Дальнейшее произошло очень быстро, хоть и тянулось бесконечно, как и положено сну. Впрочем, едва ли это был сон – никакая явь не в силах отпечататься глубже, перевернуть сознание и изорвать в клочья все мысли. Я прожил новую жизнь – ту, которой был достоин – зная, что мог бы предугадать ее сам, если бы только имел мужество видеть все без прикрас и лжи. Мне не дали пощады и ничего не скрыли – достаточно ли, чтоб поверить и не считать малодушно, что реальность искажена?..
Поначалу было легко – шаги давались без усилий, ноги не вязли в песке, и соленая вода не подступала к горлу. В дальних уголках сознания я отдавал себе отчет, что как будто и не двигаюсь с места, но при этом бреду на неотступный зов, чувствуя его всей кожей. Ветер свистел кругом, разыгравшись вновь, подгоняя и стращая мимоходом; где-то шелестел прибой – справа, слева, позади? В голове роились видения, но суть их оставалась неясной, а на язык просились длинные фразы, путаясь одна с другой, словно куски разноцветной ленты.
Потом пронесся миг, и все вдруг стихло. Мои глаза были открыты, руки пусты, мысли растеряны и беззащитны. Я увидел, что нахожусь в большом зале с колоннами грубой каменной кладки, высоченным потолком и гладким мраморным полом. Три стены окружали меня с трех сторон, а на месте задней зияла пустота, отозвавшаяся в сердце невнятным холодком. Голос почти смолк, но не пропал совсем, угадываясь чуть слышным окриком и внутри меня, и снаружи, будто сочась из мрачных стен и с полукруглого свода. Он не звал за собой более и не влек никуда – меня будто бросили, предоставив самому себе, и это почему-то обижало до слез.
«Где вы, всесильные?» – спросил я вслух, позорно сорвавшись на дискант, и конечно же не получил ответа. «Глупые шутки!» – выкрикнул я тогда стенам, – «Глупые!» – потолку. Мой крик всколыхнул воздух, отразившись от каменных глыб, и тут же что-то заклокотало и ощутимо толкнуло в грудь, так что я отлетел на несколько шагов к пустоте и провалу за спиной. Ого, пронеслось в голове, с этой штукой надо поосторожнее. Все тут гораздо на фокусы, хоть никого и нет. Кто же заманил меня сюда? Пусть появится на свет – уж если схватка, так схватка…
Тут я увидел вдруг, что кто-то вышел прямо из стены справа и пересекает зал чуть подпрыгивающей походкой. «Эй, – крикнул я ему, – эй, погоди-ка». Человек не обернулся, будто и не слышал меня вовсе, а окликать его вновь почему-то не хотелось. Был в нем какой-то тайный подвох, что-то слишком узнаваемое сквозило во всем его облике, что-то близкое, зыбкое и неуловимо стыдное. Помучившись немного, я вдруг понял – ну да, это ж я сам и есть, я сам или кто-то, совершенно от меня неотличимый. Экая неожиданность – но в душе не было ни удивления, ни радости, я хотел было позвать незнакомого знакомца еще раз, но тут же передумал опять, а он по-видимому и вовсе меня не замечал, словно я был прозрачен и бесплотен. Слепец, подумалось сердито, какая-то негодная копия, и я отвернулся прочь, но тут из другой стены выбрался еще один мой двойник, потом – еще и еще, и скоро вся зала заполнилась одинаковыми человеческими фигурами, не обращавшими внимания ни на меня, ни друг на друга, снующими туда-сюда, отражаясь от бугристых поверхностей и выписывая сложные траектории каждый со своей скрытой целью. Они были неприятны мне, всем им недоставало чего-то, и глядеть на них со стороны было тягостно и неловко.
Дубликаты, дубликаты, приговаривал я в сердцах, – казалось бы, верный способ заполучить себе друга, но вот подружиться-то и не с кем… Фигуры по-прежнему не замечали моего присутствия, это было возмутительно, я все же был первый и, наверное, лучший из них. Экие невежи, думал я раздраженно, а их становилось все больше, они теснили меня и теснили, и приходилось отступать все дальше назад, к страшному провалу, от которого по спине ползли мурашки.
Мелькнула совсем уж тревожная мысль: этих не остановить, я даже не знаю, откуда они берутся – так что же, меня вообще не принимают в расчет? Неужели так бывает и в придуманной жизни – или мне хотят сказать, что только так и бывает всегда?.. Почва уходила из-под ног, абсурд набирал силу, точки опоры исчезали в пугающем темпе. Я переминался с ноги на ногу и понемногу уступал пространство, не желая оказаться у кого-нибудь на пути, хоть этот кто-то, бесстыдный фантом, наверное с легкостью прошел бы и сквозь меня. Именно этого мне и не хотелось, так что приходилось топтаться уже на самом куцем пятачке, уворачиваясь от проворных локтей, а мои неказистые копии все прибывали, не только заполняя место, но и будто выпивая весь воздух. Только дай волю, думал я уже с ненавистью, тут же везде понабьется народу, и эти, похожие, ничем не лучше непохожих – все та же неблагодарность и неприязнь. Неужели меня так вот и вытеснят прочь?.. Я вдруг почувствовал, что уже задыхаюсь по-настоящему. Голова мотнулась вверх, рот раскрылся, судорожно втягивая воздух, я потерял ориентировку и сделал неосторожный шаг, а потом мой башмак внезапно шаркнул по краю, я споткнулся и полетел вниз, успев лишь взмахнуть руками и подумать обреченно – все, конец.
Но это был не конец. Будто со стороны, я услышал звук падения, мое тело пронзила острая боль. За провалом оказалась ступень, неширокая и чуть наклоненная вниз. Я упал всего лишь с метровой высоты, но удар оглушил меня, сбил дыхание и всколыхнул невнятные страхи, словно поднял со дна души застарелый осадок, мутную взвесь, сквозь которую плохо видно. Кое-как, полуползком, я подобрался к основанию ступени, прислонился спиной к гладкой стене и стал осматриваться кругом.
В помещении, нескончаемо-огромном, царил полумрак, все границы пропадали во тьме, лишь откуда-то снизу светили факелы, рассыпая красноватые блики. За краем зияла новая пропасть, а напротив, метрах в пятидесяти, раскинулись полукругом отвесные трибуны, образуя гигантский зрительный зал. Тысячи глаз глядели на меня – кто с интересом, кто с откровенной скукой – из пропасти тянуло гарью и затхлым духом, я был растерян и вовсе не понимал теперь, чего от меня хотят.
«Это мой замок! – раздалось вдруг в ушах оглушительным скрипом, грохотом, лязгом. – Мой, и ты у меня в руках. Посмотрите, – голос разносился, как небесный гром, обращаясь ко всем сразу, – посмотрите и поприветствуйте гордеца!»
Раздались вялые хлопки, я обводил взглядом ряды зрителей, замечая там будто и знакомые лица, и вжимался все сильнее в холодный камень. Это и есть мой вызов, хорохорился кто-то внутри меня, но другой, трусливый и жалкий, бормотал неразборчиво про расплату и воздание по заслугам. Каким-то третьим зрачком я словно видел себя со стороны, различая заострившиеся черты, капли пота на лбу и гримасу мучительного раздумья. Сообразить, что к чему, было непросто, я не мог понять этих фокусов с пространством, разобрать, где правда, а где оборотная сторона – чей-то зловредный вымысел, коварная ловушка. Решимость, которой я щеголял когда-то, растворилась бесславно, следы ее стерлись, да и мутная взвесь никак не опускалась, путая мысли.
«Защищайся, гордец! – вскричал вдруг голос и злобно захохотал. – Защищайся, посмотрим, на что ты способен!» Я судорожно сглотнул, широко раскрыл глаза и сжал кулаки. Решающий миг приближался, это было ясно; я ждал его и дождался наконец, ко времени или нет. Он представлялся мне совсем иным, но не всегда получается так, как хочешь, да и к тому же – мне ли не знать, сколь изменчивы бывают знакомые формы, переиначиваясь негаданно, без предупреждения и спроса…
Снизу выстрелила петарда и прочертила полукруг, рассыпая искры. Потом она погасла, зашипев смрадным дымом, а передо мной, будто повинуясь знаку, тут же замелькали какие-то тени, проносясь все ближе и порой чуть не задевая волосы и одежду. Вот оно, началось, подумал я заполошно, вскочил на ноги и в ужасе замахал руками. Это разъярило нападавших, в которых я с отвращением узнал крупных летучих мышей, они заметались быстрее, набрасываясь и гадко попискивая, подбираясь ближе и ближе. Я отмахивался, как мог, стараясь удержаться на ногах и не сползти к краю, за которым была новая бездна. «Давай, давай…» – подгонял голос с каким-то едким торжеством, и теней становилось все больше, они выпархивали сверху и пикировали прямо на меня. К горлу подкатывал горячий комок, хотелось просто упасть на пол и завыть от ужаса, но я не падал, я уворачивался, стиснув зубы, заслоняясь ладонями и локтями.
«Смотрите, смотрите, – рокотал голос, – он попался, купился!» Зрительские ряды зашевелились, там наметилось оживление, и послышались смешки, а я продолжал отбиваться от летучих призраков, метящих мне в голову. «Это ж все чучела, чучела и пустышки, только ребенок может принять за чистую монету», – загремело обличающе, и по трибунам пронесся вздох разочарования. Какие ж это чучела, хотелось крикнуть мне, все взаправду, они наступают, вот царапины и кровь на руках – но слова застревали в горле, я будто знал, что мне не поверят все равно. Было обидно и жаль себя, было мерзко, я не мог понять, кто придумал эту забаву и зачем. Тут одна из мышей вцепилась мне в воротник, я сорвал ее со страшным воплем, и вопль, сгустившись, отразился от стены и толкнул меня к обрыву, к отвесному краю. Я закричал вновь, стараясь ухватиться руками хоть за что-то, но опоры не было и не было защиты, мыши шелестели перепонками у самого лица, ужас и гадливость захлестнули душным туманом, в котором ждали, я знал, падение, обморок и вновь невыносимая боль.
Так и получилось. Следующая ступень не отличалась от предыдущей, удар был так же силен, и так же остро пронзил все тело. Постанывая и хрипло дыша, весь в липком поту, я с трудом сел и привалился к стене. Трибуны успокоились и смолкли, лица напротив не выражали ничего, кроме вежливой скуки, там и тут я видел снисходительные ухмылки и плохо скрытые зевки. У них антракт, подумал я с тоской, они наверное знают всю программу наперед, а битва с мышами, отчаянная донельзя, быть может и не имеет для них никакого смысла. Со стороны, небось, даже и тени не разглядеть как следует, и поди теперь опровергни этот поклеп про чучела – доказательств у меня всего ничего, только ссадины и засохшая кровь, и ведь уже и не убедишь, что их не было раньше… Я морщился от бессилия и ощущал себя достойным презрения. Вызов не получается, мелькнула растерянная мысль, со мной играют бесчестно, как будто совсем нет правил. Да, никто не обещал, что будет по-другому, но и так мне не нужно, я отказываюсь, я выхожу…
«Бесчестно», – сказал я хрипло и не услышал сам себя. «Выхожу…» – произнес я отчетливо и громко, но лишь невнятный лепет нарушил тишину. «Что, что, что? – раздалось под сводами. – Защищайся, гордец!» В тот же миг маленькая деревянная стрела оцарапала мне лицо, в руках оказался меч из шершавой фанеры, и я принялся отбиваться от шайки хищных гномов, подступающих с обеих сторон с луками и дубинками.
Это могло б быть смешно, но было, поверьте, совсем не смешно. Острые наконечники кололи всерьез, и я испугался вновь – ведь мое орудие не причиняло никакого вреда. Даже зрители будто притихли и затаили дыхание, но тут голос вновь заклокотал, ввинчиваясь в уши: – «Смотрите, смотрите, он опять за старое…» Пот заливал мне глаза, я утирался рукавом, махал бесполезным мечом и ругался сквозь зубы, уворачиваясь от стрел и ударов, а громовые раскаты раздавались один за другим.
«Он охраняет свои земли, – неслось со всех сторон, – но от кого? Не от тех ли, с кого и так нечего взять? Им и самим нет никакого прока, а ему кажется, что все взаправду! Посмеемся над ним – ха-ха-ха…»
Ха-ха-ха, вторила послушная аудитория, публика уже вновь покачивала головами и вздыхала разочарованно, а некоторые даже вставали и исчезали или просто отворачивались в сторону. Я понимал, что скоро ко мне потеряют всякий интерес, и отчего-то страшился этого больше всего на свете.
«Их и самих-то нет, – не смолкал голос, – их нет, а он машет, как заведенный. А случись настоящие – небось сразу и побежит…» Ха-ха-ха, подпевали зрители, дыхание с хрипом вырывалось у меня из груди, и сердце бухало, словно сердечный молот, а подлые гномы оттесняли к краю и орудовали палицами с удвоенной силой. «Они настоящие!..» – завопил я отчаянно, не желая мириться с несправедливостью, и тут кто-то дал мне под колено, другие приноровились и толкнули в бок, я опять полетел вниз в тошнотном головокружении, и очнулся от все той же боли, полулежа на скользком камне…
Так продолжалось целую вечность – падения и дурнота, нестерпимая боль и холодный мрамор. Я был игрушкой, беспомощной щепкой, которою вертели, как придется, в угоду изощренным капризам. Новые и новые мерзости повергали в отчаяние и ужас, порой казалось, что близка уже и самая настоящая гибель. Я сражался из последних сил, зрительские ряды пустели понемногу, а голос дребезжал и гремел железом, осмеивая меня прилюдно и не желая поверить ни одному моему крику.
Противники становились все изощренней – право, чья-то фантазия расстаралась не на шутку. Время текло и не имело конца, в подземелье проходили будто целые века. Одни отчаяния сменялись другими, пропадали, потом возвращались вновь; мысли то скакали суматошно, то текли едва-едва, утеряв всякую прыть. Сначала я искал в происходящем какой-то смысл, пытаясь сообразить, куда же ведут ступени и что будет, если добраться до самого дна. Быть может, достигших его пускают в ряды напротив, и это – почет, награда, если не сказать победа? Или же там, на дне, лишь бесславный финал, запустение и забвение? В редкие минуты передышки я всматривался в лица, белеющие в темноте, пытаясь поймать чей-то взгляд, уловить сочувствие, если уж не поддержку, но сочувствия не было и в помине, надежда таяла, не оставляя следа, а потом я разуверился вовсе, осознав со всей безысходностью, что сидящие на трибунах никогда и не бывали по эту сторону, они из другого теста, и их равнодушие – не наигранная маска, как бы мне ни хотелось думать по-другому. Тогда я понял, что никакого смысла нет и не может быть, что все мучения напрасны и не ведут ни к чему, и тут же толпа напротив сделалась ненавистна мне, как и все кругом, как голос, рвущий душу на куски, и как злобная нечисть, что наступает со всех сторон.
Мне пришлось привыкнуть к бессилию и испытать, не раз и не два, вязкий удушающий стыд. Меня выставляли посмешищем – во всей подробнейшей сути – казалось, когда-то я уже представлял себе такое, но тут все было страшнее во много крат – и мучительней, и безысходней. Твердо решив держаться до конца, я бился и бился, отстаивая пядь за пядью и тут же теряя их навсегда. Отчего-то, остановиться было невозможно, хоть все резоны давно сошли на нет. В физической боли выявились оттенки, я научился различать их и раскладывать по полочкам, словно соизмеряя наказания с мнимой виной, придуманной из ничего. Я даже признал нескончаемость страдания и смирился с нею, но вот бессмысленность его ранила сильней и сильней. Словно гигантский нарыв рос у меня внутри, а публики становилось все меньше – там и сям зияли пустые места, словно слепые глазницы. Наконец лишь единицы остались в каменных креслах, а очередное падение вышибло из меня всю душу, весь ее последний жалобный стон – и тогда что-то лопнуло будто, лопнуло и разлилось свинцом в закостеневшем теле. Я лег на спину и уставился вверх, в тьму, в неразличимый купол, не имея более в душе ни сил, ни страха. Даже для ненависти не осталось места – мое естество было выжато до последней капли.
«Он наш, он сдался!» – возликовал голос, и, вторя ему, послышались жидкие хлопки, но я не слушал, словно отгородившись прозрачной стеной. Не могу, вертелось в голове, кончено, это мой предел. Я все понял про копии, я разгадал вашу шутку, не так уж сложно в конце концов, но доказывать мне нечего больше, и больше нечем бороться. Вызова не получилось, мир сильнее меня – вот вам пожалуй и ответ. Я не верил ему, каюсь, но теперь, теперь…
«Четырнадцать ступеней! – бушевал голос, отражаясь гулким эхом. – Четырнадцать ступеней – вот его цена! Прямо скажем, немного, недостойно, ничтожно! Что скажешь, гордец – сдаешься навсегда? Или встанешь, как подобает смельчаку?»
Я лежал, не двигаясь и даже не поворачивая головы. К свинцу во всем теле добавилась могильная сырость, исходящая от камня подо мной; мышцы застыли, и мысли застыли, словно скованные вечным льдом. «Отвечай! – не отставал голос. – Отвечай и не уходи от возмездия, беспримерный трус!»
С огромным трудом я разлепил губы и проговорил заплетающимся языком: – «Я не трус. Я не встану. Я проклинаю вас…» Слова были едва слышны и мне самому, но хитрое эхо тут же разнесло их во все стороны, добавив страсти и надрыва. Звуки метались, наталкиваясь друг на друга, беспомощные, как мольбы.
«Ха-ха-ха», – зашелся в смехе весь зал, зрители веселились, сбросив оцепенение, будто узрев наконец что-то по-настоящему забавное. «Он проклинает нас! – передразнивал голос с невыразимым презрением. – Проклинает и предает анафеме! Это как раз на него похоже, это то, что он умеет делать лучше всего… Что ж, довольно фантазий – он и сам мог бы придумать не хуже. Проверим теперь, кто он таков на самом деле!»
Где-то вверху застрекотали невидимые трещотки, постепенно обращаясь барабанной дробью. На трибунах затопали тысячи ног, отбивая торжественный ритм, факелы вдруг погасли, и наступила полная темнота. «Открой глаза! – завопил голос, и я понял, что веки у меня и в самом деле сжаты. – Открой глаза и возьми настоящее оружие!»
Я сделал, как мне сказали, и стал осматриваться, моргая и привыкая к свету. Силы вернулись вдруг, хоть и не все, и не сразу. Вокруг высились знакомые уже колонны самого верхнего зала, где не было теперь ни одной посторонней копии. Я стоял в центре, довольно далеко от края без стены, а у моих ног валялся блестящий предмет.
Неужели… – подумал я оторопело, наклонился, зыркнув по сторонам, и взял его в руки. Это и впрямь оказался револьвер – настоящий, с длинным дулом, но побольше и потяжелее моего кольта. В его реальности не возникало сомнений, я крутанул барабан и увидел, что он полон патронов. Меня сотрясла нервная дрожь – что ж, будем квитаться, подумал я лихорадочно, квитаться или отстреливаться до конца. Шанс еще есть, пережитое в подземелье можно перечеркнуть, если уж не забыть. Надо мной смеются – но не слишком ли рано?..
Стало ясно, что теперь все пошло всерьез, без фокусов и шуток. Я щелкнул предохранителем, обхватил рукоятку обеими руками и стал осторожно поворачиваться кругом, высматривая врага.
Враг появился все из той же стены справа. Два человека в свободных плащах с капюшонами, неуловимо похожие друг на друга, вели третьего со сведенными за спиной руками и черной повязкой на глазах. Уж он-то точно был мне знаком – не мой ли это очередной двойник, спросил я себя в растерянности, но потом заметил, что мы разного роста, человек с повязкой был выше на полголовы. Стихшая было барабанная дробь вновь усилилась, сделалась резче и суше, пленника подвели к колонне в пяти метрах от меня и прислонили к ней спиной. «Страхи в сторону, пусть сбудутся мечты!» – прогремело с потолка. Я глянул внимательнее и понял со всею ясностью, что передо мной не кто иной, как Юлиан.
«Стреляй», – сказал голос буднично, без обычного своего напора; слово разнеслось тысячей перевертышей и затихло умирающим «ай-ай-ай». «Стреляй! – повторил он через несколько секунд, уже с грозным нажимом. – Убей его, он твой!» Юлиан стоял, чуть припав на одну ногу, иронично осклабясь и будто вовсе не понимая, что происходит. Ну да, куда ж ему, у него и воображения не достанет, чтобы представить себе такое, подумал я мельком, сжимая револьвер онемевшими пальцами. Двое стражей расположились по бокам неподалеку от пленника и глядели на меня надменно и строго.
«Ну же!» – хлестнул по лицу свирепый окрик. Стражи медленно распахнули плащи, достали из-под них взведенные арбалеты и направили мне в грудь. Во рту мгновенно пересохло, я понял, что сейчас все кончится и кончится очень страшно. Мысли замелькали, засуетились, сбились в беспорядочную кучу. Жажда мести накатывала горячей волной, хотелось победы и хотелось правоты, но тут же сомнения сковывали разум, и цена чужой жизни душила тяжким бременем, справиться с которым отчего-то не было сил. Я ощутил каждым своим нервом, что времени на раздумья больше нет, почувствовал, как скатывается в никуда последняя секунда, понял с неумолимой ясностью, что не могу ничего решить – и, будто со стороны, услышал свой собственный крик. «Беги, Юлиан!» – вопил я отчаянно и палил вверх и вбок, по стенам, по колоннам, в высоченный сводчатый потолок, куда угодно, только чтобы не попасть ни в жертву, ни в стражей, замерших с арбалетами в руках. Пули свистели и рикошетили от камня, барабанная дробь сделалась нестерпимой, а потом грянул далекий гром, что-то взорвалось в моем мозгу, содрогнулось и раскололось, не причинив однако никакого вреда.
Глаза открылись и заморгали часто-часто, словно не веря сами себе. Гулкий зал, стражи и Юлиан исчезли, как обморочное видение, никакого револьвера больше не было в руках, и пустота не манила отблесками горящих факелов. Я вновь стоял на океанском берегу, наваждение спадало понемногу, сознание очищалось, и стихала дрожь. Все осталось, как было. Те же волны захлестывали мне ноги, рокот прибоя одушевлял пространство, и пеликаны бросались в воду, охотясь, лишь тот, что владел мной, сидел теперь неподвижно и смотрел, не отрываясь, словно желая проникнуть в душу изуверским щупом, от которого ничего не скрыть.
Я переступил с ноги на ногу и чуть не упал, потеряв равновесие. Мне было плохо – плохо и страшно. Стало ясно, что воевать больше не с кем, но это не успокоило вовсе – как раз наоборот. На руках не осталось ни крови, ни царапин, но я помнил недавнюю боль всем измученным телом, помнил унижение и стыд, растерянность и насмешки. Ни одна пуля не задела меня, но их рикошетный визг навсегда въелся в память. Было ясно, что меня обыграли и провели. Мне казалось, я постарел на десяток лет, побывал на войне и лишился накопленных сокровищ. Совсем другие люди бродят теперь в моих владениях, а мне, наверное, больше нечем владеть, да и что делать с накопленным, если в любой миг может нагрянуть неумолимая сила, способная смять, уничтожить…
«Что это было? – спрашивал я себя безмолвно, а потом произнес и вслух: – Что? Что это было? – и еще подумал с оторопью и беспокойством: – А что же будет теперь?»
«Ты смирил гордыню?» – раздалось у меня в ушах вместо ответа. Голос вновь говорил со мной, слова звучали веско и раздельно, словно падая с высоты и застревая в плотном песке. Я молчал, не желая ничего отвечать. Его вопрос был бессовестной шуткой, как наверное и все, что случается на этом берегу, словно в малой части мира, населенной большинством, не знающим пощады. Вот только берег не мал, он огромен, и горизонт бесконечно далек – знают ли они об этом? Я больше не в замке и не под замком, я вновь на свободе – у океана, на пронизывающем ветру. Что это значит – я помилован, отпущен? Или же изгнан – с позором и навсегда?
«Четырнадцать ступеней! – язвительно пророкотал голос и потом проблеял, передразнивая мой отчаянный крик: – Беги, Юлиан!» Я молчал, свесив голову понуро, а он повторил, леденея с каждым звуком: – «Ты смирил гордыню? Отвечай, не медли!»
Меня передернуло. Я вспомнил, как брел сюда, исполненный ожиданий, наивный и не знающий еще, что все усилия рассчитаны наперед, и даже случай бессилен изменить уготованный итог – вспомнил, сдавленно застонал и закрыл лицо руками. Негодная копия, подумалось вдруг, а мой мучитель подытожил довольно: – «Молчишь! Молчишь и точка. Бывают вопросы, на которые не нужны ответы. Но вот тебе другой, не из таких: теперь ты знаешь, кто я?»
«Нет», – ответил я, сглотнув вязкую слюну, ответил чуть слышно, только чтобы не подумали, что я онемел от стыда или страха. Вновь все смолкло, безмолвие повисло над берегом, простираясь на многие мили. Я подумал уже, что разговор окончен навсегда, но тут голос зазвучал опять, подтверждая: – «Ты не знаешь… – растягивая многоточие с жутковатым присвистом и обрывая его внезапно новым вопросом, полным скрытой угрозы: – Ты не знаешь, но ты верил, что я существую?»
«Да! – поспешил я признаться, не успев даже подумать, так ли это, роясь судорожно в завалах памяти, словно страшась поймать себя на невольной лжи. – Да, да, да…» – а голос уже рокотал недоверчиво: – «Верил всегда? Всегда?»
«Да», – повторил я негромко, ощущая, что сползаю в пропасть, сжимаясь внутренне, словно в предчувствии падения на скользкий камень, и тут же в ушах прогремело обвинительно: – «Ты лжешь!»
Он был прав, и нечего было возразить, я хотел отвернуться и не мог, снова утеряв способность двигаться, а пеликан вдруг крикнул резко, властно, недобро, будто подавая сигнал, и тут же у меня перед глазами замельтешило что-то стремительной каруселью. Я съежился и похолодел, подумав о летучих мышах, но нет, на этот раз мелькало разноцветное, а не грязно-серое, передо мной проносились картины моей собственной жизни подобно кадрам немого кино – от нынешней точки бездумного восхождения назад, к «секрету», как к маленькой хитрости, заведшей в тупик, потом – к торжествующему Юлиану, к Вере, способной на визгливые ноты, к лицам сослуживцев, косящихся обвинительно, и дальше – к университету и комнате у стадиона, к чьей-то угрюмой фигуре, бесцельно слоняющейся из одного места в другое, неловкой и не знающей, куда себя деть.
«Смотри, смотри, это и есть ты, – скрежетало у меня в голове, – укажи мне, если не солгал – где твоя вера, где твое бравое знание?..» Мурашки ползли у меня по коже, я видел, что мне вовсе не во что ткнуть пальцем. Пленку вновь отмотали вперед и пустили помедленнее, чередою проплывали мои судорожные метания от встречи к встрече, нагромождение препятствий на своем пути и преодоление их с невероятным усилием, досадливые жесты глядящих со стороны и их недоумевающие взгляды… Сразу вспомнилось подземелье, ряды одинаковых лиц, насмешки и равнодушные глаза, но тут лента остановилась, явив начало, обратившееся финалом – мою дорогую Гретчен, оторопевшую и растерянную, передающую мне свое открытие, будто сдаваясь чему-то, на что мы замахнулись так самонадеянно, не рассчитывая силы, не думая о возмездии.
«Посмотрим, посмотрим», – приговаривал голос, и камера надвигалась на мою сестренку, заполняя ею весь кадр. Мы стояли лицом к лицу, глядя друг на друга и не глядя, чувствуя и не чувствуя один другого, занятые будто каждый своим, но горевавшие об одном и том же. «Никто не будет… как ты… себя сам…» – вновь шептала она мне. «Четырнадцать ступеней… боль… пули в никуда…» – шептал я в ответ, и нечего было добавить, между нами зияла пропасть, и мы оба сознавали бессилие слов.
«Посмотрим, посмотрим… – звучал во мне скрежещущий металл. – Она-то знала, только тебе не говорила, невежде. Где, где твоя вера?..» Картинка сменилась наконец, и пропасть исчезла. Гретчен теперь была со мной, мы казались неразделимым целым, восставшим против всего света, против голосов и равнодушных трибун, против лжи и чужеродной сути. Мир словно застыл на месте, целую секунду я пребывал в безмятежности и покое, а потом вновь ударил медный гонг, все рассыпалось и разлетелось в клочья.
«Ты солгал мне! – загрохотал голос, сминая меня и пригибая к земле. – Солгал, и тебе не будет пощады! Кто слаб – тот слаб, что не доказано в свой срок – то забыто!.. Четырнадцать ступеней – оставляем как есть. Ты все ответил себе сам!»
Собрав все силы, я хотел выкрикнуть что-то, но язык не повиновался мне. Невидимый проектор вновь заполыхал ртутным светом, и кадры перед глазами заскользили, задвигались все сразу, соединяясь друг с другом причудливыми нитями, замыкаясь сначала в фигуры с переизбытком острых углов, как в черные кляксы на серо-голубом фоне, а потом – в общий контур, в непрерывный бесконечный путь. Теперь-то я знал, почему пеликаны прилетели целой стаей – и подмечал с минутным тщеславием, что, бросаясь из стороны в сторону, тоже можно достичь чего-то, хотя бы и одним количеством – но тщеславие мелькнуло и пропало, сменившись глухой тоской. Я вспомнил каменные ступени, унижение и бессмысленную боль, вспомнил отчаяние и ужас, ждущие любого, попавшего в сводчатый зал с хитрым эхом, увидел вновь, будто в остановленном кадре, себя, тратящего выстрелы впустую, и понял вдруг, что все мои цели бесконечно далеки, а сам я слаб и попусту самонадеян. У меня словно вынули линзу из глаза: очертания обрели четкость, а предметы – свой обычный размер. Намеренья спутались в бестолковый клубок, страх и стыд вернулись на облюбованные места, я был брошен всеми и совершенно никому не нужен, а мой секрет – высмеян и оболган, вывалян в пыли и позабыт в стороне. Как-то сразу стало ясно до слез, сколько рыхлых пространств нужно пересечь для достижения любой малости, сколько ложных путей ждет на каждом шагу, и как ничтожно пройденное уже – можно сказать, что и не заметно вовсе.
Да, соглашался я со своим мучителем, на иное нет и не может быть расчета. Кто глуп – тот глуп, что не доказано в свой срок – то упущено навсегда, а что доказано, пусть не тобой, с тем уже бесполезно спорить. Да, хотелось крикнуть теперь моей милой Гретчен, да, ты права тысячу раз, просто мы были так слепы, что не замечали этого, играя в свои игры, придуманные еще в детстве. Да, мне нечем тебя утешить, и другие не подскажут рецепта – им вообще нет до нас дела, они видят все так, как смотреть невозможно, ибо можно задохнуться от скуки. Но они не задыхаются, и это не их вина – просто им достаточно увиденного, и предложение устраивает вполне – а что до нас, то ни один из них не виноват, что мы отделены непроходимою пустотой, и наш удел – тратить слишком много сил, чтобы сблизиться с ними хоть на малость, хоть на короткий шаг. Но не тратить нельзя, пусть мы презираем их сонную сытость и слепоту – иначе одолевает центробежность, и поручни вырываются из рук. Среди одиночек слишком разреженно и страшно – вновь и вновь мы сомневаемся и отступаем назад, надеясь, что со стороны не видно, но как же видно, оказывается, со стороны, и как же мы смешны, неловки, жалки…
Я смотрел сквозь серый свет в угольные зрачки того, кто выбрал меня, и слезы текли по моему лицу, не примиряя и не принося облегчения. Пеликаны охотились, ликуя незнакомой жизнью, земля уходила из-под ног, а Гретчен поворачивала ко мне лицо, и я ласкал ее запретными ласками – все было можно, потому что запрет придуман теми, кто враждебен нашим душам и не огорчен ничуть отсутствием вопросительных знаков. Им не нужно надеяться и спасаться в фантазиях, их устраивает все, как есть, когда-то они заманивают тебя на берег океана, куда прилетает твой черный пеликан и скрежещет по стеклу – и ты обретаешь то же знание, которым так сильны прочие, даже и никогда не бывавшие здесь. Ты обретаешь его и отбрасываешь прочь – будто спасаешься, обжегшись, непригодный ему, неподходящий, ненужный – и понимаешь, что это навсегда, опровержения нет и не может быть. Ты думал, что можешь все, грозят тебе пальцем, проживи же по чужой воле – хоть сон, хоть целую жизнь – проживи и отбрось иллюзии, довольно обманывать себя. Вот твой предел, говорят тебе, когда уже видишь, что не способен на большее. Это – жизнь, говорят тебе потом, ты просто ее не знал. А химеры ранят всерьез, хоть никто и не верит, и одиночество безбрежно, и каждая ступень – это страшная, страшная боль… Пусть кто-то называет взрослением, но мы-то видим, что это лишь уловка, чтобы отобрать надежду, мы не можем взрослеть, как взрослеют они, ведь и они не умеют стать с нами наравне, и им не оказаться наедине с бушующей стихией, глядя в зрачки известно кому. Не оказаться может быть никогда, до самой смерти, а мне ведь еще столько осталось жить, и как же теперь жить с этим?..
Ветер засвистел бравурный марш, где-то вновь затрещали барабаны, и растерянная мысль пропала, не кончившись ничем. Свет вдруг померк, заслоненный гигантской тенью – черный пеликан взлетел и распластался надо мной, все увеличиваясь в размерах. Я затравленно озирался, в ужасе глядя на огромные крылья и кривой чудовищный клюв, готовый обрушиться и сокрушить, а пеликан издал воинственный клич и завис на мгновение, сжимаясь в пружину, изготавливаясь к броску. Тогда я закрыл глаза, не в силах даже закричать, а потом неведомая сила оторвала меня от земли и перевернула в воздухе. «Теперь ты веришь в мою власть?» – зазвучало у меня в голове дребезжащим железом, и я изыскивал последние силы, чтобы заставить язык сознаться обреченным «да», но услышал вдруг в изумлении, как что-то или кто-то внутри упорствует безрассудно – «нет, нет, нет!» – бросая последний вызов, так и не научившись сдаваться ни на одном из ста сорока четырех полей – и как сам я, помимо собственной воли, произношу нелепое «нет» запекшимися губами. Снова раздался громовой хохот, будто ссыпались камни по жестяной трубе, а потом что-то засвистело в воздухе, обожгло мне щеку раскаленной плетью, и я нырнул в колодец, кувыркаясь, как в ярмарочном колесе, тщетно пытаясь ухватить ускользающий проблеск сознания, шепчущего что-то знакомое, далекое, безумное.