Осень сорок третьего года застала Михаила Брохеса в Чите… Это было для него полной неожиданностью. Выпускник Ленинградской консерватории по классу фортепиано (он окончил консерваторию в 1931 году), затем аспирант профессора С. И. Савшинского, он в довоенные годы определил свой жизненный путь, казалось бы, раз и навсегда.

Но в страшном сорок первом Ленинградскую консерваторию эвакуировали в Ташкент, а зимой следующего года группе музыкантов предложили поехать на Дальний Восток для временной работы в частях Красной Армии. У Михаила Борисовича был маленький ребенок, ехать было не время, но и выбирать тогда не приходилось. Он сделал вариации на тему песни Давиденко «Нас побить, побить хотели…» и в составе специальной концертной группы стал работать в Чите и других городах. Срок контракта был определен в четыре месяца. Но вот наступила уже и осень сорок третьего, они проработали полтора года, а возвращение в Ташкент все откладывалось.

Брохеса вызвал к себе заведующий отделом культуры читинского горисполкома Трубин.

— Садитесь, товарищ Брохес. Прочтите эту телеграмму.

Брохес прочел: «Прошу товарища Вертинского Александра Николаевича дать два концерта в первом советском городе на пути его следования в Москву. Председатель комитета по делам искусств М. Б. Храпченко».

Имя Вертинского не было для Брохеса пустым звуком. Он слышал грамзаписи его песен и имел о них высокое мнение. Теперь из разговора с Трубиным он узнал, что Вертинский уже неделя как прибыл в Читу и поселился с женой, тещей и крошечной дочкой в квартире директора филармонии Сухачевского. Вертинский приехал без аккомпаниатора (его аккомпаниатор Г. Я. Ротт вернется значительно позднее). Он репетировал уже со многими пианистами и забраковал их. Теперь, как видно, наступила очередь Брохеса. «Все это было необычайно, — рассказывал мне пианист, — и чревато неприятностями». Карьера эстрадного аккомпаниатора не прельщала Брохеса. В кармане Михаила Борисовича уже лежало командировочное удостоверение Чита — Ташкент. Его неудержимо тянуло к семье. И вновь… приходилось соглашаться на отсрочку отъезда. Трубин не просил, он приказывал.

Первую репетицию провели в драмтеатре. «Когда я явился в театр, — продолжал Михаил Борисович, — Вертинский был уже там. При нем три нотных тетради, причем одна из них — дореволюционное издание, а две других были написаны от руки.

— Здравствуйте, Миша. Вы такой молодой, это как раз то, что мне надо.

Мы отправились в класс. Александр Николаевич предложил мне играть «В степи молдаванской». Я пробежал мелодию, довольно простую, как мне показалось, и спросил:

— Играть так, как написано? Или можно добавлять?

— Ради бога, ни одной лишней ноты!

Мы прошли песен десять и кое-где, с его согласия, я играл по-своему.

— Пойдемте, покурим, — сказал Вертинский и быстро вышел, причем за дверями, как оказалось, стояли и слушали все областные руководители.

Вертинский сказал:

— Назначайте концерты.

Была вторая репетиция и первый концерт в драмтеатре, потом — в Доме офицеров и других залах. Везде был большой успех.

А потом меня вызвали в кабинет председателя облисполкома Константинова. Когда я вошел, там сидели Грубин, Сухачевский, Вертинский.

— Садитесь, товарищ Брохес. Ну, какие у вас планы? Давайте ваши документы.

Я подал документы. Константинов порвал мою командировку в Ташкент.

— Немедленно выдать Брохесу командировочное удостоверение до Москвы. Брохес, вы поедете с товарищем Вертинским».

Так определилась судьба Михаила Брохеса. Вплоть до 1957 года он и Вертинский будут практически неразлучны.

Они приехали в Москву и поселились в «Метрополе». С трудом, но удалось купить хороший рояль; теперь можно было репетировать и сочинять. В «Метрополе» жили довольно долго. Там в декабре 1944 года родилась вторая дочь Вертинского. Там созданы и его знаменитые «Доченьки».

Переезд и все, с ним связанное, отразились на состоянии здоровья Вертинского. Черты лица его заострились, углубились морщины, он похудел и поражал необыкновенной бледностью. Поубавилось красок в его некогда звучном и сильном теноре. Да и годы брали свое. В то же время артист был весел, дружелюбен, он был несказанно счастлив!

Эпизод из воспоминаний И. Шнейдера. 1944 год. Администратор вбегает в кабинет директора Всесоюзного гастрольно-концертного объединения Игоря Ильина:

«— Вертинский уже приехал! Он внизу. Разрешите товарищу Вертинскому раздеться у вас!

Вертинский был очень бледен, но весь сиял».

Из статьи Д. Золотницкого в книге «Воображаемый концерт»: Вертинский «не скрывал затрудненной, негибкой походки, покрытых склеротическими венами рук».

Зарисовка А. П. Штейна: «Бледный, видно, как дрожат длинные, наэлектризованные пальцы, исполненные музыкального артистизма, и голос тоже чуть дрожит, выдавая необычное волнение, и еще подчеркнутей грассирование.

Нервничает. Всматривается в зал.

Слушают его поначалу вежливо, но суховато, настороженно, еще сами не знают, как себя вести: не пластинка, черт возьми, хрипя крутится на вечеринке — сам, реальный упадочник, белоэмигрант…»

Р. Зеленая: «О Вертинском мы слышали чуть ли не со дня рождения. Сначала взрослые пели что-то непонятное. Какие-то кокаинеточки и лиловые негры ничего не говорили ни уму, ни сердцу. Но зато потом, гораздо, гораздо позднее! Потом каждое появление новой пластинки — как взрыв. (…) Помню, что мне было очень страшно впервые пойти на концерт Вертинского».

В 1944 году он появился на сцене Ростовской филармонии в белом костюме из материи шарп-скин (достать его в то время было совсем непросто!). Вероятно, это была его попытка напомнить о белом Пьеро 1915–1919 годов, которого мало кто из зрителей видел, но о котором почти все слышали. Однако он настолько не походил на того, дореволюционного Вертинского, имя и успех которого стали легендой, что его не узнали и приняли за конферансье. А потом… поняли свою оплошность и поднесли корзину прекрасных цветов!

Многие зрители недоумевали, когда впервые увидели Вертинского на сцене Политехнического музея. «И что же, — писал И. Рахилло, — полное разочарование! На эстраду, на ту знаменитую эстраду, где мы с Дейнекой видывали Маяковского с его атакующим ревом, вышел несуразный длинный мужчина с невыразительной внешностью сутулого бухгалтера. Ничего не было в его внешности ни артистического, ни поэтичного, все скучно, обыденно…

И «бухгалтер» запел. Нет, даже не запел. Негромко заговорил… И случилось чудо».

Эм. Краснянский (тот самый, если помнит читатель, который описал концерт Вертинского в Петрограде в 1915 году) таким увидел Вертинского в годы Отечественной войны: «На эстраду вышел высокий, худой, очень немолодой человек. Изысканно сшитый фрак, сияющий белизной, крахмальная сорочка и воротник, перстни на пальцах, редкие волосы, оскал, обнаруживающий поразительно, неправдоподобно сохранившиеся зубы… Все было чуждым, не напоминавшим раннего Вертинского. Облик артиста будто был в непримиримом противоречии с его музой, репертуаром, исполнительской манерой. Так казалось.

Но вот он исполнил первые, нет, уже не ариэтки, скорее, музыкальные новеллы. С его лица исчез смутивший нас отпечаток лет или мы перестали его замечать. Впрочем, это одно и то же.

Перед нами стоял большой артист своего жанра…»

В 1944–1945 годах артист напряженно работал над шлифовкой и обновлением своего репертуара. В ноябре сорок пятого года он представил в цензурный комитет большую подборку своих песен, как уже исполнявшихся, так и новых. Среди них «Сумасшедший маэстро» на слова В. Маяковского, «В нашей комнате» на слова В. Рождественского, «Людовик XIV» на слова М. Волошина, «Шкатулка» на слова В. Инбер, а также «Китайская акварель», над текстом которой значилось: «Слова и музыка А. Вертинского». Вот эти талантливые стихи:

И вот мне приснилось, что сердце мое не болит, Оно — колокольчик фарфоровый в желтом Китае На пагоде пестрой висит и приветно звенит В эмалевом небе, дразня журавлиные стаи. А кроткая девушка в платье из красных шелков, Где золотом вышиты осы, цветы и драконы, С поджатыми ножками смотрит без мыслей, без слов, Внимательно слушая легкие, легкие звоны.

Много позднее, просматривая свои бумаги и готовя их к возможному хранению в государственном архиве, артист зачеркнул помету об авторстве и в левом углу листа написал карандашом: «Текст Гумилева». В 1945 году исполнение песни на слова Николая Гумилева было бы, конечно, невозможно, и Вертинскому пришлось временно, так сказать, принять на себя функции автора. Не думаю, чтобы он стыдился этого обмана. И вряд ли он особенно рисковал, хотя элемент риска все же присутствовал. Он был уверен, что цензор не знает поэзию Гумилева и не ошибся. А игра стоила свеч. Ведь «Китайская акварель» превосходно передавала сложную гамму его переживаний, связанных с навсегда покинутым Китаем. Без всяких пояснений песня рассказывала зрителю так много о его судьбе, о его трудном и богатом опыте.

Повсюду певцу оказывался самый теплый прием. Не оставляющее его нервное напряжение постепенно спадало. Он по обыкновению трезво оценивал как социальную ситуацию, так и свои возможности. И, относясь к себе достаточно самокритично, тем не менее уже совершенно твердо теперь уверовал в необходимость петь для советских людей.

Нас, старых мудрых птиц, осталось очень мало, У нас нет голосов, порой нет прежних слов, Притом война, конечно, распугала Обидчивых и нежных соловьев! А мы… а мы поем! (1946)

Певец получает массу заявок на выступления. Сборы от его концертов часто перечисляются в фонд обороны, в фонд помощи детям погибших воинов. Вот тексты некоторых заявок:

27.05.1944. Москва

Многоуважаемый Александр Николаевич!

Киевский райвоенкомат г. Москвы и Совет Жен фронтовиков офицерского и генеральского составов в течение всего периода Отечественной войны при активном участии дирекции Концертного зала имени Чайковского проводили концерты мастеров искусств в фонд обороны и помощи семьям фронтовиков. Уже передано на постройку танковой колонны и оказана помощь семьям — 350 000 рублей.

Стремясь как можно больше помочь нашей доблестной Красной Армии для приближения дня победы над коварным врагом, мы обращаемся к Вам, Александр Николаевич с большой просьбой — дать Ваш концерт в зале имени Чайковского, сбор с которого поступит в фонд обороны.

Уважающие Вас…

В числе подписавшихся — мать двух Героев Советского Союза Курзенкова, жена погибшего на фронте генерал-лейтенанта Козлова и др.

11.01.1945. Москва

Уважаемый Александр Николаевич!

Генералы и офицеры Государственного Краснознаменного Научно-испытательного института ВВС Красной Армии обратились ко мне с просьбой доставить им возможность встречи с Вами.

Идя навстречу этим просьбам, я от имени командования прошу Вас не отказать в любезности выступить с концертом в нашем офицерском клубе.

Уважающий Вас генерал-майор авиации Антонцев.

2.02.1945. Музыкальный театр имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко

Многоуважаемый Александр Николаевич!

Лично обращаюсь к Вам с просьбой еще раз выступить у нас в театре с Вашим концертом, сбор от которого поступит в фонд помощи детям фронтовиков Свердловского района…

С приветом П. Златогоров.

P. S. Пользуюсь случаем, чтобы передать Вам привет от тенора Белостоцкого, который только что прислал письмо в театр из Нью-Йорка. Он пишет: «Как я завидую Саше Вертинскому, который уже находится в родной Москве».

15.05.1948. Москва

Дорогой Александр Николаевич!

Комитет по устройству концерта, организуемого в пользу детей воинов, погибших на фронтах Великой Отечественной войны, просит Вас принять участие в этом концерте своим выступлением 28 мая с. г. в Колонном зале Дома Союзов.

Заранее приносим свою благодарность за Ваше любезное согласие.

Булганина

Каганович

Конева

Ворошилова

Думаю, Вертинский мог законно гордиться как своей необыкновенной популярностью, так и вниманием высшего руководства партии и государства. Специальным постановлением Совнаркома СССР в его личное пользование была выделена трофейная автомашина. Немаловажным было для него и то, что его искусство получило самые высокие отзывы столичных знатоков эстрадного театра.

Советская творческая интеллигенция охотно принимает его в свой круг. Среди его приятелей — видные деятели искусства Н. Смирнов-Сокольский, Л. Утесов, К. Симонов. Он был действительно дома, и особенно ясно это стало тогда, когда семья Вертинских въехала в хорошую квартиру по улице Горького. Его старый приятель, актер-трагик Юрий Михайлович Юрьев помог устроить вечер в Ленинградском Дворце искусств и лично провел его в зал со словами «Дорогу великому артисту!». 9 декабря 1945 года состоялся вечер Вертинского в Московском зале Всероссийского Театрального общества. В первом отделении вечера Александр Николаевич читал фрагменты воспоминаний о Шаляпине, стихи о родине, во втором — пел «Китайскую акварель», «Минуту на пути», «Ближнему», «Последний бокал», «Шкатулку», «Маленькие актрисы», «Испано-суизу», «Джонни» и в конце «Доченьки», свой новый шедевр. «Доченьки» исполнялись им и в передачах радиостанции «Голос Родины», рассчитанных на русскую эмиграцию.

Было очень трудно достать билет на концерт Вертинского. Изголодавшиеся за годы войны по культуре, по искусству люди жадно внимали голосу певца, зачарованно следили за каждым его жестом. Вертинский пришел к ним в эпоху военных маршей, патриотических хоровых песен, а его искусство было субъективно, интимно, уязвимо, человечно. Всем своим строем оно говорило о личности, о том, как сложен и противоречив — и этим прекрасен! — внутренний мир человека. В те суровые годы провозглашалось: «Нет незаменимых людей!» Мир песен Вертинского естественно опровергал этот «философский» тезис эпохи сталинизма. Все официально признанное искусство послевоенных лет было насквозь пропагандистским. Возможно, иначе и быть не могло. Искусство Вертинского тоже являлось своеобразной пропагандой, пропагандой истинной Дружбы, Любви, вечной преданности Родине. Порой он сбивался на проторенную колею дежурных лозунгов, восхвалений Сталина. Александр Николаевич испытывал искреннюю благодарность к Сталину за разрешение вернуться («Пусть допоет» — слова, которые, согласно живучему преданию, сказал Сталин, когда ему доложили о просьбе Вертинского вернуться в СССР), безмерно восхищался военным гением Сталина и создал песню «Он», посвященную вождю.

Чуть седой, как серебряный тополь, Он стоит, принимая парад, Сколько стоил ему Севастополь? Сколько стоил ему Сталинград?

Правда, очень скоро артист, по-видимому, понял, что его новое произведение — отнюдь не шедевр. Это — не его стиль. В концертный репертуар песня «Он» фактически не попала.

Размышляя о причинах популярности Вертинского, нельзя пройти и мимо такого обстоятельства. Люди 40-х годов в полной мере познали жестокую, полную лишений, потерь, сложную жизнь. Они знали, что такое страх одиночества, знали цену принципам, пронесенным сквозь годы. Они уважали человеческую Судьбу. Вертинский являлся для них творцом своей неповторимой судьбы, частной жизни. Чтобы прожить такую жизнь, какую прожил он, нужно было иметь немалое личное мужество, творческое бесстрашие. Многие песни из репертуара певца рассказывали о нелегких переживаниях изрядно пожившего человека, наделавшего ошибок, порой непоправимых, усталого, сознающего свое несовершенство столь же остро, как и несовершенство мира, но любящего этот мир светлой, незамутненной любовью. Его ошибки проистекали от избыточной, жадной потребности полноты ощущений, глубокого дыхания, Счастья с большой буквы, а Счастье для этого «бродяги и артиста» все же неотделимо от Родины. Такая вот судьба лирического героя представала слушателям, когда исполнялись «Песенка о жене», «Доченьки», «Аленушка» (сл. П. Шубина). Повествование о судьбе, «сказительство», характерное для Вертинского с первых его шагов в искусстве, после возвращения в СССР порой оказывается столь преобладающим, что некоторые его песни превращаются в слишком монотонный речитатив, имеющий мало общего с песней или романсом (такова, например, «Фея», созданная на слова Горького).

Верный манере, найденной тридцать лет назад, Вертинский при выходе на сцену никогда не стремился форсировать свое обаяние. Он стоял, опустив руки вдоль тела, и объявлял название песни негромко, вялым и невыразительным голосом, практически лишенным интонации. Здесь причина тех многочисленных случаев, когда сначала его принимали за конферансье или администратора, но никак не за «того знаменитого Вертинского». Победа над аудиторией никогда не давалась ему сразу. Он вообще будто забывал о том, что поет в переполненном зале. Уже в общем-то некрасивый, пожилой артист жестикулировал и разговаривал как бы наедине с собой. Взор его обращен внутрь, виртуозно отработанная мимика передает абсолютно естественный, искусственно не акцентированный ход переживаний. Над ним довлеет прошлое… Образы теснятся в его мозгу и сами собой материализуются в музыкальных фразах, в движениях кистей рук, в неожиданных прыжках, гримасах. Все вместе взятое столь рискованно, порой где-то на грани неискусства, что зритель на миг может почувствовать себя неловко, неуютно, чтобы в следующую секунду ошеломляюще определенно понять: это Искусство! Артист, прикинувшись безголосым, равнодушным, не рассчитывающим на успех, на самом деле шел на штурм человеческого сердца, вооружившись мощнейшими средствами воздействия. Он незаметно извлекал их из каких-то потаенных глубин своей натуры. Вот почему никак нельзя согласиться с такими рассуждениями М. Иофьева: «Он присутствует на сцене только как мастер, но не как человек. Тем самым он вынужден быть мастером блестящим». Сказано эффектно, но неверно по существу, и странно, что это написано человеком, высоко ценившим творчество Вертинского. Тысячу раз прав И. Смоктуновский, увидевший в исполнении Вертинского не сумму блестяще отработанных технических приемов, а пронзительное выражение человеческих переживаний, истинно русского духа: «Он заставлял нас заново почувствовать красоту и величие русской речи, русского романса, русского духа. Преподать такое мог лишь человек, самозабвенно любящий. Сквозь мытарства и мишуру успеха на чужбине он свято пронес трепетность к своему Отечеству… Надо не знать, не любить язык наш, чтобы еще раз не пройтись по красотам и певучести его в исполнении этого большого художника».

Других артистов, работавших в подобной манере, у нас, пожалуй, не было и нет. Видимо, искусство Вертинского должно было умереть вместе с ним.

Нельзя сказать, что жизнь его на советской эстраде была усеяна только цветами. Колючки тоже попадались в изрядном количестве. Вскоре после его приезда в Москву и первых концертов Л. Утесов в своей новой программе дал злую пародию на Вертинского. Но это — лишь эпизод. Думаю, гораздо больнее могло колоть иное, то, о чем он старался не думать. Его концерты были какими-то — трудно подобрать точное слово — полуофициальными, не вполне легальными, хотя, разумеется, на них всегда имелось официальное разрешение. Их словно продавали из-под полы, как некий контрабандный товар, при этом не делая из торговли особого секрета. Публики всегда хватало, а вот газеты не замечали его концертов. Его не баловали грамзаписью. Вертинского можно было хвалить в узком кругу, но в официальных случаях следовало хранить сдержанное молчание.

В 1951 году артист стал лауреатом Сталинской премии, чем он был несказанно счастлив. Еще бы, это означало полное и официальное прощение, общественное признание, одобрение партии и лично Самого. Однако, стоп! Означала ли премия официальное одобрение его песен? Трудно сказать определенно. Ведь он был премирован не за концертную деятельность, а за исполнение роли Кардинала в слабом фильме Калатозова (тогда критика признала его достижением советского искусства) «Заговор обреченных» (1950). Да, присуждение премии было победой, но к победе примешивался все же привкус горечи. Тут заключалась особого рода ирония в духе лучших сталинских традиций. Он, певец и эстрадный артист до мозга костей, удостоился высшего одобрения за одну, пусть и талантливо сыгранную, но не слишком выдающуюся кинороль.

После «Заговора обреченных» Вертинский снимался много. Он был дожем Венеции в фильме С. Юткевича «Великий воин Албании Скандербег», князем в «Анне на шее» И. Анненского, лордом Гамильтоном в «Адмирале Ушакове» М. Ромма, сыграл небольшие роли в фильмах «Пламя гнева» и «Кровавый рассвет» (сделан незадолго до его смерти). Как артист кино, Вертинский обладал огромным творческим потенциалом, так и не получившим достойной реализации. Ему не суждено было встретить «своего» кинорежиссера. Равным образом осталось подспудным и его тяготение к драматической сцене. С начала двадцатых годов он мечтал сыграть роль Барона в «На дне» М. Горького, и Василий Качалов говорил Вертинскому в 1923 году во время их встречи в Вильнюсе, что, работая над ролью Барона, он всегда мысленно вспоминал внешность и жесты Александра Николаевича. И. Смоктуновский в свою очередь считал, что Вертинский был создан для исполнения роли Каренина: «Если бы он мог участвовать в конкурсе на роль Каренина, то прошел бы вне конкурса». Жизнь артиста, однако, сложилась так, что многие прекрасные планы так и остались планами.

Он с присущим ему добродушием всегда умел видеть в жизни прежде всего ее хорошие стороны. Радовался премии как ребенок, с удовольствием говорил о ней и обо всем, что было с ней связано. Он поспешно рассылал друзьям письма, написанные на персональном бланке с грифом «Лауреат Сталинской премии А. Н. Вертинский». Ему нравилась дружеская эпиграмма Эмиля Кроткого:

Вы перед зрителем кино Предстали в облике негаданном… Вы кардинал! Не мудрено, Что ваши пальцы пахнут ладаном!

напоминавшая сразу и о Сталинской премии, и об одной из любимых ранних песен «Ваши пальцы пахнут ладаном».

Нравилось и материальное благополучие. Приобретение, к примеру, загородной дачи. Он мог теперь купить себе дорогую шубу. Привозить с гастролей массу полезных и милых вещей для родных. Александр Николаевич гордился тем, что в его кабинете красовался письменный стол, принадлежавший в прошлом чуть ли не императору Наполеону Первому. Не без самодовольства он говаривал: «Артиста должны окружать красивые вещи. Правда, красота нужна всем. Но для актерской профессии — это особенно важно. Вы посмотрели бы мой венецианский хрусталь! Я буквально отбил его в Ленинграде у советника английского посольства!» (из воспоминаний Б. Филиппова).

Ему редко удавалось насладиться в полной мере обладанием красивыми вещами, как и покоем милой его сердцу квартиры на улице Горького. Вся жизнь артиста была дорогой и проходила в расставаниях и встречах.

Много времени и сил отнимали киносъемки. Часто они раздражали.

Вертинский — Л. Никулину

Сижу в Ялте. Жду кинематографической погоды. Пока ее нет. Волны бьют, заливают парапет, свистит ветер. Холод собачий. Мне топят номер «по блату» — за деньги. Ялта похожа на «бывшую красавицу» — что-то вроде старой проститутки в гробу. Ничего от ее «курортных прелестей» не осталось. Тлен. Прах. Разрушение…

(1952)

Все же главной в жизни Вертинского оставалась эстрадно-концертная деятельность, в которой он был воистину неутомим. В каких только городах Союза он не пел! Когда изучаешь его архив, создается впечатление, что он пел везде — от Прибалтики до Сахалина. Значительную информацию о гастрольных поездках и о некоторых других обстоятельствах его жизни содержит письмо, адресованное одной его знакомой по Шанхаю, написанное вскоре после присуждения Сталинской премии.

Вертинский — З. А. Прибытковой

Милая Зоя Александровна!

Только что вернулся из турнэ по Закавказью. Спел 40 концертов. До этого был на Сахалине, Д. Востоке, пел Сибирь, Урал и Кузбасс. Устал очень, спевши около 150-и концертов. Теперь ухожу до сентября в отпуск и еду на Рижское Взморье с семьей. Значит опять не встретимся. Спасибо за поздравление. И письмо и телеграмму получил. Это была для меня очень высокая и ценная награда. Не материально, конечно. Она поставила меня в ряды советских — актеров! Этого только я и хотел. Теперь я уже не «приехавший из-за границы», а советский актер! Поздравляла меня вся Страна! Я получил около 300 телегр. со всего Союза. А телефон звонил не переставая 7 дней! Мне звонила вся Москва! а по ночам периферия. Алма-Ата, Владивосток, Ашхабад, Баку, Иркутск… Две недели я не отходил от дверей и телефона и наконец сбежал в турнэ, ибо уже сил не было. Теперь все успокоилось, но появилась новая сенсация — слухи о моей смерти! В мое отсутствие кто-то пустил этот дурацкий слух — напугав мою семью и детей. Также звонили телефоны 7 дней, а на лестнице стояла молодежь толпами и молчала. Как у Пушкина! Жена, имевшая телеграммы от меня чуть не каждый день, и та начала в это верить! Ужас какой-то! Но все уже спокойно дома, и мы едем отдыхать! Как Вы живете? Как работа? Удовлетворяет она Вас? Пишите в сентябре. Видел в Иркутске Вс. Иванова. Он женился. Дело его пока не двига (ется). Книгу не издают. Да я думаю, она уже неск. устарела в связи с большими и новыми событиями в Китае. Но он не теряет надежды. Валин в Свердловске и тоже женился. Был у меня в Москве. А вообще шанхайцы очень сильно себя скомпрометировали, и я избегаю общения с ними, кроме неск. человек, которых я хорошо знаю и доверяю — Вы, Валин, Наташа Ильина. Дети растут. Старшей 8-й год, и она уже перешла во 2-й кл. Младшая поступает осенью. Жена успешно учится в Инст-те живописи. Я много и тяжело работаю. Но очень доволен. Хорошо трудиться у себя на Родине. Ну пока, всего лучшего. Привет, Ваш А. Вертинский [39] .

(1951?)

В 1946, 1952 и 1955 годах он выступал на Урале. Однажды во время гастролей Вертинского на Северном Кавказе в числе его слушателей оказалась группа артистов Свердловского драмтеатра. Уральцы были в восторге…

Телеграмма от 17.10.19(??)

Мин вод

Кисловодск филармония Вертинскому Коллектив артистов Свердловского драматического театра покидая Кавказ еще раз благодарит замечательного русского артиста за огромное эстетическое наслаждение тчк С радостью ждем вас на Урале тчк Желаем здоровья крепко жмем руку — свердловцы [40] .

Вертинский приехал в Свердловск и пел в зале филармонии, в оперном театре, в летнем театре горсада им. Вайнера (это было довольно большое помещение на тысячу мест или даже больше, его впоследствии снесли). Давал концерты в Нижнем Тагиле и других городах. Начинались концерты, как правило, в 10 ч. вечера.

Свердловчанин Б. Козулин вспоминал:

«Это было летом сорок шестого [41] — первого послевоенного года. Свердловск, как и вся страна, только начал приходить в себя после войны. Еще не были отменены карточки на хлеб и продукты. В некоторых школах по-прежнему размещались госпитали. На улицах встречалось немало людей в военной форме, с погонами и без них. В переполненных трамваях старого образца окна на площадках еще забивались фанерой вместо сломанных стекол.

Трудной была жизнь, но работали теперь по восемь часов вместо прежних одиннадцати. Времени для отдыха стало больше, и свердловчане, жившие «не хлебом единым», осаждали кассы кино, театров, филармонии. Это зимой. А в летнее время, когда театры выезжали на гастроли, а в кино попасть не удавалось, устремлялись в сад имени Вайнера или Парк культуры…

Больше всего запомнилось из того времени выступление Александра Вертинского. Прежде всего, наверное, потому, что имя его было овеяно ореолом романтики». Вертинский пел без микрофона, но «зал замирал, и всем было хорошо слышно каждое слово песни, виден каждый жест артиста».

Вот еще один документ, свидетельствующий о популярности Вертинского на Урале.

Телеграмма от 20.03.19(??)

Каменска-Уральского

Срочно 2 адреса Свердловск Большой Урал артисту Александру Вертинскому копия Свердловской филармонии Виницкому Инженеры стахановцы Уральского ордена Ленина алюминиевого завода убедительно просят вас выступать 26 марта концертом нашем дворце культуры тчк По поручению коллектива — Факов [42] .

Откликнулся ли артист на просьбу трудящихся Каменска-Уральского? Скорее всего, да. В таких случаях он, как правило, шел людям навстречу. Он выступал слишком много, переутомлялся до крайности.

Много раз Вертинский выступал в Киеве. Он приехал сюда — после двадцатишестилетней разлуки с родным городом — 20 августа 1945 года. «Если Москва была возвращением на Родину, то Киев — это возвращение в отчий дом», — написал он жене.

Уверенно, ни на секунду не сбиваясь, он водил М. Б. Брохеса по городу. Он был весь охвачен радостным возбуждением, был просто счастлив от того, что безошибочно называл улицы и здания. Особо показал Владимирский собор, Ботанический сад. Потом они передохнули и отправились смотреть сцену, где им предстояло выступать. Это была сцена бывшего театра Соловцова!

«…Сколько воспоминаний! Тут была кондитерская, где мы, гимназисты, воровали пирожное. Вот Купеческий сад, в который я лазил через забор. Вот первая гимназия, где я учился в приготовительном классе. Я провел Мишу в Ботанический сад, чудесный сад в центре города, — огромный, ветвистый, где я узнавал каждую аллею. Сколько я бегал по ним… И это только в первый день. Я не хотел много ходить — у меня вечером концерт, и где? В том самом бывшем Соловцовском театре, где я был статистом, и где открутил бинокль от кресла (я хотел его продать — я был вечно голодный), и откуда меня с треском выгнали. Улица, на которой стоит он, — вся разрушена, но театр цел и невредим. Я вчера уже был в нем и узнал его до мелочей, как родное лицо любимого человека. Сегодня я буду стоять на его сцене и колдовать над публикой, бывший статист, теперь — Вертинский!! Огромные афиши с этой фамилией заклеили весь город. Ажиотаж невероятный. Билетов давно уже нет, а все хотят слышать. Администрация замучена и говорит: «Что вы с нами сделали! Нам не дают жить! Лучше бы вы не приезжали». У меня чистый двойной номер в «Интуристе». Кормят скромно, но ничего. Балкон и окна выходят на Фундуклеевскую улицу, которую я знаю всю наизусть. Завтра я пойду искать дом в колонии за вокзалом, где жил у тетки. Подумай, сколько раз я видел во сне этот город, этот дом, и теперь я наконец вижу его наяву…» (из письма жене).

Через десять лет, уже в середине 50-х годов, Вертинский снова приехал в Киев. Он был сильно измотан, издерган. Теперь воспоминания о детстве и юности заставляли особенно остро осознать возраст и приближение неизбежного. Его охватило тяжелое предчувствие. После обеда в гостиничном ресторане он попросил у официанта бумаги. Тот вырвал несколько чистых бланков счета. Вертинский вынул карандаш и сразу, почти не исправляя, записал на бланке стихотворение, одно из последних своих произведений:

Киев — родина нежная,

Звучавшая мне во сне,

Юность моя мятежная,

Наконец ты вернулась ко мне!

Я готов целовать твои улицы,

Прижиматься к твоим площадям,

Я уже постарел, ссутулился,

Потерял уже счет годам.

А твои каштаны дремучие,

Паникадила весны —

Все цветут и как прежде, могучие,

Берегут мои детские сны.

Я хожу по родному городу,

Как по кладбищу юных дней,

Каждый камень я помню смолоду,

Каждый куст вырастал при мне.

Здесь тогда торговали мороженым,

А налево была каланча!

Пожалей меня, Господи Боже мой,

Догорает моя свеча!

Даже если образ свечи возник под впечатлением от стихов из романа Б. Пастернака «Доктор Живаго» («Свеча горела на столе, / Свеча горела…»), который не был тогда опубликован, но вполне мог быть известен любознательному Вертинскому, это не умаляет искренности горестного восклицания артиста. Его преследовала непроходящая усталость. Он успел уже привыкнуть к периодически возникавшей сердечной боли и к печальной необходимости постоянно принимать лекарства. Надо было воздержаться от гастрольных поездок, вообще от концертов. Пришла та пора, когда вместо выступлений лучше бы копаться на своем земельном участке возле дачи, замкнуться в маленьком мире семьи. Однако он чувствовал, что не создан для этого. Жить просто ради того, чтобы продлить свое физическое существование, он не мог. Он был самим собой только тогда, когда нес людям песню.

Записи рукой Вертинского на листах отрывного календаря:

29.03.1957     12 дня     укол!!!!

31.03.1957     12 дня     Укол ост. 9

2.04.1957      укол     ост. 8

4.04.1957      укол     ост. 7

6.04.1957      укол     ост. 6

8.04.1957      укол     ост. 5

10.04.1957     укол     ост. 4

12.04.1957     укол     ост. 3

14.04.1957     укол     ост. 2

15.04.1957     Концерт

16.04.1957     укол     ост. 1 Концерт т. Кино-акт.

17.04.1957     Концерт т. Кино-акт.

18.04.1957     укол — все!

20.04.1957     Концерт Д-Архитек.

22.04.1957     Петь в институте!

25.04.1957     Концерт в школе! [43]

Жизнь известного артиста проходит у всех на виду. Все более или менее значительное кем-то примечается, запоминается, а порой и записывается. Один услышал и запомнил фразу, проливающую свет на малоизвестный эпизод личной жизни, другому довелось наблюдать знаменитость во время хмельного загула, третьему посчастливилось быть партнером на съемках такого-то фильма и в перекурах вдоволь наслушаться интереснейших рассказов… Не был исключением и Вертинский. До сих пор можно встретить немало людей, которых судьба сводила с Александром Николаевичем во время киносъемок или концертных гастролей по городам и весям, и они с увлечением будут повествовать о его привычках, манере общения в работе, за кулисами в мужской компании и т. п. Но особую ценность, конечно, представляют воспоминания тех, кто случайно стал свидетелем важнейших событий творческой биографии певца. К наиболее важным мемуарным свидетельствам относятся, скажем, уже знакомый нам эпизод из воспоминаний Эм. Краснянского о первом концерте в «Павильон де Пари» в Петрограде, рассказы И. Шнейдера о юности Вертинского, М. Жарова о концерте в Москве в конце октября 1917 года, Н. Ильиной о Вертинском в Шанхае. Необходимо отметить и очерк-воспоминание Юрия Алянского «Концерт Вертинского», где подробно рассказано о последнем, предсмертном выступлении артиста, состоявшемся в конце мая 1957 года в Ленинградском Доме ветеранов сцены. Достоверность очерка Алянского подтверждается М. Брохесом.

Александр Николаевич любил Ленинград. Он не раз говаривал, что Москва почти ничем не напоминает ему того города, где прошла его артистическая молодость. Москва капитально перестроилась, неузнаваемо изменила свой облик, а вот в Ленинграде все ему казалось прежним, все было родным… Он гастролировал в Ленинграде ежегодно, и всегда они с Брохесом останавливались в «Астории».

Весной пятьдесят седьмого Вертинский чувствовал прилив жизненных сил. Он энергично занимался подготовкой большого авторского концерта в Москве и хотел, чтобы в нем принял участие не только М. Брохес, но и его прежний аккомпаниатор Г. Ротт, которого он высоко ценил. Это явствует из переписки Вертинского с Роттом, жившим тогда в Казани. Александр Николаевич знал, что руководством Мосэстрады подготовлены документы на представление его к званию заслуженного артиста РСФСР. И хотя он, бывало, любил иронизировать по поводу того, что у него есть мировое имя, а у других — всего лишь почетные титулы, но втайне, конечно, с нетерпением ожидал присуждения звания заслуженного артиста.

Весной пятьдесят седьмого хотелось жить и работать. Вся страна была на подъеме. Эпоха политической оттепели раскрыла для людей искусства новые возможности. Теперь дозволялось то, что раньше было строжайше запрещено. Газеты Москвы и Ленинграда писали о гастролях «Берлинер Ансамбля», с которым впервые познакомился советский зритель, на устах у театралов были имена Брехта, Елены Вайгель, все мечтали попасть на «Матушку Кураж» и «Кавказский меловой круг»… Широко освещался в прессе кинофестиваль, проходивший тогда в Канне, и другие значительные события в области культуры.

Можно представить себе, какие противоречивые чувства обуревали Вертинского, когда он отправлялся петь для театральных ветеранов. Выступать перед теми, кто уже закончил свой путь на сцене, было, наверное, больно. Это было и невероятно ответственно: ведь для тех, кто сидел в зале, в искусстве не существовало секретов. Но встреча с ними могла вызвать и светлое одухотворение. Встреча со старыми друзьями всегда вдохновляет и очищает.

Вот каким Ю. Алянский увидел артиста за день до его смерти: «Вертинский держался очень прямо, светлый английский костюм в крупную клетку сидел на нем превосходно, артист выглядел в нем моложаво. Вертинский был сдержан, немногословен, суховат. Кто знает, о чем он думал в эти минуты!

— Покажите нам с Брохесом рояль, мы попробуем». На следующий день, когда Вертинский и Брохес находились в гостинице, артисту сделалось плохо. Начался сердечный приступ. Лекарства под рукой не оказалось. Когда приехала бригада скорой помощи, было уже поздно. Вертинского не стало.

Тело его было доставлено самолетом в Москву. Театрально-музыкальная общественность прощалась с ним в здании театра эстрады на площади Маяковского.

Одним из тех, кто стоял возле гроба в почетном карауле, был писатель Юрий Олеша, знавший Вертинского еще в годы его первых выступлений. «Я познакомился с ним, — писал Олеша, — в редакции какого-то одесского журнальчика, куда он вошел, наклоняясь в дверях, очень высокий, в сером костюме, с круглой, казавшейся плешивой, головой, какой-то не такой, каким казалось, он должен был оказаться». Это было году в 1918-м. И вот спустя сорок лет, 23 мая 1957 года Олеша увидел артиста в последний раз: «Меня поставили в почетный караул в головах по левую сторону. Лежавший в гробу уходил от меня вдаль всей длиннотой черного пиджака и черных штанов. Из лица я видел только желтый крючок носа, направленный туда же вдаль в длину, и видимый мне сверху… Кое-где на мертвом лежали цветы, например, белая молодая роза со стрельчатыми, еще не вошедшими в возраст лепестками».

Газеты не сообщали о смерти Вертинского. Я, во всяком случае, не смог обнаружить опубликованных некрологов в прессе тех дней. Возможно, просто не нашел, — хочется в это верить… Но искал со всей тщательностью.

Вместо ненайденного текста некролога мне хочется привести стихи Ильи Фонякова, в которых — земной, последний поклон благодарного слушателя великому артисту:

Я слушал этого певца — Усталого, больного — За две недели до конца Его пути земного. Я помню: в клубный зал пришли Изящные старушки. Я помню платья до земли И на вуалях — мушки. И был мне бесконечно чужд И вчуже интересен Мир позабытых чувств, Тех жестов, слов и песен. А зал, как мог, сходил с ума, Пристойно и старинно, Когда он пел, старик: «Я ма — Лень-ка-я балерина», И пальцы к сердцу прижимал Худой, большого роста. Но я, конечно, понимал, Что все не так-то просто, И навсегда при мне, со мной Тот зал, рояль и рампа, На грани пошлости самой Смертельный риск таланта…