#img_1.jpeg
Новая книга В. Г. Бабенко продолжает серию ранее вышедших сборников его рассказов: «Люди, звери и зоологи» (1991), «Лягушка на стене» (1998) и «Записки орангутолога» (2006). В представляемой книге несколько рассказов посвящено животным, несколько — впечатлениям об экспедициях и поездках, несколько — обитателям населенных пунктов, в которых автору посчастливилось побывать. В основе всех повествований лежат подлинные события, участником которых был либо сам автор, либо его друзья и знакомые. Большинство имен изменено, лишь некоторые, с согласия прототипов, оставлены подлинными.
#img_1.jpeg
УЛЫБКА
Рота была на полигоне. Воспользовавшись этим, старшина Сочавский зашел, кивнув вытянувшемуся в струнку дневальному, в казарму и, прогромыхав между рядами образцово заправленных коек, направился к тумбочке ефрейтора Михайлина. Старшина открыл дверцу. Внутри был идеальный порядок. В углу, рядом с мыльницей и полупрозрачным футляром, в котором угадывался изгиб розовой зубной щетки, он заметил серую записную книжку. Сочавский достал ее. На первой странице было написано: «Глубокие реки текут спокойно. Лао-Дзы». Старшина долго вчитывался в древнекитайское изречение, пытаясь постичь восточную мудрость. Потом, прервав это занятие, перелистал блокнот. Оказалось, это была единственная запись. Старшина вздохнул, вернул записную книжку на место и наконец обнаружил в казенной мебели не положенный по уставу предмет. В самой глубине тумбочки стояла литровая стеклянная банка с прозрачной мерцающей жидкостью. Старшина, предвкушая криминал, достал ее, открыл пластиковую крышку (в которой почему-то были проделаны аккуратные дырочки) и понюхал. Но он почувствовал лишь слабый речной запах. Сочавский поднес банку к лицу и только теперь заметил в ней десяток крошечных рыбок. На боках каждой рыбки были полоски — одна матовая ярко-алая, а другая, искрящаяся — голубая. Старшина не оценил эстетической стороны обитателей этого аквариума, но зато отметил, что рыбки были вполне упитанными.
Сочавский вздохнул. В памяти всплыли события прошлых лет, когда у него в роте служил другой выпускник вуза, тоже любитель живности. Но какой! Его интересовали только жуки-навозники, которых он увлеченно выкапывал из дерьма, в том числе и из человеческого. Однажды в его блокноте нашли записи на незнакомом языке. О случившемся немедленно доложили командиру подразделения, после чего тот долго допрашивал солдата. Невозмутимый боец заявил, что он духом и телом предан советскому народу, социалистической Родине, Коммунистической партии и Красной армии, но смысл и цель своей жизни видит в изучении жесткокрылых копрофагов, то есть жуков, поедающих экскременты. Прославлять свою социалистическую Родину он после демобилизации собирается всё тем же — то есть публикациями о жизни жуков-дерьмоедов. А записи на вражеском языке он объяснил латинскими названиями жуков. Ему не поверили. А вдруг это зашифрованный текст, попытка разглашения военной тайны? Офицер подумал, что следовало бы доложить в особый отдел, но сочетание слов «жуки — дерьмо — военная тайна» его остановило. Можно было и самому вляпаться. Поэтому справились своими силами. Происшествие замяли, записную книжку изъяли, непонятные записи под угрозой трибунала и нарядов вне очереди вести запретили. Однако известно, что свобода непобедима, и было замечено, что обычно туманный и блуждающий взгляд любителя копрофагов всегда становился осмысленным и целеустремленным при виде лепешек коровьего навоза.
— Тяжело работать с бывшими студентами, — подумал о своем новом подопечном старшина Сочавский (Михайлин попал в армию сразу после окончания вуза — точнее пушно-мехового института. За это он служил всего один год и за это же его произвели в ефрейторы).
Сочавский поставил банку в тумбочку, закрыл дверцу, почесал затылок и пошел писать письмо. Письмо матери Михайлина (старшина, сочиняя его, просмотрел ротные документы и узнал, что у ефрейтора было и имя — Саша). Сочавский трудился целый час и очень устал от непривычной работы. Но делать было нечего. Мать Михайлина, на его взгляд, была единственным человеком, который мог помочь Сочавскому разобраться в характере своего подчиненного.
Старшина, увидев в окно возвращающуюся с занятий роту, прервал свой литературный труд, вышел на плац и построил бойцов. Сочавский оглядел солдат. И, как всегда, не обнаружил ни одного, который был бы рад этой встрече.
«Есть такая профессия — Родину защищать» — с тоской подумал старшина, глядя на унылые физиономии. Единственным светлым пятном было лицо Михайлина.
На нем блуждала хроническая улыбка. Именно эта легкая ироническая усмешка и раздражала всех начальников ефрейтора — как прямых, так и непосредственных. Что бы ни делал Михайлин — ел, стрелял из автомата, читал армейский устав или отрабатывал свой очередной наряд вне очереди путем чистки сортира, — эта улыбка не сходила с его губ. При этом ленинский прищур его глаз с беловатыми ресницами и легкая сутулость довершали образ.
«С таким лицом, — подумал Сочавский, глядя на Михайлина, — человек может сделать всё что угодно — и поделиться последним рублем с нищим, и этого же нищего зарезать из-за копейки».
Последнего больше всего и опасался старшина. Он решил, что подчиненного о рыбках в банке лучше сегодня не спрашивать, а надо подождать, что ему в ответ напишет мать ефрейтора.
— Ефрейтор Михайлин, выйти из строя на пять шагов, — прервал свои размышления старшина.
Михайлин вышел.
— Объявляю вам наряд вне очереди. За увлечение маоизмом, чуждой нам идеологией. Маоизм в тумбочке уничтожить. Ясно?
— Так точно! — произнес Михайлин, все так же загадочно улыбаясь.
— Встать в строй!
— Есть!
Михайлин развернулся и пошел на свое место.
— Отставить! — остановил его старшина. — А это что у тебя? — и он указал на моток проволоки, торчащий у Михайлина из кармана.
— Тросики. На позиции нашел.
— Зачем они тебе?
— Для по́тасков.
— Для чего!?
— Для по́тасков. Капканы ставить.
— Еще один наряд вне очереди!
— Есть! — сказал Михайлин, в душе радуясь, что, во-первых, старшина, судя по всему, не обнаружил банку с рыбками, а во-вторых, что старшина не лишил его увольнительной. А к Михайлину как раз в ближайшее воскресенье должен был приехать друг из Москвы.
* * *
Олег, тот самый друг из Москвы, в воскресенье действительно приехал.
Все остальные отпущенные в увольнение солдаты заспешили в ближайший поселок — за пивом. Лишь Саша с Олегом пошли в лес.
Как водится среди друзей, Олег был полным антиподом Саши. Он тоже всегда улыбался, но улыбка у него была, наоборот, прямая, бесхитростная и оптимистическая. Люди, знавшие обоих приятелей, говорили, что у Саши всегда такое выражение лица, как будто он только что потерял 100 рублей, а у Олега — как будто он только что их нашел. Олег был старше Саши, он уже успел отслужить в пограничных войсках на Кольском полуострове. Олег хорошо знал и Сашу и солдатский быт и поэтому приехал к другу с рюкзаком, полным снеди.
Саша, так же улыбаясь (Олег в отличие от старшины Сочавского никак не реагировал на Сашину мимику), посмотрел на рюкзак и спросил, что там внутри. Олег перечислил весь список привезенных им продуктов. Лицо Саши не изменилось от полученной информации, и он даже не ускорил шаг. Но когда они зашли в лес настолько, что ненавистные зеленые ворота с красной звездой исчезли, ефрейтор присел на пенек и кивнул на рюкзак.
— Давай, распаковывай, — сказал он скрипучим голосом.
Олег сел на другой пенек, достал из рюкзака газету и начал выкладывать на нее творожные сырки, печенье курабье, конфеты, сыр, колбасу, бананы и еще много чего, чем, как он помнил, его никогда не кормили на берегу Баренцева моря (где Олег охранял северные рубежи СССР) и, он был в этом уверен, не кормили и его друга в одной из ракетных частей Подмосковья.
Последней из рюкзака появилась бутылка вина. На этикетке была изображена в полупрофиль симпатичная белозубая блондинка.
— Я пить пока не буду, — сказал Саша, мельком глянув на нее. — Пей сам. А я лучше поем.
Олег налил в пластмассовую кружку вина и выпил, с сочувствием глядя на изголодавшегося бойца.
— Не хватает? — спросил он.
Жующий ефрейтор утвердительно кивнул.
Наблюдая за тем, как жадно ест Саша, Олег вспомнил их отрочество, когда они вместе с другими юннатами выезжали в выходные «на природу» — изучать животных. Стол у них, как водится, был общим, и поэтому, чтобы не остаться голодным, надо было не раздумывая хватать то, что лежит поближе. Саша для таких случаев возил с собой особым образом выгнутую железную ложку. Когда пущенная по кругу открытая банка с тушенкой доходила до Михайлина, он своим чудесным прибором умудрялся одним движением зацепить и вытащить все содержимое жестянки, чем невероятно огорчал всех ждущих своей очереди к деликатесу.
Кроме того, Саша изобрел способ, при котором в банке сгущенного молока всегда оказывались излишки продукта. Перед тем как проткнуть общественную банку своим штык-ножом, Саша ударял ее дном о каблук кирзового сапога. После такой процедуры банка сильно проминалась. И стоило лишь проделать в ней отверстие, как из него била струя сгущенки, которую прямо на лету ртом ловил изобретатель.
— А у нас на заставе своя свиноферма была, — мечтательно вспоминал Олег. — И пайки хорошие выдавали, особенно когда в наряд по охране границы шли. Маленькие такие жестяночки. А в них — рис с тушенкой, гречка с тушенкой, перловка с тушенкой. Забьешься куда-нибудь под камень, чтобы не дуло, разведешь костерок, разогреешь их — вот и сыт. И пошел дальше. А морским берегом интересно идти. Разную дрянь волны выбрасывает. То презервативы с усами, то разноцветные кухтыли, то бутылки. Иногда и целые попадались. Ну не целые, а наполовину початые. Я там виски первый раз попробовал. А мой сержант — заграничное пиво. Нераскупоренную иностранную жестянку нашел. Тогда мы о них только из иностранных фильмов знали. Он взял и дернул за кольцо. И вся морда в пене — пиво не очень свежим оказалось. Но все равно, что в жестянке осталось, — допил. А мне за то, что свидетелем этого был, влепил два наряда вне очереди.
— И мне наряд вне очереди позавчера дали, — сказал Саша, смахивая в ладонь крошки курабье и отправляя их в рот.
— За что?
— За маоизм.
— За что!?
— Ну, за китайский афоризм, который придумали еще за два с половиной тысячелетия до Мао Цзэдуна. Хорошо, что неонов не заметил. Кстати, ты корм для них привез?
— Только сухой. Сухих циклопов и дафний.
— Ты в следующий раз обязательно живого корма привези. Мотыля мелкого. Или трубочника.
— А что, зелени тоже не дают? — перевел разговор Олег, наблюдая, как Саша, покончив с курабье и сырками, приступает к фруктам.
— Нет и зелени, — ответил он. — Только капуста квашеная. Некачественная.
— А у нас квашеной капусты не было, — продолжал ностальгировать Олег, — зато была морская. Подойдешь, бывало, на причал, багром в воде покрутишь — вот тебе и салат. Другие варили, а мне и такая нравилась, невареная. Нарежешь ее тонко, посолишь, постного маслица и уксуса добавишь,— объедение!
— Невареная плохо усваивается, — возразил Саша, доедая яблоко. — Вот теперь налей и мне полкружечки.
Олег налил ему вина.
— Почти не усваивается, — уточнил Олег. — А я брал количеством. Больше съешь — больше усвоится.
— Это правильно, — одобрил Саша, все с той же непонятной улыбкой озирая пустую газету.
— Это всё?
— Всё.
— Ну и на том спасибо.
Олег, наблюдая, как ест Саша, вспомнил и про то, как они вместе работали лаборантами в Эфиопии. Старшие, младшие и средние научные сотрудники добывали там материал — то есть ловили капканами, мышеловками и другими ловушками мелких зверьков, а крупных отстреливали из ружей. А лаборанты это все обрабатывали — изготавливали из мелких тушки, с крупных снимали шкуры и засаливали их, чистили черепа — то есть занимались тем, чем занимаются все лаборанты во всех зоологических экспедициях.
Однажды начальство в награду за ударный труд устроило пикник. Лаборанты были отвезены на берег эфиопского озера. На пляж.
Все предавались безделью, купались, загорали, при этом пристально наблюдая за аборигенами. А ими были мартышки.
Эти приматы объединялись в шайки и грабили отдыхающих.
То здесь, то там слышались крики, переходящие в матерную брань, свидетельствующие о том, что одной из обезьян удалось стащить что-то со стола у очередной компании.
Саша, с сочувственной улыбкой наблюдая за этим беспределом, собрал свою пайку в полиэтиленовый мешочек и отошел в сторонку, сообщив при этом окружающим, что он ни за что не потерпит, если эти безобразные карикатуры на человека помешают его трапезе. И уж у него, у Саши, точно никто ничего не отнимет.
Олег, хорошо знавший своего друга, полностью был уверен в этом. «Только безумец, — думал Олег, — попытался бы отнимать еду у Михайлина. Это всё равно, что отнимать кость у неделю голодавшего бульдога».
Саша тем временем отошел в сторонку, выбрал место на просторе — там, где не было кустов, откуда враг мог бы незаметно подкрасться. Лаборант сел на землю, согнул колени и, наклонив корпус вперед, начисто лишил обезьян возможности атаковать с флангов и с тыла. На прямую, на фронтальную атаку, как он справедливо рассчитывал, мартышки не осмелились бы.
Саша положил свой полиэтиленовый пакетик с провизией на землю, достал оттуда кусок хлеба, помидор и яйцо. Для того чтобы почистить яйцо, он вынужден был на секунду ослабить внимание. Этого было достаточно, чтобы сзади и сбоку под его согнутое колено мгновенно проскользнула тонкая серая волосатая ручонка, схватила пакетик и исчезла вместе с добычей.
Саша обернулся. По пляжу скакала самая юная и самая наглая мартышка. А так как в силу врожденного недостатка интеллекта она схватила пластиковый мешок не сверху, а сбоку, то все продукты шлейфом сыпались на песок. Остальные члены банды мгновенно накинулись на них, оставив малолетнего грабителя только с пустой тарой.
Саша, странно улыбаясь, доел то, что ему оставила обезьяна, и пошел к своим хохочущим товарищам.
Но следующий уик-энд прошел спокойно. Саша заранее сделал рогатку, и как только привезший их на пляж экспедиционный газик остановился, улыбающийся лаборант с первого же выстрела попал заранее припасенным шариком от подшипника в голову вожака. А неуправляемую обезьянью толпу он рассеял выпущенными из той же рогатки камнями.
В тот день все на пляже ели мирно, не торопясь и не опасаясь быть ограбленными. А поврежденный череп предводителя эфиопских мартышек до сих пор украшает маммологическую коллекцию московского зоологического музея.
— Так это всё? — уточнил Саша, слизывая с ладони крошки курабье.
— Почти всё, — сказал Олег, — там, в рюкзаке еще две слойки.
— Да я не про это, я про рюкзак. Ты только один его привез?
— Да нет же. Я помню, что ты мне писал. У меня в этом, — и Олег ткнул носком ботинка в рюкзак, — еще один лежит.
— Хорошо, что его взял. Тогда всё войдет. Пошли.
— Куда?
— На склад. На мой склад. Но сначала мне лопату надо найти. Она у меня вот у того края леса прикопана.
И друзья двинулись к краю леса.
* * *
Олег, смотря на облаченного в военную форму Михайлина, подумал, что почти любая одежда сидит на Саше нелепо. Он вспомнил, как они несколько лет назад, увлекшись модным и запретным каратэ, записались в одну из многочисленных в Москве подпольных секций.
Сэнсэй после первого занятия, увидев своих учеников в разномастных тренировочных костюмах (Саша, правда, и тогда умудрился прийти в штормовке), велел всем явиться в кимоно.
Оно было совершенно недоступно для начинающих советских каратеистов, и поэтому каждый из будущих асов по части рукопашного боя тачал боевую спецодежду сам.
В следующий раз нелегально снимаемый спортивный зал был похож на бутик мужской одежды.
Один слепил кимоно из вафельных полотенец (традиционный суррогат подпольного каратеиста застойного периода). У другого жена сшила эту спортивную одежду, выкроив нужные куски из старых белых кружевных скатертей, создав таким образом весьма правдоподобную копию мужского белья времен Генриха Четвертого. Еще один любитель восточных единоборств с ранней лысиной, окладистой бородой, подпоясанный веревкой и босой, удивительно напоминал известного графа, на старости лет решившегося возвратиться к крестьянским истокам. У записного эстета кимоно было настоящее, японское, но не боевое, а выходное — с огромным синими ирисами по зеленому фону.
Саша свое кимоно сшил из грубого серого брезента. Он в своем костюме удивительно походил на матроса парусного флота в рабочей робе.
Тем, кто работал с Сашей в спарринге, не помогала самая виртуозная техника боя: откуда бы ни наносились удары, их везде встречали блоки. Атакующему казалось, что он бьет по доске (если Саша защищался рукой) или по железной трубе — если Саша делал это ногой. Руки и ноги у него были жесткие, как шатуны паровоза и такие же неукротимые. И сам удар был потрясающим. Магия какая-то! Кроме того, Саша никак не мог научиться фиксировать его — то есть останавливать кулак в сантиметре от тела соперника. К тому же шелестящий шорох мнущегося брезента, который слышался при каждом ударе Саши, полностью деморализовывал противника.
* * *
Саша из кучи хвороста извлек лопату, тщательно завернутую в обильно пропитанную машинным маслом мешковину, и друзья углубились в лес. Через четверть часа Саша остановился у старой ели и направился в сторону от дороги, ориентируясь по еле видимым зарубкам на стволах деревьев.
— Пришли к складу, — сказал он, останавливаясь, — снимай рюкзак.
Олег огляделся. Вокруг был глухой ельник. Склада не наблюдалось.
Саша тем временем снял шинель, аккуратно повесил ее на дерево. Олег сначала подумал, что на сучок, но потом, приглядевшись, обнаружил, что шинель была повешена на гвоздь, ранее вбитый его предусмотрительным другом.
Саша тем временем развернул лопату (металлическая часть была густо смазана солидолом, а черенок — недавно покрашен), подошел к неприметному пню и начал копать рядом с ним.
Через минуту послышался глухой металлический звук — лопата наткнулась на что-то твердое.
Олег вспомнил романы о кладоискателях.
Саша тем временем продолжал рыть землю. Из ее недр показалась огромная алюминиевая фляга.
Сосуд почему-то была закопан горловиной вниз.
Олег спросил своего друга, зачем он ее перевернул.
— А чтобы вода, при большом количестве атмосферных осадков, случайно внутрь не попала.
— Ааа …, — протянул Олег, в очередной раз дивясь хозяйственности Михайлина.
Саша отложил лопату и с явным усилием вытащил наружу флягу за две петли сделанные из толстой капроновой (чтобы не перегнили в земле — догадался Олег) веревки.
Саша поставил флягу, отряхнул с нее лопатой землю.
— Вон он, мой складик, — скрипучим голосом и с той же неизменной загадочной улыбкой Джоконды произнес он. — Доставай рюкзак.
Олег извлек из маленького рюкзака другой — огромный. А Саша меж тем открыл крышку, снял специально положенный под нее кусок толстой полиэтиленовой пленки, играющей роль герметического уплотнителя (и это тоже отметил Олег), и начал доставать свертки.
Каждый из них был плотно перевязан бечевкой.
Олег посмотрел на склад Михайлина и вспомнил, что Саша еще с отрочества славился своей запасливостью и бережливостью. Из каждой экспедиции, куда они ездили сначала юннатами, а потом — стажерами, практикантами и лаборантами Саша привозил домой сушеные грибы, банки (а то и ведра) с черникой и брусникой, мешки с вяленой рыбой.
Особенно запомнился Олегу мешочек с кедровыми орешками, который Саша как-то привез из Сибири. В тот год был неурожай кедровых орехов, но Саша все равно был с добычей, так как он работал в составе одного из орнитологических отрядов. А работа его заключалась в извлечении из паутинных сеток птиц и дальнейшем кольцевании последних. Нередко в сетках среди пернатой мелочи попадались и кедровки. Биологически грамотный испытатель природы сначала вытряхивал из зоба возмущенно орущей птицы пригоршню кедровых орешков, потом кольцевал пленницу и только затем выпускал. А отборные кедровые орешки (птицы собирали для себя только самые лучшие) складывал в полотняный мешочек.
Олег хотел было разрезать бечевки на одном свертке, чтобы посмотреть, что же он будет класть в свой рюкзак, но Саша остановил его.
— Не надо — я тебе буду говорить, что в каждой упаковке. Вещи спрессованы — специально для того, чтобы меньше места занимали. Если раскроешь, то все они в рюкзак не войдут. Это шинель (Олег с недоумением повертел в руках сверток, удивляясь, как можно шинель свернуть до таких размеров), это еще одна. Все новые, со склада. Результат дружбы с каптерщиком. Это — пара телогреек. Две пары сапог. Это — комплекты нательного белья. Зимнего, — он передал следующий сверток, — и летнего. А это, — и голос Саши потеплел, — это портянки. Все новые, ненадеванные.
И Саша стал извлекать из недр бидона многочисленные упаковки этой русской замены носков.
— На, держи, — сказал Саша, доставая из заветного бидона майонезную баночку и предавая ее Олегу.
Олег увидел, что она наполнена какими-то мелкими поблескивающими предметами, а, взяв ее в руку, почувствовал, что она к тому же достаточно увесистая.
— Гвозди? — догадался он.
— Не гвозди, а иголки. Патефонные. Каптерщик склад разбирал и нашел упаковки. По моему, еще довоенные. Вот я у него и позаимствовал.
Олег не стал уточнять, как происходил процесс заимствования, и жизнерадостно улыбаясь спросил:
— Зачем они-то в вашей части? Подчиненных наказывать? Клизмы ставить из суспензии скипидара с патефонными иголками?
— Нет, для повышения морального духа армии. Перед заступлением на боевое дежурство гимн исполняют. Теперь на магнитофоне, а раньше — на проигрывателе. У нас в части где-то еще и механические патефоны хранятся. В резерве, так сказать. Точно такие же, как наш. Ну, тот, что в пещере стоит. Помнишь?
— Конечно, помню. Он до сих пор там стоит.
— Вот для него эти иголки я и позаимствовал.
Олег посмотрел на баночку и подумал, что этих иголок, наверное, хватит на целый век при ежедневной эксплуатации патефона, но, ничего не сказав, спрятал их в свой рюкзак.
— Как демобилизуешься, мы на них и поиграем.
— Конечно, поиграем. Я у каптерщика еще и пластинок попрошу. Правда, они все какие-то новые. Типа Леонтьева. Таких, как у нас там, в пещере спрятаны, нет уже. Помнишь?
Олег помнил.
* * *
Сначала в Сьяновские пещеры, возникшие еще в позапрошлом веке при добыче известняка, Саша с Олегом лазали в поисках летучих мышей.
Мышей ни летучих, ни нелетучих там обнаружено не было. Зато испытатели природы обнаружили в катакомбах большой зал. Он имел одно преимущество — ход к нему был почти полностью завален рухнувшей породой и пробраться туда можно было только по узкому лазу. Это обстоятельство препятствовало проникновению посторонних.
Обнаруженное тайное подземелье юннаты по возможности облагородили, обустроили и обжили: в зал были затащены примусы, запасы бензина, свечей, консервов, позаимствованная из дома посуда и множество другого добра. Апофеозом этой подземной роскоши было появление там старого патефона с большим комплектом пластинок.
Подземелье пользовалось огромной популярностью у юннатов (об этом свидетельствовали многочисленные остовы гитар, которые кончали свою жизнь в этой темнице под ногами или задами «спелеологов»). В результате буйных подземных встреч запас пластинок стремительно уменьшался. И наконец наступил момент, когда из десятков шеллаковых дисков целым остался лишь один. И та пластинка была треснутая. Но именно благодаря дефекту ее берегли даже самые неуклюжие любители подземного мрака. Эта была старинная пластинка с песней «Хаз-Булат удалой».
По установившемуся обычаю после ужина юннаты доставали патефон, заводили его и слушали исполняемую хриплым голосом (результат неуемной эксплуатации и тупых иголок) историю про Хаз-Булата. Игла доезжала до трещины как раз в тот момент, когда певец тянул слово «сабля», причем означенный дефект пластинки четко разбивал название холодного оружие на два слога, повторяя их неограниченное число раз, что очень радовало катакомбных ценителей старинный романсов.
* * *
Из бидона меж тем был извлечен ржавый топор без топорища.
— А это еще зачем? — не выдержал даже привыкший к плюшкинизму своего товарища Олег, — в Москве их в любом хозяйственном купишь.
— Это топор не простой. Этот выбран из полусотни всех топоров, которые в части нашлись. И я их все опробовал. Напильничком, брусочком скреб. Определял — где какая сталь. И вот этот, — и Саша с любовью посмотрел на ржавую железяку, — самый лучший. Топор ведь топору рознь. А в нужный момент негодный топор и подвести может.
Олег знал, что имеет в виду Саша. Однажды топор чуть было не подвел в тайге человека. А этим человеком как раз и был его друг.
* * *
Тогда Олег работал в зоологическом институте лаборантом. Он зимой поехал с Евгением Николаевичем — научным сотрудником, который занимался хищниками, в Вологодскую область — изучать повадки волков, рысей, а если и повезет — то и росомах.
Дни напролет — лишь только светало и до поздних сумерек — зоологи на широких охотничьих лыжах бороздили глубокие сугробы вологодской тайги, собирая научный материал. Самих зверей они не видели ни разу, зато много ценной информации получили, изучая их следы. Для этого исследователи каждый день проходили на лыжах по 15—20 километров (больше не получалось — на севере зимние дни короткие), вчитываясь в отпечатки лап выбранного зверя.
По следам можно было определить пол и возраст животного, живет ли оно постоянно на этом участке или проходное, голодное оно или сытое, а если сытое — то кем и когда пообедало.
Каждый день из-за темноты приходилось прекращать работу, а на следующее утро на лыжах мчаться к оставленному месту и продолжать тропление до следующих сумерек.
А так как звери, как правило, передвигались по чащобе, то этот зимний труд у зоологов отнюдь не был легким. Единственное что они позволяли себе в качестве отдыха — так это получасовое чаепитие где-нибудь под елкой.
Многочисленные лыжни — следы их интенсивной работы — расчертили всю тайгу. Именно из-за их переплетения приключилась история, следствием которой было похищение у Советской армии очень хорошего топора.
В зимние студенческие каникулы Саша решил отдохнуть от московской суеты в вологодской глубинке. Он отправил телеграмму Олегу с просьбой его приютить. Олег написал ответное письмо с объяснением, как лесной дорогой добраться до их «базы».
В назначенный день зоологи попросили Михаила Панкратьевича — хозяина дома одной полузаброшенной вологодской деревни, в котором они остановились, принять московского гостя, а сами, как всегда, ушли на маршрут.
Когда они вернулись, оказалось, что Саша не приехал. Евгений Николаевич и Олег решили, что какие-то обстоятельства не позволили ему вырваться в тайгу.
На следующий день зоологи на рассвете снова отправились в лес. В нескольких километрах от деревни они наткнулись на стоящую прямо у лыжни припорошенную снегом палатку.
Около нее виднелись воткнутые в сугроб широкие лыжи, кострище и поленница дров. Рядом с ней лежал сломанный топор. Топорище было целое, а обух лопнул.
Но исследователей привлек внимание не сломанный топор, а голые ступни, выглядывающие из полотняного жилища. Олег по ним узнал человека. Это был Саша.
Олег постучал лыжной палкой по крыше палатки.
— Живой? — спросил он.
— Живой, — ответил ему изнутри брезентового домика скрипучий голос. — Я слышал, как вы подъехали. Не спится под утро. Прохладно.
— Это заметно по твоим синим конечностям, — сказал Олег.
— Вечером тепло было, даже жарко, — произнес невидимый Саша. — Я даже из спальника вылез.
Палатка заходила — вероятно, Саша там одевался.
— Ну, ты и проводник! — продолжал разглагольствовать Саша, — так дорогу описал, почище Ивана Сусанина.
С этими словами он, наконец, вылез наружу.
— Чай кипятите — вон дров сколько. А я пока рюкзак соберу.
Евгений Николаевич быстро развел костер и поставил на огонь котелок.
— А это что? — показал Евгений Николаевич на сломанный топор.
— Некачественное изделие. На обухе с перекалом. Топорище я сам делал. Оно и не подвело. А сталь плохая. В следующий раз буду выбирать. Хорошо, что я дрова успел нарубить. А то холодновато все-таки.
— Почему же ты деревню не нашел? — спросил, морщась от дыма, Олег, — до нее всего три километра.
— А это ты так объяснял, как ее найти. Написал — иди, мол, по нашей лыжне, больше на широких лыжах здесь не ходят. И придешь. А вы, я вижу, тут так волков гоняли, что весь лес в тропах. Поди разберись, какая к деревне выведет. Я поискал-поискал, а потом смотрю — смеркается, лучше я в своей палаточке, да в своем родном спальничке переночую. Развел костер, поужинал и на боковую. Только вот топор сломал.
— Не холодно было? — спросил, разливая горячий чай по кружкам, Евгений Николаевич.
— А у меня спальник зимний. Из верблюжьей шерсти. Тяжеловат, зато спать везде тепло.
Зоологи тем временем попили чаю, Саша взвалил себе на спину свой огромный рюкзак.
— Иди по нашей свежей лыжне. Дойдешь к деревне. Крайний дом. Спросишь Михаила Панкратьевича. Он тебя приютит.
— Нет, я лучше с вами похожу. Разомнусь, тайгу посмотрю.
— Ну, как знаешь, — и Евгений Николаевич, а за ним Олег пошли по лосиным и волчьим следам. Шествие замыкал Саша.
Шли они недолго: через километр Олег нашел растерзанную волками лосиху.
Олег и Михайлин встали в стороне, а более опытный Евгений Николаевич стал внимательно обходить место трагедии, для того чтобы понять, какую тактику в этом случае применяли волки и как защищался лось.
Потом он позвал своих молодых коллег, доложил им результаты исследований и предъявил все четыре конечности лосихи, на которых оставалось еще порядочно мяса.
Саша посмотрел на них, достал нож и стал обрезать то, что оставили им волки.
— Ты что делаешь? — забеспокоился Евгений Николаевич.
— Мясо обрезаю. Вечером суп сварим.
— А волки? — продолжал волноваться Евгений Николаевич. — Они ночью придут доедать, а им есть нечего.
— Другого лося задавят, — равнодушно отвечал Саша.
— Но это уже не чистый эксперимент, — возразил Евгений Николаевич, — это уже артефакт. Антропогенный фактор.
— А вот и им есть что поесть, — сказал Саша, показывая на не замеченную Евгением Николаевичем и Олегом еще одну ногу лося. Пятую.
Пристыженные следопыты оставили Сашу за мясницким занятием, раскопали снег на месте трагедии и обнаружили остатки еще одного лося, поменьше.
Евгений Николаевич с Олегом пошли дальше, а Саша погрузил мясо в свой рюкзак и отправился в деревню, к Михаилу Панкратьевичу. Варить суп.
* * *
Олег думал, что бездонный бидон наконец-то опорожнился. Но оказалось, что он ошибся. Саша вытащил из алюминиевой емкости аккуратную тугую связку тросиков.
— Вот, — сказал он Олегу. Для по́тасков. На весь путик хватит.
Олег, в отличие от старшины Сочавского, не стал задавать нелепых вопросов, что такое по́таски и что такое путики. Олег знал это хорошо. Потому что они вместе с Сашей оканчивали один и тот же институт. Заочный. Пушно-меховой. Который в Балашихе.
Олег помнил, как вместе с ними сдавал вступительный экзамен директор какого-то заповедника — солидный дядька, которого начальство, очевидно, насильно отправило получать высшее образование. Директор был в зеленой форме с алюминиевыми дубовыми листьями на лацканах и в галунах.
Его только спросили какая птица живет в Арктике.
— Пи́нгвин, — не задумываясь, ответил директор.
— У вас есть тяга к знаниям, — вздохнул экзаменатор. — Ставлю вам «хорошо».
* * *
Из бидона тем временем появился новый сверток.
— Шкурки, — пояснил Саша.
— Какие шкурки?
— Зверюшек разных. Две норки, ондатра, горностай, хорек. Всего понемногу. Да еще три зайчика, да еще одна собачка. Ты их развесь, чтобы отвиселись. Да смотри, чтобы моль не съела.
— Когда же ты успел?
— Да этой зимой и успел.
— А где? В самоволку бегал?
— Никуда не бегал. Всё на территории части. Это же особо охраняемый объект. Как заповедник. А значит — и зверей много.
— А чем добывал?
— Да капканами. Пяток через каптерщика раздобыл. А зайчиков — петлями. Сначала, правда, не получалось. Проволоку никак не мог подобрать. Они у меня через одного петли откручивали. Правда, потом в другие попадались. С обрывками проволоки на шее. Я таких называл Юлиусами Фучиками.
— Да откуда у тебя на это всё время? Ведь армия, служба все-таки.
— А времени много и не надо. Помнишь мужика из нашего института?
Олег и это не забыл.
* * *
Больше всего Олегу запомнились сессии в Балашихе, когда со всего Союза туда съезжались охотоведы, егеря и работники заповедников.
Вернее, даже не сами сессии, а вечерние посиделки в общежитии. Водка была московская, то есть хотя и качественная, но самая ординарная, а вот такой закуской (которая, кстати, исчезала за два первых вечера) не мог похвастаться не один стол, даже кремлевский. Икра красная с Камчатки, икра черная с Каспия (качеством, естественно, гораздо лучше, чем магазинная, потому что приготовлена была самими добытчиками), копченая изюбрятина, лосятина и медвежатина, жареные и консервированные в собственном соку рябчики, всевозможная соленая рыба — осетры, сиги, лососи, палтусы, и множество банок с моченой брусникой, морошкой, клоповником и еще какими-то совершенно непонятными дарами лесов, морей и рек нашей необъятной Родины.
Именно там, в застольях, и Саша, и Олег получали настоящее образование охотоведа. Им опытные люди рассказывали, как сделать скрадок на гусиной охоте, где построить лабаз у солонца, как самому связать и посадить сеть, и, наконец, как ставить капканы не только на таких безмозглых зверей, как ондатра или норка, но и на лису и даже на волка.
Один из профессиональных следопытов заметил, что их товарищ, охотовед из Уссурийского края, всегда приходит на следующую за большой переменой лекцию на двадцать минут позже. Версия о женщине была отвергнута из-за явного лимита времени. Кто-то из студентов взял на себя роль «топтуна» и вскоре доложил о результате своей розыскной работы.
Оказалось, что дальневосточник был таким энтузиастом, что перерыв между лекциями использовал для того, чтобы проверить поставленные им на огромном заросшем, расположенном прямо в центре поселка пруду, капканы на ондатру, снять улов и снова насторожить ловушки.
Как-то вечером Олег и Саша зачем-то зашли в учебный корпус. Занятия давно закончились, и полутемное здание казалось пустым. Однако в коридоре второго этажа толпилась молчаливая очередь человек в десять, состоящая сплошь из женского персонала, обслуживающего институт. Саша обратил внимание, что у всех в руках были кастрюли, ведра или тазы. Пол в коридоре был заботливо застелен широкими пластами полиэтиленовой пленки. На ней лежал полуторагодовалый лось. Его, ловко орудуя ножом, стремительно свежевал дальневосточник, который, оказывается, специализировался не только на грызунах.
— Привет, — сказал он, взглянув на Сашу и Олега. — Вот, в лесу подвернулся. Не пропадать же добру. А то мы уже неделю на крахмальных сосисках сидим. И местных подкормить надо, — и он кивнул на замершую в ожидании очередь.
* * *
Трофейным добром рюкзак был забит уже до верху, и Олег стал затягивать лямки.
— Подожди, — остановил его Саша, шаря рукой по самому дну бидона, — я тут с авиатором познакомился, — последняя фраза глухо гудела, так как Саша говорил в горловину фляги. — И он мне тормозной парашют от своего самолета подарил. Безвозмездно. То есть даром, — и Саша наконец достал со дна фляги оранжевый сверток. — И это всё. Нет, не всё. Еще один подарок — из Ленинской комнаты. — И Саша выгреб десяток бильярдных шаров.
— А это зачем? — удивился Олег.
— А это, — объяснил своему непонятливому товарищу Саша, — для изготовления костяных ручек. Для охотничьих ножей. Вот теперь всё. — И Саша стал закапывать флягу.
Через десять минут работа была завершена. Ефрейтор аккуратно разровнял землю над зарытым бидоном, а затем тщательно замаскировал свой схрон опавшими листьями. Он полюбовался делом своих рук, завернул лопату в промасленную тряпку и спрятал ее в куст.
— Потом на место отнесу. Пошли, до станции провожу, — сказал он Олегу, сгибающемуся под тяжестью вещей, позаимствованных Сашей у Советской армии.
* * *
Саша рядом с рослым широкоплечим Олегом казался каким-то нескладным, нелепым в солдатской шинели, с вечно синеющей от холода физиономией, с длинными руками, высовывающимися из рукавов, с поднятым воротником, с шеей, обмотанной в нарушение устава красным теплым шарфом, и с просящей улыбкой сироты казанской. Однако Олег, друживший с Сашей с седьмого класса, знал, что это не так. Уже в то время Саша был силен и вынослив.
* * *
Юннатский кружок, в котором они оба состояли, имел обыкновение выезжать на субботу-воскресенье за город, в Подмосковье. Там будущие зоологи и ботаники по договоренности с директором местной школы обычно ночевали в спортивном зале, а с утра выходили в «поле».
И, естественно, у юннатов-москвичей нередко возникали стычки с местной шпаной.
Однажды отряд юных естествоиспытателей поздним осенним вечером был осажен деревенскими. Местные всячески пытались выманить их из школы наружу, ломились в двери и стучали в окна. Юннаты готовились к сражению.
Олег был вместе с осажденными, а Саши там не было. Его задержали в школе, и он опоздал на электричку, в которой уехали приятели-кружковцы. Саше пришлось добираться до места на другой.
На закате он высадился в маленьком подмосковном городке. У старинного здания вокзала не было ни души. Саша, на всякий случай оглянувшись, достал из кармана заранее припасенную для таких случаев крепкую отвертку и свинтил с кирпичной стены станции медную позеленевшую от времени табличку с надписью такой древней, что на конце слова даже присутствовал твердый знак: «Ватер-клозетъ».
Саша, воспользовавшись тем, что было еще светло, посетил придорожную свалку. Там он нашел предмет, которому весьма обрадовался и который ему через сорок минут (столько он шел до деревни, где обосновались его товарищи) пригодился.
Саша, легко шагая по вечерней дороге, думал, что он приехал как раз вовремя: еда уже будет готова, но ее еще не успеют съесть.
Однако радостное настроение Саши рассеялось, когда он увидел семерых подростков, колотящих палками в школьную дверь. Он сразу оценил обстановку, на всякий случай сунул руку в карман телогрейки, который сильно оттягивался под тяжестью недавней находки, подошел к толпе и, вежливо похлопав по спине крайнего, попросил разрешения пройти.
Тот обернулся, а потом на Сашу уставились и остальные. Больше всего Саша походил на странствующего монашествующего отрока. Русые кудри выбивались у него из-под капюшона штормовки, на губах блуждала непонятная улыбка, голубые глаза, казалось, лучились добротой, легкая сутулость придавала ему какой-то просящий вид.
— Разрешите пройти, — тихим, слегка скрипучим голосом попросил ходок.
— Куда? — спросил его один из местных хулиганов.
— В школу, — вежливо сказал Саша.
— Ты что, тоже юннат?
— Вроде того, — ответил Саша.
— Ну, тогда, юннат, получай в зубы! — радостно воскликнул поселянин и замахнулся кулаком, целясь Саше в лицо.
Саша успел закрыть плечом подбородок, а потом ответил. Поселянин упал. Сашу тут же окружила толпа, посыпались удары. Тогда юннат достал из кармана то, что он нашел на деревенской помойке — огромный старинный навесной амбарный замок. И уже через пару минут из семерых местных жителей трое оказались небоеспособными, а остальные стали издали материть Сашу.
Один из них, продолжая изрыгать проклятия, достал из кармана перочинный ножик и открыл его.
Саша, увидев холодное оружие, всё так же вежливо сказал:
— Я же свой не достаю. И ты свой убери.
И, сжимая в руке замок, шагнул к меченосцу. Тот с воем побежал прочь.
А Саша наконец добрался до школьной двери и постучал.
На грохот таранов осажденные не отвечали, но на этот тихий стук откликнулись.
— Михайлин, ты?
— Я. Открывай.
Дверь открылась, и ряды защитников пополнились.
А через час дипломатических переговоров сквозь дверь осажденные вышли к местным и началось братание, которое естественным образом перетекло в спортзал. Бывшие враги сидели на низеньких скамейках вокруг снеди, разложенной на матах, и вели задушевные беседы.
Из сумки одного из гостей (того самого любителя холодного оружия) появилась бутылка вермута, огромная, как огнетушитель, со слабо читаемой этикеткой и намертво запечатанная полиэтиленовой пробкой. Хозяин бутылки начал было откупоривать ее своим ножиком, нанося туповатым лезвием неглубокие царапины. Саша, увидев его мученья, негромко сказал:
— Дай-ка я попробую.
Бутылка была ему передана. Юннат отработанным движением извлек из-за пазухи огромный немецкий штык-нож со свастикой и орлом на гарде, полоснул по пробке, стряхнул ненужную ее часть на пол, а клинок так же ловко отправил на место. И вся притихшая компания услышала, как тот с грохотом опустился в железные ножны.
* * *
Саша проводил тяжело груженого Олега до железнодорожной станции.
До прихода электрички оставалось десять минут.
— У тебя в части свинца случайно нет? — спросил Олег.
— А зачем тебе?
— Пули лить. Мне знакомый слесарь пулелейку выточил. Под пулю Полева. Говорят, из дробовика летит так же точно, как из карабина. По крайней мере метров на сто. А больше и не надо. Так есть свинец?
— А сколько надо? — сказал Саша, все так же непонятно улыбаясь.
— А сколько есть? — заволновался Олег, хорошо зная нюансы Сашиных улыбок.
— Ты мне скажи, сколько надо, столько и получишь.
— Килограмм десять.
— Куда тебе столько? Всех лосей перестрелять хочешь? Надорвешься нести. Я имею в виду свинец. Забыл, что скоро мой склад снова опорожнять надо?
— Так только что опорожнили, — удивился Олег.
— Ничего, к твоему приезду он снова наполнится, — успокоил его Саша. Ладно, десять килограмм я тебе выдам. Только до станции всё сам понесешь.
— Договорились.
— Вон электричка подходит. Я тебе позвоню, когда в следующий раз приезжать. Да, чуть не забыл. Будешь на птичьем рынке, купи мне и яиц артемий. Знаешь что это такое?
— Знаю, конечно, — ответил бывший юннат. — А зачем они тебе?
— Неоны неважно себя чувствуют на сухом корме. А я буду из яиц личинок выводить и ими рыбок кормить. Привези, не забудь. И мотыля захвати. Только мелкого. Они у меня маленькие.
— Привезу.
Подошла электричка, и Олег уехал в Москву.
Михайлин проводил ее взглядом, а потом, не торопясь, обошел старинное, из красного кирпича здание станции. На стене огромными шурупами была прикреплена позеленевшая от времени медная пластина с надписью «Ватер-клозетъ». Какой-то охотник за древностями или за цветными металлами уже пытался снять реликвию со стены, но не сумел, а лишь повредил головки шурупов. Улыбка ефрейтора стала чуть теплее: он был твердо уверен, что обладать двумя такими табличками гораздо приятнее, чем одной (которая уже давно была привинчена к двери туалета его московской квартиры). И уж кто-кто, а Михайлин-то знал, как их надо отделять от кирпичных стен.
НЕРПЫ
Окурок, вспыхнув на лету малиновым огоньком, с коротким шипением погас в волне. Отделившийся от него комочек пепла, медленно распадаясь, пошел ко дну. Три стоящих на якорях лодки терлись друг о друга алюминиевыми бортами. Денис смотрел на появившуюся серую полоску лайды, на которой уже виднелось с десяток темных пятен, и думал: «Уже час здесь болтаемся, а Охотское море в октябре ох, студеное! Ребята совсем замерзли. А как говорил мой дед, зверобойный промысел — это много холода, труда, денег и страха. Пока только много холода. Однако, еще полчаса и можно начинать».
Его товарищи, сидевшие в соседних лодках, тоже смотрели на растущий остров, курили и слушали Володю — самого старшего члена небольшой бригады промысловиков.
— Ну вот, — продолжал свой рассказ зверобой, — она ко мне пристала: «Прокати да прокати, мы уже неделю здесь, ты все время то на рыбалке, то на охоте, а я дома сижу, тебе обед варю да слушаю сплетни твоего дружка-лесника. А ведь обещал, что весь отпуск будем на природе вместе отдыхать. В общем, вези завтра на лодке». Пришлось согласиться. Я решил жену до мари прокатить — клюквы там насобирать. Ее там — море! Утром идешь по болоту, а она вся в инее — как в сахаре, а сзади тебя кровавыми пятнами — давленые ягоды.
Взял я лодку, и мы поехали. Добрались до мари. Жена ведро в руки — и за клюквой. А я рядом побродил, поднял выводок куропаток, выбил из него пару штук. Через час мы на лодке дальше двинулись, к устью речки. Только я там собрался причалить, смотрю — нерпа! И ведь сколько же она плыла по Амуру, потом по протокам, пока не попала сюда! Всё за кетой гналась. Я сообразил, что место здесь тихое, безлюдное и зверь не должен быть пуганым. Заглушил мотор, и нас помаленьку стало сносить течением. А нерпа плавает далековато, метров за сто.
Я вспомнил, что ежели петь или играть на чем-нибудь, то они ближе подплывают — из любопытства. И стал свистеть, как сейчас помню — «Амурские волны». И действительно, выныривает все ближе и ближе. Ну, думаю, не зря я сегодня на всякий случай пару патронов с картечью взял. А то мой приятель совсем изнылся — собак кормить нечем. Для его собак, думаю, — мясо, для моей жены — шкурку. Уже поделил. А сам все свищу, не замолкаю. А она все ближе и ближе подплывает. И чувствую, что уже дрожу весь — охотничий азарт, как у гончего пса. Оборачиваюсь — как там жена, все ли ей видно: ведь вот как повезло, — на настоящую охоту попала! А она на корме сидит притихшая, и слезы у нее, как горох, по щекам катятся. Я так и опешил.
— Ты чего? — спрашиваю.
А жена мне сквозь слезы: «Она тебе доверяет, ты ее завлекаешь, а сам застрелить хочешь».
У меня тут весь азарт пропал. Выругался я, ружье бросил, мотор завел, и поплыли мы домой. С тех пор я ни жену, ни других баб на охоту не беру. Ну, как, Денис, не пора нам?
— Самый отлив, — ответил бригадир. — Можно начинать.
Звякнули о борта поднимаемые якоря, загудели моторы, и три лодки устремились к лайде, на которой виднелось около сотни серых бугров — нерп. Звери выбрались отдохнуть на обнажившийся во время отлива участок морского дна. Они не боялись шума моторов и стали поднимать головы, когда, наконец, увидели приближающиеся лодки. Стало совсем мелко, и суденышки уткнулись в песчаное дно. Зверобои выключили визжащие моторы, схватили палки и, поднимая фонтаны ледяных брызг, побежали к острову.
Нерпы огромными пятнистыми гусеницами поползли к воде.
Денис достиг влажного рыхлого песка лайды, догнал первого зверя и ударил его по голове. Тот, вытянувшись, замер, а промысловик уже бежал дальше.
Четыре человека метались по огромному холодному песчаному пляжу, догоняя расползающихся нерп. Изредка какой-нибудь зверь разворачивался и с отчаянным ревом, широко разинув пасть, бросался на преследователя. Но на земле он был неповоротлив. Зверобой только делал шаг в сторону и глушил тюленя точным ударом.
Через полчаса Денис остановился у очередного, ткнувшегося в песок животного и оглянулся. Повсюду безжизненными валунами лежали тела убитых нерп. Володя догнал свою последнюю жертву уже в воде и весь мокрый выходил из моря.
Бригада собралась в центре острова.
— Пять минут курим — и за дело. До прилива управиться надо, — сказал Денис. Они сели на двух лежащих рядом зверей. Теплые туши мягко пружинили.
«Сейчас начнется вторая часть промысла, — подумал Денис, — много работы. Хотя этот этап уже начался. Вот как палкой намахался, аж руки болят».
Зверобои докурили и пошли за веревками к лодкам, покачивающимся в прибывающей воде.
Охотники стаскивали убитых тюленей в одно место. Они были неухватистые, тяжелые, самые крупные весили почти центнер.
В центре острова вырос холм из трех десятков туш. Наступавшая вода замывала бурые пятна на песке.
* * *
Еще через час море поглотило остров. От него, натружено гудя моторами, медленно двинулись лодки, к каждой из которой был привязан плот из мертвых зверей. Казанка бригадира отставала. Заметив это, другие промысловики сбавили ход. Но он махнул рукой, чтобы его товарищи, не задерживаясь, шли к берегу, где их ждали раздельщики.
Денис оглянулся. Встречная вода омывала вереницу нерп.
«Как рабы на одной цепи, — вспомнил он полузабытую картинку из учебника истории. — Тридцать две штуки взяли. А план — полторы сотни. Скорей бы его выполнить! Все-таки собачья это работа — промысел морзверя», — подумал бригадир и пошел на корму к заглохшему мотору.
Через час он устало закурил. Завести мотор не удалось. Ушедшие вперед лодки давно исчезли из виду.
«Этот промысел себе дороже обойдется, — размышлял Денис, глядя на серое небо и на стайки мелких льдинок, скребущихся о борт лодки, — четверть заработка на новый мотор пойдет. Пора с этим завязывать. Разве не хватило денег на горбуше? Да еще зимой охота на соболя. А ведь, пожалуй, ребята до утра за мной не придут. Пока они до берега доберутся, пока нерп выгрузят, уже стемнеет. Так что будем ночевать тут», — и он столкнул за борт якорь.
«Все, этот год — последний! — решил он, следя, как связанные нерпы окружают лодку. — Хорошо, что здесь акул нет, была бы им пожива. Вообще-то, если разобраться, это конечно не охота. Бойня. На соболя капкан надо поставить, так чтобы он подвоха не заметил. А про лисицу и волка и говорить нечего — тут настоящим асом надо быть. Сохатого брать — хорошие собаки нужны и хорошие ноги — на лыжах бегать. Даже чтобы утку застрелить, и то умение требуется. А с этими нерпами — только палка да здоровье, чтоб этой палкой по их головам лупить. Нет, последний год охочусь!»
С моря наполз холодный пасмурный вечер. Подул легкий ветерок и невидимые льдинки заскрежетали о корпус лодки. Полупрозрачные тучи заволокли тусклую луну, и на воду посыпался мелкий снег. На далеком мысу зажегся маяк. У самого горизонта медленно двигались огоньки какого-то далекого корабля. Денис поднял брезентовую крышу лодки, достал из носового отсека небольшой примус и зажег его. Неяркий голубоватый огонек засветился в зеленоватых сумерках. Денис присел на корточки и приблизил ладони к трепещущему пламени.
«Хорошо, хоть с погодой повезло, не штормит, — подумал он, вглядываясь в огонь маяка, — но прилив меня вроде потихоньку тащит. Значит, якорь слабоват. Наутро прибьет куда-нибудь к берегу».
Зверобой, согревшись, заснул у уютно шипящего примуса и не слышал, как поднялся ровный ветер, как перетерлась якорная веревка и как мертвые нерпы, блестя под луной невидящими глазами, понесли лодку в открытое море…
МЕДВЕЖИЙ УГОЛ
В тени густых елей наст и днем не таял. Здесь огромные отпечатки были четкими, а не раскисшими, как на снегу соседнего болота. Сергей — плотный, похожий на цыгана брюнет, снял рюкзак, достал оттуда рулетку и измерил след передней лапы. Его ширина оказалась впечатляющей — целых 18 сантиметров. Сергей знал, что в этом секторе заповедника таких крупных зверей не водилось. Скорее всего, чужак забрел откуда-то с севера. Сергей подумал, что надо бы потропить «в пяту», чтобы обнаружить, где же пришелец зимовал.
Пока Сергей, размышлял об этом, рядом с ним опустился черный как сажа тетерев-косач. Птица совершенно не боялась человека. Она его просто не замечала. И не мудрено: на ее голову был надет детский синий носочек. Специалист по медведям присмотрелся и обнаружил, что на носке был выткан забавный зверек — заокеанская родня отечественного Чебурашки. Под зверьком стояла надпись «Pokemon». А кроме того вдоль спины тетерева тянулся тонкий черный проводок антенны.
Сергей без удивления разглядывал это таежное чудо, так как ему точно было известно, кто тетерева поймал и надел на него хомутик с радиопередатчиком. Только вот носок с Покемоном был явно внеплановым. Сергей начал красться к птице, чтобы, поймав ее, освободить от трикотажного изделия. Однако косач был ослеплен не полностью, а все-таки видел через ткань. Птица, заметив движение Сергея, отлетела в сторону и стала лапой энергично чесать голову. Тетерев с видимым усилием стащил с головы носок, шарахнулся от человека, оглушительно захлопал крыльями, взвился свечой вверх и улетел через болото к далекому березняку.
Сергей поднял носок, положил его в карман, чтобы потом возвратить владельцу, и пошел на восток, к избушке.
Сергей миновал ельник и оказался на ра́де — верховом болоте, поросшем редким низкорослым сосняком. На просторе солнце пригревало, и поэтому отовсюду из-под таявшего снега лезли кустики ерника. На этом болоте располагался самый большой тетеревиный ток.
Здесь и работал Дима. У него была страда — шло весеннее мечение птиц.
Зная это, Сергей подходил к раде тихо, чтобы не помешать товарищу. Но оказалось, что его предосторожности были излишними: тетерева токовали только ранним утром, и птицы, которые не попались в ловушки Димы, благополучно разлетелись. А те, которые попались, лежали на теплой куртке орнитолога со связанными и вытянутыми ногами (в таком положении тетерева лежали спокойно, как домашние куры). Кроме того, смирения им добавляли и детские носочки, натянутые на их головы.
Дима — сухопарый, взлохмаченный, но одетый в новенький камуфляжный костюм относительно молодой человек, сидя на корточках, прикреплял радиопередатчик к очередному тетереву. Услышав шаги Сергея, он испуганно вскочил, выхватил из кармана ракетницу, направил ствол на медвежатника, но потом опустил оружие (если ракетницу можно назвать оружием) и облегченно вздохнул.
— Привет, — сказал он Сергею. — Это я машинально. Все равно патронов нет — все расстрелял. А я, часом, думал, что это «хозяин». Я его сегодня видел.
— Где? Когда? — заволновался Сергей.
— Да здесь недалеко. На Заячьей чисти. Потом расскажу. А сейчас помоги — у меня еще пять птиц осталось. — И Дима показал на куртку, где рядком лежали пленники: три косача и две тетерки.
Сергей снял рюкзак и стал помогать Диме. Тот взвешивал птиц, промерял их, кольцевал, крепил на спине каждой при помощи пластикового хомутика радиопередатчик, а затем передавал Сергею, который освобождал тетеревиные ноги от пут, снимал с головы носок и отпускал пленника.
— Смотри, как резво, — сказал Сергей, глядя вслед улетающему тетереву. — Словно и без груза.
— А для них 20 граммов — не груз, — отвечал Дима. — Методика давно на западе отработана. Там все рассчитали. Двадцать грамм для тетерева, сорок грамм — для глухаря. Такой вес они практически не замечают.
— А батарейки насколько хватает?
— Гарантия — на 14 месяцев. Но у меня один петух почти два года сигналы подавал. Может, и дольше сигналил бы, но, слава богу, его куница съела.
— Почему «слава богу»? Ведь, как-никак, полевой материал шел.
— Конечно, шел. Только этот петух в такой корбе у Сычёва озера жил, что пока туда доберешься, его запеленгуешь, поднимешь его, чтобы посмотреть, где он кормится, все проклянешь. Так что когда я нашел его останки с работающим передатчиком, выпил за его душу 100 грамм. И сегодня выпьем. Как придем в избу — так и выпьем.
— За удачное кольцевание?
— Это само собой. Но главное — за второе рождение, за спасение живота.
* * *
И пока они шли к избе (так высокопарно лесники и другие работники заповедника называли избушки-кордоны), Дима рассказал, что он пережил сегодня утром.
«Хозяина» на чисти он заметил еще издали. Но сначала он увидел лосиху, которая рысью, громко чавкая копытами по уже оттаявшему болоту, с разбегу бухнулась в недавно вскрывшийся ручей, пересекла его и скрылась в ельнике. А буквально через минуту после этого, по ее следам, легким для такой махины галопом пробежал, вернее, пролетел огромный темно-бурый, почти черный медведь. Дима, на таком расстоянии чувствовавший себя в безопасности, посмотрел на зверя в бинокль, отметив, как красиво колышется длинная шерсть на его плечах, а из-под лап взлетают вверх снопы брызг, когда тот попадал в оттаявшие мочажины.
Зверь тем временем достиг ручья и замешкался. Он походил по одному берегу, потом перебрался на другой берег, затем снова вернулся. Судя по всему, медведь потерял след. Тут Дима, наконец, осознал, что, во-первых, хищник после зимы голодный, во-вторых, что он лосиху не поймал, и, в-третьих, что сам Дима является единственным свидетелем лосино-медвежьих разборок. Уразумев это, орнитолог стал, пятясь, покидать болото, так некстати оказавшееся охотничьими угодьями косолапого. Дима старался уходить быстро, но бесшумно. Последнее ему не удалось, так как зверь поднял голову, прислушиваясь, и, наверное, приняв хлюпанье Диминых сапог за звуки, издаваемые копытами желанной лосихи, тем же легким аллюром радостно припустился в сторону специалиста по тетеревиным. Тот остановился и достал из рюкзака ракетницу — чисто психологическое оружие, потом, подумав, еще один патрон (он же — последний) и фальшфейер.
Бегущий медведь тем временем исчез из виду, оказавшись в мелком березняке, и там, уже в полусотни метрах от Димы, словно от порыва ветра закачались безлистные деревца — зверь, почти не снижая скорости, приближался. Дима выстрелил и быстро вложил в ствол ракетницы новый патрон. По трусившимся березкам было заметно, что медведь подходит, правда уже не так уверенно. Дима выстрелил еще раз и остался только с фальшфейером — оружием ближнего боя. Но тот не понадобился — медведь наконец-то понял, что шумела не лосиха, и прекратил атаку.
— Так что имею сегодня полное право выпить за здоровье. Что сейчас и сделаю, — сказал Дима Сергею, отряхивая снег с сапог на пороге избушки.
— Имеешь, — ответил Сергей, открывая дверь. — Повезло тебе.
Под этим Сергей подразумевал совсем другое, чем его товарищ-орнитолог.
Дело в том, что Сергей все 20 лет работы в заповеднике, расположенном на границе Вологодской и Архангельской областей, посвятил изучению косолапых.
Сергей знал всё о зверях, живших на охраняемой территории, хорошо ориентировался в литературе, был лично знаком со многими медвежатниками из России, Норвегии, Канады и США. Сам он был прекрасным следопытом, по отпечаткам лап отличал каждого топтыгина в заповеднике, мог рассказать многое об его охотничьей территории, о том, где находится берлога, сколько ему удалось задавить лосей по весеннему насту, а если это была медведица — сколько у нее было медвежат. Однако (вот беда!) самих медведей он за 20 лет работы в заповеднике не видел ни разу!
Поэтому он черной завистью завидовал всем, кому повезло встретиться с этим огромным, красивым и осторожным зверем.
* * *
Раздумывая над этим, Сергей зашел внутрь небольшого строения. Избушка стояла на бугре, и из окна хорошо просматривалось покрытое льдом озеро, на котором виднелись следы от снегоходов: лесники зимой ездили на другой берег за дровами.
В избушке было все необходимое: большой стол, нары (под ними лежал запас сухих дров и растопка — сухие щепки и береста), печка-буржуйка, полка с посудой и пачка дешевых затертых порнографических журналов.
В тамбуре на особой стойке, как винтовки в ружейной пирамиде, стояли лопаты с красными черенками — противопожарный инвентарь.
В избушке царил казарменный порядок: посуда была до блеска надраена и аккуратно уложена, синие армейские шерстяные одеяла ровными рядами висели на деревянных шестах, прибитых под самым потолком, пол был чисто выметен, клеенка на столе — тщательно вымыта.
У окна (как, впрочем, на столах всех других кордонов заповедника) лежала толстая тетрадь — дневник посещаемости. В ней каждый побывавший отмечал срок прихода, ухода, а также цель визита.
Именно этот дневник и был главной причиной идеального состояния в избушке. Лесники и научные работники (на жаргоне лесников — просто «научники»), изучая эти тетради, зорко следили друг за другом, а на общих собраниях в конторе заповедника разгорались настоящие баталии по поводу оставленного на столе окурка или плохо вымытой миски.
В свое время в этих же тетрадях дирекцией заповедника была введена еще одна графа. Там лесники были обязаны регистрировать все интересные природные явления. Большинство из них дисциплинированно писали телеграфным стилем: «Видел елку», «Видел белку», «Созрела клюква» и т. п.
Только один упорно не заполнял эту графу. Когда же администрация заповедника все-таки принудила его писать там, то во всех дневниках на всех кордонах стала появляться одна и та же запись: «Был в лесу. Не видел ни-че-го!»
Сергей потянулся было к «бортовому журналу», но потом, отложив его, вышел из избушки, подошел к поленнице (и она, и навес над ней, и присутствующий там колун — всё было в образцовом состоянии), ловко расколол несколько сухих еловых поленьев, вернулся в дом и затопил печку. Потом взял ведро и пошел к озеру.
Дима тоже не сидел без дела: он из лунки одного за другим дергал мелких, с ладонь, окушков. В озере водились окуни и покрупнее, но брали они очень редко (лет пять назад в дневнике этого кордона появилась запись: «Поймал окуня размером с топорище!», — а рядом, чтобы рыбаку поверили, была приклеена чешуя трофея — размером с десятикопеечную монету).
* * *
Через час уха была разлита по тарелкам. Дима достал из рюкзака заветную бутылку и наполнил стопки. Они были на всех кордонах заповедника; на тех, куда можно было добраться только пешком, стопки были пластмассовые, а на тех, до которых заезжали на снегоходах или лодках, — стеклянные. На этот кордон снегоход доходил. Поэтому первый тост «за здоровье» был подтвержден хрустальным звоном.
— Завтра я хотел потропить и отыскать берлогу чужака, — сказал Сергей, запив водку ароматной окуневой ухой. — Но теперь придется побродить в окрестностях, посмотреть — добрал он лосиху или нет. И вообще надо разобраться — что это за зверь.
Они снова выпили, и Дима еще раз рассказал про сегодняшнюю встречу. Сергей слушал, кивал, уточнял детали, а потом спросил:
— А чего это мы только ухой закусываем? Я под нарами банку тушенки видел. Зажимаешь?
— Хочешь — ешь, — сказал Дима.
Сергей нагнулся и достал банку. Он протер пыльную крышку и обнаружил, что она маркирована буквой «Х».
— Это что за обозначение? «Х» — это «хорошая»?
— Да нет же, наоборот. «Х» — значит очень плохая. Самодельная тушенка. Из лося. Эта партия у меня не получилась. Дома не едят. Вот я и привез ее сюда. В качестве НЗ. Хочешь — пробуй, не жалко.
Но Сергей пробовать не стал и поставил банку под нары.
Потом он вышел из теплого жилья и прошелся до небольшого дощатого шатрового строения.
Вернувшись, он произнес:
— Холодает. К утру снег морозцем прихватит. Наст будет. Приберет этой ночью медведь твою лосиху. Ее наст держать не будет, а его — будет. Точно приберет. Завтра тропить пойду.
— Вот работа, — посочувствовал Дима. — А ты чего без карабина ходишь?
— А чего его брать? Если медведь захочет, он человека и с карабином скрадет, почище любого спецназовца. Когда зверь просто пугает, он издали о себе заявит — реветь будет или деревья крушить, а скорее всего он, учуяв человека, уйдет неслышно. Так вот, если он пугать будет, так ему ответить можно — из ракетницы, или фальшфейером. А из карабина по зверю палить — так мы всех медведей в заповеднике изведем, а еще хуже — подранков наделаем. А из них самые людоеды и вырастают. Чего, избу перестраивали? — сменил тему разговора Сергей. — И тамбур новый пристроили, и угол из новых бревен. И окно на другом месте.
— Перестраивали. Тамбур директор во всех избах приказал сделать — для хранения инвентаря. А окно лесники переставили для того, чтоб из него вид был не на сортир, а на озеро. А этот угол — медвежий. Его набозень еще прошлой осенью выломал и в избу залез. На помойке до сих пор разгрызенные им банки валяются. Завтра можешь посмотреть — тебе, как специалисту, наверное, интересно будет.
* * *
У Сергея дома, вернее, в его сарае, хранилась целая коллекция предметов, собранных в тайге, со следами когтей и зубов косолапого. В основном это были разнообразные консервные банки, вернее, то что от них осталось.
Звери, проникая в охотничьи зимовья, грабили запасы промысловиков, в том числе пожирая и консервы. Поэтому каждый год охотники приносили Сергею смятые, прокусанные и изжеванные банки – чаще всего тару из-под тушенки и сгущенки, реже из-под деликатесов — сайры и шпротов. И только раз ему предъявили жестянку из-под маслин, в которой гремели высохшие плоды. Имелись в коллекции Сергея и другие предметы — лопата с обгрызенной ручкой, помятая и поцарапанная звериными когтями молочная фляга (в нее, судя по всему, медведь в поисках поживы засунул голову, а потом долго ее оттуда вынимал), прокушенная канистра из-под бензина, квартальный столб под номером 48/49. Почему-то именно этот столб под этим номером настолько не понравился медведю, что он сначала, как бобр, сточил его зубами, а потом свалил. Была там еще и маленькая деревянная скамеечка. Сергей сам нашел ее под стеной одного охотничьего зимовья. Зверь разворотил строение, влез внутрь и, ничего не найдя, со злости разломал железную печку, раскатал нары, а маленькую скамеечку выпихнул в оконце. Судя по следам погрома, операция по удалению мебели далась ему не сразу, и, оттого что скамейка никак не хотела лезть в окошко, косолапый еще больше свирепел.
* * *
На следующее утро, едва рассвело, Сергей пошел туда, где вчера Дима встретил лосиху и медведя.
В утренней таежной тишине даже подбитые камусом лыжи оглушительно грохотали по насту. Сергей временами останавливался и прислушивался. Вдалеке закричала припозднившаяся неясыть, потом начал было петь глухарь, а рядом в ельнике спросонья мяукнула кукша. На одной из таких остановок Сергей, наконец, услышал то, что ожидал услышать. Где-то на западе раздался рев. Сегодня утром медведь по твердому насту все-таки настиг свою жертву.
Рев через минуту прекратился. Сергей засек направление по компасу и устремился к месту трагедии.
К счастью, большая часть маршрута проходила по чисти, и Сергей вскоре оказался у места встречи медведя с лосихой.
Он услышал еще один звук, свидетельствующий, что охота у медведя была удачной. Метрах в двухстах, в ольшанике, как будто кто-то резко, энергично ломал сухие ветки. Сергей знал, что это медведь уже мертвой лосихе крушил ребра, наваливаясь на нее передними лапами.
Сергей вытащил из-за пазухи фотоаппарат, взвел курок своей ракетницы и осторожно прошел еще 100 метров. Но медведь, даже голодный, все равно боялся человека. Зоолог обнаружил только труп лосихи, а медвежьи следы уходили в распадок. Сергей промерил отпечатки передних лап (судя по всему, это был тот самый чужак, следы которого он видел вчера), сфотографировал лосиху, потом, вспомнив о банке самодельной тушенки, помеченной буквой «Х», вырезал из копытного килограмм пять теплого мяса, положил его в рюкзак и пошел назад, к избушке.
* * *
Сергей был твердо уверен, что уж этого медведя он обязательно сфотографирует. Но и на следующий день сытый медведь (ночью съевший у лосихи все внутренности) оказался столь же осторожным и не подпустил к себе следопыта. Лосиху зверь перетащил метров на 50 в сторону, в низину, заросшую густым ельником. Он, как и положено, замаскировал добычу, завалив ее ветками. Поблизости росла огромная ель с «лапами» до самой земли. Но медведю она почему-то не понравилась, и он ходил метров за тридцать в сторону, к группе невысоких елочек. Только одна из них приглянулась зверю. Сергей проследил, как топтыгин залезал по ней метра на три вверх (Сергей представил себе, как качалось деревце под его тяжестью), обламывал веточки, стаскивал их к добыче и укрывал лосиху. Сергей в надежде на удачу твердо решил побывать здесь через несколько дней.
* * *
Но к этому медведю он так и не попал — другой убил человека. Сергея как специалиста срочно вызвали на место происшествия.
Сергей рассказал, где лежит лосиха, главному лесничему. Тот обещал навестить медвежью столовую, а заодно опробовать недавно приобретенную японскую видеокамеру.
А Сергей поехал в дом умалишенных — именно там произошло несчастье.
Дом скорби, как водится, располагался в бывшем монастыре. После монахов в здании размещался то ли клуб, то ли какая-то коммуна. Над одним из входов виднелась бурая (раньше она, наверное, была красной) надпись «Дело Ленина живет и побеждает», а под ней другая, более свежая, зеленая «Человек не может быть великим, если он не является творцом».
Сейчас в кельях жили тихо помешанные (в учреждении именуемые «обеспеча́емыми», а на местном диалекте — «пошиблёными»). Они бесцельно, словно тени в Аиде, бродили в своих серых робах по территории приюта. Некоторые из обеспечаемых молча выглядывали из окон. А один, небритый и почему-то в ночном колпаке, помахал Сергею рукой из-за старинной чугунной монастырской решетки и печально сказал: «Заходи к нам. У нас весело».
Сергея провели к месту встречи несчастного с медведем. Над собранным трупом (голову нашли где-то в пятидесяти метрах от тела) колдовал судмедэксперт.
Рядом стоял милиционер. Сергей знал не только его самого, но и его кличку. За круглую красную рожу он был прозван Помидором.
— Привет науке! — жизнерадостно сказал Помидор.
Сергей поздоровался.
— А ты говорил мне, что наши медведи мирные. Едят только ягоду, муравьев, да может еще и лосей. А вот и нет! — лейтенант кивнул в сторону трупа. — Я место происшествия оцепил. Чтобы никто не топтался, пока ты не приедешь. — И милиционер показал на дюжину обеспечаемых, которые неподвижно и безучастно стояли, обозначая границы запретной зоны.
Сергей велел им уйти, а сам стал осматривать место происшествия.
Через час он доложил Помидору общую картину трагедии.
Пациент вышел за пределы монастыря и сел на березовый пень. Он ничего не делал — просто сидел, повернувшись в сторону леса. Медведь, судя по следам, весил не больше 100 килограмм, а, судя по обнаруженным волоскам, был светло-бурой окраски. Он обошел несчастного сзади, подкрался метров пять по ложбинке и сделал молниеносный рывок. Смерть была мгновенной. Зверь оторвал у трупа голову, отнес ее в сторону, завалил ветками, а потом вернулся к телу. Но тут его спугнули.
Отчет о происшествии слушали не только милиционер, но также главврач учреждения, судмедэксперт и корреспондент местной газеты.
Последний спросил, как же простому человеку избежать встречи с таежным хищником.
Сергей ему ответил, что если медведь захочет, то он всегда укараулит человека. Но чаще всего он не нападает, а уходит. И поэтому людям в лесу, во-первых, надо быть внимательными, а во-вторых, вести себя шумно, чтобы встреча с ними не была для косолапого неожиданной и он заранее мог ретироваться.
Милиционер, положив руку на кобуру, спросил, можно ли убить зверя из пистолета.
Сергей сказал, что можно.
— Но шансов у стрелка остаться при этом в живых — около десяти процентов, — добавил он.
— А у медведя сколько шансов? – допытывался Помидор.
— А у медведя — около девяноста процентов, — терпеливо разъяснил лейтенанту Сергей. — Однако есть и исключения. Был у меня знакомый геолог. Начальник отряда. То ли фаталист, то ли просто любитель русской рулетки. Что характерно — совершенно не пьющий. И женщинами не интересующийся. И мужчинами, кстати тоже. Так вот, я думаю, чтобы накапливающуюся внутреннюю энергию как-то реализовать, он раза три, а то четыре за сезон оставлял все дела в отряде на напарника, сам брал рюкзак с харчами и уходил в тайгу. Причем из оружия брал только свой штатный наган и патронов тридцать к нему. Возвращался через неделю. Весь ободранный, заросший, но какой-то успокоенный, как будто в к село девкам бегал. Его спрашивают: «Как дела?». А он: «Нормально. Только в этом году медведь больно тощий». И все знали, что он не бравирует. Знали, что он, во-первых, этого медведя встретил. А о том, что эта встреча для медведя была трагической, свидетельствовал мешочек, подвешенный под крышей его палатки, — пузырь с медвежьей желчью. Больше он с убитого зверя ничего не брал. И только с наганом ходил! На медведя! Пошиблёный, одно слово.
Результатом Сергеевых рассказов была обширная статья в местной газете, в которой, помимо сведений об Ursus arctos, переписанных из Брема была также рекомендация всем грибникам-ягодникам ходить по лесу с палкой и ею выпугивать косолапых из кустов и других потаенных мест, а, кроме того, постоянно дуть в свисток, оповещая их таким образом о своем присутствии.
Помидор же, после разъяснений Сергея о результатах медвежье-человечьих поединков, стал на все рейды вне поселка брать с собой не только пистолет (сменив, между прочим, «макаров» на наган), но и автомат Калашникова.
Но это случилось позже. А пока, сразу же после осмотра места происшествия, Сергей вернулся в себе в заповедник.
У дверей конторы заповедника его встретил сторож. Он симпатизировал Сергею за то, что тот изучает косолапых. Дело в том, что сам сторож пятнадцать лет тому назад пострадал от медведя. Зверь загнал человека на дерево, но последний был недостаточно шустрым, и медведь успел лапой порвать ему ногу. С тех пор сторож при ходьбе продвигал ее вперед палкой. Он-то и сказал Сергею, что лесник уже вернулся из тайги и приглашает всех сотрудников заповедника просмотреть отснятые видеоматериалы.
* * *
Материалы были уникальными. Они ясно свидетельствовали, что лесник не имел никакого понятия, как надо пользоваться видеокамерой. По крайней мере, его никто не учил, что даже неподвижные объекты надо снимать в течение минимум пяти секунд, а панорамирование надо делать очень медленно.
Поэтому на экране с пулеметной скоростью промелькнули какие-то коряги (показавшиеся леснику живописными), деревья (на которых, по словам лесника, сидели рябчики), след зайца на снегу, ошарашенное лицо напарника с карабином (взятых на случай нападения зверя), а также весенние виды болота, леса и реки, но показанные с такой скоростью, как будто оператор пролетал мимо них на сверхзвуковом истребителе.
Первые анималистические кадры (и первые матерные слова лесника) были посвящены трупу найденной лосихи.
А дальше шли кадры про медведя. Увидев зверя, лесник так энергично перевел режим камеры на «автофокус», что было слышно, как захрустели ломаемые зубцы шестеренок. После этого на экране монитора изображение стало нерезким. Документалист, видимо, в процессе съемки пытался сделать «картинку» четкой, пространно комментируя свое неумение обращаться со сложной японской техникой и ее чрезмерную нежность.
На экране было видно только мелькающее среди мутных стволов деревьев темное размытое пятно: медведь не хотел отдавать добычу и периодически выскакивал на оператора из западины, а потом, испугавшись людей, снова прятался в нее. Из динамиков разносился нескончаемый рев рассерженного медведя и мат такого же оператора.
Сергей, увидев эти кадры, огорчился. У лесника был уникальный шанс снять хороший фильм — и вот, поди ты. Сергей подумал, что если бы не обеспечаемые, и он мог бы сам наконец-то сделать неплохую фотосессию — не хуже тех, которые делали его коллеги, работающие с этими зверями под Магаданом и на Камчатке.
* * *
Медвежьими фотографиями Сергей «заболел» после того, как побывал на всесоюзном совещании, посвященном «хозяину тайги». Оттуда Сергей приехал в большом расстройстве. Нет, его доклад о половой и возрастной структуре популяции зверей заповедника приняли очень хорошо. Причина была в другом. Сергей страшно завидовал специалисту с Камчатки, привезшему потрясающие фотопортреты косолапых. Среди уникальных камчатских снимков был и новогодний: готовый залечь в берлогу сонный медведь, а рядом с ним и сам фотограф с откупоренной бутылкой шампанского.
А на кадрах териолога из Магадана медведи были запечатлены в сумерках или ночью, явно подсвеченные фотовспышкой. Хотя фотографии были очень четкими — различался каждый волосок, но все косолапые имели испуганно-ошарашенный вид (это притом, что морда медведя вообще не эмоциональная). Каждое животное выглядело так, будто его хватили обухом по голове. Из-за этого магаданские фотографии проигрывали камчатским.
В кулуарах Сергей и магаданский медвежатник разговорились, и тот поведал о своем уникальном методе съемки.
Фотографировать зверей он начал еще фотоаппаратом «Зенит» с объективом «Гелиос». Но с такой оптикой хороший снимок можно было сделать на дистанции в несколько метров, а это ему удалось всего один раз — когда медведь выскочил из берлоги.
Позже магаданец приобрел фоторужье. Но телеобъектив этого аппарата увеличивал всего в шесть раз. Медвежатник поработал с ним около года, получил десяток приличных снимков и охладел к «Таиру».
Тогда он решил больше не бегать за медведями, а организовать дело так, чтобы звери сами приходили в нужное место и сами фотографировались.
С первым оказалось проще всего. Исследователь развез на лодке и на мотоцикле по окрестностям города несколько центнеров наловленной в ближайшей нерестовой речке горбуши, рыба протухла, и к этому лакомству потянулись косолапые. И со вторым, как оказалось, проблем не возникло. Медвежатник собрал по городу у всех знакомых сломанные фотоаппараты, починил их, изготовил для них штативы, навесы от дождя и расставил всю аппаратуру у привад (по несколько штук у каждой — ведь на былой технике не существовала функция автоматической перемотки пленки). К каждому прибору был протянут тросик-сторожок, при помощи которого проходящий медведь через систему блоков и приводил в действие кнопку «спуск».
Первоначальные результаты не удовлетворили магаданца. И не потому, что фотоаппараты у одной из привад украл проходящий мимо грибник, у другой кучи тухлой рыбы камеры разворотил сам топтыгин, а у третьей «Зенит» сфотографировал сойку, которая села на спусковой тросик.
На остальных медведи получились. Но все снимки были темными — звери приходили полакомиться даровым угощением в сумерках.
Выход был найден. Вокруг настороженных фотоаппаратов натуралист расставил световые фугасы (начиненные опилками магния и марганцовкой), которые синхронизировались с камерами и приводились в действие электрозапалами.
Результаты этой технической находки были впечатляющими. Всю осень, пока медведи не залегли в берлоги, вокруг Магадана по ночам сверкали ослепительные зарницы и слышались громовые раскаты далеких взрывов. И были получены те самые замечательные фотографии.
Были и негативные стороны этого фотошоу. Это, во-первых, испуганные морды всех без исключения медведей. Кроме того зверь, раз пришедший к приваде, больше там никогда не появлялся, оставляя после процедуры самофотографирования огромную кучу помета.
И, наконец, в городе появился еще один заика. Им оказался тот самый вор-грибник. Он решил прогуляться к знакомой куче тухлой рыбы в надежде поживиться еще раз. И действительно, новые фотоаппараты стояли на прежнем месте. Но забрать их грибник не смог — световой фугас сработал раньше.
* * *
Сергей хотел как можно быстрее добраться до заветного места с задавленной лосихой, чтобы, наконец, осуществить мечту и самому сфотографировать зверя. Однако он не успел сделать это ни на следующий день, ни на следующей неделе. Директор уходил в отпуск и оставил Сергея в качестве заместителя. И почти всё лето медвежатник проторчал в конторе, решая ежедневные заповедные дела.
И как назло, словно почуяв, что зоолог намертво скован административной работой, косолапые активизировались. Поэтому Сергею оставалось с завистью слушать о стекающихся отовсюду «медвежьих» новостях.
Сначала объявился медведь-«пастух». Недалеко от соседней деревни было большой топкое болото, а на нем раёк — поросшее леском возвышение, соединенное с сушей узким перешейком. На этот полуостров забрело стадо бычков. К несчастью для них, поблизости оказался медведь. Он залег на перемычке и вольготно там жил, потребляя говядину по мере необходимости. Крестьяне спохватились не сразу. Они только через неделю добрались до райка и обнаружили там остатки стада и сильно отъевшегося медведя, в которого стреляли, но не попали.
Орнитологи, изучающие на озере чаек, обнаружили на небольшом островке спящего зверя. Глядя на мирно посапывающего увальня, недалекие знатоки пернатых решили напугать косолапого — не всё же время ему стращать людей. Они подкрались к ничего не подозревающему животному и изо всех сил заорали ему в уши. Оказалось, что медведи просыпаются очень быстро. Насмерть перепуганный зверь мгновенно вскочил и побежал от орнитологов. Испытатели природы в свою очередь прыснули в разные стороны. Ошалевший медведь метался по островку, иногда натыкаясь на одного из исследователей чаек, который таким же, как и несколько минут назад, жутким голосом (но уже со страху) кричал на него и бросал в зверя чаячьими яйцами (весь остров был покрыт мхом и ни палок, ни камней там не было). Наконец медведь, догадавшись, бросился в воду и быстро поплыл к далекому спасительному берегу, вероятно, с надеждой спокойно выспаться там.
В геологической партии одна из работниц поутру пошла искать лошадь, чтобы взнуздать ее. Она обнаружила кобылу стоящей в кустах. Геологиня с уздечкой наготове стала приближаться к ней, но это оказалась не лошадь, а топтыгин, неторопливо разоряющий муравейник. Женщина постояла, посмотрела на мнимую «лошадь», а потом от страха упала в обморок. Последнее, что она видела, — это мелькающие пятки зверя, удирающего от нее вверх по склону.
А на далеком хуторе какая-то бабка, ходя за грибами, прикормила медведя, и тот ел сахар у нее из рук.
* * *
Директор вернулся из отпуска и Сергей тут же отбыл на долгожданные «полевые».
И снова ему не повезло. На грузовой «Урал» с будкой, развозивший на делянки лесорубов, он опоздал (незначительное обстоятельство задержало его), и он выехал на другой машине часом позже. Так вот, именно перед тем «Уралом», в котором Сергея не было, дорогу переходила медведица с двумя медвежатами. Машина напугала зверей, и они разбежались: мамаша осталась слева от дороги, а ее детеныши — справа. Водитель остановил «Урал» и заглушил мотор — всем хотелось посмотреть на медвежат. Они, оказавшись в одиночестве, залезли на дерево и стали жалобно постанывать, а вся бригада лесорубов глазела на них. Медведица, решив, что ее чадам грозит опасность, выбралась на дорогу и бросилась на машину, кусая бампер и лапами нанося удары по дверям.
* * *
Наконец-то Сергей оказался в своих любимых угодьях. Он решил сначала навестить лог, где из года в год держалась медвежья семья, а потом сплавиться на резиновой лодке по Ропотихе — речушке, которая текла по всему заповеднику и пересекала несколько троп косолапых.
Сергей с удовольствием шел по лесной дороге, приглядываясь к знакомым местам.
Первые следы он обнаружил в молодом осиннике, в котором словно прошел ураган: некоторые деревца были повалены, другие согнуты до самой земли.
Сергей побродил среди осинового бурелома, представил себе, как медведь лакомился листьями, богатыми в июле жирными кислотами, как зверина, встав на задние лапы, гнул тонкие деревца до земли, словно гигантский ленивец из книги про ископаемых зверей.
Сергей, подумав, что всё это он может, к сожалению, только домыслить, пошел дальше.
На просеке Сергей встретил Диму, как всегда щеголявшего новеньким камуфляжным костюмом. Тот вертел над головой антенной приемника, пеленгуя своих помеченных весной тетеревов.
После приветствия Сергей спросил, нет ли каких новостей.
— На Медном озере живет ботаник. Из Питера, — доложил Дима. Только я с ним не разговаривал. Я мимо проходил, а он в это время на мостках белье стирал. И почему-то на белье совсем и не смотрел, а всё на тайгу озирался. И банкой стучал.
— Какой банкой?
— Консервной. Постирает-постирает и банкой о мостки постучит. Я поэтому к нему и подходить-то и не стал.
— Ладно, разберемся и с ботаником и с его банкой, — сказал Сергей и, попрощавшись с Димой, пошел дальше.
Сергей добрался до лога, поросшего густым заповедным разнотравьем. Зоолог пробродил там несколько часов. Он нашел старые следы медведицы с медвежатами. Звери, выкапывая корневища раковой шейки и объедая листья скерды, истоптали весь лог. Но все следы были старые. Сергей прошел еще немного, распугивая взлетающих из травы бабочек-мнемозин и наконец понял, почему мать увела свое потомство из этого сытного места: на логу совсем недавно поселился огромный самец. И медведица, опасаясь за жизнь детенышей, решила уйти.
Сергей спугнул тетерку с выводком, в котором было только два уже крупных птенца (он еще удивился, что их было так мало), и наконец обнаружил то, что хотел найти — лёжку нового владельца кормной долины. Она располагалась под огромным валуном. Примятая трава и земля под ней были теплыми — медведь услышал Сергея и бесшумно скрылся. И еще зоолог понял, почему в выводке тетерки было всего два птенца, — остатки еще трех он нашел рядом.
Сергей, рассматривая следы этого зверя, вспомнил, с какой завистью читал иностранные публикации, в которых зарубежные специалисты описывали, как они усыпляют медведей пулями-шприцами, начиненными снотворным, берут со спящего зверя всевозможные промеры (даже зубов!), умудряются в полевых условиях взвесить обездвиженное животное и, наконец, самое главное — надевают на него, как на тетерева, ошейник с радиопередатчиком, при помощи которого следят за всеми его перемещениями.
О такой технике Сергей мог только мечтать. Два года назад Сергею, наконец, повезло — на него «вышли» норвежские специалисты. Они разработали простой способ определять зверей в природе — по уникальному, единственному для каждого животного генетическому коду. Для этого нужна была самая малость, — добыть от каждого медведя всего несколько клеток с ядрами, там, где и хранилась требуемая дезоксирибонуклеиновая кислота.
Сначала норвежцы искали участки, где медведь метил территорию, — драл кору на деревьях, надкусывал и заламывал небольшие елки. Там косолапый обычно терся о стволы, оставляя на них шерсть. А в ней сохранялись волосяные луковицы, с которых и имелась так нужная для науки ДНК.
Но этот метод был не очень удобен — ведь мест, где медведь оставляет свою шерсть, в лесу не так уж много.
К счастью, оказалось, что клетки, содержащие в себе ценную информацию, находятся также и в желудочно-кишечном тракте, откуда они периодически выводятся наружу естественным путем.
Поэтому норвежцы быстро переключились на сбор медвежьего дерьма и достигли в этом значительных успехов. Его искать было гораздо проще, чем медвежью шерсть, и оно поставлялось зверем в гораздо большем количестве («до ведра», как писал в дневнике один лесник заповедника).
Именно с просьбой о помощи в сборе этого ценного продукта и обратились норвежские специалисты к Сергею.
Он вспомнил, как к нему впервые приехали зарубежные медвежатники — делиться опытом. Сергей повел их тогда на лог, туда, где звери держались из года в год и где можно было наверняка гарантировать встречу если не с самим дерьмоносителем, то хотя бы с его производным.
С ними увязались и две солидные дамы — ботаники заповедника. Был июнь — время цветения дикого пиона. Весь луг был розовым от роскошного ковра цветов. И ботанические дамы, конечно же, обратили внимание зарубежных специалистов на это чудо. Норвежцы рассеянно оглядели пунцовую долину, из вежливости достали фотоаппараты и сделали несколько снимков.
А через минуту Сергей в густых зарослях цветущих пионов обнаружил кучу свежеснесенного помета.
От нордического характера северных зоологов не осталось и следа. Дерьмо было с радостными возгласами сфотографировано (причем на этот раз они на пленку не скупились), тщательно осмотрено, промерено, взвешено, а его образцы были особыми лопаточками торжественно помещены в специальные герметические флакончики.
Глядя на искреннюю радость зарубежных ученых, тешащихся щедрым медвежьим подарком, дамы насупились. А одна из них с явной горечью сказала другой:
— Я же говорила вам, что они все-таки к сожалению, не ботаники. Растения они не любят так, как мы с вами.
Сергей в отличие от гостей адекватно воспринимал красоту цветущего лога. Настолько, что предложил норвежцам сфотографироваться в чудесной долине. Иностранцы молчали. Тогда Сергей подошел с одному из медвежатников, быстро выхватил у него из рук «Роллейфлекс» (иностранец, лишившись его, побледнел; Сергей только через полгода, рассматривая каталог заграничной фототехники, узнал, что по цене аппарат был сравним с мерседесом). Но тогда Сергей этого не знал и, желая запечатлеть варяжских гостей на фоне моря бушующих пионов, стал ловко прыгать вверх по склону по гранитным валунам. И с каждым его прыжком заграничный специалист, с тревогой следивший за своим фотоаппаратом, бледнел всё больше. Таким он и получился — белый как полотно на фоне алых цветков.
* * *
Сергей, вспоминая норвежцев, собрал нужные образцы помета в оставленные ему для этой цели зарубежными специалистами пластиковые контейнеры, а потом пошел к Медному озеру — проведать петербуржца с банкой.
Этот участок был для Сергея совершенно не интересным — в районе озера медведи почему-то отродясь не селились.
Дорога на Медное была легкой, без подъемов и спусков. Сергей шел по со́гре — смешанному равнинному лесу, спугивая с дороги выводки рябчиков и тетеревов, отмечая, что черники в этом году много, а вот брусники неурожай, в седунах-низинах рвал недозревшую морошку, хрустящую, несладкую, с холодящим привкусом.
Досаждали северные комары. Сергей вспомнил приезжавшего в прошлом году москвича, который с восторгом уничтожал здешних кровососов, говоря, что они ему напоминают социализм — рослые, добротные, матерые насекомые, которые хорошо хрустят под пальцами, и не чета либеральным столичным созданиям, которых, когда давишь, даже и не чувствуешь. Комариные размышления Сергея были прерваны посторонним звуком — где-то далеко легонько звякало железо.
Звук приближался: похоже, чья-то заблудившаяся корова с боталом возвращалась домой.
Медвежатник остановился. Из-за поворота лесной дороги вышла отнюдь не буренка, а как раз ботаник. За его спиной был рюкзак, за поясом — топор, в одной руке — палка, обмотанная сверху паклей, в другой — две консервные банки на веревке.
Этими-то банками ботаник постоянно тряс, испуганно озираясь по сторонам.
Неожиданно слева от звенящего горожанина с шумом взлетел выводок тетеревов.
К удивлению Сергея, ботаник развернулся в сторону птиц и неистово заколотил жестянками, словно поп, отмахивающийся кадилом он нечистой силы.
Тут путешественник, наконец, увидел Сергея. Специалист по сложноцветным перестал бренчать гибридом кастаньет и церковной утвари, и облегчено вздохнул.
— Медведь, — произнес ботаник.
Сергей недоуменно посмотрел на него, потом еще раз на банки, а затем на топор за поясом петербуржца и странную палку в его руке. В это время у последнего тетеревёнка, затаившегося на обочине, наконец-то сдали нервы и он, грохоча крыльями, поднялся в воздух.
Ботаник судорожно загремел жестянками.
— Медведь, — шепотом сказал он Сергею.
— Да нет, это тетерев. А банки зачем?
— Читал «Злой дух Ямбуя» Федосеева? Там один геодезист, когда по тайге ходил, всё время по чайнику стучал. И мой знакомый то же самое делал, когда на Кавказе работал. Каждый день выходил из кордона — давилки проверять. И обязательно с ведром. И не только потому, что именно в ведро удобнее научный материал, то есть мышей, собирать, как помидоры с грядки, но самое главное потому, что он все время по этому ведру кружкой легонько постукивал, чтобы, значит, медведи, которые по соседству жили, вовремя были оповещены о приближении человека. Звери на Кавказе мирные, но всякое бывает. Вот я и подумал, что ведро или чайник с кордона уносить негоже, и приспособил банки.
— А это что у тебя? — спросил Сергей питерца, судорожно сжимавшего древко неизвестного оружия.
— Факел. Против медведя.
— И топор тоже против медведя?
— И топор тоже.
— Рассказывай, где ты его встретил, — наконец-то понял несчастного Сергей. — И когда.
И ботаник рассказал, что когда он неделю назад шел по тропе на Медное, его пугал медведь, сначала заламывая ивовые кусты, а затем, выскочив метрах в пяти от опешившего человека, стал топтаться и припадать на передние лапы, словно играющая собака. И только истошный крик насмерть перепуганного ботаника заставил зверя отступить.
— Можешь банки выбросить. И факел тоже, — сказал Сергей. — Я только что по этой тропе прошел и никого не встретил.
На этом они расстались. Но как только ботаник скрылся за поворотом, Сергей снова услышал знакомый звук железа.
* * *
К вечеру Сергей добрался до шумевшей перекатами Ропотихи.
Он прошел до стоящего на берегу кордона. Рядом со стандартной заповедной избушкой располагалось старое охотничье зимовье — ку́шня, построенная еще тогда, когда заповедника здесь не было. А недалеко серел небольшой полусгнивший столбик с криво вырезанной ножом еле различимой надписью: «Здесь медведь задавил Ноговицына». Звери в этой тайге водились издревле.
На кордоне целый месяц никого не жил — кострище и все тропинки заросли травой. Сергей взял косу и проделал основные магистрали — до реки и до шатрового дощатого домика. Потом он открыл дверь избушки (Сергей с удивлением отметил, что дверь пять раз была прострелена из карабина, причем стреляли изнутри) и вошел в помещение. Здесь, как на всех кордонах заповедника, был образцовый порядок. На видном месте лежал журнал посещений.
Сергей разжег костер, принес с реки ведро воды и повесил над огнем чайник. Только после этого он, зайдя в избу, сел на нары и начал листать журнал. Там он нашел запись, проливающую свет на еще одну медвежью историю и объясняющую загадку простреленной двери.
Судя по записям, лесник (а это был тот самый работник заповедника, который не отличался графоманией, но сейчас его письменный отчет был очень подробным), посетивший этот кордон месяц назад, мирно сидел в этом жилище, когда услышал какой-то громкий звук в тамбуре. Лесник решил, что это наверняка какой-то крупный зверь, так как никого из людей здесь в это время быть не должно. Поэтому лесник передернул затвор казенного карабина, пять раз выстрелил в дверь и только потом выглянул. В тамбуре он никого не обнаружил, а вот трава была примята и на ней — следы крови. Вероятно, как писал он в журнале, к кордону подходил медведь.
Сергей с ужасом прочитал эту историю, так как представил, что было бы, если бы он вот так, без предупреждения, ввалился в тамбур, когда в избе гостевал этот стрелок. Зоолог решил, что теперь придется, подходя к любому кордону, еще издали орать, что он не медведь.
Сергей успокоился после того, как попил чаю. После этого он вытащил из тамбура резиновую лодку. К счастью, пули ее не задели. Он накачал лодку помпой-«лягушкой», потом отнес к реке, спустил на воду, загрузил вещи и привязал носовой конец за ближайший куст.
Затем Сергей прошел метров сто по берегу вверх по реке. Здесь на пересечении двух медвежьих троп стояла огромная ель, которую звери маркировали, царапая кору когтями. Сергей внимательно осмотрел ствол. Все метки-задиры были старые. И, к сожалению, медвежьего помета рядом тоже не было.
Сергей сел в лодку, и течение понесло ее. Он погреб немного, потом положил весла, взял короткий спиннинг и пустил желтую блесну в омуток, над которой Ропотиха кружила одинокий березовый листик.
Сергей вытащил из этой ямки двух хариусов и взялся за весла, невольно любуясь крутыми гипсовыми берегами, казавшимися розовыми в лучах заходящего солнца.
Лишь только лодка исчезла за поворотом, как из тайги на берег, прихрамывая, вышел огромный темно-коричневый, почти черный медведь. Он долго стоял в живописной позе, вглядываясь туда, где только что скрылся Сергей. Медведь принюхался, развернулся, подошел к огромной ели, встал на задние лапы и когтями оставил глубокие борозды на ее стволе.
КАРАТ
Сначала было темно. А вокруг — невидимая гладкая стена. Потом тесная темнота надоела ему; он слегка ударил клювиком по преграде и тихонько запищал. Темнота не отступила, но кто-то, бывший снаружи, сказал:
— Первый проклёвывается.
Он понял, что говорят о нем, и снова ударил. Раздался треск, и показалось маленькое светлое пятнышко.
И он стал бить своим слабым клювиком в этот просвет снова и снова. Наконец скорлупа подалась, и он оказался на свободе.
Кто-то невидимый убрал ненужные теперь скорлупки и подвинул теплый свет поближе к нему.
— Вот так.
И он почувствовал, как мокрый пушок, покрывающий его тельце, быстро высыхает.
Он устал, закрыл глаза и заснул. Сквозь сон он слышал, как пищат его соседи, как они стучатся и как раскалываются их скорлупки.
Он проснулся оттого, что впервые в жизни почувствовал голод. Он поднял вверх свою головку с полуоткрытыми глазками, раскрыл клювик и запищал.
— Сейчас, сейчас, — раздалось откуда-то сверху, и что-то удивительно вкусное попало ему в рот. Он торопливо проглотил кусочек и снова поднял вверх раскрытый клювик. И снова его покормили. А по потом еще раз. А потом он устал и заснул.
* * *
Так продолжалось изо дня в день. Как только он просыпался, кто-то давал ему кусочки мясного фарша.
Кто за ним ухаживает, он не видел. Потому что он вообще пока еще видел плохо.
Но постепенно он начал различать все то, что его окружало.
Первым обрел контуры теплый желтый круг. Это была лампа. Потом проявились белые стенки ящика его нового дома. Затем — блестящий пинцет, приносящий ему пищу.
Постепенно и в огромном, заботливом существе вырисовывались детали — руки, держащие пинцет, голова, на которой сначала обозначились глаза, а затем — и рот, оказавшийся источником Голоса. Наконец через неделю все соединилось в единое целое — в Человека.
Рядом за белыми стенками слышался писк его соседей, греющихся под своими лампами и которых Человек тоже кормил. Он слышал, как они жадно насыщались.
Через полторы недели Человек аккуратно сложил когтистые пальцы каждого птенца, просунул их в металлическое кольцо, а затем осторожно передвинул его выше — на цевку.
— Это вам первый подарок, — произнес он.
* * *
Шли дни. Он рос. Однажды он смог приподняться и заглянуть через стенку своего ящика. В соседних сидели странные существа, покрытые сероватым пухом, с огромными когтистыми лапами, крючковатыми клювами, большими карими глазами и крыльями-культяшками, на которых пробивались темные перья.
Некоторые существа дремали под лампами, другие просто таращились, двое или трое, вытягивая шеи, заглядывали в соседние отсеки, а один уже начавшим грубеть голосом орал, требуя еды.
На стене висело большое зеркало. В нем отражались коробки с птенцами. В одной из них коробок он увидел себя — и понял, что он такой же, как и все: уродливое, с начинающими пробиваться перьями, с несуразно большими лапами крючконосое создание.
* * *
Он подрос, окреп, и его вместе с другими птенцами стали ненадолго выносить из комнаты. Оказалось, что за ее стенами — огромный мир. В синей вышине светила лампа, гораздо более яркая, чем та, под которой он грелся в комнате. Стен там не было вовсе, зато вокруг стояли высоченные зеленые колонны, в которых кто-то отрывисто чирикал, по серым тропинкам бегало, покачивая длинных хвостиком, какое-то маленькое существо. Оно иногда взлетало в воздух, что-то ловило и снова опускалось вниз.
* * *
Через полтора месяца, после того как он появился на свет, в комнату пришел Человек. Он внимательно осмотрел каждого птенца, пересадил всех в одну большую коробку, а затем куда-то унес. Человек оставил в комнате только одного, — того самого, который вылупился первым.
— А это тебе второй подарок — новые опутенки. — С этими словами он надел птенцу на каждую лапу по короткому мягкому кожаному ремешку. — Привыкай. А завтра я тебя перенесу в новый дом.
* * *
Новым домом оказался деревянный кружок на высокой подставке, стоящий посреди газона. Человек привязал к опутенкам веревку, а другой ее конец закрепил на подставке круглого насеста.
— Вот, теперь ты здесь будешь жить. Осваивайся, знакомься с соседями, — сказал Человек и ушел.
Соседей было около десятка. Они сидели вокруг на таких же деревянных «грибах»-присадах. Один — огромный, большеглазый, с ушами. Спину другого, тоже очень большого, украшали белые пятна. Третий, поменьше ростом и с полосками на груди, сверкал злыми желтыми глазами. Еще один с красивыми черными бакенбардами рассматривал новичка большими карими глазами. Такие же глаза были и у других сидящих рядом пернатых. Птенец долго всматривался в одну кареглазую птицу. И с удивлением обнаружил, что сегодня уже видел такую же. Когда его самого сегодня проносили мимо зеркала.
Вскоре появился Человек, хозяин этого птичьего двора, и стал всем раздавать желтых неподвижных цыплят. Его соседи оживились. Ушастый молча раскрыл свои широченные крылья, а тот, что с белыми пятнами на спине, хрипло заклекотал.
Новичок испугался, взмахнул крыльями и полетел. Но ремешки не пустили его, и он плюхнулся в траву.
— Оказывается, ты и летать уже умеешь, — заметил Человек и положил на его насест цыпленка. Но новосел был так напуган, что, не обращая внимания на еду начал, взмахивая крыльями и отчаянно крича, бегать на привязи по газону вокруг своей присады.
— Ничего, осваивайся, — сказал Человек и ушел.
Соседи птенца насытились, расселись по своим местам и успокоились. Только желтоглазый, быстро проглотив угощение, полетел к новичку. Тот шарахнулся было в строну, но напрасно — нападавший, остановленный своей веревкой-должиком, рухнул в траву.
Около часа птенец дергался, пытаясь освободиться и, натягивая привязь, кружил вокруг стоящего на ножке деревянного «гриба». Потом он вспорхнул и сел на присаду. Но так разволновался, что своего цыпленка съел только под вечер.
* * *
Птенец постепенно привыкал и к своему дому и к своим соседям. Все птицы, в том числе и глазастый (который иногда страшно ухал по ночам), оказались безобидными. Самым неприятным был желтоглазый, который даже после того, как съедал свою долю, все так же нехорошо озирался не только на соседей по газону, но и на щебечущих в кустах воробьев, бегающих по земле трясогузок или порхающих в небе ласточек. Однажды этот тип сумел лапой ловко поймать щегла, неосторожно опустившегося рядом. Желтоглазый молниеносно разорвал его и съел.
Прошло время, и новичок приспособился к своему новому жилью. Осмелевшая, подросшая и окрепшая птица уже вместе со всеми хрипловато орала, издали завидев Хозяина, несшего ведро с кормом.
Птенец узнал, что вокруг живут не только пернатые. У стены дома иногда пробегало четвероногое мяукающее создание, а за ним обычно с громким лаем гналось другое. А однажды мимо прошло целое стадо рогатых зверей, таких огромных, что птенец долго и заворожено смотрел им вслед.
* * *
Раз в день Хозяин подходил к какой-нибудь присаде, отвязывал должик, сажал птицу себе на левую руку, защищенную от острых когтей большой синей перчаткой, и куда-то уносил. Через час он возвращался. Птица по-прежнему сидела у него на перчатке, но казалась очень усталой. Кроме того, ее голову полностью закрывала красивая кожаная шапочка, — только клюв выдавался из специальной прорези.
Человек осторожно сажал птицу на место, привязывал ее должиком к присаде, снимал клобучок и уходил.
* * *
Однажды Хозяин появился перед птичьим газоном не один, а в компании и начал рассказывать гостям о своих питомцах.
Филина все узнали сразу, а про других хищников пришлось давать объяснения.
— Самый большой, вот тот, с белыми пятнами на плечах, — это орел-могильник. Правильнее его было бы называть королевским орлом. И действительно, по облику — царская птица.
— А остальные тоже орлы?
— Нет, остальные — это сокола. И один ястреб — вон он сидит. Как матрос в тельняшке — у него на груди поперечные темные полосы по светлому фону. Но это только у взрослых такой вот рисунок. А у молодых пестрины продольные.
— Какие у него неприятные глаза, — заметила одна дама, — зато у соколов какие красивые. Карие! А какие выразительные!
— Действительно красивые, — откликнулся Хозяин. Недаром раньше на Руси говорили про красавиц: «Брови собольи, очи сокольи!» Я думаю, эта поговорка появилась после татарского ига — ведь у славян глаза светлые. Но продолжим. Не о красавицах, а о соколах. Вон тот, контрастный, с серой спиной, белым брюхом и черными «баками» — это сапсан. А остальные все балобаны.
— Андрей (и птенец узнал имя Хозяина), а почему у балобанов окраска разная? — спросил кто-то из экскурсантов.
— Это всё различные подвиды, из различных частей нашей когда-то необъятной родины. Из Казахстана, Средней Азии, из Крыма, с Алтая.
— А здесь такие птицы живут?
— И в наших местах когда-то балобаны гнездились. Когда-то эта птица обычной была, а потом редкой стала. Лет пятьдесят назад последнюю гнездящуюся пару наблюдали. С тех их пор и не встречали. Вот из-за них-то наш питомник и был создан. Мы их разводим и в природу, на волю выпускаем.
— И вот всех этих? — спросил кто-то, кивая на газон с хищными птицами.
— Нет, не этих. Эти — демонстрационные экземпляры. Зоопарк, так сказать. К человеку привычные. И потом здесь только одна птица местного подвида, — и Андрей показал на соколенка. — А остальные — из других мест. Поэтому выпускать их здесь нельзя. Чтобы, так сказать, сохранить чистоту крови.
— Андрей, вы как расист говорите.
— Не как расист, а как селекционер, вернее как зоолог. Зачем же нам в европейской лесостепной зоне выпускать алтайских птиц? Надо реакклиматизировать те подвиды, которые здесь раньше обитали.
— И что, вот этого, единственного из всех, и отпустите, а остальные всю жизнь в неволе будут сидеть?
— Нет, и этого не отпустим. Молодежь, кому воля уготована, вон в той вольере находятся, — и Андрей показал на металлическое сооружение, напоминающее огромную кастрюлю без крышки.
— Бедненькие, как же они там живут, ведь там ни одного окошка нет.
— Конечно, нет. Ведь они не должны к людям привыкать, а значит, — не должны их видеть. Там окошек нет, зато и крыши тоже нет. Вернее она сделана из мелкой сетки. Они там внутри прекрасно себя чувствуют. Свободно летают.
— А эти бедолаги, значит, не летают, — и экскурсант снова повернулся к птичьему газону.
— Еще как летают. Ведь это ловчие птицы. Сейчас пойдем посмотрим, что они умеют делать. Выбирайте любого.
— Вот этого, — кто-то показал на соколенка.
— Только не этого. Он же младенец. Не обученный совсем. Этой весной только на свет появился. А я лучше вот этого возьму, аса, так сказать, — и Андрей посадил себе на перчатку темного балобана.
— А чем вы их кормите?
— Да вот, цыплятами.
Андрей достал из черной сумки, висевшей у него через плечо, мертвого цыпленка и бросил его тетеревятнику. Тот мгновенно проглотил птенца.
— Ой, цыплят жалко, — запищали экскурсантки.
— Да ведь это хищники, такие же, как и ваши кошки. Они другими животными питаются, так в природе заведено. Правда, однажды я видел сокола-вегетарианца. Мне сказали, что у одной бабушки в соседнем селе живет сокол. Я к ней поехал — разузнать. Действительно, сокол. Живет прямо у нее в избе. А она его родимого по доброте душевной кормит, как может. Исключительно оладушками. А он за ней все время по всему дому бегает, крыльями трепещет — есть просит. А она ему оладушки все время жарит. Я когда эту птицу увидел, — чуть не заплакал, — настолько она худая была. Привез я этого сокола в питомник, накормил мясом, а он и сдох. А насчет цыплят, — так ведь это отход из инкубатора соседней птицефабрики. — И Андрей, бросив еще одного птенца вечно голодному тетеревятнику, направился с соколом на руке к «летному» полю.
Экскурсанты гурьбой двинулись за Андреем, на ходу расспрашивая про атрибуты соколиной охоты — перчатки, клобучки, опутенки и бубенчики.
* * *
А еще через несколько дней к молодому балобану подошел Андрей, снял его с присады и посадил на синюю перчатку.
Сокол тут же попытался улететь, но опутенки не пустили, и он повис на них вниз головой.
— Давай, забирайся, — сказал Андрей балобану.
Сокол, отчаянно хлопая крыльями, после нескольких неудачных попыток взгромоздился на перчатку. Андрей шевельнул рукою, балобан испугался, рванулся было вверх, снова повис на ремешках, но потом вновь взлетел на руку Андрея. Так повторялось несколько раз.
Наконец молодой балобан, с трудом удерживая равновесие полураскрытыми крыльями, немного успокоился и остался на руке.
— Умница, — похвалил птицу Андрей. — Другим это надо объяснять несколько дней. — На вот, — он достал из большой кожаной сумки, висевшей у него на боку, кусочек цыпленка.
* * *
Балобан понял, что самое безопасное место — это синяя сокольничья перчатка. Там его никто не трогает, и там его кормят. И с каждой новой тренировкой он все уверенней сидел на руке Андрея.
Сокольник ежедневно брал балобана на перчатку и подолгу носил его с собой. И птица увидела, что мир не ограничивается газоном, как он не ограничивался размером скорлупы, его коробкой и комнатой с зеркалом, в котором он впервые увидел свое отражение. Мир был гораздо обширней и интересней.
Оказывается, хищные птицы сидели не только на присадах. В стороне стояло несколько вольер, в которых жили около двух десятков балобанов, сапсанов и кречетов.
— Вон твоя мамка, — сказал однажды Андрей, поднеся своего воспитанника к вольере, в которой сидела крупная серая птица. — А рядом — твой родитель. Правда они тебя не высиживали и не кормили — ведь ты инкубаторский. Так что это только твои биологические родители, а настоящий твой родитель — это я.
Во дворе стояло огромное округлое металлическое сооружение. Из-за его железных стен иногда слышался шум крыльев и приглушенный клекот множества птиц. Некоторые голоса показались соколенку знакомыми.
— Узнал? — спросил Андрей, посмотрев на прислушивающегося молодого балобана. — Там твои братья и сестры. Готовятся к вольной жизни. Только неизвестно, кто из них будет счастливей — ты или они.
Из низких вольер раздавался непрекращающийся лай.
— Пойдем, познакомимся, — предложил Андрей. — Может с некоторыми из них тебе охотиться придется.
В вольерах сидели собаки — гончие, пойнтеры, борзые.
— Вот с этой, скорее всего, — сказал Андрей и открыл вольеру с пойнтером. Пегая сука с визгом выскочила из дверцы и, виляя хвостом, завертелась вокруг Андрея.
Соколенок испугался, рванулся, взмахнул крыльями, и, как всегда, повис на опутенках.
Собака ткнула влажным носом в висящего вниз головой балобана и снова запрыгала вокруг Андрея. А птица, взмахнув крыльями, забралась на перчатку.
— Ну, вот и познакомились, — подытожил Андрей. — Может, по осени перепелку совместно добудете.
И человек с соколом на перчатке и с собакой, изнывающей от радости оттого, что ее не оставили в вольере, а взяли с собой, пошли дальше.
Вдали, на лугу балобан увидел мычащих рогатых животных. Таких огромных, что у него даже дух захватило.
Андрей заметил интерес балобана.
— Нет, это не твоя добыча, — сказал он. — Твоя добыча вот, — и Андрей подошел к сараю, небольшое оконце которого была забрано металлической сеткой. За ней страстно ворковали голуби.
— С одним из них ты встретишься, и надеюсь, поймаешь.
Потом Андрей остановился у крольчатника.
— Ну и это тоже может когда-нибудь станет твоей добычей. Зайцы так же выглядят. Большого ты, конечно, не возьмешь, но зайчонка — вполне.
Андрей понес соколенка на газон, на родную присаду. Но перед тем как снять птицу с руки, он достал из сумки небольшую кожаную шапочку и поднес ее к балобану.
— Надо привыкать к клобучку, — сказал Андрей и попытался надеть шапочку на голову соколенка.
Птица не понимая, что от нее хотят, отвернулась, отвела назад голову, потом шарахнулась в сторону и повисла на опутенках. Андрей подождал, пока балобан заберется на перчатку.
— Надо привыкать, — терпеливо повторил он и снова попытался надеть клобучок. Соколенок снова взлетел и снова повис.
Только с шестой попытки сокольнику удалось водрузить клобучок на голову птице.
— Молодец, — похвалил он балобана.
Погруженный во тьму соколенок почувствовал, что его куда-то несут, что перчатка опускается, что что-то коснулось его груди. Он осторожно, помогая крыльями сохранить равновесие, сделал шаг и оказался на знакомой присаде. Андрей привязал его должиком, а сам ушел.
— Посиди пока так, в темноте, — сказал он на прощанье.
Соколенок обнаружил, что, оказывается, и по звукам можно определить все, что происходит вокруг. Сначала он услышал удаляющиеся шаги человека и слабый цокот когтей по асфальту сопровождающей его собаки, затем вычленилось раздававшееся из куста воробьиное чириканье, потом — мычание коров, после этого в далекой вольере хрипло заклекотал сокол, и ему тут же стал вторить сосед по газону — орел. Знакомые звуки успокоили его, и соколенок задремал.
* * *
— Все спишь? — разбудил балобана голос Хозяина. — Понравилось в клобучке? Хорошего помаленьку, давай снимать. — И соколенок вновь увидел свет.
Хозяин положил на присаду кусочек цыпленка.
— Это тебе за страдания, — сказал Андрей, наблюдая, как балобан торопливо глотает угощение. — Завтра начнем работать. Но перед этим я тебе сделаю еще один подарок. — И он мягкими ремешками прикрепил к каждой лапе птицы по легкому звонкому бубенчику.
* * *
Работа сначала не показалась молодому балобану трудной. Его отнесли в поле. Там стоял столб с деревянной перекладиной. Андрей снял сокола с перчатки, привязал к опутенкам тонкую длинную бечевку — чтобы тот невзначай не улетел, и посадил птицу на перекладину. Затем сокольник отошел на несколько метров от столба, вытащил из сумки кусочек цыпленка, и зажав его в перчатке, вытянул руку, показывая угощение птице.
Балобан принялся требовательно кричать, часто взмахивая крыльями.
— Нет, так не пойдет. Надо работать, — настаивал сокольник. — Еда сама никогда не приходит. Ее добывать надо. Сегодня тебе нужно просто подлететь к ней, — и продолжал издали показывать соколу кусочек цыпленка.
Птица на столбе истошно орала минут десять. Наконец она собралась с духом и полетела, по-птенячьи не расправляя до конца крылья и часто трепеща ими. Но точно приземляться балобан еще не мог, поэтому он промахнулся и, пролетев мимо перчатки, неуклюже опустился на землю.
— Ну-ка забирайся, — сказал Андрей, подманивая его цыпленком.
Голодный балобан сидел на земле и хрипло орал. Андрей ждал. Соколенок видимо обессилел от своего крика и замолк. Андрей немного опустил руку в перчатке, наклонив ее так, чтобы с земли балобану было видно лакомство. Соколенок закричал снова, но не двинулся с места. Андрей опустил перчатку еще ниже. Тогда птица, помогая себе крыльями и отчаянно крича, побежала по земле, последние полметра пролетела, с трудом села на перчатку, и хотя ее этому никто не учил, расправила крылья и, заслонив ими добычу от несуществующих соперников, стала жадно есть.
— Хорошо, — похвалил сокола Андрей. — Теперь повторим, — и снова унес балобана на перекладину.
На этот раз сокол орал уже меньше, затем взлетел, звеня бубенчиками, устремился к сокольнику и сел на перчатку.
Усвоившего и этот урок сокола покормили, потом надели клобучок и отнесли на присаду.
* * *
Уже через несколько дней после начала обучения соколенок стремглав летел к хозяину на перчатку в надежде получить угощение. И всегда получал его.
А еще через день Андрей вынес его за питомник, в открытое поле, и подбросил его вверх.
— Давай-ка полетай, — сказал сокольник.
Балобан взлетел, сделал круг, высматривая перчатку, но не увидел ее, — Андрей спрятал руку за спину. И только после третьего круга птице «дали добро» на посадку.
* * *
На следующий день на этом же поле с балобана сняли клобучок и пустили в полет. Он сделал большой круг, вернулся к Андрею и с удивлением обнаружил, что желанный цыпленок находится не на привычном месте, — то есть в перчатке Хозяина, а прикреплен к лежащему на земле черному, кожаному, овальному предмету, отдаленно напоминающему птицу. У него были и хвост и крылья. Не было только головы и лап.
Сокол сделал еще несколько кругов, завис над Андреем, внимательно осмотрел перчатку, но цыпленка в ней не обнаружил. Затем, решившись, опустился рядом с чучелом и содрал с него угощение.
На следующий день хозяин просто тянул вабило с цыпленком (и балобан пешком догонял его), а через неделю начал крутить вабило на веревке. Балобану, для того, чтобы поесть, пришлось на этот раз ловить кожаное чучело на лету. Поймал он его только с восьмого раза и очень устал.
* * *
Тренировки шли каждый день. Андрей запускал сокола рано утром и вечером, когда было прохладно, чтобы птица не уставала. И каждый раз Андрей все быстрее крутил вабило с желанным цыпленком, но сразу же замедлял лёт черной мишени, когда набравший высоту сокол камнем падал на нелепое кожаное чучело птицы. Но и тогда сокол получал награду не сразу. Балобана, уцепившегося лапой за вабило, Хозяин таскал по траве до тех пор, пока тот клювом не «добивал» добычу. Только после этого ему давали спокойно насытиться.
Тренировки изо дня в день все усложнялись. Хозяин к лапам балобана прикреплял свинцовые браслеты и заставлял летать в них. Потом, когда сокол, несмотря на эти утяжеления, научился также легко догонять вабило, птице стянули ниткой несколько перьев на крыльях, и теперь балобану приходилось затрачивать еще больше усилий на полет.
Андрей работал с птицей только в открытом поле, а затем, чтобы выработать у сокола маневренность, тренировал него и в лесу.
* * *
Однажды с сокола как обычно сняли клобучок и выпустили на знакомом поле. Ему дали полетать, потом Андрей стал крутить вабило. Балобан взлетел вверх, и в тот момент, когда он начал снижаться, обнаружил, что кожаного чучела нигде нет (Андрей быстро спрятал его за спиной), а в воздухе, неуклюже взмахивая крыльями, летит одна из тех птиц, которые громко гудели в сарае, за сетчатым окном.
Балобан легко нагнал голубя и осмотрел со всех сторон. Но, не найдя на нем кусочка цыпленка, полетел к Хозяину.
— Эй! Эй! — закричал Андрей, — точно так же, когда хвалил балобана за хороший бросок. Балобан недоуменно завис над человеком, потом снова догнал порхающего голубя и, не тронув его, сел на перчатку сокольника. И как всегда получил награду. Но больше еды ему сегодня не давали. А сизарь куда-то улетел.
Через день все повторилось. Правда за исключением одного — балобану двое суток не давали есть. Он, освобожденный от клобучка, взлетел, и, увидев кружащееся вокруг Хозяина вабило, быстро набрал высоту для броска. Потом кожаное чучело опять исчезло, а в небе появился голубь. Голодный сокол не стал больше искать цыпленка, а под одобрительный крик Андрея вцепился когтями в спину сизаря и отнес его к лесу. Там ему не мешали, и он наелся досыта.
* * *
Тренировки все продолжались. Соколу казалось, что голуби, на которых он охотился, с каждым разом летают увереннее и быстрее (и это было действительно так — ведь глаза первого голубя, того которого балобан так и не решился поймать, были специально зашорены Андреем, а остальные были «подперены» — у них был удалены несколько маховых перьев, чтобы птицы летали помедленнее).
Но в последнее время Андрей выставлял соколу только самых сильных незашоренных и неподперенных голубей. И балобан не упустил ни одного.
* * *
Однажды, в конце лета, на рассвете Андрей взял с присады балобана.
— Поехали добывать тебе имя, — сказал Андрей, надвигая послушному соколу клобучок на голову.
Балобан чувствовал, что его несут совсем не туда, где он сначала учился садиться на перчатку, затем ловить вабило, а потом — и голубей. Его посадили на что-то мягкое, а кроме того он чувствовал, что над ним была низкая крыша, а внизу шевелилось и громко дышало еще какое-то существо. Потом что-то заурчало, и мягкая присада под ним заходила — машина тронулась.
Когда с птицы сняли клобучок, она обнаружила, что находится в совершенно незнакомом месте. Вокруг не было никаких строений, но простирались обширные желтые поля. Где-то далеко на горизонте темнел лес. Рядом с хозяином радостно прыгала пегая собака. Балобан вспомнил, что их когда-то знакомили. Наверное, она тоже приехала, чтобы добыть себе имя. Но оказалось, что имя у нее уже было.
— Вперед, Ванда, — приказал Андрей. И собака бессмысленно, как показалось соколу, начала носиться из стороны в строну по желтеющей траве. А Хозяин с сидящим на перчатке балобаном неторопливо шел за ней.
Через четверть часа Ванда остановилась у неприметного кустика полыни.
— Ну, вот он, твой шанс, — шепнул Андрей балобану, направляясь к красиво застывшей, с поднятой согнутой передней лапой Ванде.
— Пиль, — негромко произнес Андрей и подбросил балобана вверх. Собака рванулась вперед, а из-под кустика взлетела и понеслась над полем маленькая плотная буроватая птичка.
Сокол стал набирать высоту для атаки. Но перепелка уже упала в желтую траву. Балобан сделал круг и опустился на перчатку Андрея.
— Бывает, — утешил Андрей сокола. — Первый блин комом. Пошли дальше. Ванда, ищи! — крикнул он собаке. И Ванда снова стала прочесывать поле и вскоре так же картинно замерла.
— Пробуй еще, — предложил балобану Андрей, подходя к Ванде и снова подбрасывая сокола в воздух.
На этот раз из травы, громко крича «зип-зип-зип...», вылетела птица — такая же бурая, но покрупнее и с красноватым хвостом.
Раздосадованный первой неудачей (а также тем, что не кормили со вчерашнего дня) сокол резво стартовал, стремительно набрал высоту, а затем опрокинулся вперед и начал отвесно падать на добычу. Скорость пикирующего балобана была такой, что его самого не было видно, — только неясная тень со свистом рассекла воздух.
Куропатка вильнула было в сторону, но упражнения с вабилом дали о себе знать. На сгибах сложенных крыльев балобана отошли в стороны два жестких округлых пера, управлявшие его полетом-падением, а когда жертва была совсем рядом, сокол раскрыл крылья и хвост, затормозил и, лапой вцепившись ей в бок, сел в желтую траву.
Он раскрыл крылья, укусил птицу в затылок, и она перестала биться.
Сзади него послышались шаги. Сокол обернулся, — к нему бежала Ванда.
— Ванда, рядом, — услышал сокол голос Андрея. — Пусть поест. Он заслужил. Это его первая настоящая добыча.
Андрей не торопился надевать клобучок на голову балобана. Он осторожно погладил грудь птицы, снял прилипшее к клюву перышко, а затем произнес:
— С первым полем тебя, с первой добычей. Надеюсь, — она не последняя. Вот теперь ты и имя заслужил. Раз балобаны — восточные птицы, то и имя у тебя должно быть восточное. Давай назовем тебя Каратом. Короткое, громкое и звучное. Мне нравится. И ты привыкнешь.
После этого Андрей надел на голову Карату клобучок, спрятал недоеденную куропатку в сумку и пошел к машине.
* * *
Полмесяца они втроем — Андрей, Ванда и Карат, выезжали на машине на охоту — в поля, в поймы рек, на опушки лесов.
На полях Ванда поднимала перепелок и куропаток. Молодые и глупые старались улететь от Карата. Тогда он успевал набрать высоту и на скорости в падении «срезать» жертву. Старые куропатки, увидев летящего сокола, камнем падали в траву. Тогда Андрей звал Карата на перчатку и снова пускал вперед Ванду, чтобы та нашла затаившуюся птицу. Таких матерых птиц Карату удавалось взять только после третьей-четвертой попытки. А иногда не удавалось вовсе.
Со стариц собака поднимала уток. Карат, правда, смог сбить только одну, которая, как и неопытная перепелка, понадеялась на силу своих крыльев. Карату пришлось забираться высоко вверх и, только падая оттуда, он сумел где-то далеко над полем поймать чирка.
Андрея не было долго, и он съел почти половину утки. В этот день балобана больше не кормили, а к вечеру повесили на основание хвостового пера крошечный легкий радиопередатчик.
Через неделю этот прибор помог Андрею найти улетевшего сокола.
* * *
День был неудачным. Уток на старицах не было, зато с берега поднялась серая цапля. Андрей пустил Карата. Цапля хрипло заорала и полетела прочь. Она сильно уступала балобану в скорости, и тот, даже не набирая высоты, легко нагнал ее. Но атаковать такую громадину не решился и, сделав над ней несколько кругов, вернулся к недовольному Андрею. Они пошли дальше.
Из зарослей крапивы вылетел белый лунь. Полет его был неспешным, и Карат решил, что он будет легкой добычей. Балобан набрал высоту, а затем спикировал на луня. Но этот пернатый хищник отличался отменным хладнокровием и необычайной маневренностью. Лунь легко, каким-то неуловимо-изящным движением крыльев, не ускоряя полета, ушел от Карата. Тот снова набрал высоту и снова атаковал, а лунь так же легко вновь обманул его. И Карат вновь сел на перчатку сокольника.
С мокрого луга мягко взлетела рыжая круглоголовая сова, и Карат погнался за ней. Когда сокол был всего в метре от нее, летящая сова повернулась боком так, что ее крылья вытянулись в одну вертикальную линию; и Карат промахнулся. Он делал один заход за другим, — но опытная сова снова и снова повторяла свой маневр, а Карат все гнался за ней.
Когда, наконец, Карат потерял к сове интерес, то обнаружил, что заблудился. Он немного полетал кругами, а потом снизился и сел на стоящий в поле столб.
Место было незнакомое. Не было видно ни Андрея, ни Ванды, ни машины.
Под ним расстилалось скошенное поле. Вдалеке виднелась деревня, на окраине которой паслись три коровы. И Карат от нечего делать принялся их рассматривать, не обращая внимания на мелких птичек, которые, тревожно пища, вились вокруг него.
Созерцанию коров Карат предавался около часа. Потом к коровам подъехала машина, показавшаяся Карату знакомой. Потом из машины вылез человек, который тоже показался Карату знакомым.
И когда человек надел на левую руку знакомую синюю перчатку с широким раструбом, а правой начал крутить над головой черное вабило с хорошо видимым желтым цыпленком и звать сокола знакомым голосом, Карат, позвякивая бубенцами, радостно полетел к Андрею.
* * *
Больше Андрей с Каратом не охотился. Однако занятия с балобаном не прекращались. Каждый день его заставляли летать за вабилом, иногда напускали на сизарей. Кроме того, его обучали различным трюкам, — из Карата готовили циркового артиста.
Тем временем другие сокола-балобаны — соседи Карата по питомнику — постепенно исчезали. Однажды трех ровесников Карата, тех, кто жили в огромной «кастрюле», Андрей выпустил на свободу прямо из вольеры. Двое улетели сразу, а третий с неделю держался в окрестностях, воруя цыплят у сидящих на присадах птиц. После этого Андрей стал на машине увозить балобанов подальше и выпускал их где-нибудь в далеком поле.
За другими соколами приезжали люди. Они выбирали птиц, а потом долго беседовали с Андреем. Затем уезжали. Иногда ничего не купив, но чаще — с приглянувшимся соколом.
Карат слышал, как во время таких бесед приезжие упоминали и его имя. Андрей при этом всегда отрицательно качал головой, и Карат оставался в питомнике.
Раз в неделю появлялись экскурсанты. Они ходили по питомнику, рассматривали сов, орлов, ястребов и соколов, а потом шли к «летному» полю, где Карат демонстрировал все то, чему его обучили. Балобан летал за кружившимся вокруг Андрея вабилом, фотографировался с желающими, «целовал» дам в щечку, разворачивал фантики на конфетах, пролетал сквозь обруч, а на прощанье ловил либо живого голубя, — если это была «взрослая» экскурсия, либо подброшенную вверх игрушку — фиолетового плюшевого бегемота, — если зрителями были дети.
* * *
Одно из таких выступлений стало последним, а точнее предпоследним в недолгой жизни Карата. В тот день, когда он, ловко поймав воздухе подброшенную игрушку, понес «добычу» на крышу сарая (обычно он там съедал маленький кусочек цыпленка, прикрепленного к бегемоту), из кроны дуба неожиданно вылетел огромный ястреб и устремился к балобану.
Сокол, оставив игрушку, взвился вверх. Тетеревятник долго преследовал его, но затем отстал. А перепуганный Карат продолжал набирать высоту под восторженные крики школьников.
Андрей, прикреплявший передатчик к хвосту Карата только на время охоты, надеялся, что тот вернется.
Но балобан не вернулся.
* * *
Андрей целую неделю колесил на своей «Ниве» по дорогам области, тщетно выходил на поля, раскручивая над головой вабило.
И Карат целую неделю летал в окрестностях родного питомника, присаживаясь на столбы, ожидая, когда же появится Хозяин и поманит его. Но с Андреем они так и не встретились.
Карат голодал три дня, тщетно пытаясь добыть кого-нибудь. Оказывается, куропаток и перепелов без собаки он найти не мог, а дикие голуби были гораздо проворнее сизарей.
Только на четвертый день ему удалось поймать над старицей молодую чайку. И он торопливо съел ее без остатка.
А еще через день в него стреляли, — когда сокол сумел схватить, но вынужден был бросить подросшего цыпленка (одна дробинка в крыле так и тревожила Карата всю его жизнь).
После этого он начал избегать поселков, охотясь только на полях и лугах и делая все меньше промахов по диким птицам.
Во время своих скитаний он бил разную добычу (однажды, проголодав почти неделю, он в отчаянии напал на летящего ворона и победил его), подальше облетал птичьи дворы, ловил отбившихся от стай, улетевших далеко от поселков домашних голубей, в случае особого голода добывал мелких зверьков. И самое главное — научился еще издали замечать тетеревятников.
И еще об одной опасности узнал Карат. Однажды он охотился на сусликов, высматривая добычу с вершины металлической опоры электропередачи. По соседству, на другую мачту опустился канюк. Он, потянувшись, начал обирать оперение, а потом почистил клюв о провод. Карат видел, как блеснула белая вспышка, раздался громкий хлопок, и мертвый мышеед камнем свалился на землю. Испуганный Карат поднялся в воздух и больше никогда на такие опоры не садился.
Раз один из его путцов застрял в ветвях дерева, и Карат, позвякивая бубенчиком, несколько часов пытался вырваться из плена, пока наконец кожаный ремешок не оборвался.
* * *
Балобан избегал людей и все-таки однажды сам подлетел к человеку. Ясным прозрачным осенним днем он на желтом поле увидел одинокую фигуру.
Человек не торопясь шел по полю. А вокруг него вилось черное вабило!
Карат, присматриваясь, сделал круг. Человек этот не был похож на Андрея – незнакомец был брюнетом, а кроме того, ниже ростом. Увидев летящего Карата, человек начал быстрее крутить вабило и крикнул почти так же, как звал Карата Хозяин:
— Ау! Ау!
Карат стал спускаться на подставленную перчатку с широким раструбом. Только перчатка у него была не синяя, а ярко-рыжая, и кроме того была надета на правую руку. Но Карат все равно сел.
— Якши кош, матур кош, — сказал сокольник и осторожно зажал единственный уцелевший ремешок путцов пальцами. Потом он открыл висевшую на боку сумку (тут Карат заметил, что и сумка была не такая, как у Андрея) и достал оттуда не цыпленка (именно к этому угощенью привык Карат), а мертвого воробья.
Карат быстро съел угощение, а чужой сокольник (который на самом деле искал своего улетевшего сапсана) ловко надвинул на голову Карата чужой клобучок.
* * *
Клобучок с Карата сняли через несколько часов. Оказалось, что он находится в небольшой вольере. Там были две перекладины, навес от дождя, на земле — тазик с чистой водой, а на высоком порожке — мертвый воробей — теперешняя еда Карата. Из-за фанерных стен, отделяющих его вольеру от соседних, слышался хриплый клекот других соколов.
Вечером новый владелец Карата, ловко работая тонкой пилкой, освободил лапу балобана от подарка Андрея — железного кольца с названием родного питомника.
* * *
Карат прожил здесь около недели. Его никуда не выпускали. Он не летал за вабилом, не гонялся за подперенными голубями (какой легкой добычей были бы они сейчас для него — уже опытного вольного охотника!), ему не подбрасывали вверх плюшевого бегемота и даже не фотографировались с ним. Потом приехали какие-то люди, осмотрели Карата, о чем-то потолковав с сокольником, обильно покормили птицу и надели новый клобучок. Карат чувствовал, что его посадили на спинку автомобильного сиденья, и машина поехала.
Карат все ждал, когда же машина остановится, с него снимут клобучок и он наконец-то увидит поле, стоящую в напряжении собаку, из-под которой через секунду взлетит насмерть перепуганная куропатка.
Но машина все ехала и ехала. Наконец с Карата сняли кожаную шапочку, и он увидел в машине тех людей, которые в последний раз говорили с его вторым хозяином. Один из незнакомцев покормил Карата, потом надел клобучок, завернул в кусок матери, запихнул в тесную коробку и закрыл крышкой. Они проехали еще немного, а потом машина надолго остановилась (перед пограничным постом была большая очередь). Карат чувствовал, что его тюрьму подняли, опустили, но не открыли.
Машина поехала. На следующей остановке везущие Карата люди (явно обрадованные) вытащили балобана из коробки, сняли пелёна и клобучок и в очередной раз его покормили. Было это уже в Польше.
Через несколько часов балобана доставили на соколиную ферму. Его поселили в большой просторной шестигранной вольере со сплошными металлическими стенами и с затянутым мелкой сеткой верхом. В вольере были и навесы от дождя, и вода для купания и питья, а также постоянная сытная еда — цыплята и дикие птички.
Через день Карату надели на лапу новое стальное кольцо с клеймом и номером известного голландского соколиного питомника. Только через неделю с балобаном начали заниматься, так же как когда-то с ним занимался Андрей, — то есть приучать к перчатке, клобучку и вабилу. Но, выяснив, что все это Карат знает и умеет, его стали напускать на добычу — сначала на голубей и на грачей, а потом поехали на охоту на фазанов.
Фазаны были незнакомой птицей для Карата — они неожиданно «свечой» взлетали вертикально вверх. Из-за этого балобан упустил своего первого петуха.
Но затем он приспособился, поняв, что фазаны — это не настоящие, не дикие птицы, а что-то вроде подперенных сизарей (и действительно «охотничьих» фазанов специально разводили на фермах).
Как только сокольник снимал с него клобучок, балобан стремительно набирал высоту. Фазан, выпугнутый собакой, громко хлопая крыльям, поднимался вертикально вверх. Слышался шуршащий свист падающего сокола, затем — глухой удар и мертвый петух валился в кусты.
Новый владелец, обнаружив, насколько успешно балобан расправляется с фазанами, начал напускать его и на другую дичь.
Однажды Карат добыл жирную крякву, другой раз сшиб ворона и, наконец, умудрился прихватить лапами болотную сову, несмотря на то, что она, так же как его знакомая из России, ловко выполняла свой знаменитый маневр, когда расправленные крылья птицы становились вертикально. Но на этот раз это ей не помогло.
Слава о Карате быстро распространилась среди охотников. Со всех окрестностей приезжали сокольники, чтобы посмотреть на чудесную птицу и полюбоваться знаменитыми ставками и бросками без промахов.
— Добры раруг, — хвалили они Карата.
Через некоторое время на ферму зачастили другие люди. Смуглолицые. Они подолгу сидели с новым хозяином Карата, пили кофе, рассматривали балобана и о чем-то неторопливо беседовали.
Карат видел, чем всегда заканчивались эти разговоры, — его новый владелец отрицательно качал головой, а гость уходил.
Но вот появился еще один смуглолицый человек. От всех остальных он отличался тем, что его автомобиль был самым большим и красивым из всех, когда-либо виденных Каратом.
Он почти не беседовал с хозяином питомника. Гость достал бумажник и начал выкладывать на стол деньги.
Держатель Карата как всегда отрицательно мотал головой. Но когда на столе выросла высокая стопка купюр, кивнул утвердительно.
И Карат уехал в шикарном лимузине.
Балобан несколько дней жил в какой-то комнате. Его хорошо кормили, но летать не давали. Его часто навещал хозяин роскошного автомобиля и ласково с ним разговаривал. А однажды пришел человек с чемоданчиком, долго осматривал Карата — его крылья, клюв и глаза, почему-то долго разглядывал его новое кольцо, а в конце визита подписал какую-то бумагу.
На следующий день Карат вместе с очередным хозяином поехал в аэропорт. Там смуглолицый сокольник предъявил полученное накануне разрешение на вывоз за границу якобы легального балобана, якобы родившегося в голландском питомнике, и они с Каратом прошли в салон самолета. Впрочем, Карат ничего этого не видел, так как ему на голову был надет клобучок.
Сокол услышал, как что-то снаружи загудело, а потом почувствовал, что и он сам, и его владелец, и все кто был рядом, взлетели.
Через несколько часов полет закончился и гул стих. Карата вынесли наружу, и он почувствовал обжигающе жаркий воздух. Потом его куда-то посадили и сняли клобучок.
Оказалось, что он сидит на спинке автомобильного сиденья. В салоне было прохладно. За стеклом мчащегося мерседеса виднелась красноватого цвета земля без травы и деревьев. На обочине дороги он заметил огромных, гораздо больших, чем коровы, животных бежевого цвета, безрогих и горбатых, и, обернувшись, долго смотрел на них.
Автомобиль остановился у сплошного высокого белого забора. Зеленые ворота открылись, и машина въехала во двор. Карата на муфте из плотной ткани (а не на кожаной перчатке, к которой привык Карат у своих прежних хозяев) вынесли наружу. Он снова почувствовал одуряющую жару — солнце здесь палило немилосердно.
Карат увидел, что на зеленых газонах под матерчатыми пологами стояли присады, на которых сидели сокола.
К подъехавшему мерседесу спешил человек, весь в длинных белых одеждах. Карата передали ему. Сокола отнесли в небольшую комнату и посадили на одну из стоящих там трех присад. Две другие были уже заняты. На одной сидел крупный очень красивый сапсан, на другой — темно-коричневый, почти черный балобан.
Карат прожил в этой комнате несколько дней. Его регулярно (но несытно) кормили. Но пока никуда не выносили и летать не давали.
Каждый день его новый хозяин и человек в белом приходили к Карату, садились рядом с ним на корточки, рассматривали его и о чем-то подолгу спорили. Карат чувствовал, что решается его судьба.
Однажды утром на балобана надели клобучок и осторожно начали смачивать все его перья какой-то жидкостью. Потом его высушили струей теплого воздуха и повторили процедуру.
Когда с Карата сняли клобучок, он обнаружил, что изменился цвет его оперения. Теперь окраска Карата была не рыжевато-сизая с темными пестринами на груди, а однотонная, нежно-желтая.
Судя по всему люди остались очень довольны новым обликом Карата. Но серой оставалась голова птицы. И сокольники несколько дней колдовали над ней. Самым сложным оказалось окрашивание мелких перьев вокруг глаз. Эту операцию проводили тончайшей кисточкой и очень аккуратно — чтобы реактив случайно не попал в карее соколиное око.
Наконец на теле Карата не осталось ни одного перышка прежней естественной окраски.
— Гамиль, гамиль сакр, — радостно повторяли люди, перекрасившие Карата. Потом они с него сняли прежнее кольцо и надели новое. Бронзовое. С новым номером.
* * *
Вскоре после этого в комнату, где жил Карат и два других сокола, зачастили посетители. Гости подолгу рассматривали птиц, о чем-то спорили с хозяином и уходили. Наконец, после таких разговоров исчез черный балобан. А еще через несколько дней нового владельца обрел и сапсан.
И только через две недели, после отчаянного торга, за огромные деньги был продан Карат. Хозяин сумел убедить покупателя, что этот редкостной золотой окраски подвид обитает только в одном недоступном горном районе Афганистана, полностью контролируемом воинственными племенами.
* * *
У Карата появилась отдельная комната с кондиционером, личный слуга, нежный красный кожаный клобучок с золотым тиснением, алые опутенки и легчайшие серебряные бубенчики.
Но кормили его плохо: давали только добела вымоченное в воде конское мясо и иногда — для правильного пищеварения — маленькую птичку или цыпленка.
Поэтому после такой жизни впроголодь, когда ранним утром Карата вывезли в пустыню и напустили его на подперенного голубя, он быстро набрал высоту и поймал добычу.
Съесть всего голубя ему не дали, заменив теплого жирного сизаря маленьким кусочком мяса. А кроме того Карат заметил, что сокольники, которые с ним занимались, были чем-то недовольны.
Балобан только через неделю таких учебных погонь за голубями и работы с вабилом, а также потому, что кормить его стали еще скуднее, понял, что его переучивают охотиться.
Оказалось, что его новым хозяевам вовсе не нужна была его красивая ставка — тот маневр, который прославил его и в России, и в Польше.
Им нужна была простая угонная охота, прямолинейный, быстрый полет — как полет его злейшего врага — тетеревятника.
И Карат стал бить дичь именно так. Как только с него снимали клобучок, он сразу, не набирая высоты, устремлялся на добычу.
Им были довольны, но кормили его по-прежнему скудно, и он вынужден был теперь охотиться не только ради удовольствия, осознавая красоту собственного полета, но исключительно для того, чтобы, побыстрее поймав жертву, насытиться.
Тренировки с ним шли несколько недель. И вот в октябре, ранним утром его, наконец, взяли на настоящую охоту. Сокольники чаще всего произносили одно слово — «хуба́ра» и он понял, что преследовать предстоит именно это животное.
* * *
Никогда еще Карат не видел такого роскошного выезда. Сам шейх погрузился в большой открытый внедорожник. Его сокольники с птицами и остальная челядь разместились в других четырнадцати джипах, и караван отправился в путь. Арабы, сидя с соколами в открытых автомобилях, внимательно вглядывались в пустыню. Ехали они долго. Наконец по знаку шейха кортеж остановился.
Шейх что-то негромко сказал. Человек, несший на руке самца тетеревятника, направился к зарослям полыни.
Оттуда вылетела крупная песчаного цвета птица, вся с частыми пестринами, и с протяжным криком полетела прочь.
— Караван! — закричала челядь, а сокольник снял с ястреба клобучок и подбросил его в воздух. Погоня началась, и все заметили, что тетеревятник в скорости уступает этому пустынному кулику.
Шейх кивнул сокольнику, несшему Карата. С головы сокола сняли клобучок и освободили путцы. Карат секунду посидел, привыкая к свету, потом встряхнулся и полетел.
Охотники видели, как за невысоким холмом сначала скрылась авдотка, затем через несколько секунд там же исчез Карат. Все с удивлением заметили, что за ними движется еще одна темная точка — это ястреб тоже продолжал преследование.
Все быстро погрузились в машины и помчались по руслу высохшего ручья.
Машина шейха первой перевалила через холм и остановилась.
На земле сидел Карат. Одной лапой он крепко сжимал уже мертвую авдотку, а другой — бьющегося ястреба, который вероятно хотел разделить с золотым балобаном славу удачливого охотника.
Сокольники освободили и осмотрели ястреба (рана, нанесенная ему Каратом, не была серьезной). Они, отобрав у балобана авдотку, как всегда дали ему взамен маленький кусочек постного мяса.
Утихли восторженные возгласы сокольников, и кортеж двинулся дальше.
Вскоре вереница автомашин снова остановилась. У пересохшего русла, в котором вода бывала только раз в несколько лет — в то время когда здесь изредка выпадали кратковременные дожди, там, где росли прозрачные кусты тамариска, кто-то в бинокль заметил крупную птицу, «пыльной» окраски, прекрасно маскирующей ее на песчаной почве.
— Хубара, хубара, — раздались взволнованные крики.
Сокольничий по приказу шейха пустил с руки кречета. Дрофа быстро побежала прочь, время от времени взмахивая широкими крыльями, затем взлетела и стала набирать высоту. Птица сразу же стала хорошо заметной из-за огромных полосатых черно-белых крыльев.
Кречет сделал два или три неудачных броска, хубара села на землю и побежала к зарослям тамариска. Шейх, стоявший у машины и наблюдавший за охотой своей птицы в бинокль, недовольно покачал головой, и сокольник, приставленный к кречету, быстро достал из сумки вабило, сделанное из крыльев дрофы, подманил сокола на руку и надел на его голову клобучок. Больше этот кречет сегодня не охотился. Тогда снова пустили Карата. Он, вспомнив, как его учил охотиться Андрей, взмыл высоко вверх и оттуда настиг вновь взлетевшую хубару. Они, сцепившись, начали снижаться. Водители, не щадя дорогих внедорожников, понеслись к месту падения балобана с добычей. Хубара, которая была втрое тяжелее Карата, отчаянно сопротивлялась, и подоспевшие люди добили ее.
Охота продолжалась еще часа полтора. И еще раз, когда редкой терракотовой окраски балобан не смог догнать хубару, был пущен золотой сокол. Он улетел к самому горизонту, и снова за ним спешила вереница машин. На этот раз его нашли не сразу, и он, впервые за целый месяц жизни в Аравии, до отвала наелся свежатины.
Сытого Карата в тот день больше не напускали, — боялись, что он улетит. Но он все равно вернулся домой триумфатором.
* * *
Слава о чудесной золотой птице быстро распространилась среди именитых сокольников. Каждый старался увидеть ее. И Карат привык, что к нему в комнату иногда по несколько раз в день приводили незнакомых людей, которые восторженно замирали, любовались его редчайшим, сверкающим оперением и, цокая языком, уходили.
* * *
Всю зиму продолжались охоты, всю зиму кортежи из дорогих внедорожников колесили по пустыне, и пока хубары не откочевали на север, на них напускали ястребов и соколов.
Весной охоты прекратились. Карат заскучал. Причиной тому было не только отсутствие настоящей работы, но и линька.
Сокольники, ухаживающие за балобаном, подбирали с пола чудесные, цвета благородного металла, перья. А через неделю один, осмотрев птицу и обнаружив на ее крыле пеньки нового, пробивающегося сизого цвета оперения, в страшном волнении поспешил к шейху.
Вскоре шейх со свитой пришел в комнату Карата и осмотрел его. Жилище Карата шейх покинул разгневанным. А еще через четверть часа Карата из роскошной комнаты с кондиционером перенесли во двор, на жару, под полотняный навес, где его соседкой стала не годная ни для какой охоты пустельга.
У него отобрали красный с золотым тиснением клобучок, сняли алые, из тончайшей кожи, опутенки и звонкие серебряные бубенчики. Доспехи Карата теперь были самыми простыми, доставшимися ему от какого-то другого сокола: старый клобучок (который был ему тесноват), потертые опутенки и тяжеловатые хриплые бубенцы, сделанные из ружейных гильз.
С Каратом больше не занимались и его больше никому не показывали. Он сидел в самом дальнем углу сокольничего двора.
* * *
Однажды шейх, проходя по своим владениям, случайно увидел Карата, делящего свое одиночество с презренной пустельгой, сжалился и что-то сказал слуге.
На следующее утро, еще затемно Карата взяли с присады и отнесли в машину.
Внедорожник ехал долго. Наконец он остановилася.
Сокольник, сняв с Карата клобучок, опутенки и бубенчики, посадил балобана на муфту и вынес его из машины. Карат огляделся. Оказывается, сегодня они охотились без компании. Других машин с другими охотниками и ловчими птицами не было.
Человек с балобаном на руке подошел к маленькому роднику. Карат заметил у него стайку небольших, песчаного цвета, похожих на голубей птиц.
Когда рябки вспорхнули, сокольник подбросил Карата вверх, и балобан бросился в погоню. Человек постоял, посмотрел вслед стремительно удаляющейся стайке рябков и за тем, как почти не отставая, за ними летит Карат, повернулся и, неся в руке грубый клобучок, потертые опутенки и хриплые бубенчики — все, что осталось от золотого балобана — пошел к лендроверу.
* * *
А Карат тем временем несся за добычей. Птицы эти, хотя и были похожи на голубей, летали гораздо проворнее, чем сизари. Карат гнался за ними минут пять, но так и не настиг. Он развернулся и полетел назад. Ему было странно лететь в полной тишине, — ведь все время его полеты сопровождались позвякиванием бубенчиков. Балобан вернулся к родничку. Ни сокольника, ни машины там не было. Карат опустился на землю, попил воды, искупался и полетел на север.
* * *
Уже с неделю сокольники всего района, приятели Андрея, говорили хозяину питомника, что его многолетние усилия по восстановлению балобана в Черноземье наконец-то увенчались успехом: в начале лета то там, то здесь видели сокола, который успешно охотился на грачей и голубей, беря птиц без промахов.
Андрей принялся колесить на своей «Ниве» по проселочным дорогам в надежде увидеть сокола, и, если повезет, рассмотреть в бинокль номер кольца на его лапе, чтобы определить, что это за балобан и в каком году он вывелся в питомнике.
Но все его поиски ни к чему не привели. Андрей птицу не нашел. Она прилетела сама.
* * *
Однажды Андрей, как обычно, устраивал для туристов соколиное шоу. То и дело слышалось шуршание затворов фотоаппаратов. Бойко шла торговля сувенирами — открытками с изображениями Карата, пролетающего сквозь обруч или ловящего в воздухе плюшевого бегемота. Туристам же показывали работу молодого сапсана, нападающего на вабило (Андрей был в ужасе от неуклюжести своего неопытного питомца, а экскурсанты, ничего не смыслившие в соколиной охоте, наоборот, пребывали в восторге).
Неожиданно над «летным» полем показался балобан. Сокол сделал круг, потом легко спикировал, и, отогнав испуганно орущего сапсана, спустился на крышу сарая и снова взлетел с полинявшим плюшевым бегемотом в когтях.
Вдруг из леса стремительно, как серая молния, вылетел огромный тетеревятник и схватил балобана. Плюшевая игрушка упала на землю.
Судя по всему, смерть сокола была мгновенной — он совершенно не бился в лапах ястреба.
Все это произошло настолько быстро, что ни Андрей, ни туристы не успели вымолвить ни слова. Тетеревятник с жертвой скрылся в лесу. А откуда-то издалека кричал насмерть перепуганный сапсан.
* * *
Андрей, прервав шоу, взял Ванду и отправился искать сокола. В дальней дубраве они набрели на место, куда сел ястреб с бесценной добычей.
— Ну, это же точно был Карат, — недоумевал Андрей, разглядывая останки балобана — крыло с единственным не вылинявшим золотым пером и лапу с бронзовым арабским украшением. — Только почему у него другое кольцо? И откуда перо такого цвета? Как солома? А?
БУБЫРИ
Я открыл глаза, в полной темноте встал, шлепая босыми ступнями по теплым домотканым половикам (иногда попадая на не застеленный прохладный земляной пол) пробрался в сени, еле освещенные крохотным оконцем, и вышел из хаты, чтобы, наслаждаясь одиночеством, обойти свои владения.
В мягких розовато-серых утренних сумерках светился белый головной платок бабушки, которая, откинув плетеную ивовую петлю калитки, входила во двор. Она возвращалась с базара: свежей рыбой там начинали торговать затемно.
Воркование горлицы только подчеркивало тишину утреннего штиля. Я вышел на улицу.
Грунтовая дорога была покрыта толстым бархатистым слоем светло-серой пыли. Ночные путешественники разукрасили эту чуткую поверхность. Вот отпечатки гусениц микроскопических тракторов — здесь наследили лапками насекомые. Встречались и прерывистые зигзаги со смазанными ямками по краям — пыль даже для ящерицы была слишком нежной. Изредка попадалась непрерывная извивающаяся лента: с одного огорода на другой переползала змея. В пыли лежали и красивые, коричневые с белыми прожилками надкрылья мраморных хрущей — остатки ночной охоты летучих мышей.
На плотной как асфальт обочине блестели дорожки высохшей слизи. Они всегда начинались из придорожной травы, а потом свивались в плотные спирали, блестевшие, словно серебряные монетки — это ночью бродили улитки.
Я вернулся во двор, прошел за хату, где из-под края крыши свешивалось огромное осиное гнездо, и несколько минут любовался волнообразными узорами с чередованием различных оттенков серого и бежевого: наверное, насекомые приносили строительный материал — жеваную древесину из разных мест.
В саду под грушевыми деревьями лежали насмерть разбившиеся плоды, уже облепленные ранними осами (дед, чтобы угостить меня целыми дулями, аккуратно снимал их маленьким металлическим сачком на длинной палке).
Обходя шершавые стволы вишен, на которых светились гладкие, словно окатанные морским прибоем янтарные натеки, я на ветвях нашел только несколько висевших подсохших ягод, черных, сморщенных и сладких как мед.
В густой листве абрикоса оранжевые плоды были совершенно незаметны, зато на серой, с редкими былинками земле лежали подаренные мне прошедшей ночью: все спелые, с красноватыми веснушками, а один, треснувший по шву, показывал влажную коричневую косточку.
За шелковицей, под которой сухая земля была раскрашена фиолетовыми кляксами упавших ягод, начинался обильный южный огород. Там в полном безветрии висел чудесный аромат помидорных листьев — запах, навсегда связанный у меня с украинским летним утром. Томаты на бабушкином огороде были не банально-красные, а благородно-розовые, каких-то невероятных размеров, к тому же плоские, неровные, с золотым нимбом у черешка. На боку первоклассного спелого плода обязательно проходила ломаная расщелина; ее края уже чуть подвяли, а в глубине маняще поблескивали крупинки, словно кто-то уже заранее присыпал помидорную рану мелкой солью.
Я с утренней добычей садился на скамейку у белой стены хаты, в тени огромной раскидистой дикой груши (три нижние ветки были привиты тремя различными сортами, и на них висели разномастные плоды, зато вся вершина была покрыта россыпью мелких как горох желтых «дичков»), смотрел на соломенную крышу соседней хаты, в которой воробьи проделали множество нор, и думал, что хорошо бы залезть туда и достать птенца.
Над грушей с нежным негромким курлыканьем пролетала стая щурок. Одна птичка, раскинувшая крылья и от этого ставшая похожей на бумажный самолетик, сделала круг над хатой, сверкнув в лучах взошедшего солнца золотой щечкой.
На плетне сидел маленький серый паук. Он поднял вверх брюшко и старательно выпускал паутину. Серебряная прядь висела над ним вертикально, как дым над трубой в морозное утро. Паук, наверное, думал, что паутина такой длины удержит его в воздухе, подпрыгнул, но нить была явно коротка для воздухоплавания, и он шлепнулся вниз.
Позвали к завтраку.
Только что собранные помидоры были нарезаны огромными ломтями, перемешаны с кружками лука и залиты самодельной душистой «олией». В миске дымилась присыпанная укропом вареная картошка, в большой тарелке лежал утренний бабушкин «улов» — поджаренная и уже охлажденная плотва (по местным понятиям, горячую рыбу есть было вредно). Чая не пили совсем (помню, как это меня вначале удивляло), зато стояла кринка с кисловатым компотом. И, конечно же, бабушка уже успела испечь пирожки. Я разглядывал их пористые бока, и, сгоняя ос, выбирал те, которые изнутри светились медовым цветом, — с яблоками.
* * *
Как всегда после завтрака начинались сборы на реку. Казалось, что наша семья, приехавшая погостить к родственникам, переселяется в неведомые страны и нам предстоит несколько дней идти через пустыню. В колоссальные полотняные сумки паковалась приготовленная бабушкой провизия: огромный серый валун паляницы, пирожки, бутылки с питьем, круглые дыньки-«колхозницы», маленькие сизо-зеленые кавунчики и, конечно, несметное количество помидоров, груш, абрикосов, вареных яиц, жареная курица и рыба.
Наш караван тронулся в путь, когда солнце уже палило вовсю, и в мире господствовали только два цвета — ярко-синий и золотой.
* * *
Я с нетерпением ждал, когда мы дойдем до крайней хаты, где на солнечной стороне, на подоконнике, в недрах огромной пузатой бутыли зрела наливка: в пурпурном сиропе над толстым слоем свекольного цвета сахарного песка парили плотные стаи вишен.
На другой стороне улицы весь плетень пестрел глазками вьюнка: белые кружки с голубыми, фиолетовыми или розовыми ободками. К вечеру цветки-однодневки умирали, и я каждым утром старался угадать, где появится новый зрачок.
Неподалеку рос огромный, весь серый от пыли куст полыни, в который словно кто-то бросил обрывки оранжевой пряжи. Я попытался вытянуть одну из этих «ниточек» и с удивлением обнаружил, что, во-первых, это тоже растение, а во-вторых, что оно смертельной хваткой держится за полынь.
А еще дальше строили новую хату. Там человек двадцать мужиков (наверное, все родственники будущего новосела) с закатанными до колен штанами делали саманный кирпич: босыми ногами прессовали в деревянных формах солому, заливая ее густым глиняным раствором. Поодаль сушились ряды брусков, разномастных в зависимости от готовности — цвета какао, постепенно разбавляемого молоком.
За селом дорога сначала ровно шла в тени акациевых посадок, а затем начинала петлять по степи. На моих ногах появились белые полосы, прочерченные на загорелой коже колючими травинками, а сандалии забились половой.
По обочинам стремительно носились неуловимые ящерки, коренастые, короткохвостые, в изумительном черном крапе.
У муравьиных норок желтели кучки пленок от семян — крошечные тока насекомых.
Из-под ног то и дело взвивались серые кузнечики. Они разворачивали свои чудесные голубые крылья, с треском летели над дорогой, затем, складывая их, падали вниз и мгновенно исчезали, сливаясь с грунтом. Сколько раз я, крадучись, подходил туда, где приземлилось насекомое, но оно всегда оказывалось не там, где я предполагал, а чуть в стороне и пугало меня своим шумным синекрылым стартом.
Иногда с высушенной южным солнцем былинки взлетал другой кузнечик — длинный, соломенно-желтый, с мордочкой, похожей на капюшон куклуксклановца, с библейским именем «акрида».
Тропинка шла мимо небольшого, с десяток могил, кладбища. Некоторые были обнесены деревянными заборчиками, другие были просто обозначены крестами. На одной тянулся вверх одинокий запыленный стебель розы, увенчанный великолепным свежим темно-красным цветком.
Огибая кладбище, двигалась узкая длинная колонна марширующих куда-то блестяще-рыжих муравьев. Я, конечно же, пошел в ее арьергарде в надежде узнать, где же находится их поселение. Проследив, как муравьиный ручеек стёк в овраг, я полез было туда, но тут меня окликнули, и я вынужден был догонять своих.
* * *
Я шел рядом с родителями, светило солнце, синело небо, на нем кудрявились маленькие облака, по балкам темнели заросли акации, вдали сверкала река, желтела степь, среди которой петляла светло-серая лента дороги — квинтэссенция счастья.
* * *
Наконец мы добрались до реки. Днепровский песок был чуть желтоватый, мелкий, чистый и нестерпимо горячий. На прибрежных песчаных холмах (тогда они мне казались настоящими барханами) ничего не росло, ивовые кусты теснились лишь у самой воды, не рискуя подняться вверх по склону.
Лагерь разбили под ивами. Прямо на песке расстелили сиреневую скатерть, на нее разложили снедь, тут же щедро приправляемую мелким песком. В затончике, дожидаясь своего часа, плавали арбузы и дыни, там же у самого берега были по горлышки закопаны бутылки, заткнутые кукурузными початками — темно-розовые — с морсом и бежевые — с ячменным кофе.
После обеда отец взялся за удочки, а я, круша пятками своды галерей, построенных в сыром песке медведками, побрел по берегу. Мимо лица, заставив меня вздрогнуть, пролетела с крутого откоса в воду огромная зеленая, в черных пятнах лягушка. Интересно, зачем она так высоко забралась? Оказавшись в реке, земноводное неподвижно распласталось, свесив вниз лапы. Плотвичка дернула ее за палец — не червяк ли? Лягушка дрыгнула ногой, и испуганная рыбешка выпрыгнула из воды, издавая плавниками жидкое жужжание.
Песчаное дно мелководья исчертили ракушки. Некоторые из их следов напоминали круг, другие — восьмерку, а третьи — знак морского узла, которым, как известно, подписывался пират Флинт.
В глубине, у коряги неподвижно висел пятнистый щуренок, а по поверхности старицы скользили рыбы, светясь прозрачно-зелеными спинками, толстобрюхие, как самки гуппи. Я бросил в них слепленный из мокрого песка комок. Рыбы метнулись в разные стороны, но в глубину не ушли — их не пускали раздувшиеся брюшки. Это была «глистастая» рыба, набитая паразитами настолько, что не могла погружаться. Ее, забавы ради, ловили руками местные ребятишки, да еще коршуны, но уже для пропитания.
Вдалеке по мелководью неторопливо брел аист, именуемый здесь черногузом. Пронзительно пискнув, над самой водой пролетел синей искрой зимородок. С заливчика неожиданно взлетел серый куличок, а в ясном небе над Днепром парил коршун. Он держал в лапах рыбу, и, наклоняясь, клевал ее. И за все время пока я следил за его полетом, он не уронил вниз не единого кусочка!
На песке среди прутиков, от невыносимой жары черных и хрупких, как угольки, я нашел сброшенную шкуру огромного ужа: полупрозрачную, хрустящую как целлофан и совершенно целую (даже глаза сохранились!).
Я прошел еще немного по берегу, и здесь меня сначала до смерти напугал лежащий без движения здоровенный черный уж (может быть тот самый, чью шкуру я нашел), который меланхолично заглатывал лягушку, а чуть позже — с треском вывалившееся из кустов стадо соломенно-желтых коров.
Было жарко и безветренно. Я сел на песок. Оказывается, если сложить ладонь трубочкой, поднести ее к глазам и смотреть только на отражающиеся в воде кусты, то они приобретают вид зеленых сталактитов и фантастических кораллов.
Эту иллюзию разрушали речные обитатели, создающие помехи на «экране». Летающая поденка медленно садилась на поверхность реки, а потом взмывала вверх. А снизу рыба так же нежно касалась места ее взлета. Наконец их соприкосновения совпали, и бабочка легко исчезла под водой.
Большие стрекозы купались, со всего разлета ударяясь о воду, а потом взлетая. А черно-синий самец мелкой прибрежной стрекозы ухаживал за сидящей на травинке зеленоватой самкой: сложив крылья и подняв вверх кончик брюшка, скользил перед своей подружкой, как крошечный кораблик с пиратскими парусами.
Глядя на медленно текущую огромную реку, на голубое небо, щурясь от висевшего в зените солнца, я думал, что, наверное, где-то здесь, в районе нынешнего Днепродзержинска, на одной из этих желтых песчаных кос и происходила знаменитая битва Добрыни Никитича со змеем, когда гигантская рептилия врасплох напала на безоружного богатыря, но он успешно отбился своей шляпой, предварительно наполнив ее пудами вот этого самого песка, который сейчас струится между моих пальцев.
* * *
В день нашей первой вылазки на Днепр я безнадежно испортил свой новый сачок для ловли бабочек, но, все-таки изловчившись, сумел поймать этой субтильной конструкцией с десяток мальков, среди которых была крохотная в зеленоватых разводах рыбка с топорщившимися девятью зубчиками на спине. Я слышал про нее: это колюшка — та самая, которая под водой строит гнезда! Очень хотелось подержать ее в аквариуме и посмотреть, как она это делает.
Я придумал, из чего можно было сделать добротную снасть. Из майки. Я завязал один ее конец узлом, потом зашел в реку и, касаясь щекой воды, быстро провел «сеть» у самого дна, поднял ее и с нетерпением заглянул внутрь.
Чего в ней только не было! И маленькие, но уже круглые и блестящие, как никелевые монетки, лещи, и пятнистые, длинные, как макаронины, щиповки, у которых под каждым глазом выдвигалось острое и прозрачное, как кусочек стекла, лезвие, и полосатые окуньки, и забавные щурята, совсем не страшные из-за своих крохотных размеров. Попадались и бычки-бубыри. Я их переворачивал, чтобы рассмотреть их круглые, похожие на присоски плавнички на брюшке.
Среди прядей водорослей, по которым ковыляли неуклюжие, как марсоходы, водяные скорпионы, и где причудливо выгибались тонкие личинки стрекоз, среди серебристой толпы безликих мальков лежал крупный (крупный, конечно же, для моей снасти, и неукротимо увеличенный моим восторгом) медно-красный линь.
Я с горечью подумал, что этого красавца придется освободить, так как родители наверняка не обрадуются моему желанию повезти его в Москву живьем.
С сожалением выпустив линя в заросли водорослей, где он мгновенно растворился, я продолжил свой промысел. И к обеду в моей банке плавали с десяток колюшек.
* * *
Под вечер наше утомленное семейство медленно возвращалось домой по дороге, розовой в лучах заходящего солнца.
Все насекомые попрятались, ящерицы тоже; и следа не осталось от прохождения колонны рыжих муравьев. Лишь одинокая роза на безымянной могиле сохраняла свою безупречную свежесть и по-прежнему ярко пылала.
К нашей хате мы подошли в сумерках. Я едва успел пересадить свой улов в свежую воду, как позвали ужинать.
«Вече́ряли» во дворе уже в такой темноте, что тарелки еле различались, а спелые помидоры казались зелеными. Настоявшийся к вечеру бабушкин борщ был восхитителен, особенно если макать в него куски паляницы.
Потом меня отправили спать.
Но заснуть я никак не мог — мне казалось, что кто-то ходит по крыше.
Я встал и наощупь выбрался наружу. В сенях мимо бесшумно проскользнула невидимая кошка, нежно и совсем не страшно коснувшись моей ноги пушистым хвостом.
Я прислушался: на крыше действительно кто-то изредка топал ногами. Я, вдоволь набоявшись, наконец понял, что это падают абрикосы. А потом услышал, что и под старой шелковицей словно идет редкий дождь.
На небе сияла луна, такая огромная и такая яркая, что казалось — какое-то одноглазое чудовище, не мигая, смотрит сверху.
Побеленная стена хаты светилась, как экран кинотеатра. На ней маленький богомол, словно танцуя, охотился за комарами: пробежка, остановка, медленное отведение сложенных хищных лапок два раза влево, два раза вправо — затем бросок на жертву.
Повсюду звенели сверчки-трубачики, где-то горестно выла собака, да на окраине села женский голос кого-то звал, протяжно и мелодично.
Я отодвинул плетеную калитку и вышел на улицу. Все дома стояли темные, только вдалеке тускло краснело окошко.
На просторе сияние луны было настолько ярким, что она казалась совсем одинокой в бездонном черном небе.
От сада начинало веять прохладой, все запахи огорода перебивал сладковатый аромат нагретых помидоров и терпкий — полыни, а какой-то невидимый придорожный куст, гремевший от хора живущих там трубачиков, благоухал смесью липы и одуванчика.
Я побрел по середине улицы, старательно ставя ступни на вершины серебристых пылевых гряд.
Размышляя о том, что, наверное, и лунный грунт такого же цвета, я оглядывался, наблюдая за тем, как невесомая сухая жидкость осторожно затекает внутрь человеческих следов, медленно размывая их очертания.
* * *
Когда, возвращаясь, я открывал калитку, над моей головой скользнул, шуршащий как пламя свечи на ветру, кожан. Потом он снизился, зигзагами понесся над серебристой дорогой и, наверное, на целых тридцать шагов я мог различать его синюю метущуюся тень.
БАРСКИЙ ТЕАТР
Морозова, девушка любимых Борисом Михайловичем Кустодиевым габаритов, поправила очки и еще раз подняла глаза на чистый лист бумаги, посмотрела на излучину реки, играющей на закате непередаваемым оттенком смеси розового и золотого, опустила кисточку в банку с водой, потом легко коснулась ею продолговатой кюветы с краплаком и замерла: первое прикосновение, да еще акварелью к незапятнанной бумаге, — оно самое трудное, впрочем, как и первое слово для актера, как первая строка для писателя и первая нота для музыканта.
И в это время сзади раздался красивый баритон:
— А как Вы относитесь к «Черному квадрату» Малевича?
Морозова от неожиданности вздрогнула, посадила на бумагу круглую кляксу ярко-поросячьего цвета и обернулась.
За ее спиной стоял мужчина средних лет, симпатичный блондин с правильными, даже благородным чертами лица, и, судя по одежде — явно местный житель, так как он был облачен в стоптанные, заляпанные известкой кирзовые сапоги, темно-синее милицейское галифе, поношенный серый пиджак и зеленоватый свитер, из под которого выглядывал ворот несвежей красной рубахи. Кроме того, ширинка у знатока творчества Казимира Малевича была расстегнута, и оттуда выглядывал подол все той же рубахи. Заметив это, Морозова вздрогнула еще раз.
* * *
Морозова была вольным художником-керамистом. Зимний сезон у нее не сложился. Сорвался очень выгодный заказ от одного нового русского, который возжелал иметь в гостиной фонтан, оформленный непременно в романтическом духе, — то есть со скалами и водопадами. А на дне недавно купленного циклопического аквариума этот же нувориш запланировал возвести развалины Атлантиды.
Морозова и Атлантидой и фонтаном загорелась, даже сделала несколько эскизов. Но тут вышла из строя ее муфельная печь. Новый русский, так и не дождавшись заказов, вместо романтического фонтана завел новую любовницу, а все дно аквариума по ее прихоти засыпал белой мраморной крошкой.
Был и еще заказ от одной странноватой тетеньки. Она на своем дачном участке устроила не только, как положено, клумбу, прудик, японский садик и альпийскую горку, но и захотела во всех этих местах видеть керамических гномиков, нюхающих цветочки, ловящих рыбку, размышляющих о бренности мира или ищущих золото соответственно.
Морозова принялась было делать эскизы, но тут любительница гномиков исчезла.
Утешением для Морозовой было то, что авторское блюдо под названием «Болото», которое она послала на одну из выставок, вызвало одобрение критики, да еще и то, что ее керамические серии — «Лягушки» и «Золотые рыбки» — успешно продавались.
Не радовала Морозову судьба ее лучшей подруги, тоже художницы. Дело в том, что та никак не могла выйти замуж. Попыток было много. Но Морозовой запомнился лишь армянин — владелец магазина «Ковры», и спортсмен-экстремал, безуспешно пытавшийся утонуть или сломать себе шею, спускаясь по горным рекам где-то на Кавказе, в Альпах или на Тянь-Шане. Последним увлечением подруги (натуры тонкой, ранимой и чувствительной) был врач-психотерапевт. Познакомились они на каком-то биеннале, быстро сошлись, почти полгода прожили вместе и, казалось бы, дело беспрепятственно шло к венцу. Она вела хозяйство и занималась батиком. Он весь день копался в детских комплексах перезрелых дамочек, выявлял психологические причины ранней импотенции преуспевающих бизнесменов и приходил домой поздно вечером совершенно обессиленный. Они ужинали при свечах, пили легкое вино и беседовали об искусстве. До свадьбы (точнее — до официальной регистрации их отношений) было рукой подать.
Но на прошлой неделе подруга позвонила Морозовой и, рыдая, сказала, что и с психотерапевтом все кончено. Когда она успокоилась, Морозова услышала очередную историю несчастной любви.
На днях психотерапевт, вероятно полностью проанализировав слова и поступки (а значит и чувства) своей избранницы, наконец решился и сделал ей предложение.
— Дорогая, — добавил он, — давай начнем нашу с тобой совместную жизнь с чистого листа. Давай будем друг с другом полностью откровенными. Мы оба взрослые люди и у нас обоих раньше были романтические связи. Я хочу, чтобы между нами не было никаких тайн, и у меня к тебе просьба — скажи, пожалуйста, сколько у тебя было любовников.
Тут подруга Морозовой прервала свой рассказ очередными рыданиями. Наконец она обрела способность говорить, и Морозова услышала печальный финал этой истории.
— Я, как дура, всю ночь не спала, все считала. И вспомнила 154 мужика, а утром сказала ему об этом. А после этого он исчез. Ну не сука ли он после этого?
Морозова, позавидовав прекрасной памяти своей подруги, из женской солидарности подтвердила, что он, действительно, сука.
Эта история Морозову почему-то не взбодрила. Наоборот, настроение у нее испортилось окончательно, и она, найдя где-то в углу своей квартиры букет засохших роз, принялась его рисовать.
И все-таки не последние сводки с передовой личной жизни мастера по батику стали причиной того, что Морозова стала спешно собираться в деревню, а посещение Серебряного Бора.
Морозова немного переживала из-за своих кустодиевских объемов. Поэтому зимой она регулярно ходила в бассейн, а летом старалась как можно чаще плавать в Москве-реке. Как раз в Серебряном Бору.
Морозова облюбовала в этом заповедном уголке столицы заливчик и подолгу сидела в реке, сжигая лишние калории.
Обычно Морозова приезжала Серебряный Бор в субботу и в воскресенье. А в последний раз художница побывала там в будни. Именно этот визит побудил Морозову на время покинуть Москву и для восстановления нервной системы отдохнуть в тихой деревне от суеты и пороков мегаполиса.
* * *
В Серебряном Бору во вторник было немноголюдно. На берегу ее любимой бухточки загорал одинокий худосочный молодой человек в плавках необычайно насыщенного бирюзового цвета (его, то есть цвет плавок, Морозова, как профессиональный художник, отметила сразу). Кроме плавок этот молодой человек больше ничем не выделялся.
Так вот, он, обнаружив появление Морозовой, приподнялся со своего полотенца, казалось бы, равнодушно (как с некоторой досадой констатировала про себя художница) посмотрел в ее сторону и вновь улегся, продолжая принимать солнечные ванны. Морозова сняла очки, разделась и, оставшись в купальнике, полезла в воду.
Как всегда, она плавала долго от одного края бухточки к другому, наслаждаясь прохладной водой, чудесным видом и полным безлюдьем. Неожиданно она обнаружила, что ее одиночество мнимое — молодой человек в бирюзовых плавках, который, по ее представлениям, должен был бы спокойно загорать на своем полотенце, не делал этого. Потом Морозова заметила, что он странным образом оказывался каждый раз на том берегу, к которому она подплывала.
Пытаясь найти объяснение этому феномену, Морозова, близоруко щурясь, стала следить за юношей и выяснила, что пока она плыла от одного берега заводи к другому, незнакомец стремительно (только ярко-синяя искра плавок мелькала в прибрежных кустах) обегал бухту и ждал прибытия пловчихи.
Причем ожидал он ее не бескорыстно, а, как удалось разглядеть Морозовой, приспустив свой купальный костюм.
Обнаружив, что она без ее ведома используется в сексуальном плане, Морозова разозлилась и стала двигаться быстрее, а потом и вовсе, доплыв до середины бухточки, внезапно возвращалась.
У молодого человека была слабая физическая подготовка, он начал опаздывать, и у него оставалось все меньше и меньше времени, чтобы щегольнуть перед Морозовой своим мужским достоинством.
Морозова своей тактикой настолько измотала юношу, что когда он в очередной раз добежал до финиша, то рухнул на землю. Сил у него ни на что не осталось — даже для того, чтобы снять плавки.
Тут Морозова подплыла к берегу, где, тяжело дыша, сидел страдалец. Но не из жалости. А как раз наоборот.
— Что ты все носишься? — укоризненно сказала Морозова этому сексуальному марафонцу. — Я ведь без очков все равно ничего не вижу!
— А вы подплывите поближе, — захныкал юноша, приподнимаясь.
— Вот еще, — гордо фыркнула Морозова и погребла прочь.
* * *
Местный житель, поймав ее взгляд на своей ширинке, ничуть не смущаясь, спрятал подол красной рубахи и неторопливо застегнул пуговицы.
— И все-таки, как вы относитесь к «Черному квадрату» Малевича? — прервал незнакомец размышления Морозовой о трудностях мужского существования.
— К «Квадрату» Малевича я отношусь сдержанно, так как больше склонна к реализму. Кроме того, к его «Квадрату» я относилась бы хорошо, если бы он в таком же стиле написал бы и себя. Но его автопортрет, насколько я помню, выполнен в подчеркнуто-реалистической манере.
— Тогда вам совершенно необходимо посетить мое скромное пристанище, — сказал обладатель синего милицейского галифе. — Там я на стене недавно совершенно случайно обнаружил старинные фрески. Вполне реалистичные.
Морозова удивилась, во-первых, такому нетрадиционному способу знакомиться, а во-вторых, тому, что, судя по форме приглашения и своей стати, этот гражданин был явно потомком графа (правда, судя по всему, сильно обедневшим).
— Как-нибудь непременно зайду, — уклончиво ответила Морозова, решив, что он может быть и неряшлив, но уж по крайней мере не страдает тем психическим расстройством, как ее бирюзовый юноша из Серебряного Бора.
— Буду ждать, — сказал потомок. — А найти меня просто — ведь я ваш сосед. — И он, поклонившись, зашагал прочь.
Морозова вернулась к своему этюднику, немного сожалея о том, что чудесные золотисто-розовые блики на реке исчезли, и размышляя, что же ей делать с уже высохшей розовой кляксой.
«„Розовый круг“ Морозовой, — подумала художница, разглядывая пятно, — ничуть не хуже чем „Черный квадрат“ Малевича. Но вряд ли он будет так же популярен».
Посчитав, что день для творчества сегодня не удался, Морозова собрала этюдник и пошла домой. И только по пути к деревне она сообразила, что по соседству с домом бабы Светы, у которой художница снимала комнату, никаких дворцов нет, а значит и изучение старинных фресок отменяется.
«Интересный народ мужики, — размышляла Морозова, открывая калитку. — Неужели у него не было никакого другого повода познакомиться, как через „Черный квадрат“ и несуществующие фрески?»
* * *
Морозова долго привыкала к своей хозяйке. Это была старуха (представившаяся Морозовой как «баба Света») родом из Белоруссии, потомственная крестьянка. У нее был белорусский акцент (так, вместо «тряпочка» она говорила «трапочка») и огромные вставные железные зубы. Бабка, кроме того, по вечерам смотрела телевизионные сериалы и постоянно приставала к Морозовой с вопросами — женится ли герой на героине или нет. Наконец, баба Света постоянно разговаривала. Но так как она была одинока, то разговаривала в основном сама с собой, да еще со всякой живностью — с поросятами, козами, курами, утками, с кошками и даже с мухами. И ко всякому живому существу у бабы Светы находились ласковые слова. Удивительнее всего было то, что все эти нежные эпитеты были производными мата. Причем владелица железных зубов дала каждой божьей твари свое имя. Поэтому уже через несколько дней художница, не выглядывая в окно, могла безошибочно определить, с кем беседует старуха — с поросенком ли, никогда не жалующимся на свой аппетит, либо с вернувшимся с ночных похождений котом.
Кроме этих достоинств бабка еще прекрасно солила огурцы и виртуозно гнала самогонку. Этим она прославилась по всей округе и из-за этого же была дружна не только со всеми соседями мужского пола, но и с представителями власти. Местные околоточные специально заезжали в Господское — угоститься ее деликатесами и проверить, не обижают ли бабу Свету.
В качестве квартирной платы (денег с художницы хозяйка не брала и к тому же снабжала овощами, молоком и яйцами) Морозова должна была обсуждать с бабой Светой бесконечные телесериалы и успокаивать ее, убеждая, что, в конце концов, герой, конечно же, женится на героине.
Морозова постепенно познакомилась со всеми окрестными завсегдатаями бабкиного шинка — любителями просветленной опаловой самогонки и соленых корнишонов.
Однажды визави Морозовой оказался тот самый ценитель «Черного квадрата».
На этот раз про Малевича он не спрашивал. И ширинка у него была застегнута.
Алексей (оказалось, так его зовут) после второго стакана высококачественного бабкиного напитка стал снова настойчиво приглашать Морозову посмотреть на его фрески.
Морозова вежливо отказывалась.
— Не ходи, не ходи к нему, у него собака злая, — поддакнула бабка.
— Злая только когда голодная, — возразил Алексей. — Так когда придете?
— Как-нибудь позже, — отвечала Морозова.
— Как знаете, — сказал Алексей и ушел.
* * *
Бабка затопила печку. Морозова воспользовалась этим и разложила на лежанке свои работы — сушить.
— Что это Алексей мне всё про фрески говорит? — спросила Морозова бабку, помогая ей мыть посуду.
— Это он про картину в евоном доме. На стене нарисована. Да почитай, такие картины в каждом доме в Господском есть. Да и у меня тоже есть. Только я, как в эту избу переехала, такое безобразие сразу ковром занавесила. Хочешь, покажу?
Морозова согласилась. Ей было любопытно взглянуть на фрески в деревенской избе. Такого она еще никогда не видела.
Бабка приподняла ковер, скромно отвела глаза в сторону и стыдливо захихикала. Морозова с удивлением посмотрела на бабку, не ожидая от импровизаторши-матершинницы проявления таких целомудренных чувств.
Под ковром действительно была фреска. Очень грубая копия «Союза Земли и Воды» Рубенса.
Морозова как профессионал отметила, что художник был сильно ограничен в красках (охры у него был дефицит, а берлинскую лазурь он заменил малахитовой зеленью). Вместе с тем бросался в глаза и смелый мазок мастера и его незаурядная фантазия — художник пририсовал Нептуну огромную корону, а Кибеле — богатое ожерелье.
Судя по маргиналиям на фреске, этот дом сменил немало хозяев. Все комментарии касались, естественно, взаимоотношения полов (Морозова обнаружила, что картина была явно дореволюционная, так как некоторые слова несли в себе букву «ять»), причем позднейшие художники многократно пытались увеличить женственность властительницы Земли.
— Вот стыдоба какая, — произнесла хозяйка, с умилением взирая на зеленоватого мужчину в самом расцвете лет.
— Ну почему же стыдоба, — возразила Морозова. — Это классика. Копия Рубенса. Или лучше сказать — вариации на темы Рубенса. Интересно, кто ее рисовал, в этой деревне?
— Я этот дом прямо с картиной и купила, — отвечала старуха. — Хотела сначала стену побелить, чтобы срамоты не видеть, а потом ковер повесила. Время будет — побелю.
— Не надо, оставьте. Это искусство. А все-таки, кто это рисовал?
— Говорят, артисты в этой деревне раньше жили.
— Да нет. Артисты в театре играют. Да еще в кино снимаются. И в телесериалах. Как в «Рабыне Изауре». А картины рисуют художники, — терпеливо разъясняла Морозова (чувствовалось, что когда-то она окончила педагогический институт). — Как Микеланджело, как Рафаэль, ну и как я.
— Не знаю, не знаю, — не стала возражать старуха. — Говорят, артисты жили, а кто это безобразие нарисовал — того не ведаю. Да такие картины, почитай, в каждом старом доме были. Вот на днях и Алексей в своем доме такую же на стене нашел.
«Надо же, не врал Алексей, — подумала Морозова. — Значит и у него есть домашние фрески». И вслух спросила бабу Свету:
— А почему он только недавно картину обнаружил, а раньше не видел? Она у него тоже ковром завешена была?
— Да нет, обоями заклеена. Вишь, стена у него упала, обои отлепились, он ее и увидел.
— Тоже «Союз Земли и Воды»?
— Чего?
— Ну, Нептун и Кибела, — и догадавшись, что бабка и на этот раз не поняла, добавила — ну, мужчина и женщина, как у вас?
— Нет, только баба и то только половина. Верхняя. Да давай сходим, посмотрим, раз тебе это интересно.
— Да неудобно!
— Если хочется, то везде удобно! Неудобно одной молодой женщине к неженатому-холостому мужчине ходить. А мы удвоем пойдем. И потом, ему ко мне ходить самогонку пить — удобно, а нам неудобно?! Айда!
* * *
Старуха с Морозовой подошли к калитке соседской избы.
— Алексей, ты дома? — крикнула старуха и толкнула калитку.
— Дома, — отвечал невидимый Алексей. — Подожди немного. Сейчас собаку покормлю и освобожусь.
— Это дело сурьезное, — сказала баба Света, торопливо выходя на улицу и увлекая за собой Морозову. — Придется подождать.
На пороге показался Алексей. В руках у него была кастрюля. Из дома раздался оглушительный собачий лай, а потом — и вой.
«Как собака Баскервилей», — с тревогой подумала Морозова, на всякий случай прячась за бабку.
Алексей меж тем вылил содержимое кастрюли в миску, потом вернулся в избу. Оттуда послышались приглушенные звуки борьбы человека и животного, невнятный голос Алексея, прерываемый собачьим визгом.
Наконец дверь резко распахнулась, и из нее стремглав вылетел огромный рыже-белый спаниель. Оглушительно лая, он бросился к миске. Морозова успела заметить, что на его голову был натянут кусок старого женского чулка. От этого кожа на голове пса подтянулась, и глаза стали раскосыми и безумными, как у татарского воина с картины Ильи Глазунова. Спаниель, мельком взглянув на стоящих за калиткой посетительниц, ткнулся мордой в миску и замолчал. Слышно было, как он с чавканьем насыщается. Опасливо поглядывая на спаниеля, к ним подошел Алексей и рассказал Морозовой, почему его собака ест в чулке.
* * *
Собака, имевшая исходную кличку Адат (которую Алексей переделал на Отелло), досталась ему уже взрослой.
Его прежние хозяева в то время, когда спаниель был еще щенком, забавлялись с ним: отнимали у песика миску с едой, наблюдая, как он, повизгивая, неуклюже-торопливо бежит за ней. Поэтому у бедолаги с детства впечаталось в сознание, что еду у него могут в любой момент отобрать. Со временем хозяевам, наконец, прискучило это дурацкое развлечение. Но привычка, приобретенная Адатом в младенчестве, осталась навсегда. Услышав звук наполняемой миски, спаниель сатанел, из добродушного ласкового увальня мгновенно превращался в стремительную неукротимую зверюгу, которая, сметая всё на своем пути (он неоднократно опрокидывал замешкавшуюся хозяйку и однажды едва не свалил трюмо), несся к заветной цели — к своей посудине и так молниеносно опорожнял ее, что только брызги летели в разные стороны.
При этом длинные уши собаки попадали в миску и пачкались. Хозяева, когда песик был еще маленький, только умилялись и после каждого кормления мыли его в ванной. Подросшему спаниелю перед едой уши стали скреплять на голове бельевой прищепкой. Сначала это помогало, но в процессе энергичной трапезы прищепка слетала. Хозяева подбирали все более тугие скрепки, с такими мощными пружинами, что даже голодный спаниель забывал про еду и, воя от боли, лапами старался соскрести их с ушей.
Наконец хозяева нашли выход: они стали перед едой напяливать ему на морду кусок старого чулка, прижимавшего собачьи уши. В таком виде его и подарили Алексею.
* * *
Алексей завершил спаниелью историю как раз в тот момент, когда зверь, наконец, насытился и моментально преобразился в ласковое домашнее животное. Владелец старинных фресок снял с собаки чулок (и у нее тут же исчез монголоидный разрез глаз) и обратился к гостьям.
— Чем могу служить?
— Непотребство твое пришли смотреть, — деловито сказала баба Света.
— Вы мне обещали фрески показать, — торопливо пояснила Морозова.
— Прошу, — пригласил Алексей и распахнул дверь.
Отелло прошел в дом первым, после него проследовали старуха с Морозовой, а за ними — галантный Алексей.
* * *
Морозова оглядела обиталище Алексея. Больше всего оно ей напомнило мастерскую художника. Здесь было все: дешевые выцветшие репродукции, декоративные камни, причудливые коряги, раковина тропического моллюска, бронзовые колокольчики, неубранная кровать, запыленная бабочка, прикрепленная иголкой к дверному косяку, прислоненный к стене вертикально стоящий пружинный матрас, над которым висели оленьи рога, разбросанные книги, лампа-переноска, вероятно, служившая ночником, висевший на стене старый туркменский ковер, а рядом с ним — плохо выделанная шкура неведомого зверя, человеческий череп, треснувшая домра и засохшее растение в цветочном горшке на подоконнике.
Но Морозова, бегло осмотрев этот художественный беспорядок, вперилась в стену, на которой, ничем не завешенная, красовалась фреска.
— Вот, — сказал Алексей, обращаясь к Морозовой, и театрально взмахнул рукой. — Вот та фреска, о которой я вам говорил.
— Срамота, — сказала бабка, тем не менее с интересом рассматривая изображение.
— Почему же, — возразила Морозова, изучая обнаженную нимфу, а также странное окаймление верхней части фрески, сделанное из сцементированных кусков антрацита. — Скорее всего, это копия, нет, опять же вариация на тему «Вакханалии» Тициана. Или Пуссена.
Морозова подошла к ковру, на котором красовалась шпага в ножнах.
— А это оружие когда-то принадлежало одному из моих предков, — заметив интерес Морозовой, пояснил Алексей.
Отелло захотелось на улицу, и он подбежал к двери.
— Позвольте оставить вас на минуту, — проворковал Алексей своим театральным баритоном и пошел выпускать собаку.
Морозова приблизилась к фреске, которую по-прежнему с жадностью рассматривала бабка. Чувствовалось рука того же художника. Только палитра у него была богаче — вероятно, этот шедевр создавался раньше и запас красок еще не иссяк. Произведение искусства, наверное, очень давно была заклеено обоями, о чем свидетельствовало полное отсутствие комментариев к пышногрудой нимфе.
Морозова, еще раз осмотрев нимфу и еще раз подивившись кладке из каменного угля, подошла к ковру и сняла шпагу. Оружие оказалось бутафорским.
В это время в комнату неслышно вошел Алексей. Морозова смутилась и повесила шпагу на место.
— Это действительно оружие одного из моих предков, — сказал Алексей. — Он был актером. Крепостным актером. И фрески, которые вы видели в доме вашей хозяйки Светланы Валерьевны и в моем жилище, — они тоже имеют отношение к Мельпомене. По преданию, их рисовал художник того же театра, в котором играл роли первых любовников мой прапрадед.
И пока Морозова уже более внимательно рассматривала и бутафорскую шпагу, а потом и нимфу, Алексей рассказал историю открытия фрески, а заодно историю своих предков, да и всей Господской.
* * *
Алексею снился сон. Так как он был художественной натурой (впрочем, как и все коренные жители деревни), то ему снился сон цветной. Обвал в горах. Огромные зеленые, синие и красные булыжники с жутким грохотом сыпались на дно фиолетового ущелья. Алексей отметил, что хотя картина была невыразительной, зато звуки были очень натуральными.
От грохота, а так же оттого, что в горле у него запершило, Алексей проснулся. Стояла непроглядная тьма. Алексей пошарил рукой по тумбочке, нащупал выключатель на ночнике, но, вспомнив, что в нем перегорела лампочка, щелкать им не стал, а начал думать, почему у него саднит горло.
Через несколько минут он заметил, что в комнате посвежело, а потом в дальнем углу тускло замерцала звездочка. Ее свет постепенно усиливался, рядом с ней появилась другая, потом еще одна — и вскоре вся стена комнаты покрылась мерцающими обоями.
Алексей выбрался из-под одеяла (он еще раз отметил, что в доме прохладно) и пошел к стене — выяснять причину звездного феномена. До стены он не добрался, так как обо что-то споткнулся и упал. Алексей поднялся, потирая ушибленное колено, доковылял до другой стены, на которой звезды не мерцали, и наощупь нашел выключатель. К счастью, в люстре оказалась одна не перегоревшая лампочка. При ее свете Алексей обнаружил, что в его доме произошли некоторые перемены. В частности, не хватало стены, а весь пол был засыпан штукатуркой и известняковыми глыбами, из которых когда-то предки Алексея возводили этот дом.
* * *
В деревне с названием Господская любознательный путешественник непременно бы стал искать развалины барской усадьбы, остатки липовой аллеи, заросший пруд, фундамент домовой церкви, фамильный склеп или любые другие атрибуты тургеневского дворянского гнезда.
Ничего этого в Господской никогда не было, так как ни в ней самой, ни в ее окрестностях дворяне никогда не водились.
А свое название это неказистое поселение получило потому, что в свое время, еще в дореволюционной России, некий граф, либерал, большой умница, меломан, знаток живописи и меценат однажды был так раздосадован игрой своих крепостных актеров, что купил себе новую труппу. А прежнюю в полном составе, вместе с музыкантами, художниками и другими творческими крепостными отослал в одну из своих полузаброшенных деревень со странным названием Чемоданово, переименовав почему-то последнюю не в Театральную, а в Господскую.
Большинство новых жителей Господской были одаренными, а некоторые — талантливыми актерами (провал злосчастной пьесы был случайным). Они были способны ко многим искусствам, за исключением одного — искусству сельской жизни. Поэтому в огородах у них ничего не росло, заводимая скотина дохла, и даже куры неслись не в курятниках, а где-нибудь в совершенно неожиданных местах — в печке старой бани, на чердаке или в густых зарослях крапивы.
К архитектуре и строительному делу разжалованные актеры также не были приучены, по причине чего планировка в Графской отсутствовала полностью, а все дома, возведенные под руководством театрального декоратора, хотя и были очень красивыми, но крайне непрочными.
Единственным украшением, которым мог похвастаться каждый дом деревни Господской были настоящие фрески. Сосланный театральный художник тосковал без работы и расписывал сырую штукатурку каждого построенного жилища.
* * *
Одну из этих фресок и обнаружил на рухнувшей стене праправнук первого любовника.
Алексей при неярком свете единственной целой лампы пятирожковой люстры, несмотря на то что было далеко за полночь и он в одних трусах находился практически на улице, начал проводить реставрационные работы. А точнее — собирать из кусков штукатурки на полу огромный паззл, результатом чего стало появление в его жилище изображения верхней части обнаженной нимфы с огромным бюстом.
Алексей, вдохновившийся им, стал копаться в груде обломков, пытаясь найти и нижнюю часть. Однако паззл никак не складывался. У красавицы благодаря стараниям Алексея то вырастали конские копыта, то змеиные хвосты, то появлялись явно мужские, одетые в сандалии ноги воина.
Алексей, устав от поисков, сел на кровать и посмотрел на нимфу. Потом перевел взгляд на звездное небо, вспомнил, что не за горами осень, оделся и пошел к соседу. За цементом. Своего цемента у Алексея, естественно, не было.
Сонный сосед (тоже далекий потомок крепостных актеров) не удивился ни ночному появлению Алексея, ни его просьбе. Он молча выслушал рассказ соседа о падении стены, о звездном небе, о собранной на полу из кусков обнаженной девушке, выдал ему мешок цемента и пошел спать.
Алексей вернулся домой, наскоро замесил в тазу раствор и занялся ремонтом. Скрупулезно он работал только над той частью стены, на которой была изображена верхняя половина девушки. Дальше Алексею работать стало не интересно и поэтому дело пошло быстрее. К его удивлению, материала не хватило — наверху, под самым потолком оставалась широкая щель, сквозь которою виднелась взошедшая над горизонтом Венера.
Алексей постоял, посмотрел на утреннюю планету, перевел взгляд на нимфу, развернулся, вышел в прихожую, взял там два ведра и пошел к дому другого соседа. Там он никуда не стучал, а просто выбрал из кучи сваленного у забора каменного угля куски покрупнее и вернулся к себе домой. Он совершил несколько рейсов, а потом при помощи добытого стройматериала закончил ремонтные работы. Результатом его творчества была траурная полоса над фреской. Впрочем, самому Алексею блестки антрацита напоминали звездное небо. Довольный тем, что он снова находится в полноценном помещении, Алексей выключил свет, добрался до кровати и заснул.
* * *
Завершив рассказ, Алексей предложил дамам прогуляться по двору.
Двор был совершенно пустынный (если не считать сытого спаниеля в конуре, который, глядя на гостей, задумчиво сосал свое ухо). В огороде тоже ничего не росло. На крыше пустого улья лежала бадминтонная ракетка.
— Спортом увлекаетесь? — спросила Морозова, взяв ее в руки.
— Нет, не увлекаюсь. В прошлом году улей завел, да шершни одолели, стали пчел ловить прямо у летка. Вот я ракеткой и отбивался. Но не отбился — погибла семья. Так что медом угостить, увы, не могу.
— Да он вообще ничем угостить не может. Одно слово — артист, — сказала бабка. — Пошли ко мне! Еще полбутылки осталось.
Морозова, подумав, что на этюды ей идти уже поздно, а купаться — рано, двинулась вслед за бабкой. Алексей, восприняв слова бабки как приглашение и ему тоже, пошел следом, предварительно закрыв в доме свою единственную скотину — Отелло.
* * *
Пока бабка доставала из погреба очередную банку соленых огурчиков, Алексей попросил Морозову показать свои работы. Морозова полезла на печку — туда, где сушились ее последние этюды, и обнаружила на них бабкины валенки, тоже сушащиеся. Морозова выбрала наиболее чистые листы и показала их Алексею.
— Это, конечно, не «Черный квадрат» Малевича, но мне все равно нравится, — подытожил просмотр Алексей.
В это время в дверях появилась бабка с банкой огурцов в руках и в огромном седом буклированном парике. Морозова от удивления открыла рот. Да и Алексей на мгновение потерял дар речи.
Старуха поставила на стол банку, подбоченилась и улыбнулась, обнажив все свои железные зубы.
— Во я кака! В прошлом годе на чердаке нашла. Его наполовину моль съела, так я его дустом посыпала.
— Отдай его мне, — наконец пришел в себя Алексей.
— Да бери, — отвечала старуха. — На что он годен? Некогда мне в париках расхаживать. Это они, — кивнула она на Алексея, — горазды только петь да плясать. Поэтому у них в огороде ничего не растет, да и скотина дохнет. Даже коты. И собаки все непутевые, как евоный Отелла. Поэтому они и на стоящую работу нигде не могут устроиться. Театра здесь нет, артистов девать некуда, вот они все и мыкаются как Алексей. Наливай, Леша, да расскажи, где ты работал.
* * *
Они выпили. После третьей рюмки Алексей надел на себя парик (Морозова про себя отметила, что, во-первых, парик, даже побитый молью, очень идет Алексею, а во-вторых, реставратор фресок в нем очень похож на кинематографического графа), откашлялся и начал рассказ.
Сначала Алексей устроился охранником на ближайший военный аэродром. Все шло хорошо — платили прилично, снабдили формой (он никак не мог привыкнуть к фуражке и тайно носил шляпу). Сутки он дежурил, двое суток проводил дома. Это продолжалось до тех пор, пока Алексей сидел в своей сторожевой будке. Но однажды он нарушил инструкцию и вылез из домика в тот момент, когда на взлетную полосу выруливал истребитель. С Алексея порывом ветра сорвало неуставную шляпу, которую мгновенно засосало в турбину боевой машины.
Вылет не состоялся, двигатель отправили в ремонт, а Алексея уволили.
Потом Алексей работал в пожарной охране. Служба здесь была тихая, пожаров случалось, слава богу, мало. Поэтому Алексея и эта работа вполне устраивала. Но однажды зимней ночью пришел сигнал — горит сарай в деревне. Расчет быстро прибыл на место, но сарай был такой большой и горел так резво, что своего запаса воды в машине хватило только на то, чтобы сбить пламя. А по инструкции следовало еще и пролить тлеющее строение, чтобы огонь не вспыхнул вновь.
— Где тут воды набрать можно? — спросил начальник расчета у хозяйки злосчастного сарая.
— Да вот рядом озеро есть.
И Алексей с водителем были посланы по воду.
Вокруг деревни простирались бескрайние просторы, но озера нигде не наблюдалось. И спросить было не у кого. Наконец на ровном поле они увидели идущего человека. И направили машину к нему.
Заметив приближение пожарной машины, одинокий пешеход превратился в бегуна и попытался на хорошей скорости (хотя, как впоследствии выяснилось, был в полушубке и в валенках) уйти от погони.
Но это ему не удалось. Машина остановилась рядом с человеком, и Алексей спросил его про озеро.
Незнакомец испуганно отбежал в сторону, замахал руками и что-то издали прокричал.
Водитель снова подвел машину к нему. Все повторилось. Ночные окрестности были пустынны, больше гидов взять было негде, и шофер с Алексеем решили все-таки исхитриться и допросить этого чудака. Они начали методично гонять его по полю (водитель только удивлялся, почему при торможении машина идет юзом).
Наконец бегун выдохся настолько, что уже не мог отскочить от «пожарки».
— Не скажете, где здесь озеро? Нам воды надо набрать, пожар потушить, — вежливо спросил Алексей у обессиленного «языка».
— Да здесь, здесь озеро! — прохрипел загнанный путник. — Я все время вам об этом и кричал. Здесь озеро. И вы на нем, и я на нем. Только лед слабый. Еле людей держит. Сейчас и вы утонете, и я с вами, — и с этими словами он попятился прочь.
Но в тот момент машина не ушла под воду. Она провалилась под лед около самого берега, на мелководье.
И водителя, и Алексея из пожарников уволили.
Тогда Алексей устроился помощником машиниста на допотопном поезде, курсирующем на местной ветке. Это был состав, развозивший рабочие смены, небольшие партии грузов, продукты на железнодорожные разъезды и попутных пассажиров.
Однажды, в начале сентября, машинист со своим напарником — то есть Алексеем, вели состав, груженный на этот раз некондиционными дровами.
Материальная база поезда была древней, поэтому он двигался очень медленно. Настолько медленно, что Алексей успел заметить в заброшенной деревне далекую яблоньку, сплошь усеянную плодами.
Обнаружив это, он предложил своему начальнику собрать урожай ничейных фруктов. Работники железнодорожного транспорта остановили состав и пошли в деревню.
Хотя за яблоней давно не ухаживали, плоды на ней оказались отменными. Железнодорожники обтрясли дерево и с мешками яблок вернулись на пути. Но поезда там не было. Они увидели лишь ободранную корму последнего вагона, которая медленно скрылась за поворотом.
Сначала у машиниста и Алексея, от удивления так и не выпускающих из рук мешки с апортом, возникла версия об угоне. Но, во-первых, такие дрова, а так же такой тепловоз и такие вагоны никому не были нужны, а во-вторых, это место отличалось редкостным безлюдьем. Потом они вспомнили, что, к несчастью, именно у этой деревни дорога начинала идти под уклон.
Вероятно, отказал тормоз, и поезд медленно покатился вниз. Железнодорожники спрятали яблоки в кустах и поспешили вслед за поездом-беглецом. Но они его так и не догнали.
Поезд, набрав рекордную для него скорость в 60 километров в час (специалисты потом удивлялись, почему он не развалился и даже не сошел с рельсов), помчался к ближайшей узловой станции.
Поселок принялся спешно готовиться к атаке — в первую очередь начали эвакуировать людей из прилегающих к путям домов.
Но, к счастью, катастрофы не случилось. Через десять минут после объявления тревоги старинный локомотив с такими же вагонами, дребезжа, скрежеща и громыхая в клубах пыли, разбрасывая на стыках дрова, пролетел сквозь станцию, не причинив ей ни малейшего вреда, если не считать вокзальной урны, вдребезги разбитой вылетевшим березовым поленом.
Вдогонку составу отправился тепловоз, который и поймал его в 10 километрах от узловой на подъеме, где поезд-беглец сбавил скорость, а потом на несколько секунд остановился, собираясь и с этого возвышения вновь атаковать населенный пункт.
Так как материального ущерба и человеческих жертв не было, то ни уголовного, ни даже административного дела на любителей яблок (фрукты, кстати, так и сгнили в кустах) заводить не стали, а просто тихо уволили.
По соседству с Господской находился заповедник. И Алексей устроился туда. Счетоводом. Надо сказать, что так как зарплаты в заповеднике были мизерными, то лесниками и сторожами там работали только коренные жители Господской. Степенные же обитатели других окрестных поселков (в частности, из большого и зажиточного села Ново-Чемоданова) в заповедник устраиваться не желали.
* * *
Из дальнейшей застольной беседы, сопровождаемой поеданием корнишонов и запиванием их самогонкой, выяснилось, что Алексей сейчас находится в отпуске для поправления своей нервной системы.
Несколько дней назад Алексея вечером вызвали в контору заповедника для оформления каких-то документов. Он быстро с этим справился, а потом решил сходить в Ново-Чемоданово за провизией. Алексей отсутствовал всего час, но за это время у конторы произошли разительные перемены. Директор давно просил администрацию села провести в контору водопровод. Та кормила заповедник обещаниями, и, наконец, из села без предупреждения прибыла огромная канавокопательная машина. Управляющий этой махиной водитель вылез из кабины, осведомился, где надо рыть, мотор взревел, и через двадцать минут глубокая, с отвесными стенками траншея была готова. После этого машина исчезла.
А еще через десять минут уже в сумерках через контору к себе домой возвращался Алексей.
Выскочившие на крик работники заповедника подошли к ловчей яме. Криков оттуда уже не слышалось, зато доносились другие звуки: шорох земли и испуганный шепот: «Что это? Кто это сделал?»
Сотрудника заповедника, заглянув в канаву, обнаружили там счетовода, который с размаха бросался на вертикальную земляную стену и, цепляясь пальцами за грунт, пытался вылезти наружу. Когда его подняли на поверхность, он первым делом написал заявление на отпуск.
* * *
Через день Морозова как всегда стояла на берегу реки и в очередной раз пыталась передать акварелью неуловимые блики заходящего солнца на воде.
— А как вы относитесь к картине Куинджи «Лунная ночь над Днепром»? — прозвучал у нее за спиной хрипловатый мужской голос.
«Боже мой, — подумала Морозова, — похоже, в этой деревне живут одни ценители изящных искусств», — и, обернувшись, произнесла:
— К Архипу Ивановичу Куинджи и к его ночным пейзажам я отношусь положительно. — И на всякий случай добавила: — А «Черный квадрат» Малевича не люблю.
Вопрошающим оказался невысокий, коренастый с выправкой прапорщика мужик средних лет, одетый в аккуратную, застегнутую на все пуговицы камуфляжную форму, без погон, но со знаками отличия лесника.
Он, проигнорировав Малевича, сказал:
— Сегодня как раз будет очень удачная ночь. Полнолуние. Как у Куинджи. Хотите посмотреть на лунные кратеры? Вооруженным глазом. У меня тут своя обсерватория.
«Надо же! — удивилась про себя Морозова. — У одного в избе старинные фрески. У другого — своя обсерватория. И оба в гости зазывают. Нет, со мной так раньше никто не знакомился. Вернусь в Москву, все расскажу Верке. Она же умрет от зависти со своим психоаналитиком!». Но, вспомнив маньяка из Серебряных прудов, подумала — «Сегодня не пойду. Надо у бабки выяснить кто это, что это за человек», — и уже вслух спросила:
— А вы, наверное, астроном?
— Да нет, не астроном. Астрономия — это мое хобби. А так я лесником в заповеднике работаю. Так придете на луну взглянуть? В полночь.
— Сегодня никак не смогу, — отвечала Морозова. — Этюд надо доработать. Давайте как-нибудь на днях. А вернее — на ночах.
— Как знаете, как знаете, — произнес лесник-астроном. — Сегодня ночью небо точно безоблачным будет. Поэтому и лунные кратеры будут хорошо видны, и спутники Юпитера, и шаровое скопление звезд, и туманность Андромеды. Читали Ефремова? Все покажу!
Но Морозова, насторожившись таким изобилием, отрицательно замотала головой.
— Как знаете, — повторил лесник. — И все же, приходите любой ночью. Даже беззвездной. — И ушел.
После этих слов Морозова встревожилась еще больше, собрала этюдник и заторопилась домой, к бабке, с надеждой разузнать у нее о новом знакомом.
* * *
Бабка как старожил, как деревенский житель и, в конце концов, как женщина располагала полной информацией обо всех обитателях Господской. Знала она и об астрономе.
Железнозубая старуха начала рассказывать про вырытую канаву. Морозова решила было прервать ее, сказав, что историю про Алексея в траншее она уже слышала и что ей хотелось бы узнать про деревенскую обсерваторию, но вскоре поняла, что речь идет о другой канаве, о другом работнике заповедника и вообще о другой истории.
Астроном, в отличие от Алексея, был аккуратным, исполнительным и имел явную склонность к техническим дисциплинам. Позже Морозова выяснила, что один из его предков, также выселенный рассерженным барином в Господскую, был театральным механиком. Но бабка ей об этом ничего не поведала, а начала свой рассказ о том, как любитель Куинджи несколько лет назад сорвал работу солидной ботанической экспедиции.
* * *
Астроному было поручено охранять участок заповедника, куда часто без разрешения наведывались ново-чемодановцы в поисках грибов, ягод, орехов и прочих даров леса. Некоторые из них приходили пешком, но были и такие, которые приезжали на личном автотранспорте.
С ходоками лесник разобрался быстро, а вот с мобильными моторизованными нарушителями ему пришлось повозиться.
Вначале астроном устраивал засеки из спиленных деревьев на дороге. Но их быстро разбирали.
Начитанный лесник прибегнул еще к одному средству, которое использовалось в средние века против набегов вражеской конницы, — кованым железным шипам. Кузницы у астронома не было, поэтому он при помощи тисков, ножовки и электросварки соорудил шипы из больших гвоздей и старательно высадил эти «семена» на дороге. На них напоролись две машины. Остальные «мины» утонули в мягком лёссовом грунте и не сработали.
Наконец было найдено кардинальное средство, которое отвадило всех браконьеров-автомобилистов.
Астроном пригнал экскаватор и на лесной дороге вырыл поперечную очень глубокую, но узкую траншею, замаскировал края дерном, а по бокам вкопал два огромных валуна.
Результаты превзошли все ожидания. Ловчая канава только за неделю «поймала» три жигуля и четыре уазика, повредив их настолько серьезно, что они добирались домой при помощи трактора.
Автомобилисты пробовали засыпать канаву землей. Но эта затея закончилась неудачей: яма была глубокая, и, заполнив ее землей на четверть, потенциальные нарушители устали и бросили это занятие. Объездной путь проторить тоже не получилось, — мешали вкопанные валуны.
Какой-то сапер-любитель попытался навести мост, но сделал он это настолько неумело, что «москвичу», рискнувшему по нему проехать, тоже понадобился трактор.
После этого браконьеры прекратили попытки прорваться в заповедник на машинах. Края канавы заросли высокой травой, еще лучше маскирующей ловушку.
Однажды пунктуальный лесник представил директору заповедника докладную записку:
«28 июля на вверенной мне территории зафиксирована попытка нарушения заповедного режима. При обследовании следов протекторов выяснилось, что в заповедник пыталась проникнуть грузовая машина. Однако благодаря ранее принятым мерам попытка была пресечена».
Директор заповедника прочитал это донесение и расстроился. Он-то знал, что это был ГАЗ-66 Московского университета. Машина везла ботаническую экспедицию, возглавляемую столичным академиком. К несчастью директор не предупредил лесника о приезде высоких гостей. Поэтому астроном их не встретил и не показал тайный объездной путь. ГАЗ с московскими номерами на большой скорости влетел в замаскированную яму. Удар был настолько сильным, что пострадала не только машина, но было выбито несколько зубов, прикушено несколько языков и выведены из строя дорогостоящие фотоаппараты, микроскопы и бинокулярные лупы. Поэтому экспедиция, после того как грузовик обрел способность передвигаться самостоятельно, вернулась в Москву.
Рассказ о канаве баба Света закончила неожиданно:
— А на Луну надо посмотреть! Красиво! Как у раю! Я смотрела. Он тебя сегодня ночью звал? Иди.
— Да неудобно как-то к незнакомому мужчине ночью идти.
— А мы вместе пойдем. Вот корову подою и пойдем! Мне-то он знакомый! А незнакомые мужчины всегда потом оказываются знакомыми. Пойдем! Сегодня сериала нет, так хоть на Луну поглядим.
* * *
Морозова, дожидаясь пока бабка управится с коровой, не переставала удивляться, какое редкостное ласково-матерное имя придумала хозяйка своей буренке.
Наконец бабка освободилась и уже в густых сумерках повела Морозову к очередному соседу.
— Астроном, конечно, это не Алексей. Это человек положительный, работящий. Хотя к крестьянскому труду тоже не приспособлен. Но руки у него золотые, — говорила шедшая впереди по темной улице старуха, освещая дорогу карманным фонариком.
«Что она меня, посватать за него хочет?» — думала Морозова.
— Положительный мужчина, — продолжала тем временем бабка. — Если он тебя зовет — ты к нему ходи, на звезды смотри, только...
В это время они добрались до жилища астронома. Морозова при свете карманного фонарика увидела прислоненный к забору опаленный огнем мотоцикл.
— Только на мотоцикле с ним никогда не катайся, — продолжила старуха, с опаской обходя полуобгоревший механизм.
— В прошлом году он решил перед одной дачницей пофорсить («Ага, — подумала Морозова, — да он еще и Дон-Жуан!»), и чтобы, значит, у него скорость была побольше, какую-то штуку от самолета прикрутил (Морозова потом узнала, что это был пороховой ускоритель истребителя). И прогарцевал в дыму на своем драндулете по всей улице. Хорошо, что из мотоцикла успел выпасть, и тот без него в овраг улетел. И там загорелся. Так что на мотоцикле с ним не катайся. Убьетесь оба.
К удивлению Морозовой старуха не стала колотить в дверь или шарить по забору в поисках кнопки звонка. Вместо этого она посветила себе под ноги и сказала:
— Кажись эта, — и встала на одну из досок крыльца.
Как только она это сделала, за дверью зазвенел колокольчик.
— Механик! — с уважением сказала старуха, — все механизировано!
Дверь открылась. На пороге стоял астроном.
— Звал? — бесцеремонно спросила старуха. — Вот мы и пришли. На Луну и на звезды поглядеть.
Астроном поздоровался, с легкой досадой взглянув на старуху и приветливо — на Морозову, и пригласил их в дом.
— Проходите, — сказал он. — Только Луна еще не взошла. Ну, ничего. Посидим, подождем. Чайку попьем, телевизор посмотрим.
— И то дело, — сказала старуха. — Только сериала сегодня вроде нету.
— Посмотри сама, — отвечал Астроном. — Проходите в комнату, на диван садитесь, а я пока стол накрою, — и направился на кухню.
— Э, Витя, постой! — крикнула ему вслед старуха. — Телевизор-то включи.
— Да вы садитесь. Он сам включится, — отозвался из кухни астроном Витя.
Старуха с Морозовой сели на диван. Как только они это сделали, лампы в люстре медленно потухли, а телевизор, действительно, заработал.
— Чудеса! — воскликнула старуха. — Механик!
А подозрительная Морозова подумала, что это очень удобно для любовных свиданий — не надо вставать с дивана, чтобы выключить свет.
Старуха тем временем уставилась в телевизионный экран. Но только она начала вникать в действие какого-то фильма, как телевизор сам собой переключился на другую программу. А потом еще раз. И еще.
— Витя! — позвала баба Света, — телевизор-то у тебя барахлит.
— Это опять, наверное, муха, — отозвался из кухни астроном.
— Какие мухи? — не поняла старуха. — Я говорю, — телевизор барахлит. Программы в нем сами прыгают.
В дверях показался Витя и посмотрел на телевизор. Тот сам собой еще раз переключился и начал демонстрировать очередное ток-шоу.
— Я же говорил — муха! — подтвердил свою догадку Витя. — Вон она по сенсорной панели ползает. Я панель еще не отладил, очень чувствительная получилась. Муха по ней ползает и каналы переключает. Пошли чай пить.
Они неторопливо чаевничали в чистой и опрятной кухне (Морозова невольно вспоминала художественный беспорядок в доме Алексея). Витя со старухой говорили о деревенских новостях, а Морозова все думала, когда же они пойдут смотреть на звезды и о дивном выключателе, вмонтированном в диване.
Размышления Морозовой были прерваны скрежетом. Она вздрогнула и посмотрела на окно, по которому сверху с металлическим лязгом медленно сползало полотно жалюзи.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал астроном. — Луна взошла. — И, обернувшись к Морозовой, объяснил ей связь между показавшимся спутником Земли и скрежетом железа:
— Луна взошла, фотоэлемент сработал, и шторы автоматически закрылись. Вообще-то это приспособление от яркого солнца. Но тоже пока не откалибровано — и на лунный свет реагирует. Теперь можно и в обсерваторию пойти.
Они вышли во двор, пересекли пустынный огород и оказались у сарая, на котором возвышался металлический купол, — мятый, как старая консервная банка.
— На аэродроме алюминий дали. Со списанного самолета. Вот я обсерваторию и построил, — сказал астроном, отпирая замок.
Они по лестнице залезли внутрь купола. Астроном вручную раздвинул створки, и Морозова при лунном свете увидела, что посередине помещения на деревянном постаменте стоит настоящий большой телескоп.
— Сам собирал! — с гордостью сказал Витя. — Рефлектор. В 150 раз увеличивает. Ну, что сначала будем смотреть?
Морозова сначала хотела посмотреть на туманность Андромеды, но ее опередила старуха:
— Луну покажи!
Астроном легко (благодаря сложной системе противовесов) развернул телескоп и направил его к самому горизонту, где висела огромная желтоватая луна.
* * *
Этой ночью Морозова посмотрела всё — и кратеры Луны, и туманность Андромеды, и двойные звезды — одна была красноватой, другая — голубоватой, и шаровое скопление звезд, и еще одну туманность — в виде крыльев бабочки, и яркую Вегу, и спутники Юпитера. Астроном обещал, что к утру взойдет Венера. Но бабка, играющая роль дуэньи, заявила Вите, что честные женщины в такую пору уже должны спать в собственных постелях, и увела Морозову домой.
Когда они переходили через дорогу, луч света карманного фонарика выхватил из темноты огромного боксера. На вид собака была такой свирепой и страшной, что Морозова вздрогнула и прижалась к бабе Свете.
— Люся, Люся, — позвала животное ничуть не испугавшаяся старуха (хотя Морозова увидела, что это был кобель), и добавила, погладив ластившегося к ней пса: — Люся, хороший мальчик. Он и говорить может, — сказала старуха, обращаясь к Морозовой. — Не веришь?
— Ма-ма, — негромко, но очень четко произнес кобель Люся хриплым басом и исчез в темноте.
* * *
Утром Морозову разбудил не только голос бабки, приветствующей обитателей своего скотного двора, но и страшный грохот.
Морозова выглянула в окно и увидела, как по улице проехал астроном Витя на своем обгоревшем мотоцикле. Морозова удивилась не тому, что мотоцикл, как оказалось, на ходу, но тому, кого он вез. Сам астроном в железной военной зеленой каске и в очках, которые, наверное, надевали в полет первые авиаторы, сидел впереди. На втором сиденье уместились двое. За мотоциклиста держалась невысокая, плотная, средних лет женщина, а за ее спиной сидел тот самый говорящий кобель Люся. Боксер положил передние лапы на плечи пассажирки и судя по всему чувствовал себя вполне комфортно — видно было, что этот способ передвижения он освоил давно. Прежде чем мотоцикл скрылся из виду, Морозова успела рассмотреть, что Люся был не простым боксером, а тигровым.
— На работу соседку повез, — прокомментировала старуха этот выезд, оторвавшись от разговора с гусем и обернувшись к выглядывающей из окна Морозовой. — В заповедник. Екатерина там сторожем работает. Вместе с Люсей контору сторожит. Кобель к ней в прошлом году прибился. Сколько ему кличек она не напридумывала! А он только на «Люсю» и откликается. К тому же говорит. Правда всего одно слово, но говорит. Да ты и сама вчера слышала.
— И что, у нее тоже предки в барском театре работали, то есть служили? — спросила Морозова. — Наверное, дрессировщиками? Хотя нет, это ведь не цирк был, а театр.
— Работали, — ответила всезнающая бабка и, оставив свою живность, вернулась в дом и позвала Морозову завтракать.
После первой стопки терзаемая любопытством Морозова узнала о Екатерине всё.
Оказывается, прапрабабка Екатерины была арфисткой. Однако музыкальные способности Екатерине передались лишь частично.
Екатерина попыталась устроить свою судьбу в ближайшем городке (том самом, который чуть не стер с лица земли сбежавший от Алексея поезд). Там она пошла работать на рояльную фабрику (видимо, генетика все-таки взяла свое). Правда, на предприятии делали не настоящие рояли, а игрушечные.
Все ее фабричные подруги давно обзавелись этими музыкальными инструментами, умело вынося их через проходную. Они, естественно, не играли на них сами, а дарили своим детям, племянникам и внукам. Товарки уговаривали и Екатерину приватизировать рояль, только та никак не соглашалась, боясь, что ее на проходной поймают.
Но подруги не отставали и разработали целый сценарий по выносу музыкального инструмента. Екатерина погрузит рояль в сумку, подруги окружат ее, и все они шумной веселой гурьбой пройдут мимо вахтера.
Все шло по плану. Но у самой проходной шутки почему-то закончились, и к охраннику группа подошла в полной тишине. А честная Екатерина при этом жутко покраснела и так задрожала, что в ее сумке зазвенели струны рояля.
Вахтер посмотрел на пунцовую Екатерину, все понял и со словами «проходи, дура» выпустил похитительницу.
Но на фабрике Екатерина прославилась не этим, а как спортсменка. Лыжница, пловчиха и шахматистка. Хотя ни одним из этих видов спорта Екатерина никогда не занималась.
Ее головокружительная карьера началась с выигранного лыжного забега.
В то время любое госучреждение должно было не только выполнять план (как, в частности, Екатеринино — по игрушечным роялям), но и обязательно участвовать в общественной жизни, в том числе и в спортивной.
Поэтому всех принуждали выступать на соревнованиях. Однажды и Екатерину заставили бежать на лыжах. Ей выдали белый тканевый квадрат с тесемочками и красным номером — 44. Она надела его на себя и встала в очередь. Перед ней стояли мужчины и называли свои номера: 41-й, 42-й, 43-й и получали лыжи и ботинки. Подошла ее очередь, и она назвала свой номер: 44-й. Ответственный за инвентарь замешкался, с сомнением посмотрел на невысокую Екатерину, потом почему-то на ее ноги, и выдал ей длиннющие лыжи и ботинки. 44-го размера.
Увидев такие лапти, Екатерина сообразила, что стоящие перед ней мужчины называли не стартовые номера, а размеры обуви.
С трудом, но ботинки ей все-таки поменяли на ее родной 37-й размер.
Всех лыжниц вывели на старт. Екатерина подошла к судье и, краснея, попросила поставить ее последней — чтобы она никому не мешала. Судья посмотрел на нее и согласился.
Гонка началась. Все побежали, а Екатерина пошла. Один из организаторов соревнования не торопясь догнал ее и, глядя на ее лыжную ходьбу, сказал:
— Вон там, за кустами, от основной лыжни влево ответвляется еще одна, покороче. Ты по ней иди. Если по основной пойдешь, нам тебя здесь до вечера придется ждать.
Екатерина послушалась и побрела к кустам. Там лыжня действительно раздваивалась. И Екатерина пошла по левой. Шла она, шла, очень устала, раскраснелась, номер у нее сполз на бок, шапка съехала на затылок.
Екатерина настолько вымоталась, что даже не заметила, как со своей проселочной лыжни она попала на торную. Она прошла по ней еще минут пять и вдруг неожиданно для себя увидела растяжку, на которой было большими буквами написано слово «Финиш», и стоящих зрителей, оравших ей: «Давай, давай!» Екатерина подумала, что ее торопят как самую последнюю, и пошла быстрее. Но оказалась, что она пришла первой.
На следующий день на рояльной фабрике в честь Екатерины была вывешена поздравительная стенгазета-молния.
Потом, через пару месяцев, ее послали на соревнования по плаванью. Надо сказать, что плавала она еще хуже, чем бегала (вернее ходила) на лыжах.
Пловчих вывели к бассейну, поставили на стартовые тумбочки, и судья выстрелил из пистолета. Все прыгнули и поплыли, а Екатерина осталась.
— Прыгай! — заорал ей судья.
Но засмущавшаяся Екатерина сказала ему, что прыгать в воду она боится. После этого Екатерина по железной лестнице спустилась в бассейн и поплыла. По собачьи. Она проплыла весь бассейн — все 25 метров. Надо было преодолеть еще столько же. Но Екатерина вылезла из воды и села на бортик. Все остальные спортсменки давно финишировав, смотрели на нее.
— Ты назад поплывешь или нет? — крикнул ей судья.
— А как же. Только отдохну немного, — ответила Екатерина.
И на этот раз Екатерина вернулась с наградой. Сам главный судья настоял, чтобы ей выдали особый диплом — «За упорство».
После этого начальство отправило Екатерину на шахматный турнир.
И Екатерина два раза подряд привозила оттуда диплом, хотя в шахматы играла еще хуже, чем ходила на лыжах и плавала. А привозила она наградные листы только потому, что другие учреждения вообще не присылали участниц на эти соревнования. И Екатерине ставили победы автоматически.
А вот на третий раз Екатерина наконец-то обнаружила соперницу.
Разыграли фигуры. Екатерине достались белые.
Но соперница заявила, что так как она пришла первая, то и белыми играть будет она. Они поскандалили, потом помирились, затем начали партию. Игра затянулась. Женщины настолько увлеклись ею, что не заметили, как все мужчины-шахматисты постепенно сгрудились вокруг их стола. Ошарашенные гроссмейстеры молча наблюдали, как на единственной женской шахматной доске белый король гонял черного, безуспешно пытаясь «съесть» его. Больше фигур на клетчатом поле не было.
* * *
Морозова прожила в Господской месяц, познакомилась почти со всеми ее обитателями, подружилась с кобелем Люсей, каждый вечер сопровождавшим ее на реку, одна ходила к астроному — смотреть на звезды, и даже рискнула прокатиться с ним на мотоцикле. У нее, наконец, получились блики на воде, она полюбила рисовать живые цветы, сделала наброски бабкиных кур, коз и гусей, на всякий случай сняла копии всех обнаруженных в деревне фресок и напрочь забыла о своих столичных заботах.
* * *
В Москве, дома, ее встретила сломанная муфельная печь. Морозова с грустью стерла с нее пыль и позвонила мастеру. Он обещал прибыть только через неделю. И Морозова уже тогда пожалела, что рядом с ней нет полуграмотной бабки, утреннего стакана парного молока и вечернего застолья с вареной картошкой, солеными огурчиками, стопкой самогонки и всеми другими достопримечательностями Господской, включая ненасытного Отелло и туманность Андромеды.
Взгрустнувшая Морозова позвонила в магазин, куда месяц назад сдала свои работы. Оказалось, что была продана всего одна лягушка.
— Что же вы хотите? — утешили ее на другом конце провода, — лето, мертвый сезон.
Потом позвонила дама, желавшая весной засадить весь свой дачный участок гномиками, и объявила, что гномики сейчас не актуальны, а в моде кованые ограды и спросила, не владеет ли случайно Морозова навыками кузнеца.
А под самый вечер к ней в гости пришла подруга, теперь уже бывшая невеста психотерапевта, и с радостью сообщила, что у нее появился очередной жених, книгоиздатель. И на это раз все это очень серьезно и уж ему-то она сразу сказала, что он у нее первый. И, самое удивительное, книгоиздатель поверил.
После того, как счастливая подруга ее покинула, Морозова, утомленная потоком информации, обрушившимся на нее в столице с грустью перебрала рисунки, привезенные из Господской, достала бумагу, уголь, нашла в углу букет засохших роз и стала рисовать мертвые цветы.
* * *
А утром поехала в Серебряный Бор.
В прохладный августовский будний день парк был безлюден.
Морозова сняла платье и, оставшись в купальнике, залезла в холодные воды Москвы-реки.
Берега были пустынны, и никто не мешал художнице плавать от одного берега бухточки к другому и вспоминать удивительных жителей театральной деревни.
Она плавала долго, замерзла, вылезла на берег, с удовольствием растерлась полотенцем, оделась и не торопясь пошла к выходу.
Из-за облака выглянуло солнце, подул легкий ветерок, и по асфальту зашуршали сухие тополиные листья.
Неожиданно впереди Морозовой на дорогу вышел молодой человек. В отличие от ее прежнего знакомого в бирюзовых плавках, этот был высок и прекрасно сложен. А кроме того, был облачен только в тонкие колготки телесного цвета.
Незнакомец остановился и равнодушно скользнул по ней взглядом. Морозова, еще раз удостоверившись, что кроме колготок на юноше действительно ничего не было, поняла, что женский пол не является его пристрастием.
Из набежавшей тучки прыснул редкий дождик, и молодой человек, ежась от падающих капель и шурша листвой, побрел дальше — вероятно, в поисках тех, кто по достоинству мог бы его оценить.
Морозова, глядя на его удаляющуюся обнаженную вздрагивающую от дождя спину, подумала, что скоро осень.
РОТОНДА
Николай Николаевич закончил разбирать груду позеленевших от времени монет, подаренных музею местным нумизматом-любителем, и взглянул в окно. Светало. Подросшие поджарые соседские цыплята, которых хозяева не кормили принципиально, стали разбредаться от уличного фонаря, где они еще с вечера несли вахту, ожидая, когда сверху на землю свалится очередная ночная бабочка. Тогда к несчастному насекомому с динозавровым топотом неслось стадо бройлеров-переростков.
Николай Николаевич аккуратно закрыл чернильницу, вытер перо о специальную предназначенную для этого кожаную подушечку, вышел на улицу и потрогал одну из шести стройных колонн ротонды. Белая краска почти высохла. Николай Николаевич вернулся к себе в музей, посмотрел в старинное мутное зеркало, обрамленное резной деревянной рамой (в зеркале отразился сероглазый остроносый худощавый человек с коротким ежиком седеющих волос), прилег на пустую кушетку (на соседней лежал Обломов) и, довольный тем, что успел сделать за ночь, закрыл глаза и стал засыпать.
В это время под раскрытым окном его учреждения на улице Верхняя Лупиловка в селе Ново-Чемоданове (Николай Николаевич, сколько не бился, никак не мог выяснить этимологию названий родной улицы и родного села, а, кроме того, он никак не мог обнаружить в окрестностях село Старо-Чемоданово или хотя бы просто Чемоданово, а ведь где-то такое должно быть!), так вот, на улице Верхняя Лупиловка раздался сначала барабанный грохот, и затем и вой горна. Причем по звукам можно было определить, что барабан драный, горн мятый, а барабанщик и трубач — никудышные музыканты.
Николай Николаевич приподнялся на своей кушетке и выглянул через плечо Обломова в окно. По Верхней Лупиловке шел небольшой отряд тимуровцев, все в красных галстуках, а у двоих были те самые музыкальные инструменты. Ими тимуровцы созывали своих соратников — с утра совершать добрые дела.
Но сегодня добрые дела им не дал свершить (по крайней мере, на Верхней Лупиловке) механизатор дядя Петя Рассолов. Час назад дядя Петя вернулся с ночной смены, надеясь выспаться. А тут ему как раз и помешали ударные и духовые.
Рассолов в одних трусах выскочил на улицу, схватил первое, что ему подвернулось под руку (а подвернулись ему грабли), и страшными механизаторскими ругательствами рассеял отряд пионеров.
Николай Николаевич облегченно вздохнул и прилег на кушетку. Он подмигнул пристально смотревшему на него Обломову, перевел взгляд на портрет его создателя, затем закрыл глаза и заснул.
Спокойно ему удалось поспать целых три часа. В восемь Ново-Чемоданово начало просыпаться: с реки послышалась оглушительная песня Аллы Пугачевой. Это по Липовке шла рейсовая баржа, забиравшая из местного карьера щебень.
На барже включали музыку не из любви к эстраде: на фарватере, где был самый клёв, стояли рыбацкие лодки. У капитана был выбор: либо посадить баржу на мель, либо утопить рыбака, либо согнать его с фарватера. Сегодня капитану, очевидно, попался особо упрямый (или просто глуховатый) рыболов, потому что Пугачева неожиданно прервала своего «Арлекино» и на всю реку, а также на всё Ново-Чемоданово (усилитель на барже был мощный) раздалась изощренная речь начальника корабля, предлагавшего рыбаку отгрести в сторону. Судя по тому, что Алла Борисовна вскоре продолжила петь, путь барже освободили.
Николай Николаевич встал, умылся из медного рукомойника (Архангельская губерния, конец XIII века) и прошелся по своему музею.
Владения Николая Николаевича располагались в старинном двухэтажном купеческом особняке. Прежний хозяин этого дома был, вероятно, любителем античных мифов, потому что из своего жилища он создал настоящий трехмерный лабиринт из множества комнат, соединенных кривыми узкими коридорчиками и крутыми лестницами.
Любой другой музейный работник ужаснулся бы от такого помещения, но Николай Николаевич был от него в восторге. Он был художественной натурой (хотя в его вузовском дипломе в графе «профессия» стояло «философ»), и поэтому экспозиция у него была совершенно бессистемной, но зато очень запоминающейся.
В одном полуосвещенном проеме посетителей пугало чучело неандертальца, из другого скалил зубы череп медведя, под лестницей была устроена русская дыба с муляжом истязаемого, в узком проходе друг напротив друга висели две шинели времен гражданской войны — одна красноармейца, другая — добровольческой армии.
Большую залу украшала огромная картина, выменянная Николаем Николаевичем в краеведческом музее заполярного поселка Лабытнанги. Живописное полотно называлось «Ленин на Таймыре». На нем был изображен вождь мирового пролетариата в зимней тундре: Владимир Ильич в кухлянке, стоя на нартах, держал речь перед эвенками, оленями и ездовыми собакам.
Наконец, несколько комнат были декорированы раскрашенными скульптурами из папье-маше, изготовленными лично Николаем Николаевичем.
Так, в той самой каморке, где ночевал сегодня Николай Николаевич, на соседней с ним кушетке как раз и лежало произведение краеведа, облаченное в настоящий гражданский мундир того времени: Обломов, приподнявшись на локте, всматривался в стоящее напротив большое купеческое трюмо. Над трюмо висел портрет литературного отца Обломова — Ивана Александровича Гончарова. Так Николай Николаевич наказал писателя за его трактовку (однобокую, на взгляд дипломированного философа) образа русского интеллигента.
В многочисленных комнатках и клетушках, чуланах и чуланчиках, кривых коридорах и коридорчиках располагались ряды самоваров, утюгов (среди них выделялся пудовый гигант позапрошлого века, предназначенный для разглаживания голенищ солдатских сапог), навесных замков, огромных ключей, весов и гирь, вологодских и архангельских прялок, водочных штофов, икон, настенных часов, старинных бумажных денег, темных картин, пищалей, монет, алебард и битых горшков — всё то, чем гордится любой краеведческий музей.
Николай Николаевич взглянул на ходики (Тверская губерния, конец XIX века). Стрелки показывали девять, — то есть до открытия местной поликлиники был целый час.
Ночью Николаю Николаевичу пришлось поднимать тяжести, и у него прихватило поясницу, да так что надо было идти к врачу.
Николай Николаевич вышел во двор, загнал свой грузовой велосипед в сарай, потрогал белоснежную колонну ротонды. Краска совсем высохла. Потом он вернулся в особняк.
В одном из чуланов краеведческого музея размещалась коллекция монет. Денег на музей поселок не выдавал, и Николай Николаевич во всем обходился подручными средствами. И в нумизматическом чулане вся коллекция (среди которой светился надраенный зубным порошком древнегреческий серебряный статер с головой Пана на аверсе и Химерой на реверсе) была просто посажена на бревенчатую стену с помощью пластилина.
Одно место пустовало — исчез огромный красный екатерининский медный пятак.
Николай Николаевич кряхтя (тяжелая ночная работа еще раз напомнила о себе болью в пояснице) нагнулся, пошарил по полу, нащупал там пропажу, затем, разгладив и разогрев пластилиновую нашлепку рукой, вернул беглеца на место.
Потом краевед взял оселок и с любовью подправил лезвие бердыша (Рязань, середина XVII века), снял со стены безжалостно рассверленный милицией огромный револьвер (конец XIX века, Северная Америка, флотский образец) и бережно взвел курок. Хорошо смазанный механизм аппетитно чавкнул.
Только Николай Николаевич повесил оружие на место, достал с притолоки ключ и направился было к старинным английским часам, как с улицы, вернее со двора соседского дома раздался крик. Николай Николаевич положил ключ на место и выглянул в окно.
На завалинке сидел сухопарый старик по прозвищу Хлёст. Во рту у Хлеста была огромная самокрутка, а в руке — кипятильник. Спирали кипятильника разошлись, и издали казалось, что в общем-то не сентиментальный Хлёст (за какие-то грехи он в свое время отсидел шесть лет и с того времени у него сохранился знак — татуированные веки) держит в руках огромную серебристую хризантему. Хлёст бережно приложил «козью ножку» к «хризантеме» и самокрутка тут же задымилась.
Экономивший на спичках Хлёст производил эту процедуру молча, зато голосила переживающая за кипятильник бабка, так сказать, супруга Хлеста, она же — хозяйка бройлеров. Николай Николаевич с интересом посмотрел на Хлестову супружницу — не из-за того, что у нее был пронзительный голос (к нему краевед давно привык), а потому, что утреннее солнце окрасило ее лицо в необычайно яркий апельсиновый цвет.
Хлёст, раскурив самокрутку, хладнокровно выдернул вилку кипятильника из розетки, отдал отключенный электроприбор по-прежнему орущей бабке, взял удочки, открыл калитку и вышел на улицу.
Беззаботно шедшее ему навстречу стадо коз при виде рыболова мгновенно развернулось и ускакало прочь. Хлёст, дымя самокруткой, чуть скривил рот в улыбке и направился к реке.
Но тут путь ему преградили два местных мужика-мелиоратора.
— Хлёст, ты трубы не брал? — спросил один.
— Не брал. А какие трубы?
— Ну, наши. Десятидюймовые.
— И эти не брал. На хрена они мне? У меня бабка огород поливает. Из колодца.
— Какая-то сука шесть труб ночью с поля уволокла. И следов никаких нет. Только велосипедные. Ну не на велосипеде же их уперли? А у нас из-за этого «Фрегат» простаивает. И поле не полито. Придется на базу ехать. Ты их точно не брал? А может, знаешь, кто брал?
— Не нужны мне ваши трубы. И кто брал их — не знаю. И вообще некогда мне. Пашка сказал — вырезуб брать начал. Так что я на реку. Покедова.
— Прощай, — сказали мелиораторы.
Они на всякий случай заглянули во двор Хлеста, потом равнодушно скользнули взглядами по белой стройной ротонде, совсем недавно появившейся во дворе краеведческого музея, и пошли по Верхней Лупиловке дальше, расспрашивая всех встречных о трубах и с надеждой заглядывая за заборы односельчан.
* * *
Николай Николаевич снял свой синий рабочий халат, надел пиджак, вышел во двор, еще раз любовно погладил колонну ротонды и направился в центр Ново-Чемоданова.
Навстречу ему шло стадо коз. Животные боязливо обошли штакетник, огораживающий двор Хлеста, и весело устремились дальше по улице, прыгая через канавы.
Надо заметить, что вся Верхняя Лупиловка была перекопана не очень широкими и не очень глубокими поперечными рвами. Жители Нижней Лупиловки завидовали верхнелупиловцам потому, что их улица была магистральной — там проходили транзитные грузовики, везущие полезные (а иногда и очень полезные) грузы. Зная это, верхнелупиловцы провели специальные землеустроительные работы. Поэтому залетевший в Ново-Чемоданово грузовик даже на самой малой скорости так трясло, что часть везомого добра оказывалась на земле, а впоследствии — в закромах сельчан.
Но и верхнелупиловцы и, конечно же, нижнелупиловцы черной завистью завидовали бабке, жившей на краю села. Как раз у ее дома дорога делала настолько резкий поворот, что примерно раз в неделю к ней в огород влетала машина. И бабка брала с каждой штраф за потравленную зелень. А потом, когда автомобиль уезжал, разравнивала огород и засаживала его припасенной рассадой — до следующей жертвы. Бабка настолько поднаторела в этом бизнесе, что стала прекрасно разбираться в марках машин, а по ним уже судила о платежеспособности водителя. Так с «запорожца» она взимала сотню рублей, с лендровера — сотню баксов.
Николай Николаевич задумчиво брел в поликлинику, механически перепрыгивая через канавы (из одной ее хозяин собирал в ведро свежепойманную картошку).
С крутого берега, по которому проходила Верхняя Лупиловка, была хорошо видна Липовка. На фарватере стояло с десяток рыбачьих лодок (в какой-то из них ловил своего вырезуба и Хлёст).
Зады верхнелупиловских дворов выходили на берег Липовки, и поэтому весь склон представлял собой чередование зеленых огородов и пестрых помоек. У некоторых сараев виднелись холмики створок перловиц — словно кухонные кучи древних полинезийцев. Жители Ново-Чемоданова откармливали своих свиней и кур этими моллюсками (а злые языки из соседних сел утверждали, что чемодановцы тайно едят мягкотелых и сами).
Рядом с каждой помойкой по всему крутому берегу реки виднелись аккуратные скамейки. Все они были не в пример заборам тщательно выкрашены (преобладали зеленые и голубые цвета), и к каждой шла, аккуратно обходя навозные кучи, тропинка, иногда заботливо и даже со вкусом выложенная плитняком. Верхнелупиловцы любили после трудового дня отдохнуть, посмотреть на свою Липовку, на обширные заречные поля, прислушиваясь, однако, не идет ли по ловчей улице грузовик, сбрасывающий в канавы плату за проезд.
Так, не торопясь, Николай Николаевич добрался до центра Ново-Чемоданова. Здесь Верхняя Лупиловка была заасфальтирована. На этом покрытии перед входом в школу виднелась обширная, выполненная мелом надпись «военрук — козёл».
Николай Николаевич перешагнул через букву «ё», мысленно соглашаясь с изложенным на асфальте тезисом. На прошлой неделе ретивый военрук заставил всех учеников под угрозой «пары» постоянно носить в портфелях и ранцах обязательный набор жизненно необходимых предметов на случай внезапно разразившейся ядерной войны. Туда входили: марлевая повязка, спички, свечка, рыболовные крючки и 20 метров лески, иголка, нитки, а из медицинских средств — димедрол, активированный уголь и презерватив. Когда же недоуменные родители спросили, зачем последний, действительно нужный предмет необходим и первоклассникам, военрук объяснил, что это — самый удобный, не занимающий в свернутом состоянии места сосуд для хранения суточной нормы питьевой воды.
Перед этим аргументом родители спасовали, но выразили свой протест на асфальте.
Николай Николаевич, миновав местный мясокомбинат «Пионерский», пройдя мимо столовой, в которой было всегда одно и то же дежурное блюдо «Плов узбекский — вермишель со свининой», наконец добрался до поликлиники.
Краевед, мысленно крестясь, прошел мимо кабинетов стоматолога и хирурга и сел в очередь к терапевту.
А боялся этих кабинетов Николай Николаевич не зря.
Ныне гражданский хирург, орудовавший в Ново-Чемоданове, в свое время был военно-полевым врачом, прошедшим афганскую кампанию. Больше всего на свете он боялся гангрены. Поэтому по законам военного времени он у чемодановцев по возможности отрезал всё и до конца.
Кроме того, хирург прославился по-военному краткими и четкими диагнозами, которые вносил в истории болезней своих пациентов, типа «обожжено левое полужопие и яйца разбиты о Большую Лупиловку» (последствия местного ДТП), «каждая грудь весом по семь килограмм» (заключение после маммологического осмотра пациентки).
Неожиданно для себя Николай Николаевич оказался в очереди к терапевту рядом с супругой Хлеста. К удивлению краеведа и здесь, в полутемном коридоре, ее лицо по-прежнему казалось ярко-оранжевым.
Николай Николаевич по специальности не был врачом, а был философом. Но даже он понял, что у Хлестихи какая-то опасная болезнь, поэтому на всякий случай отодвинулся от нее подальше, оказавшись рядом с владельцем гипсовой повязки на руке.
Николай Николаевич знал его. Это был местный пастух. От обычных пастухов этот отличался своей ленью (он даже мочился, не сходя с лошади). А, кроме того, он был отъявленным браконьером.
Николай Николаевич в силу своей интеллигентности не стал приставать к соседу с расспросами, как ему удалось остаться с целой конечностью, несмотря на то что он уже по крайней мере один раз посещал страшный кабинет хирурга.
Но загипсованный пастух рассказал свою историю сам.
Оказывается, браконьер прибегал к огнестрельному оружию только в крайнем случае, чаще используя капканы и петли. А вот крайний случай как раз и привел его к тяжелому повреждению руки и к легкой контузии.
Инцидент произошел три недели назад. Уже под вечер пастырь, сидя на своей кобыле, гнал стадо домой. Вернее, умные коровы и бычки сами шли в село, а пастух ехал сзади. И в это время он увидел дикого кабана, подсвинка, спокойно кормящегося в кукурузе. У ново-чемодановского ковбоя в душе стали бороться две мотивации: природная лень и неуемная жажда свинины. Компромисс был быстро найден. Пастух достал из чересседельной сумы ружье, собрал его и для более точного прицеливания положил ствол на голову лошади. Он уже стал медленно тянуть курок, но, заметив, как справа и слева от ствола заходили настороженные лошадиные уши, подумал, что ко всему привычная кобыла (давно смирившаяся с тем, что с нее справляют малую нужду), на этот раз может испугаться. И в этом случае природная лень подсказала правильное решение. Кабальеро не стал спешиваться, но достал все из той же чересседельной сумы телогрейку, положил ее на темя животного так, чтобы рукава закрывали уши, и, приладив ствол ружье на покрытую лошадиную голову, прицелился и выстрелил.
Охотник-пастух очнулся в той же кукурузе, где всё это началось. В пяти метрах он него, воткнувшись стволом в чернозем и поддерживаемая стеблями маиса, стояла одностволка.
Ни стада, ни кобылы, ни телогрейки, ни кабана в окрестностях не наблюдалось. Судьба последних двух так и осталось неизвестной. Стадо же самостоятельно добралось до поселка, где коровы безошибочно разбрелись по родным дворам. Насмерть перепуганную кобылу поймали только через три дня, а сам пастух этим же вечером оказался в лапах у полевого хирурга. Тот, сказав, что контузия пройдет сама, и с сожалением констатировав, что перелом оказался несложным, а поэтому ампутация не состоится, компенсировал ее чудовищным количеством гипса, в которое была упрятана рука пострадавшего.
Как только пастух закончил свое повествование, двери кабинетов хирурга и терапевта почти одновременно открылись и поглотили и рассказчика, и супругу Хлеста.
Николай Николаевич остался в одиночестве. Чтобы как-то его скрасить, он стал смотреть в полуоткрытую дверь стоматологического кабинета. Там вовсю шел лечебный процесс. Понаблюдав с минуту за несчастным, находящимся в кресле дантиста, Николай Николаевич искренне порадовался, что у него не болят зубы, и поклялся себе, что к местному стоматологу (впрочем, как и к хирургу) он ни при каких обстоятельствах обращаться не будет.
Бормашина была настолько древняя и маломощная, что сверло периодически застревало в зубе. Тогда дантист, остановив орудие пытки, извлекал бор вручную. Иногда сверло падало на пол. В этом случае стоматолог, наскоро вытерев бор полой своего халата, продолжал работу. Больной в кресле иногда вздрагивал и кричал. Николай Николаевич сначала подумал, что это естественная реакция нормального человека на работающий сверлильный аппарат. Но, присмотревшись, он заметил, что пациент иногда орет еще до процесса бурения зуба. А однажды ойкнул и сам врач, в очередной раз поднявши сверло с пола и пытаясь вставить его в патрон бормашины. Николай Николаевич догадался, что аппарат к тому же «коротит» на корпус и не только сверлит зуб пациента, но и бьет током.
Размышления Николая Николаевича о чудесах ново-чемодановской стоматологии были прерваны терапевтом.
С криком: «Приема на сегодня не будет, у меня очень опасный случай — крайняя форма желтухи, я везу больную в район!», — она выскочила из кабинета, таща за руку оранжевую супругу Хлеста.
Николай Николаевич посмотрел им вслед и покинул чемодановскую больницу, решив, что поясницу он сам вылечит горчичниками дома.
Путешествие назад по поселку прошло без приключений, если не считать того, что ему встретились мелиораторы и стали допытываться, не он ли часом взял их трубы. Николай Николаевич сказал, что не брал.
* * *
Дома все было по-прежнему. Уже вернувшийся с реки Хлёст отдыхал на завалинке. В зубах у него была огромная «козья ножка». По старой зэковской привычке Хлёст берег спички. Очевидно, кипятильник был хорошо спрятан, и Хлёст прикуривал тем же способом, каким добывают огонь, когда открывают олимпийские игры, — то есть при помощи солнечных лучей. В руках рыболова была огромная лупа. Хлёст с ее помощью заставил тлеть рукав собственной телогрейки, а уже от этого трута ловко прикурил. Судя по тому, что весь левый рукав был в черных дырках, словно простреленный картечью, Хлёст и этим способом пользовался нередко.
Николай Николаевич спросил соседа о здоровье супруги. Хлёст хладнокровно ответил, что жену отвезли в больницу.
— Наверное, съела что-нибудь, — сказал Хлёст.
И, как потом выяснилось, он оказался прав.
* * *
На крыльце своего краеведческого музея Николай Николаевич заметил Володю. Володя был местным писателем-натуралистом. В Ново-Чемоданове он был известен, кроме всего прочего, и тем, что затаскивал пишущую машинку в лес, на луг или в поле и там, вдохновляясь окружающей его природой, громко выстукивал очередной шедевр. За этим занятием его заставали и рыбаки, и пастухи, и грибники, и ищущие уединения парочки.
Кроме того, Володя прославился своими курортными романами. Каждый год он отдыхал на юге и там, как и положено художественной натуре, отчаянно влюблялся, спускал на свою очередную пассию все отпускные и возвращался в родное Ново-Чемоданово без копейки денег.
В прошлом году он настолько поиздержался на курорте, что добирался до дома зайцем на перекладных электричках. Но на полпути его высадил бдительный контролер. Володя в отчаянии стал побираться на каком-то вокзале, пытаясь разжалобить своей любовной историей тамошних обитателей. Колхозницы, торгующие у путей малосольными огурчиками и горячей картошкой, не давали ему ни копейки и не хотели слушать. Торговки государственными пирожками на перроне, наоборот, слушали его очень внимательно, постоянно переспрашивая и жадно ловя подробности его любовных переживаний, но тоже ничего не давали. Единственным человеком, который помог Володе, был вокзальный милиционер. Страж порядка, приказав писателю быть кратким, выслушал бедолагу, дал ему рубль и посоветовал побыстрее убираться с территории вокзала.
Помимо этого Володя был заядлым краеведом. Именно поэтому он и пришел к Николаю Николаевичу.
Вчера, путешествуя по окрестностям Ново-Чемоданова, Володя в старинной дворянской усадьбе (по советским неписаным законам в ней был устроен дом умалишенных) где-то на задворках, у развалин гигантской каменной бани, в густых зарослях крапивы обнаружил небольшой старинный паровоз.
Паровоз, хотя и был тронут ржавчиной, но прекрасно сохранился. Когда дело касалось краеведения, Володя оставлял все свои художественные фантазии. Вот и сейчас он представил изумленному Николаю Николаевичу не только промеры найденного механизма и прилично выполненный рисунок, но даже еще не просохшую фотографию (правда, не очень хорошего качества, так как писатель делал свои снимки старенькой «Сменой»).
Николай Николаевич разволновался. Судя по огромной трубе, по разнокалиберным колесам, по отсутствию кабины и по немыслимому числу рычагов и ручек, это было если и не творение Ползунова и Черепанова, то наверняка одна из тех первых паровых диковин, которая когда-то ползала по «чугунке» Российской империи.
Николая Николаевича смутила только решетка скотосбрасывателя, словно сделанная из спинок никелированных кроватей, да и красные серп и молот («Явно советский новодел», — решил проницательный Николай Николаевич).
Николай Николаевич взял у Володи координаты паровозной психлечебницы с намерением в ближайшее время лично осмотреть реликвию. Он хотел было ехать туда немедленно, но вспомнил, что его именно сегодня пригласил в гости директор соседнего музея воздухоплавания.
Николай Николаевич, решив, что увидится с паровозом завтра, направился на окраину села — к автобусной остановке.
* * *
Музей воздухоплавания располагался в особняке старинной барской усадьбы (почему-то не отданной под лечебное заведение). Перед входом в усадьбу, украшенным настоящими мраморными колоннами (Николай Николаевич внимательно их осмотрел и даже пощупал), стояли огромные деревянные пропеллеры старинных самолетов.
Краеведа встретил сам директор музея — Егор Александрович — курносый, с проступающей лысиной сангвиник.
— Вам повезло, — сказал после рукопожатия Егор Александрович. — Как раз сегодня экскурсия из города приехала. Посмо́трите, как мы принимаем гостей. Всё увидите и услышите. И о воздухоплавании и об этнографии. Воздухоплавание в национальном духе, так сказать.
В это время, действительно, к дорическим колоннам подошла группа экскурсантов. Из дверей барского дома выскочила высокая чернокосая нарумяненная девка в старинном русском сарафане и кокошнике и затараторила:
— Я — Марьюшка, прислуга в барском доме. Прежде чем войти в наши хоромы, милостиво прошу отведать нашего хлеба-соли.
С этими словами она скрылась за дверью. Довольные началом старинного русского приема экскурсанты остались ждать Марьюшку снаружи.
Но Марьюшка задерживалась. Зато рядом с Егором Александровичем возникла высокая молодая брюнетка в джинсах и легкой кофточке. Девица не была мастером макияжа — ее щеки были явно перегружены пунцовой крем-пудрой.
— Егор Александрович, — негромко сказала она директору, — беда. Хлеб-соль куда-то делись.
— Это не беда, — спокойно ответил хладнокровный Егор Александрович. — Я сегодня как раз мимо булочной проходил и хлеба домой взял. Вот он и пригодился.
С этими словами Егор Александрович открыл свой дипломат, достал оттуда буханку черного хлеба и передал ее густо крашенной девахе. Та схватила хлеб и за спинами ждущих экскурсантов стремглав побежала за угол особняка.
Николай Николаевич наконец узнал ее — ведь это она минуту назад в сарафане и кокошнике привечала гостей.
Вскоре дверь усадьбы снова открылась и Марьюшка, вновь одетая в старинный костюм, а вместе с нею и другой экскурсовод, пожилая дама, судя по костюму и по сюжету, — хозяйка особняка, вышли к гостям.
В руках Марьюшки был жостовский поднос, на котором и лежала буханка Егора Александровича.
— Марьюшка сегодня провинилась, закопалась, не успела вовремя дорогим гостям хлеба испечь. Великая это вина. Надо Марьюшку, негодницу, наказать, выпороть ее на конюшне. Будем пороть Марьюшку? — спросила экскурсантов «хозяйка».
— Нет, не надо, — нестройно заголосили добрые гости. — Простим ее.
Но Николай Николаевич услышал, как один, жадно посмотрев на яркую Марьюшку, негромко произнес:
— Будем!
Все экскурсанты (а с ними и два директора музеев) вошли в особняк.
В комнатах старинного дворянского гнезда было все как положено: портреты в рамах с облупившейся позолотой, напольные часы, пианино с неумело реставрированной фанеровкой, кресла и стулья, на которые, судя по всему, нередко присаживались и «хозяйка» и Марьюшка.
У самого входа висело старинное потемневшее зеркало, мутное, но льстящее дамам: все отражающиеся в нем фигуры были худыми и вытянутыми, как святые на картинах Эль-Греко.
Чтобы подчеркнуть, что это все-таки музей воздухоплавания, по углам комнат были расставлены всё те же деревянные пропеллеры первых самолетов, макеты дирижаблей, воздушных шаров и парашютов, а на стенах – развешены старинные гравюры паровых аэропланов.
«Хозяйка» все это комментировала, а экскурсанты невнимательно, но вежливо слушали.
Так они добрались до главной залы, где в углу посапывал огромный самовар, а обширный стол был сервирован чашками, блюдцами, тарелками с дымящимися блинами и плошками с вареньем и медом.
Рядом с фарфоровыми чашками почему-то стояли совершенно не гармонировавшие с ними хохломские расписные деревянные стопки, а центр стола украшало огромное фарфоровое блюдо, доверху наполненное сосновыми шишками («Неужели и ими будем закусывать?» — с тревожным любопытством подумал Николай Николаевич).
— Дорогие гости, садитесь, угощайтесь блинками, чайком, медком, вареньем, да медовухой. Давайте румяные блинцы кушать да сказы-былины нашей бабушка Алины слушать, — заголосила Марьюшка.
— Ее родители, — кивнула «хозяйка» на почтенного вида старуху в пуховом платке и этнографической понёве, — знали владельца здешней усадьбы. Да и у нее память хорошая — все стародавние времена помнит.
Гости, Марьюшка, «хозяйка» и бабушка Алина расселись за столом. Налили чаю. А вот медовухи на столе не оказалось. Но и эту оплошность тут же поправили, на этот раз не предлагая гостям пороть Марьюшку: в глиняный кувшин, где должна была быть медовуха, из бутылки перелили водку. Экскурсанты, выпив ее из хохломских стопок, крякнули и стали закусывать блинами.
А сказительница начала свое повествование. Оно было образным и эмоциональным. Бабка, рассказывая о далеком прошлом, постепенно вспоминала такие детали, что, казалось, это не ее родители, а она сама близко знала теоретика отечественного воздухоплавания.
Вместе с гостями она ела блины, запивая их водкой, а после каждого глотка ее память прояснялась (несколько раз она обмолвилась о татарском нашествии так, как будто была его современницей). Но все-таки главным героем в ее рассказах был хозяин усадьбы.
— Хорошо жилось при барине! Хорошо! Не обижал он мужиков, нет, не обижал! Бывало, идет он по дороге, голову наклонил, ничего не видит, плащик теребит — ясно ведь, у него одна авиация в голове. А мужики к нему: «Барин, вся скотина сдохла!» А он их всех на свою ферму повел, чтобы им скотину выписали. Или после неудачной охоты заберется в овраг, где крестьянские куры пасутся, и ну палить по ним из двустволки. А крестьяне и рады — ведь за каждую курицу рубль серебром платил! Или сделает деревянную раму, натянет на нее красный ситец, оденет на себя эти крылья и катается на велосипеде по дорогам — изучает свою аэродинамику всей деревне на потеху.
* * *
Подъезжая на рейсовом автобусе к родному Ново-Чемоданову Николай Николаевич подумал, что Егор Александрович, кроме всего прочего, очень неплохой режиссер. Зато он, Николай Николаевич — талантливый дизайнер и архитектор. И вот он не стал бы украшать стол сосновыми шишками, насыпанными в старинные английские фарфоровые блюда, и, конечно же, не стал бы подавать водку в хохломских стопках. Потом, решив, что каждому — свое, Николай Николаевич отказался от возникшей было мысли завести в краеведческом музее на Верхней Лупиловке свою Марьюшку в сарафане и кокошнике, а также бабушку Алину в понёве.
Николай Николаевич, подумав о сказительнице, водке и блинах, вспомнил, что у него дома нет хлеба, и зашел в продуктовый магазин, а уже оттуда направился к своему особняку с ротондой.
Но то, что происходило за забором Хлеста, заставило директора краеведческого музея остановиться.
В прошлом уголовник, а в настоящем — пенсионер и рыбак сидел на завалинке со своей неизменной самокруткой во рту. Перед ним стояла стреноженная коза, а Хлёст, щурясь от едкого дыма, напильником подпиливал ей передние зубы.
Николай Николаевич подумал, что второй раз за сегодняшний день ему удается наблюдать за стоматологическим процессом. И неизвестно, который из них был страшнее.
Хлёст стесал зубы жалобно блеющей козы настолько, насколько он считал нужным, развязал несчастное животное и со словами: «А теперь иди, милая», — вытолкал его через калитку на улицу. Он посмотрел вслед козе, которая галопом ускакала по Верхней Лупиловке, оглянулся, увидел Николая Николаевича и сказал:
— Ну вот, теперь вишенка моя цела будет.
И дантист-любитель, сидя на завалинке, поведал Николаю Николаевичу историю про вишенку и козу.
Хлёст был в большей степени рыболовом, меньше — охотником, и еще в меньшей степени — садоводом и огородником. Но годы брали свое, он с возрастом становился все сентиментальнее. Год назад Хлёст впервые в жизни посадил дерево — вишенку. Посадил он ее у себя во дворе, у забора, там, где было больше света. Вишенка принялась, она цвела и хорошела. Но как-то раз Хлёст увидел, как одна из коз, которых гоняли по Верхней Лупиловке, просунула свою противную козью морду сквозь штакетник и съела листочек с любимого деревца. Хлёст, конечно, шуганул козу, а затем, не мешкая, укрепил забор напротив вишенки. На следующий день коза, обнаружив это препятствие, встала на задние ноги и сумела-таки дотянуться еще до одного листочка.
Хлёст нарастил забор до трехметровой высоты, а кроме того стал подкарауливать коз, проходящих мимо его дома, и нещадно колотить их лопатой.
Через неделю у парнокопытных выработался условный рефлекс, и они сначала неторопливо брели по Верхней Лупиловке, но, поравнявшись с забором Хлеста, вихрем проносились мимо.
А сегодня случилось несчастье. Хлёст был на рыбалке, а его бабку в это время увезли в район, в больницу. И в открытую калитку проникла коза. Она не только съела листья с вишенки, но и обглодала кору. К ее (козе) несчастью именно в это время вернулся Хлёст. Он закрыл калитку, поймал во дворе животное и произвел ту самую стоматологическую операцию, которую и наблюдал оторопевший Николай Николаевич.
Краевед пошел к себе в музей. Он еще раз полюбовался на белые стройные колонны ротонды, отворил дверь бывшего купеческого особняка и зашел внутрь.
Николай Николаевич нежно провел пальцем по лезвию бердыша и пошел к себе в кабинет — в крохотную каморку, в которой помещались лишь письменный стол, стул, лампа да телефон. Он достал отчет Володи о доисторическом паровозе, окружил себя энциклопедиями по паровозному делу и принялся за работу. И чем больше он сравнивал найденный механизм с литературными описаниями, тем больше убеждался, что Володе посчастливилось совершить настоящее открытие — ничего подобного ни в какой из книг не встречалось.
Николай Николаевич сделал набросок статьи (как человек честный и щепетильный, он включил в список авторов и Володю), а потом продумал, какие шаги надо предпринять для того, чтобы этот ценнейший образец древнего паровозостроения стал экспонатом именно краеведческого музея в Ново-Чемоданова (Николай Николаевич был уверен, что нахальные москвичи непременно захотят завладеть раритетом).
Николай Николаевич даже наметил, куда поставит паровоз — под навес у ротонды. Потом он составил список персон, к которым следовало обратиться по поводу происхождения паровой машины.
Первым в списке стоял главврач психлечебницы (который, понятное дело, ничего не мог знать об этом паровозе), последними были старожилы Ново-Чемоданова и окрестных поселков, в том числе и Хлёст.
Вспомнив о Хлесте, Николай Николаевич взглянул в окно. Он, к своему удивлению, увидел в соседском дворе супругу Хлеста. Хотя она по-прежнему была окрашена в необычный цвет цитрусовых, но ее оранжевое лицо выражало полное умиротворение.
Николай Николаевич еще полчаса проработал над статьей о паровозе, периодически прерываясь и размышляя о том, почему столь опасного инфекционного больного отпустили из больницы.
Но его творческий процесс был прерван: со знакомого двора раздался истошный крик Хлестовой супруги, а затем матерное рычание и самого хозяина.
В который раз за сегодняшний день Николай Николаевич выглянул в окно и увидел, как из дома рыболова сначала выскочила отчаянно визжащая Хлестиха, а за ней — Хлёст. Он был без обычной цигарки во рту, но зато с топором в руках.
Бабка, отворив калитку с воем: «Помогите, убивают!» — помчалась по Верхней Лупиловке, а молчаливый, но вооруженный Хлёст — за ней.
Из проулка навстречу супружеской чете вышел живущий на Нижней Лупиловке владелец козы. Скотовод был полон решимости выяснить, зачем Хлёст отпилил зубы у его животного. Но, увидев бегущую ему навстречу апельсинового цвета и орущую благим матом Хлестиху, а так же самого Хлеста с топором, развернулся и исчез в переулке.
Судя по крикам, Хлёст гнал ее метров сто. Потом он выдохся и вернулся домой. Здесь Хлёст выволок из дома во двор чистые, почти новые половики и с остервенением порубил их топором на мелкие куски.
Николай Николаевич по своим лабиринтам стал выбираться наружу, чтобы расспросить соседа о случившемся. Пока он шел, его философский ум работал, развивая различные версии. Самой правдоподобной для Николая Николаевича показалась следующая. У бабки в районе была выявлена какая-то неизлечимая, позорная болезнь (окрасившая ее в столь необычный колер) и Хлестиху отпустили домой — умирать. Узнав о том, что бабка ему изменяла, вспыльчивый ново-чемодановский Отелло решил ее наказать. В этой версии Николая Николаевича, правда, смущали две детали. Первая: бабка из района вернулась не угнетенная, а явно радостная. Вторая: а зачем Хлёст рубил половик? Неужели он служил престарелым супругам брачным ложем?
Размышляя над этим, Николай Николаевич вышел во двор. За забором у колоды, которая была украшенной пестрыми лоскутьями и воткнутым топором, стоял успокоившийся Хлёст и с наслаждением прикуривал от кипятильника. Электроприбор с хлопком перегорел как раз в тот момент, когда Николай Николаевич поприветствовал бывшего уголовника.
Хлёст не торопясь, посапывая вонючей «козьей ножкой», поведал Николаю Николаевичу, что его супруга, слава богу, здорова, а апельсиновый цвет ее кожи возник просто потому, что последние два месяца она питалась исключительно тыквами, а что же касается небольшой размолвки, возникшей между ними, так это оттого, что сегодня его дражайшая половина, будучи в хорошем настроении (связанным с тем, что диагноз об опасном инфекционном заболевании не подтвердился), забылась, без разрешения проникла в его комнату и совершила там совершенно недопустимые и непростительные вещи: смела пыль со стен и потолка, вымыла пол, постелила на нем новый половик, а потом разложила на рабочем (он же обеденный) столе все блёсны, грузила и крючки по отсортированным кучкам и самое страшное — добела вымыла любимую кружку, в которой Хлёст лично заваривал чифирь.
Поэтому и последовало небольшое внушение.
— Ну, ничего, — добавил Хлёст, — милые бранятся, — только тешатся. Вон бабка домой ковыляет, — и рыболов махнул рукой в сторону Нижней Лупиловки. — А ведь как шустро бегать может! Как молодая!
Николай Николаевич вернулся к себе в музей.
Он бесшумно, как ниндзя, пробрался по темным коридорам к себе в кабинет, на ходу касаясь невидимых рукоятей алебард, эфесов шпаг и мушкетных лож.
Краевед зажег свет, взглянул на часы и набрал номер телефона психлечебницы. Главврач был на месте. Поздоровавшись и представившись, Николай Николаевич спросил, не знает ли тот о происхождении первобытного паровоза.
— Ну что вы, это не черепановская модель. Да и не ползуновская, — сказал главврач. — Это мои пациенты в позапрошлом году делали. В качестве трудотерапии. К нам тогда попало сразу 12 человек из какого-то закрытого НИИ. Все с высшим техническим образованием. И все не то чтобы буйные, но, скажем так, очень активные. Ну вот, чтобы их как-то отвлечь и чем-нибудь занять, а заодно очистить территорию от металлолома (у нас тут целая свалка была — знаете, старые машины, холодильники, пылесосы), мы им предложили из этого что-нибудь соорудить. Вот они и сделали паровоз. Не настоящий, конечно (хотя у них и такая идея возникла, но я им не разрешил), а его модель. Без сварки, конечно. Я, знаете ли, все-таки побоялся им сварочный аппарат доверить. Получилась модель паровоза в представлении, так скажем, технически грамотных, но не очень уравновешенных в душевном плане людей. Но колеса крутятся. Другие пациенты нашей клиники, не столь интеллигентные, как творцы этой машины, даже толкали паровоз по территории учреждения. По асфальту, конечно. А самый спокойный контингент изображал вагоны. Так что, к сожалению, должен вас огорчить. Это не Черепанов и не Ползунов.
Поблагодарив за столь исчерпывающую информацию о происхождении паровоза, расстроенный Николай Николаевич с грустью посмотрел на почти готовую статью и отодвинул ее на край стола.
Муха колотилась о мерцающую люминесцентную лампу в полутемном коридоре, и та нежно звенела, как старинный хрустальный бокал.
Краевед взглянул в окно. Вечерело. По двору Хлеста три бройлера с телосложением борзой гоняли такого же четвертого. В клюве преследуемого висел мышонок, которого птица судорожно пыталась проглотить.
Николай Николаевич откинулся на спинку стула и задумался. Завтра в 10.00 музей открывался для посетителей; надо было подготовиться к экскурсии. А кроме того, ему очень понравились дорические колонны у входа в музей воздухоплавания. Николай Николаевич хорошо знал, где ночью можно раздобыть еще пару труб, которые, если их поставить вертикально и покрасить белой краской, будут полностью соответствовать всем канонам этого античного ордера.
МЕТИС
«Ямаха» — не чета «Бурану». Тот давно бы заглох в березовом чапыжнике, у него на подъеме оборвался бы вариаторный ремень, а скорее всего он вообще бы в мороз не завелся.
«Ямаха» все эти горно-таежные невзгоды переносила отлично. А кроме того, на равнине развивала такую скорость, что никакому «Бурану» и не снилось. Не даром настоящие охотники никогда не гоняли на них зайцев и лис — у зверей никаких шансов на спасение не оставалось, когда по снежной целине за ними летела машина со скоростью под 100 километров в час.
Импортные «Ямахи» берегли. Их использовали только для особых охот. Как сейчас — для погони за волками.
В окрестностях города оставалась последняя стая. Последняя из трех.
Волки вокруг города были всегда. Но если в прошлом звери промышляли в основном косуль, лосей и маралов, то в этом году уже с осени из окрестных деревень стали приходить вести о зарезанных козах, овцах, телятах и украденных собаках.
Егеря и охотоведы это объясняли просто — прошлая зима была суровая, много диких копытных погибло, и волки оголодали.
Как только лег снег, все три стаи быстро обнаружили по следам и две из них уничтожили.
Одну заметили в поле, вызвали вертолет и расстреляли с воздуха. Всего тогда добыли 11 зверей. На вторую стаю (там было семь волков) времени ушло больше. Ее трижды окладывали флажками, постепенно выбивая зверей. Последних двух волков из этой стаи догнали на снегоходах на льду замерзшей реки.
А вот за третьей, небольшой (в ней было всего четыре волка — двое взрослых и двое переярков) гонялись почти до самого Нового года.
Эта стая просачивалась через оклады, от вертолетов пряталась в ельниках, от снегоходов — в березовых чапыжниках или в гольцах и по-прежнему кормилась у деревень: зарезала лошадь, пару овец и несколько собак.
Сегодня одному из охотников повезло. Он, выехав на «Ямахе» на окраину верхового болота, заметил, что вожак неосмотрительно рискнул перевести зверей через марь. Наст был плотный, и волк, видимо, полагал, что замершее болото они на махах проскочат быстро.
Но он ошибся. «Ямаха» по такому насту «выдавливала» все сто двадцать. И уже через минуту охотник был рядом.
Загремели выстрелы. Один из переярков упал. Тогда вожак развернулся, бросился на стрелявшего, сидевшего в снегоходе, и, тоже сраженный пулей, ткнулся в снег рядом с машиной. А матерая волчица и последний молодой, как будто осознав, что у них было всего несколько секунд — как раз те несколько секунд, когда охотник вставлял в карабин новую обойму, успели отбежать на сотню метров.
Охотник передернул затвор и выстрелил. Переярок закрутился на снегу. Охотник, не обращая на него внимания, стал стрелять по волчице. Она металась из стороны в сторону, тем не менее стремительно сокращая расстояние до спасительного ельника. Оставалось всего несколько метров, когда после очередного выстрела волчица упала, но тут же вскочила и скрылась между деревьями.
Охотник подъехал к переярку и добил его. Потом подогнал «Ямаху» к тому месту, где падала волчица. Крови не было.
* * *
Следы одинокой волчицы не встречали нигде — ни в тайге, ни на верховых болотах, ни в гольцах. И охотники решили, что она ушла. Тем более, что и скот у крестьян перестал пропадать. Только у одного промысловика исчезла лайка. Заблудились в тайге, наверное.
* * *
Но волчица никуда не делась. Она жила на окраине города, промышляя на свалках, кормясь отбросами и здесь же ловя бродячих собак. Перемещалась она исключительно ночью по дорогам. Поэтому охотники следов ее не видели. Несколько раз она попадалась на глаза горожанам, но те по неопытности принимали ее за потерявшуюся овчарку. Один даже бросил ей из жалости бутерброд с колбасой. Но она, боясь быть отравленной, угощение не тронула.
Настал февраль — месяц волчих свадеб, но волчица оставалась одинокой. Сколько она ни прислушивалась по ночам, знакомого воя ниоткуда не доносилось. Два раза она сама пыталась звать собратьев. Но в ответ на ее голос бешено забрехали собаки не только всех окрестных деревень, но даже послышался громкий бас ньюфаундленда, жившего на балконе многоэтажного дома.
Кавалеров у нее не было, если не считать одного сладострастного кобелька — старого спаниеля, такого жирного, что волчица не голодала целую неделю.
Пришла весна, потеплело, земля очистилась от снега. Теперь волчица безбоязненно ходила и по лесу, и по лугам, и по полям, не опасаясь, что ее выследят.
Летняя жизнь стала более сытой — волчица ловила мышей, задавила двух оленят, а кроме того и на знакомой свалке, тоже освободившейся от снега, корм стал более доступным. Но через неделю там появились конкуренты — стая одичавших собак. Зимой они держались у гаражей, стройплощадок и вокзалов, где их подкармливали, разгоняя скуку, сторожа. А весной псы ушли из города и, объединившись, стали жить на свалке.
Собаки были разномастными, косолапыми и коротконогими дворнягами. Тем не менее собачья банда представляла для нее реальную угрозу, так как дисциплинированная свора действовала как единое целое. Но, конечно же, не так организованно, как волчья стая.
До настоящей схватки не доходило. Один раз ей пришлось придавить горло одному наглому кобельку (ему повезло, что это случилось сытым летом, а не голодной зимой, тогда бы ее челюсти сработали с полной нагрузкой) и серьезно порвать плечо достойному противнику — крупному псу, отдаленному потомку западносибирской лайки.
После этого стая обходила ее стороной, облаивая только издали. А волчица покинула свалку и стала охотиться у деревень.
Логово она устроила, расширив старую лисью нору на крутом берегу небольшой речки, прямо за околицей.
Волчица к своей норе никогда не ходила напрямик. Чтобы не оставлять следов, она сначала шла по мелководью, оттуда прыгала на большой прибрежный камень, потом — еще один прыжок через стену крапивы, а дальше, уже по натоптанной, но скрытой бурьяном тропе — к своему дому.
Прямо из норы она слышала деревенские звуки — мычание коров, блеянье коз, кудахтанье кур, скрип колодцев и ворот, урчание автомобильных моторов и человеческую речь. Оттуда ветер доносил до нее запахи: опасный — машинного масла, теплый — дыма и аппетитный — скотного двора.
Но она, чтобы не выдать себя, не охотилась у этой деревни, предпочитая ходить за несколько километров к соседним.
Лишь однажды она не сдержалась, и это чуть не погубило ее.
Одна глупая курица забрела далеко за околицу. Добыча была столь заманчивой, что волчица, забыв об осторожности, подкралась к белому пятну, копошащемуся в кустах, бросилась на курицу и задавила ее. Все произошло молниеносно и бесшумно (сказывалась практика охоты на глухарей и тетеревов), и волчица с добычей неслышно по кустам заскользила к речке.
И здесь произошло непредвиденное. Она, как всегда, неслышно брела по мелководью. Перед тем как прыгнуть на знакомый камень, она обернулась и вздрогнула он неожиданности. Напротив, на другом берегу речушки, сидел мальчик с удочкой. Волчица на секунду замерла, затем вскочила на валун и уже известным приемом перемахнула через заросли крапивы. Но в нору не пошла, а, положив на землю злополучную курицу, залегла на тропе. А с реки донесся детский крик:
— Папа, папа, я волка видел! С курицей!
Послышались шаги.
— Какого волка? — раздался мужской голос.
— Серого. Как в сказке. И с курицей в зубах.
— А Иван-царевич на нем не сидел?
— Иван-царевич не сидел, а курица была.
— Фантазер! Волки в тайге водятся, а здесь деревня. Лови лучше рыбу, или вот что, пошли обедать. Бабушка уже все приготовила.
И шаги двух человек — большого и маленького — вскоре затихли.
Волчица облегченно вздохнула, подняла с земли еще теплую курицу и побрела к своей норе — тоже обедать.
* * *
Прошло сытое лето. Волчица, несмотря на соблазн, не трогала на околицах глупых подросших беззаботных петушков (которые к холодам все равно попадут под нож) и даже подружилась с двумя деревенскими песиками (на случай голодной зимы).
Наступила осень, землю припорошил первый снег. Волчица снялась с насиженного места, и, чтобы ее вновь не вычислили по следам, опять было перекочевала к городу, к свалке.
Там она встретили знакомую собачью стаю. Стая увеличилась и взматерела. Из нее исчезли почти все мелкие шавки, зато прибавилось крупных псов. И самое главное — сменился вожак. На месте бывшего лайкоида теперь царствовал огромный кобель, в котором угадывалась кровь и немецкой овчарки и добермана.
Волчица поняла, что это серьезные конкуренты, что с ними лучше не связываться, и ушла с кормной свалки к своей деревне. Там она сначала съела своих знакомых кавалеров, а затем по ночам стала мышковать, разрывая на полях скирды соломы.
Собачья стая со свалки нашла ее сама. Вернее не стая, а вожак. Следы выдали и ее, и, самое главное — ее состояние. Она приняла его ухаживание, так как это был единственный шанс завести потомство.
Он был с ней около недели, а потом ушел назад, на свалку. Пес повел себя по-собачьи, а не по-волчьи. Волк бы остался и помог ей выкармливать щенков. Но вожак был всего-навсего собакой, хотя и сильной, но собакой. Волчица знала, что может пойти с ним и ее там примут, но осталась в своем логове.
Ей, беременной, мышей уже не хватало, и она стала резать скотину.
В конце апреля в логове она принесла четырех щенков. Теперь ей приходилось промышлять чаще. Однажды она не удержалась и задавила старого козла прямо на околице деревни. Никто не видел, как она охотилась. Но когда она жадно ела, волчицу заметили из проезжающей машины и приняли за собаку. И рассказали об этом в деревне.
* * *
К ее несчастью в деревне у родственников гостил охотник. Волчатник. По имени Соломон. Вообще-то настоящее имя Соломона было Иван Иванович, а Соломон — просто его сельское прозвище, совершенно не отражающее особенности его характера. Соломон начисто был лишен предприимчивости. И к мудрецам его тоже нельзя было отнести. Зато у него был отзывчивый характер и золотые руки. В Сибирь он переселился из Ставрополья. Сначала, как водится, с желанием подзаработать, а потом привык и обосновался. Он был надежным работником — почти непьющим, безотказным и знающим или быстро осваивающим практически любую специальность — от моториста до строителя мостов. Ухватистость помогла ему уже через несколько лет стать к тому же еще и знаменитым охотником. Промысел копытных он освоил быстро, а потом несколько лет занимался почти исключительно медведем, закончив охотиться на «хозяина тайги» когда в окрестностях не осталось косолапых, и, наконец, перешел на самого трудного зверя — на волка. Он настолько изучил повадки этого чрезвычайно умного хищника, что одинаково успешно охотился на облавах, капканами и на приваде.
Научился Соломон находить и волчьи логова. Делал он это настолько виртуозно, что однажды несказанно удивил даже опытных промысловиков. Летом Соломон на неделю подрядился работать в рыболовецкую бригаду. С ним в вертолете на одно из тундровых озер летело четверо охотников. Пока вертолет кружил над озером, Соломон, высунув голову в иллюминатор, приметил пару логов, где, по его представлениям, должны были обитать волчьи семьи. Вертолет сел у рыболовецкой базы. Охотники пошли выпивать, рыбаки — принялись было перебирать сети и невода, но быстро прекратили это занятие и присоединились к охотникам. Только один Соломон направился к ближайшему замеченному им с воздуха, перспективному логу. Через три часа он вернулся. Подвыпившие рыбаки и охотники быстро протрезвели, когда Соломон из своего рюкзака вытащил трех только что изъятых волчат. Охотники начали кричать, что этих щенков он нарочно тайно привез с собой в вертолете. Они просто не могли поверить, что человек, впервые оказавшийся в незнакомом месте, так быстро смог обнаружить волчью нору.
Соломон был известен как опытный следопыт не только среди промысловиков, но и среди профессиональных зоологов.
Несколько раз из Москвы специально к Соломону приезжали два кандидата наук, занимающиеся Canus lupus. Соломон нашел для них четыре логова и помогал метить волчат пластмассовыми серьгами. Кроме того, москвичи выбривали у волчат бока, поочередно прикладывали на каждую сторону шаблон с вырезанной цифрой и пускали из специального баллончика на голую кожу жидкий азот. После этой процедуры кожа настолько промерзала, что становилась жесткой и звенящей как пергамент. Зоологи уверяли Самсона, что потом на этом месте вырастет чисто белая шерсть, и по ней можно будет издали определить личный номер зверя. Соломон, хотя и не поверил столичным ученым, но попросил разрешения самому пометить волчонка. Ему дали трафарет с цифрой «6».
После этого москвичи не приезжали, а Соломон, сколько ни охотился, так ни разу и не видел волков с белыми цифрами на боках. И охотник решил, что на сибирского зверя московский азот не действует.
* * *
В деревне, где гостил Соломон, ему, конечно же, рассказали и про задавленного козла, и о том, как прошлым летом мальчик якобы встретил волка. Соломон сходил к остаткам несчастного копытного, изучил «собачьи» следы и понял, что мальчик был прав. Но у Соломона не было времени, он торопился домой, в город.
Охотник снова приехал в деревню только через месяц. К этому времени у волчицы из четырех родившихся осталось только двое щенят. Двое других оказались слабыми и погибли от голода — ведь у нее не было волка, который кормил бы и ее, и выводок.
Оставшиеся в живых по окраске не были похожи на мать. Вероятно, их отец имел очень сложную и запутанную родословную. Один волчонок, тот, что поменьше, был весь черный, только из-под левого глаза спускалась пепельно-серая полоска — словно след от слезы. Окраска другого, более крупного, была удивительной — по серому волчьему фону его шкурки были хаотично разбросаны разноцветные пятна.
* * *
Приехавший в середине лета Соломон сходил на речку, без труда нашел логово и забрал обоих волчат. В деревне он поместил их в пустующий, обнесенный штакетником загон для кур.
На пленников пришли смотреть соседи.
— Так это же не волки, — говорили они. — Это собаки. Щенята. — И протягивали руку — поласкать кутят.
Черный сероглазый щенок скулил и тыкался влажным носом в ладони. А желтоглазый, пятнистый, когда к нему подносили руку, припадал к земле, прижимал уши и шипел. Рычать он еще не мог.
— Славный сторож будет, — говорили соседи. — Отдай его нам.
— Пока обоих себе оставлю, — отвечал Соломон. — Подращу, а там посмотрим. Может, и отдам одного.
Но на следующее утро у него остался только один пленник. Черный.
Волчица ночью пробралась во двор, сделала подкоп и унесла пятнистого.
Утром Соломон сразу пошел к знакомому логову у речки. Как он и предполагал, оно оказалось пустым — волчица перетащила щенка в безопасное место. Охотник на всякий случай поставил у входа в нору капкан, вернулся домой и поставил еще один — перед лазом, вырытым ночью зверем.
Капканы простояли неделю, но в ни никто не попался. И Соломон снял их. Он знал, что волчица больше здесь не появится. И еще он знал, что она живет где-то поблизости, усиленно откармливая своего единственного отпрыска: и в его деревне, и в соседних начал пропадать скот — волчица принялась охотиться и там, где раньше не промышляла.
А к зиме разбои прекратились. Волчица с прибылым куда-то откочевала. По всей округе на скотных двора воцарился мир. И самыми большими событиями стали проникновения хорьков в курятники.
* * *
Соломон подарил черного щенка одному дачнику. Через полмесяца тот отвез его в город. Там кутенок быстро надоел хозяину, и его отдали туда, куда обычно отдают всех таких же ненужных щенков, — сторожам коммунальных гаражей. Там уже жило шесть собак. Взяли и этого. Тем более, что дачник уверял, что он — наполовину волк. Сторожа разглядывали ласкового, черного как смоль щенка и не верили.
Ему придумали несколько имен. Одни называли щенка Чернышом, другие — Угольком или Антрацитом, третьи — Лумумбой. Но прижилась совсем другая кличка — Снежок.
У Снежка началась вольготная жизнь. Стая приняла его дружелюбно. У собак было много вкусной еды. Во-первых, сторожа приносили объедки со своего стола. Но лакомства поставляли не они, а владелицы автомобилей. Дамочки тащили и подпорченных копченых куриц, и несвежую ветчину, и залежавшуюся дорогую колбасу, и собачьи консервы, от которых отказались их домашние питомцы. В особенно сытные дни можно было видеть всю объевшуюся свору, лежащую где-нибудь в теньке, и вокруг каждой собаки громоздились кучки не съеденных подношений.
Пока Снежок был щенком, он мог безбоязненно подойти к любому взрослому псу, поедающему свою порцию, и попробовать — чем того сегодня угостили.
Но однажды, когда Снежок, по привычке приблизился к миске вожака, из которой он еще вчера беспрепятственно ел, здоровенный кобель — удивительная помесь дога с колли: пятнистый, короткошерстый, но с роскошными шерстяными «шароварами» на задних лапах, — неожиданно для Снежка оскалился и так грозно зарычал, что тот испугался и направился к миске другой собаки. Но и там на него не только рявкнули, но и пребольно прихватили зубами за загривок. И Снежок понял, что он повзрослел, и теперь ему придется есть только из своей собственной посудины. Кроме того, подросшему щенку стало ясно, что у каждой собаки в стае было свое место. А у него, у Снежка, когда он вышел из щенячьего возраста, это место было последним. Всего за день старшие товарищи научили его, что подойти к кускам, принесенных добрыми автовладелицами, он может лишь после того, как насытится вся стая. Сначала вожак, затем остальные, а он, Снежок — в последнюю очередь.
Шло время, он рос, крепчал, волчья кровь брала свое, и однажды при дележе добычи Снежок так рыкнул на старшего по рангу, что тот сразу же поджал хвост и отошел в сторону. Так Снежок в стае стал уже не последним, а предпоследним.
Хорошая пища и хорошая наследственность делали свое дело. Снежок стремительно матерел. Он стал драчливым, и его социальный статус неуклонно возрастал. Через год выше него в этом собачьем табеле о рангах оставался только вожак.
В конце концов Снежок подрался и с ним и, наверное, победил бы, но тут прибежали сторожа и отбили его у Снежка. Вспомнив слова Соломона насчет матери-волчицы и то, как жутко Снежок воет по ночам, сторожа посадили его на привязь.
Казалось, жизнь цепного пса вполне устраивала пленника. Дамочки продолжали приносить ему колбасу и только радовались, когда огромный, черный, укрощенный поводком пес ластился к своим кормилицам, заглядывая им в глаза и тыча носом в пакет с гостинцами.
Только одного Снежок не мог спокойно переносить. Он сатанел, видя, с какой наглостью справляет малую нужду вожак на самой границе участка, где пленник из-за привязи никак не мог достать обидчика.
Следствием этой ненависти был страшный шум, лай и вой в одну из осенних безлунных ночей. Когда смотрящие телевизор охранники выскочили из своей сторожки наружу, они обнаружили смертельно раненого, с перегрызенным горлом вожака хрипевшего в луже крови. Остальные собаки в страхе забились под машины. Не было только Снежка. Он наконец сумел оборвать свой кожаный поводок.
* * *
С неделю черный пес бесцельно бродил по городу и без элитной колбасы, ветчины и карбоната быстро отощал. Потом Снежок нашел хлебное место у двери привокзальной столовой. Там уже побирались потерявшийся шпиц и какая-то дворняжка. Но, увидев Снежка, сразу же потеснились.
Троица дежурила у столовой, а на ночь перебиралась в соседний подвал. Рабочий день у них начинался с обеда, так как на завтрак людей ходило мало, ели они быстро и почти не подавали. В обеденный перерыв народу было много, люди не спешили, были добрее и подавали охотно. У каждой из дежуривших собак были свои приемы выпрашивания. Шпиц, например, так жалобно поскуливал, что трогал сердца даже шоферов. Дворняжка научилась становиться на задние лапки, скрещивала перед собой передние и потешно поднимала и опускала их. Ее, как правило, одаривали привокзальные торговки. Меньше всего перепадало Снежку. Его огромный рост и мрачноватый взгляд никак не вязались с обликом нищего. Но Снежок не оставался голодным, экспроприируя еду у своих товарищей.
Лишь однажды Снежка покормили до отвала. Рядом с ним присел мужик с авоськой. Он был коротко стрижен, и все руки у него были синие от татуировок. Мужик посмотрел в серые глаза пса (посторонний наблюдатель, наверно, заметил бы, что их глаза чем-то похожи), достал из авоськи бумажный пакет с сосисками и по одной из рук скормил их кобелю. Затем погладил его по огромной голове и сказав: «А ведь ты не собака», — ушел.
А через день ушел от столовой и Снежок.
Он начал бродяжничать по городу. К его удивлению оказалось, что весь город поделен на участки с четкими границами, контролируемыми своей собачьей стаей. И каждая с большим недоверием относилась к появлению чужака, то есть Снежка. Обычно псы сразу объединялись и изгоняли его. И даже он, уже возмужавший и опытный боец, не мог противостоять нескольким организованно нападавшим собакам.
Наконец одна небольшая стая приняла его. Последним в ней он не стал (благодаря своим физическим данным), однако был далеко не первым. И пес понял, что и здесь место вожака надо было завоевывать.
Авторитет можно было заслужить не только силой (в предках вожака этой стаи, наверное, были мастифы), но в основном житейской мудростью, прекрасным знанием своих владений и тем, что и когда там происходит.
Стая кочевала по своему участку, добывая себе пропитание из помойных баков (при этом надо было успевать раньше машины, в которую грузилось их содержимое), не брезгуя при этом крысами и кошками, ночевала в нескольких подвалах (причем вожак никогда не устраивал две ночевки подряд в одном и том же месте), отстаивала границы своей территории в стычках с тремя соседними стаями. Но однажды, к удивлению Снежка, их стая без конфликтов объединилась с другой, когда надо было доказывать свои права, но уже не на уровне дворов, а на уровне улиц.
И еще их вожак всегда безошибочно угадывал, когда в их дворе появится машина, из которой неожиданно выскакивали мужики с огромными сачками и ловили бездомных собак.
* * *
Однажды вечером, когда стая не торопясь мирно трусила к месту ночевки, на обочине остановилась милицейская машина. Из нее, покачиваясь, вышел сержант, расстегнул кобуру, достал свой «Макаров» и выстрелил в вожака. И, даже пьяный, не промахнулся. А потом с чувством выполненного долга сел в машину и поехал дальше. А вожаком стал Снежок.
* * *
Через год у взматеревшего, огромного, черного сероглазого пса с широченной грудью была самая сильная и организованная группа, которая беспрепятственно проникала на все три участка соседних стай. Потом Снежок расширил владения своего клана и на две соседние улицы.
Огромный рост, волчья сила и хитрость не только делали его непререкаемым авторитетом среди собак, но и вызывали повышенный интерес у людей.
Однажды он прихватил кобелька, не по рангу приблизившегося к загулявшей суке. Жильцы соседних домов были настолько взбудоражены истошным собачьим визгом, а затем и видом огромного волкодава, терзающего маленького песика, что вызвали милицию. Милиция на этот раз огонь открывать не стала, но вместе с подоспевшими ловцами собак попыталась поймать Снежка. Милиция вскоре уехала, а живодеры гонялись за огромным черным кобелем несколько дней. И когда пес понял, что люди от него не отстанут, он ушел из своих владений.
Только через месяц Снежок примкнул к другим собакам, которые, как и он, сторонились людей и поэтому жили в пригороде. Питались они на свалках, а также охотились: как на домашний скот, так и на косуль, маралов и лосей.
В новой стае Снежку опять пришлось начинать все сначала — от рядового необученного охотника, бывшего горожанина, совершенно неприспособленного к суровой таежной жизни. В конце концов и в этой стае Снежок занял место лидера. Он, в чьих жилах текла кровь и собаки и волка, выросший среди людей и воспитанный одичавшими бездомными псами, стал признанным вожаком изгоев, промышляющих и в городе, и на пригородных свалках, и в окрестных лесах.
* * *
Три года подряд волков в окрестностях города никто не видел. Однако на четвертую зиму охотники и егеря начали получать жалобы на серых хищников. И снова все силы были брошены на борьбу с новой волчьей стаей, пришедшей откуда-то с севера. Она отличалась необыкновенной дерзостью, «работая» и в глухой тайге и смело орудуя в населенных пунктах — от далеких хуторов до городских окраин.
* * *
Стая волков уже шестой день голодала, но вожак, принюхиваясь, всё бродил и бродил вокруг одинокой, запорошенной снегом палатки, стоящей на берегу реки. В палатке была собака. Хотя она, затаившись от страха, лежала без движения, вожак чуял ее и даже слышал ее дыхание. Брезентовая дверь палатки была зашнурована, но нижние петли разошлись настолько, что волк легко мог ползком проникнуть внутрь. Но вожак, опасаясь капкана, не мог поверить в такую легкую добычу. Он, сколько не принюхивался, не чувствовал запаха хорошо проваренного и протертого хвоей железа. Но все равно так и не решился напасть.
Когда волки отходили от палатки, сидевшая в ней лайка тихонько грызла запас галет, хранившихся в картонной коробке. За эти галеты ей попало. Мимо, с дальнего зимовья на «Буране» проезжал промысловик, возвращавшийся с добычей и с двумя своими собаками — молодыми кобелями — на базу. Он на всякий случай заглянул в палатку — проверить свой склад и к своему удивлению нашел там суку, пропавшую неделю назад. Сначала хозяин приласкал ее, а затем, обнаружив разгрызенную коробку и кучу собачьего помета прямо в брезентовом домике, несколько раз перетянул ее по спине веревкой. Но лайка не обижалась. Она была рада, что осталась жива и ни на шаг не отходила от охотника.
Потом охотник побродил вокруг палатки и понял, почему лайка из нее не вылезала: весь снег был истоптан — волки крутились рядом, но почему-то внутрь так и не залезли.
Охотник торопился домой и не пошел по волчьему следу. Он завел «Буран» и поехал. Сытые кобели резво бежали по следу снегохода, и настрадавшаяся сука старалась не отставать от прицепленных к «Бурану» нарт. Она полностью выкладывалась и тихонько подвывала от напряжения.
Охотник изредка поглядывал через плечо на собак. Сука была старовата и поэтому не очень удачлива на охоте. Больше его занимали молодые псы, которые в этом году впервые показали себя в деле.
«Еще один сезон, — думал охотник, — и им цены не будет».
Он в очередной раз посмотрел назад, ожидая увидеть бегущих кобелей. Но тех не было. Охотник остановил снегоход и закурил, равнодушно глядя на подбежавшую тяжело дышащую суку, которая совсем обессилела. Псов же не было. Охотник бросил окурок в снег, отцепил нарты и на облегченном снегоходе поехал по своему следу назад. Сука воя, рванула было за ним, но с пустым «Бураном» тягаться не смогла и сразу же отстала.
Охотник проехал около километра. Кобелей не было. Он поехал еще и нашел их обоих. Уже почти полностью съеденных.
Охотник снял с плеча карабин и несколько раз выстрелил в ту сторону, куда уходили следы скрывшихся волков. Человек повесил карабин на плечо и чуть не упал от толчка — обезумевшая от страха сука наконец-то догнала его и ткнулась ему в ноги.
Охотник добрался до деревни и первым делом заспешил к приятелям-промысловикам — рассказать о гибели лаек.
Однако и у них были свои беды.
У одного лайки в распадке «поставили» сохатого. Охотник заторопился на голоса. Когда до них оставалось совсем немного, лай неожиданно перешел в пронзительный визг, а затем стих. Охотник, решив, что лось начал отбиваться от наседавших на него псов, поспешил на выручку.
Но в распадке ни лося, ни лаек не оказалось. Осмотрев следы, охотник понял, что лось на махах ушел вверх по склону. И еще охотник обнаружил, что лось испугался вовсе не его собак, а волков.
Эта волчья стая была какая-то странная. Вместо того чтобы, отогнав лаек, зарезать лося, звери, не обращая внимания на сохатого, мгновенно убили всех трех лаек и утащили их.
Другой промысловик сумел отбить у волков двух своих собак (одной прокусили ухо, а у другой была огромная рваная рана на плече).
Третий наткнулся на стаю у своей охотничьей избушки. Уже при подходе к ней в сумерках охотник услышал визг. Устремившись на звук, он увидел пять своих лаек в окружении волков. С десяток зверей были чрезвычайно возбуждены, двигались легкой рысью по кольцу вокруг собак, быстро сужая его и не обращая внимания на крик человека. Через мгновение вокруг собак уже образовался огромный рычащий клубок из тел хищников. Только после выстрелов, когда один волк был застрелен, другие остановились и замерли. После убийства второго раздался короткий хриплый вой матерого, и все волки мгновенно исчезли. Но одну собаку они все же утащили с собой.
Промысловик привез шкуру убитого волка. Это был второгодок, крупноватый для своего возраста. Все обратили внимание на то, что на груди у него было странное разлапистое зеленоватое пятно.
Эти случаи заставили объединиться охотников, егерей, лесников и просто владельцев собак. На стихийных собраниях неоднократно пересказывали истории, связанные с дерзостью и наглостью появившихся хищников. То, что это были звери именно одной и той же стаи, уже никто не сомневался.
Выяснилось, что как-то на зимней рыбалке ночью волки крали рыбу из вытащенных на лед сетей — причем люди выбирали ее с одной стороны снасти, а обнаглевшие звери — с другой. Вспоминали также случай, когда волчица заманила в тайгу крупного кобеля лайки, а затем на него из засады напал волк и они вдвоем мгновенно прикончили пса.
А один промысловик рассказывал, чем закончилась его охота на лис. Он с осени оборудовал землянку и в двадцати метрах от нее постоянно выкладывал дохлых кур, одолженных на соседней птицеферме, а по зиме начал из своего блиндажа отстреливать появлявшихся на приваде лисиц. Зверобой забирался в свою нору с вечера, закрывал дверь и караулил красного зверя. Но однажды пришедшая на приваду лисица испуганно метнулась в сторону и исчезла в зарослях, а через минуту охотник увидел у привады стаю волков с огромным вожаком. Охотник выстрелил, но в него не попал, а зацепил одного из прибылых. Самое страшное, что стая не ушла, а стала раскапывать крышу землянки. У охотника было с собой всего десяток дробовых патронов, которые он, пугая волков, быстро расстрелял через амбразуру. После каждого выстрела стая отбегала, но потом возвращалась. Бедолага просидел в своей конуре до утра и только случайно проезжавший трактор заставил волков отступить.
От рассказа к рассказу число зверей в легендарной стае увеличивалось. Сначала говорили, что в ней 15 зверей, потом 20, а один божился, что он насчитал 33 хищника. Но все сходились в одном — вожаком этой стаи был огромный волк, причем его окраску никто не мог точно описать. Некоторые утверждали, что он бурый, как медведь, другие — что почти белый, третьи — что темно-серый, а один охотник божился, что сам вожак был зеленым, а у другого матерого волка на боку ясно различалась белая буква «Б». Но на этого охотника так выразительно смотрели, что он быстро замолкал.
* * *
На самом деле в стае было всего шесть зверей. А окрас шерсти вожака точно никто не мог описать по одной причине: по его серой шкуре были хаотично разбросаны черноватые, желтоватые и даже зеленоватые пятна, как будто он был одет в маскировочный костюм. Именно поэтому охотники принимали этого зверя то за куст с рано пожелтевшими листьями, то за пень, покрытый пятнами мха, то за камень, украшенный желтым лишайником, — и не стреляли. Правда, в оценке его размеров роста никто не ошибался — волк действительно был огромный, под стать самым крупным тундровым.
* * *
На охотничьих сходках стае единодушно была объявлена война. Снова, как и несколько лет назад, стрелки заняли свои места в вертолетах и в импортных снегоходах, снова охотники стали распутывать волчьи следы и, обнаружив, где схоронились звери, окладывать их флажками. Но на этот раз все усилия были безрезультатны. От загонных и охот на окладах с флажками вскоре отказались. Красных тряпок волки совсем не боялись, а при облавных охотах стая ни разу не вышла на линию стрелков, всегда незаметно просачиваясь сквозь цепь загонщиков.
Пробовали применять ядовитые приманки, но результатом этих мероприятий было смертельное отравление шести лис и десятка собак.
Вертолетные рейды результатов тоже не давали — стая (как и та, на которую долго охотились 4 года назад), заслышав шум двигателя, пряталась в густых ельниках. И скоростные «Ямахи» на этот раз оказались бессильны — от них волки заблаговременно уходили в непроходимые заросли, и людям ни разу не удалось застать зверей на открытом месте.
Безрезультатные погони длились всю зиму, причем стая, словно издеваясь над преследователями, никуда не уходила, держась в пригородах и продолжая целенаправленно истреблять собак. Делала она это настолько успешно, что бродячих псов на подконтрольной территории не осталось вовсе, а число дворовых настолько снизилось, что даже самые суровые хозяева, которые раньше и мысли не могли допустить, чтобы сторожевая собака переступила порог дома, вынуждены были на ночь запирать своих Шариков и Полканов в сенях (и все равно было два случая, когда волки выкрали их и оттуда).
Охотникам, даже самым азартным, в конце концов надоело гоняться по тайге за стаей, городская администрация перестала субсидировать антиволчьи вертолетные рейды, мотивируя это тем, что жертв среди людей не было, потери скота минимальные, а гонять дорогостоящую машину ради спасения дворняжек может быть и гуманно, но зато уж очень неэкономично.
Интерес к неуловимым волкам постепенно ослабевал, и только Соломон знал, что теперь, голодной весной появился реальный шанс встретиться со зверями и самое главное — с их легендарным вожаком.
Охотнику было известно, что в пригороде осталась только одна стая полудиких собак, под предводительством Снежка, которому до сих пор удавалось умело уводить своих псов то в лесопарк (там они были недоступны для собачников), то в город — куда не смели сунуться волки.
Соломон был уверен, что собачники (среди которых не было ни одного даже бывшего охотника, а все бригады были укомплектованы исключительно бомжами) никогда не настигнут свору черного кобеля. Зато для волков эти собаки оставались очевидным источником корма. Соломон не сомневался, что встреча этих стай обязательно произойдет. И произойдет очень скоро.
И Соломон принялся следить за «подсадными утками» — собаками Снежка. Но Снежок, почувствовав особое внимание Соломона и заподозрив в нем врага, тут же увел своих псов от гаражей, где они держались несколько дней. Соломон нашел их на следующее утро у железнодорожного вокзала. Он старался не выделяться из толпы, не останавливаться, не разглядывать собак, и даже один раз, словно мимоходом, бросил Снежку кусок колбасы. Его прием удался: собаки перестали вычленять Соломона из «движущегося леса», и, прекратив воспринимать его как источник опасности, стали относиться к волчатнику так же, как и к остальным горожанам, то есть как к потенциальным носителям еды.
Соломон «пас» своих собак около недели.
Однажды под вечер Соломон заметил, что его псы, кормившиеся у хлебозавода, были спугнуты уазиком, очень похожим на тот, в котором совершали свои рейды собачники. И Снежок увел своих подопечных от опасности в лесопарк.
Соломон заволновался: чутье опытного охотника подсказывало ему, что черный пес делает непростительную ошибку. Лесопарк, глубоко вдававшийся в жилые кварталы, с северо-востока через дачный поселок смыкался с тайгой. Соломон, предвидя близкую развязку, вскочил в автобус и поехал домой. Там он схватил зачехленную двустволку, положил ее в рюкзак, бросил туда же пару пачек патронов, заряженных картечью (при этом успев подумать, что патроны старые, надо было бы зарядить хотя бы пяток новых), и выскочил на улицу. Время было дорого. Он не стал дожидаться автобуса, а остановил частника на жигулях.
— К лесопарку, — сказал он шоферу, забравшись в салон машины.
— Что, дядя, на белок охотиться едешь? — спросил водитель, увидев выглядывающий из рюкзака конец ружейного чехла. — Не сезон ведь. Весна. Они же не выходные — все линные. Да и менты тебя в парке засекут. И опять же стемнеет скоро.
— Да нет. Я мастеру ружье везу. Один курок барахлит. А он как раз у лесопарка живет. Обещал починить, — соврал Соломон.
— Это другое дело, — поддержал разговор шофер. — К весенней охоте ружье исправным должно быть. Небось, ждешь не дождешься, когда тяга начнется?
— Жду, — опять солгал Соломон, презиравший охоту на пернатую дичь, и думая, что надо было бы все-таки зарядить новые патроны картечью.
Жигули остановились у трамвайного круга. За ним темнел лесопарк.
Соломон торопливо сунул шоферу деньги, выскочил из машины и заспешил туда. Он на ходу распаковал ружье, отработанными движениями собрал его, засунул в стволы патроны и обернулся. Водитель жигулей, раскрыв рот, наблюдал за Соломоном. Волчатник махнул шоферу рукой и тут же забыл о нем, потому что охота уже началась.
* * *
К вечеру лесопарк был безлюден. Соломон прошел с полкилометра по протоптанной в лесу дорожке и понял, что оказался прав: волчья стая подкараулила-таки псов — сбоку, из долины протекающей через лесопарк речушки, послышался отчаянный лай. Соломон заспешил туда, на ходу ощупывая запасные патроны в кармане своего полушубка.
У замерзшего ручья Соломона чуть не сбили с ног две летевшие ему навстречу собаки. У одной на бедре зияла огромная рана, и за ней стелился кровавый след. Соломон узнал их. Это были собаки Снежка.
По этой же тропе, навстречу Соломону бежали двое — парень и девушка.
Девушка была вся в слезах и белая как полотно. И парень тоже был сильно напуган.
— Там ..., — начала было девушка, но дальше не смогла произнести ни слова и разрыдалась.
— Там в овраге волки собак режут, — сказал парень. — А где остальные стрелки? Окружают?
— Да нет, один я, — ответил Соломон и побежал в овраг.
— Мы милицию вызовем. И охотников! — крикнул ему вдогонку парень.
Соломон на ходу обернулся.
— Милицию не надо, — они всех волков распугают. И охотников тоже не надо. Я сам охотник. Волчатник. Сам справлюсь, а вы ступайте. Никого не зовите! — и заспешил дальше, в сторону собачьего лая.
Соломон пробежал метров пятьдесят и увидел то, что и ожидал увидеть. На дне оврага, у вывороченной с корнем сосны, держала оборону собачья стая, вернее то, что от нее осталось: черный вожак и еще два рослых пса, у одного из которых в предках, похоже, был доберман, а у другого — кавказская овчарка.
На окровавленном снегу лежали три неподвижных собачьих тела и одно — волчье.
На оставшихся в живых и отчаянно лаявших собак наседали пять волков во главе с огромным вожаком. Из-за того, что псы прижались к вывороченному комлю огромной сосны, волки не смогли применить свой знаменитый прием охоты в круге, поэтому развязка трагедии затягивалась.
Соломон остановился, перевел дыхание и выстрелил по одному волку, через секунду по другому и, не глядя на них, мгновенно перезарядив ружье, снова поднял стволы. Вожак, не обращая внимания на выстрелы, выбил из рядов оборонявшихся добермана. Волк вцепился ему в горло, тряхнул, отскочил, а пес, хрипя, забился на снегу.
Пятнистый зверь на мгновение замер, хорошо выделяясь на фоне белой стены оврага.
«Красавец!» — невольно восхитился Соломон, быстро подводя мушку под лопатку волка и с некоторой жалостью нажимая на спусковой крючок. Звонко и очень громко (Соломону показалось, что гораздо громче выстрела) щелкнул боек по капсюлю. Осечка! Соломон потянул второй курок — вторая осечка!
«Подвели все-таки старые патроны», — с тоской подумал Соломон, заново взводя курки.
Но было поздно. Вожак, до этого не обращавший внимания на выстрелы, от металлических звуков двух осечек вдруг как-то по-особому тоскливо завыл, отскочил в сторону и в три прыжка скрылся за кустом. За ним, оставив псов, последовали два уцелевших волка и, к удивлению Соломона — «кавказец».
Соломон, не надеясь, вскинул стволы вслед одному из переярков и нажал сразу два курка в надежде, что хотя бы один патрон на этот раз не подведет. Грянул дуплет, приклад больно двинул по скуле, а волк уткнулся в снег.
Соломон перезарядил ружье, выбросил теплые гильзы и пошел к выворотню, под которым, тяжело дыша и ткнув окровавленную морду в снег, лежал Снежок.
Соломон, не доходя до него, нагнулся над хрипящим доберманом. Рана была смертельной. Соломон приставил ствол к голове собаки и нажал на курок. Снежок даже не вздрогнул от выстрела и, продолжая хрипло дышать, смотрел на подходящего человека.
Соломон присел рядом с ним, разобрал ружье, снял с него ремень, соорудил импровизированный ошейник и надел на пса.
Только сейчас охотник заметил, что пес не был полностью черным — под левым глазом струилась серая полоска.
Соломон не стал привязывать Снежка, а, оставив около него ружье и рюкзак, направился к убитым волкам. На груди переярка шерсть была окрашена в необычный зеленоватый цвет. Но удивило Соломона не это. На боку другого, матерого, виднелась четкая белая цифра «6». Соломон перевернул зверя. И с другой стороны была точно такая же, но бледнее.
«Видать, мало тогда я азота выпустил», — подумал Соломон.
Соломон вернулся к выворотню. Он положил зачехленное ружье в рюкзак, надел его на спину и легонько потянул за самодельный поводок.
— Пошли, — сказал он Снежку. — Хватит по помойкам отираться.
Черный кобель с трудом поднялся (только сейчас Соломон обнаружил у него две раны — на груди и на бедре) и хромая пошел рядом с Соломоном. И человек не ощущал натяжение привязи.
При выходе из парка он увидел бегущих ему навстречу шестерых вооруженных мужчин. Соломон узнал их — это была бригада волчатников.
— Выследил все-таки, — полуутверждая, полуспрашивая сказал один из них, и в его голосе слышалась зависть.
— Выследил, — подтвердил Соломон, — в овраге лежат. А кто вас вызвал?
— Да парень с девкой, что в парке гуляли. Позвонили в милицию, а оттуда — мне.
— Понятно.
— Вожака тоже взял?
— Вожак ушел. И с ним еще один. Переярок. Так что и вам будет еще работа. Ты одну шкуру мне оставь. Я ее научникам в Москву отошлю. Того, у которого цифра на боку.
— Какая цифра?
— Шесть. Да ты увидишь. Другого такого нет.
— Оставлю. А это что у тебя за кобель?
— Моя собака.
— Вроде у тебя собаки не было.
— Вот завел по случаю. Ты про шкуру не забудь.
— Не забуду.
Охотники пошли в овраг, а Соломон — к выходу из парка.
* * *
Однажды летом, когда Соломон выгуливал Снежка (и люди как всегда сторонились, невольно уступая дорогу огромному широкогрудому, черному как смоль кобелю), к ним подошел коротко стриженый мужик, у которого все руки были синие от татуировок. Незнакомец, не обращая внимания на Соломона, присел перед псом на корточки, заглянул в его серые глаза, погладил по голове и сказал:
— А я тебя знаю. Мы с тобой раз встречались. Ты ведь не собака. Да? — и посмотрел на охотника.
НЕУДАЧНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ
Дождь усилился, потом стали падать хлопья мокрого снега. В который раз я клял себя за то, что согласился поехать в экспедицию. Я как чувствовал, что ничего хорошего из этой затеи не получится, что поездка будет неудачной. Но уж очень мне хотелось на Чукотку. Ведь сейчас туда так просто не попадешь.
* * *
Зря ругают Советский Союз. Много чего было, но, по крайней мере, по всей стране я передвигался, не затрачивая больших денег. А один мой знакомый, узнав из телепередачи, что в августе возле Петропавловска-на-Камчатке ожил Авачинский вулкан, без особого урона для семейного бюджета взял да и поехал, вернее, полетел смотреть извержение. Вернулся он через четыре дня очень довольный еще и потому, что все петропавловцы на Авачинскую сопку шли пешком и не дошли, поскольку в горах уже лежал снег, а он дошел, потому что предусмотрительно привез из Москвы лыжи.
А сейчас Приморье, Камчатка и Чукотка — почти что Австралия. Пожалуй, туда добраться легче. Я имею в виду Австралию.
Поэтому, когда мне однажды, сразу же после распада Союза, предложили поехать на Чукотку за голландско-японские гульдены-иены, добытые одним московским орнитологом-коммерсантом, я согласился. Естественно, на меня в период расцвета дикого капитализма никто бы не стал тратить большие деньги только для того, чтобы показать красоты северо-восточной окраины самого крупного материка. От меня требовалось найти там гнездо редкой птицы — гуся-белошея.
* * *
И вот я здесь, на Чукотке. В Лаврентии. Председатель местной администрации, который, как божился мой столичный патрон, с радостью был готов помочь лодками и вездеходами, сказал, что он слыхом не слыхивал ни о какой экспедиции, ни о моем начальнике, ни о его гусях.
В гостинице негостеприимного Лаврентия я провел три дня, ожидая рейсовый автобус на Мечигмен — поселок, где обитал рыбинспектор — еще один житель Чукотки, который, как обещали в далекой Москве, ждал меня и жаждал посодействовать.
* * *
Весь салон чукотского автобуса (огромного «Урала») был забит не только пассажирами, но и ящиками, мешками и тюками, как будто люди ехали не к себе домой, а, так же как и я, — в экспедицию.
За окнами проплывали то заснеженные горные склоны, то речки, покрытые льдом, в котором вешняя вода уже проточила русло, то размытые туманным стеклом машины силуэты бродящих по снегу канадских журавлей.
А в автобусе гремели песни. Их пел нетрезвый пассажир. Ему было лет шестьдесят. Он, вероятно, всю свою советскую молодость провел в тундре, где пас оленей. А в то время в каждой яранге обязательно стоял приемник «Спидола» (это я знаю точно, так как хорошо помню фотографии из журнала «Огонёк» к репортажам о жизни чукчей-оленеводов). И, конечно же, по этому приемнику передавали классическую музыку, в том числе и оперную. И пока мы ехали, пьяный чукча, демонстрируя превосходную память, отличный слух и неплохой тенор, исполнил несколько арий из «Севильского цирюльника», «Любовного напитка» и «Евгения Онегина».
Певец прервался лишь однажды, под самый конец нашего путешествия, когда внутри салона автобуса забурлила вода. Он замолчал и поглядел в окно. Все пассажиры сделали то же самое. Оказывается, наш «Урал» двигался посередине широкой реки. Вода почти полностью покрывала колеса, а из-под капота валил пар.
Прямо по курсу сквозь низкие серые облака проглядывал одинокий флагшток трубы с черным полотнищем развивающегося дыма — Мечигмен.
Машина натружено вползла на крутой берег и въехала в поселок. За окном поплыли серо-желтые, серо-розовые и серо-голубые стены домов.
«Урал» остановился. Пассажиры полезли наружу. Я покинул машину последним.
На остановке собралась толпа встречающих. Чувствовалось, что приход этого транспортного средства был таким же событием, как и появление корабля у далекого острова. Местные жители расходились по домам, поглядывая на меня — единственного незнакомца. Увели и чукчу, поющего свою последнюю арию. Дверь автобуса захлопнулась, и машина, обдав меня дизельным выхлопом, скрылась. Я со своими вещами остался один у огромной лужи, рябой от мелкого дождя. В стороне стояла группа подростков.
Я направился к ним — узнать, где живет рыбинспектор, тот самый единственный человек, к которому у меня была рекомендация.
— А его в поселке нет, — отозвался мечигменский паренек. — Уже как неделю.
У меня похолодело в груди — исчезала последняя надежда где-нибудь приткнуться на Чукотке.
— И что, дома никого нет? — спросил я пацана.
— Может, сын дома. Вы сходите, посмотрите. Тут недалеко, за углом — он в доме с моржом живет. Его сразу увидите.
Я взял свои вещи и пошел к моржу.
Поселок при пешем осмотре в такую погоду производил еще более тягостное впечатление, чем из окна автобуса. Двухэтажные блочные здания, которыми была заполнена центральная улица, стояли на бетонных сваях — дань вечной мерзлоте. Под строениями темнели лужи, и в них плавали пустые пластиковые бутылки, а там, где луж не было, сидели и лежали огромные чукотские лайки. Собаки еще не вылиняли с зимы и от этого казались толстыми как чау-чау. Но, в отличие от своих холеных городских прототипов, лайки были невероятно грязными.
Наконец я добрался до дома, на серо-розовом фасаде которого был действительно нарисован огромный морж.
В подъезде в нос шибанул сладковатый запах ворвани. По невероятно грязной лестнице я поднялся на второй этаж. У двери вместо половика лежал здоровенный пес. Завидев чужака, он испуганно бросился на улицу. Я нажал на кнопку звонка. Безрезультатно. Я постучал. За дверью было по-прежнему тихо. Я постучал еще раз.
Дверь открылась. На пороге стоял высокий подросток с перевязанной рукой и в затемненный очках.
— Владимир Михайлович дома? — спросил я, хотя заранее знал ответ.
— Нет. Батя в Анадыре.
— А когда будет? — спросил я.
— Да неизвестно. Связи с Анадырем нет. А вы кто?
— Да я гусей изучать приехал. Мне в Москве адрес ваш дали. Разместиться у вас в доме можно? — наконец спросил я, с тайным подозрением, что сейчас этот ребенок даст мне естественный, по столичным понятием, ответ: «Принять без бати не могу, вот когда батя приедет (забегая вперед скажу, что он прибыл через неделю), тогда и приходите».
Но вместо этого тинэйджер сказал:
— Проходите. Размещайтесь.
У меня отлегло от сердца.
* * *
Двухкомнатная квартира представляла собой становище охотников или рыболовов, с комфортом гораздо большим, чем мне приходилось видеть на настоящих охотбазах, но с гораздо меньшим, чем в настоящей квартире. Хотя казалось, здесь было всё необходимое: туалет, ванная, кухня, комнаты, кладовая, балкон, приличная мебель, ковры, телевизор с видеомагнитофоном, но этот городской уют полностью растворялся в страшном беспорядке, доказывающем, что в этом доме давно не было женщины. Постоянной женщины.
Ванна была доверху забита разнокалиберными стеклянными банками. На кухне громоздились горы немытой посуды. На ковре под телевизором лежали два огромных мешка. Из дыр одного на пол сочился горох, из другого — гречка. На телевизоре стоял тазик, доверху полный извлеченными из упаковок таблетками различных размеров и окрасок.
В общем, когда я вытряхнул из рюкзака все свои полевые вещи, они тут же гармонично слились с аборигенным хламом.
Обитатели этой фактории, как могли, озеленили свое жилище: в кухне на подоконнике в кадке процветало и плодоносило деревце сладкого перца, рядом, в деревянном ящике, густо зеленели побеги редиса, а в комнате до потолка вилась лиана испытывающего недостаток света георгина с крохотным розовым цветком на вершине.
Я достал свои продукты — батон хлеба, сыр и масло. Хозяин (оказалось, его звали Андреем) чрезвычайно обрадовался этому весьма скромному, на мой взгляд, угощению. Из разговора я понял причину. Оказалось, что отбывший в Анадырь отец не оставил отпрыску денег. Хорошо, что в доме в огромном количестве были гречка, горох, да еще самодельная тушенка.
Плоды на перцевом дереве еще не созрели, зато густая ботва редиса радовала глаз. Андрей выдернул два экземпляра этого овоща, но как мне показалось — зря. Ввиду полярного дня все силы растений ушли в листья, а сами редиски были крохотными как горошинки. Андрей небрежно обмыл зелень под краном и протянул мне. Я вежливо откусил корнеплод, а остальное отложил в сторону.
— Вы что? — удивился Андрей. — Ведь здесь только это и едят, — и он смачно захрустел своими листьями.
Я попробовал. Оказалось — очень неплохо. Похоже на грубоватый, слегка колючий салат.
Тушенка, приготовленная, как выяснилось, из серого кита, была превосходной. Я налегал на нее, а Андрей — на бутерброды с сыром. Так мы, довольные друг другом, скоротали вечер.
За окном по-прежнему было пасмурно, не переставая, сеял мелкий дождь, линялые чукотские лайки задумчиво обходили темные лужи, а над трубой котельной, окруженной терриконами угольных шлаков, вился черный дым. Но эта картина уже не вызывала той тоски, которая возникла у меня, когда я выгрузился из автобуса.
Мне отвели отдельную комнату. Она явно принадлежала Андрею, так как все ее стены были увешаны фотографиями обнаженных девиц мясомолочных пород, выведенных специально для ублажения юношеских взоров.
* * *
На следующий день погода улучшилась, и я пошел на разведку в поселок. Светило майское солнце, с моря дул свежий ветерок. Кое-где у прогреваемых стен домов даже виднелись тонкие стебельки травы.
Продовольственный магазин поразил меня огромным очень качественным цветным плакатом с изображением небритого хозяина «Челси» с подписью «Абрамович и Чукотка — это надолго» и ценами на продукты. Они были ровно в пять раз выше московских.
Тление распавшегося Советского Союза чувствовалось в Мечигмене особенно остро. Дома, раньше покрашенные в нарядные цвета, которыми архитекторы старались хоть как-то нейтрализовать бледные краски Заполярья, облупились, и на розоватых, голубых, желтых и охристых стенах появились огромные серые пятна.
Я прошел мимо разваленного клуба, мимо столовой с наглухо заколоченными дверями и с почти полностью вылинявшей вывеской, мимо автобазы, огромные ворота которой были подвешены на вездеходных траках, заменявших дверные петли, мимо непримечательного здания неизвестного назначения. Оно бы не привлекло моего внимания, если бы не одно обстоятельство: у дома стоял прапорщик погранвойск и со скучающим видом наблюдал, как грохочущий армейский тягач таранит это строение. Через секунду оно рухнуло, подняв облако пыли, тут же развеянное свежим ветром. Пуночка, певшая на крыше павшего дома, перелетела на соседний и продолжила щебетать там. Откуда-то появились солдаты и стали неспешно грузить добытый таким нехитрым способом строительный материал в подъехавший самосвал. Редкие прохожие не обращали внимания на происходящее. Наверное, оно не было им в новинку.
В голубом небе низко над домами пролетел одинокий гусь. Вскоре за поселком, обозначая маршрут его движения, послышались выстрелы.
Я вышел на высокий берег моря. Здесь, как водится в любом приморском поселке, стояла скамейка и на ней сидели местные аксакалы.
Чукотские дедки были одеты кто во что горазд — начиная от пиджаков, шляп и лакированных ботинок до настоящих кухлянок, меховых шапок и торбасов. Их глаза закрывали солнцезащитные очки (из-за них цивильно одетые чукчи были похожи на состоятельных японцев). Все они держали в руках разнообразные бинокли, которые были доставлены к наблюдательному пункту в чехлах (они висели у каждого на ремне). Из футляров выглядывали чистые тряпочки, которыми чукчи периодически протирали окуляры и объективы.
Я поздоровался, присел на свободное место и понял, почему здесь собрался народ.
Вид здесь был такой, что дух захватывало. Лед, покрывавший море, торосился, и белые холмы и скалы украшали эту бескрайнюю равнину. Петляя между торосами, к поселку двигались две собачьих упряжки, а над разводьями у самого берега пролетела пара гаг — впереди бурая утка, сзади — яркий пегий селезень. Его белая спина не была заметна на фоне ледового поля и, казалось, летят лишь черные голова, крылья и хвост. «Га-га», — негромко, но отчетливо произносил самец, на лету уговаривая свою подругу.
Я встал, попрощался с чукчами и пошел дальше знакомиться с поселком.
Рядом с главным проспектом, планомерно застроенным стандартными двухэтажными домами располагалась хаотичная слободка из множества деревянных избёнок, около которых по причине первого солнечного дня на веревках висели ряды зимней одежды. Повсюду на привязях сидели огромные чрезвычайно грязные, но откормленные ездовые лайки. Рядом с каждой партией собак лежала обглоданная китовая голова. Псы, как ни старались, за зиму всю головы осилить не могли. Теперь, по весне, они мощно благоухали.
Около одной чукотской избушки на высоком помосте (чтобы собаки не достали) килем вверх лежала огромная кожаная байдара. «Иныпсикэн» было написано белой краской на ее борту. А для тех, кто не понимал по-чукотски, имелся и пиктограммный эквивалент этого слова — очень удачный рисунок касатки.
На окраине поселка располагалась звероферма. За прозрачным забором из сетки-рабицы высоко над землей, на толстых сваях, виднелись помосты, на которых стояли почерневшие от времени дощатые ящики. Оттуда исходил запах псины и слышалось негромкое тявканье. Судя по состоянию полуразвалившихся клеток, а так же по тому, что хор голодных песцов не был многочисленным, можно было прийти к выводу, что ферма не процветала. Зверобои, промышлявшие нерп, нашли применение обширному забору, отгораживающему этот питомник: на рабице они сушили шкуры добытых тюленей. А так как при разделке этих животных обязательно отрезают ласты (и на их месте остаются дыры), то овальные развешенные шкуры представляли собой мрачное зрелище даже на фоне весеннего неба. Казалось, что в воздухе парят огромные ритуальные маски со светящимися глазницами.
А вот располагавшееся в низине китовое кладбище не производило угнетающего впечатления: позвонки напоминали связки фарфоровых изоляторов для ЛЭП, из-за огромных размеров кости не ассоциировались с животными, а у черепов не было ни глазниц, ни зубов — деталей, придающих скелету головы пугающий вид.
Рядом, на высоком бугре, было другое кладбище — человеческое: ряды крестов и обелисков со звездами, увешанных выцветшими пластмассовыми розами. У каждой могилы, по древней местной традиции, лежали оставленные вещи, которые могли бы быть полезными покойнику на том свете: плоскогубцы, топоры, стаканы, чашки, чайники и еще много чего. Но все предметы имели какой-либо изъян, не позволяющий ими пользоваться в мире этом. У плоскогубцев не было одной «губы», на обухе топора змеилась трещина, ручка у чашки отсутствовала.
На кладбищенском кургане цвели чудесные незабудки. И если они не были угнетены ветром, лежащим рядом камнем, брошенной бутылкой или холмиком земли у норы суслика-евражки, то их сплоченные, тесно прижатые друг к другу побеги сливались в идеальную полусферу, сверху сплошь покрытую крохотными лазоревыми цветочками.
На этой высотке толпился народ. Сначала я думал, что это родственники умерших, но потом понял, что это просто гуляющие. Причем на бугор забирались не только пожилые, но и подростки. И даже молодые мамы заталкивали на крутой подъем коляски с младенцами.
Это была вторая смотровая площадка поселка. Отсюда были видны и залив, и равнина с рекой, и далекие сопки и редкие фигурки людей, бродящих по тундре и что-то собирающих там.
— Неужели щавель начал расти? — спросил я одного из гуляющих. — Вроде рановато.
— Да нет, это чукчи ивовые листочки рвут,— первые витамины.
* * *
Труба, маяком возвышающаяся над Мечигменом перестала дымить, и пейзаж от этого только выиграл. Но напрасно я радовался чистому небу. Дома Андрей мне объяснил, что в поселке между коптящей трубой, теплом, электричеством и водой существует прямая связь.
* * *
Целую неделю я жил в своей полутемной холодной комнате, совершая недалекие вылазки к небольшим окрестным озерам в надежде обнаружить заветного гуся сразу за околицей. Но у каждого водоема неподвижно сидели молодые чукчи. Их непроницаемые дочерна загорелые лица украшали модные солнцезащитные очки. Парни не были похожи на солидных японцев, а напоминали рядовых якудза. Сходство с бандитами им придавали и ружья, которые чукчи держали в руках. Я понял, что гусеобразных в окрестностях поселка мне вряд ли удастся найти.
Хотелось на волю, в настоящую тундру. И, честно говоря, уже сильно надоел невыносимо отдающий ржавчиной чай: Андрей добывал пресную воду, сливая ее из батарей центрального отопления.
Периодически звонил хозяин квартиры, клятвенно обещая приехать в ближайшие дни и отвезти меня туда, где разных гусей-лебедей полным-полно. Но время шло, а он не появлялся.
В первый день лета, когда мы с Андреем сидели на кухне и пили нестерпимо крепкий чай (Андрей не жалел заварки, для того чтобы отбить привкус железа) под окном остановился огромный оранжевый бензовоз. Оттуда вылез плотный коротко стриженый брюнет, кивнул водителю и направился к дому.
— Батя приехал, — бесцветным голосом сообщил Андрей.
Батю звали Анатолием. Первым делом он, зайдя в комнату и поздоровавшись, запустил ладонь в стоящий на телевизоре тазик, вытащил оттуда пригоршню разноцветных таблеток и отправил их себе в рот.
— От давления, — пояснил он мне.
* * *
Вечером после ужина я разложил карту, а Анатолий начал расхваливать окрестные места, указывая озера, на которых, как он божился, в массе обитают гуси. Я слушал, верил и ждал того часа, когда покину надоевший поселок и смогу наконец жить один, искать гусиные гнезда и пить чистую воду.
Но пришлось на день задержаться. Из-за кита.
* * *
— Завтра вездеход отменяется, — сказал Анатолий. — Море ото льда освободилось, и китобои на промысел выходят. Если хочешь посмотреть, как кита разделывают, то с утра на берег иди.
— А куда, в какое место?
— Сразу за зверофермой. Да ты не заблудишься, сразу найдешь. Туда весь поселок пойдет. Ведь после голодной зимы мясо первого кита по обычаю даром раздают. По двадцать кило на душу. А другого продавать будут.
— Почем? — спросил я.
— Пятнадцать рублей за килограмм. Не каждому по карману. Но все равно раскупают. За лето штук пятнадцать китов добывают. У Мечигмена самая большая квота. Поселок ведь большой — вот и квота большая. Другим поселкам по одному-двум китам разрешают добыть. А нам — все пятнадцать.
Мы поговорили о китах еще немного, и я успел налить себе из чайника в кружку ржавого кипятка, до того как сын Анатолия бухнул в него полпачки заварки.
Вероятно, поэтому я заснул сразу.
* * *
Солнечным утром на улице было полно народу. Чувствовалось, что у всех было праздничное, прямо-таки первомайское настроение. Все организованно, как на демонстрации, шли к берегу моря. И у каждого была с собой какая-нибудь тара. Пессимисты шли с рюкзачками, а оптимисты запаслись огромными сумками. Встречались и колесные средства — разнообразные тачки и тележки, а один даже приделал к шасси от детской коляски большое цинковое корыто. Я влился в толпу и вскоре прибыл на место.
На крутом склоне, нависающем над ровным гравийным берегом, как на трибунах древнегреческого театра, уже собралось почти все население Мечигмена.
У самой воды толпилось человек двадцать китобоев. Наконец я заметил и то, зачем все сюда пришли, — кита. Его серая туша, кажущаяся маленькой на фоне бескрайнего залива, лежала в воде, и волны разбивались об нее. Китобои курили, всем своим видом показывая, что их основная работа уже выполнена — зверь добыт и причален.
Подростки, которых только приучали к этому промыслу, стали заводить петлю из троса на его хвост. Поочередно то один, то другой, отвернув голенища болотников, заходил в воду и пытался набросить аркан. Но накат был такой сильный, что будущий китобой выскакивал на берег.
Ветераны по-прежнему курили в сторонке, спокойно наблюдая за их действиями. Наконец одному из них это надоело. Он, не вынимая изо рта сигареты, взял трос, залез по пояс в ледяную воду и, не торопясь, заправил хвост в петлю. При этом его раза три полностью с головой накрывала волна.
Подмастерья быстро потащили свободный конец троса к трактору, а насквозь промокший китобой, с телогрейки которого ручьями бежала вода, вернулся к своим товарищам, выплюнул промокшую сигарету, закурил предложенную кем-то сухую, о чем-то поговорил со своими коллегами и только потом, не торопясь, пошел в балок — переодеваться.
Трактор натужно взревел, из выхлопной трубы повалил черный дым, и туша кита, медленно раздвигая гравий, поползла на берег.
— Хороший кит, — одобрительно сказал сидевший рядом со мной зритель, — тонн на тридцать.
Заработала мотопомпа, и с кита из брандспойта смыли прилипший песок.
А потом началась разделка зверя, о которой я знал только по роману Мелвилла о белом кашалоте.
Чукчи, вооружившись фленширными ножами, похожими на клюшки для хоккея с мячом (древко было почти в рост человека, а лезвие круто изогнуто, как йеменский кинжал), разрезали серую кожу кита на полуметровые квадраты. С кожей отходил и толстый слой белоснежного сала. Порции сала и мясо крючьями грузили на тележку и отвозили к будочке — пункту раздачи.
* * *
Через час кит был полностью разобран и роздан, а из черепа китобои топорами вырубали китовый ус.
«Наверное, на сувениры», — подумал я.
Но, как выяснилось позже, ошибался.
Население, получив свою долю мяса, расходилось по жилищам. По дороге домой я обогнал несколько человек. Двое из них сгибались под тяжестью рюкзаков, а третий тянул за собой то самое транспортное средство, которое я приметил утром, — большое, доверху груженное китятиной цинковое корыто, прикрепленное к детской коляске.
Мимо прошла стайка ребятишек. Каждый из них держал, как эскимо, лакомство: вырубленный заботливыми родителями из челюсти зверя кусок китового уса, и с удовольствием обгладывал сырой хрящ.
В поселке по-прежнему чувствовалось праздничное настроение, а из всех окон доносился запах жарящегося мяса.
Дома Анатолий достал из холодильника кусок серой китовой кожи, нарезал ее на мелкие кубики, посолил и протянул мне.
— Угощайся. Чукотский деликатес. Лучше китового уса. Я тебе специально оставил. Кстати, собирайся. Завтра с утра будет вездеход.
Я попробовал китовую кожу. Соленая резина. Наверное, я чего-то не понимал в деликатесах.
* * *
Утром вездехода не было. Он прибыл далеко за полдень. В поселок с реликтовым названием Красная Яранга ехала бригада оленеводов, и Анатолий устроил меня в этот тундровый «рейсовый автобус», который ходил раз в полмесяца, отвозя в Ярангу очередную смену и забирая в Мечигмен отработавшую.
Я погрузил внутрь свои вещи. Там сидело четверо чукчей и стоял огромный деревянный ящик с благоухающим нерпичьим жиром. Как мне пояснили, этот продукт использовался не только для еды, но и для светильников — с развалом Союза из яранг исчезли и керосиновые, и электрические лампы. Мне не захотелось сидеть внутри вездехода. Я, основательно утеплившись, забрался наверх, и мы поехали.
* * *
Поездка на вездеходе по тундре больше напоминала путешествие на корабле: настолько плавный, укачивающий ход был у тяжелой машины, что чувство воды и глагол «плывем», доминировали над чувством земли и глаголом «едем».
На крыше вездехода было тепло, так как светило солнце и ветер был попутный. Снега на далеких сопках манили ослепительной белизной. На южных склонах холмов зеленела первая трава и розовели сережки карликовой ивы. В долинах лежал рыдающий на солнце снег.
По всему чувствовалось, что мы движемся по торной дороге. Везде виднелись пустые железные бочки, которые каждый проходящий здесь вездеход, по мере продвижения, сбрасывал, как сбрасывает истребитель опорожненные топливные баки. На вершинах холмов бочки стояли, как маяки, в низинах эти емкости лежали черными колодами.
В долинах тундровой тракт был широченный — ведь каждый вездеход старался пройти не разбитой колеей, а по ее краю. Поэтому дорога напоминала бескрайнее перепаханное рисовое поле, где, однако, вместо благородного злака обильно всходила пушица.
* * *
Мы ехали часов восемь.
На вершине одного из холмов, у тоненькой прозрачной пирамидки тригопунтка машина остановилась.
— Приехали, Алакынот. Твое озеро. Выбирай, где будешь табориться, — сказал водитель.
У подножия холма среди низкорослого багульника я обнаружил сухую полянку и принялся выгружать вещи: рюкзак, палатку, ящик с продуктами и канистру с бензином.
Чукчи не спешили уехать в свою Красную Ярангу. Они достали удочки и направились к озеру.
А я начал обустраивать лагерь. С палаткой пришлось повозиться. Мешал сильный ветер — он то складывал ее, то выворачивал наизнанку. Наконец жилье было собрано. Я огляделся в поисках рыбаков.
Их крохотные фигурки еле различались на белом льду озера. Я взял бинокль и посмотрел, что они делают.
Чукчи махали руками и переходили с одного места на другое. Поймали они что-нибудь или нет — с такого расстояния, даже в бинокль, нельзя было различить.
Я стал распаковывать коробки с продуктами и распределять их в тамбуре палатки.
Часа через полтора пришли рыболовы. В руках у них были вырезанные из ивовых веточек куканы, и на каждом висело по десятку гольцов – желтоватых, со стальными головами, рыб.
Водитель дал мне несколько штук. Я вытащил из рюкзака и передал ему бутылку водки — плату за проезд.
Мы договорились, что они заберут меня отсюда через две недели, и вездеход уехал.
* * *
С вершины моего холма открывался потрясающий вид. На востоке еле различалось светло-серое пятнышко — крыша единственного дома в поселке Красная Яранга. На севере, за моим белым озером и буро-серой тундрой, по горизонту светились заснеженные вершины сопок. По ледяному панцирю озера двигалась какая-то темная точка. Я посмотрел в бинокль — это веселым галопом скакал песец. Он линял — морда и лапы были черные, а снизу серой юбкой свешивалась свалявшаяся шерсть. Зверек возвращался с охоты — в бинокль хорошо было видно, что песец тащит во рту жирного лемминга. Он легко взбежал на крутой берег. Там из-под земли появились серые головёнки — голодные отпрыски дождались кормильца. Песцы у озера жили, а вот гусей не наблюдалось.
Я спустился вниз, к палатке, взял чайник, кастрюлю, подаренных гольцов и пошел на озеро. Ледовый панцирь был толстый и крепкий как бетон. По его поверхности проходили длинные трещины с зализанными краями. Я остановился у одной и стал чистить рыбу. Я знал, что это лосось, но никак не ожидал, что у него мясо такого цвета — ярко-оранжевое.
* * *
Ветер крепчал. Он бил в левый бок моей палатки, и две растяжки провисли — мягкая торфяная земля не держала колышки. Пришлось залезать на холм, таскать оттуда камни и укреплять стропы. В тамбуре палатки я разжег примус. Через пятнадцать минут далекие сопки с заснеженными вершинами стали туманными от вылетающего из носика чайника пара. Я поужинал, затем, уворачиваясь от колышущихся ледяных пластиковых стенок моего дома, переоделся в шерстяной тренировочный костюм и залез в спальник. От холода он казался сырым. И только через полчаса я согрелся.
Бока палатки ходили под порывами ветра, и в капроновое жилище мягко сочился холодный воздух. Под убаюкивающее колыхание стенок моего эфемерного дома я заснул.
* * *
Утренняя погода не радовала. Ветер усилился, и по палатке шуршал мелкий дождь. Я разжег примус, позавтракал и выглянул наружу. Сквозь серую стену дождя белело озеро. Вода сверкающими ртутными ручейками скатывалась по гидрофобной поверхности палатки и бесследно исчезала в торфяной почве.
День для наблюдений был явно неудачным, и я решил порыбачить, благо чукчи оставили мне одну удочку.
Подмосковный рыбак немедленно выбросил бы на помойку эту снасть — серый плохо оструганный полуметровый кусок доски с двумя вбитыми посередине ржавыми гвоздями, на которые была намотана помутневшая от времени, солнца и мороза миллиметровой толщины леска. Один ее конец крепился к доске, другой был увенчан небольшой блесенкой. Я потрогал тройник. Пальцы тут же побурели от ржавчины. Острия были тупые, как зубья алюминиевой вилки.
Я посмотрел на свою «удочку», на еле видимое в дожде и спящее подо льдом озеро и подумал, что никогда бы не пошел рыбачить, если бы не знал, что вчера именно этой удочкой, именно на этом водоеме водитель вездехода за час наловил дюжину рыбин.
Надев оба свитера, пуховку, плащ, поглубже натянув вязаную шерстяную шапку и сунув в карман перчатки, я спустился к озеру.
Дул противный ветер. Моросило, висели низкие безнадежные облака, туман закрывал весь горизонт. В общем, погода была самая что ни на есть мерзко-мартовская и с трудом верилось, что уже начало июня.
Лед на озере местами был серовато-синий и прозрачный, местами — как белоснежный песок, из которого выглядывали огромные голубые кристаллы, словно друзы аквамарина в слое бриллиантовой пыли; встречались изысканные лужайки из мелких голубых призм среди таких же, но белых: незабудки и ландыши.
В ледяном панцире темнели уходившие вниз бездонные скважины. Я постоял возле одной из них, думая, что лед такой толщины не успеет растаять за короткое чукотское лето. Потом, сообразив, что эта дыра — идеальная лунка, я размотал леску и попытался опустить блесну в воду. Но ветер так болтал сверкающую, словно елочная игрушка, металлическую рыбку, что она все время ложилась на лед. Я, присев на корточки, запихал приманку в воду и начал неторопливо взмахивать рукой, представляя, как в темной безжизненной глубине безнадежно дрыгается латунный листик.
Стоя посередине огромного замерзшего озера и поводя вверх и вниз плохо оструганным куском доски, я чувствовал себя очень одиноко.
Неожиданно за леску снизу резко дернули, в ответ я инстинктивно рванул удочку на себя, и через секунду на льду рядом с лункой бился мой первый полуметровый голец.
Настроение улучшилось. И тучи стали казаться повыше, и дождик пореже, и даже где-то далеко почудился несуществующий голубоватый просвет в облаках.
Я, взяв добычу, двинулся дальше по озеру, пихая блесну во всякую подходящую лунку: вытянутое, с зализанными краями цвета морской волны темное отверстие. Сначала следовали легкие ищущие движения на входе. Потом поиск в глубине — выше, ниже и, в завершение, всегда неожиданный резкий удар, а затем выплеск воды с бьющейся рыбой, которая, затихая, пульсировала на льду.
* * *
На обратном пути дорогу мне, словно черная кошка, перебежал песец, тащивший очередного лемминга своим щенкам. В тундре летал одинокий, отяжелевший от дождя шмель. Насекомое, видимо, в отличие от меня знало, что уже наступило чукотское лето и кочевало по прижавшимся к земле кустикам ивы, на которых распустились темно-розовые, тоже в каплях дождя, как и сам шмель, сережки.
* * *
Следующий день был таким же пасмурным. Рыбачить не хотелось, и я пошел к своим соседям — песцам.
Малыши, которые, как мне казалось, должны быть доверчивыми, при приближении человека спрятались в норе. Зато взрослый песец выглядел беззаботным. Он невозмутимо побродил рядом со мной, пожевал недоеденного своими отпрысками лемминга, спустился с увала вниз к озеру, попил из полыньи воды и вернулся. Я положил на землю ружье, снял рюкзак, достал оттуда камеру и сфотографировал этого тундряного шакала.
Песец тем временем подошел к моим лежащим на земле пожиткам и принялся их внимательно обнюхивать.
Я просидел у норы около часа, щенят так и не дождался, взял вещи и пошел домой, удивляясь тому, как сильно и двустволка и рюкзак пропитались запахом псины. Я даже не мог их заносить в палатку — так они благоухали. Оказалось, что проклятый песец успел пометить мочой чужеродные предметы. Я долго оттирал мхом ружье и рюкзак. Но всё равно в палатку их вносить было нельзя.
* * *
На третье утро моей тундровой жизни я, открыв глаза, увидел, что желтый потолок палатки уж очень убедительно лгал, что снаружи солнечно. Я прислушался — не было слышно шороха падающих капель. И стены палатки не шевелились. Я быстро расстегнул дверь и выглянул наружу.
Сквозь высокие облака светило солнце. Была видна не только вся ледяная поверхность озера, но и все заснеженные вершины далеких сопок. Ветер стих. У самой палатки хлопотливо летал сухой шмель. По озеру галопом проскакал знакомый песец. Как всегда — с леммингом в зубах.
Надо было торопиться и наконец заняться тем, зачем меня сюда послали — то есть поиском гусей. Наскоро позавтракав жареными гольцами, я застегнул палатку и зашагал на север.
* * *
Я поднимался на холмы, спускался в болотистые низины и форсировал речушки, пробивающие себе путь сквозь монолиты спрессованного снега.
Отовсюду слышалось скрипучее курлыканье канадских журавлей. С криком снимались с кочек длинноносые веретенники. Иногда из-под ног взлетал песочник, серой тенью летел над самой землей, а затем резко падал в траву. С луж, возникших на месте вездеходных дорог, взвивались чирки и шилохвости.
Пользуясь погожим днем, я, подолгу задерживаясь на вершинах холмов, в бинокль осматривал окрестности.
Вокруг лежали многочисленные озера, отражающие голубое небо и беловершинные сопки. В зеленой долине виднелась дорога. Казалось, она ведет к уютной горной деревушке. Для полноты иллюзии этой скандинавской идиллии анонимный декоратор поставил и крохотный домик у берега горного озера. Я поднес бинокль к глазам. Сказка растаяла — домик был весь драный, в черных заплатах рубероида. К тому же лощина оказалась верховым болотом, а ровная дорога — старым следом вездехода, вспахавшего торфяной слой. Кроме того, в бинокль стали видны и вездесущие железные бочки.
Я исправно шарил биноклем по всем озерам и петляющим речкам. Хорошо были видны и висящие над водой крачки, и плавающие гагары, и стайки гаг, а в тундре — и торчащие шеи журавлей. Только гусей нигде не было.
* * *
На холмах были заметны следы яранг — уложенные правильными кругами огромные камни. Некоторые стоянки использовались недавно: сваленные рядом с ними словно вязанки хвороста, рога северных оленей были белыми и гладкими. Места других стойбищ не посещались десятилетиями — здесь позеленевшие и потрескавшиеся рога наполовину ушли в землю.
Располагавшиеся около яранг свалки содержали массу археологического материала. Самый мощный культурный пласт принадлежал советскому периоду: лежали сломанные радиоприемники (в основном «Спидолы»), огромные электрические батареи, кучи каменного угля, обрывки одежды, архаичные водочные бутылки и соответствующая им граненая посуда.
Не столь многочисленные предметы другого, более древнего, слоя напоминали о свободных связях Чукотки с западным (то есть восточным) миром — с Америкой (отсюда до нее меньше 100 километров). Я нашел ржавый прицел от винчестера, рядом валялся старинный медный патрон этого же оружия с полуоболочечной пулей и белел осколок чашки с явно не советским голубым орнаментом и с латиницей на донце.
Из норы, вырытой между камнями, вылез детеныш длиннохвостого суслика, увидел меня и, испуганно заверещав, юркнул обратно. У входа в сусличье жилище горел янтарным цветом небольшой скол кремня. Я поднял его. Суслик, копая свою нору, извлек из глубины холма еще один артефакт — скребок первобытного человека.
На вершине одного холма располагалась старая могила чукчи, величественная в своей суровой эстетике: оконтуренный большими камнями овал, с огромным монолитом лежавшим, по всей видимости, в головах. Никакого мусора, никаких подношений, никаких пластмассовых роз. Только цветки дриады, белые, с желтыми зрачками бились, словно яркое пламя, раздуваемое не утихающим тундряным ветром. Взгляд рядом с камнями невольно искал полуистлевший меч викинга — настолько этот суровый северный антураж соответствовал духу «Старшей Эдды».
* * *
Погода наладилась, и на моем озере произошли кардинальные изменения. Свежий ветер с юга за пять дней уничтожил кажущуюся незыблемой ледяную толщу. Первым сдалось мелководье. Образовалась прибрежная закраина, еще неширокая, но уже достаточная для того, чтобы там ходила волна. Через полдня ветер расширил эту полынью на десять метров, а еще через день — уже на сто.
* * *
Я честно выполняли свою работу, — целыми днями напролет прочесывал тундру в поисках гусей. Но тщетно. Гусей не было нигде.
Я решил сходить на дальний маршрут, переночевать в балке и осмотреть тундру у залива.
* * *
По всему побережью виднелись маленькие дощатые деревянные будочки — балки́. Тундровые строеньица служили и для отдыха, и для промысла. Старожилы рассказывали (наверное, преувеличивая, но лишь отчасти), что раньше всю Чукотку можно было обойти пешком, с сетчонкой, ружьем, с минимумом продуктов — то есть с солью и крупой, отдыхая и ночуя в любом из балков. Но сейчас, при страшной дороговизне всего, большинство этих пристанищ разграбили.
Я, не останавливаясь, шел целый день, осматривая все встречающиеся на пути озера в тщетной надежде найти гусей, и только к вечеру добрался до залива, выйдя прямо к одному из таких домиков.
По заливу медленно дрейфовала огромная длинная льдина. Ее верх возвышался, как рубка подводной лодки, а все стометровое тело неясно белело сквозь водную толщу. Около льдины плавало несколько гагар. Вдруг сверху послышался непонятный звук: громкий, шелестящий нарастающий свист. Я поднял голову, ожидая увидеть падающую отработанную ступень ракеты. Но ее не было. Зато в неимоверной вышине замелькали темные точки. А через несколько секунд я понял, что это снижается стая гаг. Утки, на манер соколов, чуть приоткрыв крылья, камнем падали вертикально вниз, издавая те самые свистяще-шуршащие звуки. В полукилометре от земли они, словно тормозящие слаломисты, начали маневрировать, резко бросаясь из стороны в сторону, а когда скорость погасла, вся стая с шумом, распугав гагар, плюхнулась на воду.
«Мой» балок был далеко от поселка и поэтому не пострадал от мародеров. Оказалось, что это была не только рыболовная база, но еще и чья-то дача: кто-то соорудил качели для отпрысков, у стены валялся забытый, выгоревший на солнце пластмассовый петух, а за домом я обнаружил старые грядки, сооруженные на чистом гравии, — следы попыток сельскохозяйственной деятельности.
К заливу вел настил из прогнивших досок. Берег был неприветлив — с оползающими в воду пластами торфа, полупогруженными в ил камнями и редким древесным мусором. На другом берегу залива виднелся Мечигмен.
* * *
Внутри домишки было в меру убого и грязно, в углу располагалась печка и запас дров. Я обрадовался, так как мне уже немного надоела палаточная сырость и особенно — холод прикосновения к спине капроновых стен, когда утром выбираешься из теплого спальника.
Единственным внутренним украшением балка была чудесная керосиновая лампа — с пузатым стеклом, по которому снизу ползла короткая трещинка. На дне светильника я обнаружил надпись, из которой следовало, что это, на самом деле шлюпочный фонарь, а год его изготовления — 1934. Сколько десятилетий этот хрупкий светильник скитался по ярангам и балкам вокруг залива и все-таки уцелел!
* * *
Ночью шел дождь, крыша, оказывается, протекала, и капли цокали рядом со мной по доскам нар, как редкие шальные пули.
Утром я встал, еще раз порадовавшись, что палаточная жизнь временно прервалась: в балке, при всех его минусах, можно было ходить не согнувшись в три погибели. Я вышел на крыльцо. Дождь прошел, но было пасмурно и, как всегда, прохладно. Когда же у них лето наступит? Пока я об этом размышлял, из-за бугра, метрах в семидесяти, вынырнул волк. Он не торопясь, трусил куда-то по своим делам. В отличие от облезлого песца, этот зверь уже обзавелся летним мехом и поэтому казался очень стройным. Единственным, чем он отличался от волков, виденных мною ранее — в Приамурье и в Азербайджане, — так это огромным ростом: этот в холке был, наверное, с дога. Волк равнодушно взглянул на меня и, не меняя аллюра, проследовал мимо.
Я посмотрел на поселок в бинокль. С расстояния в 30 километров селение казалось аккуратным и чистым. Труба котельной по-прежнему не дымила. Андрей с Анатолием, наверное, все так же добывали питьевую воду, сливая ее из батарей.
СИНИЙ КАМЕННЫЙ ДРОЗД
Нет, это не изображение птицы, вытесанное из гранита, а потом выкрашенное масляной краской в один из основных колеров буддизма. Такое пернатое действительно существует. Приятного приглушенного синего (скорее матово-голубого) цвета. Чудесная птица. Небольшая, грациозная, можно сказать аристократическая (не то что простоватый и скандальный дрозд-рябинник). И песня у нее красивая: короткая, свистовая и негромкая. А живет она на прибрежных крутых каменистых берегах Южного Приморья. И только там. Эндемик. В общем, птица для эстетов. А учитывая, что она редкая и далекая — то это настоящая мечта.
* * *
Однообразная работа в «почтовом ящике» провоцирует у сотрудников развитие хобби.
Глеб, как молодой специалист, попав в одно из таких учреждений, с удивлением обнаружил, что в перерывах в курилках и даже в рабочее время научный и технический персонал огромного авиационного «почтового ящика» вовсе не обеспокоен повышением устойчивости планёра в режиме полета на малых скоростях или проблемами сварки электронной пушкой титановых пластин. Оказывается, большую часть времени одни сотрудники дискутировали о том, какой лучше мастикой покрывать днище жигулей — самопальной отечественной или же фирменной французской, другие делились с товарищами опытом, как из серебряной ложки правильно сделать мормышку, сместив центр ее тяжести так, что даже при слабом движении лески блёсенка натурально играла, и чем эту мормышку следует полировать перед тем, как погрузить в лунку. В этой же аудитории спорили о сортах стали, методах закалки и об углах заточки ледовых буров, которыми эти самые лунки во льду и сверлятся.
В третьем «клубе» обсуждали всевозможное способы повышения кучности стрельбы из гладкоствольного ружья — от изготовления разных вариантов контейнеров, препятствующих деформации свинцовой пули при прохождении через чоковое сужение, до модификации пули Блондо (той самой, которую французские маки́ изобрели для отстреливания эсэсовцев из своих охотничьих двустволок).
Эти братства были самые многолюдные.
Были и другие. Двое (оба — специалисты по аргоновой сварке) мечтали построить собственную яхту, дойти на ней до устья реки, а потом — по морю — до острова Ионы.
И было еще четыре человека, которые говорили о певчих птицах.
Именно к ним через некоторое время и примкнул Глеб. Правда сначала он успел побывать на зимней загонной охоте, где ему дали чье-то старое ружье, такой же тулуп и негреющие валенки, поставили на номер, на который зверь не вышел (впрочем и не должен был выйти), а вечером в какай-то избе Глеба, всего перемерзшего, накормили полусырой печенью застреленного другими лося и насмерть упоили водкой.
После этого Глеб пристроился было к рыбакам. Но просидев целое вьюжное воскресенье у черной дыры лунки (почему-то напоминавшей ему отверстие унитаза) и случайно вытащив из нее единственного чебака, а затем так же замерзнув, как и при охоте на копытных, и так же опьянев (на этот раз в пригородной электричке), он, наконец, примкнул к любителям птиц.
Это хобби было по нему. В птичьей компании Глеба не заставляли выезжать за город, мерзнуть там весь день, а потом пить водку.
Его привели домой к известному патриарху-птицелюбу. Это был высокий сухощавый, прихрамывающий на правую ногу старик, удивительным образом похожий на Дон Кихота: у него были точно такие же усы и такая же бородка клинышком, как у героя романа Сервантеса, проиллюстрированного Густавом Доре. Прозвище у орнитолога было «Птичий Дед». Он получил его от местных жителей в Туркмении, где ловил пернатых для своей домашней коллекции.
Всё в этом доме говорило о том, что птицы для Дон Кихота — это главное в жизни. Повсюду висели и стояли разнокалиберные клетки и клеточки, в которых кто-то копошился — пища, вереща, чирикая или выводя рулады.
Вблизи вся эта мелюзга оказалась очень занятной. Глебу особенно понравилась темно-голубая глазастая птица. Она кланялась, подергивала хвостом и негромко, но очень внятно и красиво пела.
— Это что? Синяя птица? — спросил Глеб.
— Настоящая синяя птица вот там сидит, — и Дон Кихот показал на большую клетку, в которой прыгало фиолетовое существо.
— А где она водится?
— Она на Тянь-Шане обитает. А эта, которая вам понравилась, она из Приморья. Синий каменный дрозд называется. Ну что, посмотрели? Пойдемте чай пить.
Глеб пошел в ванную мыть руки. Там на перекладине, где в обычных домах висят полотенца, сидел огромный длиннохвостый красный попугай. Птица, увидев Глеба, так оглушительно заорала, что у инженера заболела голова и он подумал, что с попугаями связываться никогда не будет.
Глеб прошел на кухню, где уже собралась вся компания «птицелюбов» с Дон Кихотом во главе.
Кухню также украшали клетки с пернатыми. Кроме того, на подоконнике стояло чучело куропатки (как показалось Глебу, очень плохо сделанное: ноги были вывернуты, с крыла свисало непричесанное перо, да и вся поза была какой-то неестественной).
Все уселись за стол, и Глеб стал слушать разговоры этих странных людей, которые с энтузиазмом рассуждали о линьке птиц, об их песнях, о каких-то лучках и тайниках, о том, как у муравьев надо добывать яйца, и в какой муке мучные черви бывают толще.
Поддерживая беседу, Дон Кихот совершал бессмысленное, на взгляд Глеба, действие: не торопясь крошил хлеб прямо перед неудачным изделием таксидермиста. Дон Кихот погладил чучело по голове. К несказанному удивлению Глеба оно ожило, неуклюже переступило лапами, потом нежно закудахтало. Головка ожившей птицы потянулось к руке Дон Кихота, и куропатка взяла клювом крошку хлеба.
— К старости совсем ослепла, — сказал Дон Кихот. С рук кормить и поить приходится. Грех такую в клетке держать. Поэтому и живет все время на подоконнике.
* * *
Возвращаясь от Дон Кихота, Глеб решил, что птички — это как раз то, что ему надо. Душевный комфорт, отсутствие спиртных напитков и, наконец, чудесная птица со странным названием «синий каменный дрозд» определили его судьбу.
Глеб стал часто бывать у Дон Кихота и однажды вернулся домой не один. За пазухой он нес маленькую клеточку, в которой смирно сидела его первая птичка — японская амади́на — презент от Птичьего Деда. В кармане Глеба лежал и пакетик с недельным запасом «канареечной смеси» — тоже подарок Дон Кихота.
Глеб клеточку на стол, насыпал в кормушку семян, налил воду в поилку, сел на стул и стал смотреть на амадину.
Птица была абсолютно ручная. Она мгновенно освоилась, поклевала зернышки, попила водички, села на единственную жердочку, почистила перышки и тихонько, по-воробьиному, зачирикала.
Щебет амадины был настолько успокаивающим, что Глеб задремал.
Он проснулся оттого, что было тихо. Птица мирно спала, положив голову под крыло. Глеб понял, чем он будет заниматься всю жизнь, помимо проектирования фюзеляжей самолетов.
Неофит решил, что он завтра же пойдет в зоомагазин и купит для своего пернатого друга настоящие хоромы.
* * *
Хоромы представляли из себя стандартную фабричную буковую птичью обитель, у которой выпадал поддон, не закрывалась одна дверца, а на деревянных жердочках топорщились чудовищные заусенцы. Через день, в отсутствие Глеба, несколько струн клетки повылезали из пазов и поднялись, как редкая шерсть облезлого кота. В образовавшуюся дыру амадина выбралась наружу и только чудом не улетела в полуоткрытую форточку.
После этого амадина была переселена в свою крохотную клетушку, а зоомагазиновская тюрьма для птиц была вынесена на балкон. Глеб задумал построить клетку сам.
* * *
Первый клеточный опыт Глеба был блестящим в прямом смысле этого слова: каркас и поддон клетки Глеб сделал из алюминия, а прутья, жердочки, кормушку и поилку — из нержавеющей стали. Все было тщательно пригнано и ошлифовано, дверцы не хлопали, поддон не выпадал.
Амадина была торжественно перенесена в этот ослепительный, как новогодняя елка, дворец. И Глеб обнаружил, что во всем этом блеске птичка стала совершенно незаметной. Единственным признаком, что сверкающая клетка обитаема, был негромкий щебет неунывающей пичуги.
* * *
Амадину ожидали еще восемь новоселий. Раз в месяц Глеб торжественно пересаживал птицу в новое жилище. Однако через некоторое время неутомимый инженер находил в нем недостатки и опять садился за чертежную доску. После этого амадина переселялась в следующую клетку, а прежняя пополняло коллекцию на балконе.
И когда к Глебу случайно зашел один из членов клуба птицелюбов и увидел конструкцию, которая наконец-то стала удовлетворять требованиям Глеба (в ней чирикала амадина, наконец-то обретшая покой после бесчисленных переселений), то первым делом он выпросил у Глеба одну из забракованных конструкций, а потом сообщил Дон Кихоту о талантах Глеба.
А через день к Глебу в гости пришел сам Дон Кихот. Он осмотрел его последнее творение, сделал одно мелкое замечание по поводу конструкции крепежа поилки и вежливо намекнул, что тоже хотел бы иметь одну из клеток, стоящих на балконе. И тут же получил ее. Уходя, Птичий Дед, кроме того, порекомендовал Глебу переключиться на более сложных птиц — на насекомоядных, пообещав ему дать одну такую — славку-черноголовку.
Глеб с энтузиазмом начал строить еще дом для славки. Через неделю клетка была готова, и Глеб получил подарок. Славка прекрасно пела — словно ручеек журчал в весеннем лесу, а, кроме того, ее очень украшала аккуратная черная шапочка. Глеб был счастлив, но знал, что и эта птица всего лишь очередной шаг к его заветной мечте — синему каменному дрозду.
* * *
Славка действительно оказалась более сложной в содержании, чем амадина.
Если амадине достаточно было насыпать побольше «канареечной смеси», налить воды в автоматическую поилку и спокойно уехать в командировку на неделю, то новая птица требовала тщательного ухода. Теперь каждое утро Глеба начиналось с того, что он смешивал сухарную крошку с обезвоженным творогом, рубленым сваренным вкрутую яйцом и мелко тертой, досуха отжатой морковью. Это блюдо называлось «смесью для насекомоядных птиц». Кроме того, Птичий Дед еще порекомендовал кормить славку и живым кормом — мучными червями и при этом дал Глебу этих самых червей — длинных желтоватых личинок какого-то насекомого.
Мучные черви были для славки настоящим лакомством, и поэтому они закончились очень быстро.
Выяснилось, что в зоомагазине эти личинки стоили дорого, а у Дон Кихота их просить было неудобно. Но он все-таки пошел к Птичьему Деду — за консультацией, как их разводить.
И Дон Кихот показал Глебу четыре эмалированных ведра. В одном копошилось маточное поголовье — мелкие коричневые жучки, а в трех других в толстом слое отрубей ползали тысячи желтых червячков. В одном ведре они были совсем мелкие, в другом — побольше, в третьем — самые крупные, кормовые.
Дон Кихот дал Глебу книжку по разведению этих насекомых.
Глеб три дня ее штудировал. Оказалось, что это только Дон-Кихот разводил червей в ведрах. На самом деле их надо было культивировать в деревянных ящиках.
Глеб купил в хозмаге фанеру, гвозди, олифу, краски и принялся за дело.
Как человек творческий и к тому же имеющий высшее инженерное образование, Глеб, конечно же, не утерпел и внес несколько рационализаторских предложений в конструкцию жучиной фермы.
Все четыре сделанные им ящика были ровными, как блоки в концлагере: одинаковые, аккуратно сбитые, покрашенные в серый, скрадывающий объем цвет, с ровными рядами вентиляционных отверстий.
В глубинах этих ящиков, на добытых в загородном сельпо отличных отрубях насекомые так хорошо размножались, что у Глеба через несколько месяцев началось ощущаться перепроизводство, и он стал бесплатно снабжать мучными червями всех знакомых птицелюбов.
* * *
Наступила весна, и птичье братство в выходные начало выбираться за город — для пополнения живых коллекций.
И Глеб, знающий только из книг, ссуженных ему Дон Кихотом, о лучках, тайниках, западнях, понцах, слопцах, самоловках, хлопках, паутинных сетях, шпарках и птичьем клее, увидел весь процесс отлова пернатых воочию.
Первый раз ему самому ловить не позволили, однако, помня о его заслугах перед коллегами, подарили плененную лучком птицу — соловья-красношейку.
* * *
Приехав домой, Глеб снова сел за чертежную доску и стал проектировать собственную модель лучка, который, как он выяснил из недавней охоты на пернатых, являлся основным орудием лова.
Хотя он и уважал своих друзей, педантичной натуре Глеба претили те лучки, с помощью которых его соратники добывали птиц: дуги их снастей были согнуты на колене мастера из проволоки, найденной на ближайшей свалке; полотно сетки было позаимствовано из старых авосек и кошелок.
И хотя лучки исправно работали, Глеб решил, что для своих пернатых (и особенно для синего каменного дрозда) он сделает достойные ловушки.
Так, вероятно, считает каждый настоящий охотник. Огромный камчатский медведь должен быть застрелен только из штуцера производства фирмы «Лучано Бозис», а не из ржавой одностволки-тозовки, полутораметровый таймень из Подкаменной Тунгуски должен быть извлечен только японским спиннингом «Зенак» с немецкой блесной «Бальцер», а не при помощи куска миллиметровой лески с привязанной к ней половиной железной столовой ложки с огромным самодельным тройником, а уникальный кулик-серпоклюв, обитающий на Тянь-Шане, конечно же, должен быть сфотографирован только цифровым зеркальным фотоаппаратом «Кэнон» последней модели с метровым телеобъективом той же фирмы.
* * *
Спроектировать новый вариант лучка, а потом воплотить его в металле и ткани (вернее сети) было гораздо труднее, чем смастерить клетку.
Больше месяца Глеб трудился над чертежами. Затем пришлось договариваться со слесарями, чтобы они сделали матрицы и пуансоны для формирования дуг. После этого — со сварщиками (и они соединили все титановые детали лучка аргоновой сваркой). А затем электрохимики подобрали режимы для анодирования металла так, чтобы он приобрел защитный зеленоватый цвет.
В тот год помимо нужных стране многоцелевых самолетов серии СУ завод, сам того не подозревая, выпустил еще партию из 20 лучков, на каждом из которых, как на всяком военном изделии, стояла марка: ЛГ-1М (лучок Глеба, 1-я модель), и заводской номер.
Сетку для каждого лучка Глеб вязал сам (для этого ему пришлось познакомиться с браконьером — знатоком этого ремесла).
Глеб взял у соседки несколько уроков кройки и шитья, одолжился у нее же швейной машинкой и для каждого лучка сделал брезентовый чехол, на котором несмываемой краской посредством специально изготовленного трафарета был так же нанесен шифр изделия и номер.
Номер первый был подарен Дон Кихоту. Тот принял подарок своего ученика, внимательно рассмотрел его, опробовал насторожку и твердо решил, что никогда не будет ловить моделью ЛГ-1М № 1 птиц, так как это орудие лова слишком хорошо для них. Лучок Глеба был торжественно повешен на стену и демонстрировался всем приходящим в гости, как недостижимый образец птицеловных снастей. Так охотники показывают своим собратьям элитное ружье, с которым никогда не охотятся, а арабские шейхи с гордостью выносят гостям русского белого кречета, добытого где-то далеко на Чукотке и сложнейшим контрабандным путем доставленного на Ближний Восток — кречета, который всю жизнь так и будет сидеть на присаде, символизируя богатство своего владельца.
Дон Кихот настолько был поражен качеством Глебовой ловушки, что достал из клетки синего каменного дрозда, посадил его в садок и протянул подарок Глебу.
Но, к удивлению Дон Кихота, тот от птицы, которая была его мечтой, отказался.
— Не надо мне его. Я его сам хочу поймать.
Дон Кихот после этого зауважал Глеба еще больше, но все-таки отдарился садовой камышовкой. Птица была в прекрасном пере, в полном расцвете сил и прекрасно пела.
Несколько птицеловов предлагали Глебу очень выгодные условия обмена его лучков на их птиц (среди последних фигурировали такие редкости для Дальнего Востока, как обыкновенный щегол, арчовый дубонос и даже попугай жако), но Глеб не соглашался.
Все оставшиеся 19 лучков нужны были ему самому. Все они предназначались для поимки синего каменного дрозда.
* * *
На работе Глеба дела шли хорошо. Начальство оценило его техническую грамотность, скрупулезность и ответственность и он был переведен на должность старшего инженера.
Да и среди птицеловов авторитет Глеба тоже неуклонно рос. Он не только славился как непревзойденный мастер по изготовлению клеток, но и как образованный орнитолог, знающий литературу и переписывающийся со специалистами.
* * *
Как-то по случаю Глеб у своего приятеля — капитана дальнего плавания купил двадцатикратный бинокль. Прибор достался Глебу дешево, потому что моряк неоднократно ронял его, в связи с чем изображение двоилось.
— Ты распили бинокль пополам, — посоветовал Глебу продавец. — Будут у тебя две подзорные трубы. Одна рабочая, другая — запасная.
Но Глеб не стал портить хорошую вещь, а нашел мастерскую, в которой бинокль отъюстировали.
После этого Глеб выходные начал проводить с биноклем в пригородах, изучая всех встреченных пернатых.
Однако в правильности определения некоторых видов Глеб сомневался. Поэтому он решил, что неизвестных птиц надо фотографировать, а снимки отсылать специалистам.
Глеб купил фоторужье, много фотопленки, фотобумаги и химикатов. Для печати цветных снимков требовалась не только аптекарская точность при взвешивании реактивов, но и особый температурный режим. И Глеб спроектировал, а потом и сам же собрал термостат, автоматически поддерживающий необходимую температуру. Его старания не пропали даром — снимки получались очень качественные, что и отметили орнитологи, которым фотографии были отосланы.
Глеб, обрабатывая пленку и печатая фотографии, большую часть времени проводил в темноте — в ванной.
И он подумал, что если это помещение стало еще одним его рабочим местом, то оно должно быть достаточно комфортным.
Глеб повесил в ванной стереодинамики (соединив их с расположенным в его комнате проигрывателем) и украсил потолок полусотней белых, голубоватых и зеленоватых фотодиодов (чего не найдешь на заводской свалке!). При этом дотошный Глеб, проштудировав учебник астрономии, обозначил светящимися точками основные созвездия.
Оборудовав таким образом фотолабораторию, Глеб работал в ней, слушая классическую музыку или «Битлз», посматривая на мигающее звезды (Глеб наладил реле, и огоньки вспыхивали в случайном порядке), размышляя о том, что хорошо бы сделать так, чтобы его светила еще и перемещались по небесному своду — то есть по потолку ванной.
* * *
Постепенно Глеб стал хорошо известен среди орнитологов-профессионалов. К нему все чаще обращались за консультациями, высылали оттиски научных статей и кольца для того, чтобы он метил ими пойманных пернатых.
А один ленинградский орнитолог даже предложил Глебу написать заметку, посвященную результатам его наблюдения за дальневосточными птицами.
Глеб был человеком самокритичным и пока не считал, что может публиковаться в серьезных орнитологических сборниках. Но ленинградец, наконец, убедил его в обратном, и Глеб вплотную приступил к подготовке публикации.
* * *
Предприятие, на котором работал Глеб, было чрезвычайно богатой организацией. Там регулярно происходило обновление материальной базы. А перед этим старое оборудование списывалось.
Как-то, придя на работу, Глеб понял, что склады пополнились новыми образцами, так как два мужика в синей спецодежде кувалдами приводили списанное оборудование в негодность. Среди прочего Глеб увидел с десяток пишущих машинок «Ятрань». Половина из них молотобойцами уже была выведена из строя. Глеб подскочил к мужикам, и, посулив бутылку, успел спасти одну машинку. А еще за одну бутылку работяги пообещали незаметного вынести множительную технику за пределы режимного объекта.
Дома Глеб осмотрел «Ятрань» (она была в полной исправности), почистил, отрегулировал и попробовал печатать. Однопальцевый метод не устроил Глеба. Поэтому на следующий день он в магазине купил пособие для машинистки. А через месяц, самостоятельно освоив «слепой метод», набрал свою первую статью — четыре страницы текста — и отослал ее в Ленинград. Через полгода ее напечатали.
* * *
Однажды, сразу после взлета с заводского аэродрома, в воздухозаборник «изделия» (так самолет обозначался в составленном позже протоколе), попала птица. Как потом определили по останкам — ворона. Летчик не стал катапультироваться, а успешно посадил «изделие» на песчаную косу протекающей через город реки. За что и был поощрен.
А заводское начальство вдруг вспомнило, что на каждом приличном западном аэродроме есть своя орнитологическая служба, и вызвало Глеба. О его внерабочих увлечениях на военном заводе, конечно же, знали не только его коллеги-птицелюбы, но и те, кому это положено было знать по долгу службы.
Глебу предложили, сначала в качестве сверхурочной работы, обследовать территорию объекта и дать заключение на предмет птицеопасности для выпускаемых «изделий».
Так как площадь авиастроительного комплекса была огромной (в ее границы входил не только сам завод, но и аэродром), то Глебу выделили уазик-«буханку», маленький дощатый домик и двух «лаборантов» — как раз тех работяг, которые спасли для него «Ятрань».
Глебу пришлось освоить специальную литературу, посвященную причинам столкновения пернатых с летательными аппаратами. Он, с облегчением для себя, выяснил, что мелкие певчие птицы, те самые, которых он и его товарищи с удовольствием содержали в клетках, никак не могли заставить пойти на вынужденную посадку боевую машину. А вот утки, чайки и вороны как раз и были причинами таких происшествий и даже катастроф.
В окрестностях аэродрома водоемов не было, поэтому уток и чаек из этого списка Глеб вычеркнул. А вороны были. И с ними Глеб начал вести борьбу.
Прежде всего, он предложил уничтожить мусорную свалку на заповедной территории. У начальства память о птице, попавшей в воздухозаборник самолета, была еще свежа. Поэтому незамедлительно были пригнаны два бульдозера, экскаватор и три грузовика, которые быстро эвакуировали содержимое свалки в неизвестном направлении.
Вороны несколько дней подряд прилетали на знакомое место, превратившееся в бесплодную пустыню, что-то рассеянно там клевали, печально каркали, а потом исчезли.
Но это были пришельцы. Оставалось несколько вороньих пар, гнездящихся на территории аэродрома.
Глеб получил согласие руководства на кардинальные меры: ворон расстрелять, гнезда разорить, а чтобы другим неповадно было здесь селиться, купить магнитофон, усилители и крутить крики тревоги этих пернатых.
Лаборанты баграми спихнули с деревьев гнезда, а над аэродромом стал регулярно разноситься душераздирающий вороний грай.
* * *
Магнитофон подтолкнул Глеба к освоению еще одной орнитологической специальности. Он решил не только собирать птичьи фотопортреты, но заодно коллекционировать голоса пернатых.
Но результаты первой звукозаписи воробья, чирикающего по соседству, не удовлетворили Глеба.
Он стал копаться в литературе и выяснил, что профессиональные охотники за голосами используют параболические рефлекторы.
Глеб, при помощи специально изготовленных шаблонов соорудил из увлажненного гипса гладкую метровую полусферу, дождался, когда гипс затвердеет, а потом покрыл поверхность полученного полушария несколькими слоями ткани, пропитывая их эпоксидной смолой. Получился легкий рефлектор. В центр этого локатора Глеб поместил микрофон, навел сооружение на воробья и сделал пробную запись. На этот раз ее качество Глеба устроило.
С этого времени орнитологический уазик тихими летними утрами ездил по заповедной территории аэродрома. Глеб сначала в пешем порядке находил поющий объект, потом медленно подгонял к нему машину, глушил мотор, выносил свою полусферу, по всей поверхности которой в целях маскировки были разбросаны желтые, серые, коричневые и зеленые пятна, и, надев наушники, крался с ней к поющей птице, а за ним от машины змеился длинный провод, соединенный со стоящей в салоне «Кометой».
Постепенно он собрал коллекцию голосов всех живущих на аэродроме птиц. И теперь на вверенной Глебу территории и поздней осенью или в разгар зимы, после обязательных фонограмм тревожных вороньих криков, звучали голоса пернатых певцов — акустические трофеи Глеба.
* * *
Он обжился в своем заповеднике. Теперь это была его основная работа: по штатному расписанию он стал числиться инженером-орнитологом. Глеб регулярно составлял (и сам квалифицированно печатал на «Ятрани») подробные отчеты, проиллюстрированные собственными цветными фотографиями. Кроме того, его статьи регулярно печатались в орнитологических журналах. А его запись песни редкой желтобровой овсянки даже была включена в пластинку «Голоса птиц в природе».
* * *
Глеб продолжал и ловить птиц для своей домашней коллекции. Теперь он, зная всех пернатых на аэродроме, мог выбрать самого искусного певца. Глеб расставлял там, где держалась птица, несколько своих замечательных лучков, настораживал их, используя в качестве приманки выращенных на собственной ферме мучных червей. И в доме у него появлялся очередной новый жилец.
Однажды, когда Глеб замешкался, одного плененного соловья съел колонок.
Тогда Глеб снабдил все лучки датчиками, протянул от них провода в свою бытовку и, как только на его пульте вспыхивала лампочка с номером ловушки, устремлялся к ней, торопясь извлечь добычу раньше, чем до нее доберется колонок.
С проводами, правда, выходило много мороки. И Глеб подумал, что надо бы поставить на каждый лучок миниатюрный радиопередатчик. Но решил пока повременить. Во-первых, это было довольно трудоемкое дело, а во-вторых, он опасался, что им заинтересуется аэродромная служба электронной контрразведки.
* * *
Дотошный военный орнитолог не остановился на достигнутом в своей борьбе с воронами. Столичные коллегии прислали ему несколько книг по этой тематике. Одна была на английском языке, и Глеб тут же купил большой англо-русский словарь. Результатом штудирования литературы был развернутый доклад Глеба перед генералами и полковниками о дальнейших перспективах предотвращения столкновения птиц с самолетами, а также сделанные Глебом же проектные эскизы приборов, которые могли бы помочь решить эту проблему.
И теперь на Глеба уже официально заработал военно-промышленный комплекс. Главные инженеры завода, которые уже успели снабдить новые модели «изделий» птицезащитными решетками на воздухозаборниках, отредактировали чертежи Глеба и отдали их в мастерские.
Благодаря тому, что все разработки Глеба были воплощены в жизнь (точнее в металл), завод стал известен как лидер по профилактике столкновений в воздухе летательных аппаратов с пернатыми. Более того, к ним с таких же предприятий потянулись специалисты — перенимать опыт передовиков.
* * *
Начальство заранее предупреждало Глеба о каждом таком визите. Орнитолог сначала в конференц-зале читал лекцию о способах отпугивания птиц, а затем подготовленных слушателей выводили на аэродром, где разносился оглушительный, раздававшийся из мощных динамиков крик терзаемой вороны. А для того чтобы ее товарки не привыкли к однообразию транслируемых звуков, голос одной пытаемой сменялся карканьем другой, а ритм и громкость воплей задавались генератором случайных чисел.
Периодически вороньи крики стихали совсем, и в дело вступали звуковые пушки, работающие на метане, но грохотавшие, как настоящие гаубицы.
Гостям демонстрировали и другие средства — развешенные повсюду большие блестящие стеклянные шары (отчего аэродром приобретал новогодний вид), рассаженные на столбах пластмассовые чучела ястребов, способные к тому же двигать крыльями и головой.
А напоследок Глеб запускал модель сокола которая, для отпугивания тех же ворон облетала весь аэродром и приземлялась на специальную асфальтовую дорожку рядом с домиком орнитолога.
В заключение, в доказательство того что не все птицы опасны для летательных аппаратов, Глеб рассказывал о своих подопечных, демонстрируя чудесные фотографии и качественные записи песен пернатых.
* * *
Тем временем дела у завода пошли в гору. Индия сделала многомиллионный заказ на партию изделий четвертого поколения. На предприятии всем прибавили зарплату.
А Глебу, в качестве поощрения передали в безвозмездное личное пользование уазик-«буханку». И он понял, что мечта о синем каменном дрозде наконец-то скоро осуществится. Для этого надо было только переоборудовать автомобиль.
И Глеб, не забывая о своих обязанностях главного аэродромного пугала, приступил к делу. Со стороны ничего не было заметно. Военный орнитолог по-прежнему летом — в зеленом камуфляжном костюме, а зимой — в белоснежном, обходил заповедную территорию, устанавливая новые отпугивающие приборы и запуская механического сокола.
В научных сборниках по-прежнему появлялись статьи Глеба о жизни птиц на вверенном ему объекте. В птицеловном сообществе он стал признанным мэтром и посвящал новичков в таинства содержания овсянок, славок, дроздов и мучных червяков, в секреты работы с лучками, тайниками и западнями.
Но, это была так сказать, вершина айсберга. Ее подводной частью была «буханка».
Дотошный Глеб сначала разобрал машину и обнаружил несколько дефектов мотора, подвески и электрооборудования, которые за определенную мзду устранили приглашенные Глебом специалисты, найденные им в заводских курилках.
После этого Глеб сам перекрасил машину, взяв за образец рисунок на ткани своего летнего камуфляжного костюма.
Потом он полностью освободил салон, ликвидировав все сиденья, полки, напольные сундучки и настенные шкафчики, которые входили в комплект военного уазика.
Затем птицелов загнал машину под навес и, казалось, потерял к ней интерес. Но это только казалось. Глеб по-прежнему готовился к экспедиции. Сидя за письменным столом, он тщательно рассчитывал каждую мелочь: где в салоне должна располагаться складная кровать, где надо прикрепить стол, где будет находиться шкафчик для посуды (Глеб спроектировал в нем и особые крепежи, чтобы чашки, ложки, тарелки, кастрюли и сковородки не гремели при езде по бездорожью).
Были предусмотрены также места для емкости с недельным запасом воды, нескольких запасных канистр с бензином (неизвестно, что может случиться в пути), рундуков для снаряжения, портативной душевой установки и газовой плитки с запасом баллонов. Не была забыта и подставка для ящика с мучными червями.
На почетном месте, в «красном углу» салона, под потолком Глеб предполагал прикрепить клетку для трофея.
Глеб долго не мог найти место для громоздкой «Кометы», да еще много времени ушло на разработку гасящего толчки контейнера, куда Глеб предполагал поместить фотоаппаратуру.
* * *
Скрупулезный Глеб возился с машиной больше года. Однажды в субботу, полностью загрузив машину всем необходимым, орнитолог прокатился по проселочным дорогам в окрестностях города. Из поездки он вернулся разочарованным: посуда в шкафчике на ухабах все-таки позвякивала, резиновая прокладка в крышке фляги с недельным запасом воды оказалась с дефектом, и пол салона был залит, крепеж для газовых баллонов ослаб, и один из них катался по полу, мучные черви где-то нашли щель и расползлись, а «Комета» после очередного ухаба перестала работать. Оказалось, что большинство из этих дефектов можно было устранить быстро. Только вот «Комету» пришлось долго ремонтировать.
И Глеб продолжал ходовые испытания своей машины.
В выходные дни он в одиночку колесил на своей «буханке» по области, выбирая для остановки берега рек, пойменные луга, таежные дебри и горные тундры.
Глеб в понравившемся месте устраивал стоянку, осматривал окрестности, расставлял лучки (к тому времени снабженные миниатюрными, собственноручно собранными радиопередатчиками), а сам возвращался в «буханку». Там птицелов включал радиоприемник, настроенный на частоту своих ловушек, доставал газовую плитку, чайник и, в ожидании пока вскипит вода, слушал тишину, приправленную в зависимости от обстоятельств комариным писком, шумом реки, завыванием ветра в кустах кедрового стланика или неприправленную ничем.
Глеб сидел за уютным столом, пил чай, смотрел на панель радиоприемника, где должна была зажечься лампочка, дублирующая звуковой сигнал (и цвет лампочки, и тональность звука для каждого лучка были особенные), и предвкушал, что скоро он вот так же будет сидеть на побережье Японского моря и так же ждать, когда хор звуковых индикаторов и танец разноцветных светлячков сообщат ему, что сразу в нескоро ловушек наконец-то попались драгоценные трофеи.
* * *
Наконец «буханка» была доведена до безотказности автомата Калашникова.
Глеб, убедившись в этом, забрался на антресоли и достал карту Приморья. Это была очень подробная карта Генерального штаба, подаренная Глебу одним специалистом по гидравлике.
Глеб долго работал с картой и, наконец, вычертил на ней три основных маршрута к берегам Японского моря и три запасных — к Татарскому проливу — в места, где на скалистых побережьях жили синие каменные дрозды.
* * *
Все было готово к экспедиции. Но тут Глеб женился. Вернее, его женили. Глеб, прекрасно знакомый с различными ловушками на пернатых, не сумел рассмотреть элементарного силка на человека.
Заметившая его особа (а это произошло на какой-то корпоративной вечеринке, куда Глеб с большой неохотой пошел) навела о нем справки, выяснила, что он порядочный, не пьющий, не охотник, не рыбак и начальство его ценит. И хотя должность у него не престижная, а связанная с какими-то птичками, но зарплату он получал не меньшую, чем другие инженеры. О прочных связях с летчиками, обкатывающими «изделия» завода, Ира (именно так звали будущую нареченную военного орнитолога), уже не мечтала (хотя и делала неоднократные попытки связаться хоть с одним из них официально).
Однако было одно препятствие: птицелов не обращал внимания на особ женского пола, все время думая только о пернатых.
Целеустремленная Ира размышляла над этой проблемой недолго. Она была умной девушкой и догадывалась, что обычные женские уловки на Глеба не подействуют. Ира не стала, как сделали бы другие женщины, затеявшие такое предприятие, садиться на диету, подбирать облегающее платье, сооружать броскую прическу или наносить на лицо охотничью раскраску.
Вместо этого Ира сходила в зоомагазин и купила клетку с волнистым попугайчиком. А на следующий день подошла к будочке Глеба и попросила совета, как надо правильно содержать «эту птичку».
Глеб, патологически не переносивший попугаев, даже не взглянув на Иру (которая все-таки по этому случаю сделала неброский макияж), пробурчал, что попугая надо кормить овсом и просом, обеспечивать водой и держать подальше от сквозняков.
Так завершилось их первое свидание.
Ира, как только Глеб скрылся в своем домике, с омерзением вытряхнула попугая на волю, забросила клетку в бурьян и пошла к себе в отдел (она работала секретаршей у заместителя главного инженера, отзывчатого, но, к сожалению, безнадежно женатого).
К слову сказать, попугай не улетел далеко. Он поселился в соседней рощице, кормился вместе с воробьями у заводской столовой и в конце концов был замечен Глебом, пойман и принесен Дон Кихоту в надежде, что тот кому-нибудь пристроит птицу.
Случилось так, что вскоре у Дон Кихота встретились все трое — злосчастный попугайчик, Глеб и Ира, которая, разведав о посиделках у Птичьего Деда, решила брать Глеба там. Но перед этим она пошла в библиотеку и почти неделю штудировала там скучнейшие книги по орнитологии. И даже прочитала две статьи Глеба (что впоследствии и сыграло решающую роль).
Дон Кихот, приятно удивленный тем, что птичками начали интересоваться симпатичные девушки, тут же попытался приобщить ее к пернатым и предложил ей начать с простой птицы. Например, с волнистого попугайчика. С этим напутствием Дон Кихот вручил ей животное, которое Ира неделю назад купила в зоомагазине.
Ира, не подав вида, что они с этим пернатым уже знакомы, с благодарной улыбкой взяла ненавистную птицу, пообещав себе скормить ее первой попавшейся кошке, и произнесла:
— Спасибо большое. Надеюсь, что я когда-нибудь достигну таких высот в искусстве содержания птиц в неволе, что смогу завести себе синего каменного дрозда.
Глеб, поглощенный рассматриванием нового приобретения Дон Кихота — японской белоглазки, и до этого совсем не замечавший Иру, при словах «синий каменный дрозд» вздрогнул, оглянулся и внимательно посмотрел на нее.
Уловив это, охотница продолжала орнитологическую беседу с Дон Кихотом.
— А кстати, у вас в коллекции его нет? — спросила Ира.
— Есть, — с гордостью сказал Дон Кихот и повел ее к клетке, а заглотивший наживку военный орнитолог двинулся за ними.
Через десять минут Глеб с Ирой оживленно беседовали. И он все больше и больше восхищался этой удивительной симпатичной девушкой, которая так хорошо разбирается в птицах. А заметив блеск в ее глазах, когда он, Глеб, начал рассказывать о своей давней мечте — о поимке синего каменного дрозда, птицелов наконец-то осознал, что на белом свете существуют не только красивые птички.
* * *
Все остальное было делом техники.
Два месяца они почти каждый день ходили в кино (Ира там умирала от скуки). Потом Глеб робко пригласил Иру к себе домой — посмотреть свою птичью коллекцию. Теперь посещение кино чередовалось с орнитологическими беседами (и не более того) дома у Глеба. Не привыкшая к столь долгим постам Ира извелась настолько, что ей неоднократно приходилось разбавлять свое сексуальное одиночество старинными приятелями. И только еще через месяц Глеб предложил ей остаться у него ночевать.
* * *
Свадьба случилась пышная — помогли родственники Иры. Было много щедрых подарков от Ириных приятелей, а друзья Глеба преподнесли молодым двухместный спальный мешок для орнитологических путешествий вдвоем.
Молодожены прожили в Глебовой квартире месяц, а затем энергичная Ира затеяла родственный обмен — вернее родственное слияние. И через полгода Глеб, холостяк с многолетним стажем, попал в большую Ирину семью (а по сути — в коммунальную квартиру).
У Иры с Глебом была отдельная комната. И хотя ее площадь была намного больше, чем площадь всей однокомнатной квартиры Глеба, однако специалист по авиационной орнитологии с удивлением обнаружил, что вся она плотно заставлена мебелью и места для его пернатых питомцев почти не было. Ферма мучных червей совсем не помещалась. В просьбе поставить ее на кухне или в коридоре ему твердо отказали. Глебу пришлось сделать другой, компактный вариант жучиного жилища, а старый образец он отдал Дон Кихоту. И с фотолабораторией тоже пришлось расстаться.
Родители Иры не были в восторге от хобби Глеба. Птичий гомон их раздражал, вид мучных червей вызывал отвращение, и вообще они считали, что их дочь достойна лучшей партии. Однако умная Ира пресекла их брюзжание. Своего мужа она рассчитывала использовать длительное время. И поэтому берегла. А через полгода объявила Глебу, что он будет папой. В их комнате появились кроватка, ванночка, детские вещи.
Места для клеток не осталось. Половину своей коллекции Глеб отдал Дон Кихоту. «Простых», зерноядных птиц он отнес к себе на работу, поручив их своим «лаборантам». В своем доме (вернее, в Ириной квартире) Глеб оставил славку-черноголовку и садовую камышовку. И еще в их комнате стояла одна большая красивая клетка. Пустая. Для синего каменного дрозда.
* * *
Не зря берегла Ира Глеба. Она разбиралась в людях и сразу же поняла, что Глеб человек очень ответственный. И надеялась, что он будет так же заботится о ее ребенке, как и о своих птичках.
Так и случилось. Весь самый трудный первый год Глеб исправно помогал Ире, настолько исправно, что дед и бабка, да и Ира тоже постепенно переложили всю «черновую» работу по уходу за малышом на птицелова.
Глеб продолжал служить на аэродроме, но реже стал появляться в квартире Дон Кихота и совсем перестал выбираться со всем орнитологическим братством в природу.
Прошел год, сын подрос, но забот у Глеба только прибавилось. Заболел дед Иры, и как-то так случилось, что все заботы по уходу за ним тоже легли на плечи Глеба.
Все лето он каждый день ездил на своей орнитологической «буханке» на дачу, где пребывали Ира с сыном и ее родители, а затем возвращался в город, где его ждал немощный старик.
Только во время этих перегонов Глеб, оставаясь в одиночестве, сам того не осознавая, отдыхал, размышляя, что, пожалуй, не надо брать в поездку за синим каменным дроздом тяжелую неуклюжую «Комету», а, наверное, стоит подкопить денег (почему-то их стало не хватать) и купить к комиссионке хороший кассетный магнитофон «Sony».
Однако экспедиция все откладывалась. Сын рос, и забот все прибавлялось. Умер дед Иры и почти одновременно с ним — Дон Кихот. Все любители птиц потянулись было к оставшемуся единственному авторитету — к Глебу, но семейные дела не позволили ему стать лидером. Птицеловное братство в городе начало медленно хиреть, а затем распалось. Изредка кто-нибудь из старых приятелей Глеба звонил ему, советовался насчет пойманной птички, интересовался, не съездил ли Глеб за своим дроздом, и, получив отрицательный ответ, заканчивал разговор.
Да тут еще Ирина захотела получить специальность экономиста и поступила в заочный институт.
Глебу теперь приходилось делить свое время между уходом за ребенком и выполнением домашних заданий своей жены.
На птиц времени совсем не оставалось. Но Глеб по-прежнему верил, что все это скоро закончится, и они уже всей семьей поедут в Приморье ловить дрозда. В этом Глеба поддерживала Ира, когда, после сдачи очередной сессии, она, довольная, отметившая это событие с сокурсницами в кафе и пахнущая вином, приходила домой, гладила головку спящего сына, целовала Глеба в лоб, шла в ванну, а потом сидела с Глебом на кухне и, незаметно зевая, поддерживала орнитологическую беседу со своим супругом.
* * *
Шло время. Сын вырос. Ира закончила экономический институт и устроилась в банк. Зарабатывала она больше Глеба, но и задерживалась на работе подолгу.
Глеб к воспитанию сына относился так же ответственно, как и к любой другой работе. С точными дисциплинами у них проблем не возникало, как в прочем и с английским языком, который Глеб освоил благодаря переводам орнитологических статей. Естественно, не было проблем и с биологией.
Зато все гуманитарные дисциплины давались им с трудом. Глеб тратил много времени, чтобы сначала прочитать школьные учебники, потом дополнительную литературу и первоисточники (теперь Глеб с тоской, но добросовестно по ночам читал романы и повести, которые «проходили» в школе, чтобы затем растолковать их содержание сыну).
Глеб честно продолжал служить при аэродроме, не замечая, что жена завела постоянного и на этот раз перспективного друга — состоятельного владельца небольшой фирмы, что теща, оставив надежду на то, что зять когда-нибудь станет большим начальником, и используя Глеба только как бесплатного репетитора, очень умело переориентировала подрастающего сына на Ириного бой-френда — дядю Сашу.
Число клеток сократилось до двух. В одной жила садовая камышовка, а в другой, той, которая предназначалась для синего дрозда, теща поселила канарейку.
Глеб продолжал в своем заповеднике проводить орнитологические наблюдения, усовершенствовать средства отпугивания пернатых (правда, новое начальство попросило Глеба, чтобы вороньи вопли из магнитофона были потише, да и крутили их пореже), запускал своего механического сокола и, если позволяло время, продолжал усовершенствовать «буханку».
Пришлось заново переделывать салон (ведь он теперь в Приморье планировал взять Иру и сына). Он заменил устаревшую газовую плитку новой, установил внутри машины биотуалет и портативный телевизор. С соседнего судостроительного завода ему принесли пару досок красного дерева. Глеб, отпросившись у Иры, несколько раз ночуя в своем аэродромном домике, смастерил из них столешницу и установил ее в салоне «буханки».
* * *
Глеб с удовольствием осмотрел оборудованную машину, полностью готовую к экспедиции: топливные баки были заправлены, в продовольственном рундуке, кроме запаса сухарей, вермишели, макарон, круп, соли, сахара, пакетов с супами, банок с тушенкой, была припрятана и бутылка коньяка — на случай затяжных холодных приморских туманов. Рядом с водительским местом лежала карта с вычерченным маршрутом. Глеб запер дверцу машины, обошел окрашенную в камуфляжный цвет «буханку» со всех сторон и направился к проходной. Потом, подумав, вернулся, открыл кабину, забрал карту и пошел домой.
* * *
Признаки недуга Глеба не заметила ни Ира, ни сын, ни теща. Не заметили этого и на работе, где Глеб ежедневно докладывал на пятиминутках орнитологическую обстановку на вверенном ему аэродроме.
Первым обратил внимание на небольшую странность в поведении Глеба один из птицеловов, случайно встретивший военного орнитолога на улице и спросивший его о том, как следует содержать жаворонков. Соратник обратил внимание не только на изможденное лицо и очень усталые глаза Глеба, но и на то, что при изложении четкой инструкции о правилах кормления этих пернатых тот неожиданно вставил какое-то слово, совершенно не касающееся темы разговора.
* * *
Через месяц любитель жаворонков случайно узнал, что Глеб находится в доме скорби. Птицелов позвонил домой Глебу. Сначала к телефону подошел какой-то незнакомый мужчина, а потом он передал трубку Ире. Она, вздохнув, подтвердила, что Глеб действительно серьезно болен. И дала адрес.
На следующий день коллега навестил Глеба.
Там было тихо и светло. И Глеб уже не выглядел таким усталым. Великий Птицелов, не обращая ни на кого внимания, сидел на лавке (навещавший, с присущей натуралисту наблюдательностью, отметил, что она намертво привинчена к полу) и рассматривал потрепанную карту Приморья, негромко бормоча названия рек, ручьев, перевалов и населенных пунктов, через которые проходила полузатертая красная линия к тому месту, где в ожидании Глеба пел синий каменный дрозд.
#img_2.jpeg
[1] Тропить в пяту ― идти по следу против хода зверя ( прим. автора ).
[2] Чисть (сев.) ― обширное верховое безлесное болото ( прим. автора ).
[3] Корба (сев.) ― чащоба ( прим. автора ).
[4] Набозень (сев.) ― медведь ( прим. автора ).
[5] Хорошая птица, красивая птица (татарск.) ( прим. автора ).
[6] Славный балобан (польск.) ( прим. автора ).
[7] Красавец, красивый сокол (арабск.) ( прим. автора ).
[8] Авдотка (арабск.) ( прим. автора ).
[9] Дрофа-красотка (арабск.) ( прим. автора ).