тут к ожидающим вновь подошел, теребя бородку, Георгий, и следом за ним — незнакомая маленькая, серая, востроносая — совершенно воробьиного вида — старушка… Отец Михаил повернулся к Наташе, вздохнул — и чуть не развел руками.

— В чем ты хочешь исповедаться перед Господом, сестра Наташа? — ласково спросил он. Это “сестра Наташа” прозвучало, наверное, дико, он это почувствовал: он должен был назвать ее полным именем и по-церковному — “сестра Наталия”, но назвать ее так у него не повернулся язык. Это было еще более дико. “Буду называть ее просто "сестра"”, — подумал он.

Наташа опустила глаза. Отец Михаил вдруг заволновался. Вслед за этим — за первым своим, еще не осознанным волнением — он вдруг вспомнил отчего-то девицу в джинсах — и заволновался так, что тронул крест на груди.

— Отец Михаил… — неуверенно, тихо, не глядя на него, сказала Наташа; у нее была крохотная ямочка на кончике носа и чуть голубоватые веки с черными прямыми ресницами. Отец Михаил видел каждую ресничку. — Отец Михаил… я не люблю своего мужа.

В первое мгновенье его неприятно поразило слово “муж”: почему-то он раньше (или отчетливее) других услышал его (таинственна природа этого его неприятного удивления: оказывается, в недоступной его мыслящему “я” глубине крылась надежда, а может быть, и уверенность (надежда — для чего? уверенность — почему?…), что она не замужем; но он никогда отчетливо не думал об этом!), — в первое мгновение его неприятно поразило слово “муж”, но уже в следующее он воспринял всю фразу: “я не люблю своего мужа” — и она совершенно перевернула и… счастливо ошеломила его. “Хорошо, ах как хорошо! — прозвучало внутри него. — Как хорошо, что ты не любишь своего мужа!” Он вообще… как-то махнул на себя и на всё рукой. Вслух он сказал:

— А почему, сестра?

Он ожидал, что теперь, после ее признания, она поднимет голову и ответит, глядя ему в глаза — как они разговаривали до сих пор, — но она продолжала смотреть на Евангелие и крест, лежащие на аналое… и его вдруг охватил ватно обессиливший его страх: он был так рад видеть и слышать ее, что к нему не сразу пришла очевидная мысль: если она, такая красивая, нежная, молодая, не любит своего мужа, — значит, она любит кого-то другого!… Она молчала; он совсем потерял голову и быстро, настойчиво переспросил:

— Отчего же вы не любите вашего мужа?

Она подняла на него глаза — и, взглянув ей в глаза, он сразу счастливо успокоился.

— Нет-нет, я не испытываю к нему какой-то… вражды… просто он стал мне совсем чужим человеком. Понимаете… года три назад он занялся коммерцией, до этого был инженер, — продает какие-то вентиляторы; его интересуют только деньги… ох нет, что я говорю? Его и деньги не интересуют… мне кажется, его не интересует вообще ничего. — В ее тихом голосе зазвучало даже как будто раздражение — тихое, усталое раздражение. — Он как машина какая-то: уходит рано утром, приходит поздно вечером, а в воскресенье, — в субботу он тоже работает, — в воскресенье… ну, просто страшно смотреть: лежит целый день — просто целый день, с утра до вечера — и смотрит телевизор. Лежит на диване, курит и даже не встает, только нажимает кнопки на пульте… и, по-моему, ни одной передачи до конца не смотрит. С ним даже не о чем поговорить… то есть он со мною почти не разговаривает, да и мне не хочется с ним говорить. Ведь это плохо… плохо, отец Михаил?

Отец Михаил вышел из радостного недоумения (как это можно — жить рядом с нею и не обращать на нее внимания? И хорошо, и хорошо!) — и потерялся. Плохо?… Кому угодно другому он бы сразу сказал, что дурно здесь то, что к человеку, живущему без Бога в душе, должно испытывать сострадание (вспомнил чье-то ехидное: вера хороша уже тем, что люди сострадают друг другу: верующие — неверующим, неверующие — верующим…), что долг христианина — помочь блуждающему в потемках, тем более близкому, человеку нащупать дорогу к Богу… но говорить это Наташе отец Михаил не стал. Он — осторожно — сказал:

— Я не вижу в этом твоей вины, сестра. Ведь это твой муж (ему было неприятно произносить это — “твой муж”) отдалился от тебя. — Он помолчал. Долг боролся в его душе с чем-то дурным — этим дурным было то, что ему очень хотелось: пусть всё будет, как будет… даже не будет, а так, как было сейчас. Но здесь долг победил. — Ты… не пыталась обратить его к Богу?

— Это совершенно бесполезно, — горячо сказала она. — Если бы вы… ты… вы… — она напуталась и покраснела. Отец Михаил должен был — понимал, что так правильнее всего было бы — сказать: “Говори так, как тебе удобнее, сестра”, — но впервые прозвучавшее в ее устах обращение к нему “ты” было так приятно ему — он как будто ощутил ласковый, осторожный — прикровенный — толчок, доставивший ему наслаждение, — что он не смог побороть желания еще раз услышать и почувствовать это и — наверное, виновато и чуть напряженно, фальшиво улыбнувшись — сказал:

— Мы же договорились обращаться друг к другу на “ты”, сестра?

И ему стало стыдно.

— Да-да… если бы… ты, отец Михаил, знали, что он смотрит по телевизору…

Отец Михаил вовсе не смотрел телевизор: он лишь видел иногда краем глаза, что по нему показывают, и не понимал, как можно такое и показывать, и смотреть: на его взгляд, это было (и с той, и с другой стороны экрана) полное сумасшествие.

— Да, это очень печально, — искренне сказал отец Михаил.

— Однажды я дала ему Новый Завет — он так на меня посмотрел… и сказал… он грубо сказал, он был чем-то раздражен по работе, и я нарочно ему дала, думала его успокоить… он сказал, что он еще не сошел с ума, — он сказал “ошизел”, — чтобы читать эти… бредни.

Как ни был отец Михаил поглощен своими новыми чувствами, его лицу стало жарко от негодования и обиды.

— Слепцы… Боже, какие слепцы, — с горечью сказал он. — Человек шесть дней бегает не помня себя и продает вентиляторы, а седьмой лежит на диване и смотрит телевизор… и он счастлив?

— Я не люблю его, — печально и твердо сказала Наташа. — И вы не представляете…

Она осеклась и опустила глаза. Отец Михаил подумал, что она что-то не договаривает… наверное, что-то интимное, — и конечно не договорит. Ему стало очень жалко ее… и тяжелое, недоброе чувство к этому неизвестному ему человеку (который из-за этой своей неизвестности казался еще более отталкивающим — потому что был лишен человеческих черт) поднялось у него в душе… Отец Михаил понял, что это ревность. Еще никогда в жизни он не испытывал ревности. Она посмотрела на него, и он посмотрел на нее — со всеми чувствами, которые сейчас жили в нем, — и они оба увидели, что в их лицах что-то переменилось.

— Я не хочу с ним жить, отец Михаил.

Теперь отец Михаил опустил глаза. Он стоял так, глядя на крест, на светлое тело Спасителя, поникшее на кресте, и молчал. Он молчал, хотя должен был ясно и твердо сказать: “Это грех, сестра, большой грех. Ты должна жить со своим мужем, ибо что Бог сочетал, того человек да не разлучает”. (Но ведь они скорее всего не венчаны, — как-то суетливо промелькнуло у него в голове. — Ну и что? Иисус ничего не говорил о венчании, Ты говорил: и будут два в плоть едину. Плоть едина — вот что такое муж и жена…) Ему надо было сказать: “Ты должна помочь своему мужу, помочь своей кротостью и любовью (чтобы те мужья, которые не покоряются слову, чистым богобоязненным житием жен своих без слова приобретаемы были)…” А он сказал:

— Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, сестра Наталия, все согрешения твоя; и аз, недостойный иерей, властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

И задрожавшей от своей дерзости — и нежности — рукой возложил на ее склоненную голову лентие епитрахили.

— Спасибо, — прошептала она — и, перекрестившись и поцеловав Евангелие и крест, пошла… Он, волнуясь, смотрел ей вслед, и на душе его было необъяснимо светло. “Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного…” Впрочем, он мог дать ей спасительный совет, но где сказано, что он обязан был сделать это? И ему ли судить, где обретается чужое спасение?…