Взбудораженный воспоминаниями, я вновь плохо спал, а разбудил меня телефонный звонок – только чтобы разочаровать еще одним бесполезным откликом на мое газетное объявление. Бросив трубку, я натянул одеяло до подбородка и валялся какое-то время просто так, примериваясь к новому дню. Потом закурил сигарету, покосился на пепельницу, полную вчерашних окурков, и почувствовал вдруг, что день не нравится мне с самого начала, а необходимость предпринимать что-то удручает заранее, как давно наскучивший ритуал.

Все же, выйдя из отеля, я решил довольно-таки твердо, что нужно составить наконец подходящий план, но вскоре сокрушенно признал, что плана как не было, так и нет, а мои поиски не продвигаются никуда. Более того, отчего-то теперь я не мог сосредоточиться ни на чем насущном, всякий раз находя повод отвлечься и унестись в беспорядочные раздумья, а потом и вовсе смирился с бесцельностью прогулки и просто бродил по улицам, безучастно наблюдая прохожих, вглядываясь во встречные взгляды – чужие, закрытые для меня. К ним не подходили ключи, я был посторонний, маскировка помогала лишь на поверхности – но мне и не нужно было вглубь, мои зрачки, хотелось думать, точно так же были заперты на надежный замок.

Так прошло несколько дней. Все мои намеренья пребывали в забвении, а давние призраки ожили и воспрянули духом, терзая порой и подбираясь вплотную, будто чувствуя свою безнаказанность. И впрямь, я был покорен и вял, словно опутанный по рукам и ногам паутиной городских улиц, которая не дозволяла ни резких взмахов, ни прыжков в сторону – от одних солнечных пятен к другим, от привычных полутеней к трещинам на мостовой, что могли б удивить странной формой, смутить и сбить с толку или настроить мысли на новую волну. Время утекало сквозь пальцы, и я не жалел о нем, больше оглядываясь назад, чем пытаясь рассмотреть ожидающее впереди, и непривычное оцепенение, как ни странно, не было в тягость – хоть, наверное, еще не так давно я непритворно удивился бы самому себе.

К вечеру город мрачнел, будто тень усталости, накопившейся за день, набегала на здания, резче оттеняя выбоины и морщины, выдавая торопливую ретушь, которой пытаются прикрыть изъяны – следы то ли возраста, то ли порока. Становилось зябко, незнакомые шорохи приводили в смущение, а сами сумерки, исполосованные рекламными сполохами, навевали гнетущие мысли. Тянуло укрыться где-нибудь в людном месте, и я спасался в уличных кафе, с облегчением слыша, как за мной захлопывается дверь, будто отделяя скромную порцию пространства, которую любому по силам освоить.

В эти часы трудно было найти свободный столик, но чаще всего мне везло, и тогда я подолгу просиживал где-нибудь в углу, потягивая светлое пиво и разглядывая соседей, пока официант кружил в отдалении, наверное досадуя втихомолку. Уходил я лишь когда начинали слезиться глаза, не выдерживая пытки табачным дымом, витавшим повсюду, или когда острое чувство голода сгоняло с места, подвигая на поиски более-менее приличного ресторана. Окружающие не заговаривали со мной – лишь здоровались изредка и окидывали равнодушным взглядом, за что я был молчаливо им благодарен, тут же уходя в себя, будто медитируя в приглушенном свете под ровный гомон чужих голосов.

Потом опять наступало утро, после неторопливого завтрака я пробирался к рыночной площади и там либо сидел в сквере, либо шел бродить по одному из бульваров. Время заполнялось без напряжения – не так уж трудно себя обмануть, делая вид, что действия осмысленны, а окружающие детали полны знаков, ждущих своего часа. Я сворачивал в незнакомые дворы, петлял в переулках без всякой цели, лишь прикидываясь, что выбираю самый многообещающий маршрут, останавливал встречных зевак и спрашивал у них что-то, часто совершенно невпопад. Несколько раз я заговаривал с женщинами, одну даже провожал до дома и неуклюже целовал в теплые, ускользающие губы. Она была доверчива и мила, ее волосы пахли осенью и сырой травой, но я, легко разжившись номером телефона, не стал звонить потом, не желая сдаваться оживающему прошлому, отрицая будто, что она напомнила мне Веру, как бывает нередко, когда призраки берут свое, и как многие женщины напоминали мне ее – манерой смеяться, привычкой быстро откидывать челку, смелой походкой, беспечной молодостью.

Чужие города похожи друг на друга – в них ищешь тайный путь, выводящий из кельи, в них бежишь от одиночества и, наткнувшись на стену, утираешь кровь с разбитого лба, а после грустно презираешь себя и слышишь знакомые слова утешения – веря и не веря, торопясь обмануться. Их шепчут дома и деревья, подсказывают вывески, порой перевирая, подбрасывают ненароком рекламные афиши. Говорят их и женщины, что тоже походят одна на другую – в них тщишься разглядеть какую-то из прошлого, если еще не забыл, или одну из будущего, если удосужился придумать, не находишь ни той, ни другой, зато, присматриваясь, различаешь черты грядущих предательств, жалкую хитрость, равнодушие и косность. Хочешь бежать, но не бежишь, потом видишь красоту и ласковую лень – и шепчешь нежности, упиваешься душным теплом, предаешь первый, забываешь, потом не хочешь придумывать снова…

Как знакомый сон, дни приносили одну и ту же последовательность узнаваний. Город М. открывался мне, я видел знакомые лица – газетчиков, зеленщиков, продавцов воды. Они узнавали меня – почтовый клерк в ярко-синей форменной куртке, пожилая дама с фокстерьером, полицейский на углу – я же, кивая им и будто подхватывая эстафету, вдруг видел Веру – выходящую из такси, выходящую из парадного через улицу, выходящую из хлебной лавки (заглянешь, а ее там нет), отворачивающую лицо (не от меня, от ветра), стоящую в профиль (ко мне, к другому, ко всем), как бы говоря беззлобно: это не я.

На рыночной площади торговки кричали хриплыми голосами, перекрикивая клаксоны автомобилей, отстаивая свой мир, где – лишь жалкие медяки и грязь, гниль и яркие краски. Я покупал розовый виноград, ел тут же, сплевывая косточки. Вера выбрала бы сливы, но не было крупноносого продавца-турка, что смотрел на нее, цокая языком – и слив не хотелось, их вкус забылся. Я проходил дальше, к бульвару, где уличные художники рисовали портреты – желающих хоть отбавляй, остановись мгновение, быстрая кисть щедра и льстива. Заглядывал через плечо – нет, не так, рот крупнее и шаловливей взгляд, локон не туда, это не она, ты бездарен, художник, задача не по тебе. Вихляющийся паяц крутил обруч, бросал и ловил, не глядя, острые ножи – солнце, трико все в пятнах от пота, хромой мальчик, помощник, смотрит, разинув рот, потом, спохватясь, обходит кучку зевак с соломенной шляпой. Я швырял им свою монету, уходил в тень, сидел на скамейке, куря, разглядывая женщин, противясь воспоминанию, борясь с воспоминанием, потом цепляясь за него изо всех сил, чуть ли не умоляя – не оставляй меня, пожалуйста, не оставляй!

Вера, резвый ребенок, я не забыл тебя. Я уехал не от тебя, и здесь я не за тобой, но я не забыл тебя. Я люблю дорогую Гретчен, но Гретчен – это другое, не похоже ни на что, говорить об этом нельзя, стыдно вслух. Я не думаю о ней сейчас, я узнаю тебя здесь, как в любом городе, чуть начнешь привыкать. Ты не откликнешься мне, и казнить себя – что толку, ничего не меняет, уже прошел через это, летел среди склизких стен, умер, родился вновь, уже другой человек. Понравился бы он тебе? Едва ли. Помнишь ли ты того, прежнего? Как его звали? Чем притягивал он тебя, какими именами называл, зачем оттолкнул?..

Реалии передо мной – чужой, незнакомый город, солнце, влажный ветер, липкий виноград. Реалии внутри меня – инженерная контора в старом особняке, обитель прозябания, начало нашей истории. Веру прислало бюро по найму – временным помощником взамен приболевшей Юлии, и я глянул было с интересом, но тут же отвернулся разочарованно – что взять с молодой новобрачной, сияющей свежим счастьем. Ей было не до меня, и я был равнодушен вполне, лишь однажды переступив барьер безразличных любезных фраз. Вечер и усталость были виной, не моя изощренная настойчивость – хоть я желал ее, конечно, как желал всякую женщину, но с чужим свежим счастьем не поспоришь, я не строил планов. Тогда же, словно по чьей-то каверзе, мы остались в кабинете допоздна, вечер с усталостью притупили бдительность, и обстановка поддразнивала простоватым романтизмом. Мы сидели на полу посреди исчерканных листов, я чувствовал ее запах и хотел ее как никогда, а потом она сбросила туфли, оставшись в темных чулках, и я вдруг погладил узкую лодыжку и подъем ступни, легко сжал ступню в руке и тут же отпустил – все это, не глядя на нее, говоря о делах – и она не обернулась с удивлением, не отпрянула прочь, как будто знала уже, и это сразу все сказало нам обоим, и после было бесполезно притворяться. Мы не сближались больше до конца ее двухнедельного пребывания в нашей фирме, и новобрачный образ не померк, казалось, но я видел вопрос в ее походке, в губах, в смехе, и это был вопрос «когда?», и «когда» наступило вскорости, положило конец ее свежему счастью, отобрало мой покой и мою уверенность, но – не жаль, не жаль.

Первое время она не говорила своему мужу, оберегая его или просто не решаясь, но он догадывался конечно, как всегда знаешь, любя. К своему стыду, я подсмеивался над ним про себя, посылая безмолвный привет с чуть заметной ухмылкой снисхождения, иногда часами думая о нем с каким-то болезненным любопытством, как о слишком покорной жертве, слишком слабом сопернике, не способном ни на какой ответ, которого хочется за это унижать и унижать, так что даже приходится одергивать собственную прыть, чтобы не выглядеть недостойно. Стараясь не злословить сам с собою без нужды, я лишь представлял его субтильную фигуру, скользящую в полумраке их большого дома – из комнаты в комнату, из холла в библиотеку, в сад, на террасу. Я видел, как он неслышно ступал в мягких тапочках, разглядывал корешки книг, всплескивал маленькими ручками, склонял голову набок: что-то было не так. Вверх-вниз по лестнице, вверх-вниз, не сидится на месте, что-то толкает ходить, ходить. Одевал теплую кофту – почему-то познабливало, не было комфорта, не было покоя. Брал в руки журнал со стола, пролистывал бездумно, оставлял на кресле. Брал любимую книгу с полки, вчитывался в абзац, закрывал, заложив закладкой, которая ни к чему – все равно не открыть на том же месте, не связать со следующей главой, возвращение невозможно. Выходил прочь, глядел в темноту, счастливый молодожен – все впереди, забыть сомнения, ты просто еще не привык. Но что-то было не так, ему не у кого было спросить – и не у чего, ни один предмет не выдавал тайны, не помогал ни кивком, ни намеком. Подходил к телефону – кому позвонить, никто не подскажет разгадки, оставалось бродить по комнатам из конца в конец: бессрочное путешествие, бесконечный путь.

А мы тем временем предавались страсти в моей мансарде, не ведая ни вины, ни сожалений, зная лишь, что только так возможно, как у нас сейчас – на влажной простыне, под влажной простыней, в борьбе, в ласке, в мгновенных обидах и примирениях, в объятиях и осторожном покусывании, в судороге, в полудреме. Чего боялись мы тогда? – ничего. Упивались страстью, пили холодное вино, говорили много, бестолково, разводили теории, ссорились и мирились, проживали жизни, построенные тут же – дом на берегу океана, минимум прислуги, трое детей, собака. Упрекали друг друга в безразличии, ревновали к прошлому, обменивались уколами – не всерьез, Вера плакала иногда – не взаправду, потом снова осторожное покусывание, упреки забыты, мы опять вместе – бессовестные сластолюбцы, пробравшиеся туда, где хранят самое вкусное, не открывая непосвященным. Казалось, не было сил, способных изгнать нас оттуда – мы бы не заметили угроз и не испугались чужих страхов. Следящие за нами – из ниоткуда, из воздуха, изнутри – так и остались бы сбитыми с толку, не услыхав ни звука, не различив ни одного подозрительного взмаха или силуэта за плотной шторой: тот закоулок времени и пространства был открыт лишь нам одним, не принимая в себя ничего чужого, да и не существуя вовсе на сторонний взгляд. И теперь можно поминать его бесконечно, не опасаясь спугнуть очарование неосторожным словом – то что умерло, не спугнешь, как фальшива ни была бы панихида. Моя как правило безыскусна и коротка – а больше, думаю, никто и не помнит.

Не являйся мне, моя горечь, моя мука, наша история мертва теперь, и я брожу меж обрушившихся стен, чьи обломки обветрены, не пощажены временем. Прошли века и тысячелетия – то-то радости мерзавцу-археологу, ройся в черепках, представляй прошлое. Мы оставили эту местность, потомки наши в нее не вернулись, язык забылся, книги сгорели. Я брожу по заброшенным дорогам, встречая путников других племен – они говорят нашим голосом, смеются твоим смехом, но в них не наша кровь, их лица стираются из памяти, чуть стихнет шаг за спиной. Я приезжаю в чужие города, не смущаясь непохожести, обживаю скверы и площади, узнаю улицы по угловым кафе, маскируюсь под праздного гуляку, но от воспоминания не скрыться, оно приходит, опустошающее, как тайфун, и отступает медленно, неохотно, неся в волнах стволы пальм и обломки деревянных крыш.

Неверная Вера… Трудно сказать, почему именно ей суждено было так всколыхнуть мою жизнь, вызволив наружу темные страсти и светлые муки, которых я в себе не подозревал, думая, что лишен их, как лишен многого другого. Это не должно было случиться со мной, и никак не могло случиться с ней, только что обретшей столь завидное замужество, но однако же случилось с нами обоими, не спросив ни одного из нас, и так бывает у других, я видел, но ведь я-то безоговорочно стою особняком… Было бы естественнее заполучить очередную короткую связь, что-то из серии сменяющихся секретарш, к чему я привык, не желая большего, но нет, меня вдруг закрутили в водовороте безумств и смятений, выдали мне, словно выигравшему в коварную лотерею, целую гору призов, применения которым я не знал, погребли меня под градом богатств, просыпавшихся с неба, и имя им всем была она, мое спасение и моя гибель…

Очень хочется выбрать легкий путь и отделаться каким-нибудь «просто пришла пора» или кивать на слепой случай, привлекая на помощь голый фатализм – лекарство для обессилевших. Можно еще наскоро подыскать аналогию, сравнивая, например, с Гретчен и ее Бретом, со всем, что произошло у них тогда, заведя мою сестренку в тупик кромешных разочарований, тем более, что на первый взгляд действительно похоже. Но все же я склонен подозревать специальную хитрость, мудреный эксперимент мироздания, сведший вместе всех действующих лиц, описав их будто классической фигурой, в которой явно просматривается традиционный треугольник, но на деле добавив еще немало катетов и гипотенуз, исключительно с познавательной целью – но тогда: кто возьмет на себя и запишется в познаватели?..

Конечно, моя дорогая Гретчен, и ее собственный небезобидный опыт, сыграли немалую роль, но все же и без них я был орешком покрепче, хоть это именно ее тень, постоянно присутствуя где-то в верхнем углу полотна, заставляла держаться чуть-чуть настороже – едва видимая, прозрачная и бесплотная, но предостерегающая безмолвно: помни, помни, помни. Потому, быть может, я оказался менее потопляем, отказавшись воспринять случившееся как конец света или безапелляционный вердикт, как отметку на прошении о принятии в перенаселенный клуб: «не годен». И все же, я поверил, да, поверил и надеялся, что скрывать, и готов был отринуть предостережения всех бесплотных теней, оставив лишь крохотную зацепку, тончайший спасательный шнур на случай, если что-то пойдет не так – тем отличаясь от дорогой Гретчен, которой не нужны были спасательные средства, если уж она решилась и бросилась в стихию наобум. Да к тому же у нее и не было таковых, а я имел в своем распоряжении всю изощренную логику восточной игры («извращенную» цедил Любомир Любомиров), которая способна запутать, состарить и обесцелить любое отчаяние, что и было доказано впоследствии. Так что, поставив многое на кон, я все же утаил какие-то крохи, но за это не стыдно, ведь она, неверная Вера, тоже оставляла кое-что про запас, и потом, разойдясь по своим полюсам, мы с облегчением вздохнули, убедившись, что прибереженное цело и невредимо – она, свернувшись калачиком на любимой софе, я, балансируя на тонком шнуре с завязанными глазами. Естество мое осталось не задето, и фантазии не поджали хвост, лишь последние покровы спали с внешнего и внутреннего зрения, не преломляя более свет тусклых стекляшек, чтобы превратить их в драгоценные камни, не освежая унылых красок, не размывая очертаний с милосердным намеком на потаенную глубину. Я научился видеть без прикрас, но об этом чуть позже, а еще я понял тогда, что хотела сказать мне Гретчен, облекая это в мягкотелые словесные формулы – то ли из сострадания, то ли из суеверной осторожности – понял и признал наконец, что пора нерешительных проб и ошибок прошла безвозвратно, освобождая сцену следующим актам, где едва ли удастся словчить, уповая на двоякость трактовки – если конечно не отсиживаться за кулисами, не обращая внимания на гневные окрики распорядителя и его большие глаза.

Но не будем забегать вперед, город М. только еще привыкает ко мне, а воспоминание, как всегда и везде, наступает и отступает, привычно теребя заезженными кадрами – въедливыми и не дающимися зрачку, четкими до рези и небрежно размазанными по мутной подложке. Что угодно сгодится в качестве декорации – рыночная площадь, залитая солнцем, или галечный пляж с ластящимися мелкими волнами, или дебри каких-нибудь непотребных трущоб. Разницы нет, и претензии не к ним; но и к себе нет больше претензий, отвергнутых по здравом размышлении, есть только стыд, но о нем ни слова.

Можно ли верить в Веру? Спросите что-нибудь попроще. Все тогда начиналось так радостно и завершилось в конце концов так гадко. Каждый день щедро дарил новизной – только чтобы перейти вскоре в месяцы отчаяния и отвращения к себе. Нет, я не перечеркиваю поспешно, отказываясь и отрекаясь, я помню все долгие часы, горячечные ожидания и восторги, я храню их, так же, как и она наверное бережет до сих пор тот слегка потрепанный багаж – интерьер в шкатулке, пышный сад под стеклом в комнате, куда никого не пускают более. Но, право, бездарные финалы – это то, что врезается в память крепче всего, и живые картины норовят проскочить пейзаж монотонно-счастливого свойства, предпочитая задержаться и увязнуть в рытвинах и ухабах неприглядных потрясений. Так и теперь – я зажмуривался крепче, но видел все яснее и охлаждение, и откуда-то взявшуюся боязнь, видел робость ее, столь смелой поначалу, и оценивающий взгляд, порой замиравший на моем лице. Я боролся всеми силами души, но сил у меня было – одни слова, и они не поправляли дела, лишь пугая без нужды или подтверждая что-то, что она и так уже начинала для себя понимать.

Нет-нет, нас не лишили обещанного, все было взаправду – пряные запахи и мягкие губы, мансарда, укрывающая нас, бесстыдных счастливцев, от посторонних взоров, и все декорации запутанного действа, где переплелось столько нитей, желаний и бесстрашных надежд. Но теперь будто кто-то невидимый сдирал верхний слой, как старые обои, открывая растрескавшуюся штукатурку – взаимное самодовольство, хищный порыв и урчащую сосредоточенность насыщения, и следом – то же безразличие и лень, чуть прикрытые маской раскаяния.

Ничтожные плагиаторы, возомнившие о себе чересчур – так наверное припечатал бы нас общественный обвинитель, случись таковой поблизости. И нечего возразить, доказывая без толку, даже и нечего ответить всем обвинителям, сгрудившимся в тесном пространстве своим бессчетным множеством – всем ничтожным, не способным глянуть дальше соседского крыльца. Как заставить присмотреться к полутени, в которой и затаилось содержание, что швыряло нас из вселенной во вселенную, отправляло парить над крышами и перекликаться неизвестным языком? Никто не озадачится, будут видеть лишь молодую новобрачную, скользнувшую в объятия другого через три недели после удачного замужества – будут видеть, покажут и нам, бездумно содрав верхний слой. И мы поверим сами.

Вера, Вера, если только сдуть пылинки, то уже искажается образ, лучше бы и не смотреть на нее такую – пусть она была горда, но и виновна тоже, и чувствовала себя виновной, несмотря на изощренные старания представить все более возвышенно. Старания стараниями, но каждый понимал про себя слишком уж простую подоплеку происходящего, замалчиваемую упорно, будто бы из боязни грубого слова. Оттуда же – ее ярость, когда я предлагал ей, в полушутку, но однажды и всерьез, оставить своего едва существующего мужа и уйти ко мне насовсем; оттуда ее испуганный взгляд и поспешное благородство по отношению к тому, кого она обзывала до того самыми обидными для мужчины прозвищами, ее страх потерять тихую гавань, куда всегда можно вернуться, устав от пиратских набегов в чужих морях. Да, мы строили из воздуха и самозабвенно лгали друг другу, или это только пытаются доказать мне теперь, зная лучше меня, из чего состоит окружающее – из каких банальностей и отбросов, в которых не разглядеть затерявшиеся жемчужины. Как бы то ни было, чуть случилось копнуть поглубже, как мы оказались в разных углах с выпущенными когтями – тем более, что и влечение поутихло, и новый объект уже появился на горизонте. Жаль, что не на моем. Впрочем, не важно.

Да, всего противнее – причина, хоть это было уже следствие, а не причина, но тогда уж очень хотелось выявить что-то, как корень всех зол, и оно не замедлило материализоваться, подсмотренное мною постыдно в духе сыщиков и обманутых мужей. И сейчас еще лицо искажается судорогой, но кадр не медлит, как ни сжимай уставшие веки – вот он передо мной, и, право, похвала тем, кто уже догадался, хоть конечно же догадаться нетрудно – уж больно заманчива замкнутость линий. Да, это вновь был Юлиан со своим белозубым оскалом, Юлиан, переступающий мне дорогу везде, где только нас удавалось свести торжествующему случаю, бездарный паяц, выхватывающий у меня из-под носа главные роли, неунывающий, вездесущий, непобедимый.

Можно было винить себя самого – действительно, сам же и подыграл невольно, столкнув их вместе в первый раз. Кто знает, как все повернулось бы, не притащи я Веру на компанейский пикник, ежегодное мероприятие официального толка, не явиться на которое считается дурным тоном. Все являются и скучают – ибо не придумать ничего тоскливее обсасывания надоевших тем на лубочном пленере в компании всех тех, от которых так хочется отдохнуть. Лишь иной раз мелькнет какая-нибудь незнакомая мордашка – чья-то жена или подруга, или быстро повзрослевшая дочка – но и то, обстановка не располагает вовсе, и остается лишь поглядывать с сожалением, прислонясь к дереву и мучая свой бумажный стакан.

На этот раз, желая уберечься от скуки, я уговорил Веру составить мне компанию, хоть та и отнекивалась, ссылаясь то ли на двусмысленность и эпатаж, то ли на обычную головную боль. Ерунда, никаким эпатажем не пахнет, уверил я ее, и впрямь, никто даже бровью не повел, лишь Юлиан вскинулся, как сеттер, но я не обратил внимания – а зря. Чересчур зловредно не бывает – пора бы уж запомнить, там не знают этого слова «чересчур» – а тут и я еще помог немного: надувшись на Веру за что-то, отошел в сторону и намеренно ее избегал, будто освобождая пространство сами понимаете кому. А потом – несколько быстрых взглядов на прощанье, посеявших в душе неосознанную тревогу, приступы рассеянности и внезапные исчезновения из доступных мне сфер, когда телефоны не отвечают, и объяснение не находится, и – жалкая слежка, оторопь узнавания, бессилие и гнев.

Я мог бы принять многое, но это было слишком – почему-то от реалий никогда не ждешь той глубины коварства, на какую они на самом деле способны. Мой разум отказывался верить, а поверив, требовал немедленного мщения, но я проживал все в себе, не вынося наружу, боясь показаться смешным или уязвленным чрезмерно, будто оставалось еще что-то, для чего стоило беречь самолюбие. Я даже виделся с Верой, не выдавая своего знания, ощущая странную власть над ней, на один шаг более близорукой, но в какой-то миг защитная оболочка не выдержала и лопнула, будто воздушный шар, в который ткнули иглой – то ли фальшивой улыбкой, то ли слишком небрежной лаской – и мир померк, оглушенный моим негодованием, огорошенный обличениями, которым лишь чуть-чуть не хватало куража, подмененного язвительной желчью.

О да, признаю, я был отвратителен тогда – отвратителен и невыносим – и Вера сполна излила на меня свое презрение, но ведь никто ей и не обещал, что я другой – я, по крайней мере, не обещал. «Презирай лучше своего мужа, – посоветовал я ей тогда, – или презирай Юлиана, подбирающего за другими», – и это было не вполне справедливо, чем она и не преминула воспользоваться, с удовольствием продлевая склоку, как торговка, не успевшая накричаться за день. Я многое услышал про себя – и, право же, нет пристрастнее судьи, чем уязвленная тобою женщина – но что поразило по-настоящему, так это новые нотки в ее голосе, даже и следа которых я не замечал до того. Это было странно и дико, все будто переворачивалось с ног на голову, Вера, гордая сообщница, стремительно переходила в другой лагерь. Я вдруг увидел, что нас не двое, противостоящих всем остальным, а лишь я один – как это стало после отъезда Гретчен и как будет теперь всегда…

«У тебя нет души, – говорила она мне, и глаза ее сверкали истинной страстью. – Твоя душа не здесь, она витает неведомо где и лишь наблюдает свысока, вся занятая собой. Все вокруг тебе плохо, а кто ты такой, чтобы быть недовольным? Ты не умеешь жить, так не завидуй тем, кто умеет…»

Другое лицо проглядывало сквозь грим, то, которое я не знал, и чужие губы шевелились на нем, желая уколоть побольнее. «Ты думаешь, я счастлива с тобой? – спрашивала она с усмешкой. – Ты просто не знаешь, как я от тебя устала. Ты весь – как незнакомая местность, где тупики на каждом шагу, и всегда нужно выбирать, куда ступить, чтобы не оказаться в ловушке… А Юлик – он такой удобный, – добавляла она со вздохом, сверля меня зрачками, – я вся отдыхаю с ним… И не трогай моего мужа, – вдруг вскрикивала зло, – он святой, он страдает, но никогда не бросит меня. Ты-то, уж конечно, бросил бы, не задумался…»

Так продолжалось долго, и потом она ушла, оставив меня среди развалин и сгоревших трущоб, меж которыми я бродил, не различая дороги, позабыв уже Веру и не имея больше ничего, что стоило бы помнить, тщетно изыскивая место для призрачного замка, где можно было бы укрыться на время. А после что-то сжало мне горло так, что стало трудно дышать, и я провалился в колодец со склизкими стенами, который, я думал, и есть конец, но оказалось, что и оттуда выбираются рано или поздно – с почерневшим лицом и затравленным взглядом, но в общем в относительной целости – конечно, если волчья шерсть отросла уже хоть немного.

У меня отросла, да, но что толку? Я смотрел тогда в зеркало и отбрасывал его в сердцах, я видел свои отражения в дверцах буфета или в застекленных рамах, и страшные ругательства слетали с моих губ. Лишь одно отпечатывалось в сетчатке – это были знакомые буквы, но что-то изменилось в них, что-то ушло, оголив уязвимое место, самый ненадежный фланг. «Пусть их, – торопливо шептал я вперемешку с бранью, – пусть, я не хочу сейчас», – но буквы горели перед глазами, не отступая. «И это все?» – вопрошала надпись, но теперь я ясно видел, что именно было в ней не так, что пропало без следа, будто отмерев за ненадобностью – да, я чувствовал, холодея, зачем-то проговаривая вслух, что больше нет в конце вопросительного знака, как ни упражняйся с интонацией, понапрасну мучая голосовые связки. «И это все», – утверждало сознание; знак вопроса, походящий на изогнутый ключ, на который я водрузил свои надежды, исчез, словно не выдержав их бремени, позорно побежденный правотой большинства, и мне, проигравшемуся в прах, предъявляли счета к оплате, показывая факты, как они есть на сторонний безучастный взгляд, не давая уйти в сторону и разъяснить скороговоркой: – «Нет, нет, не спешите с выводом, все ведь может быть совсем иначе…»

До сих пор еще может стать по-настоящему жутко, особенно если нахлынет в ночные часы или даже и днем, когда взгляд замирает, безотрывно устремленный внутрь, будто нашедший наконец мишень там, внутри, на которой не зазорно задержаться надолго, отвлекаясь с неохотой – что-то, мол, еще могут предложить?.. Это бывает и с другими, пусть не со всеми – я знаю, хоть никто не рассказывает об этом – но от этого не легче, все равно жальче всех самого себя, когда какой-то понукающий окрик терзает душу, заставляя смотреть внутрь сосредоточенно и пристально, смотреть и видеть все то, чему никто из видевших не удосуживается подобрать названия, потому что название не важно – важно лишь, что когда-то становится не под силу не верить намекам, и ты выговариваешь сам себе страшные вещи, от которых отгораживался столько лет: ты чужой, надежды обманчивы, есть смерть… Слова приходят в разном обличии, может быть все что угодно той же безжалостной природы, чему сдаешься, с некоторым облегчением признаваясь: больше невмоготу. Но сдаваясь, я все же цеплялся за ускользающую реальность, изобретая фальшивые мосты – и тут законы игры Джан тоже пригодились вполне – и реальность шла на уступки, предлагая взамен призрачные веревочные лестницы, так что я выкарабкивался наконец, иногда весь в холодном поту, а затем – затем пришло нежданное облегчение. Этот кадр легко вызывается на свет, в каком бы месте я не находился, в каком бы городе не обживался наспех. И тут, на бульваре у рыночной площади, он то и дело застывал перед глазами, заслоняя все предыдущие и поражая четкостью деталей: солнечное утро, и я, осчастливленный внезапной идеей, способной снова перевернуть все вверх дном, то есть, поставить на место, если судить по-моему, придавая действительности новый смысл, плутовато изыскивая дополнительное измерение. Я и мое решение, «мой секрет» – конечно, что может быть проще: превратить себя в полномочного представителя, поквитаться за всех одиночек, которых обкладывают кольцом, загоняя в силки и безлюдные земли, отбирая надежду и не давая ничего взамен. Пусть никто не просит меня сводить счеты, но у меня свои счеты, и этого довольно, а если другие не понимают или не верят, то и бог с ними – право же, я так устал объяснять!

Но тут же ракурс менялся, будто откликнувшись мне и моей браваде, и все представало с другой стороны. Тонкий лед трещал под ногами, я видел, что все мотивы переплетены друг с другом, и клубок не распутать, хоть напрягай все силы. Конечно, Веру лучше отставить в сторону и сосредоточиться на вопросительном знаке. Земля уходит из-под ног – это довод посолиднее, с ним так легко не поспоришь. Однако, стоит признаться – секрет мой родился не вдруг сам собой, а последовал за пьяным вечером и ночью, полной тяжких раздумий – после того, как я узнал накануне, что Юлиан отбыл в город М.

Это было немыслимо, это было невероятнее, чем Юлиан и Вера – ну что, скажите, ЕМУ делать ТУТ? Это я, мучимый припадками дознания, задающий вопросы, которые задавать не стоит, должен был устремиться сюда, чуть сомнение набрало силу. Это Гретчен могла бы уехать к океанским пескам вместо неудачных затей с семейным счастьем. Но что понадобилось в М. презренному Юлиану, столь далекому и от сомнений, и от вопросов ненадежного толка? Как случилось, что он опередил меня вновь, будто походя выиграв тендер на очередное свободное кресло? До этого нужно докопаться, но тогда что ж – выстрел откладывается на потом, даже если я его и найду?

В общем, смыслов не счесть, просто голова кругом. Быть может, оттого я и топчусь на месте – все-таки в нагромождении причин должна быть какая-то мера, а тут меру явно превзошли. На ум просятся компромиссы: в конце концов, город М. – не последняя станция, я могу шагнуть и подальше. Меня зовут, между прочим, хоть наверное уже и забыли. И более того, во всем может быть совсем иной порядок: я, к примеру, в городе М. как бы сам по себе, Юлиан – всего лишь приманка, чтобы не догадался сразу, а потом – и Юлиана побоку, и мои секреты, цена которым, признаемся, не ясна. А есть ведь еще и служебные счеты, и Вера-Венера – от них никуда не деться, они порою и вовсе норовят пролезть на передний план. В чем потайная цель? В чем самый главный намек и повод?..

Гадать можно было целую вечность, но гадания – дело пустое, от них не становится легче. Проведя в М. неделю и не продвинувшись в поисках никуда, я стал подозревать всерьез, что в моих планах что-то не так. Слабое место нащупать не удавалось – иногда я злился, но чаще оставался равнодушен, пребывая в странном оцепенении и отдаваясь воспоминаниям, будто бы оправдывающим безделье.

Уже и столица снова стала вспоминаться понемногу, и даже мелькали предательские мысли о досрочном бесславном возвращении, но вдруг все переменилось наконец, разом взбодрив и разогнав кровь. Декорации сдвинулись и смешали действие: как-то, придя к себе, я нашел записку от Гиббса – он предлагал встретиться в том самом ресторане, где мы познакомились в первый вечер. Странный зуд прошел у меня по всему телу, я понял отчего-то, что прелюдии окончены, начинается настоящее, для чего я и приехал сюда, чего ждал все дни – да, ждал Гиббса, его сигнала, все остальное было для отвода глаз, даже Юлиан отошел на второй план. Тут же вылетели из головы и столица, и ненужные раздумья; призраки, скуля, забились в дальние норы; захотелось действовать немедля. Я торопливо побрился и отправился в ресторан, желая только одного – чтобы там не оказалось Пиолина.