Войдя в квартиру, я обнаружил: кто-то рылся в моих вещах. Гадать не требовалось — у Лидии все еще оставался ключ. Тот самый, что она так и не отдала при встрече. И, я понимал, уже не отдаст.

Все было перерыто, дом напоминал разоренное логово. Не знаю, что искала Лидия, но постаралась она на совесть. Быть может, просто вымещала злобу. Выплескивала желчь, переполняющую до краев.

Компьютер, по счастью, остался включенным. Зато был выключен монитор, и на нем красовалась надпись, сделанная губной помадой: «Я всегда буду у тебя за спиной!» Мне было плевать, я ее не боялся. Меня беспокоило лишь одно — как чувствует себя Семмант?

Не без волнения я щелкнул тумблером, оттерев экран влажной салфеткой. Мы не общались почти пять дней — такого никогда еще не случалось. Что если, думалось мне, он решил, что я его бросил? Что я его предал, больше не хочу его знать? Как я объясню — про тюрьму, унижение, невиновность?

Журнал рыночных сделок был по-прежнему пуст, но экран жил свой странной жизнью. На нем, с десятисекундным интервалом, сменялись репродукции — как в электронной фотораме. Семмант будто вел беседу — сам с собой, ни в ком не нуждаясь. Один за одним являлись перед глазами Манэ, Гоген, Тициан, Эль Греко… Художники и стили чередовались причудливо, я не мог уловить закономерность. Был Веласкес, и сразу за ним — Сезанн. Сера с его иронией всезнания, и Дали с иронией горькой страсти. Опустошенный поздний Боннар. Смеющийся над всеми поздний Рембрандт. И — каменные джунгли Эрнста, обвинения, брошенные городу в лицо. И крик Мюнха — безверие, неприятие, отчаяние.

Я видел, как он повзрослел за эти дни. Как он стал другим — пережившим крушение иллюзий. Что изменилось в его душе из чисел? Справился ли он, преодолел ли это? Ответов не было — для меня. Я больше не чувствовал его, он стал загадкой. Любовь к Адель и все, что произошло потом, увели его куда-то, открыли пропасти, бездны. К ним не было доступа — ни мне, ни кому-то еще.

Однако ж, я не умел сдаваться. Каждая из репродукций будто требовала: делай хоть что-то! И я внял призыву — наскоро приняв душ, налил себе кофе и уселся за рабочий стол. Постучал по клавишам, собираясь с мыслями. Открыл файл с последней историей про Адель. Перечитал и понял: я больше в нее не верю. Ни в историю, ни в саму Адель. Понял, что никогда не возьмусь за робота по имени Ева. И что больше не могу написать ни строчки.

Слушайте. Много раз впоследствии я прокручивал в голове ту минуту. И клянусь, я не кривил душой; я не лукавил и не жалел себя. Но мир после тюрьмы изменился для меня навсегда. Я будто избавился от толики внутренней слепоты. От малой толики, от милосердной капли. От той, которую, по считалке Брайтона, почти не отличить от брызг.

Я сидел, вспоминая прошлые дни, месяцы, годы. Вызывал в памяти образы и имена. Увы, мне не за что было уцепиться. Я словно видел всех разом — в зарешеченных камерах, в паутине лжи. В боксах тесных квартир или в просторных клетках — больших домов, шикарных машин. Несвобода была везде, доминировала в пространстве, и я только что познал высшую ее степень. Одно из государств, не малое и не большое, в общем-то не примечательное ничем, навалилось на меня своей мощью, обезличив, низведя до «никто». Как бы гениален я ни был, мой протест ему не помеха — как и клевете, которую нельзя опровергнуть. Государства, они повсюду. Равнодушно приемлющие клевету.

Впрочем, дело было не в них одних. Я видел слишком много всего вокруг, не позволяющего существовать свободно. Не позволяющего Адели стать такой, какой она хочет. Правила и условности подстерегали ее везде. Все кругом размахивали своими вето. Предъявляли права, указывали, как и что. Лавировать среди несвобод я больше не мог. Сразу вспоминались тюремщики-гвардейцы — их рожи, наручники и дубинки.

И я решил — решился на действие. Единственное, которое было в моих силах. Я честен с вами, и с собой в тот миг я тоже был абсолютно честен. И признал, что должен освободить Адель навсегда.

Для этого годилось только одно средство. Был лишь один способ — радикальный до бессилия.

Ведь я ж не мог поместить ее в кьюбикл. Даже и отправить в путешествие — куда? Везде вышло бы одно и то же.

Я был творец оболганного творения. Создатель, чье детище оказалось отринуто. Мне доказали это — бесповоротно. И я решил уничтожить Адель.

Мои пальцы вновь потянулись к клавиатуре. Теперь я знал, как и что делать. И слова рождались сами собой.

Я писал последнее письмо — от Адели к Семманту. Так было правильно, так было нужно. Подтверждая от ее имени, что она знала о моем роботе. О моем роботе, своем рыцаре. Это был максимум того, что я еще мог для него сделать.

«Когда-то, — писала она ему, — и я могла бы стать тебя достойна. Просто у меня маловато сил».

«Прими это и не считай за драму. Почти все драмы вообще надуманы».

«Пора тебе признать, что мир нехорош. Но и это не повод сводить с ним счеты».

«Счеты с миром сводят, когда в нем больше нет места. Тогда ты его покидаешь — это единственный способ».

«Это и есть твоя ему месть. Велика ли она — пусть судят другие».

«А ты — не делай выводов, не строй скорых планов. Мир без меня почти такой же, что был до моего ухода».

«Помни об этом, когда станешь грустить. И не грусти».

«Помни меня, какой ты меня знал. И не забывай».

«Храни меня в памяти — мы больше никак не можем выразить нашу близость».

«Наше безмерное совпадение в чем-то главном».

«В главном, которое для других — ничто».

Так писала ему Адель, и я отослал текст, почти не правя. Потом выпил снотворное, двойную дозу. Это было необходимо — чтобы не проявить слабость. Чтобы, в приступе малодушия, не попытаться повернуть все вспять. Не вскочить с постели, не настрочить заполошно опровержений, дополнений, объяснений. Чтобы не мельчить и больше уже не лгать.

В ожидании забытья я дышал глубоко, полной грудью. Все теперь должно было произойти само. Я больше не управлял событиями, исчерпав свою власть. Дошел до черты, которую не перейти.

Ночью мне вновь, как раньше, снились эротические сны. Или, сказать вернее, откровенные порнографические сны. В них на этот раз присутствовала Адель — словно чтобы вознаградить меня собой напоследок. Она была очень хороша. Мы предавались развязнейшим из безумий. Наверное, я пережил с нею лучшее сексуальное приключение своей жизни.

Проснулся я внезапно, вынырнув, как из омута. Завывал ветер, дождь хлестал в окна, в комнате царил полумрак. Было уже поздно — почти полдень. Я проспал четырнадцать часов подряд.

Тут же вспомнилось все — тюрьма, разворошенная квартира, прощальное письмо Адель. Сердце скакнуло, я отбросил одеяло прочь, побрел к столу, потирая глаза. Экран мерцал бледно-серым, картины исчезли. Не было ни женского силуэта, ни черного пеликана в углу. Ничего, кроме слов: DEAD END. DEAD. END.

Я знал, что это значит — такую надпись генерировал мой собственный кусок кода. Единственный, наверное, оставленный без переделок — быть может, робот подозревал в тайне, что когда-то он ему пригодится. Это был механизм самоуничтожения — я ввел его в систему на случай тупикового цикла, бесконечной петли. Такими вот словами я хотел дать себе знать, что моя программа ошибочна, неудачна. Что все запутано, безнадежно, и ресурс поедает сам себя. И вот, я получил сообщение об ошибке. Не от своей программы — от Семманта.

Для проформы я наскоро обследовал диски, пытаясь найти какой-то след. Тщетно — везде была пустота. Из нее возник Семмант, из нее он делал деньги, а потом ее же после себя оставил. Пустоту по имени смерть.

У меня зазвенело в ушах, стены поплыли перед глазами. Я лег прямо на пол и уставился в потолок. Он был девственно, безупречно бел. В нем смешались все цвета сразу — и все сразу мысли толклись у меня в голове. Ни от одной из них больше не было толка.

Помню ошеломление — я никак не мог поверить в свой вчерашний поступок. Он был ужасен, безмерно ошибочен, безнадежно глуп. Такой глупости мне уже не совершить никогда в жизни — и больше уже так не ошибиться. И при этом, я понимал, что не мог сделать ничего другого.

Помню еще, я пытался, лежа на полу, в полубреду, в горячке, выискать какие-то рациональные зерна, что-то сформулировать, оправдаться. Новый абстрактный слой, — бормотал я вслух, — он ведь должен был предохранить, спасти. Гигабайты — казалось, это защита. Казалось, это броня, которую не пробить так просто…

Потом я ругал себя — придурок, бездарь! Прикидывал лихорадочно, что за средство могло бы излечить Семманта от внутренней боли — если бы я знал, какую он испытывает боль, не признаваясь в этом. Было ясно — он не грубел душой, сколь бы ни совершенствовалась его самонастройка. Он знал страдание и отказался смириться — и это был осознанный шаг. Искусственный мозг исчислил математически точно, что в данном случае компромисс невозможен. Лучше не существовать вообще, вычислил он — до какого-то дальнего десятичного знака. Строгое доказательство, не подкопаться. Я мог бы прославиться на этом…

Наворачивались слезы, я смахивал их ладонью. Потом зажмуривался, тонул в цветных пятнах. Вновь бормотал что-то, чтобы выплыть. Чтобы не задохнуться, не сойти с ума…

Так прошел час; вдруг очнувшись, я сел, затем встал, голова больше не кружилась. Стены, письменный стол — все застыло на своих местах.

Я двинул мышью, открыл программу доступа к рынкам и понимающе усмехнулся. Да, как раз этого и стоило ожидать.

Напоследок робот послал мне весть. Наверное, это значило, что он не держит на меня зла. Это значило, что мы по-прежнему вместе, и он в меня верит, несмотря ни на что.

Все бумаги были проданы одним махом, все активы обращены в наличность. Между нами и прочим миром больше не было никакой связи. Мы абстрагировались, отделились, мир потерял наш след. Мы будто скрылись, забрав у него наши деньги. А потом, когда он подумал, что мы трусливо бежали прочь, вдруг швырнули их ему в лицо. Сделали безумную ставку, беря на испуг его самого.

Мой капитал — весь, до последнего цента — был переведен на Форекс. Размещен в огромном валютном фьючерсе, выбранном, я уверен, наугад. Это была монета, подброшенная в воздух, но с куда меньшим шансом на выигрыш. Русская рулетка с почти полным барабаном. Смешная шутка, шутка тупика.

Я подмигнул экрану и покачал головой. Потом открыл другое окно, глянул, что происходит в прогнозах, новостях, котировках. Рынок, как безумный поезд, мчался в другую сторону. Серия терактов потрясла Азию, мир паниковал, инвесторы сбрасывали акции. За ними шли и валюты — против меня. Наша ставка маячила, как одинокий солдат-самоубийца, вставший во весь рост под шквальным огнем.

Я мог бы пытаться спасти хоть часть, что-то переиграть, изменить. Но понимал: этого нельзя делать. Жест Семманта был мне проверкой. Приглашением, посвящением — было ясно, что другого шанса никогда не будет. Готов ли я пойти до конца, как пошел до конца Семмант? Как еще многие в веках, чьих имен мы не помним?

Быть может, это была жертва монстру хаоса, вставшему на дыбы. Жертва искупления, без которой не обойтись — после всех промахов, совершенных мною. Я сидел с бессмысленной ухмылкой, глядя, как точки валютных сделок подбираются к красной черте. Я шептал — имена. Малышка Соня, Малышка Соня, Энтони, Энтони, Ди Вильгельбаум. Адель, Семмант. Адель, Семмант, Семмант… Пусть, думал я, их назовет хоть кто-то. Хоть единожды, хоть несколько раз.

Вскоре все было кончено — безвозвратно. Мои деньги сгорели, я остался ни с чем. Вернулся к началу бесконечной петли, к грязным докам Марселя, к одиночеству без границ. Это не волновало меня ничуть.

На экране продолжалась пляска чисел, ползли новостные ленты. Графики и диаграммы менялись ежесекундно, рынок жил своей нервной жизнью. Мне было уже не важно — я сам выбросил себя из вагона. Состав промчался мимо и поехал дальше. Мне больше нечего было делать у компьютера за рабочим столом. Чувствуя жуткий голод, я выдернул шнур и пошел на кухню. Там меня и настиг телефонный звонок.

Звонили из полиции — по поводу моего ареста. Женщина-инспектор, вкрадчивая и жестокая, хотела иметь со мной беседу. Я сразу понял, она из тех — худших из самок, получивших власть. Из тех, у кого в гениталиях недостает нервных окончаний. Я слышал в ее голосе страстное ликование, животное удовлетворение, как после оргазма.

Ты должен помнить, мы за тобой следим, — внятно выговаривала она. — Твоя подруга — под защитой государства. Тебе запрещено звонить ей, вступать с ней в контакт. Запрещено даже думать о том, чтобы к ней подойти. Если мы решим, что ты опасен, тебя продержат до суда за решеткой. Мы найдем тебя везде — найдем и обезвредим!

От ее голоса мембрана трубки становилась будто влажной, липкой. Я вдруг понял: мне ее жаль. Я почти не держу на нее зла.

Хочу дать совет, — сказал я ей. — Времена изменятся — очень скоро. В очереди к яйцам быка сразу старайтесь пробраться вперед — там будет толчея!

Я сделал это из одного лишь гуманизма. Пусть не думают, что я ополчился на весь свет. С заблудшими, с теми, кто не виновен, я даже готов делиться предвиденьями. А инспекторша — она из заблудших. Она просто убедила себя, что делает полезную вещь…

И тут меня будто пронзило током. Полезная вещь, пусть хоть одна — она на поверхности, в ней убеждать не надо. Мне в ухо несся возмущенный визг, но я больше не слушал. Колокол Скандапураны звучал в моей голове, вбирая в себя все звуки. Расставляя все по местам — да, я выпрыгнул из вагона, но и тут, под насыпью, история не закончена, финал не сыгран.

Я бросил трубку и стал собираться. Меня ждало еще одно, последнее дело.