«Выглядите неплохо, – констатировал Гиббс после того, как мы вдоволь насмотрелись друг на друга: он – со спокойной уверенностью, я – с удивлением и настороженным прищуром. – Умеете устраиваться – вон, по-моему, и сыты, и пьяны…»
«Послушайте, – сказал я тихо, – какое вам дело до моего устройства? Мне не о чем беседовать с вами, говорите за чем пожаловали и ступайте прочь. Я не держу на вас такого зла, как раньше, и не стану лезть в драку, но видеть вас не хочу, ей-богу».
«Да, в драку лезть не стоит, – согласился Гиббс, – и я сейчас уйду, не кипятитесь. Присаживайтесь где-нибудь, сейчас дело закончим и разбежимся».
«Дело? Ну нет…» – вскинулся было я, но Гиббс поднял руку вверх и будто заслонился ладонью от моего негодования. «Не глупите, – поморщился он с досадой, – я вам деньги принес – вашу долю, всю до цента», – и более не тратя слов стал выкладывать на кровать радужные купюры, извлекая их из карманов своего просторного плаща. Я молча смотрел, вновь сбитый с толку, а Гиббс, закончив, собрал купюры в аккуратную пачку и протянул мне. Я продолжал стоять без движения, и тогда он, пожав плечами, положил пачку на кровать и прикрыл подушкой. «Не стоит держать на виду, – пояснил он мне, – там немало. Хоть конечно и не бог весть как много – я ж не знаю ваших аппетитов».
«Но…» – начал я опять и остановился. Доля так доля, мне было все равно, тем более что деньги всегда оказываются кстати.
«Не волнуйтесь, они не пахнут, – усмехнулся Гиббс, – и никаких пятен на них нет. И если уж о пятнах – я приношу свои извинения за то, что пришлось… Ну, в общем, применить силу. Выхода не было», – пояснил он и встал. Я понял, что он сейчас уйдет, и почувствовал внезапно, что хочу спросить его об очень многом, но сказал только: – «Ну да, я понимаю».
«Легко с понятливыми иметь дело», – пробормотал Гиббс и сделал шаг к двери, но вдруг остановился, обернулся ко мне и пригляделся повнимательнее. «Что это у вас на щеке? – спросил он равнодушным голосом. – Никак отметка какая-то?»
У меня зашумело в голове от непонятной злобы. Наверное, что-то отразилось и снаружи, потому что Гиббс сразу посерьезнел и подобрался. «Что это у вас с лицом? – спросил я вкрадчиво, сжимая кулаки. – Не иначе, памятка или чья-то шутка?» Он тоже выпялился на меня угрожающе, и так мы стояли, глядя в упор, глаза в глаза, а потом Гиббс вдруг фыркнул неловко и стал сдержанно смеяться, ухая как филин, и я сам неожиданно расхохотался нервным смехом, а когда смех утих, то и злоба исчезла, а мысли завертелись вокруг всяких глупостей – например, не уйти ли с ним, если конечно возьмет.
«У меня есть вопрос, – сказал я ему, – почему вы отдали мне столько? Ведь не договаривались, а если бы и да, то я все равно стребовать бы не мог – не нашел бы вас, да и вообще…»
«Вы заработали, – ответил Гиббс сухо, – а заработанное надо отдавать. К тому же вы не ныли, а это уже много».
«Не ныл? – переспросил я. – Когда не ныл?»
«Какая разница? – отмахнулся Гиббс. – Вы вот что, хотите травяного чаю?»
Через минуту мы сидели с ним рядом на кровати и потягивали терпкий напиток из походной фляги, обтянутой брезентом. «Он может малость крепковат, – предупредил Гиббс, прежде чем я сделал первый глоток, – но гадости никакой в нем нет, не бойтесь». У меня действительно зазвенело в ушах, и сразу прошли все следы опьянения. В спальне было тихо, лишь в углу билось какое-то насекомое. Гиббс сосредоточенно глядел в стену перед собой.
«Расскажите, что ли, про здешнее обитание, – вдруг обратился он ко мне, – как тут девочки, бомонд?»
«Девочки? Какие тут девочки… – ответил я рассеянно, прислушиваясь к зудящей ноте. – Одни старухи. Да я, наверное, скоро уеду… А что до бомонда, так только художники, да еще местный доктор. Я сейчас как раз оттуда – говорили об искусстве, как всегда».
«Об искусстве должно быть интересно – для тех, кто понимает, – сказал Гиббс с легкой насмешкой. – Я тут слыхал про одного – который все время в шарфе ходит. Непонятно, что у него под шарфом… Хотя, если поразмыслить, то можно и догадаться. А можно и ошибиться», – он с хрустом потянулся.
«Вот-вот, – поддержал я с неожиданной горячностью, – он все время в шарфе, его зовут Арчибальд, и еще у него есть приятель – тоже на А, Арнольд – они очень талантливые люди, то есть про Арчибальда я знаю наверняка, а про Арнольда подозреваю только – он держится так, будто взаправду… И еще есть доктор Немо, но он не в счет – всего боится, хоть и не заматывается шарфом – однако тоже умен по-своему, наверное умнее меня. Мы говорили про абстрактное сегодня – им всем очень подходит абстрактное, пусть они и не понимают до конца – лишь Немо, я думаю, понимает неплохо, но из него иной раз слова не вытянешь. Вам-то, Гиббс, это неинтересно – пятна на холсте, линии, которые ничего не обводят, всякие там аляповатые формы – но в этом вообще многое есть, можно и спрятаться, и заблудиться, что кому по вкусу. Они и прячутся, один больше, другой меньше, а может и наоборот, не разберешь, а Немо видит, но помалкивает, а мне грустно… Да, собственно, что грустно? Все так и должно быть, но все-таки обидно замечать, как из пустого в порожнее. Все равно что, знаете, поставить живой предмет – ребенка там или зверушку живую – и рисовать с натуры, а потом предмет в сторону, и рисовать с нарисованного, а потом еще и еще… Это не моя мысль, это они так делают порой, сегодня проговорились, но им не зазорно, а я-то вижу противоречие, от которого никуда не деться. С одной стороны устремляешься будто вдаль, а с другой – бежишь, не оглядываясь, желая, чтоб не поймали. Конечно, чем от натуры дальше, тем труднее за руку схватить… Я только вот чего не понимаю – а от кого зависит, чтобы так скрываться, будто в бегах, и в деревне этой сидеть, и все холсты – к стене?»
Гиббс шумно вздохнул и сказал сердито: – «Ладно, чего уж вы, небось привираете слегка. Тот, что в шарфе – он трус, понятно, и остальные тоже, раз меряются с ним, пыжась из всех сил, хоть я про них и не знаю. До кулаков-то небось не доходит, нет? Ну да, слабаки… – он пожевал губами и прибавил: – Шучу я, не кривитесь».
Мы помолчали, передавая друг другу флягу. «Вообще, – проговорил Гиббс, словно нехотя, – вообще-то любой почти за труса сойдет, когда впереди незнамо что, это вы вон кинулись браво, в штаны не наложив, хоть вас и предупреждали. А другие – поосторожнее, им за каждым кустом мнится, потому и глаза у них зажмурены, а в башке одни фантазии или эти, как там у вас – абстракции… Вам-то положим тоже мнилось, но вы не ныли – на том спасибо – а теперь вон и вовсе бояться нечего, это пусть другие побаиваются, сами не зная чего. Они голову сунут в песок – и готова крепость, или собьются в стадо – пыльно, но уютно. Тесновато конечно, но приятнее, чем снаружи да в одиночку – уж лучше по песочным ходам. Вот они и скучают там от скуки, а вы – вы поверху бродите, там не скучно, грустно только – вы и тоскуете от тоски. Но это беда небольшая, можно пережить…»
Гиббс замолчал и как-то странно прищурился нормальной частью своего лица. От глаза к виску протянулась паутина, и рот слегка съехал набок, как у сатира, задумавшего некое коварство. «На них кстати – на тех, кто с зажмуренными глазами – на них можно и отыграться, если есть охота. У меня-то уж нет, я свое вернул, а кому другому может и захочется, – проговорил он значительно, искоса поглядывая на меня. – Затея конечно пустая, но кровь разгоняет, с тоски-то…»
«Бросьте, Гиббс, я не из воителей», – отмахнулся я беспечно, а в голове мелькнуло – что это он, неужели про револьвер вспомнил? Может еще и про Юлиана догадался? С него станется, с хитрой лисы.
«Ха, а кто говорит, что из воителей? – усмехнулся Гиббс. – Не про вас речь, у вас там свои секреты… Это не подначка, я для подначек стар. Это о том, что нас пометили, да, что уж от себя таить, можно и сказать в открытую, но пометив, тут же и забыли – отложив в долгий ящик, не опасны мол. А сами бродят, не скрываясь – стадами, стадами – и на них самих будто печати: ‘слепой’ или ‘глухой’, или чаще просто ‘дурак’. Я-то не злобствую, но тем, кто злобствует – самая выгода, а никто и не подозревает до поры… Главное – не выпячиваться, – добавил он, поглядев на меня с непонятным выражением, – можно и шарфом замотаться для верности, потому что с теми, кто выпятился, уже конечно разговор покороче. Хоть про шарф я точно не знаю – так, к слову пришлось».
«Про шарф я тоже не знаю, – сказал я осторожно, не понимая, куда он клонит. – Пока не знаю, хоть и интересно конечно. И я ведь тоже не злобствую. Но вообще… Знаете, то, о чем вы говорите, я об этом думал и думал тут целые дни. И согласен со многим – почти со всем, можно сказать, согласен – будто у меня с глаз спала какая-то пелена…»
«Пелена? – переспросил Гиббс угрюмо, оборвав меня на полуфразе. – Не сочиняйте, ничего у вас не спало. Пелена никогда не спадет, а если вдруг спадет, то тогда и жить незачем будет. Молоды вы еще…» Он вздохнул и, как-то поскучнев, вновь уставился в стену напротив.
«А у вас? – спросил я, несколько задетый. – У вас тоже есть – пелена или что там еще?» Гиббс медленно повернулся и уставился мне в лицо тяжелым взглядом. «А вот про это не спрашивают, – сказал он холодно и внятно. – Вам что, непонятно объяснили, что у каждого свои счеты? Или вы недопоняли чего? Так второй-то раз не объясняют. Тут уж так – или признать, или со стадом вместе тыкаться по углам – там не так страшно и задумываться некогда».
Вся его дружелюбность исчезла в один миг, от голоса веяло чем-то зловещим, и я почувствовал, что он прав, и упрямиться нет смысла. «Приношу извинения, – сказал я сдержанно. – Признаю, сморозил явную чушь…» Что-то в его словах зацепило меня и никак не хотело отпускать. Я снова вдруг вспомнил, как это жутко, когда со всех сторон одно лишь презрение и насмешка, и почва предательски уходит из-под ног. Но даже и тогда внутри находится кто-то, не желающий сдаваться и расписываться в бессилии… Странно все, странно и слишком сложно. «Да, я согласен, – добавил я со вздохом, – просто называл по-другому. Нужно было, конечно, сразу договориться о терминах».
«Будем считать, что договорились, – пробурчал Гиббс. – Значит и говорить больше не о чем». Он завинтил крышкой полупустую флягу и одним движением оказался на ногах.
«Подождите, подождите, – заспешил я, – я еще хотел спросить – а вы-то, вы что, против всех?»
«Я? Да нет, я – за себя, – откликнулся Гиббс с ленцой. – Что мне все? Какой со всех спрос? – и повернулся к двери, сообщив деловито: – Пора мне. Что-то заболтались мы, а время позднее…» Потом глянул через плечо и добавил: – «Будете в городе – советую в ‘Аркаде’ остановиться. Спросите Джереми, он там приказчиком, скажете, что от меня. За деньги он вам что угодно сообразит».
«Гиббс, – попросил я, – возьмите меня с собой. Я мешаться под ногами не буду и с Кристоферами полажу, вот увидите».
«Придумали тоже, – ответил Гиббс недовольно, – у нас там не богадельня. Деньжат заработать и в другом месте можно, а с нами – зачем вы нам? Толку с вас…» Он постоял немного, о чем-то размышляя, потом осклабился и добавил: – «Помните – не надо лезть… Вот то-то».
Я тоже ухмыльнулся в ответ – в общем и не ожидая ничего другого. Гиббс кивнул мне и направился к выходу, но у порога остановился и сказал вдруг: – «У вас же есть свои дела, вы ж оттого и не ныли. Вот ими и займитесь, самое время теперь, страшное – позади», – и исчез, не прощаясь. Насчет своих дел – это он прав, – подумал я про себя, – и еще, как там – у каждого свои счеты? Подходит, нечего сказать, нужно бы занести в копилку… Почему вообще с ним всегда приходится соглашаться? На этот вопрос у меня не было ответа, но я долго еще сидел, глядя в ту же стену, что и Гиббс перед тем, размышляя непонятно о чем.
Наутро я проснулся с ощущением, что больше не могу оставаться здесь – нужно ехать немедля, все равно куда. Собственно, цель была под рукой – город М. с Юлианом ожидали все это время тут же неподалеку. Довольно бездельничать, сказал я себе, плеская в лицо холодной водой. Гиббс прав – хоть конечно я б пришел к той же мысли и сам, но когда кто-то стыдит со стороны, это подталкивает в спину. Я пересчитал деньги, полученные накануне – там действительно оказалось порядочно – потом сговорился с Марией о полном расчете и узнал в лавке у турка, что грузовик из города ожидается через сутки, и на единственное пассажирское место никто пока еще не претендовал. Мария восприняла известие о моем отъезде вполне равнодушно, но видимо тут же разболтала об этом кому-то еще, потому что вскоре к нам заявились Паркеры для прощального чаепития, которое я перенес стоически, стараясь не раздражаться на вопросы о моих дальнейших планах. Впрочем, Ханна Паркер тактично старалась перевести разговор на другое, предложив кстати за меня очень удобную версию, объясняющую внезапный отъезд, с которой я поспешил согласиться, а сам мистер Паркер был вял и выглядел удрученным чем-то, так что мне не досаждали избытком внимания. Лишь Шарлотта растрогала, отозвав в сторону нетерпеливыми жестами и поспешно сунув в ладонь подарок на память – обточенную волнами раковину, походящую на маленький кораблик. Я тут же вспомнил Стеллу, и у меня отчего-то защемило сердце, но Шарлотта улыбалась совсем другой улыбкой, так что память быстро успокоилась, и я вновь повеселел, поцеловав хрупкой девочке руку, как взрослой, так что она прыснула со смеху и кинулась со всех ног на кухню к Марии.
Потом Паркеры ушли, и я пошел слоняться по берегу, изнывая от бесконечности дня, а когда стемнело, попросил Марию почистить кое-что из одежды и отправился в последний раз к местному художнику Арчибальду Белому, гадая, в каком настроении он пребывает после вчерашнего и расположен ли принимать гостей.
Арчибальд сидел на крыльце, в свитере, шарфе и, почему-то, домашних шлепанцах, что вовсе не было на него похоже, и строгал какую-то высохшую ветвь, посвистывая сквозь зубы. Был он хмур и небрит, с синяками под глазами и заострившимися скулами. «Я ждал вас, – сообщил он недовольно, – мне уже донесли. Значит, покидаете нас? Бежите, спешите – навстречу или просто прочь?..»
«Дела у меня», – откликнулся я сухо, подумав, что не стоило к нему приходить.
«Дела, дела», – проговорил Арчибальд рассеянно, и мы прошли в студию, прибранную и аскетически аккуратную, без малейших следов вчерашнего застолья. «Мария постаралась, – буркнул он, поводя взглядом вокруг, – мы тут после вашего ухода еще долго чудили. Золотая женщина, цены ей нет. Только больно скромна…»
Арчибальд подошел к бару и вернулся с двумя бутылками минеральной воды. «Прекращаю пить, – сообщил он в ответ на мой недоуменный взгляд. – Не навсегда конечно, но хоть сиюминутно. И вам не предлагаю, а то мне будет завидно и невтерпеж. Так о чем мы говорили?»
«Да в общем ни о чем», – пожал я плечами.
«А, да-да, – согласился Арчибальд, – тогда пройдемте сюда, я хочу показать вам кое-что как обычно…»
В углу висел очередной портрет, на этот раз выполненный углем на картоне. Лицо, миловидное и печальное, словно проступало на фотобумаге под действием проявителя, щедро разлитого в центре и почти не добравшегося до краев. Густые ресницы игриво изгибались кверху, но в складке рта угадывалась неприступность недотроги, нос был изящен и строг, губы в меру полны, а брови выгнуты тонкими нитями, что придавало всему облику удивленное выражение, резко контрастирующее с прямым и упрямым взглядом миндалевидных глаз. С этой женщиной невозможно было заговорить, не будучи представленным должным образом, ей нельзя было бы нагрубить, не испытав при этом глубокого презрения к себе, но все же чего-то недоставало, чтобы причислить ее к истинным аристократкам, какая-то ущербность пробивалась сквозь холеные черты, какое-то чрезмерное жизнелюбие – казалось даже, что художник милосердно уменьшил количество деталей, чтобы не выдавать несовершенство слишком явно. Насмотревшись, я даже подмигнул портрету, но это было уже чересчур, и женщина будто нахмурилась чуть заметно на такую фривольность, так что я отвернулся поскорее, опасаясь, что начну краснеть.
«Ну как?» – спросил Арчибальд равнодушно. Я поглядел на него, вспомнив вдруг вчерашнее застолье, споры, заводящие в тупик, и горячность, за которую потом бывает неловко. Он представился мне лилипутом, бродящим понуро среди колоссов – своих полотен, возвышающихся надменно и гордо, пусть у некоторых из них – глиняные ноги или плечи разной высоты. Он обращается к ним – они не отвечают, он пытается напомнить о себе – они не желают его знать. Воистину, он мал перед тем, что создал, мал и неинтересен – никто не полюбит его, даже и воспылав страстью к какому-нибудь из многочисленных холстов…
Арчибальд все ждал моего ответа, и я сказал, вздохнув: – «Да-да, замечательно, как всегда, и я не разу вам не соврал. Скажите, вы верите в это? И как насчет истории – или когда без красок, то истории нет?»
«Какая разница, с красками или без, и история есть, куда же без нее, – рассердился Арчибальд. – Вы вон графики чертите, мне Немо разболтал, а мне вычерчивать да откладывать нечего – фантазирую, как умею, только и остается… И восторгам вашим я верю, не сомневайтесь, почему бы и нет?»
Он по своему обыкновению уселся прямо на пол и сосредоточенно уставился в горлышко полупустой бутылки с водой, держа ее под наклоном наподобие микроскопа, а потом сказал вдруг, будто очнувшись: – «Ну да, история – на этот раз они совпадают, история и портрет, потому что на портрете – не кто иной как Николь Труа, в просторечии Коко, женщина, никогда в жизни не говорившая неправды».
Арчибальд устроился поудобнее и стал рассказывать монотонным бесцветным голосом. Собственно, сюжета-то и нет, ни начала, ни конца, – говорил он, скривившись будто от головной боли. – Так, несколько черточек и черт, не выпадающих из основной темы. Коко действительно не умела лгать, что, как можно догадаться, приносило ей до поры немало неудобств. Но настоящие проблемы начались со взрослением, ибо, повзрослев и достигнув двадцати трех, она закончила актерскую школу и была приглашена в один из профессиональных парижских театров, хоть, признаться, актриса из нее была так себе – недоставало тонкости черт и настоящего сценического голоса. Она, однако, была влюблена в искусство по-настоящему и самоотдачу проявляла соответствующую, за что ее и оценили я думаю, но театр – это еще полбеды, а хуже всего, что почти в это же время Николь стала замужней женщиной, хоть и не поменяла фамилии, и вот это сочетание – лицедейство и замужество – образовало прямо-таки огнеопасную смесь, которая полыхала не раз, к счастью так и не произведя взрыва, но частенько рассыпаясь пренеприятными искрами.
Он снова принялся изучать горлышко бутылки, а я отхлебнул из своей теплую воду и потихоньку отставил ее в сторону. «Кривитесь, кривитесь, – усмехнулся Арчибальд, – не все грешить, приходит и расплата. Ничего, для печени полезно. Это я себе, не вам, вы лишь, так сказать, живая иллюстрация», – уточнил он и, вздохнув, тоже сделал глоток.
Так вот, замужество Коко явно было опрометчивым шагом, – продолжил Арчибальд, несколько оживившись. – Конфликт понятен, он на поверхности – игра и жизнь, принципы и пороки, притворство и природная правдивость. Право, бедняжке стоило посочувствовать: вживаясь в образ, она перевоплощалась взаправду, со всем вытекающим отсюда – любовь так любовь, интрига так интрига. Представьте: Коко является домой глубоко заполночь, пьяная и растрепанная, как шлюха, смотрит, словно падший ангел, не до конца вышедший из транса, пока ей не надают по щекам, чтобы привести в чувство. Супруг естественно интересуется, где ж это она была, и Коко честно отвечает – в кабаке. Вот как, думает супруг и, потоптавшись на месте, делает следующий шаг – а с кем же она пила там, в кабаке – и Коко, ничего не скрывая, называет пару актеришек из своей же труппы и еще каких-то их друзей и подружек. Супругу, понятно, все это нравится меньше и меньше, он делает глубокий вдох, чтобы успокоить расходившийся пульс, и очень осторожно спрашивает, как бы между прочим – а там, в кабаке, со всеми эти людишками весьма сомнительного сорта, все ли там было безупречно нравственно? То есть, не было ли каких-то поползновений или намеков, и она, Коко, не делала ли она чего-нибудь предосудительного с пьяных, простите, глаз? Тут Коко уже не Коко, а Николь Труа, у нее раздуваются ноздри и почти выветривается хмель – не иначе, намек на предосудительность вдруг меняет ее неузнаваемо. Что за чушь, оскорбленно заявляет она и уходит в ванную, еще чуть покачиваясь, но уже обретая на глазах привычный ореол добродетели, и супругу стыдно, так что он особенно нежен с Николь этой ночью. Вскоре она засыпает, утомленная вином и тяжелым днем, он же еще долго лежит без сна, а наутро – шепоток за спиной и дурные намеки: кажется, весь огромный город держит его за рогоносца. Так оно и продолжается – кристально честное супружество и перевоплощения с полной отдачей. Ему рассказывают про скандалы с полицией в ночных клубах Монмартра и откровенное распутство в самых дешевых из них, а то он узнает про некий романтический экивок Коко с отставным генералом из правительства, полный старомодного жеманства и платонической страсти, что не помешало генеральской супруге закатить в театре безобразную сцену. Он давно уже бросил ревновать – тем более, что Николь возмущается вполне искренне, ведь она не лжет ему, она не может лгать: вот ее будуар, она не выбрасывает ни единой записки, вот ее счета, он может проверить все до единого франка, вот записная книжка, белье, духи… Как насчет театральной программы, интересуется он как бы невзначай, движимый уже не ревностью, а любопытством, можно ли глянуть на список ее ролей? По крайней мере, нужно знать, что ожидает впереди, оправдывает он сам себя, читая перечень пьес и героинь, увлекающих его Николь в мутные дебри чужих страстей, становящихся вдруг реальными донельзя не только для зрителей, наблюдающих из партера, и даже куда более, чем для них. Увы, утешиться нечем – Коко, наверное по причине средних актерских данных, занята все больше в характерных образах: дамы полусвета, записные интриганки, камеристки и сплетницы, не упускающие случая, чтобы и самим дать повод для сплетен. Никакой чистоты, с возмущением думает супруг, никакой нравственности – боже, чему учит наша драматургия, что за вкусы она формирует, какой пошлости он потакает! И ведь не задумаешься об этом, пока не коснется тебя самого. И Николь – какая женщина, просто находка, создана для того, чтобы приносить счастье, но принадлежит этому театру, кривлянию, обману… Искренна до самых глубин, но и вся погрязла в притворстве… Чем чище порыв, тем беспросветней кажется ложь, которая пользует его – и ничего не сделать. Ах, как он возмущался и как страдал – супруг Николь, я имею в виду…
Арчибальд покачал головой, повернулся к портрету и рассматривал его минуту или две, потом тяжело вздохнул и снова перевел взгляд на горлышко бутылки с минеральной водой. «И что же дальше? – поторопил я его. – Он продолжал с ней жить, или терпение лопнуло, и они расстались? Или может какая-нибудь страшная роль – Дездемона например?»
«Дальше ничего, – недовольно буркнул Арчибальд, – я предупреждал вас – ни сюжета, ни развязки. Они конечно расстались в конце концов – сколько можно терпеть. А насчет Дездемоны – это вы загнули, так не бывает».
«Все говорили, – признался он помолчав, – все утверждали в один голос, что Николь Труа не должна становиться женой Арчибальда Белого – не должна и все тут. И были правы, – он назидательно поднял вверх палец, – хоть и не знали ее ни на вот столько, – Арчибальд старательно отмерил на поднятом пальце крохотную часть ногтя. – А если бы и знали, то у них не хватило бы мозгов сказать хоть что-нибудь разумное», – закончил он совсем сердито, стремительно вскочил на ноги и со словами «хватит, насмотрелись» стал занавешивать портрет серой материей.
Странная мысль пришла вдруг мне в голову. «Арчибальд, – тихо спросил я его, – скажите, а почему вы все время в шарфе?»
Арчибальд вздрогнул от неожиданности и несколько растерянно глянул на меня. «А-а что?» – хрипло спросил он в ответ и прокашлялся, прочищая горло.
«Да нет, ничего, – сказал я серьезно, – а может и что-то, я пока не знаю, но, право, что у вас под шарфом?»
Я сделал шаг в его сторону, и Арчибальд попятился. В глазах его мелькнул испуг, и тогда я шагнул еще и еще, удивляясь в глубине души своему напору, но не желая останавливаться. Арчибальд медленно отступал, а я так же медленно надвигался на него, не сводя глаз с мятого перекрученного шарфа. «Очень, знаете, непривычно ощущать себя жертвой, находясь с вами, Витус, – пытался усмехнуться Арчибальд Белый, но это у него выходило плохо. – Как-то вы изменились вдруг, и мне непонятно, чего вы собственно хотите?»
«Нет, правда, Арчибальд, – говорил я негромко, – вы строите из себя вальяжного творца, знающего за других, вы пичкаете меня картинами и историями на свой выбор и требуете искренности в ответ, а сами вот скрываете что-то – где ж тут справедливость? Давайте уж играть в честную игру – вопрос за вопрос, ответ за ответ. Нельзя все время отмерять откровенность аптекарскими стаканчиками, а то ведь я начинаю ощущать себя подопытным животным, которым манипулируют с какой-то целью. Запираться – так запираться, начистоту – так начистоту…» Я бубнил и бубнил, будто гипнотизируя его и прижимая к стене, и наконец он действительно оказался у стены, прислонясь к ней спиной и глядя мне под ноги. «Снимите шарф, Арчибальд», – попросил я строго, но он не шевельнулся и не поднял глаз, и тогда я сам протянул руку, схватил один из свисающих концов и стал разматывать виток за витком. Арчибальд не сопротивлялся, на губах его застыла кривая усмешка, и все лицо было неподвижно, как маска, вылепленная из бесцветной глины.
Наконец шарф упал на пол, обнажив бледную шею, резко контрастирующую с загорелыми щеками и лбом, а на ней не было ничего – только острый кадык, покрытый щетиной, смешно прыгнувший вверх-вниз, когда Арчибальд нервно сглотнул, после чего поднял голову, уставился мне в зрачки и спросил враждебно: – «Ну что, довольны?»
«Вполне, – ответил я, поднял его шарф и отряхнул от пыли. – Держите, равновесие восстановлено, облачайтесь обратно, если хотите. Я даже не буду спрашивать, почему и зачем, и, поверьте, никому не расскажу».
Арчибальд неторопливо обмотал шарф вокруг шеи и поинтересовался с вызовом: – «Вам чем-нибудь помогло?»
«Не знаю, – пожал я плечами, – наверное, да. Я уезжаю, прощайте». Он прищурился и подал мне руку. «Скажите, – спросил я еще после вялого рукопожатия, – почему вы все-таки окопались в этой дыре? Ведь талант, выставки, и вообще… А тут никто и не видит».
«А некому показывать, – откликнулся Арчибальд беспечно. – Вы не поверите конечно, но факт – как на духу. Некому, хоть кричи караул – так лучше уж подальше с глаз. Арнольд вон приезжает раз в год, или, глядишь, кого-то вроде вас случай занесет… Нет ни одного че-ло-ве-ка, – шепнул он хрипло, наклонившись мне к уху. – Ни одного не нашел, чтоб была причина осесть в людном месте и прочих терпеть, не замечая. А если кто и попадается, так у них свои мытарства, не прицепишься. Впрочем, я привык, – признался он, ухмыльнувшись, – идите, идите, попрощались уже…» – и я ушел, кивнув ему напоследок и помахав рукой «его» Марии, попавшейся мне в прихожей и тут же испуганно шмыгнувшей в какой-то чулан.
Вернувшись домой, я первым делом собрал все бумажки с диаграммами, которыми развлекался целый месяц, все страницы со списками бесполезных имен, что валялись в ящике стола, сваленные в кучу, и без сожаления выкинул их прочь, старательно разорвав перед этим на мелкие клочки. Затем туда же отправилось и еще кое-что – обрывки разных мыслей, наспех записанные где придется, наползающие друг на друга и внезапно ныряющие за край листа. Их было уж и вовсе не жаль – они теперь не вызывали ничего, кроме зевоты. Потом я бросился в постель и заснул безмятежным сном, а на следующий день покинул деревню – без провожатых и напутственных речей.
Шофер грузовика, огромный мужчина с одутловатым лицом, коротко оглядел меня, поинтересовался, куда я направляюсь, вяло кивнув на название гостиницы, подсказанной мне Гиббсом, и сообщил, что его можно называть просто Бен. Он был угрюм и неряшлив, а в кабине ощутимо попахивало потом, бензином и дешевым куревом. Едва водрузив на руль непомерные ручищи и вырулив на шоссе, Бен потерял к дороге всякий интерес и стал занимать меня беседой, по-видимому входящей в стоимость поездки.
«Кто ты?» – спросил он сразу, едва узнав мое имя.
«В каком смысле?» – не понял я.
«Ну, промышляешь чем? – пояснил Бен, покрутив в воздухе ладонью. – В смысле, на что харчишки имеешь и прочее».
«А… Я художник», – вновь, как и в гостинице у Пиолина, соврал я непонятно зачем и тут же пожалел об этом, но было поздно, не оговариваться же сразу, признаваясь в глупой шутке. Сейчас меня будут ловить на слове, мелькнула тоскливая мысль. Где же мои холсты и мольберты, куда это я направился без снаряжения или, если еду домой, почему не брал его с собой на океан? Настоящие художники, наверное, шагу не ступают без кистей с красками, а я разгуливаю налегке, как явный бездельник…
Нашел, кем назваться, посетовал я про себя, но Бен не удивился услышанному. «Художник – это да… – протянул он, – Это почет так почет и заработки на славу…»
«Ну, как посмотреть…» – начал было я возражать, но Бена не интересовало мое мнение. «…А я, брат, простой шофер», – закончил он мысль, удрученно покачав головой, и без промедления принялся излагать подробную хронологию своей тридцатипятилетней жизни.
Далеко он, впрочем, зайти не успел – я перебил его вопросом не к месту, а потом притворился спящим. Шофер обиженно замолчал и не произнес ни слова в течение следующих двух часов. Деревня осталась далеко позади; мы петляли среди холмов, ничем не напоминающих ни дюны, ни болота, через которые пробирался когда-то наш маленький отряд с Гиббсом во главе. Было пасмурно, и чахлые деревья вокруг казались погруженными в грязно-серую морось.
Внезапно Бен зашелся яростным кашлем, а откашлявшись и сплюнув в окно, покосился на меня и продолжил беседу. «Вот ты художник, – начал он с простоватой хитрецой, – а что ты рисуешь – так, вообще?»
Дернула же меня нелегкая, вновь выругал я себя, а вслух ответил неохотно: – «Разное рисую – людей, пейзажи… – и добавил: – Я вообще ближе к абстракционистам», – надеясь, что незнакомое слово отобьет у Бена охоту к дискуссии, но его было не сбить так легко. «Людей, значит, – ухватился он за слабое звено. – Это правильно, хоть большинство людишек, прямо скажем, дрянь. Особенно баб… – он засопел было, явно отвлекшись мыслью, но тут же вернулся к главной теме: – Ты как, баб рисуешь?»
«Довольно-таки редко…» – осторожно ответил я, не зная, куда он клонит, и Бен оживился. «Вот-вот, – поддержал он, – я считаю, что в них одна ересь и суета, а нормальному человеку, особенно невезучему, так просто прямая опасность. Поэтому… Поэтому, вот что – нарисуй-ка ты мой портрет, – брякнул он вдруг к полной моей растерянности и победительно уставился мне в лицо, ожидая реакции и позабыв про дорогу. – Нарисуй и подари мне, я с тебя денег за поездку не возьму!»
Мне тут же вспомнились Кристоферы и их самоуверенная бравада. Еще один в компанию, подумал я неприязненно, потом усмехнулся сам себе, принял надменный вид и лениво ответил: – «Ты, друг, скажешь тоже. Мои картины тыщи стоят, а ты – за поездку не возьму».
Бен, ничуть не обескураженный, продолжал пялиться в мою сторону. «Тыщи не тыщи, а может сочтемся? – пророкотал он уверенно. – Я ж тоже не простак, опыт жизненный, все дела. Столько могу порассказать – на десяток картин хватит. Тебе, художник, прямая польза!»
«Ха, порассказать, если б ты еще и нарисовать мог…» – ответил я ему в тон, думая при этом, что не хватает тут Арчибальда Белого – небось порадовался бы коллега. «Смотри, куда едем-то», – добавил я еще, не желая угодить в кювет. Бен надулся и отвернулся к дороге. «Не трусь, доедем, – буркнул он хмуро и повел могучими плечами, словно утверждая свое превосходство. – Не таких возил, как ты, художников, никто в претензии не был…»
Разговор оборвался, и оставшуюся часть пути мы сидели, глядя прямо перед собой, недовольные друг другом. Шофер порой принимался бормотать себе под нос, но уже без всякой надежды на сочувствие. «Тыщи стоят… – доносилось до меня. – Дураки тыщи платят, а если не платят, то все деньги – бабам. От них, от баб все неприятности потом. Набросятся, как собаки, и тявкают почем зря, а может не собаки, а гиены – тявкают и смеются… Каждой твари дали по дереву – отчего ж гиенам баобаб достался? Только зазря перевели. От них – одна глупость, они его посадили вверх ногами, да и потешаются с тех пор, а он живет тыщи лет…»
Я понемногу погружался в дремоту. Бормотание Бена и мои собственные мысли путались друг с другом, будто от дорожной тряски; обленившееся сознание не задерживалось ни на чем, скользя по верхам, переворачивая листы без всякой попытки вчитаться в малознакомые буквы. Засосало болото, подумал я про себя и вдруг почувствовал, что хочу приехать поскорее, очутиться среди суеты и городских шумов, вырвавшись наконец из деревенской заброшенности, не приемлющей никакой новизны. Любой город, даже провинциальный город М., представлялся спасением от чего-то, подстерегавшего меня и чуть было не ухватившего в свои щупальца – от чего-то, что я преодолел, обхитрив, и обвел вокруг пальца, почти не солгав, пусть и поступившись чем-то иным, о чем уже и не вспомню. Я представлял себе улицы и подворотни, темные фасады и потоки автомобилей, тут же ощущая уколы тоски по моему собственному Альфа-Ромео, что дожидался меня где-то с терпением покинутого ручного зверя. Воображение, будто просыпаясь от спячки, ворочалось беспокойно в потаенном углу, куда я сам загнал его как в бессрочную ссылку. Чередование светлых и темных плиток на мостовой, трещины на асфальте и извивы узких переулков вновь вставали перед глазами, сочетаясь в комбинации то ли строчек, то ли ходов на ста сорока четырех полях, обращаясь в россыпи неказистых фигур или даже намекая невнятно на росчерки черной туши у горизонта.
Я потрогал пальцами след на щеке и глубоко вдохнул душный воздух кабины. Каменные ступени возникли где-то в глубине памяти, но, как и два дня назад, не откликнулись внутри ни робостью, ни растерянной дрожью. «Страшное – позади», – неслышно шепнул я себе, но не стал добавлять продолжение – в продолжении была слабость, пусть и скрытая настолько, что никто кроме меня не сумел бы ее распознать. А в воспоминании теперь жила упругая мощь – я чувствовал ее и знал ее сам, даже если бы Гиббс не подтвердил догадки: если держать глаза открытыми, то можно и отыграться. На ком и за что? Разница небольшая, к чему называть имена. Перебирая, можно растечься мыслью, а на самом деле подойдет любое… И зачем я прозябал в глуши, потеряв столько времени – неужели всегда нужно, чтобы поторопили извне?
Дорога стала ровнее, тряска прекратилась, грузовик мерно урчал, а я дремал, свесив голову на грудь, и следил в полудреме, как мой секрет возрождается из руин, обновленный и исполненный новой жизни. Да, это было так наивно – разрушение, выстрелы и кровь, лубочная романтика убийства, как романтика влюбленности, позаимствованная из плохих книг. И смешна была попытка возвеличить себя, уничтожив кого-то другого, перечеркнув его сознание, его память и мысли – в этом не было глубины, лишь жалкий плагиат, и в этом не было смысла – своего наперекор чужому. Лишенный сознания и памяти равнодушен к смыслу, он не не спорит с ним, он глух и слеп – и это ли не величайшая насмешка, ожидавшая тебя, неумного мстителя: то, за что ты хотел мстить, обернулось бы к тебе неприкрытым ликом и заявило, не заслоняясь более ни условностями, ни приличиями – ха-ха-ха, ты мне невидим, я не внемлю тебе и не хочу тебя знать. И не можешь, прибавил бы ты, но это было бы слабое утешение, бессильное перед осознанием упущенного шанса, усилия, растраченного впустую. Нет, идея в другом – чем уничтожать и сжигать мосты, куда занятнее завести в тупик и подтолкнуть к осознанию тупика, к осознанию иллюзорности собственных фантазий, если чужие им не по нутру, к осознанию поражения, крушения оплотов, о котором они, бродящие с завязанными глазами, вовсе не желают ни знать, ни думать. Это – контригра на славу, это созидание, в конце концов – пусть лишь единицы посчитают за шедевр, но и у меня есть козырь, припрятанный в рукаве, не будем лишний раз вытаскивать на свет и повторять вслух. Это – обращение слабости в силу, маленький шажок сапогами-скороходами, за которыми не угнаться иным, ретивым: от отметки, будто бы выдающей тебя с головой, до странноватого ореола, позволяющего ладить с неизвестностью. Странноватого и страшноватого – это для тебя кое-что уже позади, а они, прочие, злорадствующие издалека, даже еще и не подступались и, наверное, побаиваются подступиться.
Все в моих руках, вдруг понял я, и ничто не будет лишним – ни револьвер, ни поход через дюны, ни даже Паркеры или арчибальдовские портреты, пусть не всему сразу найдется место. Главное – не останавливаться, а там – там все может случиться, и многое случится по-твоему…
Тут у меня перед глазами отчего-то снова возникла расчерченная доска, и по ней задвигались черно-белые фишки. Давно, давно я не сражался ни с кем, намеренно уйдя в сторону и в тень, раз и навсегда отступившись от того, что умею делать лучше всего. Где вы, мои соперники, изнывающие от собственной кровожадности? Мне не деться от вас никуда, то, что умеешь делать лучше прочих, не отпускает и через годы, имея над тобою невидимую власть, да и где как не в вечной игре Джан твоя слабость так отчетливо способна обратиться в силу внезапного броска, если не отвлекаться и идти до конца? Пусть это и нечестно – сводить все к хитроумным комбинациям на ограниченном пространстве, но что я могу поделать, если по-другому не разъяснишь – ведь графики мертвы и мертвы все схемы, ведь каждый сам за себя, а в действительности все куда сложнее любых объяснений.
Прости, сказал я Любомиру Любомирову, высунувшему голову откуда-то из-за угла, и он скорчил рожу, мерзкий задира, который один мог бы меня понять. Я хотел еще добавить что-то или просто подать ему любой из условных знаков той азбуки, которую мы разработали сами, чтобы не выдавать за доской замыслов и намерений, но в этот миг грузовик чихнул и встал, так что моя голова чуть не ткнулась в лобовое стекло. «Приехали, – донесся до меня хриплый голос Бена, – давай свои деньги, художник». Я потянулся, кивнул, не желая отвечать, и полез за бумажником, набитым купюрами, не имевшими, как утверждал Гиббс, ни запаха, ни посторонних пятен.