После мы виделись еще два раза — предвкушая, оттягивая близость. Я прожил неделю в изматывающем ожидании. Воображение не давало покоя — новая жизнь мерещилась совсем рядом. Я хотел ее и ее страшился, химеры, позабытые было, вновь прятались в углах и за шторами.
Даже Семманту я почти не уделял времени. Не знаю, обижался ли он, и вообще, способен ли он на обиду. Быть может и ему было не до меня — на финансовых рынках начался спад. Все усилия робота уходили на то, чтобы не потерять слишком много. Компании разорялись, индексы шли вниз. Тоска и растерянность охватили мир, а с ними — раскаяние, лицемерный стыд. Как у воображаемого алтаря, вчерашние победители спешили стать на колени. Упасть лицом в каменные плиты, признать свою жадность, вымолить шанс на прощение. Это было смешно — даже в воображении с ними не было бога. Однако же, никто не смеялся.
Бессмысленность биржевой суеты угнетала меня больше, чем когда-либо. Встреча с Лидией перетасовала акценты. Ни удачные сделки, ни потери денег не казались теперь событиями, о которых стоит думать. Конечно, пока этих денег оставалось еще достаточно.
Наконец, как-то утром раздался ее звонок. Я почувствовал что-то — еще до того, как услышал голос. Дрожь пронзила меня, будто циновка из Лаоса вновь выпустила свои иглы.
Я покончила с ним, вообще! — сказала она. Потом усмехнулась моему молчанию: — Ты я вижу не рад? — И добавила: — Ну ладно, хватит, приезжай скорее.
И я собрался в мгновение ока и помчался к ней, не медля ни минуты. Я подгонял таксиста, ленивейшего из возниц, ерзал на заднем сиденье, проникался ненавистью к светофорам. Не дожидаясь лифта, я взбежал на третий этаж, ворвался к Лидии, сжал ее в объятиях. И она ответила, мы бросились друг на друга, но — по зловредному капризу небес — у нас ничего не вышло. У меня не вышло — и я был безутешен. Возбуждение, не покидавшее меня все дни, вдруг обмануло само себя.
Лидия, как могла, пыталась мне помочь, но все становилось лишь хуже. Мы открыли вино, пытались вести себя как ни в чем ни бывало, плохо соображая, что делаем, и что вообще происходит. Нас словно поместили в самый центр мелодрамы, снятой по сценарию какого-то недоумка. Мы говорили чужие слова, делали странные жесты, смеялись невпопад. Я жаждал новой попытки, но она теперь медлила, не даваясь мне в руки. Право же, трудно было ее винить.
Затем мы оказались-таки в постели, и все наконец вышло как нужно. Лидия впивалась в меня ногтями, судороги сотрясали ее тело. После, с долгим счастливым вздохом, она откинулась на подушки и прошептала, улыбаясь: — Ты ж почти не двигался, почему мне было так хорошо?
Я отшучивался, гадая, искренна она или нет, бормотал что-то об энергиях живых клеток. Тонких энергиях живых ядер, хрупких невидимых взаимосвязях — на нее это произвело впечатление. Она соглашалась с готовностью, я заподозрил даже — может это славянские корни? Русские много думают о таких вещах — тайных энергиях, скрытых силах. И польки думают об этом, и чешки — и даже немки, даром, что не славянки. Вы удивитесь, как часто немки размышляют о том, что выходит за рамки — мне хотелось спросить у Лидии, нет ли в ней тевтонской крови, но это вышло бы как-то некстати. Вместо этого я принес вина, темного, терпкого, как любая кровь, и мы пили, счастливые, и еще любили друг друга. Я понял, она стала частью моей жизни. И с трудом удержался, чтобы не высказать это вслух.
Да, конечно же, я был в эйфории. Я готов был поверить во что угодно, поддаться самой каверзной из иллюзий. Новое созидание и общее сумасшествие, голос свыше, неразрывная связь… Ощущение близости владело мной без остатка, нежность переполняла мое существо, накатывала волнами, растекалась по венам. Мыслей не было, или — была одна: только, только о ней!
Утром, проведя с Лидией ночь без сна, бодрый и свежий, как никогда, я писал Семманту: «Случилось чудо!» Тут же я готов был развить эту тему, но спохватился, выпил крепкого кофе и засел за работу. Нужно было подготовить очередной обзор — фактов, накопившихся за неделю, грустных свидетельств несовершенства мира. Впрочем, мое настроение не могла омрачить ничья грусть. Покончив с обязательным, я подумал и дописал в конце файла: «Да, случилось, чудеса бывают!» И вдруг, не в силах остановиться, настрочил еще пару страниц — про свое вдруг свалившееся с небес счастье.
Что и говорить, мне в тот день было не до валют и бондов. Не до чисел и графиков, скучных, неживых. Я хотел рассуждать о подоплеке чувств, о сокровеннейших свойствах людских душ. Я был искренен в возвышенном и подробен до приторности, сентиментален, беспечно прямолинеен…
Любовный пульс неистовствовал в голове, как колокольный звон. Он гремел и звал, и утверждал: свершилось! «Звук колокола, вобравший в себя все звуки, очень дорог богу божеств», считал мудрейший Скандапурана. Зов любви, затмивший для меня все звуки, был понятен мне, не знающему божеств. То есть, не знающему привычных. Почитающему своих, которые, очевидно, есть. Иначе, кто услышал мольбы и дал мне это?
Когда ты молод, тебя все любят, писал я и поправлялся: то есть нет, не так. То есть, не любит тебя никто, но ты еще не знаешь и не хочешь знать. Ты лишь веришь — это сладкая вера, больше никогда ей таковой не быть.
Потом приходят разочарования, но ты думаешь, что это малая плата. Это разумная цена, полагаешь ты, все еще допуская, что любим многими, пусть не всеми. Да, они к тебе неравнодушны — по крайней мере, те, кому без тебя никак. Связанные с тобой усилием и идеей помнят наверное — ты необходим.
И я продолжал: нет, это ошибка! Признавался: это горчайшее из заблуждений. Смаковал — нудно, детально — тщеславие и тщету, иллюзию и самообман. Вскрывал суть одиночества и высмеивал его власть. Пенял на неискренность всего мира. А потом, ему в противовес…
Вот оно, писал я Семманту, все дело именно в этом. Где-то по свету, во времени и пространстве, разбросаны души, связанные с тобой нитью. Те, с которыми вы нужны друг другу, независимо от тщеславия и выгод. Ты конечно же не чаешь их встретить. Даже и не надеешься, гонишь прочь мечты. Знаешь, что вероятность пренебрежимо мала — а уж с вероятностями ты знаком не понаслышке. Но надежда живет — и вдруг когда-то, пусть даже не без примеси самообмана, ты, да, сталкиваешься случайно и видишь: вы нашлись, нашлись!
Я стучал по клавишам, растекался мыслью о родстве душ — о том же, о чем пишут все. И при этом сочувствовал роботу, мне было его жаль. Никогда, мелькала мысль, ему не придется пережить того же — хотя бы потому, что он единственен в своем роде. Нет ни одной души, родственной ему по-настоящему; он уникален, он ни на кого не похож. Я создал его таким — неужели я виноват?
Потом продолжалась жизнь — упоительная, другая. Ты конечно же ненормальный, — смеялась Лидия. — Но мне нравится, я, пожалуй, скрашу своим присутствием твой мир!
И она скрашивала его — о, да! Мы любили друг друга во все времена суток. Я задыхался в облаке ее волос, белизна ее кожи сводила меня с ума. Белоснежное тело принадлежало мне, все целиком, без табу и запретов. На нем оставались красные пятна — от моих рук, от шлепков и объятий. Иногда ей хотелось боли, она просила меня быть грубым. Порой и сама она причиняла мне боль — улыбаясь целомудренно-сладострастно. Смола и свинец будто жгли покровы. Раскаленные иглы клеймили меня ею. Я переживал это как рождение заново каждый раз. И, возродившись, видел одно и то же: едва различимую полуулыбку всеведения, предназначенную — нет, не мне; может быть, никому вообще.
Мы не знали смущения и ничего не стыдились. Прошлые истории не мешали нам ни в чем. Есть живые, есть мертвые, и есть те, кто уходит в море, — говорили древние греки. Есть несчастные, есть счастливые, есть мы с тобой, — сказал я ей как-то. Лидия прикрыла веки. Потом глянула пристально, потемнев зрачками. Я нырнул в них, как в бездонный омут…
Вообще, она часто меняла цвет глаз — тонкими линзами разных оттенков. Я пытался объяснить цвета, как когда-то облики Семманта, но обычно попадал впросак. Состояния ее души трудно было расшифровать. Все же, мне казалось, что в зеленом она чувственна и беспечна, а ультрамарин, напротив, означает задумчивость или грусть. Но и это могло быть лишь домыслом. Я вообще тяготел к домыслам в то время.
Эйфория всегда есть замещение пустоты. Странно было думать, что можно вновь парить на крыльях. Расставшись утром, мы к обеду успевали соскучиться и затосковать. Бросались в город, встречались где-то, кидались в объятия, как после долгой разлуки. Был март, по-испански теплый, погода баловала нас не на шутку. Так бывает в Мадриде — он, залитый солнечным светом, предстает вдруг лучшей своей стороной. Становится благосклонен, по-своему добр. И кажется даже: его нельзя покинуть!
Вот и мне представлялось, мы будем вместе всегда — я, она и город. Глядя в юные лица, я будто видел — мы похожи на них сейчас. Встречаясь глазами с изможденными, пожилыми, додумывал — мы станем и такими когда-то. Моего воображения хватало на несколько сотен лет. Я знал, что мы можем прожить их все — вместив в тот срок, что нам отведен. Впрочем, смешно было даже и упоминать о сроках. Я не упоминал ни разу — ни о сроках, ни о Семманте. Он, почему-то, был связан в моих мыслях с концепцией времени, уплотненного до предела. Времени, которое не проходит зря.
У Лидии были с временем свои счеты. Она боялась его по-женски, но растрачивала бездумно, не жалея. Ее познания были отрывочны и случайны, вкусы беспорядочны, предпочтенья необъяснимы. Она копила в себе все, увиденное где-то. Все, услышанное, прочитанное, рассказанное кем-то. В ней было собрано на удивление много — если жить с нею, думал я, то уж точно не успеешь соскучиться. Непонятно, где она успела всего набраться. Может и мужчин у нее была целая армия?.. — Я кривился с досадой и гнал эту мысль прочь.
Прожив в Мадриде с самого детства, она, однако ж, плохо его знала. Я показывал ей город, открывал любимые свои места. Впрочем и Лидии тоже было, что предложить взамен. Чем удивить меня, а порой и ошеломить. Мне казалось, она делает это нарочно — сбрасывая вуаль, отодвигая штору. Предлагая свое прошлое грань за гранью. Примеривая его ко мне на свой манер.
Мир был пропитан ее парфюмом — сладким ядом Диора, насыщенным феромонами. Сущности испанской столицы служили очень твердой валютой. Фонтан Сибелиус и памятник Колумбу, стадион Бернабеу, Плаза Майор… Каждому месту приписывалась своя ценность. В обмене — на что? У Лидии словно был свой план. Была своя цель, были привычка, метод. Она как будто посматривала свысока — чувствуя свою принадлежность к превосходящим силам. А я и не скрывал, что живу в меньшинстве — в мире огромном, бесконечно ей чуждом.
На площади поэта Кеведо я узнал о ее бывшем муже, что был отнюдь не поэтом, а, напротив, скрягой и снобом. Лидия говорила о нем со смехом — в тон моему рассказу о проделках местных воришек, которых Кеведо, позабыв о рифмах, описал когда-то злым сатирическим пером. Муж Лидии, Антуан-Рауль, тоже представлялся мне нечистым на руку — проворовавшимся идальго с манжетами, истрепанными до бахромы. Я так и сказал ей, но она засмеялась: — О нет, он был богат. Богат и совершенно неутомим в любви…
Не дуйся, он не один такой, — предложила она сомнительное утешение, увидев мое кислое лицо. — И вообще, это быстро надоедает. Иногда я сбегала из дома и приходила лишь ночью. Ждала, пока он напьется и уснет!
Ее взгляд затуманился, а мне свело скулы. Хотелось раздеть ее прямо тут и обладать — грубо, властно. Но она успокоила меня, приласкала, как брошенное дитя. Глаза ее удовлетворенно сверкнули, на губах мелькнула знакомая полуулыбка. Люди сновали по площади, залитой светом, новые воришки шныряли в толпе. Сатирика Кеведо не помнил никто — равно как и поэта. Антуан-Рауля не стоило помнить тоже.
В центре старого города, месте празднеств и аутодафе, собиравших в средневековье рекордные количества зевак, я рассказал ей, как здесь когда-то сжигали ведьм.
Меня называли ведьмой, — усмехнулась Лидия в ответ. — И мать, и братья, и вся родня.
Быть может, тебя называли Гелой? — закинул я пробный камень.
Какое мерзкое имя, — она сморщилась и больно сжала мне кисть руки. — По-моему, ты спросил не зря. Это что, твоя бывшая пассия? Или служанка, которую ты тискаешь при случае?
Что-то задело ее не на шутку. Она была хороша — взволнована и беззащитна. Я знал, мне еще достанется за Гелу, но смотрел с восхищением, не отводя взгляда.
Моя мать сама была ведьмой, — сказала вдруг Лидия довольно зло. — Она пахла кошкой и спала одетая в ванной. У нее в волосах трещали искры — это нужно было слышать, поверь. Хоть никто не хотел, чтобы я об этом знала… А отец — обычный старый козел! — добавила она в сердцах.
Я стал целовать ее прямо на улице, и Лидия распалилась — еще сильней меня. Мы зашли в подъезд какого-то дома — позвонив по селектору в офис дантиста — и она отдалась мне на пожарной лестнице между пятым и шестым этажами.
Гела… — шепнул я, скрипнув зубами, в самую неудержимую секунду, но Лидия меня не расслышала. Она призналась после, что и вправду была сама не своя. Все ее внимание сосредоточилось на том, чтобы сдержать кошачьи крики. Лишь дантист, быть может, встрепенулся на знакомый звук — долетевший сквозь перекрытия и бетонные стены.
Так прошел почти весь март. Время летело, но ничто не менялось. Мы старались быть все счастливее, все безумней — и преуспевали в своем старании. Я принимал это как должное, как единственно правильный ход вещей.
Когда механизм дал сбой, я вовсе этого не заметил. А Лидия — мне кажется, она просто устала первой. Теперь-то я понимаю: она решила, что от нее требуют чересчур. Хотят слишком многого — того, что ей не по силам. А я, в ослеплении, ни о чем не подозревал.
Как-то, во время трехдневной фиесты, Мадрид почти опустел. Налетел сильный ветер с гор, мы шли ему навстречу по улице Сан-Херонимо и дальше — по древнему пути королевских кавалькад.
Все мои подруги легкомысленнее меня, — говорила мне Лидия, сжимая предплечье.
Это было неспроста — накануне у меня случился пароксизм ревности. Я метался в нервном припадке, кричал на нее в телефонную трубку, обвинял неизвестно в чем, довел до рыданий. И наутро, когда мы встретились за поздним завтраком, я все еще считал ее виноватой.
Все подруги похотливей меня, — говорила Лидия и поглядывала исподлобья. — Каждый новый мужчина для них — лишь удовольствие, не победа. Когда тобой движет похоть, ты не в силах ничем владеть!
Я подумал, что хорошо ее понимаю. Я искал доказательств, и пример пришел сам собой. Он был очевиден, лежал на поверхности. Мы просто-напросто шли его дорогой.
Я рассказал ей о самом похотливом из Габсбургов — на котором империя начала слабеть. Самом совестливом из Габсбургов, самом нерешительном и безвольном. Лидия слушала самозабвенно, он, Филипп IV, был ей чем-то близок. Мы с нею будто видели наяву конную свиту и его карету, трясущуюся по ухабам вдоль всей улицы Алкала — от Святого Херонима до парка Ретиро. Вот она — показывал я рукой — арена слабоумных королевских игр. Вот они, гектары увеселений, акры придурочного лицедейства. Вот он, пруд, где ему в угоду устраивались сражения целых парусных регат!
Когда я постарею, мне хотелось бы нянчить такого принца, — сказала Лидия с очень искренним вздохом. — Нерешительного, несчастного, сомневающегося во всем.
Я старался обратить все в шутку, но она продолжала, погрустнев: — Да, и чтобы солдатики вот здесь, у воды, на придуманном бутафорском плацу. И фокусники, и жонглеры, и целый балаган! Пусть он играет в настоящие игрушки — это интереснее настоящей жизни.
Я тогда понял: ей меня не хватает. Не хватает меня и власти надо мной. Почему-то, от этого у меня защипало глаза.
Еще я почувствовал, что родство наших душ достигло невероятной степени. Почувствовал и был неправ. Потом подумал: откровенность за откровенность — и в этом был неправ еще более.
Воздух был прозрачен, сух, все казалось простым и ясным. Ясность не таит подвоха — так полагают те, кто влюблен. Мне тоже казалось — в происходящем нет ни подвоха, ни намека на изъян. Я расслабился и размяк, стал делать ошибки, начав с одной. С одной, но серьезной, почти фатальной.