Ровно в шесть часов вечера, успев плотно поесть и привести себя в надлежащий вид, Николай Крамской вышел на набережную, к памятнику космонавту Гагарину, где его должен был ждать Марк Львович Печорский. После пережитого за последние сутки все вокруг казалось ему ненастоящим, но и в то же время – родным и близким. Выщербленный асфальт тротуара, рослые липы в прилегающем сквере, незатейливые клумбы и пыльная трава – все приветствовало его, как вернувшегося после разлуки. Лишь сама Волга, безучастная и к нему, и ко всем, текла мимо, не замечая, вовсе не признавая ни разлук, ни встреч.
Печорский подошел к памятнику почти одновременно с Николаем. На нем был все тот же пиджак мышиного цвета с налокотниками, как у бухгалтера или старомодного клерка. Под мышкой он держал потертый портфель и имел чрезвычайно сосредоточенный вид.
Уже близился вечер, из открытых кафе доносилась музыка, на набережной прибавилось гуляющих. Все было обыденно и дышало покоем, лишь Марк Львович озирался по сторонам, резко контрастируя с прочей публикой. Подойдя к Николаю, он еще раз крутнул головой, сунул для рукопожатия маленькую сухую ладонь и прошептал со значением: – «Давайте отойдем. Вон, у свалки, по-моему, никого нет».
«От нее же пахнет», – удивился Крамской, но, видя, что старик нервничает, лишь пожал плечами, и они зашагали к груде мусора неподалеку, полускрытой разлапистыми кустами. Там Печорский шумно выдохнул воздух, буркнул под нос: – «Ну что, приступим?» – и очень ловким движением отомкнул свой древний портфель. «Вот, смотрите, – зачастил он, доставая прозрачную папку из пластика, – вот он, сверху, оригинал, а еще я несколько копий сделал на всякий случай. А тут газета – это вам, спрятать: положите в газету и возьмите вот так, чтобы не выпал».
«Хорошо, хорошо, – рассеянно проговорил Николай, бегло просмотрел содержимое, кивнул и протянул Печорскому пять стодолларовых купюр: – Вот, держите, как договаривались». Тот быстрым движением сунул их в карман брюк, потом подумал, достал одну и стал рассматривать с обеих сторон.
«А скажите, вы уверены, они не фальшивые? – спросил он с подозрением, глядя исподлобья. – Я, признаться, не разбираюсь, я их видел-то всего раза два или три, но мне говорили, что бывает всякое».
Николаю стало смешно, он с трудом прятал улыбку. «Неужели, – спросил он с любопытством, – я похож на человека, который обманывает в таких мелочах?» Марк Львович мучительно покраснел и стал бормотать извинения, но Крамской лишь весело махнул рукой и убрал папку в газету. «Бросьте, – сказал он, – не извиняйтесь. Тем более, что, действительно, бывает всякое. Давайте, может, уйдем уже от помойки?»
Печорский, почувствовав, что с чуждым ему бизнесом покончено, как-то сразу приосанился и приободрился. «Конечно, конечно, – проговорил он чуть суетливо, – пойдемте вон туда, к реке. Вообще, если вы не против, может прогуляемся немного? Вы ведь впервые в Сиволдайске – а сейчас такая погода…»
Николай согласился – на берегу становилось все многолюднее, а до встречи с Астаховым, о которой они условились по телефону, оставалось еще не меньше часа. Они вернулись к памятнику с ракетой и задумчивым Гагариным в летном шлеме и, не спеша, побрели дальше. Марк Львович стал вдруг оживлен – было видно, что напряжение покинуло его, и наступило что-то вроде разрядки. Он говорил без умолку, размахивая руками, и сам будто удивлялся своей разговорчивости.
«Вы простите, – обернулся он к Николаю, – что я так болтлив, просто Вы меня растравили своими долларами. Нет-нет, я Вас не виню, но и Вы меня поймите: я ведь впервые в жизни совершаю такой поступок. Все-таки кража, и мне нет прощения. Но отчего-то мне не стыдно – только очень хочется трепать языком».
Крамской лишь промычал что-то в ответ – почему-то, сегодня его ничто не раздражало. «Да, да, – кивнул старик, – но хватит обо мне. Куда интереснее – о городе и об этих людях кругом. Я много думаю обо всем здешнем, хоть, знаете, кому это расскажешь? Однако, город живет – живет, хоть и преждевременно стар…»
«Да, он тонет в грязи, – продолжал Печорский с жаром, – он проваливается под землю, и Волга подмывает его берега, но вот, смотрите, садится солнце, и тут звучит музыка, словно каждый вечер исполняется пьеса. И корабли плывут, расцвеченные, как рождественские елки. А женщины надевают яркие одежды и идут украшать собой улицы – с гордо поднятой головой, словно служа какому-то культу. Всякий праздник – это ведь их заслуга, и, смотрите, они не устают!»
Уступая дорогу шумной компании подростков, они спустились по ступенькам к самой воде и постояли немного, вглядываясь вдаль. Река здесь была нечиста, мелкая волна сгоняла к парапету мусор и радужные пятна, но Николай все равно вдыхал полной грудью вечернюю речную свежесть. На той стороне горели редкие костры, он подумал, что где-то там, в камышах и плавнях, затерялся остров, где они провели долгие часы заточения, но ничто не дрогнуло внутри, на душе было легко и мирно.
Они пошли дальше и вскоре добрели до Ротонды – круглой греческой беседки с колоннами, возле которой была организована стихийная купальня. Купавшихся, в основном пожилого возраста, было немало, несмотря на грязноватую воду. Набережная тут изгибалась, образуя полукруг, а дальше все было дико – останки причала и ржавые прутья, на которых сидели чайки.
«Порою, когда стемнеет, здесь творятся удивительные вещи, – вновь оживился Печорский, оборачиваясь к Николаю и сверкая глазами. – Дело все в освещении – но может и не только в нем. Проходит пароход, там музыка и танцы, все преображается: огни, другая жизнь. И смотришь сюда, в купальню – будто плывет русалка с большим бюстом и чешуей на попе, хоть и понимаешь после, что это просто крупная женщина в электрической воде. Ну, в такой, как здесь, с радугой от пролитого бензина. И тогда, пусть на пароходе шум, пусть там жизнь и веселье, но думаешь при этом не о шумном, а о камерном и тихом. И русалка – это не просто тоска по другой жизни, это – не что иное, как тоска по любви!»
Николай лишь поддакивал и вставлял отдельные слова, а Марк Львович все говорил и говорил. Было видно, что он соскучился по слушателю и пользовался моментом, который, он знал, был краток. «Раньше спорили, – горячился он, – богоизбранность, особый путь… Это все чушь, дело лишь в расстояниях и размерах. От них все выходит в своем особенном роде – косая сажень, рослые девки, сильные голоса. И страсти тоже нешуточные – ведь здесь, к тому же, почти в каждой красотке есть капля южной крови. Теперь, правда, со страстями хуже – все стоящее перебирается к вам, в центр. Столица тянет в себя, как в воронку, замыкает пространство в порочный круг, но сама-то знает: дальних земель не удержать, нужно награбить, пока еще есть возможность. А потом – отгородиться от всего высокой стеной. Не хотел бы я оказаться там, за стеной…»
Печорский вдруг остановился и повернулся кругом, словно обводя руками горизонт. Глаза его горели, он смешно задирал подбородок, прижимая к груди свой старый портфель. Налокотники и стоптанные ботинки, и весь его гротескно-канцелярский облик никак не вязались со страстной речью, достойной самого пылкого из мечтателей.
«Вы посмотрите, – сказал он с жаром, – сколько здесь неба, оно везде. Здесь каждая женщина подключена к великому ресурсу. А что у вас? – У вас она сразу осиротеет. Окажется за стеной – ее робкую душу перемешают с асфальтовой крошкой, отравят выхлопным газом. И скажут: вот он, город, люби его до смерти – и она будет искать человеческое в символах с собачьими головами, но, конечно же, многого не отыщет, куда ей, с порывами и ресницами нараспашку. Правда, песьих голов научится не замечать, вызубрит потихоньку чужой устав, сделается как все и перестанет быть обузой своим мужчинам, которые когда-то ждали от нее совсем другого. Им хотелось тепла и простых вещей – у нее это было, но не досталось никому, и они скоро поймут, что ничего не получат. Там такой закон: никому не отдавать задаром. А лучше и вообще не отдавать, если можешь – потому у вас и мрут, не доживая до полста. Здесь тоже мрут конечно, но в основном от водки».
«Ну, это уж Вы как-то…» – Крамской покрутил в воздухе ладонью. За Москву ему стало обидно, тем более, что старик явно сгущал краски. Все было сложнее и далеко не так мрачно – а если и так, то не судить же об этом со стороны. Почему-то, живущие там вовсе не рвутся назад, в пенаты. Вспомнить хоть Жанну Чижик… – Николай тут же вспомнил ее и поморщился от неспокойного чувства.
«Нет, это Вы уж слишком, – пробурчал он, поглядывая искоса на Печорского, который немедленно замолчал и изготовился слушать. – Это, простите, типично провинциальный взгляд. У вас тут много неба, но нужен и противовес – не было бы Москвы, пришлось бы ее придумать. И выдумали б, как милые, приклеив ярлык на карте, и все неравнодушные потянулись бы туда. И там бы закипело, давая вам надежду, что жизнь есть хоть где-то, раз уж ее нет здесь!»
Собеседник молчал, глядел смиренно и даже не пытался возражать. Завелся я, – подумал Крамской с досадой, ему вдруг стало стыдно. «Ну ладно, не обижайтесь, – улыбнулся он как можно более открыто. – Это ж извечный спор – метрополия, провинция… Взять хотя бы Рим, или теперь – Нью-Йорк».
Но Марк Львович отнюдь не был обижен. «Что Вы, что Вы, – откликнулся он все с такой же живостью, – я молчу потому лишь, что пытаюсь сформулировать, не сказав Вам неприятных вещей. Ведь Вы, конечно, совершенно правы, но в то же время и неправы вовсе. И дело тут не в столицах, дело лишь в наступивших временах – тех, в которых главенствует дурной вкус. С большим городом можно спорить, но с дурным вкусом – нет, никак. Он ведь всесилен – раздавит, сомнет. И там, у вас, дурной вкус нынче – норма. Он превращает все настоящее в кусок, извините, дерьма. Впрочем, Вам, быть может, не видно изнутри?»
На это Николаю нечего было ответить, а Печорский тяжело вздохнул и всплеснул руками, чуть не выронив при этом свой портфель. «Никто, – возопил он, – никто не бросит вызов серости средней массы, ибо из нее состоит весь мир. Лишь большие столицы на особом счету – в этом их сущность, если сущность в них есть. Они отбирают себе лучших из лучших и дают им главное – шанс. Как когда-то Москва – и не так уж давно, я помню; я жил там аспирантом и потом много ездил. И шанс мне был предложен, но я не взял – исключительно по своей вине. Сейчас-то уж не езжу, мне там не нравится. Сейчас, посмотрите, что отбирает себе ваш город? И кого он отбирает, кого? Таких же, как те, которые там правят».
«Но не все же…» – начал было Николай, но Марк Львович тут же его перебил. «Да-да-да, – заторопился он. – Я знаю, знаю. Не подумайте, что я на кого-то зол. Просто я не люблю, когда грабят безвинных, и потому мне не стыдно за сегодняшние доллары – ну ни чуть! Пусть это будет мой поступок, хоть он почти никому не виден, а говоря о робких душах – ведь ваш город их грабит тоже. Но куда он умудряется все это деть? Где прячет – так, что никому не видно? Я не знаю, ибо я там не живу, но я чувствую, ведь чувствовать не запретишь. Он мог бы многое отдавать в ответ, но в этой стране никогда не было таких правил. Потому ее раз за разом накрывает тьма… Ох, как пахнет, – сказал он вдруг мечтательно, глядя на жаровню у шашлычной, от которой несло горелым жиром. – Жаль, что мне нельзя. Вы как, не хотите пива? Я, пожалуй, сегодня позволю себе бутылочку. Или, пожалуй, нет… Нет-нет, не буду».
Печорский сделал отрицающий жест и вопросительно глянул на Николая, но тому было не до пива, он вдруг разволновался и наморщил лоб. Что-то вновь всколыхнуло мутные образы подсознания – чужие слова нашли там отклик. «Тьма, – повторил он задумчиво. – Это, знаете, очень верно. Я, конечно, чужд таких символов, они примитивны и затасканы до тошноты. Добро и зло – это для недоумков, но тьма… Она ведь запросто накроет, вы правы. И все очень даже встает на свои места».
«Не понимаю, о чем Вы, – вздохнул Печорский, – но Вам видней. Я вообще-то никак не гожусь в пророки».
«Я тоже, – пробормотал Николай, все еще напряженно размышляя о чем-то. – К тому же, долго объяснять, тут целая философия: высшие силы, метаболизм Вселенной… Но, кажется, у меня появилась версия. И Пугачев совершенно к месту – это предупреждение, я должен его увидеть. Пугачев и тьма – трудно не разглядеть общую цепь. Конечно, Сиволдайск – не самое вопиющее место, но нужно же с чего-то начинать».
«Бросьте, – махнул рукой Печорский. – Если вы о восстании, то Пугачева теперь не сыщется – ведь сейчас нет царей, даже и самозваных. Есть денежные тузы, но они не ведут за собой дикие орды. Да и орд почти не осталось – в этих нищих, выхолощенных степях. В других есть, да. И на эти пространства желающие найдутся. По мне, уж лучше б наш какой-нибудь Пугачев – потому что обидно, знаете ли. Но я быть может не доживу».
Они уже дошли до Речного вокзала, где швартовался большой пароход. «Князь Долгорукий» – было выведено на борту, Марк Львович глянул на него и одобрительно кивнул. «Князь, – сказал он с чувством, – вот это приятно. А то, бывает, назовут абы как… Ну ладно, мне пора. Счастливого вам возвращения и не обессудьте». Он снова стал несколько суетлив, ему было не по себе. Николай вежливо попрощался, и Печорский засеменил к остановке автобуса, смешно шаркая на ходу своими огромными башмаками.
Занятнейший персонаж, – подумал Крамской, глядя ему вслед, потом посмотрел на часы и, не спеша, побрел к гостинице. Народу на улицах все прибавлялось. И впрямь, будто праздник, – отметил он с усмешкой, – прав был старичок. А ведь сегодня только вторник…
Разговор с Печорским, призрак бунтовщика Пугачева и грядущая тьма как-то сразу вылетели из головы. Николай шел, с удовольствием вдыхая речной воздух и выхватывая взглядом симпатичные лица. На душе у него стало весело, он даже засвистел, как школьник, пружинисто взбегая по ступенькам к парадной двери отеля, из которой с шумом вывалила компания местных дельцов в дорогих костюмах, сидящих косо и криво на их могучих плечах.
В это же самое время, вдали от набережной и беззаботной толпы, Елизавета Бестужева стояла перед зеркалом и сосредоточенно разглядывала свое лицо. Она собиралась туда же, куда и Крамской, пребывая при этом далеко не в таком хорошем состоянии духа. Виной тому был разговор с Тимофеем, который позвонил-таки пару часов назад – для того лишь, чтобы подтвердить худшие ее опасения.
Звонок застал Елизавету на кухне, где она, атакованная приступом голода, с жадностью поедала бутерброды – с ветчиной, сыром и клубничным вареньем – запивая их кофе с молоком. Телефон зазвонил, когда она намазывала маслом очередной кусок французского багета. Елизавета вздрогнула, выронила из рук нож и занервничала, совершенно вдруг потеряв аппетит.
«Знаешь, Лизка, все не здорово, – начал Тимофей замогильным голосом, и ей тут же стало ясно, что свадьбы у них не будет. – Мне исчезнуть придется, ты уж не обессудь».
Он говорил нехотя, будто весь разговор заранее его раздражал, и Елизавета почувствовала внезапную обиду. «Как исчезнуть, а я?» – спросила она чуть более жалобно, чем хотела, и Царьков сразу сделался недоволен и почти груб.
«Видишь ли, – сказал он жестко, – мне сейчас не до тебя. Проблем нарисовалось – выше головы. Дай мне время – хотя бы главные расхлебать».
Лиза поняла, что он не шутит и не юлит – у него и впрямь случилось что-то серьезное. Как вести себя, она не знала, но обидно ей было до слез – от нее отказывались, словно от ненужной вещи. Ей страшно не хотелось почему-то, чтобы он бросал ее именно сейчас; она попыталась взять себя в руки и сказала, как могла спокойно: – «Подожди, давай может вместе расхлебывать?»
Царьков занервничал, торопясь и глотая слова. «Ну что ты говоришь – ‘вместе’? – передразнил он ее. – Ты ж вообще не в курсе, даже объяснять бесполезно. – Потом покряхтел и сказал с неподдельной горечью: – Мой главный – ну тот, папаша, я тебе рассказывал уже – дуба дал вчера, пока нас прятали по островам. По-глупому, на ровном месте, в автомобильной аварии с каким-то лохом, а я без него голый – понимаешь, голый! Теперь все накинулись, сплошной беспредел, а милиция – так та вообще… Хотят следствие на меня повесить, чтобы я денег дал – откупиться. В джип наркоту подбросили для комплекта – что ты хочешь ‘вместе’? В КПЗ со мной вместе или куда?»
«Подожди, как это ‘подбросили’? Какое следствие, о чем ты говоришь?» – Елизавета не могла понять, что происходит. Услышанное казалось ей бредом или дурным сном, еще менее реальным, чем вчерашнее похищение. – «У тебя ж там друг, майор этот, что нас встречал на берегу – он-то хоть может разобраться?» – воскликнула она с жаром.
«Да, друг… – буркнул Царьков. – Он-то бабки и тянет, друг. Таких друзей, знаешь, за кое-что – и в музей. Подружишь тут с ними, с шакалами».
Возникла пауза, было слышно, как Тимофей хрипло дышит в трубку. «А теперь ты где?» – спросила Лиза, чтобы как-то продолжить разговор.
«В надежном месте, – вздохнул он и как-то беспомощно хохотнул: – На даче, под арестом – раньше это так называлось. Они отстанут, Аленыч пообещал – майор этот твой, который ‘друг’. Но, типа, заплатить нужно и с недельку где-то переждать. Вот я и ищу – где ждать, чем платить. А потом уж даже и не знаю».
«Ну, недельку-то я потерплю, – сказала Бестужева негромко. – Если дело в недельке, а не в чем другом. – Потом запнулась и спросила дрогнувшим голосом: – Ты со мной вообще хочешь или нет?»
В трубке послышался тяжелый вздох. «Поня-атно, – протянула она. – Ну да, тебе ж теперь свадьба-то и не нужна. А я-то дура… Ну, что ты молчишь?»
Царьков по-прежнему не произносил ни слова. Потом вновь покряхтел и сказал: – «Ты это, если уедешь, соседке напротив ключи отдай. Ее Соня зовут, Софья Павловна. Нет, конечно, если хочешь, живи, но вдруг у тебя дела или что».
«Ах в этом смысле…» – медленно проговорила Елизавета. Ну вот, – мелькнула мысль, – вот все и закончилось, а тебя гонят. Прямо как собачонку на мороз. А чего ты собственно еще ждала?
Она закусила губу и сказала ледяным тоном: – «Уеду, не волнуйся – завтра же, с утра пораньше. Сегодня уже сил нет – ни на вокзал, ни на поезд. С этого бы и начал, чего уж было придумывать – следствие, наркота…»
«Я не придумывал! – взорвался Царьков. – Я тебе правду сказал, что ты из меня жилы тянешь? Не до тебя мне сейчас, непонятно что ли? Ты ж не знаешь ни черта – как я тут варюсь и с кем играю, когда пугнут только, а когда сожрут с потрохами. Где тебе судить – сидишь там на зарплате… Меня может вовсе без ничего оставят, все с нуля начинать придется, какая мне сейчас свадьба – и ты, и вообще?»
«Ну да, – повторила за ним Елизавета, – именно что ‘вообще’. Жизнь разбросала героев по разные стороны баррикад. Ясно, по крайней мере, что ты меня не любишь – и никогда наверное не любил. А я-то уж изготовилась взрастить в себе порыв чувств».
«Вот видишь, – заметил Тимофей, – еще не взрастила – тоже хорошо. Если б они, положим, уже у тебя были, то и взращивать бы ничего не пришлось. А так – баш на баш, все квиты. Ничего мы с тобой друг другу не должны».
«Был бы ты рядом, – сказала Бестужева устало, – я б тебе лицо расцарапала, ногтями. Ну а так, ничего тебе не будет, кроме подброшенной наркоты – или что там еще тебе придумали ‘друзья’? Давай, расхлебывай, жених», – и отключилась, не дожидаясь, пока он что-нибудь ответит.
Она посидела немного, глядя в одну точку, и вновь непроизвольно покосилась на телефон. Ей хотелось, чтобы Царьков позвонил еще, чтобы он оправдывался, чувствуя себя виноватым, но мобильный безнадежно молчал. Тогда Елизавета заплакала – злобными, беспомощными слезами, желая ему при этом всяческих бед и козней. Попадись сейчас Тимофей ей под руку, ему бы и впрямь не поздоровилось – она чувствовала себя тигрицей, у которой разорили логово, коварно обкраденной амазонкой, хозяйкой дворцов, обращенных в пыль по чьему-то зловредному наговору.
«Какой же стервец! – проносилось в голове. – Какой же мерзкий лицемерный лгун! Пусть бы все его проблемы оказались взаправду. Хоть бы ему не выбраться из них и вообще попасть в кутузку – там ему покажут сладкую жизнь!»
Ей было жаль себя, жаль несостоявшейся свадьбы, вселенной внутри и всех ее чуть теплящихся жизней, в которых, взятых по отдельности или вместе, стало чудиться что-то сиротское. «Никому, никому нет дела, – шептала Лиза с обидой. – Каждый норовит расписаться в своем убожестве – и этот тоже, герой на ‘Тойоте’. ‘Тойоту’-то у него отберут – или как там это у них бывает? Пусть отберут и по миру пустят – и все женщины от него отвернутся, и не нужен он будет ни одной!»
Поплакав, она промокнула глаза салфеткой и осмотрелась кругом. Аппетит ее пропал окончательно, еда вызывала отвращение – равно как и вид аккуратной, только что отделанной кухни, в которой, как и во всей квартире, витал нежилой дух. Клетка с евроремонтом, – подумала Елизавета. – Провинциальная урбанистическая пастораль. Он полагал, я буду восхищена этим его комфортом? Таким можно удивить разве что местную дурочку – вот пусть и удивляет, если еще сможет. А таких, как я, эта кухня больше не увидит, и следа их здесь не будет – никогда!
Она вытащила ложку из банки с вареньем и поглядела на нее задумчиво. Капли медленно стекали вниз – кровь ангела, обращенная в сладкий яд, засахаренные алые розы… Внутри вновь остро кольнула обида, и Лиза, неожиданно для себя самой, зачерпнула ярко-красной массы и с силой плеснула на стену.
Результат оказался впечатляющ: по небесно-голубой поверхности растекалась кровавая клякса. «Класс, – похвалила себя Елизавета, – вот вам и след», – затем вновь набрала полную ложку и поставила еще одну кляксу неподалеку от первой. Несколько минут она оценивающе рассматривала содеянное, потом встала и принялась изучать внутренности холодильника и кухонных шкафов – в поиске дополнительных художественных средств.
«Жениться хотел? Хотел, чтоб я тут была хозяйкой? Ну вот я и похозяйничаю, – приговаривала она, распахивая дверцы. – Ну-ка, что тут у нас есть?»
Осмотр не выявил почти ничего полезного, но кое-чем все же удалось разжиться. Вдобавок к клубничному обнаружилось еще варенье – вишневое. «Сейчас мы устроим сладкую жизнь, даже и без кутузки, – Лиза хмыкнула и ловко откупорила литровую банку. – Сейчас вам будет натюрморт-десерт!»
Она стала орудовать ложкой, тщательно прицеливаясь, как художник-абстракционист. Вместе обе субстанции давали интересное сочетание цветов, а вишни вдобавок смотрелись очень красиво на светлом полу – трагически и беззащитно. «Вы хотели быть живописцем, Николай Крамской? – громко спросила Елизавета. – Так вот, вы опоздали. Здесь, в Сиволдайске, живописец – я! Никогда не думала, что у меня талант».
В холодильнике нашлись куриные яйца, которые тоже пошли в дело. Вскоре стены были разукрашены на совесть, и Лиза признала, что получилось у нее неплохо. «Картина моей жизни, – пробормотала она, оглядываясь кругом. – Прямо как Джексон Поллак. Хоть тот, конечно, делал все не так».
Она повертела в руках пакет с молоком, но решила, что молочные пятна не попадут в цветовую гамму. Зато, банка с медом пришлась кстати – его разводами она щедро украсила поверхность керамической плиты. На этом пришлось остановиться – ее фантазия сошла на нет.
«Жаловался, что один живешь? – мрачно произнесла Елизавета. – Ну так, значит, привык к уборке. Что поделать, гостья была – сам пригласил, я не напрашивалась. Или пусть шлюхи твои поработают, они не принцессы, им не привыкать». Она еще раз обвела кухню критическим взглядом и, гордо выпрямив спину, прошествовала в гостиную, стараясь не ступить ни во что липкое.
Там пыл ее неожиданно иссяк. Елизавета прошлась в сомнении вдоль серванта и книжных полок, но бить посуду или рвать книги ей в голову не пришло. Она вообще жалела ни в чем не повинные вещи, а эти к тому же были изысканны и изящны. Рассеянно полюбовавшись бокалами из хрусталя и чайными чашками из китайского фарфора, Лиза уселась в знакомое уже кресло и попыталась подвести итоги.
После пролитых слез и кухонного погрома мысли ее не прояснились ничуть. Голова шла кругом, и на душе с каждой минутой становилось все тоскливей. Там засели обида и недовольство миром, но за ними скрывалось что-то еще – след незнакомого отчаяния, тревога, утвердившаяся тяжело и прочно, как неподатливый холодный ком. Комната была чужой, и город за окном был ненавистен и чужд. Во всем пространстве, куда ни дотянись воображением, не было ни сочувствия, ни тепла.
«Что я здесь делаю? – спросила себя Лиза и в недоумении пожала плечами. – Это все то письмо проклятое виновато!»
Она попыталась представить себе Царькова и поняла, что не очень твердо помнит его черты. Было неясно, легче ей от этого или нет. Елизавета еще посидела, будто прислушиваясь к чему-то, потом произнесла со вздохом: – «Что ж, придется забыть», – но слова прозвучали слишком робко. В них не было куража, и в ней самой не было сил – как в лихорадке или дурном сне. Казалось даже, что дело вовсе и не в Царькове, не в обиде и не в расстроенной свадьбе.
Это испугало ее, она стала уговаривать себя, шепча что-то не очень связное. «Он кто мне? Никто и бог с ним, – бормотала она, зябко потирая плечи. – Напридумывала я чересчур, да еще и приехала этакой фифой. Он небось струсил, хоть и столичный мальчик. Жалеть его надо – и только, а жизни у нас разные совсем. Хоть в чем-то он, конечно, получше других…»
Ей мельком вспомнилась Москва и череда мужчин, неинтересных и ненужных, а потом – как всю последнюю неделю ее водили за нос, настраивая на романтический лад. Елизавета раздраженно фыркнула и всплеснула руками. «Нет, но каков мерзавец! – воскликнула она с возмущением и пожаловалась сама себе: – Доверчивые мы, бабы. Во все верим, что нам ни подбрось – цветы, сердце из кусочков, Число души…»
Время шло, тягучее, как патока. Бестужева сидела, не двигаясь, глядя прямо перед собой. Потом на балконе что-то звякнуло, она очнулась и оглянулась заполошно, но за стеклом не было ничего, кроме низких туч.
Кошка наверное, – подумала Лиза и повертела головой, будто заново осматриваясь в комнате. – Как же голо тут у него, даже безделушек никаких нет. Вообще, хватит о нем вспоминать, слишком много чести ему выходит. Он хитрый, и я хитрая; он в сторону, и я прочь.
Ком внутри шевельнулся вдруг, и все тело отозвалось непроизвольной дрожью. «А о чем же вспоминать-то?» – спросила она вслух и беспомощно развела руками. Еще вчера все было так забавно – был Царьков, были планы, и многое виделось впереди. Теперь же пустота подступала со всех сторон, и наваливалось ощущение несчастья, безысходности, тупика. Комната казалась клеткой, но там, за стенами, поджидал враждебный воздух, пространство, лишенное смысла, которое не измерить и не окинуть взглядом. Город тоже терялся в нем, растворяясь в реке, полях, лесах, желтой степи. Она будто ощущала их присутствие, чувствовала дыхание, запах. В них было равнодушие, убивающее надежду – и становилось ясно, как редко это бывает, когда какая-то надежда есть вообще.
Елизавета подумала, что души всех, живущих в этом городе должны иметь толстенную броню. Стихии здесь победили разум – и всякое сочувствие друг к другу. «Такая вот жизнь», – произнесла она жалобно и оторопела от верности этих слов. Ей вспомнился Крамской; она почувствовала вдруг, что его «высшие силы» не так эфемерны, как казалось – и, наверное, жестоки и недобры.
Хорошо мужчинам, – подумала она со злостью, – ищут знаки, разгадки, верят во всякую чушь. А мне не во что верить, я даже намеков не понимаю вовсе. Простушка, одно слово. Только и умею, что соблазнять, да и то не всех.
Лиза кривилась, хмурилась, прислушивалась к себе. Лучше не становилось, становилось больнее. Ладони были холодны, как лед, глаза невидяще смотрели в стену напротив. «Нужно же что-то делать!» – воскликнула она в отчаянии и тут же вспомнила про ресторан, и уцепилась за эту мысль.
«Поеду веселиться и пить! – твердо сказала себе Елизавета. – И интрижку заведу, хоть с тем же Крамским». Потом подняла руку, чтобы поправить волосы, и вдруг заметила кольцо у себя на пальце.
Надо же, бабушкину реликвию-то позабыл, – подумала она. – Небось и вправду крепко его прижали. Оставить что ли здесь, на столе? Нет, возьму пожалуй с собой – захочет, сам за ним приедет. Поделом ему, пусть позлится.
Елизавета рассмеялась нервным смешком, удивляясь сама себе. Было ясно, что сознание настойчиво искало способ спровоцировать Тимофея на еще один контакт. «Дура!» – выругала она себя, отметив все же, что кольцо, предмет материальный и зримый, компенсирует в какой-то мере отчужденность мира. В любом случае, сидеть и предаваться переживаниям больше было нельзя. Собрав все силы, Лиза выбралась из кресла и отправилась в ванную, на ходу расстегивая блузку.
Под горячим душем она наконец согрелась, и тревога отползла куда-то дальше вглубь. Растершись полотенцем, Бестужева подошла к зеркалу и мрачно кивнула своему отражению. Впрочем, настроение улучшалось понемногу.
«Кем бы нам заделаться сегодня? – спросила она вслух, покачав головой. – Инфантильной барышней или европейской львицей? Сексапилкой, проведшей бурную ночь, или нимфеткой с персиковыми щеками?..» Потом поплескала в лицо водой и подвергла его осмотру в поисках припухлостей и следов недавних слез. Результат ее удовлетворил, к тому же и морщин было немного, а кожа казалась совсем молодой.
Еще многое выдержит, – подумала Елизавета, и это сразу прибавило бодрости. Накладывая тональный крем, она почувствовала, что в ней просыпается творец – приятно было создавать себя заново, наблюдая, как из нее, такой расстроенной еще час назад, рождается другой человек. Точными движениями она, не жалея, нанесла тени на веки и тушь на ресницы и отметила, что из зеркала на нее уже смотрит очень даже красивая женщина.
Это потому, – мелькнула еще одна приятная мысль, – что она была такой с самого начала, даже и рисовать-то почти ничего не требовалось, лишь слегка кое-что оттенить. Да, глубиной глаз природа ее не обделила, они сейчас немного влажные, в этом есть особый шарм…
«Вот вам всем», – сказала Елизавета мстительно и нанесла румяна – так, чтобы скулы стали прозрачно-розовыми, словно потертыми мужской щетиной. Вид получился несколько экзальтированный, обещающий многое тем, кто хочет обжечься. Наконец, дошла очередь и до губ, им она уделила особое внимание и, как достойное дополнение румянам, сделала их яркими с чуть расплывшимся «зацелованным» контуром.
«Что ж, – оценила она результат, – очень, очень!» – и завершила процесс прозрачным «блеском», влажным, как настоящий поцелуй. Зеркало утверждало, что она неотразима, и Лиза не сомневалась, что это так и есть. Тут же она вспомнила некстати Тимофея и его «Тойоту», и как на пути в рогожинский ЗАГС ей хотелось сбросить старую оболочку, обратившись кем-то совсем другим. «Вот она, шкурка ящерицы», – пробормотала Елизавета, зная твердо, что другой ей не стать. Тяжелый ком вновь ожил на мгновение, она почувствовала себя безмерно одинокой, но отчаянным усилием прогнала ощущение прочь. Оно предвещало новые слезы, допустить которые было никак нельзя из-за тщательно наведенного макияжа.