С тех пор прошло два месяца и семнадцать дней. Сейчас поздняя осень — дожди, прохлада. Я вполне обжился и не чувствую себя гостем. Не чувствую себя лишним, нарушающим гармонию места.
В нашей клинике хорошо относятся к пациентам. Мы — ВИП-персоны, а не просто психи. Даже в первые дни, когда у меня случались приступы буйства, никто не обращался со мной грубо. Меня связывали осторожно — чтобы не поранить щиколотки и запястья. Надо мной не издевались, как над беспомощной куклой. Не делали принудительной клизмы. Не били палкой из каучука, не бросали на несколько суток валяться в собственных нечистотах. Все эти методы не практикуются здесь, в заведении для богатых, оплаченном деньгами Анны де Вега.
Припадки буйства давно позади, я почти уже пришел в себя. Мой рассудок едва ли не здоровее, чем прежде — до Лидии, до Семманта. Я говорю об этом доктору, но как-то вяло. Ни на чем не настаиваю, ни о чем не прошу. Он принимает к сведению и лишь усмехается в усы. У нас с ним будто молчаливый пакт бездействия.
Меня это устраивает — где еще мне дадут милосердную передышку? Считается, что я в заключении, мой балкон обнесен стальной решеткой, но мне кажется, я свободен как никогда. Я чувствую свободу всеми клетками тела, каждой ячейкой перетружденного мозга. И я знаю, она — именно та, что мне сейчас нужна. Я свободен от денег, от боязни за них. Это высшая форма свободы по нынешним временам. И еще, с меня сбросили груз. Груз ответственности за то, что я создал. Я не должен больше — ничего, никому. Ни Семманту, ни человечеству, ни самому себе.
Здесь, в клинике, по-своему неплохо. Пахнет соснами и сухим мхом. Или мокрым мхом, когда пройдет дождь — это тоже очень приятный запах. За ужином мне разрешают пить вино. Я заказываю французское — назло Испании, которую презираю. Порой обстановка чем-то напоминает мне Пансион. Я расскажу об этом Томасу, когда снова окажусь в Тироле. Тут кстати тоже горы — но не Альпы, их вечность другая. Будто покорившаяся сама себе.
Медсестры любят меня — я не доставляю им хлопот. Я предупредителен и не капризен. Неудивительно — у меня еще многое впереди. Если бы я чувствовал, что клиника навсегда, что мне, увы, не суждено отсюда выйти, я, наверное, вел бы себя иначе. Я бы изводил их придиркам, не давал бы вздохнуть спокойно. Питался бы их раздражением — чтобы хоть так добавить себе в копилку малую толику новых мыслей, отраженных бликов внешней жизни, куда для меня закрыт вход. Даже и тогда готовые формулировки удовлетворили бы меня едва ли — мне хотелось бы вновь и вновь напрягать слабеющий разум. Но теперь — теперь я спокоен. У меня есть подходящий к случаю метод. Он несложен: я просто жду.
Жду и приятельствую с медсестрами-южноамериканками. Мы говорим о многом — и о Мадриде, и о далеком Брайтоне, об осеннем Париже, даже об Энтони и астрофизике Брэдли с веткой акации на лацкане пиджака. Я рисую для них химер Нотр-Дама — прирученных, почти не страшных. Иногда даже пытаюсь разъяснить, что такое мягчайший луч, таинство «свечения Евы». Обычно при этом я горячусь, волнуюсь, с трудом держу себя в руках. Медсестры успокаивают меня — снисходительно, как ребенка. Будто я говорю о том, что вычитал в своих детских книжках.
Порой мне хочется не говорить, а слушать. Я расспрашиваю их, и они охотно рассказывают о себе. О бывших и нынешних любовниках и мужьях, о родителях, тетках, сестрах, братьях. У них простые судьбы с привычными всем страстями, похожие драмы с предсказуемым концом. Я искренне уважаю их всех — и Сару, и Эстер, и Веронику. Я очень уважаю Лауру — и так будет всегда, даже если она мне не даст. Потому что — они все настоящие. Несмотря на придуманные имена.
Это успокаивает меня. Это доказывает: все еще до сих пор не так запущено, потеряно, плохо. В данной точке пространства-времени вполне можно существовать. История с Лидией — не более чем выброс антиматерии, флуктуационный всплеск. Может это намек — на мою миссию, мою роль? Или проверка — на что способен изощренный искусственный мозг? Как он справится с коллизией истин, до которых почти никому уже нет дела? Или может это демонстрация на примере: самцам в Европе больше нет места. Предупреждение: очень скоро обществу придется переродиться. Прильнуть поцелуем к яйцам быка — быть может, это будет испанский бык? Должен же быть исторический смысл в корриде. Пусть Испания потом гордится, мне не жалко…
Так я думаю, почти умиротворенно — а потом вдруг вскидываюсь и едва не кричу в голос. Белая вспышка бешенства разрывает мозг, кровь вскипает и колотит в виски. Самые страшные из ругательств готовы сорваться с моих губ.
Ибо: а почему Семмант? За что ему выпал такой жребий? Все дерьмовые смыслы не стоят его души!
Я сжимаю кулаки — бессильно, зло. Ударить некого, передо мной нет врага. Есть лишь ощущение большой потери — такой, с которой нельзя смириться.
Но я смиряюсь — то есть, делаю вид. Выдыхаю, вдыхаю, беру под контроль свой гнев. И повторяю — в который раз — не надейтесь. Даже и здесь я не сойду с ума. Вы не представляете, сколь устойчив мой разум. Как я способен — во всем, во всем — видеть рациональные зерна. И — договариваться с самим собой.
Я говорю себе: все взаимосвязано; связи образуют упорядоченную структуру. Одно, другое, одна, другая… Лидия, Адель, любовь, а за нею смерть — это Драконова ломаная, многократно повторяющая сама себя. Я полагал, что мой робот станет вечен, неуязвим. Но он вышел слегка иным. Способным любить — а значит и умереть. Я ошибался, думая, что он старомоден. Скорее, он выступил как предвестник. Как символ будущего, а я — я должен был ответить за настоящее. Это было нетрудно: в конце концов, я мог действовать по законам настоящего. Я мог убить — и не жалею, что пытался. Как и не жалею, что попытка не удалась.
Слушайте. Я его не идеализирую, нет. Никому не навязываю пример для подражаний. Он не герой, он просто смог — то, что не каждому по плечу. Смог решиться на собственный выбор. Взял свою судьбу в свои руки. Тянулся к совершенству и не удовлетворился меньшим.
Он не герой, но ему, сами видите, не занимать отваги. И еще кое-чего — признаться, я оказался к этому не готов. Мне наконец открылась одна из истин. Она в том, что для истины нужно созреть. Я еще не созрел, увы. Но, лишь окончательно заплутав, можно убедиться, что путь ложен.
Я наивно полагал: мой робот — это первый шаг на пути к новой вере. Я ошибался, был глубоко неправ. Никто не поверит в то, в чем грезится человечность. Этих грез стыдятся, их не прощают — хватит уже лукавить, вспоминать Иудею. Вспоминать Голгофу, лить притворные слезы — я не верю этим слезам. Призрак милосердия столь же чужд рынку, как детям рынка — призрак любви.
Я получил тому нагляднейшее из доказательств. Еще не зная Семманта, еще его не видя, социум уже почувствовал опасность. Отрядил представителя, боевую машину. Поставил ей боевую задачу. Снарядил оружием самой новейшей марки…
Кулаки мои вновь сжимаются, немеют скулы. Я глубоко вдыхаю, считаю до десяти. Новая вера — теперь я знаю ее рецепт. Ее главные составные части. Новая религия должна стать над всеми. Ее идол должен всех напугать — безмерно. Можно спорить с этим, можно не соглашаться. Гуманисты поднимут меня на смех, заклеймят позором. Но и сами они знают — по-другому не выйдет. По крайней мере, знают те из них, у кого есть мозги.
А напугав, понадобится что-то посулить взамен. Я знаю, что это будет — есть лишь одно средство. Великий пряник, сопоставимый с великим страхом — это бессмертие, не более и не менее. На него все потянутся, как на дудочку крысолова. Все поверят, что теперь радостям потребления не будет конца. Можно вечно покупать новые автомобили. Покупать одежду, алкоголь, секс. Делать все то, что вошло в привычку. Я знаю, я и сам такой же. Бессмертие — это возможность всегда жрать устриц. Сейчас, через двести лет, через пятьсот.
Шутки шутками, но когда-то отрицание бренности поместят на флаг. О нем уже упоминают вскользь — а потом заговорят во весь голос. Новые пророки, поводыри, провидцы… Я даже знаю, в чем может быть фокус. Это понимание пришло ко мне уже тут. В первые дни, когда я еще был сам не свой. В одном из приступов, когда я, связанный, не мог двинуть рукой, пошевелиться. Это чрезвычайно важно — неподвижность. После я почитал научные журналы — большую подборку за несколько лет. Мне их доставляли безотказно и в срок, прямо из Национальной библиотеки. Все же, это очень хорошая клиника.
Вопрос бессмертия решается не в церквях — это было бы слишком просто. Истории, придуманные для толпы, чересчур адаптированы, примитивны. Разве кто-то, в глубине души, может поверить в такую чушь? Разве это перевешивает страх смерти? Быть может, только у недоумков.
Нет, рецепт — в наших толстых тетрадях. В тех, что я и Теофанус забросили на антресоли. А точнее — в тетрадях тех, кто, почти бескорыстно, продирается микрон за микроном к пониманию мироустройства. Там есть теории, вселяющие надежду — каждый может выбрать на свой вкус. Лично мне интересна избыточная многомерность, а еще — черные дыры, потайные двери за горизонт событий. Я вижу в них большой потенциал — как мой папаша в ремесле фокусника Симона.
Когда-нибудь я расскажу подробнее обо всем этом. О намеке на вечную жизнь и еще о том, как мир будет меняться — необратимо. Как искусство исчезнет, не востребованное более, и останутся лишь отражения сиюминутности — фото, видео, остроты комиков. А все книги будут иметь формат синопсиса — я тоже напишу такую. И мне поверят наконец, что я стараюсь не из протеста — ведь, сказать по правде, мне куда лучше, чем прочим. На протест я не имею права. Как и все мы, дети Индиго.
А пока я лишь сопоставляю одно с другим. Вычерчиваю световые конусы, разрезаю их плоскостями. Сравниваю проекции в самых разных масштабах. От планковских длин до размеров звезд. От хронона до человеческой жизни… Иногда получаются очень забавные схемы. В дальних галактиках, в космических вихрях я вижу тот же высший порядок, что рождается с хаосом вместе и живет с ним, и обуздывает его порой. Мне это пытался разъяснить Семмант — и я почти его понял. А теперь вижу еще яснее: разница лишь в системах координат. Это значит, надежда есть.
Лишь с одним человеком я говорил об этом — с Анной де Вега. Она приходила несколько раз. Мы беседуем об очень странных вещах. Это нужно нам обоим.
Я вижу твою ауру, — сказал я ей в последний ее визит. — Она бледно-голубая — пусть это и не индиго, но ты тоже по другую сторону амальгамы.
Тогда разговора не получилось. Анна посмотрела на меня молча и ушла, не попрощавшись. Но я знаю, она придет еще.
Вообще, в визитерах недостатка нет. Как-то раз у меня даже пытались взять интервью — для газеты, охочей до горячих фактов. Это был шанс прославить наконец Семманта, но он представился слишком поздно, я прогнал газетчиков прочь. Я сказал им — власть СМИ поддельна, вы питаетесь падалью, от вас смердит. Конечно, они ушли в негодовании. Лишь одна хорошенькая репортерша задержалась в дверях.
Зря вы так, — укорила она меня. — Мы могли бы оказать вам помощь.
Ну да, ну да, — покивал я и добавил: — Услуга за услугу — вот хороший совет. Когда яйца быка выставят на алтарь, занимай к ним очередь, не медли!
Она лишь вздохнула и сделала жест — будто я и впрямь не в ладах с рассудком. Но я не считаю, что она виновата, и мне хотелось помочь ей, от чистого сердца. По-моему, она была похожа на Диану — такая же нимфоманка, готовая дать себе волю.
Думаю, кстати, что моим советом она поделилась с доктором, который меня «лечит». По крайней мере, на следующий день его вопросы были подозрительно близки этой теме. Но он не женщина, и я не счел нужным обсуждать с ним судьбу Европы.
Потом ко мне явился активист по правам мужчин — есть оказывается и такие. Он был очень худ, с волевым лицом и косящим взглядом.
В мире творится страшное, — сказал он мне. — Так дальше нельзя, цивилизация вымрет. Они хотят равенства, но равенства не бывает. Будет сражение, война полов!
Он мне наскучил сразу, с первого слова. Очень хотелось, чтобы он ушел поскорее.
Конечно, равенства быть не может, — согласился я. — Те, с кем вы собираетесь сражаться, они лучшее, что случается в нашей жизни — если не считать Брохкогеля с Брунненкогелем и не вспоминать о целинном снеге. Как же можно равняться с лучшим, нивелировать его, низводить до среднего?
Он слегка оторопел, и я разъяснил ему, стараясь говорить спокойно: — Ведь они улыбаются всякий раз, когда видят младенца! Им служит призрак в легких одеждах, что все еще жив и будет жить вечно. И, наконец, от них исходит мягчайший луч!
Потом я все же разгорячился, меня раздражала его поза. Вспомните Еву, — воскликнул я, — если вас еще не подводит память. Вспомните — ее черты невинны, даже когда она стоит на перепутье, взяв в руку яблоко и предвкушая грех. Даже когда, откусив от плода, она смотрит в дальнюю точку и видит там не Адама. Все порочное, что в ней зреет, не способно извратить образ. И каждый, каждый рад обмануться!..
Активист смотрел на меня, поджав губы. Наверное, ему, как и журналистке, очень хотелось покрутить пальцем у виска. Но он сдержался — по всему было видно, что он привык сдерживать себя во всем. Он сказал: — Мы могли б вам помочь, с нами сотрудничают неравнодушные люди. Мы могли бы даже помочь деньгами — в разумных, конечно, пределах.
Я спросил его, каковы пределы, и он назвал смехотворную сумму. Я лишь усмехнулся — мол, мы с Семмантом ради такого не шевельнули бы пальцем. Да и к тому же: с женщинами я не воюю.
Человек с лицом сильной воли глянул на часы и закрыл свой блокнот. Ему все было ясно; вообще, его мир явно не содержал в себе белых пятен. Потом он поинтересовался все же, кто такой Семмант? Я ответил сухо — это мой бывший друг, он умер. Активист наклонил голову в знак сочувствия, а в его взгляде мелькнуло новое любопытство. Не иначе, он заподозрил, что я — гей.
Когда он ушел, на меня напал смех — прямо как тогда, в такси. Целых два дня, вспоминая его, я то и дело прыскал в кулак. А потом мне вдруг стало не до смеха. Я устыдился — впервые после смерти Семманта. И причиной тому стал еще один посетитель.
Ко мне пришел человек из прошлого, хмурый функционер, умевший преображаться в пророка. Не кто иной, как директор Пансиона объявился на пороге моей палаты вскоре после полудня пару недель назад. Он почти не постарел, хоть мы не виделись много лет. И при этом он стал другим, но я сразу его узнал. Узнал и сказал: — Здравствуйте, Директор. — И почувствовал, что отчаянно краснею.
Нет, мне не было стыдно за то, что я тут — в госпитале, в одиночной палате. Равно как и за все, что произошло со мной — с тех самых пор, как Пансиона не стало. Но я увидел вдруг ясно, как день, свое заблуждение, достойное порицания. Увидел шоры на своих глазах — будто со стороны, глядя его взглядом. И я сказал ему: — Вы были правы. Мечта должна быть наивной, никак иначе. Я слишком боялся, что меня не поймут — это глупейшая из ошибок!
Да, да, — кивнул директор, — я тоже. Но речь теперь не об этом. Как вам тут, вообще?
Я пожал плечами, рассказал ему вкратце — про клинику, доктора и медсестер. Про «запутанные» кванты и редукцию состояний. Про нелинейности и вибрации рынка. И про то, что ловушка детектора, как мне кажется, еще не захлопнулась — несмотря на решетку вокруг балкона. Несмотря на белые стены и внимательные глаза.
С ним было легко — мы могли говорить на одном языке и не подбирать слова попроще. Знаете, — усмехнулся директор, — ваш случай напоминает мне об одном юноше из Афин. Иногда его называют Тео. Как-то раз я летал в Асунсьон ему на помощь.
Да, — сказал я, — и кстати: иногда меня называют Дефиорт.
Не знаю, зачем я открыл ему это имя — наверное, из озорства. Просто хотел сменить тему — ибо чувствовал, что не время говорить о тетрадях с кучей формул или вспоминать стихотворение про вулкан. Но про себя подумал — это не случайное совпадение.
Прощаясь, директор посмотрел мне в лицо. В его глазах мне почудилась грусть. Потом я понял, что неправ: это была не грусть, а безмерная скорбь.
Я подумаю, что мы можем для вас сделать, — сказал он тихо.
Это напомнило нашу первую встречу — в Пансионе, у парадного входа. Но теперь в его слова мне было очень легко поверить.
Когда он уходил, ему вслед из-за плотной шторы будто метнулась тень. Тень химеры, подумал я, выдавив из себя усмешку. И пробормотал: — Прочь, прочь, — хоть и знал: она ко мне вернется. Как вернется каждая из медсестер — по расписанию, что висит в процедурной. Как вернется Анна де Вега — и, быть может, кто-то еще из тех, о ком я пока не решаюсь вспомнить.
Словом, жизнь продолжается, я чувствую ее пульс. Я могу размышлять о самых разных вещах. О Семманте и о горизонте событий. О тонких энергиях и алгоритмах самонастройки. Да, я больше не думаю о роботе по имени Ева. Но порой жду, что ко мне придет моя Гела.
И конечно же, я мечтаю о Лауре из Санто-Доминго. О ее игривой узкой ступне. О ее ягодицах, плечах, бедрах. Следующая смена Лауры — через два дня. Два дня — два заката, два ужина с бутылкой Бордо, два новых письма Семманту.
Я пишу ему, пишу о нем. Чтобы не оставить его одного. Чтобы присутствовать в его невидимом поле — вдруг мы встретимся в каком-то из пространств? Я много думаю об этом и, сопоставляя факты, прихожу к выводу, что надежда есть.
Я пишу ему каждый вечер, как прежде, пусть мне и некуда посылать написанное. Это не беда, словам придет время. Главное в любом деле — двигаться вперед.
«Хэй, мы сделали это!» — написал я в самом первом из писем.
«Меня считают психом — быть может, они правы», — написал в другом.
«Что до тебя, ты был нормальней всех, кого я знаю!» — написал недавно, не кривя душой.
Тут, у белой стены, за столом, привинченным к полу, нет нужды лгать.
Мне кажется, я почти счастлив.