Острые обломки ракушек царапали мне ладони, пальцы саднили и немели от усилия – я разгребал песок неподалеку от воды, сев на колени и работая обеими руками. Когда начались влажные слои, дело пошло медленнее, на левой руке сломался ноготь, пришлось помогать себе каблуком, взрыхляя неподатливую поверхность полоса за полосой, пока не получилось требуемое – глубокая выемка квадратной формы. Морщась от боли, я занялся соединительным каналом – ровным желобом, по которому волны могли б добраться до искусственного бассейна, постепенно его наполняя. Песок летел во все стороны, соленая вода вспенивалась в западне, потакая азарту – давно уже мне не приходилось сознавать так остро осмысленность своих действий, их разумность и сосредоточенность на результате. Будто бы все сомнения и неудачи искуплялись теперь яростной жаждой завершить начатое, не позволяя себе ни минуты передышки. Наконец, через полчаса, воды набралось достаточно; я засыпал канал и уселся около, смахивая пот со лба и бездумно ожидая, пока осядет муть.

Океан мерно вздыхал, ожидание не тяготило – как всегда, когда знаешь, что ожидаемому от тебя не уйти. Мое миниатюрное озеро успокоилось, лишь изредка подергиваясь рябью, и вскоре стало прозрачным, поблескивая, как чайное блюдце или гладкая переливчатая слюда. Пора было приступать к самому главному. Я глубоко вздохнул несколько раз и, задержав дыхание, чтобы не всколыхнуть поверхность неосторожным выдохом, наклонился над водой, готовый к самому худшему, ловя зыбкий отблеск в неподвижном зеркале. Чужое лицо глянуло на меня бесцеремонно и грубо, и тут же мгновенная оторопь сковала все тело, хоть я и не ожидал иного. Нет, ничего ужасного не случилось, части его были целы и даже надежно пригнаны друг к другу, но все вместе изменилось до неузнаваемости, словно отрицая робкие попытки вновь прикинуться прежним собой. Пожалуй, никто другой не заметил бы разницы, и любой из моих приятелей без труда узнал бы меня, лишь наверное задержавшись взглядом на один лишний миг, но самому мне было куда виднее. Притворяясь бесстрастным, я глядел и глядел – пытаясь разложить по полочкам непрошеную новизну, строя в голове длинные ряды, сличая проекции и формы, путаясь в именах и списках. Хотелось осознать и привыкнуть поскорее, если уж не возмутиться и не изгнать, но привыкнуть не получалось – чистый лист словно таил в себе россыпь знаков, неразличимую до поры, смазанную мельчайшей рябью. Что это – твердость и упорство или одна лишь горечь? Мне не разобраться и не постичь, или здесь просто плохо видно?

Потом, утомившись, моргнув раз и еще раз, чтобы прогнать мутную пелену, я перевел дух и вгляделся вновь. Что-то все же было не так, что-то нарушало симметрию, и, повертев головой туда-сюда, я разобрал наконец – на левой щеке отпечатался след, хитроумное пятно на манер обезьяньей лапки, небольшое, но заметное даже и в этом, не слишком чувствительном отражении. Да, подумалось язвительно, пусть сам нашел ответы, на что не замедлили указать, но для других тоже оставили пометку – так оно, как видно, понадежнее. Чего казалось бы стараться, дело частное, ан нет – на всякий случай, для пущей ясности. Или это мне – чтобы я не забывал теперь? Но я бы и так не запамятовал, напрасный труд, озаботились бы лучше чем-нибудь другим. Или это таким же, как я – сколько их ходит еще, замеченных, не замеченных, помеченных, ускользнувших?.. Ясно одно – даже одним количеством, одной беспорядочной суетой можно добиться кое-чего, и мир рано или поздно обращает на тебя внимание. Но толку от этого – малая малость, все равно ничто вокруг не изменится ни на один штрих, лишь меняешься ты сам, чувствуя, что не успеваешь ничего доказать.

Я потрогал кожу на щеке – она была гладкой, лишь быть может воспаленной чуть-чуть. Тот, другой, смотревший на меня в ответ, вдруг ухмыльнулся и подмигнул обреченно, или это я подмигнул ему, трудно было отличить, да и к тому же этот кто-то вполне годился на то, чтобы оказаться мной – он был иным, но с ним можно было сжиться, особенно при отсутствии альтернатив. Вот альтернатив-то было по-настоящему жаль – я выругался в бессилии, а потом, вспомнив разом все, что случилось со мной накануне, стал хвататься беспорядочно за обрывки мстительных мыслей, замельтешившие вдруг в распухшей голове, порываясь тут же что-то оспорить и что-то решить, но признавая всякий раз, что все уже решено и так. Смысл решения непонятен, если уж начистоту – налицо лишь унижение, которым обескуражен до сих пор, высшая степень смятения, край отчаяния, к которому подвели вплотную. И уже не изменить, не прояснить, не добавить; «четырнадцать ступеней!» – резануло воспоминание, я застонал от ярости и ударил кулаком по зеркальной глади, разбивая ее на сотни осколков, крича что-то бессмысленное далекому горизонту, призывая кого-то и кого-то гоня, но уже через несколько минут успокоился окончательно и холодно усмехнулся обоим – себе и тому, кто опять отражался в моей импровизированной амальгаме, опрокинутой навзничь.

Всходило солнце, косые лучи резали берег на неравные части. Прошедшая ночь отзывалась ломотой во всем теле и звоном в ушах. Я помнил, хоть и не очень твердо, как упал вчера на песок после того, как улетели те, измучившие меня, к которым я не желал даже подбирать слов, как потом отполз подальше от воды, догадавшись стянуть мокрые ботинки, и проспал до утра под открытым небом, завернувшись в куртку, обмотав свитером ноги и подложив сумку под голову. Проснулся я от холода и все еще не мог согреться, несмотря на вырытый водоем. По всему телу пробегала дрожь, начинаясь снизу, от вновь надетых, но так и не просохших башмаков, а лицо горело, и испарина собиралась на лбу липкой пыльцой. Я вяло подумал, что заболеваю, но тут же и позабыл об этом, заглядевшись на горизонт, над которым поднимался яркий оранжевый диск, увлекшись невольно величественной картиной, в которой было все – и надежда, и простор, и вечность. Воспоминания померкли вдруг, сделались бесплотны и зыбки. Вчерашнее, от которого, казалось, не отделаться ни на миг, отступило и съежилось в дальнем пыльном углу. Меня охватило острое чувство жизни, захотелось сразу всего, как бывает в летучем сне, и я расхохотался во весь голос, даже и не думая о том, что вдали могут показаться точки, вырастающие в непрошеных судей, или и без них кто-то услышит и истолкует превратно – мне не было дела, самое страшное, убеждал я себя, осталось позади. Я повторял это про себя вновь и вновь, и слова затверживались в слепок, в прочный кристалл, который можно вертеть, побрасывать и ронять, не опасаясь повредить грани, и я понял, что нашел формулу, надежную и устойчивую, как заклинание, созданное целым поколением алхимиков, формулу, которая может объяснить необъясняемое и охранить от безумия, ежели таковое подкрадется неслышно. «Страшное – позади», – произносил я с удовольствием, облаченный в невидимые доспехи, а потом что-то еще запросилось на язык. У формулы существовала другая часть, и мои речевые органы, словно отдельно от меня, искали ее, производя на свет странные звуки. Наконец, будто мгновенный молниевидный сполох пронзил сознание насквозь, и я выговорил негромко: – «…но о главном – молчок!» – и это было именно то, что требовалось для окончательной победы – пусть недолгой и не видной никому другому. Я сидел на берегу и смеялся над всем остальным светом, поставившим мне ловушку и поймавшим в нее, но не погубившим до конца и, наверное, не знающим, что делать со мною дальше. Известно ли мне самому, что делать дальше с собой? Еще будет время разобраться, а пока – «о главном – молчок!»

Горизонт и встающее солнце, отблеск летучего сна и обезьянья лапка на щеке путали мысли, не давая покоя, с полчаса или около того, а затем я очнулся, разом вдруг осознав и озноб, и голод, и заброшенность мест вокруг, и необходимость делать что-то – пусть лишь назло расправившимся со мною прежним. Во всяком случае, нужно было выбираться из безлюдья – одному в дюнах у меня не было шансов выжить. Я не сомневался, что двинувшись в любую сторону, рано или поздно набреду на человеческое жилье, и, поколебавшись немного, решил идти дальше на юг – просто не желая возвращаться назад из упрямства. Мое искусственное озеро мелело, вода уходила куда-то вниз, унося с собой невостребованную тайну. Я усмехнулся, мысленно попрощавшись с ним, глянул еще раз на серо-голубые волны, теперь покатые и беспечные, глотнул воды из фляжки, счастливо оказавшейся в сумке, и размеренно зашагал по плотному песку, оставляя извилистую цепочку следов, быстро зализываемых прибоем.

Очень скоро навалилась усталость – наверное от голода и недомогания, что разыгрывалось не на шутку. Голова кружилась от слабости, мышцы предательски подрагивали, а сумка, висящая на плече, сделалась вдруг невыносимо тяжелой. Лишь изредка я позволял себе глоток воды, а потом снова брел вперед, отстраненно сознавая, что сил у меня не так много, и они убывают на глазах. Раскисать и жаловаться было нельзя – как естествоиспытатель, изучающий препарированный образец, я лишь следил за своим телом, на которое наваливалась болезнь. В голове стучали клавиши, немелодичные и отрывистые, изредка рассыпаясь кастаньетами или собираясь в гулкий гонг. Озноб сменялся жаром, и тогда я мгновенно покрывался потом, вскоре высыхавшем на ветру, от которого вдруг вновь становилось зябко. Сев передохнуть и отдавшись неподвижности, я обнаружил, что окружающий мир продолжает суетливое перемещение – все дрожало перед глазами, наплывали какие-то круги и цветные пятна. Я равнодушно подумал, что, наверное, скоро совсем свалюсь с ног, но тут же встал и пошел дальше, чуть пошатываясь и с удивлением отмечая, что понемногу продвигаюсь вперед.

Невдалеке вдруг возник мост, одним концом уходящий в воду, по которому прямо в волны сползали разноцветные автомобили. Я взволновался было, но вскоре с облегчением понял, что это всего лишь мираж, видимый наяву, жалкий рудимент вчерашнего дурмана, безобидный, как все объяснимое, а вовсе не сон и не безумный бред. Мост, впрочем, выглядел вполне реальным, и машины были как настоящие – я будто слышал шорох шин и рыканье моторов сквозь шум прибоя. Мне даже удалось прибавить шагу в нетерпеливом желании поскорее разоблачить обман или уж обмануться насовсем, но потом я стал задыхаться, остановился перевести дух, и тут же мост с бегущими автомобилями исчез в никуда, как бы разочаровавшись в моем упорстве.

Я огорчился было – узкая полоса песка и океанская гладь утомляли своей привычностью. Казалось, мое сознание и даже память сроднились с ними более, чем с любым из городских кварталов, в которых мне приходилось жить. Но вскоре другая компания безобидных призраков показалась вдали, и потом миражи набегали один за другим, словно вздохи затихающего пространства, милосердные своей отчужденностью, не неся в себе ни чьей-то злой воли, ни какого-либо следа моих собственных воображенческих потуг.

Я брел, запинаясь, с трудом переставляя ноги, навстречу то армаде всадников, наскакивающих на злобных конях, тычущих копьями и рассыпающихся в ничто, то маскарадному чучелу, висящему вниз головой и смешно пошевеливающему ступнями, а то стае маленьких синих птиц, в которых уже никто не хочет верить в одряхлевшем городе, что кичится своими странностями. Сомнений не возникало – это были пустышки, созданные из ничего и готовые тут же обратиться в ничто; игра была не взаправду, я знал это без всяких незваных голосов. Они развлекали – и ладно; они появлялись – и исчезали без следа, не тревожа ни сознание, ни память. Запомнилось лишь чучело, да еще – ярко-желтый цеппелин с соломенной корзиной под днищем, прилетевший неизвестно откуда и зависший над водяной кромкой. Из корзины выпала лестница, на несколько метров недостающая до земли, и я все ждал, кто же спустится по ней, но терпение иссякало, и никто не показывался наружу. А потом наконец хрупкая фигура полезла вниз спиной ко мне, суетливо перебирая руками и ногами – какой-то нелепый человечек, напоминающий известного комика, хоть ничего комического не было в его поспешном нисхождении. Он двигался с обреченной покорностью, будто устав убеждать в обратном, а добравшись до последней ступеньки, неловко скользнул в пустоту, словно не заметив, что лестница кончилась, и я хотел крикнуть предостерегающе, но крик застрял в пересохшем горле, да и вряд ли мог бы ему помочь. Нелепая фигура исчезла без всплеска, и тут же весь мираж стал пропадать, быстро рассеиваясь в воздухе – и корзина, и лестница, и, позже всех, сам цеппелин, похожий на яичный желток.

На смену явилось семейство грустных жирафов, вышагивающих от воды к дюнам, причем последний все время оглядывался назад, а потом берег заполонила целая колония кактусов, в которых я чуть не заблудился. Их было множество – разнообразнейших видов, высоких и совсем небольших, разлапистых, сочно-зеленых или костистых, ссохшихся в колючие прутья. На некоторых висели бледно-сиреневые цветы, и мне казалось даже, что я чувствую их мертвящий запах, другие изгибались причудливо, протягивая ко мне хищные листья или беззащитные молодые побеги, и я осторожно петлял, обходя растения, как хитро расставленные ловушки, стараясь не наступить на иной микроскопический образец и не уколоться о ствол следующего, внезапно возникающего на пути.

Кактусы так отвлекли, что когда их наконец не стало, я не вполне отчетливо помнил, где нахожусь и куда иду. Ноги подкашивались, океан гулко шумел слева от меня, а впереди, метрах в пятистах, темнело что-то – приглядевшись, я различил будку и полосатый столб. Еще один мираж, мелькнула раздраженная мысль, чужие фантазии стали утомлять, и глазам хотелось покоя. Но что-то подсказало вдруг, что нет, на этот раз на мираж не похоже. Я подошел ближе и присмотрелся. От океана тянулся проволочный забор, пропадавший в дюнах, а за ним уже отчетливо виднелись будка и столб, с которого свисала выцветшая тряпка. Заградительный пост, догадался я и сел на песок.

Пост мне не нравился. Во-первых, не очень было ясно, как меня встретят те, кто в этой будке сидит, если конечно там вообще есть кто-то, а во-вторых, я вспомнил о своем кольте и подумал с тревогой, что уж он-то наверняка не покажется безобидной игрушкой, как ни строй из себя рубаху-парня или заплутавшего недотепу, тем более, что никакого разрешения на оружие я не имел и вообще не знал, что тут разрешено и что запрещено по части обладания таковым, но подозревал, что здешние законы должны быть достаточно суровы. Мелькнула мысль, не двинуться ли в обход, но забор выглядел основательно и вполне мог оказаться слишком длинным для моих иссякающих сил. К тому же, подумалось отстраненно, меня наверное все равно уже заметили. Я вздохнул, сунул револьвер и документы на самое дно сумки, перепрятал деньги во внутренний карман и направился прямо к будке, чуть прихрамывая и волоча ноги.

Подойдя, я разглядел человеческую фигуру, а потом рядом с ней появилась собака, тут же учуявшая меня и залившаяся тупым лаем. Вскоре я стоял уже около самого забора, точнее – у проделанной в нем калитки, которая была заперта, и молча глядел на молоденького сержанта, который так же молча рассматривал меня. Он был худ и белобрыс, с хитрыми жуликоватыми глазами, полицейская форма морщинилась на нем и висела неловко, как на плохо сделанном манекене. Не отрывая от меня взгляда, он цыкнул на собаку, которая тут же замолчала и завиляла хвостом, потом будто нехотя повернул голову к будке и крикнул: – «Каспар!»

Сначала ничего не произошло, но через минуту оттуда выглянул хмурый заспанный мужчина в белой майке. «Чего орешь?» – поинтересовался он недовольно. «Человек пришел», – пояснил сержант, кивая в мою сторону. Мужчина глянул на меня с нарочитым равнодушием, буркнул сержанту: – «Пришел, так впускай», – и снова скрылся внутри, появившись через минуту уже в форменной куртке с нашивками лейтенанта.

Сержант отпер замок, и я вошел, толкнув калитку, легко распахнувшуюся настежь. Собака тут же подбежала ко мне, обнюхала и стала рядом, глядя недобро и подрагивая ушами. Тот, которого сержант называл Каспаром, широкоплечий и черноусый, с одутловатыми щеками, бесцеремонно разглядывал меня некоторое время, а потом процедил сквозь зубы: – «Закрой за собой». «Собаку уберите», – сказал я в пространство, не обращаясь ни к кому конкретно. Лейтенант свистнул, собака отбежала в сторону и легла на песок, расположив голову на передних лапах, и тогда я, повернувшись спиной ко всей группе, неторопливо затворил калитку, гоня прочь глупую мысль об отрезанном пути и сожженных мостах. Замок щелкнул, я для верности подергал ручку и задвинул ржавую задвижку, хоть об этом меня и не просили.

Повернувшись к ним опять, я увидел, что и сержант, и Каспар улыбаются чему-то. Я тоже осклабился в ответ. Ноги подгибались, хотелось сесть, но сесть было некуда. Я лишь поставил сумку на землю и сунул руки в карманы куртки с как можно более независимым видом.

«Ну что, будем оформлять?» – спросил сержант у Каспара, нарушая молчание и отворачиваясь от меня.

«Да придется», – неохотно ответил тот и сплюнул.

Сержант направился к будке, а меня захлестнула глухая тоска – вот сейчас начнется: непонимание, угрозы, их сытое самодовольство и моя беспомощность. Нужно было что-то делать, но что и как? «Нахамить что ли? – мелькнула мысль, – Так ведь побьют…» Молчать, однако, больше не представлялось возможным. «Чего тут оформлять-то, может так сговоримся? – подал я голос наудачу, стараясь растягивать гласные на провинциальный манер. – А то только волокиту разводить».

Лейтенант посмотрел на меня внимательно и пытливо. «О чем сговоримся?» – спросил он отрывисто, без тени недавней ухмылки.

«Ну, не оформлять, а так… Пойду я и все», – невнятно ответил я.

«А что, оформлять-то боишься?» – так же отрывисто поинтересовался лейтенант.

Я хмыкнул и промолчал, стараясь глядеть уверенно и твердо. «Боится, – доверительно сообщил тот сержанту, – ну, значит, дело серьезное может оказаться. Давай-ка, Фантик, протоколируй задержание и сумкой займись, а мы тут побеседуем…»

Опасения оправдывались – все становилось только хуже. Я вдруг разозлился безотчетной злостью, кровь бросилась в голову – то ли от болезни, то ли от отвращения к ним обоим. «Ослы, – хотелось крикнуть им в лица, – о чем мне беседовать с вами?» Руки чесались кинуться в бессмысленную драку, что конечно не привело бы ни к чему хорошему – следовало быть хитрее и расчетливее стократ. Я понимал, что все висит на волоске, и прямо сейчас, сию же секунду я должен опередить их хотя бы на один ход – иначе не поможет уже никакая хитрость. Отчаянным усилием я собрал в кулак остатки воли, чтобы унять дрожь в голосе и преодолеть слабость во всем теле. В голове завертелись лихорадочно комбинации и варианты, перемежаясь бессвязными образами из моего небогатого прошлого, я наспех проникался духом того чуждого мне круга, где правят волчьи законы, и в ход идут зубы с локтями, потом сощурился, представляя себя не вне, а внутри, и почувствовал, что нащупываю решение – вот оно, где-то тут готовенькое… В конце концов, чем другие способнее меня? Меня всегда коробило от них – это в их пользу, но должно же и мне что-то перепасть…

«Охолони-ка, Фантик», – развязно бросил я сержанту, сделавшему было шаг к сумке. Тот застыл на месте и в удивлении обернулся к напарнику, который в свою очередь воззрился на меня с новым интересом. «Счас мы с командиром обсудим что и как, а ты здесь пока побудь. Не возражаешь, Каспер?» – спросил я лейтенанта, намеренно переврав имя и стараясь не выбиться из вдруг найденного тона, столь естественно звучащего у многих, которых я помнил и уподобиться которым пытался теперь изо всех сил.

«Каспар, не Каспер, – автоматически поправил меня лейтенант, покручивая ус. – Вот как значит захотел – с командиром обсудить…» На губах его снова заиграла ухмылка, то ли насмешливая, то ли растерянная слегка – было не разобрать. Он сделал паузу, почесал под мышкой и сказал равнодушно, разворачиваясь к будке: – «Ну пойдем, покалякаем. Фантик, здесь подожди, позову если надо». Я вскинул сумку на плечо и поплелся за ним, втайне ожидая, что это коварный трюк, и Фантик сейчас накинется сзади.

Мы вошли в тесное помещение, и лейтенант развалился на единственном свободном стуле. Остальные поверхности были завалены бумагами и разным хламом, так что я остался стоять, прислонившись к дверному косяку. «Ну, что скажешь?» – лениво спросил Каспар, подавив зевок. Веки его были полуприкрыты, но я ощущал настороженность в тусклом блеске зрачков – настороженность и угрозу. Наверное, он очень опасен, – подумалось некстати, – почти так же, как Гиббс…

«Безлюдно тут у вас, – проговорил я вслух, – прямо жуть берет. Ты сам-то откуда?..» Каспар коротко назвал какое-то место, ничего мне не говорящее, и продолжал смотреть выжидательно. Пора было переходить к делу. «Нет, не слыхал… – покачал я головой, потом сообщил ему с показной открытостью: – Я ж из столицы, не здешний. За ребятами тут приглядываю…» – и снова замолчал, глядя на Каспара безучастным взглядом человека, знающего себе цену.

«Ну-ну», – сказал лейтенант и чуть заметно кивнул. Я хотел было пуститься в объяснения, но тот, кем я представлял себя сейчас, не стал бы ничего объяснять, он ждал бы и ждал, пока собеседник сам занервничает и выдаст себя. На это у любого из них хватило бы духу – мне почему-то представились те немногословные трое, что продали мне кольт – только у меня не получалось никогда, потому что я знал, что не умею так, как они. Но и зная, я все равно молчал, выжидая, вперившись в Каспара, как в крупную, хорошо очерченную мишень, полуприкрыв веки по его примеру и испытывая странное любопытство – что мол будет, если дойти до конца?

Лейтенант вдруг заерзал на стуле и отвернулся. «Что еще за ребята? – спросил он ворчливо. – Не слыхал я ни про каких ребят». В комнату влетела муха и стала метаться, назойливо жужжа. Он попытался схватить ее рукой, но не смог и длинно выругался.

«Ребята как ребята – нашенские, столичные, – чуть помедлив, откликнулся я. – Изучают тут что-то, в океане вашем. Ну а мы – приглядеть, чтоб не случилось чего», – я ухмыльнулся и подмигнул.

«Не слыхал я что-то», – тупо и упрямо повторил Каспар, с сомнением пожевав губами. Муха не унималась, и он недовольно провожал ее взглядом.

«Не слыхал – так услышишь», – пообещал я, стараясь глядеть ему в переносицу. Очень хотелось испепелить его взглядом, как разящим лучом, потом походя разделаться с Фантиком и уйти отсюда без помех. В комнате повисла мрачная пауза, даже муха притихла, забившись куда-то подальше от греха. Наконец Каспар опять задвигался суетливо, пожевал губами и спросил каким-то тонким голосом: – «А документик покажешь?»

Я вдруг понял, что он не уверен ни в чем почти так же, как я, и что-то тревожит его не меньше, чем меня. В другое время это могло б позабавить, но сейчас забавляться было недосуг. «Начальству вон звякни, оно небось в курсе, – сказал я, пожав плечами и отвернувшись к пыльному окну, – а в документиках моих ты не очень-то разберешься».

«Звякну, звякну, – тяжело пообещал Каспар, взял со стола блокнот и черкнул в нем что-то, – спрошу про твоих ребят, только это дела не меняет. Здесь-то ты как очутился, на заставе? Тут никаких ребят нет, место нехорошее, случайные люди не ходят. Или ты не случайный?» – испытующе посмотрел он на меня.

«Случайный, не случайный – это как посмотреть, – засмеялся я противным смешком, – как посмотреть и что увидеть…»

И что припомнить, – мелькнуло в голове, – припомнить и позабыть поскорее…

Происходящее стало надоедать – сцена явно затягивалась, и терпение иссякало. Я оборвал смех и вновь уставился лейтенанту в лицо, выговаривая раздельно и строго: – «Ты вот что… Ты лучше голову не напрягай понапрасну. Отбился я от своих, заплутал – ну так то наши дела, не здешние, а хлопоты мне ни к чему, и вам все равно никакого проку. Давай, чтобы по справедливости: тебе синенькую за внимание – и распрощаемся во взаимном удовольствии».

Я полез в карман куртки, достал несколько купюр и отделил самую крупную, подумав довольно-таки равнодушно, что, наверное, переборщил в притворстве, и сейчас меня раскусят. Но Каспар не выказал никакого беспокойства и поглядывал на деньги вполне благосклонно. «Нас тут, это, двое… – сказал он вдруг. – Добавить бы». Я отделил еще одну бумажку, а Каспар неожиданно вскочил с места и подошел вплотную. «А про ребят ты мне не заливай, понял?» – дохнул он в лицо луком и винным перегаром, затем быстрым движением выхватил купюры из моей руки и стал подталкивать меня к выходу. «Не заливай, – еще раз шепнул угрожающе перед тем, как мы оказались на улице, и крикнул, отвернувшись: – Фантик, проводи…»

Сержант подошел к нам, довольно ухмыляясь. «Вон туда пойдешь, – махнул он рукой на юг, – через пять километров деревня. Оттуда уже выберешься легко. Берега держись», – прибавил он, вздохнув. Я кивнул, глянул, чуть оскалившись, в направлении предполагаемой деревни и сказал им с той же развязной ленцой: – «Ладно, бывайте…» – все еще не веря, что меня отпустят. Полицейские молчали. Я повернулся и не спеша пошел к воде, забирая к югу.

«Что это у него на щеке?» – донесся до меня шепоток сержанта, и тут же раздался звук оплеухи. «Молчи, щенок!» – сердито прошипел лейтенант.

«Ты чего, Каспар?» – заныл Фантик, а тот все шептал яростно, матерясь через слово: – «Что да что – тебе какое дело? Учишь, учишь, а ты все как щенок какой… Осторожно надо… Здесь всякие… Было в прошлом году, а следы разные потом… На себя пеняй… Осторожно…» – и еще что-то, чего я уже не мог разобрать.

Солнце было в зените, силы оставляли меня, но я брел, стиснув зубы и не замедляя шага. Если дать себе волю и позволить отдых, то наверное уже не встану, – уверял я себя, – пять километров – нестрашный путь… Вода во фляжке кончилась, а чувствовал я себя все хуже. Возбуждение от встречи с полицейскими прошло, болезнь снова брала свое. Сердце колотилось, как бешеное, я знал, что у меня жар, но старался не думать об этом, намеренно возвращаясь мыслью к разговору с Каспаром – интересно, за кого он меня принял? А за кого мне считать его, если уж приходится вспоминать, чтобы время тянулось незаметнее? В голове было пусто, будто с доски стерли влажной губкой, лишь пройденные метры отсчитывались сами собой – шаг, еще шаг. Ступень, еще ступень – как это страшно, и боль невыносима…

Мне вдруг заново представился ход вещей – будто движется, поскрипывая, огромное колесо, только не раскрашенное в веселые цвета, как на ярмарке или в цирке, а мрачно темнеющее ржавым, коричневым, серым. Оно крутится в одну сторону, и темп его неизменен – даже если повиснуть на распорках и дергаться всем телом – неизменен, но и неуловим. Тебя поднимает над толпой и роняет вниз независимо от собственного усилия, а все, о чем ты просишь, сбывается не в срок, потому что скрытую суть движения не под силу осознать. Я чувствовал себя раздавленным и никчемным – как будто вчера у меня отобрали все, чем можно утешаться или гордиться втихомолку. Чужое лицо, подернутое рябью, вставало перед глазами, навевая уныние и страх, стоило лишь подумать о нем ненароком или потереть воспаленное место. Кого оно может обмануть? Разве что таких идиотов, как Каспар, а что делать мне самому всякий раз, когда не удастся сколь-нибудь складно себе солгать?..

Я клеймил судьбу последними словами, вновь отчаявшись и преисполнившись горечи, вопрошал с тоскою, что мешало мне повернуть назад, лечь в песок и не лезть на рожон, но тут же видел, словно воочию, огромное колесо, безучастно отмеряющее круги, и себя, ничтожного и бессильного, терпящего фиаско за разом раз, срываясь вниз, в песок и опилки, как и любой другой. После иных падений можно потом уж и не подняться, мелькнула отстраненная мысль и тут же отозвалась новым страхом – а может и мне после всего уже никогда не воспрять душой? Или – ладно о душе – может мне теперь и не выжить вовсе, и болезнь не случайна: унижение, горький итог, а за ними – смерть?

Это было ужасно, об этом нельзя было думать. Я хотел жить каждой клеткой своего тела, но чувствовал все острее, что идти становится невмоготу. Пот стекал по лицу, глаза отказывались видеть, измученные яркими бликами, я совсем уже было решил остановиться и отдохнуть, но тут впереди справа показались постройки, по виду походящие на жилье, уродливые и жалкие здесь, где стихии, казалось, навек утвердили свои правила и масштабы. Я попытался обрадоваться и не смог – лишь проглотил слюну, облизал пересохшие губы и повернул к ним, пошатываясь и загребая ногами песок. Дайте мне приют, я расплачусь сполна. Где ты, ясноглазая незнакомка с прохладной ладонью? У меня нет теперь рифм для тебя, остались лишь смирение и усталость, но я добрался – смотри, я уже тут…

Вскоре я подошел к первому из домов – осевшему в песок, с полуразвалившейся оградой и покосившейся крышей – и понял, что не могу идти дальше. Сердце готово было выпрыгнуть из груди, колени дрожали, и во рту отдавало железом. Я остановился, бросил сумку на песок и стал осматриваться, щурясь и часто мигая. К дюнам уходила едва заметная тропа, и там виднелись другие дома – тот, у которого я стоял, располагался на самом отшибе, образуя форпост или, напротив, безнадежный арьергард. Прямо передо мной из ограды был вынут пролет, так что получились ворота без дверей; за ними виднелось крыльцо и потемневший, но еще крепкий фасад, а на крыльце сидела худая старуха, молча поглядывая на меня и покуривая трубку. Я помахал было рукой, но не получил ответа и тогда, постояв немного и справившись с сердцебиением, просто поднял сумку и зашагал к ней, едва переставляя ноги. Она по-прежнему молчала и не шевелилась, лицо ее не выражало ни удивления, ни сочувствия, можно было подумать, что она слепа или совсем выжила из ума. Дойдя, я хотел сказать что-то, но язык не повиновался мне – я лишь кивнул головой, с трудом сел, привалившись к крыльцу, и забылся неспокойной дремотой.

Потом резкий звук ворвался в сознание, напоминая о чем-то неприятном и страшном, что было то ли во сне, то ли в иной действительности, полной тревог. Я открыл глаза и глянул вверх. Старуха исчезла, на крыльце было пусто. Снова раздался звук, грубый скрежет, и по спине пробежала дрожь, но напрасно – это входная дверь скрипела натужно, приотворяясь и вновь захлопываясь на сквозняке. Сколько я дремал? Быть может прошли годы, старуха умерла, а прочие оставили эти места? Почему меня опять не взяли?..

Тут дверь распахнулась от сильного толчка, хлопнув о стену и жалобно скрипнув в последний раз. Старуха вышла на крыльцо и остановилась передо мной, держа в руках потрепанную циновку. Я смотрел на нее снизу, неловко вывернув голову, и видел теперь, что она высока ростом и пряма как жердь, с иссохшимися руками и длинным морщинистым лицом. Она казалась неулыбчивой великаншей, суровой хозяйкой какого-нибудь неприступного края, но стоило моргнуть, как в облике ее, пусть столь же величественном, незаметно сдвигались какие-то черты, несколько ломаных замыкались друг на друга, составляя контур застарелого отчаяния, тщательно скрываемого или же столь давнего, что его сила успела иссякнуть впустую. Зрачки ее глядели неприветливо из-под кустистых бровей, а губы были плотно сжаты. С минуту мы молча рассматривали друг друга, потом она подошла ближе и положила циновку на ступени крыльца, там, где я сидел, прислонившись головой к нагретому солнцем дереву.

«Возьми это и уходи», – сказала она, почти не разжимая губ. Голос был колюч и сух, слова выходили раздельны, едва связаны одно с другим.

«Я болен, – проговорил я, стараясь не стучать зубами. Меня лихорадило, кровь стучала в висках болезненными толчками. – Я болен и не могу идти. Пусти меня в дом».

«Чего выдумал, – фыркнула старуха. – Дом мой, тебе там делать нечего. Тут много кто ходит, а мне к чему?»

С усилием я поднял руку и достал из куртки оставшиеся деньги, проговорив неловко: – «У меня, вот, есть… Я заплачу».

Старуха наклонила голову и, не произнося ни слова, долго глядела на мою руку с зажатыми в ней бумажками. Потом вздохнула и сказала хмуро: – «Ладно, давай-ка сюда. Все давай, а то растеряешь еще… – И добавила, видя мое сомнение: – Что останется, после отдам, сейчас-то тебе зачем?»

Я отдал ей все, даже мелочь из брючных карманов. «Тут погоди», – скомандовала она и скрылась в доме, но вскоре вернулась и повела меня полутемным коридором, шагая уверенно и твердо и не оглядываясь назад. Я медленно поплелся за ней, стараясь не отстать и не задеть ни одного предмета. Из гостиной блеснула крышка рояля, глаза сами собой подмечали углы старой мебели, торчащие отовсюду, и стертые дорожки на полу, но приглядываться не было сил, все наблюдения пришлось оставить на потом. Когда мы пришли в комнату с выцветшими обоями, не очень опрятную, но просторную вполне, у меня опять закружилась голова. Я сел на кровать, тупо глядя перед собой и не слушая старуху, бубнившую что-то так и не подобревшим голосом. Наконец она ушла, прикрыв за собой дверь, и я, с трудом сбросив обувь, вытянулся навзничь, не раздеваясь, благодаря беззвучно неведомых заступников, с облегчением отдаваясь болезни и зная, что спасен.