В пыльном мареве и желтой дымке, бесшумный, как утренний призрак, московский поезд приближался к вокзалу. Тимофей Царьков вышагивал по перрону, заложив одну руку за спину и неловко сжимая в другой букет ярко-алых роз. Он был тщательно выбрит и хорошо одет, несколько взволнован и сердит на себя за это – ибо ему-то как раз следовало оставаться бесстрастным. Но взять себя в руки никак не удавалось, сердце гулко стучало в груди, и ладони казались подозрительно влажны.

«Как пацан, честное слово», – пробормотал Тимофей вслух, глянул на вокзальные часы, машинально отметив, что поезд почти не опоздал, и подумал вдруг, что именно так бродил он под разными часами, у памятников и скверов – закладывал за спину руки, волновался и бурчал что-то сам себе, поджидая ту же женщину в другом времени, беспечном и безвозвратно ушедшем. Юную Лизу Бестужеву он помнил хорошо и не сомневался, что узнать ее сейчас ему не составило бы труда даже и без фотографий, предоставленных московским филером. На них она казалась почти такой же, лишь прическа изменилась, да насмешливей стали глаза, а тогда, в двадцать один, она носила короткое каре, была улыбчивой, гибкой и стройной, а тело ее пахло чем-то цветочным – не то жасмином, не то розовым маслом.

Погрузнела теперь, не иначе, – вздохнув, подумал Царьков и с неудовольствием вспомнил, что и сам он с тех пор прибавил не меньше пяти килограммов. Потом мысли его спутались и опять приняли фривольно-романтический нрав. Он припомнил вдруг, как сказал ей однажды, в отместку за какое-то пустячное словцо, что всегда предпочитал блондинкам брюнеток, потому что те ярче и заметней в толпе. На следующий день она пришла на занятия, перекрашенная в черный цвет, и глянула на него внимательно и серьезно, предупреждая взглядом неуместные шутки, говоря как будто: «Ты видишь, на что я для тебя готова?» Темные волосы смотрелись на ней ужасно, они вдвоем прогуляли лекции, изъездив всю Москву в поисках специальной жидкости, нейтрализующей краску, а затем он помогал ей в ванной, и она, нервно посмеиваясь, все спрашивала: – Не в зеленый? Не в зеленый? – потому что краска была дешевой и могла дать неожиданный эффект. Потом они хохотали перед зеркалом и занимались любовью под душем – к великому смущению другого Царькова, его двоюродного брата, гостившего в то время в Москве, который закрылся на кухне и включил радио на полную громкость…

Двоюродный брат, сын уральского дяди, разбогатевшего на ювелирных ломбардах, оказался одним из виновников, пусть невольных, той самой истории с аварией и больницей, благодаря которой он топтался сейчас с цветами на перроне города Сиволдайска. В тот злополучный день Тимофей ехал с вокзала, посадив братца на екатеринбургский поезд и радуясь избавлению от докучливой обузы. Брат приезжал в Москву по нескольку раз в году, они ладили не слишком, но Царьков безропотно его терпел – не имея, кроме них с дядей, никакой другой родни. Родители погибли, как только он вернулся из армии – где-то под Красноярском, в таинственной железнодорожной катастрофе, о которой в прессу не просочилось ни слова. К нему тогда пришел угрюмый седой человек, показал мельком комитетскую ксиву, сказал какие-то слова, зорко поглядывая исподлобья, а на все вопросы только вздыхал и похлопывал по плечу. Потом, в течение трех недель, ему выплатили солидную компенсацию и еще заходили раз или два, заставив подписать множество бумаг о неразглашении чего-то, о чем он не имел никакого понятия.

По родителям Царьков горевал недолго – они никогда не были близки, а повзрослев, он и вовсе от них отдалился. Отец много пил и иногда дрался, будучи нетерпим к молодежной моде, а мать вела отдельную жизнь, изрядно погуливая на стороне, как он понимал теперь. Сплачивали семью лишь визиты «заволжских хазар», как отец называл мрачновато пожилых, но крепких бабку и деда, родителей матери, живших в Элисте, городе больших ветров, пропахшем кумысом и степной пылью. Бабка была наполовину калмычка, а дед происходил из донских казаков, изгнанных некогда со своих земель и осевших по ту сторону Волги. Он много странствовал, был по молодости неугомонный весельчак и драчун и до сих пор еще чернил усы фиброй, а в сапоги, чтобы скрипели, клал тонкую бересту. Ему приходилось бывать на Алтае и на берегах Каспия у астраханских плесов, в Малороссии и азиатской пустыне, в лесистом Приуралье и далеких северных землях, о которых он отзывался недобро и скупо. В Казани татары научили его бить волка с коня простой нагайкой с железной пулькой на конце; под Новгородом, в одном монастыре, он едва не был оскоплен за вольнодумство; а в засушливой Адыгее и вовсе чуть не погиб, заплутав, загнав лошадь и оставшись без глотка воды. Любимейшим его занятием была соколиная охота, и Тимофей помнил, как дед читал ему из Даля: «Сокол не берет добычи с земли, он бьет на лету, подлетая под птицу и загоняя ее вверх. Бьет всегда под левое крыло, всаживая коготь и распарывая как ножом…»

К тридцати пяти дед остепенился и стал подумывать о наследнике. Осмотревшись кругом, он положил глаз на красавицу Елену, дочь купца-мануфактурщика, считавшегося в округе основательным человеком. Вскружив невесте голову, он похитил ее у несогласного родителя и сыграл «краденую» свадьбу за сто верст от Элисты, где у красавицы отыскалась дальняя родня. Поставленный перед фактом, купец счел за лучшее простить молодых, и они вскоре вернулись в город, где и прожили потом всю жизнь. Елена любила деда тяжелой русской любовью, свободы не давала и следила строго, но предана была ему совершенно и не задумываясь пошла бы хоть на край света, проснись у того былая страсть к перемене мест.

С наследником у них долго не получалось, несмотря на знахарей и собственные мольбы, но потом Елена родила-таки дочь, в которой оба не чаяли души. С их приездами в семье Царьковых утверждались непрочный мир и несколько суматошный уют. Отец побаивался деда, не жаловавшего «горилку», а мать веселела, расцветала и закармливала семейство всевозможными вкусностями. После смерти родителей Тимофея бабка с дедом заезжали к нему один раз, но были уже не те, как-то очень быстро сдав, а потом вдруг умерли в один год незадолго до его знакомства с Лизой. По ним он искренне горевал, а еще – не раз думал, что хочет себе такую же жену, как дедова калмычка Елена, и в Елизавете, быть может, ценил больше всего преданность и цельность натуры. Ну а после аварии и побега из столицы задуматься о женитьбе ему было недосуг – пока на горизонте не замаячила угроза в лице влюбленной хищницы Майи…

Тимофей в последний раз промокнул платком лоб, поправил галстук и поудобнее перехватил букет, розы в котором были неотличимы от тех, с которых началась его «охота». Жених, ей богу, – подумал он с неприязнью. Ему все больше становилось не по себе, мелькнула даже мысль, что все затеянное – пустая трата сил и вообще глупость, а вовсе не серьезная идея. Но отступать было некуда – состав дернулся, лязгнул и встал, проводница восьмого вагона, не мешкая, распахнула дверь, и из тамбура потянулись пассажиры. Елизавета оказалась пятой – из какого-то внезапного суеверия он считал выходящих, загадав, правда, совсем другое число.

Она была свежа и пряма в осанке и выглядела моложе своих лет. Царьков ругнулся про себя страшными словами, призывая сознание успокоиться наконец, шагнул к ней, чмокнул в щеку и отстранился, разглядывая с дерзкой улыбкой, а потом протянул цветы, одновременно пытаясь завладеть ее дорожной сумкой.

«Махнемся, как гангстеры – зелье на деньги, – пошутил он неловко, забрасывая сумку за плечо. – Ну, здравствуй!»

«Ну, здравствуй», – откликнулась Елизавета ему в тон, с удовольствием понюхала розы, в свою очередь поцеловала в щеку – «спасибо» – и посмотрела в глаза с улыбкой не менее дерзкой и даже вызывающей слегка.

В сравнении со вчерашним стрессом, ее состояние было близко к безмятежному. Дорога успокоила Елизавету – однообразием пейзажей, плавным течением времени, а также ощущением, что все решения приняты, и от нее больше ничего не зависит. Попутчик оказался стар и молчалив – не задавал вопросов, не лез с разговором, лишь только моргал подслеповато, а потом лег, укрыл лицо газетой и так, под газетой, уснул. Она все больше смотрела в окно и думала о своем – но не о грядущей встрече, а почему-то о детстве и летних поездках в Крым в шумно-говорливой плацкарте, где отец играл в шахматы с соседями и бегал за пивом в станционные буфеты, а она, боясь, что он задержится и отстанет, высматривала его через головы сидящих, сердито хмурясь. Потом был университет и спортивный лагерь на Азове – тоже плацкарта и легкое вино под стук колес, а потом – и это было уже смешнее – плюшевый берлинский поезд и вкрадчивый обожатель с грустным лицом…

Просторы за окном и символы отечества – стволы берез, бесконечные поля, ярко-алые грозди рябины – кровь ангела, обратившаяся в воду – не волновали ей душу и даже раздражали поначалу. Пейзаж был до обидного бесстрастен, блеклая пастораль будто щеголяла невинностью – как девственница, ждущая завоевателя. Но кто знает, что у девственницы на уме?.. Елизавета усмехалась невесело. Казалось, огромное небо и земля, уходящая в никуда, тянутся друг к другу, выдавливая воздух – так что, вглядевшись, ловишь себя на мысли, что здесь, наверное, бывает трудно дышать. Наваливаются с двух сторон и лишают сил, – думала она, подперев ладонями подбородок, – это месть пространства тем, кто его не любит – а кому-то награда, для кого-то и панацея. Жизнь не может оторваться от поверхности – уйдя в нее, погрузившись, почти распластавшись. Стихийные начала, они родились задолго до человека и остаются такими, как были всегда – бездушными, не знающими ни жалости, ни тепла. Панацея отчаявшимся, одиночкам без веры… Потому тут и бедность, что никому нет дела: не станешь же хлопотать и стараться, когда на тебе покрывало из свинца. Вон какие облака – пусть красиво, но жизнь под ними уютной не назовешь. Здесь вообще не до уюта – слишком много плоской земли и неба!

Внешний мир не замыкался в целое, расползаясь к горизонту и дальше, за пределы зрения, и это было странно ей, городской жительнице, привыкшей иметь перед глазами четкие границы и ориентиры на каждый случай. Столица, символ вертикали, отучила ее от пространства, раздавшегося вширь, где ничто не цепляет взгляд. Но потом она притерпелась и стала даже находить в безграничии очарование безысходности, столь близкое порой женскому сердцу как оправдание жалости к себе и набегающим слезам. Развлекали ее и провинциальные городки, которые фирменный скорый проскакивал, не замедляя хода. Станции назывались просто – Малиновка, Хохловка, Белоцерковец – Елизавета не знала этих мест, и сами слова казались ей незнакомы, она словно постигала какой-то новый язык. Это увлекло ее, она совсем не думала о Сиволдайске и возможной перемене в ее жизни, и лишь когда за окном мелькали церковные купола, вспоминала вдруг о Царькове и спрашивала себя чуть иронично, предложит ли он венчаться, и как она будет выглядеть в белоснежном платье перед алтарем.

Выйдя из поезда и увидев его с букетом, в стильной рубашке и галстуке под стать, Елизавета почувствовала вдруг, что они не успели до конца отвыкнуть друг от друга. Тимофей понравился ей – она нашла, что он стал солиднее и серьезней, не утеряв былой привлекательности. Она легко шла по грязному перрону и улыбалась, пряча лицо в розы, а Царьков балагурил, не умолкая, дабы не выдать остатков смущения, не желавших улетучиваться прочь.

«Поедем ко мне, бросим вещи?» – спросил он, глянув на нее. Елизавета кивнула в ответ, подумав мельком: – Интересно, приставать ко мне он сразу будет? Лучше бы погодить немного – как-то все же пока неловко… Они подошли к большому японскому джипу, и Царьков открыл для нее переднюю дверь.

«Что-то пыльная у тебя машина», – поддела она его.

«Ну да, – сказал Тимофей с притворным сожалением, – смотри, не запачкайся, столичная штучка. Так уж у нас тут – провинция». Потом уселся рядом, пробормотал вполголоса: – «Хороша деревня наша, только улица грязна, хороши ребята наши, только славушка худа…» – скорчил страшную рожу, Елизавета засмеялась, и они, не спеша, стали выруливать со стоянки на оживленную улицу.

Залитый солнцем, желтый и обветшалый, выщербленный и невероятно старомодный, Сиволдайск понравился Бестужевой. На первый взгляд он был ужасен, на взгляд второй в нем не было места ни для какой жизни, но вскоре глаза свыкались с бутафорскими декорациями, сквозь небрежно склеенный картон проступала вдруг каменная кладка, а потом нарисованные покровы и вовсе спадали, открывая город, застывший в своем собственном времени, будто в пику неумелым владельцам. Они промчались мимо царских конюшен, ставших прибежищем здешних скинхедов, мимо библиотеки и полусгнившей церкви, мимо университета имени императора Николая и Академии МВД напротив, вокруг которой накручивали круги потные, румяные курсанты. Тимофей вел джип уверенно и нагло, распугивая проржавевшие малолитражки, и вещал без умолку, как заправский гид.

«Посмотри на фасады, – говорил он Елизавете, – сохранились, не развалились, хоть никто не чинил сто лет. Представь себе – девятнадцатый век! Не изменилось ничто – и дышится легко, хоть все вокруг и гадят, не размышляя».

Лиза послушно вертела головой и втягивала носом воздух, пахнущий бензином так же, как и в Москве, а Царьков, не глядя на дорогу, уже показывал ей: – «Смотри, смотри – трущобы в глубине. Тут только зайди в любую подворотню – такого насмотришься, прямо фильм ужасов. Кое-где совсем разрушено – все уже украли и никого не дозовешься. Вообще, каждая пядь сиволдайской земли стоит безумных денег, – добавил он со смешком и было не ясно, в шутку это или всерьез. – Я здесь уже восьмой год живу – и не жалею, представь!»

Он и сам не знал, кривит ли душой – с одной стороны, город прилично ему надоел, но с другой – дышалось тут действительно легче, хоть никто не взялся бы найти этому причину. «Вон глянь-ка, парк, – показывал он рукой, – там гуляния по субботам – просто блеск. И ряженые, и медведя водят…» – и Елизавета смеялась, откинув голову: – «Да ладно тебе, не верю!»

«Нет, ну правда, – не унимался Тимофей, – а еще Волга, скоро увидим, это вообще тут самый главный аттракцион. На нее-то мы вволю насмотримся – и на катере, и купаться будем».

«Как купаться-то будем – голыми?» – спросила она лукаво, вспомнив их ночные вылазки на чью-то дачу с искусственным прудом. Тимофей хохотнул, сворачивая во двор через арку с грудой щебня посередине: – «А чего, можно и голыми, нравы здесь простые. Чем стреляться, утопимся оба!»

Они подъехали к скоплению дорогих машин, приткнувшихся, кто как смог, с трудом пробрались к подъезду новой девятиэтажки, обходя строительный мусор, потом поднялись на верхний этаж, и он торжественно распахнул перед ней тяжелую стальную дверь: – «Прошу!»

Оказавшись внутри, оба стали вдруг очень скованны и сразу разбрелись по сторонам, избегая смотреть друг на друга. Елизавета бросила сумку в своей спальне с отдельной ванной, поправила волосы перед зеркалом, глубоко вздохнула и пошла по комнатам, все время ощущая его присутствие неподалеку. Квартира оказалась хорошей, и она подумала мельком, что таких в этом городе, наверное, не много. Мебели было недостаточно, и вся обстановка отдавала чем-то казенным, но это могло быть списано на отсутствие хозяйственной женской руки.

«Так-так, – резюмировала она, сойдясь с Тимофеем на кухне, – места много, что есть свидетельство потенциального жизнелюбия. Ты вообще тут без меня не умирал от тоски?»

«Всякое бывало, – откликнулся Царьков, разглядывая содержимое холодильника. – Но пока жив, как видишь. С печали не мрут – только сохнут».

«Ага! – сказала она, будто разрешив для себя какую-то загадку, а потом спросила требовательно: – Ну что, какова программа? Ты ведь, не сомневаюсь, все заранее продумал?»

«Продумать-то продумал, – вздохнул Тимофей вполне искренне, – да что-то у меня от тебя голова кругом. Как продумал, так и позабыл. Поехали, покатаемся – в офис заедем, где-нибудь поедим…»

«Поехали, – с некоторым облегчением согласилась она. – Дай мне полчаса, я быстро».

Царьков снова полез в холодильник, зазвенев там чем-то стеклянным, а Елизавета скрылась в ванной комнате. Встретившись вновь, они обрадовались друг другу, будто не виделись несколько дней, оба покраснели и в лифте молчали, как застенчивые подростки. Он повез ее к Волге, величественной и плавной, там они почувствовали себя молодыми, как прежде, и наконец перестали стесняться. Притягивая взгляды немногочисленных зевак, они бегали по набережной, смеялись на ветру и кричали, дурачась, речным судам; потом Елизавета проголодалась, да и ветер разгулялся не на шутку, и они укрылись от него на террасе азиатского ресторана, где почти не дуло, хоть река была тут же, в двух шагах. Тимофей рассказывал одну за одной смешные байки из местной жизни; сиволдайские официантки в кимоно, среди которых были казашки, выдававшие себя за японок, сновали вокруг, создавая несколько карнавальную атмосферу. Елизавете было хорошо, она совсем позабыла о Москве и недавних своих волнениях, виновник которых сидел тут же напротив. Обедали они долго, а потом, сытые и ленивые, пошли пешком через прибрежный сквер в офис Царькова, располагавшийся неподалеку, где он снова сделался вдруг церемонен и отстраненно-молчалив.

План его, пусть не совсем гладко, все же претворялся в жизнь. Отступать было некуда – в случае неудачи он рисковал слишком многим. Эмоции, нахлынувшие некстати, если уж нельзя было от себя скрыть, следовало по крайней мере отложить на потом – кто его знает, как в этом «потом» все может обернуться. Теперь же, во главе стояло дело, и приступать к нему Тимофей собирался немедля.

До самого приезда Бестужевой он прикидывал так и сяк, какая из возможных тактик быстрее приведет его к цели. Стоит ли напирать на чувства, спавшие так долго, на разъевшие душу одиночество и тоску, или же сразу рассказать все как есть, взывая к сочувствию и товарищеской поддержке. Вопрос был непрост, но в конце концов он решил-таки его в пользу тонких материй, уверовав в мощь воспоминаний, а также женской чувствительности вообще, которой Лиза когда-то обладала в избытке. К тому же, вариант голой прагматики всегда можно было использовать, как запасную площадку – решительно проделав пируэт в его сторону, если невеста не поверит в романтический порыв. С этой, последней стороной вопроса ему теперь и самому было не все ясно, но не следовало менять логику на ходу – равно как и заранее заготовленные слова. Естественнее выйдет, – решил Тимофей про себя, привлекая на помощь давно заматеревший цинизм, который, он знал, не оставит в трудную минуту.

Елизавета тоже притихла, чувствуя, что их ждет разговор. Кабинет Царькова был полон блестящих штучек, которые она разглядывала с чуть, быть может, преувеличенным вниманием пока Тимофей перебирал почту, сложенную секретаршей в углу стола. Он предусмотрительно дал сотрудникам выходной в этот понедельник и не хотел думать о делах служебных, но не мог не отметить с неудовольствием, что почта вновь не разобрана и свалена в кучу, что говорило о нерадивости секретарши, которую следовало уволить. Царьков невольно вздохнул – с секретаршами ему не везло, нынешняя была слишком молода и боялась его, как огня. Потом он заметил, что Елизавета смотрит с улыбкой то на него, то на горшок с геранью, примостившийся на этажерке у окна, встал из-за стола и подошел к ней, улыбаясь в ответ.

«Ты чего?» – спросил он грубовато, прикидывая про себя, не обнять ли ее за плечи. Она кивнула на горшок и прыснула, как девчонка – строгость обстановки, дорогая оргтехника и черный, плоский экран монитора показались ей вдруг не более, чем шуткой. «А, розанель, – он вдруг смутился, – это уборщица принесла, не выбрасывать же. Вот и стоит – руки не дойдут, хоть и нужно куда-то деть».

«Как ты сказал? – переспросила Елизавета лукаво. – Ну-ка, еще раз – розанель? Боже мой, как романтично, так, наверное, еще прабабушки называли… – Потом вдруг шагнула к нему, оказавшись совсем близко, и проговорила, глядя в глаза: – Давай, рассказывай, что произошло? Зачем ты мне снова голову морочишь?»

«Жениться на тебе хочу, – ответил Царьков спокойно, выдержав ее взгляд. – А что голову поморочил слегка, так это для настроя и пробуждения чувств – а то б ты, пожалуй, отказала мне сразу».

Елизавета задумчиво кивнула. Какая-то струна, слышная ей одной, натянулась в ней тонко и чутко. Тут же невидимые стражи, привыкшие разить по первому из знаков, встали в ряд с копьями наизготовку.

«Небось, отказала бы, – усмехнулась она, отвернулась и подошла к окну. – А так, думаешь, не откажу?»

«Думаю, не думаю… Я много всего думаю!» – воскликнул Тимофей патетически и заходил по кабинету, говоря быстро и взахлеб. С первых же фраз он понял, что его заносит не туда, и ситуация развивается не совсем по плану, но это перестало его беспокоить – он вдруг поверил, что все случится как нужно, и Лиза не подведет. Следовало лишь потянуть чуть-чуть время, не допустив при этом явных промахов – пусть упрочится неуловимое, вновь витающее в общей их окрестности, несмотря на годы, проведенные врозь. Все же, отметил он, сложная комбинация оправдала себя. Что-то пробудилось, возникло из воздуха и теперь почти уже искрит – и в Бестужевой, и даже в нем самом.

«Знаешь, каково прожить тут семь лет? – вопрошал Царьков с некоторым надрывом. – Семь лет, а поначалу – ни одной знакомой души. Я ведь был беден, как мышь – кто станет с таким знаться? Человек один привез и помог – это да, но не могу ж я быть у него в холуях. А за самодеятельность и платить нужно самому – как изворачиваться приходилось, тебе не передать».

Лиза все стояла у окна, а Тимофей ходил и ходил, жестикулируя и горячась. Хроника прошедших лет выходила драматичней, чем была на самом деле, но он сознательно налегал на эмоции, не жалея красок. Тут же, на ходу, он придумывал часть прошлого, полную неурядиц, фантазировал, смешивал факты, припоминая происходившее с ним самим, но также и с другими, ибо, по правде говоря, его дорога к преуспеванию была достаточно гладкой.

Первые сиволдайские годы он окрасил в серые цвета, намекнув на непонимание и нищету. Потом забрезжил свет – и тут Царьков, распустив перья, постарался внести интригу, не раскрываясь раньше времени, двигаясь от противного, отмежевываясь от большинства, от принятых здесь, в провинции, простых и быстрых способов добычи денег. Он торжественно поклялся, что не убивал и не грабил, не отбирал квартир и не присваивал бесхозных земель. Он даже не брал взяток – ибо брать их ему было не за что – и не выписывал фальшивых лицензий, будь то охота и ловля рыбы или, скажем, торговля табаком и водкой. Нет, его столичная поза не допускала простецких жестов, он сразу выбрал холеную чистоту абстракций, хоть никто его этому не учил.

«Геометрия! – внушал он Елизавете. – Эллиптические орбиты, трапеции и пирамиды. Никакого блатного окраса – лишь строгие линии и прямые углы!»

Он рассказал, как в его голове стали рождаться хитроумные схемы. Ценности материального мира переходили из одной формы в другую, меняли маски, имена и владельцев, пересекали границы, океаны, препоны косного сознания. Каждый получал свою выгоду – а кто не получал, был, очевидно, ее недостоин. Никто не отбирал у бедных, лишь богатые попадали в ракурс, да и тех не тянули насильно. Они сами просились, привлеченные музыкой иностранных слов и игрой оттенков, создающих картину, в которой столь многое можно додумать. Абстрактные сущности сильны глубиной, но глубиной же они и опасны – двинув один рычажок, можно снести сразу несколько зданий, выражаясь фигурально, а порой и напрямоту. Он быстро понял это и научился использовать себе во благо за счет тех прочих, у кого с пониманием оказалось не так хорошо. Словом, ничего грязного: лишь офшоры и банки, чистые руки и таинства инвестиций – но перспективы открылись невероятные, и до сих пор еще он успел освоить лишь самую верхушку айсберга…

«Так что, Сиволдайск – для кого-то дикая степь, для кого-то пыль, скрипящая на зубах, для меня же – прорыв мысли и упорядочение бедлама, – произнес Тимофей торжественно после небольшой паузы. – Пусть это нескромно, но я, да, сделал здесь то, о чем другие даже не умели задуматься. А у всех ведь рыльце в пушку – от трудов праведных не наживешь палат каменных – вот все они и ко мне, выводить нахапанное за пределы, где не найдут… Хоть и завистников хватает, конечно, – он помрачнел. – Нравы тут, я говорил, простые. Кто в Волге купается сам, для удовольствия, а кого туда – с грузом в ногах, поминай как звали. Всякого хватало, но сковырнуть меня не сковырнули, а если где-то и потрепали, то я тоже зубами клацнул будь здоров. Вот так-то, Лизка…» – он вздохнул и закурил английскую сигарету.

Елизавета давно уже отвернулась от окна и наблюдала за ним с чуть заметной улыбкой. Струна внутри ослабла, сделалась почти беззвучна. Царьков казался ей ребенком, которого ничего не стоило обидеть, но, в то же время, она чувствовала в нем новую силу, даже и следов которой не замечала когда-то в Москве. Сейчас будет про баб своих рассказывать, – подумала она мельком, – как ему с ними не везло. Кто знает, может и правда не везло… – а Тимофей, тем временем, уселся на край стола, пододвинул к себе массивную пепельницу и посмотрел на нее серьезно и даже чуть печально.

«Но это, понимаешь ли, одно, а есть ведь еще и другое», – сказал он с некоторой досадой, будто даже злился на себя, а заодно и на безвинную Лизу. Отчасти это так и было – следовало переходить к более личным темам, а слова никак не шли на ум. Литераторам – им проще, борзописцам позорным, подумал он сердито, вспомнив о блестяще написанном письме, и повторил опять – «совсем другое…» – мучительно подыскивая следующую фразу.

«Да, я заметила, неуютно у тебя, – пришла Елизавета ему на помощь лишь с легчайшим подобием насмешки. – Квартира хорошая, нечего сказать, но что-то очень уж там безлико – как в общежитии для холостых».

«Ну вот видишь, – расстроился вдруг Царьков, – и ты говоришь… Я столько сил угрохал, по магазинам изъездился вконец, а недавно дядя гостил, так тоже сказал – общага и общага. Сам-то он хорош гусь: когда я приехал без копейки денег, он то нос воротил, а то и вовсе хотел подставить…» – и Тимофей, неожиданно для себя, перескочил на историю про дядю, которая, конечно же, была совсем не к месту.

Тут, по счастью, зазвонил телефон. Царьков снял трубку, отдал несколько коротких распоряжений и взял новую сигарету из пачки. «Да, дядя… Но это все пустое, – сказал он, махнув рукой. – Вчера не догонишь, а от завтра не уйдешь. Я вообще-то на него не сержусь – какой-никакой, а родственник, у меня и так с родней напряг. Так вот работаешь, трудишься в поте лица, а мыслишка-то посещает: где мол близкий твой человек, для которого все это тут громоздишь, как египетскую пирамиду. И уют хочется, и наследника. Да и вообще, одному – оно, знаешь, не очень, что с деньгами, что без…»

Попав наконец в нужное русло, Тимофей успокоился и почувствовал даже что-то вроде вдохновения. Речь его вновь полилась свободно, а на лице отразились задумчивость и легкая грусть. Он не знал уже, кривит ли душой, и не желал об этом думать. Опять мелькали в его фразах наследник и пустая квартира, материальное благополучие и одинокий быт, а потом в центре всего утвердилось понятие «спутница», да так там и осталось до конца монолога. Сначала со спутницами был связан сплошной минор – тут Елизавета угадала верно – но потом зазвучала надежда, еще не подкрепленная содержательным фактом, а затем, в свое время, явился и факт. Состоял он в том, что к своим тридцати трем Тимофей Царьков осознал наконец, с какой именно из женщин он единственно может делить кров и остаток жизни – пусть шел он к этому осознанию трудно и наделал немало ошибок, из чистого упрямства пытаясь перечить судьбе.

Высказав все это и передернувшись внутри от несколько чрезмерной высокопарности слога, Тимофей подошел к Елизавете, но та вновь отвернулась к окну, пряча от него лицо, и он не решился ее обнять. После нескольких секунд молчания, она выдохнула наконец: – «Да…» – пристально глядя на улицу внизу.

«Нет, нет, не отходи, – сказала она тут же, услышав, что Тимофей сделал какое-то движение. – Дай-ка руку. Ничего себе, какая холодная… А скажи-ка, зачем ты меня тогда в Москве оттолкнул? И со шлюхой этой спутался, и уехал потом? Только не ври – пожалуйста».

Тимофей вздохнул и поморщился. Вся вдохновенная речь как-то сразу показался ему невыносимо пошлой. «Да чего врать, – ответил он мрачно, – сама что ли не понимаешь? Стыдно мне было и обидно, и не мог я больше – как безответная тля. Здесь, конечно, почти одно быдло, но побаиваются издали – для них я кто-то».

«А меня-то зачем было гнать? – спросила она, не поворачивая головы. – И еще эта медсестра…»

«Ты видела меня прежним, – пожал он плечами, – что ж тут непонятного. Я-то себя прежним больше не видел. И видеть не хотел, а медсестра… Что-то я уж и не помню никакой медсестры. Ну может и было что-то, да – чтобы ты разозлилась и ушла без объяснений».

«Без объяснений… – повторила Елизавета. – Уж лучше с объяснениями».

Она снова помолчала, потом отпустила его руку и повернулась к нему с несколько искусственной улыбкой. Все еще обижается, подумал Тимофей и был прав. «Ну, в общем так, – сказала она бодро, – я подумаю. Очень все это неожиданно и как-то наспех. По-моему, нам снова нужно знакомиться – и привыкать, и притираться».

Царьков понял, что первая часть плана не удалась. Он прошелся по комнате, передвинул пепельницу на столе, потом снова подошел к Елизавете. Она спокойно смотрела на него, не улыбаясь больше и не отводя глаз. «Лиза, – сказал он твердо, – понимаешь, мне нужно сейчас».

Елизавета Андреевна чуть подняла брови, всматриваясь теперь внимательно и пытливо. Она ждала продолжения, но Тимофей молчал, неловко ухмыляясь. «От тебя что, кто-то залетел?» – спросила она наконец, явно обескураженная таким поворотом событий.

«Да нет, – отмахнулся он с досадой. – При чем тут это, все гораздо серьезней».

«Точно?» – не поверила Лиза.

«Да точно, точно, что ты в самом деле, глупости какие-то – залетел…» – скривился Тимофей. Ему вдруг стало очень стыдно; он, уже по-настоящему, разозлился и на себя, и на Бестужеву, а больше всех – на кровожадную Майю, беспечно разгуливающую сейчас под американским небом. В жизни не выглядел таким дураком, подумал он угрюмо, опустив голову и сверля зрачками пол.

«А что ж тогда? – Елизавета сузила глаза. – Впрочем, это твое дело, не мое. Значит тут голый расчет, а я-то, дура, почти уже поверила в новую свежесть чувств».

«Тут, Лизка, все вместе, – сказал он глухо, по-прежнему не поднимая взгляда. – Сначала, да, был расчет, а потом и свежесть чувств образовалась – неожиданно, сама собой. Теперь я и сам не знаю – клянусь, как на духу».

«Врешь!» – безапелляционно заявила она.

«Не вру!» – заорал Царьков, несколько даже ее испугав, потом бросился к столу, схватил сигареты и заметался по кабинету, забыв уже про все свои планы, путаясь в словах и перескакивая с одного на другое.

Следующие полтора часа они выясняли отношения в лучших традициях средневековых романов. В воздухе сверкали молнии и рассыпались искры, проносились тени в плащах с капюшонами, звенели кинжалы и скрещивались шпаги. Тимофей бегал по комнате, как по гладиаторскому рингу, а Лиза превращалась порой в пантеру – впрочем лишь грозя когтистой лапой, и больше, наверное, для вида.

Царьков и его вдохновенная речь тронули что-то у нее внутри. Ей очень хотелось верить – сразу и по возможности всему. Она чувствовала, что любит это желание и не хочет с ним расстаться. Верить не получалось, но потом как-то вдруг получилось. Благоразумие отступило бесславно – впервые за много лет. Даже и стражи с копьями растворились, как призраки – они и были призраками, пусть полезными в быту.

Она больше не желала бояться – все равно пустота была страшнее обмана. Настоящей битвы не вышло, хоть что-то подсказывало обоим: главные сражения впереди. Пока же, все смешалось, будто в бурном потоке, мчавшем обломки кораблекрушений – своих и чужих, пережитых вместе и врозь, придуманных кем-то или вообще безвестных. Ракурсы сближались и вновь расходились к северу и югу. Лиза и Тимофей сердились и хохотали, подходили вплотную и забивались в разные углы. Не обошлось и без ее слез – когда дым почти уже рассеялся. Это позволило Тимофею обнять ее и шептать на ухо бессмысленные вещи – по праву сильного, каковым он почувствовал себя вновь.

Елизавета затихла на несколько минут, а потом он признался ей: – «Мир такое дерьмо», – и она согласно кивнула, и это сблизило их еще. Она почувствовала вдруг, что Тимофей Царьков уже утвердился в ее сознании – на месте многолетнего вакуума, заполнив немалый объем. Лиза подумала мельком, что обиды остались неотомщенными, и насчет ее чар тоже пока ничего не ясно, но прогнала прочь эту мысль. На мысль нельзя было опереться, а на то, что обосновалось внутри, опереться было можно – или хотя бы схватиться и попытаться удержать.

Тут он дотронулся до ее спины, провел пальцами по позвоночнику, и ее тело тоже вспомнило что-то. Елизавета порывисто вздохнула, потом вывернулась из его рук, отошла на метр, остановилась, блестя глазами, и потребовала громко: – «Самое главное скажи!»

«Я, Лизка…» – начал было Тимофей, глядя в сторону.

«В глаза смотри!» – топнула она ногой.

«Ну хорошо, считай, что я… – угрюмо сказал он, повернувшись к ней, – считай, что я…»

«Не трусь», – мягко подбодрила его Елизавета.

«…Считай, что я снова в тебя влюблен, – закончил Царьков сердито. – Это ты хотела услышать?»

Она склонила голову набок, помолчала и призналась, вздохнув: – «Как-то очень мешает это ‘считай’».

«Ты ж понимаешь, что если без него, то я совру, – все так же мрачно проговорил он. – Столько не виделись, то да се… А тебе с вранья какой прок? Чуть времени пройдет – скажу тебе и без ‘считай’, но время, его не сдавишь, а дело не ждет. Что еще ты хочешь из меня выжать?»

Елизавета подумала немного, потом кивнула и сказала, усмехнувшись: – «Мог бы и соврать, ну да ладно. Много – сытно, а мало – честно, так у вас что ли говорится?»

«У кого – у нас?» – не понял Царьков.

«Неважно, – отмахнулась она, затем глянула на него в упор, добавила все с той же усмешкой: – Что ж, побуду дурой, очень уж хочется», – и вдруг улыбнулась ему, подошла и поцеловала в губы. Потом отстранилась, проговорила задумчиво: – «И влюблен, и замуж зовет, ну как тут устоишь…» – и опять поцеловала, сильно и страстно.

«Я согласна, – сообщила она ему, – нужно, значит нужно, если ты и вправду ‘влюблен’. Как ты говорил – чем стреляться, утопимся оба?..» – и вдруг закружилась по комнате в шутливом танце.

Тимофей сначала глядел недоверчиво, ошеломленный стремительной развязкой, а потом спросил, кашлянув: – «А кольцо венчальное возьмешь?»

«Что ж не взять? – откликнулась она с едва уловимой иронией. – Давай, раз приготовил».

Царьков полез в ящик стола, достал золотое кольцо с сапфиром – очень старой работы – и бережно надел Лизе на безымянный палец. «Смотри, как раз, – ухмыльнулся он, – еще прабабка моя носила, нам от нее досталось».

«Какое чудо! – воскликнула та, рассматривая камень. – И тяжелое… – а потом добавила в шутку, вспомнив Число души и сердце, распавшееся на кусочки: – Только ведь мой-то камень – бриллиант!»

«Я знаю, – сказал Тимофей, вдруг смутившись. – Но сейчас этот, розовый, в самый раз тебе – пусть и будет. От сглаза помогает опять же, мне цыганки-влашки говорили, а бриллиантик – потом, потом…»

«Как та девочка на Кузнецком, слово в слово, – подумала Елизавета и улыбнулась невольно, затем еще посмотрела на кольцо и спросила: – Ну а жениться когда?»

«Сегодня, – вздохнул Царьков, – только вот сделаю один звонок», – и, подняв трубку, стал набирать короткий городской номер.