Записки орангутолога

Бабенко Владимир Григорьевич

 

#img_1.jpeg

 

Предисловие

В предыдущей книге «Лягушка на стене» я рассказывал, как однажды экспедиционная жизнь занесла нас с товарищем в небольшой поселок Хабаровского края. Там мы поселились в крохотном общежитии для механизаторов. Мой коллега сообщил коменданту, что наша специальность орнитология, то есть изучение птиц. Однако гостеприимный хозяин общежития никак не мог запомнить название этой науки. И он стал нас называть «орангутологами», старательно выговаривая новое для него слово.

Я решил воспользоваться лингвистическим открытием коменданта и назвать вторую мою книгу, посвященную людям зоологических профессий, «Записками орангутолога» потому, что в этом неологизме дальневосточного служащего, на мой взгляд, удачно сочетаются оба объекта, которым она посвящена. Вроде бы орангутолог занимается животными (правда не ясно — то ли птицами, то ли приматами), и в то же время этот специалист, наверное, связан с изучением людей (ведь по-малайски «оранг» — это просто «человек»). Обе трактовки верны. Я считаю, что люди, посвятившие себя зоологии, отмечены особой печатью. Они пишут умные, а иногда и полезные книги, проводят замечательные экскурсии, охраняют природу, воспитывают и обучают подрастающее поколение. Все это отражено в официальных сводках любого учреждения, где эти зоологи работают.

Но с другой стороны, почему-то именно с зоологами случаются совершенно невероятные приключения, которым могут позавидовать даже журналисты, актеры, геологи или медики. А вот эти события нигде не фиксируются. Поэтому я решил восполнить пробел, с большой теплотой вспоминая всех своих друзей по работе, по зоологическим кружкам и по институту.

Все события, описанные в этой книги подлинные. Однако все названия учреждений и имена людей изменены. Любое сходство того или иного персонажа с реальным человеком случайно.

 

ЧАСТЬ 1. СТРЯХНУВ МУЗЕЙНУЮ ПЫЛЬ

 

#img_2.jpeg

 

МЫШИНАЯ НАПАСТЬ

Промозглым столичным осенним утром на улице Колокольникова деревенского вида тетка с огромной сумкой, вздыхая, подошла к входу в большое старинное многоэтажное зеленое здание, фасад которого был перевит облупившимися гипсовыми змеями.

— Кунсткамера, — медленно, почти что по складам прочитала она вывеску. — Мне сюда.

Тетка протянула было ладонь к дверной ручке, но тут неизвестно откуда взявшийся молодой человек, с очень короткой стрижкой, в куртке шинельного сукна (но цивильного покроя), потертых джинсах и десантных сапогах с короткими голенищами, услужливо открыл ей дверь.

— Спасибо, — обомлела тетка. — Это Кунсткамера?

— Кунсткамера, Кунсткамера, — ответил молодой человек, слегка улыбнувшись, и этим проявил на щеке второй шрам. Первый был и так хорошо заметен на лбу. По всем этим полевым признакам сразу можно было узнать Пашу — лаборанта из отдела млекопитающих.

— А вам к кому? — вежливо поинтересовался Паша.

— К директору, — оторопело ответила посетительница, ошеломленная галантностью молодого человека, которая никак не вязалась с его внешним видом «братка» из Малаховки.

— А нет ее, — сказал молодой человек. — Она — в Главном корпусе и будет часа через два-три.

Паша знал это наверняка, так как директриса Кунсткамеры была заодно и начальницей звериного отдела.

— Ну, тогда к заместителю хорошо бы попасть.

— А это — на втором этаже, — сказал Паша. — Пойдемте, я покажу, — и повел посетительницу по коридору мимо огромных картин, на которых были изображены мамонты и тигры, к широкой лестнице. — Кстати, раздеться можете в нашем отделе.

— Спасибо.

На ходу он заглянул в ее сумку. Оттуда высовывались давилки (в обиходе называемые «мышеловками»).

#img_3.jpeg

Паша, уже с более задушевной улыбкой, произнес:

— А, коллега. Так это вам надо не к заместителю, а к нам, в отдел маммологии.

— Чего-чего? — насторожилась тетка. — Разве это поликлиника?

— То есть в отдел териологии, — быстро вычислил ее эрудицию Паша. — И еще раз взглянув на по-прежнему недоуменное лицо тетки, добавил с улыбкой (на этот раз уже саркастической):

— Там где различных зверушек изучают — кабанчиков, белочек, зайчиков, мышек.

— Во, во, — сказала тетка. — Мне туда. За мышками. Из санэпидстанции я, из службы дератизации.

— Де-эротизации? — ехидно уточнил Паша.

— Да, — не поняла тетка. — Мышей повсюду ловим. А сейчас изучаем замышёванность центра Москвы. Вчера, вот, напротив работала, у милиционеров ловушки ставила. А сегодня ваш черед пришел.

— Ну и как улов у милиционеров? — спросил Паша. — Небось, одни легавые попались?

— Да нет, одни мыши, — отвечала тяжело поднимаясь по лестнице тетка. — Даже крыс не было.

— У нас, наверное, побольше будет, — многозначительно пообещал Паша.

— Посмотрим, посмотрим, — ответила тетка, проходя с ним в отдел териологии.

— Чего смотреть, — ответил Паша. — Сами увидите — грызунов-вредителей у нас море. Так и шастают. У нас такое здесь водится, даже наука не может объяснить, что у нас здесь водится. Сплошные мутанты. И все от нафталина. А один наш лаборант даже водку нафталином закусывает. Тоже мутант. Раздевайтесь. Вешалка вон там.

А сам скрылся в своей комнате.

Паша бросил в угол сумку, снял суконную куртку (изнутри она оказалась подбитая лисьим мехом), кирзовые десантные сапоги, размотал портянки и повесил их на батарею, а потом стал переодеваться в свою утреннюю одежду. И когда готовая к работе тетка-мышатница заглянула в его комнату, она увидела босого, спортивного вида молодого человека, в белом, самодельном, сшитом из вафельных полотенец кимоно, подпоясанного зеленым поясом.

Молодой человек делал каратистские упражнения — ка́та и при фиксировании каждого удара громко, с присвистом, словно дельфин, выдыхал через нос.

— Уже готовы? — сказал Паша, прервав утреннюю разминку. — Вы можете начать с нашего отдела, а можете с подвала.

— Я, пожалуй, с подвала начну, — сказала тетка, опасливо оглядывая похожее на исподнее кимоно.

— А чем вы давилки заряжаете? — спросил босой, но по-прежнему вежливый Паша, провожая ее до дверей отдела. — Наверное, по общепринятой методике — хлебом с постным маслом?

— Да нет, мы по старинке — салом и сыром, — ответила тетка. — Пока продуктами снабжают, слава Богу.

— И то хорошо, а нам, вот, масло и сыр не выдают. Одно молоко за вредность. А проверять давилки, небось, завтра будете? — как бы между прочим поинтересовался лаборант.

— Завтра с утра, то есть ровно через сутки. Есть такая единица измерения замышёванности — «ловушко-сутки». Знаете?

— Ну а как же! Я ведь то же к млекопитающим отношение имею. Доброй охоты! — и закрыл дверь.

Дератизатор, спускаясь по лестнице, услышала из отдела териологии громкий крик «Кья!» и глухой удар.

Она испуганно оглянулась и заторопилась вниз, в подвал. Деревянные мышеловки в ее сумке гремели, как ансамбль лошкарей.

* * *

Паша после разминки не сразу приступил к своей основной работе — написанию этикеток, а пользуясь отсутствием директрисы, занялся любимым делом. Сначала он полчаса лупил руками и ногами по макиваре — специальной обшитой войлоком вертикально стоящей доске, приспособленной для отработки ударов карате (причем каждый удар сопровождался боевым кличем).

После макивары Паша умылся и облачился в рабочую одежду — в совершенно заношенные штаны, синий халат, кеды — и начал оттачивать приемы ведения боя с холодным оружием. Он открыл кабинет директрисы, сплошь увешанный рогами и черепами редких животных, а также другими экзотическими вещами: пробковыми шлемами, вьетнамскими соломенными шляпами, старинными пороховницами. Лаборант достал из угла кабинета начальницы настоящую якутскую пальму́ — полу-копье полу-бердыш тамошних охотников. Это был универсальный инструмент, которым промысловики прошлого века обрубали торчащие на пути ветки, кололи дрова или оборонялись от волков, медведей, злых чужеземцев или таких же соплеменников.

Паша взял оружие, развязал ремешки, которыми удерживалась прикрывающая лезвие дощечка, чтобы в мирной жизни, на марше (когда пальма́ служила просто посохом) не порезаться, и закрыл дверь в отдел на замок. Потом он поставил к двери огромный деревянный щит на котором красной краской был грубо нарисован силуэт человека и, отойдя по длинному коридору на десяток метров, метнул пальму́ в мишень.

Первый бросок не достиг цели — потенциальный противник Паши был поражен только в руку. Лаборант повторил попытку и через пятнадцать минут добился того, что копье попадало только в корпус красного супостата.

Паша удовлетворенно протер лезвие пальмы́ и отнес ее в кабинет директрисы. Но лаборант не торопился убирать деревянный щит, прикрывающий входную дверь, а прикрепил к голове нарисованного силуэта мишень с концентрическими кругами. Потом он извлек из своего шкафа пневматическую винтовку и полчаса упражнялся в стрельбе.

Паша снял с силуэта мишень, с удовольствием рассмотрел пробоины (все пули легли кучно), оттащил деревянный щит от двери и повернув ключ в замке открыл ее. Потом он взял с банку с водой и прошелся по комнатам своих коллег, поливая цветы. На розовом кусте в комнате директрисы начинал распускаться бутон. Паша сначала полил растение, а потом ножницами срезал цветок, отнес его в свою комнату и поставил в бутылку с водой.

И только после этого Паша сел за свой стол, взглянул на стоящий перед ним на полке бюст директрисы, грубо вырезанный им из куска хозяйственного мыла и совсем не похожий на оригинал, открыл коробку с мышиными тушками (особым способом изготовленными чучелами), пододвинул к себе баночку туши, обмакнул туда перо и написал на первой этикетке: «Apodemus sylvaticus». Этим Паша занимался без роздыху два часа подряд. Потом он открыл огромную молочную флягу. Сразу же во всем отделе резко запахло формалином. Лаборант стал корнцангом доставать из недр фляги задубевшие от фиксатора трупы зверюшек, собранные научными сотрудниками в различных экспедициях. Это был бросовый материал с потерянными этикетками, а значит не имеющий никакой научной ценности. Паша выбрал около трех десятков зверьков, помыл их под краном холодной водой, чтобы хоть как-то отбить запах формалина, просушил на батареях, затем сложил всю коллекцию в сумку, прихватил украденную у директрисы и уже начавшую распускаться розочку и пошел в гости — в отдел орнитологии.

* * *

Паша прибыл туда как нельзя удачно — мужская часть отдела работала на хорах, в дальнем хранилище. Там начальник отдела Олег с лицом, напоминающим мишень — круглая лысая голова, круглые очки, круглые глаза, и младший научный сотрудник с лицом мелкого подворотенного хулигана, прозванный Вовочкой за то, что делал работникам Кунсткамеры мелкие, но в основном безобидные гадости, перетаскивали тяжеленные сундуки с тушками птичек.

Симпатичная, в самом расцвете сил лаборантка Людочка (чудом уцелевшая после очередной кадровой чистки директрисы) была в отделе одна и териолог, пользуясь случаем галантно улыбаясь (и этим подчеркивая все боевые шрамы на своем лице) подарил ей розочку.

Людочка, поблагодарив, взяла цветок. Паша прошелся по отделу, заглянув между прочим и в комнату, где сосуществовали Олег и Вовочка.

Над столом Олега висело множество фотографий в рамках — всё орнитологи. На противоположной стене тоже располагались орнитологи, но их было меньше. Любимым занятием Олега было перевешивание фотографий с одной стены на другую, а это случалось после смерти очередного специалиста по птицам.

Олег большую часть свей жизни провел на «северах», где он изучал куличков. Поэтому на стене также висело множество фотографий с суровыми пейзажами Таймыра, Мурмана, Чукотки. С Чукотки, кстати, Олег привез также и различные сувениры. Под потолком на гвозде болтался эпликате́т — пять грузов, выточенных из моржового бивня. С помощью этого снаряда чукчи еще совсем недавно охотились на гаг. Кроме того, на шкафу лежала охапка длинных округлых костей (тоже моржовые сувениры с Чукотки), которыми Олег завалил не только отдел орнитологии, но и всю Кунсткамеру.

Над столом Олега, кроме того, красовалась картина, однажды обнаруженная начальником отдела орнитологии в подвале Кунсткамеры. В этих глубинных запасниках пылилась целая серия картин неизвестного художника-примитивиста. Все они изображали представителей куриных — фазанов, куропаток, глухарей, перепелов — в естественной обстановке. Пернатые были нарисованы маслом на совершенно одинаковых прямоугольных кусках фанеры. Создатель этих шедевров не был ни профессиональным художником, ни профессиональным орнитологом. По картинам было видно, что хотя он птиц и любил, но сам отличался мрачноватым нравом — все пернатые у него выглядели какими-то угрюмыми.

Из этой серии Олег и выбрал одну картину, на которой была изображена белая куропатка в тундре. Надо сказать, что эта птица, пожалуй, была самой неприветливой из всех. Белая куропатка монументально располагалась на переднем плане, заслоняя собой и серо-зеленую тундру, и низкое свинцовое небо. Птица была во всей красе — белая с кроваво-красными бровями. Причем художник «надвинул» брови на глаза куропатки, отчего вид у нее был зловещий. А так как ни масштаб, ни перспектива не были соблюдены, то казалось, что куропатка к тому же имеет гигантские размеры. Поэтому создавалось полное впечатление, что на картине изображена птица Рух (почему-то обитающая в тундре), которая с мрачной надеждой всматривается в горизонт, ожидая увидеть свою излюбленную добычу — мамонта или, по крайней мере, шерстистого носорога.

На столе у Олега лежали тушка кулика и два автореферата диссертаций. Один — о питании клестов в пустыне, другой — о говорящих канарейках. Взглянув на авторефераты Паша подумал, что орнитологией он бы никогда не стал заниматься. Он взял со стола тушку и, как всякий зоолог, первым делом посмотрел на этикетку. На ней было написано Arenaria interpres oahuensis. Паша начал было читать научное название птички вслух, но на третьем слове осекся (на самом деле ничего страшного — просто куличок был впервые добыт на острове Оаху). Но Паша этого не знал и решил, что Олег не совсем еще потерянный человек, если изучает птиц с таким названием.

Стоящий у окна стол Вовочки в отличие от стола Олега не был завален бумагами. Зато там лежало множество желтых трясогузок — словно жарилась огромная яичница-глазунья. На вешалке висел потертый рабочий пиджак Вовочки. На полке стояла огромная стрекозиная голова — старинный, прекрасно сделанный муляж из папье-маше. В отделе энтомологии голову выбросили за ненадобностью. Вовочка подобрал ее и собирался отнести добычу в школу знакомой сокурснице, а ныне учителю биологии.

Паша, осмотрев все это богатство, вернулся к Людочке. Он расспросил лаборантку, посетила ли их отдел тетка с мышеловками. И Людочка показала, где дератизатор расставила свои ловушки.

Паша вытащил из сумки еще слабо пахнущих формалином зверьков, и мертвой мордочкой каждого коснулся приманки — куска сала, со слегка садистской улыбкой пронаблюдав как стальная дужка ловит свои жертвы.

Он уже собирался было уходить к себе в отдел, но снова заглянув на хоры и обнаружив, что Олег с Вовочкой заняты своими сундуками надолго, остался.

Паша еще раз осмотрел их комнату и на минуту задумался, а потом произвел несколько действий. В частности, он взял пару книг, снял с полки стрекозиную голову, с вешалки — Вовочкин пиджак и берет начальника отдела, со шкафа — пару Олеговых (то есть, конечно, моржовых) костей и быстро сконструировал из всего этого добра инсталляцию.

После этого он сходил к Людочке попросил «штрих» (белую краску для затирки ошибок в машинописном тексте), а также и птичку с этикеткой, написанной рукой Олега. Людочка предоставила ему и «штрих», и кулика, добытого начальником отдела орнитологии прошлым летом на Чукотке. Того самого — oahuensis.

Через пятнадцать минут Паша вернул Людочке и куличка, и «штрих», взял свою сумку с грызунами и пошел по другим отделам. А еще через полчаса пришли усталые Олег с Вовочкой.

Оба они были слегка удивлены тем, что за столом Вовочки спиной к ним сидел человек.

Олег и Вовочка вежливо поздоровались с ним, но незнакомец ничего не ответил и даже не обернулся. Только тогда Вовочка заметил на незнакомце свой пиджак и Олегов берет. Вовочка быстро подошел к своему рабочему месту заглянул сидящему в лицо. Младший научный сотрудник увидел, что над столом склонилась огромная стрекозиная голова, пустые рукава пиджака был положены на статью Вовочки о трясогузках, а из рукавов торчали, перечеркивая статью, две пикантные кости моржей. Олег посмеялся над этим чучелом, а заодно и над Вовочкой. А Вовочка надел свой пиджак, отдал Олегу кости и берет, поставил стрекозиную голову на полку, а сам пошел к Людочке, чтобы она подтвердила его догадку о том, что их отдел посещал Паша.

А Олег принялся за статью о куличках, в душе радуясь, что так разыграли именно Вовочку, а не его. Но напрасно Олег радовался.

Через час в Кунсткамеру прибыла директриса и с инспекцией (на месте ли научные сотрудники?) стала носиться по отделам. И в первую очередь она посетила птичий отдел. Директриса (по прозвищу Мамочка) была не по годам энергичная дама, предпочитавшая красную или, в крайнем случае, рыжую краску для волос. У нее была средиземноморская фамилия, тонкие губы и кавказский профиль. Кроме того, директриса была гораздо наблюдательнее, чем Олег. Она быстро осмотрела комнату орнитологов, скользнув взглядом по фотографиям и моржовым костям, взглянула на распустившуюся Людочкину розочку (розочка почему-то показалась директрисе очень знакомой). Затем она уставилась на картину с арктическим моа.

— А я и не знала, что вы, Олег Иванович, еще и неплохо рисуете. Только, по-моему, мрачновато. Жизнерадостнее надо быть, бодрее, — и перевела разговор на тему о погрузочно-разгрузочных работах, а также о нормах расходования нафталина и спирта.

Олег после ухода директрисы внимательно рассмотрел свою любимую картину. У самых ног куропатки им была обнаружена надпись выполненная белой краской: «Чукотка, 1980» и размашистая, очень искусно подделанная подпись самого Олега.

* * *

После орнитологов Паша пошел в отдел герпетологии. В отличие от отдела териологии и отдела орнитологии, где также пахло нафталином, в отделе герпетологии не пахло ничем, так как у них было изолированное хранилище, а кроме того, они всех своих гадов хранили в спирте. Отдел, где изучали жаб и змей (в частности, гадюк), конечно же возглавляла женщина, Галина — особа средних лет, с висевшими на шнурке очками.

Кабинет Галины был убран цветами, на стенах висели фотографии ярких, как бабочки, тропических лягушек, в углу стоял террариум, на четверть засыпанный песком, на поверхности которого лежала пресловутая Олегова кость. Сверху террариум обогревался лампочкой. Под этим источником света на все той же интимной кости моржа (нашедшей, кстати, свое отражение в русском фольклоре) грелось любимое животное Паши — ушастая круглоголовка. Паша поздоровался с Галиной, а затем проследовал к террариуму и пошевелил пальцем перед головой ящерицы. К удовольствию Паши, дремлющая под лампочкой рептилия приподнялась на лапах, закрутила, как собака-лайка, на спину хвост, так, что на его нижней стороне стали видны черно-белые полоски, широко разинула пасть отчего складки по бокам головы разошлись в стороны и от прилившей крови стали красными, зашипела и вцепилась в палец Паши. Лаборант счастливо улыбнулся. Он любил такие создания. Ящерица повисела на пальце Паши и плюхнулась на песок. Паша снова поднес к ней палец, но круглоголовка сменила тактику — ее тело стало быстро вибрировать и животное мгновенно утонуло в песке — спряталось.

— Не мучь животную, посмотри лучше, кого мне вчера подарил знакомый с Дальнего Востока, — сказала Галина и повела Пашу в угол к аквариуму.

Паша, проходя мимо стола в раскрытом сборнике научных трудов прочел название одного: «Попытка наблюдения за поведением гадюки, ползающей по вертикальной стене» и подумал, что он, пожалуй, и герпетологом никогда бы не смог стать.

В аквариуме неторопливо плавала небольшая, размером с ладонь, водяная черепашка. Паша поднес к ней руку. Черепаха мгновенно вытянула длиннющую змеиную шею и громко клацнула челюстями. Паша инстинктивно отдернул руку.

— Ты поосторожней с ней, а то без пальцев останешься. Это ведь трионикс — мягкотелая черепаха. Это тебе не круглоголовку дразнить, — сказала Галина.

Паша принялся гонять черепаху по аквариуму, стараясь поймать ее, и, вместе с тем, остаться с целыми пальцами. Наконец, он ухватил черепаху за задний конец панциря и вытащил трионикса из аквариума. Черепаха сучила лапами, изо всех сил вытягивала шею, и громко щелкала челюстями, не дотягиваясь до Пашиных пальцев всего на сантиметр.

Паше этот зверь понравился еще больше, чем круглоголовка.

— Ты это, не отдавай ее в зоопарк, — сказал он герпетологу. — Я ее кормить буду. Банку гуппи принесу. Пусть кушает.

Потом лаборант сменил тему.

— Полоумная тетка с давилками была?

Галина кивнула.

— Где мышеловки поставила? В хранилище?

— Ага. Все пять штук вдоль стены стоят. А ты что, думаешь уже что-нибудь попалось? Да у нас-то и мышей нет.

— Будут, — успокоил ее Паша и со своей заветной сумочкой прошел в хранилище. Из-за двери было слышно, как с периодичностью в несколько секунд последовательно захлопнулись все пять мышеловок и через некоторое время на пороге хранилища появился довольный Паша и, не задерживаясь, пошел к выходу из отдела.

Но Галина его остановила.

— Паша, — сказала она. — Удели минут пятнадцать женщине. То есть мне.

Галина недавно вернулась из монгольской экспедиции, привезя из этой страны степной загар, кучу живых змей, ящериц и лягушек, массу впечатлений от общения как с монголами, так и со своими товарищами по экспедиции, а также пару купленных на базаре в Улан-Баторе маленьких серебряных сережек с, якобы, бирюзовыми камушками.

Сережки, хотя и были из чистого серебра, но отличались топорным дизайном. А кроме того, как позже выяснилось, вместо бирюзы монголы вставили в оправу крашенную зеленкой кость.

И все-таки, Галина решилась их носить. Но оказалось, что дужки были чересчур толстыми. Для устранения этого недостатка и был призван Паша, которому Галина вручила серьги и набор инструментов.

Паша подточил надфилем дужки, обработал их шкуркой, отдал Галине сережки и стал наблюдать, как она их примеряет.

Специалист по гадам уселась за своим столом перед зеркалом и стала просовывать обработанную дужку в дырочку в мочке уха. Но женщина, вероятно, давно не носила сережек, и скважинки в коже затянулись. Поэтому она, склонившись над зеркалом и манипулируя сережкой и своим ухом, взвизгивала и шумно вздыхала. Но упрямая дужка никак не хотела пролезать туда, куда ей было положено. Но и Галина не сдавалась. Она смазала косметическим кремом упрямую дужку и снова со стенаниями принялась украшать себя.

— Помочь? — участливо предложил Паша.

— Не надо, я сама.

Глаза ее были полны слез. Она, глядя в зеркало, втыкала металл в собственную плоть. Наконец, не выдержав, Галина закричала: «Ой, не могу! Не идет! Ой Паша, больно!».

В это время не запертая Галиной дверь открылась и в кабинет герпетолога стремительно вошла директриса, добравшись с инспекцией и до гадючьего отдела. На ее решительном, мужественном лице без труда читался лозунг: «Долой разврат из стен Кунсткамеры!».

Директриса остановилась посреди змеиного отдела и недоуменно посмотрела на своих подчиненных, почему-то одетых и сидящих в разных концах комнаты. Галина подняла голову. В одном ухе у нее была все-таки вставленная серьга, а в глазах специалистки по ящерицам и змеям стояли слезы.

— Здравствуйте, Генриетта Леопольдовна, — не растерялась она. — Я тут рассказываю про поездку в Монголию.

— Понимаю, — пробормотала директриса. — Только, по-моему, очень эмоционально, — и направилась к выходу.

— Как можем, — произнесла Галина, показав вдогонку директрисе язык, и взяла со стола вторую сережку.

Не успела дверь за директрисой закрыться, как на пороге появился таксидермист, по прозвищу Корнет, высокий юноша с огромными влажными карими глазами.

— Ушла Мамочка? — спросил он, прислушиваясь к удаляющимся шагам директрисы. — А я к тебе — обратился он к Галине. — За питоновкой. У нас сегодня такой повод, такой повод! — говорил Корнет, снимая крышку с огромной, литров на двести, стеклянной банки, в которой свернутый спиралью лежал сетчатый питон. — Новый сорт мяса пробуем. Паша, пошли к нам. Только, вот, я сейчас затарюсь.

Корнет взял со стола пол-литровую кружку, зачерпнул из последнего пристанища питона прозрачной, как слеза фиксирующей жидкости, состоящей на 75 процентов из спирта ректификата, а на 25 процентов из воды, и залил ее в вытащенную из обширного кармана бутылку. — Спасибо, — поклонился он Галине. — Всегда выручаешь. Век не забуду. Пошли, Паша, мясо стынет. И увел лаборанта к себе в отдел.

* * *

У препараторов пахло так, как нигде больше в Кунсткамере. Это был целый букет вони тухлого мяса и залежавшихся звериных шкур, к которому примешивался влажный запах подвальной плесени.

Сегодня, кроме того, пахло и жареным мясом. Паша следовал за Корнетом, который подошел к газовой плите. Там стояла аппетитно скворчащая сковорода.

— Вот он — жираф, — сказал Корнет и приподнял крышку, показывая, огромные, по-мужски нарезанные, куски мяса. — Вчера в зоопарке сдох. Через десять минут готов будет. Надеюсь, не откажешься? Нет? Кстати, к тебе тетка придурошная, ну, которая с мышеловками, приходила? Она от меня недавно убежала. Все кричала пока мышеловки свои расставляла: «Ну и запах у вас, ну и запах!» — Какой такой запах? Чем не нравится? Слушай, пока я на стол накрываю, ты зайди в соседнюю комнату, там тебя кое-что может заинтересовать.

Паша спросил, где она поставила мышеловки, навестил их, сделал свое дело и зашел в ту комнату, которую предлагал посетить Корнет.

Паша открыл дверь и включил свет. И, хотя воздух в комнате был абсолютно неподвижным, казалось, словно осенний вихрь пронесся над полом, разметая бурые листья. Это толпы здоровенных тараканов брызнули от лаборанта к темным углам. Насекомые были такими огромными, что даже не вызывали чувства отвращения, которое внушают толпы обыкновенных прусаков. Гигантские тараканы еще в прошлом веке были привезены одним из энтомологов в Кунсткамеру из Южной Америки. Насекомые убежали от него, поселились в теплом подвале и там размножились.

Но подвал славился не только обилием исполинских членистоногих. Здесь, как и в комнате Паши, стоял деревянный дощатый щит, но не переносной, а стационарный. Это был подземный полигон, где мужская часть населения Кунсткамеры испытывала различные образцы холодного, огнестрельного и метательного оружия.

На щите буквально не было живого места. Виднелись и отметины от топора (препараторы любили потешить себя метанием именно этого инструмента), и многочисленные следы от ножей, и аккуратные, ровные дырочки от стрел крупнокалиберных луков и арбалетов, и менее заметные дырки (потому что их края были покрыты заусенцами) — пулевые пробоины от мелкашки, и несколько скважин от жаканов, и оспины дробовой осыпи. Паша посмотрел на стол в противоположном конце комнаты и увидел то, о чем говорил Корнет: самопальные стальные шурике́ны, сработанные в соседней слесарной мастерской, но еще не заточенные. Выглядели они убого, но Паша взял несколько штук и попробовал их в деле, то есть на щите, по которому медленно полз таракан. В насекомое он не попал. Кроме того, незаточенные стальные звезды плохо втыкались в дерево, и Паша вскоре вернулся к Корнету.

Мясо было уже готово. Корнет положил в каждую тарелку по огромному куску, отрезал хлеба, налил в мутные стаканы чистую как слеза питоновку.

— Ну, Паша, давай, — и выпив свою порцию, закусил хлебом, а потом отрезал мяса и положил его в рот.

 — Хорошо, — сказал он, хрипя от крепко разведенного спирта и от слишком горячего мяса. — Как в Африке — едим жирафятину и пьем питоновку. Экзотика! Сафари! Жестковатый жираф, старый наверно. А ты чего за теткой по всему музею ходишь? Ведь она не молодая.

И Паша рассказал Корнету про мышей.

— Ну, это ты молодец, здорово придумал, — похвалил его Корнет. — Теперь тебе прямой путь к Покровскому. Она сейчас там. Только, ты сам потом переставь мышеловки так, чтобы он их не раздавил. А то он ходит, как слон и ни на что не смотрит. Да и когда садится, тоже не смотрит. Тут мы с ним недавно у приятеля собирались, и Покровский там отличился.

И Корнет рассказал, что случилось с Покровским — сотрудником отдела биомеханики. Друзья недавно пригласили Корнета и Покровского по какому-то поводу в гости. Там после обильного застолья и возлияния, тучный Покровский вышел из-за стола. Ему было так хорошо, что хотелось посидеть на чем-нибудь более удобном, чем жесткий стул, а еще лучше — полежать. Наконец, он обнаружил в полутемной комнате то, что искал — огромное кресло — и с размаху плюхнулся на него. Он встал только тогда, когда его снова позвали к столу — на этот раз выпить чашечку чаю. И каково же было удивление Покровского, досада хозяина и горечь хозяйки, когда обнаружилось, что гость приземлился точно на их любимого кота. Хозяйка (тоже зоолог) горевала недолго и в наказание за невнимательность выдала Покровскому при выходе бумажный мешок с котом, чтобы убийца по дороге выбросил свою жертву в мусорный контейнер.

— Вот так, — закончил свое повествование Корнет. — Ты поосторожнее с ним. Да, кстати, я к тебе через часик в отдел загляну. Спрячешь меня от Мамочки? А то она сегодня по всей Кунсткамере шныряет. Я посплю после питоновки там, где обычно. Ладно?

Паша внимательно выслушал историю про чудовищного Покровского, но без страха зашел и к нему в отдел — наполнять мышеловки.

Покровский был занят научной работой. Тема его диссертации была «Способы передвижения различных зверей». Это однако не мешало ему интересоваться и другими проблемами: Паша успел заметить, что на столе ученого лежал сборник научных работ, открытый на статье «Поведение хоря Марфы при полувольном содержании».

Научный сотрудник проводил эксперимент. На полу был прижат четырьмя кусками хозяйственного мыла огромный лист бумаги, а на нем стоял длинный плексигласовый прямоугольник с высокими бортами — своеобразная беговая дорожка.

Паша пришел как раз к началу эксперимента. Покровский корнцангом вытащил из клетки верещащего и клацающего зубами хомяка, обмакнул его в тушь, специально налитую для этой цели в суповую тарелку. Потом положил зверька в плексигласовый коридорчик, подтолкнул корнцангом под зад, и хомяк резво побежал по белой дорожке, оставляя черные следы, которые и давали ценный научный материал.

Эксперимент начался удачно — то есть хомяк, не снижая скорости и не меняя аллюра, добежал до конца коридорчика. Но тут произошла осечка. Ученый, нацелившийся корнцангом на хомяка, промахнулся и испуганный зверек заметался по коридорчику, затирая своими грязными лапами первоначальные данные. Хомяк наконец был пойман, но белый полигон оказался безнадежно затоптанным. Покровский вздохнул, передвинул коридорчик на незапятнанную бумагу, снова обмакнул хомяка в тушь и пустил по «ипподрому». На этот раз, он ловко поймал беднягу на финише, промыл зверька в воде и положил в клетку сушиться. Потом он передвинул плексигласовый короб еще раз, на чистое бумажное поле и открыл вторую клетку, где сидела крыса.

Паша посмотрел на эти биомеханические мучения зверей и людей, побродил по отделу, нашел мышеловки, расставленные охотницей на грызунов, разложил в них принесенные с собой «гостинцы» и с грустью посмотрев, как Покровский энергично стирает в кастрюле визжащую крысу, пытаясь смыть с нее тушь, ушел к себе.

Там, в родном отделе он заполнил все мышеловки самыми редкими зверями и написал около пятидесяти этикеток. Потом в дверь его комнаты постучали и на пороге появился Корнет, очень тепленький после жирафа, запитого питоновкой. В руках у него был небольшой сверток.

— Я готов, — сказал он Паше, показывая ему эту туго набитую брезентовую сумку защитного цвета. — Веди в убежище. Сосну часок.

Паша спрятал его подальше от зорких глаз директрисы и снова сел за стол — писать этикетки. Часа полтора в дверь опять постучали. На этот раз на пороге стоял Вовочка.

— Пошли к Теплову, — сказал он. — Чайник, наверное, уже вскипел.

— Подожди минутку. Или, лучше, пошли со мной. Наше хранилище покажу. Не пожалеешь.

Вовочке хотелось чаю, а не смотреть на бесчисленные коробки с мышиными тушками, но он, хорошо зная грубого Пашу, согласился.

Териолог подошел к огромной железной двери и начал отпирать большущий амбарный замок. Бронированные створки открылись, и Пашу с Вовочкой чуть не сбила с ног осязаемая волна паров нафталина и парадихлорбензола. Даже у Вовочки, привыкшего к работе с этими канцерогенами в отделе орнитологии, и то перехватило дыхание. Но Паша включил свет и орнитолог тут же забыл про эти запахи.

Не зря дверь в это хранилище была бронированной и запиралась несколькими замками. В концентрированной атмосфере ароматических углеводородов в несколько ярусов висели звериные шкуры.

Желтели и рыжели лисы, белели и голубели песцы, всевозможными оттенками кофе и какао мягко переливались шкурки соболей, куниц и норок. В другом углу из-под потолка свешивались пятнистые и полосатые шкуры огромных кошек — леопардов, тигров, ягуаров и снежных барсов. Темными коврами висели медвежьи шкуры, а рядом — волчьи, от мелких темных до огромных, почти белого цвета. Виднелись и полосатые шкуры зебр, и молочно-белые — канадских коз, и лысоватые, с редким жестким волосом — гиен.

Вовочка, ошарашено глазевший на все это богатство мягкой рухляди пушно-меховой пещеры Аладдина, посмотрел в угол и вздрогнул. Там, под шкурой дымчатого леопарда, неподвижно лежала фигура долговязого человека. Вовочка с ужасом подумал, что легкомысленный Паша забыл здесь своего приятеля, и тот теперь превратился в очередной экспонат звериного отдела. Но орнитолог успокоился, увидев, с какой беспечностью Паша подошел к «трупу» и сдернул с него шкуру. На голове у лежащего человека был противогаз. Паша никогда не отличался гуманностью, поэтому для оживления «мертвого тела» прибегнул к чрезвычайно действенному способу — он просто прикрыл ладонью воздухозаборное отверстие. Из-под маски послышались стоны, проснувшийся человек задергался и судорожно сорвал с себя резиновую харю. Это был Корнет. Глаза у него были еще более выразительными, чем обычно. После возлияний он отсыпался в самом тихом и безопасном помещении музея, куда никогда не налетала во время своих рейдов директриса.

— Петушок пропел давно, — сказал Паша ошарашено глядящему на него таксидермисту. — Пошли к Теплову, глотнем тепленькой водички.

* * *

Юра Теплов был молодым жгучим брюнетом различных восточных кровей, настолько густо перемешанных, что этот научный сотрудник Кунсткамеры никак не мог решить, какой же он, все-таки национальности. Поэтому Юра периодически объявлял себя то греком, то евреем, то армянином (одно время он даже твердил всем, что девочка с персиками на картине Серова — это его бабушка). При этом он увлекался Японией (настолько, что состоял в переписке с дядей японского императора) и неудачно «косил» под эстета.

Юра обитал в кабинете, где еще до революции работал профессор Персиков, тот самый, которого прославил Михаил Булгаков в «Роковых яйцах». Это увлечение Персикова в какой-то мере передалось нынешнему обитателю старинного кабинета.

Теплов, как водится, сидел за своим столом, заваленным раковинами моллюсков и толстенными фолиантами. Одна из книг, на корешке которой тусклым золотом светилось название «Мужчина и женщина», явно не относилась к науке малакологии. Сегодня Теплов сидел за столом не один, а с японцем. Они разглядывали какую-то раковину и разговаривали на плохом английском.

Паша вежливо поздоровался, сдержанно поклонившись, вытянув руки по швам и сжав кулаки — по традиции восточных единоборств. Потом, дождавшись, когда собеседники перестанут разговаривать, вежливо осведомился, действительно ли гость из самой Японии. Теплов подтвердил это. И Паша на таком же английском вступил в разговор. И уже через пять минут Теплов с его моллюсками был оттеснен на второй план, а Паша с японцем, как могли, сначала обсудили особенности нескольких школ карате, а потом дошли и до кэндо. А еще через пять минут японец показывал Паше правильную стойку бойца на мечах, а для наглядности попросил у Теплова какие-нибудь длинные предметы. Юра дал японцу прямую крепкую палку из реликтового краснокнижного железного дерева (чей-то сувенир из Азербайджана), а Паше Вовочка тоже что-то сунул в ладонь. Паша, схватив эту вещь обеими руками, направил ее в сторону японца и только потом увидел, что сжимает в руках одну из пикантных костей, которыми Олег, побывавшей на Чукотке, завалил всю Кунсткамеру.

Паша бросил убийственный взгляд на Вовочку и Теплова. Малаколог улыбнулся ему по-самурайски, то есть опустил уголки губ вниз, а Вовочка просто гнусно захихикал. Один японец хранил хладнокровие и грациозно отбил своим железным деревом моржовый выпад Паши. Так они фехтовали несколько минут, пока дверь отдела малакологии не распахнулась, и в комнату не повалил народ — настало время чайной церемонии. Вежливый японец, поклонился и тихо исчез. Паша, еще раз нехорошо посмотрев на Вовочку, вытащил из кучи книг Теплова том с золотыми буквами на корешке, наугад раскрыл его и стал рассматривать фотографию, под которой была подпись «Рис. 118. Молодая венка с плоской грудью и строгим взглядом». Причем голая венка на фотографии полностью соответствовала этой подписи.

Через час сытый Паша возвратился в свой отдел. А еще два и Вовочка стал тяжело взбираться к себе, на самую верхотуру — в отдел орнитологии. Он, не торопясь, поднимался по крутой лестнице (в который раз обещая себе искоренить порок чревоугодия), когда посторонний звук заставил орнитолога насторожиться. Он отчетливо услышал, как наверху дверь черного хода, соединявшая отделы птиц и зверей, обычно всегда закрытая, с тихим скрипом приоткрывалась. Вовочка осторожно, плотно прижимаясь к стене, посмотрел, что же там происходит. А там происходило весьма интересное явление. Из-за едва приоткрытой двери в коридор, по которому он должен был пройти, высунулся тонкий ствол Пашиного пневматического ружья. Вовочка немного постоял, подумал, чем вдруг заслужил такую нелюбовь териолога, и вспомнил, каким предметом Паше пришлось отбиваться от японца, и как он, Вовочка при этом ехидно смеялся. Однако, специалист по трясогузкам не имел ни малейшего желания получить из пневматического ружья пластилиновый шарик в зад (Вовочка, уповая на гуманность коллеги-териолога, надеялся, что ружье заряжено именно пластилиновой, а не «родной» — свинцовой пулькой).

Чуткий орнитолог развернулся и бесшумно по одному из многочисленных черных ходов Кунсткамеры добрался до звериного отдела, и, стараясь не шуметь, плавно открыл парадную дверь териологов. Вовочка был вознагражден за бережное обращение с ней, потому что увидел сидящего в засаде и ничего не замечающего Пашу.

Снайпер расположился со всеми удобствами: он развалился в мягком кресле, а на голове у него был пробковый шлем. Рядом стояла пальма́, вероятно на тот случай, если выстрел будет не точным и придется добивать подранка. По его экипировке, позаимствованной из кабинета директрисы, Вовочка понял, что Мамочка уже покинула Кунсткамеру.

Орнитолог испортил териологу всю охоту. Вовочке даже стало неловко, когда он, неслышно подойдя к Паше сзади, похлопал его по плечу, а тот, не оглядываясь, только прошипел, как рыбак, ловящий момент подсечки: «Тихо, не спугни!».

Потом охотник обернулся. Восточные единоборства воспитывают невозмутимость: легкая тень разочарования лишь на мгновение мелькнула на его лице. Паша вытащил ствол пневматического ружья из щели, поднял его и выстрелил в гордость директрисы — рогатую голову благородного оленя, доставшуюся Кунсткамере по репарации. Ружье было заряжено не пластилином.

* * *

Утром следующего дня весь музей слышал восторженные стоны и удивленные причитания тетки-мышатницы, собирающей свои давилки, в каждой из которых были невиданные звери. В мышеловки не попалось ни одной мыши и крысы, зато там присутствовали лесные сони, бурундуки, цокор, молодая, но очень облезлая ондатра, ушастый еж и даже одна большая малайская летучая мышь.

Паша, дождавшись когда дератизатор соберет по всей Кунсткамере свой улов, вежливо осведомился, довольна ли она.

Тетка ошалело посмотрела на него, приподняла тяжеленную сумку с добычей и сказала:

— Завтра же вашу лавочку закроем! Как вас всех здесь эти звери не съели!

Но начальник СЭС разбирался в зоологии и запросто мог отличить летучую мышь от домовой. И нас не закрыли.

#img_4.jpeg

 

КРЕСТНЫЙ БЕГ

До официального открытия Кунсткамеры оставалась целых сорок минут. Но пожилой сторож, дремавший на вахте, был разбужен сначала звонком, а затем торопливым настойчивым стуком в дверь. Он взглянул на часы, и, шаркая по старинному кафелю, добрался до входа. Привратник знал, кто так рано приходит, и поэтому, повернув ключ в замке, быстро отпрянул в сторону. Мимо него в огромный холл Кунсткамеры вихрем ворвался плотный невысокий молодой человек, которого, однако, сильно старили и окладистая борода старовера, и обширная ранняя лысина. В руках у самого нетерпеливого работника Кунсткамеры была грубая пустая железная клетка.

— Здрасте, — произнес научный сотрудник, стремительно расписался в журнале (напротив фамилии «Николаев») за ключ от отдела энтомологии, на ходу расстегивая пальто, быстро взбежал наверх. За распределение волосяного покрова на его голове, мятежную душу и неугомонный характер сотрудники Кунсткамеры прозвали Николаева «отцом Федором».

Сторож, прислушиваясь к торопливым, быстро затихающим в дебрях Кунсткамеры шагам энтомолога, закрыл входную дверь, так как твердо знал, что первый нормальный научный сотрудник появится только через час.

Сторож не успел еще дойти до своего мягкого теплого полукресла, а отец Федор (его сотрудники Кунсткамеры впоследствии редуцировали до просто «Феди») в своем кабинете уже включил свет, снял полиэтиленовую попонку с бинокуляра и открыл коробку с наловленными им в Приморье насекомыми — невидимыми глазом наездниками. Напротив, через улицу, в другом учреждении в окне тоже зажегся свет. Симпатичная девушка сняла с себя серый китель и чехол с пишущей машинки.

Прежде чем упереться глазами в окуляры, отец Федор вытащил из портфеля слега помятый, исписанный очень ровным, очень мелким почерком листок — план его работы на сегодня.

Там, пунктом первым значилось: «Определение наездников», а пунктом вторым шла интригующая запись: «Устранить нечленство».

Отец Федор особо выделил второй пункт аккуратной галочкой и склонился над бинокуляром.

Основной профессией отца Федора была энтомология. Он изучал наездников — насекомых, родственных пчелам, осам, шмелям и муравьям. Наездники получили свое название за то, что откладывали свои яйца в тела других насекомых, в частности, в гусениц бабочек, вонзая в них тонкий яйцеклад. Для этого наездникам приходилось присаживаться, словно кавалеристам, на спины своих жертв.

Однако наездники, которых изучал отец Федор были особенными из-за своих микроскопических размеров.

* * *

Впервые с отцом Федором я познакомился, когда меня попросили позвать его к совместному чаепитию — «чайной церемонии», так как он почему-то задерживался.

Я поднялся к энтомологам. Там как всегда было тихо и витали благородные запахи: тонко пахло ядами для насекомых, эфиром и чуть-чуть миндалем — то есть синильной кислотой.

У окна располагалось рабочее место специалиста по перепончатокрылым — стол, стул, бинокуляр, лампа, коробки с насекомыми и книжная полка. На ней я разглядел томик Тютчева, последнее издание «Частной сексопатологии», «Евангелие от Луки» и что-то о графе Воронцове. Рядом с Воронцовым, тут же на полке, располагалась пресловутая пикантная кость ластоногого, одна из тех, которую Олег привез с Чукотки, и аккуратный штабель из кусков хозяйственного мыла.

Но на рабочем месте никого не было. Зато рядом на грязном пыльном чугунном полу лежал плотный лысый бородатый человек, что-то внимательно рассматривая прямо перед собой.

Увидев меня, он поднял руку, но не как приветствие, а в качестве знака «Стоп». Я повиновался. А человек, который, как я догадался, и был отцом Федором, почему-то рыбацким шепотом, произнес:

— Не подходи. Я тут гениталии потерял. А без них статью не напишешь.

Я застыл на месте. В это время облака разошлись, солнечный луч попал на лысину лежащего энтомолога, заодно осветив и пыльный рифленый пол, на котором сверкнул вороненым блеском крохотный кусочек потерянного хитина.

Отец Федор медленно подхватил его кончиком препаровальной иглы, осторожно перенес в пробирку. Только после этого он встал и неторопливо отряхнулся.

— Смотри, — он подтолкнул меня к бинокуляру, — над чем работаю. Статью готовлю: «Эволюция мужских гениталий паразитических перепончатокрылых». Такого насмотришься! Дух захватывает! Одна беда — уж очень они мелкие. А без этого — и он показал на пробирку, в которой лежала обретенная пропажа — статья не клеится.

Я заглянул в окуляры. Зрелище и впрямь было впечатляющим. Самого мужского достоинства у этого крошечного Гри-Гри видно не было, зато бросались в глаза огромные, загибающиеся на спину хитиновые ножны, где оно скрывалось до поры.

— Ну, насмотрелся? — прервал мои захватывающие наблюдения отец Федор. — На первый раз хватит. Пошли чай пить.

Отец Федор мне сразу понравился.

* * *

Отец Федор просидел за бинокуляром, не вставая около полутора часов. При этом он был почти неподвижен — лишь изредка под объективом менял насекомое, задумчиво листал определитель или делал заметки на листе бумаги. Это были те редкие моменты, когда отец Федор был статичен, как электрон при температуре абсолютного нуля.

Многие представительницы прекрасного пола, первый раз увидев отца Федора на фотографиях (особенно на ранних снимках, на которых ныне лысый череп отца Федора сплошь покрывали русые кудри), были весьма заинтригованы его спокойным лицом, тонким благородным обводом носа, небольшой (тогда он носил небольшую) бородой, а главное — огромными серо-голубыми глазами. Однако при встрече с оригиналом женщины терялись, так как отец Федор почти никогда не бывал статичным. Напротив, большую часть времени он был неугомонен и суетлив, и в его беспрерывном беге волшебный цвет огромных глаз мелькал голубоватой искрой, но лишь мимолетно, как мелькает свет спецсигнала летящего мимо автомобиля.

Спокойным его можно было увидеть только за бинокуляром, когда он занимался наукой. Но тогда рядом не было девушек.

Отец Федор прервался лишь раз, когда в лицо ему попал солнечный блик. Это из соседнего Министерства внутренних дел, из кабинета, расположенного как раз напротив отца Федора, прихорашивающаяся молоденькая секретарша в милицейской серой блузе, приводя себя в порядок, пустила зеркальцем солнечный зайчик на лысину энтомолога.

Ровно в десять отец Федор сложил насекомых в коробку, бережно укрыл бинокуляр полиэтиленовым чехлом и вычеркнул пункт первый из своего обширного списка дел на день. Затем он приступил к выполнению второго пункта — к устранению нечленства. Для этого он подошел к телефону, сделал несколько звонков и помчался в актовый зал. Там должно было проходить комсомольское собрание. А комсоргом Кунсткамеры как раз и был отец Федор.

В то время еще существовал комсомол и, благодаря грозным циркулярам, приходившим из Главного здания, наш комсорг был вынужден раз в полгода проводить сбор своей безыдейной паствы. И он, и мы понимали, что делаем друг другу взаимные уступки: он — потому, что проводит пятнадцатиминутное собрание только раз в полгода, а не ежемесячно, как было положено по инструкции; мы — потому, что вообще к нему приходим.

После очередного строгого приказа сверху, в котором Феде предлагали как можно скорее «ликвидировать нечленство» Корнета, наш комсорг был вынужден созвать внеочередное собрание. Как выяснилось, препаратор Корнет был скрытым некомсомольцем, умудрившимся избежать этой организации в школе, в институте и даже в армии.

Отец Федор долго публично уговаривал нечлена стать членом, но тот был упрям и никак не соглашался.

Голос отца Федора, расхваливающего нечлену прелести комсомольской организации и увещевающего потенциального неофита был столь кротким и ласковым, что все сразу занялись делами — одни стали править свои статьи, другие достали газеты и книги и принялись за чтение. Олег, собиравшийся летом на Таймыр, начал вязать силки для своих куличков; более молодые и легкомысленные, стали заигрывать с лицами противоположного пола. А Юра Теплов, быстро пресытившийся панегириком отца Федора о комсомоле, достал из кармана ключи с оригинальным брелоком, по внешнему виду напоминающим клюв утки. Этот металлический брелок в свое время ему подарил я.

* * *

В Кунсткамере много чего не хватало. В том числе и самого необходимого. В частности, в отделе орнитологии отсутствовали хорошие инструменты: скальпели, пинцеты, маленькие ножницы. Мы клянчили их у своих знакомых, опускались до воровства, но эта стальная мелочь или быстро выходила из строя, или часто терялась и поэтому все зоологи-полевики, и я в том числе, испытывали хронический инструментальный голод.

Поэтому я, услышав от знакомой медсестры, что в поликлинике, где она работает, идет списание инструментов, напросился присутствовать на этом мероприятии. В тот день я еле добрался до дома, так как в одной руке у меня был тяжеленный аппарат для проведения физиотерапевтических процедур, а в другой — мешок, полный медицинского металлолома. Самые ценные инструменты, из приобретенных в поликлинике, я оставил себе, а остальные отнес в Кунсткамеру и раздал приятелям, как в качестве необходимых в работе инструментов, так и в качестве курьезных экспонатов.

В полностью женском отделе герпетологии с удовольствием взяли, жуткое по своему внешнему виду и действию, орудие для вырезания гланд. Инструмент работал по принципу ножниц, но в три этапа. Сначала он накалывал двузубой вилкой гланду, потом приподнимал ее и только потом отрезал. В «гадюшнике» жили дамы, ненавидевшие мужчин, и поэтому эта садистская игрушка им понравилась. Я однажды подсмотрел с каким наслаждением они режут ею сосиски.

Среди добытых мной инструментов были всевозможные захваты, вилочки, воронки и лопатки совершенно неизвестного предназначения. Хотя народ Кунсткамеры не нуждался в них, но блестящие хромированные вещички были столь замысловаты, что их потихоньку у меня растащили. Эти инструменты я потом часто встречал в кабинетах Кунсткамеры — они висели на стенах или валялись на столах или полках. Однако некоторые из этих штуковин были в высшей степени замысловаты и так хорошо лежали в руке, что их обладатели никогда с ними не расставались.

Один из таких инструментов настолько понравился Теплову, что он, полистав медицинский справочник, и идентифицировав его как «расширитель Гигара» (Юре нравилось это слово за то, что им можно было красиво грассировать), оригинальности ради, стал носить металлический «клюв» вместо брелока, иногда вытаскивая инструмент из кармана и поигрывая им. Я как-то заметил, что дамы в то время, когда он этим занимался, с особым интересом поглядывали на специалиста по моллюскам. Но сам беззаботный малаколог ничего не замечал, продолжая клацать металлическими челюстями «клюва» своего «расширителя».

* * *

И сейчас, на комсомольском собрании Юра, сначала задумчиво повертел брелок в руках, а потом стал приставать к соседке из отдела герпетологии, Галине, норовя ущипнуть ее «утиным клювом» за нос или за ухо. Специалист по гадам с визгом шарахнулась в сторону.

Отец Федор прервал свою речь о достоинствах и добродетелях комсомольской организации и, посмотрев ласковым, чистым, голубым взором на Теплова с Галиной, как смотрит добрый папаша на расшалившихся детей, со значением произнес: «А вы знаете кто я?».

Все испуганно притихли, отложили книжки, статьи, Олег — свои силки, а Юра опустил свой прибор.

— Вы думаете я комсорг? — продолжал вопрошать нас отец Федор одной рукой поглаживая лысину, а другой — окладистую бороду. — А вот и нет! Ошибаетесь вы!

Наступила полная тишина. Нечлен Корнет даже привстал со своего места.

— Я к вам, безбожникам, из Киево-Печерской лавры подослан! Разлагать вашу комсомольскую организацию изнутри и направлять заблудшие души на путь истинный! — И он сложив персты медленно перекрестил аудиторию. — Собрание считаю законченным. Аминь!

После этого отец Федор мгновенно исчез, а ошарашенные таким концом комсомольцы еще посидели перед опустевшей трибуной несколько минут и только потом поднялись и побрели к выходу.

В коридоре ко мне подошла Галина.

— Вовочка, — сказала она мне. — Ведь это ты Теплову игрушку подарил, — и она указала на выходящего из зала малаколога, который проследовал мимо нас щелкая брелоком как кастаньетами.

— Я.

— Ты хоть знаешь, что это такое?

— Не знаю. И Теплов не знает.

— Я так и думала. А я знаю. И другие женщины тоже знают. Ты, пожалуйста скажи ему, что это за прибор. А то он, чего доброго, станет им щипать директрису. Конечно, может быть ей это и понравится. А вдруг не понравится? И вылетит тогда Теплов из Кунсткамеры. Ты его предупреди.

Оказалось, что Теплов ошибался. Это был не расширитель Гигара. Это было гинекологическое зеркало.

* * *

Отец Федор посмотрел в свой листок, со вздохом вычеркнул пункт про нечленство и направился было на рабочее место, чтобы полчаса перед обедом заняться своими насекомыми. Но тут и его остановила Галина.

— Федя, ты мне стол не поможешь собрать? — попросила она. — А то он тяжелый, я не справлюсь. И ты один тоже не справишься. Пойду позову еще кого-нибудь. Вовочку, например.

Из своего птичьего поднебесья я побежал вниз — к герпетологам. Там, вокруг древнего стола, хлопотали отец Федор и Галина.

— Вот, — сказала Галина, увидев меня. — На свалке хороший стол нашла — большой и почти новый. Наверное, на факультете журналистики выбросили — им недавно на смену свежую мебель привозили. Только, вот, со сборкой у нас что-то не клеится. Я тебе и позвонила. Помоги, пожалуйста.

И мы с отцом Федором начали собирать старинный стол. Сначала подвинтили шурупы на двух гигантских массивных тумбах и подогнали в них ящики и полки. Потом Галина долго думала, где она эту махину поставит и, наконец, решила приютить мебельный реликт в углу комнаты.

Мы с отцом Федором полчаса провозились с тумбами, пытаясь правильно установить их на кривом полу, путем подкладывания под ножки фанерок, сложенного картона и палочек. Наконец настал завершающий момент прилаживания тяжеленной крышки. Ее надо был аккуратно посадить на четыре шипа, которые торчали из тумб. Мы с этим здорово намучились потому, что если шип с одной стороны входил в гнездо, то его визави никак не хотел этого делать. Поэтому один из нас периодически залезал под стол и оттуда, из подполья, корректировал действия другого мебельщика, оставшегося на поверхности и вслепую двигавшего крышку стола. Наконец из-под стола раздался приглушенный голос отца Федора: «Все, села», и покрасневший из-за неудобной позы энтомолог показался на поверхности. Я уже замахнулся, чтобы, слегка ударив по крышке, посадить ее на все четыре злосчастные шипа, но отец Федор сказал мне: «Погоди».

К сожалению, я послушался и «погодил».

— Отойдите все от стола, — приказал отец Федор.

Все отошли от «антикварной» мебели, давая возможность мастеру сделать завершающий мазок, финальный аккорд. И отец Федор не посрамил себя. Эффектная концовка ему удалась. К изумлению всех присутствующих он не торопясь отошел в другой конец комнаты, пригладил на лысине несуществующие волосы и неожиданно разбежавшись подпрыгнул, на лету развернулся и задницей со всего размаха опустился на крышку стола. Отец Федор любил театральные эффекты. По его замыслу, этот «полет шмеля» должен был завершиться тем, что шипы намертво войдут в пазы, а сам стол при этом явится неколебимым постаментом торжествующему маэстро, неподвижно, как сфинкс восседающему на массивном деревянном пьедестале. Однако триумфа не получилось, хотя оглушительная развязка отцу Федору все же удалась.

Своим тяжелым задом он с такой силой плюхнулся на крышку стола, что сломал не только все шипы, но и разбил тумбы, превратив их в груду совершенно нереставрируемых обломков. От всего стола целой осталась только монолитная столешница. Из-под нее с трудом выбрался отец Федор и стал объяснять онемевшими зрителями свой творческий замысел. А потом мы с ним вытащили безнадежно разломанный стол туда, откуда его и взяли — на свалку.

* * *

Неунывающий отец Федор достал из кармана свой блокнотик. В его планах на сегодня не стоял пункт «сборка стола», а сразу за пунктом о нечленстве было написано «чайная церемония».

На чайной церемонии героем дня был сегодня, конечно же, отец Федор. Все его расспрашивали, как он дошел до такой духовной жизни. А Теплов даже спросил, не участвовал ли отец Федор, с его внешностью и тягой к вечному, в крестном ходе.

— А как же. Этим летом ходил, — неожиданно согласился отец Федор.

* * *

Небольшая толпа богомольцев, молча и торжественно двигалась по лесной дороге. До цели — места явления чудотворной иконы было около пятидесяти километров.

Первым шел крестоносец — человек, державший на плече массивный деревянный символ. Через каждый час участники крестного хода останавливались, отдыхали, подкреплялись своими скудными припасами, пили взятую на старте святую воду. Потом дежурный брал крест, и процессия продолжала свой путь. Скорость ее движения зависела только от скорости лидера. Первым крест взял батюшка — дюжий мужик, который первые пять минут нес святыню на вытянутых руках и только после положил крест себе на плечо. Он, как настоящий атлет, всю дистанцию сохранял неспешный средний темп совершенно не сбиваясь с ритма.

#img_5.jpeg

Вторым выпало нести крест тщедушному мужичку, который использовал крестный ход как последнее средство против хронических запоев. Судя по тому, как он брал крест, чувствовалось, что последний запой у него кончился вчера, ну, по крайней, мере позавчера.

Темп ходьбы резко снизился, вся толпа плотной массой сбилась вокруг вяло бредущего ходока, и обоняла пары сивушного перегара, висевшего за его спиной. Мужичок, тяжело вздыхая и постоянно перекладывая крест с плеча на плечо, еле-еле продержался положенную вахту. Он отдал крест священнику, который бережно взял распятие, прислонил к дереву и сел передохнуть на обочине лесной дороги. Другие последовали его примеру. Как оказалось, отдых был нелишним, потому что следующая очередь нести крест выпала отцу Федору.

Отец Федор знал, что темп движения на крестном ходе должен быть неторопливым и торжественным, чтобы участники действа в полной мере осознали свои грехи и покаялись перед тем, как достигнут святыни. Кроме того, энтомолог и в миру постоянно проповедовал окружающим спокойствие, смирение и отрешение от суетности. Но в себе последний порок изжить никак не мог. Он взвалил крест на плечо и начал ход неторопливо, но конечно, не так медленно, как кающийся алкоголик. Народ, следующий за Федей, приободрился и пошел веселее. Но вскоре отец Федор о чем-то задумался (может быть, о чем-то божественном, а может быть, о чем-то более приземленном, например, о своих перепончатокрылых) и ноги лыжника (он, кстати, был мастером спорта), уже не контролируемые разумом, начали разгонять крестоносителя, а заодно всю процессию. И уже через пятнадцать минут после того, как отец Федор получил эту своеобразную эстафетную палочку, народ сначала пошел ускоренным шагом, потом очень быстрым шагом, а обливающийся потом алкоголик, хватаясь за сердце, перешел на бег трусцой. Лишь один великан священник, старясь сохранять солидность делал огромные шаги и поэтому продолжал идти чинно и, казалось, неторопливо.

Одна старушка, не выдержав, тоже сбилась с быстрого шага на бег. Она поднажала, сумев догнать мчащегося впереди всех отца Федора, и на бегу, задыхаясь, прокричала ему:

— Мил человек, постой, погоди, не спеши ты так! Ведь это у нас крестный ход! Слышь?! Крестный ход! А не крестный бег!

Опомнившись, отец Федор сбавил темп и снова, как в начале пути, размеренно зашагал по дороге. Разогнавшиеся и тяжело дышащие богомольцы сгрудились за его спиной. Но радовались они рано. Неугомонный отец Федор просто не мог ходить медленно и уже через пять минут стал снова набирать скорость — до следующего окрика запыхавшейся старушки.

Богомольцы таким изматывающим аллюром преодолели максимальное в этот день расстояние между двумя остановками. Привал был вдвое дольше, чем планировали. Отдыхающие паломники жадно хватали воздух и каждый судорожно вычислял, через сколько человек снова настанет очередь отца Федора нести крест.

* * *

Отец Федор рассказал свою историю посмотрел лучистыми голубыми глазами на Пашу, что-то вспомнил, произнес «Я сейчас» и выбежал из комнаты. Через минуту он вернулся. В руках у отца Федора была железная клетка.

— Спасибо, очень пригодилась, — и Федя протянул клетку териологу. — До самого места довез.

И все чайное общество с удовольствием выслушало очередную историю неугомонного комсомольского вождя.

* * *

Месяц назад в дверь квартиры отца Федора позвонили его соседи по лестничной площадке. У них случилась беда — вышел из строя холодильник. На время его ремонта они попросили воспользоваться холодильником отца Федора и перегрузить продукты туда.

Добрый отец Федор, помогая таскать банки с солеными огурцами, кастрюли с супом, пакеты молока, поинтересовался, что же произошло с холодильником.

— Да вот, животное дочка завела. На рынке в воскресенье купила как морскую свинку у какого-то пройдохи. А вон, что получилось.

И сосед подвел Федю к большому дощатому ящику, где зимой хранилась картошка, а сейчас сидела покупка. На дне короба Федя обнаружил здоровенного матерого хомяка, не из тех вырождающихся созданий — золотистых хомячков, которых мучают в лабораториях, в детских садах и просто в частных квартирах. Эта была дикая зверюга в самом расцвете сил. Увидев людей, животное вскинулась на дыбы, так что стало видно его черное брюхо, громко и часто застучало зубами.

— Вот, вчера по комнате пускал, а он под холодильник забился и всю проводку перегрыз. Как только его не убило! Теперь его самого в самый раз убить!

— Лучше отдай мне его, я его усмирю, и будет он, на манер сурка, спокойно сидеть у меня на подоконнике, да посвистывать, — предложил отец Федор.

Сосед с радостью согласился. И уже через двадцать минут они сумели загнать хомяка в ведро, в котором отец Федор и отнес грызуна к себе. Он отгородил угол на кухне и пустил туда хомяка, поставил небольшой деревянный ящик, в котором зверь немедленно скрылся.

Дрессировка хомяка шла очень туго, то есть никак. За неделю хомяк искусал все пальцы отца Федора на обеих руках, прогрыз свой ящик, начал грызть плинтус и сильно испортил атмосферу на кухне. Отец Федор переселил его в железную клетку, взятую у Паши, спас таким образом плинтус, но кухонную атмосферу не облагородил.

Наконец отец Федор не выдержал и решил отпустить зверя на свободу. Энтомолог, читавший Сент-Экзюпери знал, что он, Федя, ответственен за то существо, которое приручил (что, впрочем, с натяжкой можно было отнести к хомяку). Поэтому отец Федор взял мешок, положил в него килограммов десять картошки, пару килограммов моркови и, подумав, добавил килограмма два лука; прихватил лопату, а также клетку с хомяком и поехал на своем «Запорожце» за город — выпускать грызуна.

Нужный участок был наконец найден. Посреди вспаханного поля у опоры электропередачи остался лоскут целины. Здесь-то и должен будет жить хомяк. Так, по крайней мере, считал отец Федор.

Энтомолог пешком, по пашне добрался до облюбованного им места. Участок был всем хорош, только вот беда — здесь не было норы, где хомяк мог бы перезимовать. И заботливый энтомолог около часа лопатой копал длинный и узкий лаз, стараясь, чтобы он был не вертикальным, а наклонным — для того чтобы дождь не залил хомячье жилье. Когда метровая яма была готова Федя вывалил все съестные запасы — картошку, морковку и лук (все просчитал добрый отец Федор — впереди была зима и нельзя было оставлять зверя без пропитания!). Потом отец Федор открыл клетку и вытряхнул грызуна в прекрасно оборудованное (на взгляд Феди) жилище. Но хомяк не разделял взглядов отца Федора. Зверюга стремглав выскочила из норы и побежала по пашне. Только через четверть часа энтомолог курткой поймал хомяка, не понимающего своего счастья. Отец Федор бросил животное в яму и быстро заложил вход в искусственную нору куском дерна. Затем он отошел, с удовольствием посмотрел на хомячьи апартаменты (совсем не замечая, что это жилье похоже на свеженасыпанный могильный холм), взял лопату, клетку, надел пробитую хомячьими зубами куртку и пошел к своему «Запорожцу».

* * *

Отец Федор рассказав эти столь разные истории, допил чай, молча обвел нас своими пронзительно-голубыми глазами, медленно перекрестился, вскочил, бегом добрался до своего кабинета, сел за стол и склонился над рукописями.

Оставшуюся часть своего рабочего дня отец Федор разбил на две доли, одна из которых была посвящена хобби, а другая — решению материальных проблем.

Хобби отца Федора было необычным. Он увлекся генеалогией дворянского рода Воронцовых. А так как ко всякому делу отец Федор подходил основательно, то и для того чтобы изучить переписку графа А. Р. Воронцова ему пришлось выучить французский язык, поскольку в Центральном архиве, где отец Федор работал с рукописями, хранившиеся там дневники графа были написаны исключительно на французском.

После чайной церемонии отец Федор целый час работал с ксерокопиями воронцовских писем.

Кроме того, отец Федор собирался в тот день попасть на настоящее дворянское собрание (работа над архивами Воронцовых свела его и с дворянами) и посмотреть, что же они там делают. Перед этим он планировал заехать к знакомому, который посулил отцу Федору роликовые коньки и прекрасные углепластиковые палки — для летних тренировок.

До окончания рабочего дня оставалось еще полчаса. Отец Федор закрыл французско-русский словарь и занялся денежным вопросом. Для этого ему надо было штудировать русский язык.

В его родном подмосковном городке Куликовске, где была развита легкая промышленность, произошел очередной завоз вьетнамок, которые работали ткачихами. Работницы совершенно не знали русского языка. Поэтому по школам и институтам кинули клич среди учителей и преподавателей помочь (за приличную плату) мануфактуре. Среди волонтеров оказался и отец Федор. Три урока он мучился над решением простейшей, с его точки зрения, задачи: энтомолог пытался растолковать вьетнамкам рисунок на школьном плакате, изображавшим семью из трех человек — отца, матери и ребенка. На первом уроке он опрометчиво назвал, как это делают учительницы начальных классов эту троицу «папой, мамой и Машей». Вьетнамцы же восприняли эти слова как принятые в обществе обращения к знакомым мужчине, женщине и ребенку. И из-за этого у вьетнамцев, пытавшихся применить знания русского языка, привитые им отцом Федором, постоянно возникали недоразумения при общении с куликовцами. И теперь отец Федор думал, как бы исправить это ошибочное восприятие советской действительности.

Отец Федор закончил писать конспект урока по русскому языку. Рабочий день закончился. Энтомолог свернул свои бумаги, выключил свет, схватил вещи и побежал выполнять следующие пункты своего обширного дневного расписания.

* * *

В Дворянское собрание энтомолог попал уже вместе с добытыми у приятеля роликовыми коньками и лыжными палками. Отец Федор хотел незаметно отсидеться в уголке обширного зала, с благоговением наблюдая, как развлекаются аристократы.

Ранее воображение рисовало ему, что они все должны быть во фраках и бальных платьях и общаться исключительно на французом или, по крайней мере, на английском языке, галантно раскланиваясь и обмениваясь новостями о погоде или почерпнутыми из последнего выпуска «Таймс».

Однако дворяне одеты были очень либерально и даже демократично и вели себя вполне по-людски. Дама, пригласившая отца Федора в собрание, увидев, как он забивается со своей спортивной амуницией в какой-то угол, вытащила его оттуда, заявив, что для освоения любого дела самым хорошим является радикальный метод «погружения».

Тут грянула музыка, и дворянка бодро сказала отцу Федору.

— Вот, кстати, сейчас и освоите мазурку! — и, положив одну руку отца Федора себе на талию и вложив в другую свою ладонь, повела его в такт музыке по залу.

Все остальные, находившиеся на дворянском собрании, занялись тем же, не обращая на отца Федора никакого внимания. Это происходило до тех пор, пока отец Федор не преодолел смущения и не начал смелее двигать ногами. Вскоре он так разошелся, что заставил свою партнершу говорить не только о погоде и о графе Воронцове и какой он, отец Федор, замечательный танцор (обычное дворянское лицемерие), но и о том, как в сущности надо танцевать.

— Короче шаг, короче, — повторяла дама отцу Федору во время тура.

Отец Федор, которого его лыжные тренеры всю жизнь учили обратному, не мог сразу перестроиться и продолжал делать гигантские шаги, таская за собой мелко семенящую партнершу.

Потом в музыке произошло изменение темпа, впрочем не замеченное отцом Федором, но уловленное опытной дворянкой, уже поднаторевшей в этих плясках. Она перестала твердить отцу Федору о коротком шаге и сказала: «А теперь — назад!».

Отец Федор понял это в буквальном смысле и, не разворачиваясь и делая такие же гигантские шаги, модным коньковым ходом двинулся назад, сметая широкой спиной тщедушные пары.

Музыка закончилась, и отец Федор был отпущен в свой угол. Там он посмотрел на часы. До его электрички оставалось ровно тридцать семь минут. Энтомолог со своими палками и коньками тихонько прокрался вдоль стены, добрался до выхода, оттуда поклонился вальсирующей уже с другим кавалером даме и побежал.

Путь отца Федора был тщательно расписан во времени и в пространстве. Он садился в строго определенные двери определенного вагона метро, пробегал вверх по эскалатору, в двух местах «срезал» угол в подземном переходе и появлялся на перроне, на его взгляд вовремя — за полминуты до отхода электрички.

* * *

Всего единственный раз в жизни отец Федор пытался прибыть к поезду заблаговременно. Но из этого ничего не вышло. Энтомолог собирался в Ленинград в командировку. В тот день он работал в Кунсткамере допоздна — так как поезд в северную столицу отходил около полуночи. Федя впервые в жизни решил не спешить, и приехать на вокзал за 5 минут до отхода поезда, а не за 30 секунд, как обычно.

Ровно за полчаса до отхода поезда отец Федор неторопливо собрался и вышел в огромный вестибюль Кунсткамеры — к нарисованным мамонтам. Но входная дверь была закрыта, а на месте сторожа никого не оказалось, хотя лампа на столе привратника горела и под ней лежала раскрытая книга, а на книге — очки.

Федя, подождав пять минут, начал нервничать. Потом он посетил мужской туалет. Там сторожа не было. Потом, вспомнив очерки из «Частной сексопатологии» (которые ему дал почитать Вовочка), и подумав, что сторож может быть не совсем обычный человек, отец Федор посетил и туалет женский. Но сторожа не было и там. Зато там, в женском туалете, Федя обнаружил единственный выход из его положения — открывающееся окно. Энтомолог взглянул на часы. До отхода его поезда оставалось 18 минут.

Дежурные у входа в Министерство МВД, которое располагалось прямо напротив здания с гипсовыми змеями, даже не успели среагировать. Закрашенное по банному — белой масляной краской — окно женского туалета Кунсткамеры стремительно распахнулось, оттуда сначала вылетел чемоданчик-дипломат, а потом выскочил бородатый мужчина, схватил ручную кладь и бегом бросился по улице в сторону метро.

Отец Федор успел-таки на отходящий ленинградский поезд, вскочив в последний вагон. Он понял, что это рок. И больше никогда не пытался прибыть на вокзал заранее.

* * *

Итак, день подходил к концу. Отец Федор вошел в вагон электрички, идущей в Куликовск, а секундой позже, как и должно было быть по расчетам энтомолога, за ним захлопнулись двери. Отец Федор осмотрелся — в это время, в этом вагоне должны были ехать его приятели. Так и случилось — возле окна он увидел знакомого инженера, как и отец Федор живущего в пригороде, но работающего в Москве. Инженер, как водится, «держал» для энтомолога место. Отец Федор молча сел напротив него, инженер достал из портфеля портативную шахматную доску и они начали первую партию.

Через полчаса инженер поставил отцу Федору мат (первая партия закончилась ничьей) и вышел на своей остановке. На его место сел мужик, который быстро достал из сумки сырые сосиски, пузырек с цветочным одеколоном нехорошего цвета и стал с таким аппетитом закусывать, что у отца Федора засосало под ложечкой. Поглощение экзотической пищи попутчиком-гурманом, почему-то пробудило у отца Федора воспоминание о научной командировке в Японию, где он был на симпозиуме по дальневосточным паразитическим перепончатокрылым, к которым относились и его наездники.

* * *

Утром трое российских специалистов по крохотным наездникам, в том числе и отец Федор, спустились в холл токийской гостиницы, переполненные впечатлениями о потрясающем комфорте японских туалетов. Энтомологам предстоял завтрак в ресторане, куда их пригласили хозяева симпозиума.

В гостиничном холле их уже ждали: очаровательная, но отвратительно говорящая по-русски местная переводчица и безгласный молодой человек, которые должны были сопроводить советскую троицу к месту встречи, в ресторан.

Энтомологи со свитой вышли на улицу. Токио в начале августа не самый подходящий город для проживания. Как только европеоиды покинули холл, где властвовал кондиционер, влажная жара, законсервированная безветрием каменного леса и сдобренная бензиновыми выхлопами, липкими лапами коснулась их.

Как только энтомологи появились на ступенях отеля, со стоянки медленно, как линкор, отшвартовался роскошный лакированный лимузин и остановился прямо у входа. Генетически вежливые японцы, видимо решив, что северные варвары будут чувствовать себя неуютно, если разбить их компанию подвели всех троих к одной машине, а сами направились ко второй, совершив тем самым ошибку, которая обошлась организаторам приема русских специалистов в круглую сумму.

— Софё знаё куда идё, — произнесла переводчица фразу, казавшуюся японской поэзией и пригласила энтомологов к машине. Отец Федор ухватился за ручку дверцы и начал ее дергать. Изнутри машины испуганно заверещал «софё». Переводчица сначала объяснила водителю, откуда родом эти странные пассажиры. Затем она вежливо улыбаясь, оттеснила советских специалистов от машины, механически повторяя: «Нисёго не трогать! Нисёго не трогать!».

При этих заклинаниях зеркально-черная дверь медленно, как будто она было сделана из свинца, отошла в сторону, пропустив советских специалистов в чрево прекрасного лимузина, обитого изнутри серым бархатом.

Залезший внутрь отец Федор тут же забыл все наставления переводчицы и взялся за ручку двери, пытаясь ее захлопнуть. Опять заверещал шофер-японец, снаружи донеслось привычное: «Нисёго не трогать!», и дверь также торжественно вернулась на свое место. Машина поехала.

В салоне работал кондиционер: было прохладно и пахло какими-то необыкновенными духами. Автомобиль плавно катил по улице. Сзади, как в фильмах про шпионов, двигался «хвост» — точно такой же черный лимузин, сквозь лобовое стекло которого блестели тревожные глаза переводчицы, наблюдавшей за действиями советских гостей. И советские гости не подвели — уже через пять минут непоседливому отцу Федору надоело разглядывать вывески японских магазинов, и он принялся исследовать салон машины. Любознательный энтомолог наткнулся на пульт управления кондиционером, по непродуманным японским обычаям («клиент всегда прав») выведенный в салон для пассажиров.

Рычажок кондиционера стоял на позиции № 3 и был поставлен, вероятно, женской рукой, потому, что в салоне машины из невидимых отверстий прибора проникал прохладный воздух с легчайшим ароматом французских духов.

Сначала отец Федор пытался прочитать английский вариант надписи у каждого номера. Получалось, что кондиционер мог выдавать 20 режимов, устанавливая микроклимат в салоне автомобиля от «весенней прерии» до «предрассветного бриза на Гавайях». После этого неугомонный отец Федор, забыв все предписания очаровательной японки, стал бессистемно щелкать переключателем, и в конце концов, щелкнул так удачно, что прибор сам предложил путешественникам новую, не предусмотренную конструкторами программу, которую можно было бы назвать «февраль на Таймыре». Исчезли все чудесные запахи, зато из сопел кондиционера, разбросанных по всему салону и сразу же ставших явными со свистом подул ледяной ветер.

Шофер в белой рубашке с короткими рукавами стал с уважением разглядывать в зеркале способных русских, которые, быстро освоившись со сложным прибором, подобрали режим, наиболее соответствующий их северным натурам.

Боковые и задние стекла снаружи мгновенно запотели, и машина сопровождения исчезла из поля зрения. Замерзающий шофер не выдержал и открыл окно. Удивленные прохожие и испуганная переводчица наблюдали, как из окна черного роскошного лимузина, нёсшегося по улицам душного солнечного Токио, била плотная струя тумана.

Машина остановилась у ресторана, и окоченевший отец Федор, забыв от мороза все инструкции, снова стал дергать за ручку двери, но тут его укротили коллеги. И, еле дождавшись, когда дверь торжественно, но слишком медленно отошла в сторону, отец Федор первым выскочил наружу из задрапированного серым бархатом рефрижератора в теплые объятия японских коллег.

Советскую делегацию провели в отдельный кабинет и рассадили за огромным круглым столом. Перед каждым из гостей стоял прибор, а в некотором удалении, в центральной, приподнятой части стола, ближе к центру располагались бесчисленные плошки, миски и блюда с яствами и бутылки с напитками. Как тотчас заметили советские гости, все это было очень неравномерно рассредоточено на столе.

Нетерпеливый отец Федор и здесь первым схватил свою тарелку, привстал и хотел было положить себе с дальнего блюда что-то, отдаленно напоминающее крупно накрошенную каракатицу. Однако сзади послышался знакомый шепот бдительной переводчицы: «Нисёго не трогать!».

Отец Федор сник, как мальчик под окриком гувернантки, и сел, с вожделением взирая на недоступное блюдо.

Встал и начал говорить сухонький старик, с неожиданно длинными для японца седыми усами и бородой, казавшийся таким образом удачно загримированным под Хо Ши Мина.

Советские ученые, привыкшие у себя на родине к научным конференциям, приготовились прослушать речь о становлении японской науки в течение последних 100 лет и краткий обзор энтомофауны страны Восходящего Солнца и, сглатывая слюну, стали рассматривать стол. Однако речь тамады неожиданно оказалась очень короткой. Еще короче был перевод присутствующего на этом рауте профессионального переводчика.

— Дорогие коллеги! — транслировал он. — О насекомых мы с вами поговорим позже, а сейчас постарайтесь попробовать, хотя бы, кусочек с каждого блюда и, хотя бы, глоток из каждой бутылки.

Отец Федор, услышав перевод этой речи, вновь вскочил и потянулся было к каракатицам, но вновь был осажен словами бдительной переводчицы «Торопидзя не нада!». Он обиделся и стал накладывать себе в тарелку из стоящего рядом блюда что-то очень похожее на тертую морковь, но синего цвета.

В это время один из официантов тронул некий рычажок и середина стола стала медленно вращаться. Вся эта выставка японского фарфора, декорированная местной флорой и фауной (в одной мисочке даже что-то шевелилось) медленно поплыла перед каждым из гостей. Отец Федор оглянулся на сидящую сзади переводчицу, та благосклонно кивнула, и он, наконец, набросился на приблизившееся к нему блюдо с головоногими моллюсками.

* * *

Отец Федор вылез из электрички. Энтомолог присел на лавочку, достал из сумки роликовые коньки и надел их. Отец Федор встал, оттолкнулся углепластиковыми лыжными палками и поехал по идущей под уклон улице к своему дому, до которого было метров триста. Борода комсомольского работника развевалась и лысина блестела в лучах заходящего солнца.

Неожиданно мчащегося Федю окликнули.

— Здравствуй, папа! — раздалось со скамейки, стоящей под сенью густого куста сирени. Отец Федор оглянулся. На скамейке сидели три вьетнамки, с совершенно одинаковыми, на взгляд энтомолога, лицами. Только по сказанной одной из них фразе научный сотрудник догадался, что именно у них он преподает русский язык.

Отец Федор махнул своим ученицам лыжными палками и устремился дальше.

#img_6.jpeg

 

ДОН ХОАКИНО

Сегодня давали «Дона Хоакино». Это был, с точки зрения рабочего сцены Вани, очень трудный спектакль. Во-первых, во время представления менялись три задника: горный пейзаж, средневековый замок и море. Во-вторых, на сцену несколько раз выносили массу настоящей хрустальной посуды, за которую готова была оторвать голову любому: и актеру, и просто рабочему сцены милейшая Мария Максимовна — хранитель реквизита. Кроме того, в спектакле был задействован особый фиолетовый занавес.

Этот занавес не просто раздвигался в стороны, но застыв в терминальном положении красиво свисал по бокам сцены, придавая романтический шарм всему спектаклю. Занавес, кроме своей эффектной изысканности, обладал еще одной особенностью: он был очень труден в управлении. Им манипулировали два человека. Их действия должны были быть абсолютно синхронными, для того чтобы пурпурные половины занавеса одновременно расходились и красиво провисали по обе стороны сцены, наподобие огромных, особого рода оконных, так называемых, «французских» занавесок, перетягивающихся шлейкой и от этого обретающих тонкую талию.

Режиссер долго дрессировал Ваню, заставляя его смотреть, как на другом конце сцены тянет свою веревку ветеран театра дядя Миша. Режиссер требовал, чтобы Ваня действовал строго синхронно с аналогичными действиями дяди Миши. Только в этом случае занавес расходился на две половины плавно и красиво.

Грянула музыка и спектакль начался. Режиссер махнул рукой, дядя Миша и Ваня стали тянуть веревки. Занавес мягко раскрылся.

В углу сцены дон Хоакино, просыпаясь в роскошной кровати, пел о том, как хорошо он провел ночь и о том, как хорошо он проведет и день.

Рядом с кроватью стоял туалетный столик со множеством хрустальных пузырьков, флакончиков, баночек и графинчиков — единственных «живых», настоящих предметов реквизита на всей сцене.

Дон еще раз пропел, что надеется хорошо провести день и потянулся было к своим блестящим скляночкам. В этот момент на одном крыле (естественно Ванином) красивого занавеса внезапно ослаб поясок, из-за чего эта часть гигантской сиреневой портьеры слегка съехала к центру сцены, смахнув с туалетного столика сверкающий хрусталь и скрыв от зрителей испанского жизнелюба. Но по неписаным театральным законам при поднятом, даже частично, занавесе спектакль не прервался. Актер продолжал петь уже из-за укрытия, сообщая невидимым ему зрителям, что несмотря ни на что, день все-таки будет удачным.

#img_7.jpeg

В это время за кулисами появился режиссер и шепотом, чтобы не мешать Хоакино славить грядущий день, потребовал приспустить и другое крыло занавеса для восстановления симметрии.

Опускать вторую половину занавеса режиссер погнал несчастного Ваню, так как дядя Миша ушел в буфет. Однако узел, завязанный ветераном сцены, был очень хитрым, и Ваня никак не мог с ним справиться. Режиссер посмотрев на Ванины мучения понял, что его мечты о красивом спектакле рухнули и приказал прервать действие, опустив основной, парадный занавес.

Из-под потолка сползло тяжелое, желтое, расшитое солнцами полотнище, полностью лишив зрителей возможности видеть, что творится на сцене. Дон Хоакино замолк и стал собирать битый хрусталь. Режиссер приказал всем женщинам уйти со сцены, так как он будет ругаться.

Знатные испанки попрятались за декорации, а режиссер созвал на экстренную «пятиминутку» всех мужчин. Большинство из них с виду были истинные гранды и кабальеро и только двое нищие — одетые в спецовки Ваня и пришедший из буфета дядя Миша.

Режиссер ходил, размахивал руками, указывая на следы хронического бардака и в декорациях, и в реквизите, матерясь столь профессионально, что его слышали только на сцене, но отнюдь не в зрительном зале. Говоря о беспорядке, он указал на какую-то веревку, совершенно ни к месту, на его взгляд, свешивающуюся с потолка и с остервенением дернул ее. Знающий назначение веревки дядя Миша в голос крикнул: «Не надо!», но было поздно — сверху немедленно упал задник «Вечернее море», накрыв и режиссера, и внимающих ему мужчин синим марлевым полотном. Это не остановило режиссера и из-под хлопчатобумажных волн продолжал доноситься его ровный, приглушенный, нескончаемый, как морской прибой, мат.

Единственный, кто уцелел в этом шторме, был суфлер, прячущийся в своей будке. Так как спектакль не шел, то и он молчал. Но когда он увидел всю мужскую часть труппы театра во главе с режиссером беспомощно барахтающихся в синей марле, он не выдержал, и из его подземелья раздались взрывы оглушительного, прямо-таки, мефистофельского хохота.

В зрительном зале, который был изолирован от сцены парадным солнечным занавесом, ничего этого не видели. Но по доносившимся со сцены звукам — подозрительному рокоту, крику «Не надо!» и неуемному смеху — зрители понимали, что там разыгрывается какое-то захватывающее действие. И публика стала громко хлопать, требуя, чтобы подняли занавес и ей тоже дали посмотреть.

Занавес подняли через десять минут. Оркестр вновь грянул увертюру. И дон Хоакино во второй раз за этот вечер пропел, как хорошо он провел ночь и надеется, что и день будет такой же. При этом, когда он взглянул на свой туалетный столик, где сиротливо стоял единственный уцелевший от взмаха французской «портьеры» хрустальный пузырек, на лице у дона появилась загадочная улыбка. А во втором акте, когда дон Хоакино появился на берегу лазурного моря, из-под земли вновь, не сдержавшись хохотнул владыка преисподней. Но Ваня не слышал сатанинского смеха, так как в это время уже привязывал этикетки к трясогузкам. И все потому, что Ваня был не только рабочим сцены. Он еще был и лаборантом отдела орнитологии Кунсткамеры.

* * *

Ваня пришел в птичий отдел ровно через неделю после того как орнитологи осиротели — их покинула лаборантка Леночка. Она была ленива, мало интересовалась биологией вообще и орнитологией в частности и не отличалась аккуратностью. Зато у нее были удивительно развиты бюст, бедра — и это все при очень изящной талии и весьма выразительной попке. Когда Леночка, бывало, шла по птичьему отделу, даже железный Олег (не говоря уже о Вовочке) отрывался от своих куличков и глядел ей вслед.

Как-то раз в отделе случился очередной аврал. Олег насыпал нафталин в коробки с птицами, Вовочка таскал ему этот ценный канцероген из кладовки, а Леночка писала этикетки. У Леночки была хорошо развита женская интуиция, и она чувствовала, что Вовочка, проходя мимо нее, испытывает какие-то желания. Наконец, не выдержав, Вовочка остановился рядом с ней, поставил на стол банку с нафталином и сказал:

— Леночка, у меня к тебе небольшая просьба.

— Слушаю вас, Владимир Дмитриевич, — сказала ожидавшая этой просьбы лаборантка.

— Можно тебя похлопать по попке? А то я никак сосредоточиться не могу.

— Пожалуйста, Владимир Дмитриевич, — привстала со своего места Леночка.

Вовочка похлопал. Попка оказалась именно такой восхитительной упругости, как он и предполагал.

— Спасибо, Леночка, выручила. — И удовлетворенный научный сотрудник понес банку с нафталином Олегу.

Именно поэтому директриса делала все возможное, чтобы Леночка поскорее покинула Кунсткамеру.

В этом учреждении был переизбыток научных сотрудников и недостаток лаборантов. Поэтому в лаборанты брали всех. Вернее, почти всех. Директриса была ревнива, как Саваоф, и поэтому, чтобы заполучить в свой отдел хорошенькую лаборантку, требовалось приложить максимум изобретательности. К слову сказать, эта изобретательность никогда не помогала мужскому населению звериного отдела — там где обитала сама директриса. Поэтому тамошний лаборант Паша любил побродить по самым дальним закоулкам Кунсткамеры, где сексуальная цензура директрисы почти не чувствовалась.

Однажды пожилой электромонтер менял перегоревшую лампочку в отделе орнитологии. При этом подглядывал, как фавн за спящей нимфой в полуоткрытую дверь за Леночкой безмятежно дремлющей на диване. Старый сплетник менял лампы и в других отделах Кунсткамеры и везде рассказывал, что до такого полусонного состояния лаборантку довел, конечно же, Вовочка.

Прослышала об этом и директриса. И Леночка была немедленно уволена.

Но лаборанты были нужны отделу орнитологии и Олег искал их. Единственное, на чем, после Леночки, твердо настаивала директриса, чтобы все они были мужского полу. И Олег не смел ослушаться.

Один из претендентов был чрезвычайно меланхоличен, настолько, что даже Олег удивился, когда через два дня к этому лаборанту пришли в гости две не очень юные особы. Обе были на роликовых коньках, и у обеих были гостинцы — у одной в авоське лежала ливерная колбаса, а другая в руках держал стеклянную банку с винегретом. Через минуту все трое стали это жадно поедать. Этот лаборант ушел через неделю.

Второй лаборант проработал в отделе целый месяц. Он, по мнению Паши, работал хорошо. Но его все равно уволили, после того как начальник орнитологического отдела прибыл в Кунсткамеру из главного корпуса, куда он ездил на очередное совещание. В тот день новоприобретенный лаборант, пользуясь отсутствием начальника пришел в Кунсткамеру, принеся с собой гитару, вина, пирожных и приведя очаровательную даму, в которую он был давно и страстно влюблен.

Всего этого не знал простодушный Олег, который остался верным своей традиции слишком быстро возвращаться даже с тех совещаний, с которых он вообще не собирался приезжать.

Поэтому ему повезло и он застал замечательную картину купеческого разгула, который, пользуясь его отсутствием лаборант устроил в отделе. На столе начальника было разливанное море кинзмараули. На чудом сохранившимся клочке суши лежал пяток недоеденным пирожных и столько же синиц, на которых Олег собирался навесить этикетки, причем лазоревки по цвету очень гармонировали с пролитым вином. На диване сидела пьяная пассия лаборанта. Сам же виновник этого торжества плоти стоял перед нею на коленях и пел романс собственного сочинения. И хотя лазоревки не были залиты вином, этого лаборанта все же уволили.

На освободившуюся вакансию пришел Ваня. Он был кудряв, как пудель, носил очки и имел постоянно удивленный вид. Появившись в отделе Ваня присел на стул и стал докладывать свой послужной список. Его трудовая биография оказалась столь насыщенной, что ей бы позавидовали даже такие известные писатели-бродяги как О’Генри, Джек Лондон и Мелвилл.

* * *

Начал Ваня свою трудовую деятельность с простого — с должности истопника. Работа была непыльная. Вечером он приходил на свое рабочее место, в котельную, очень прилично одетым — элегантная куртка, чистые джинсы, изящные туфли. Очки, трубка и широкая кожаная сумка, в которой фотографы носят свою аппаратуру, довершали интеллигентный облик Вани.

В сумке действительно лежал фотоаппарат (с этим инструментом Ваня никогда не расставался). Остальное место было занято сменной одеждой, пакетом с ужином, кисетом с «Золотым руном», початой бутылкой портвейна, хорошей книгой и портативным телевизором.

Ваня переодевался и полтора часа бросал уголь в топку. На этом, собственно, его работа и заканчивалась. Затем он принимал душ, раскладывал снедь, доставал бутылку, трубку, книгу, телевизор и таким образом очень приятно коротал всю ночь.

Кстати, истопник настолько привык к своему портативному телевизору, что не расставался с ним нигде, даже в ванной. Наполнив ванну, он опускал на поверхность воды кювету, затем ставил точно в ее середину включенный в сеть телевизор, залезал в ванну сам и блаженствовал несколько часов, расслабляясь, куря трубку и смотря на дрейфующий экран.

Но работу истопника Ваня бросил. Как он сам объяснял — было далеко ездить (как потом выяснилось — две остановки на метро). И он устроился поближе — в соседний подъезд. Красить павлопосадские платки. Там ему еще меньше понравилось. И тогда он начал более широко кочевать в поисках подходящей для него работы.

Сначала он попал в закрытую особо секретную лабораторию железнодорожных войск, где, судя по его глухим намекам, почему-то проводили острые опыты над собаками. Когда его спрашивали напрямую, давил ли он тепловозом несчастных животных у станции Обираловка — он ничего не отвечал и только губы его растягивались в улыбке маркиза Де-Сада.

После собак он недолгое время работал авиационным орнитологом, то есть распугивал ворон на одном из столичных аэродромов. Наконец, он попал на черноморскую базу, где изучали поведение дельфинов, а заодно готовили из этих умных животных подводных диверсантов. Там Ваня прославился тем, что положил в Черное море огромный ледяной монолит мороженой рыбы, для того чтобы он растаял и можно было бы покормить сидящих в загонах китообразных. Но неожиданно грянул шторм и рыбный айсберг унесло от берега. Дельфины остались голодными, зато в бухте, где была совершена эта акция, на следующий день было белым-бело от налетевших со всего Черного моря чаек. Ваню пожурили, но ничего с ним не сделали — нрав у него был кроткий. Кроме этого, он с биологами побывал на Камчатке и на Амуре, а с геологами объездил все горы и пустыни Средней Азии. Там он самостоятельно гулял целый месяц по леднику Федченко, пугая цивилизованных альпинистов просьбами отлить ему в канистру бензина для примуса. На нем он не только готовил, но и обогревал свою палатку.

Пока Ваня все это рассказывал, сотрудники орнитологического отдела, разглядывая будущего лаборанта, заметили на его руках ужасные шрамы от недавно заживших ожогов. Бестактный Олег спросил о них у Вани. В ответ была рассказана следующая история.

Летом в составе лаборатории Сравнительного Планетоведения Ваня побывал в Средней Азии. Основной целью этой экспедиции была поимка нейтрино. От Москвы до города Ош Ваня добирался на поезде полмесяца. Так долго он добирался потому, что путешествовал не на пассажирском поезде, а на товарном. При этом не в вагоне, а на платформе, вернее, в кабине грузовика с экспедиционным оборудованием, который стоял на платформе. Грузовик этот был институтский, а Ваня с шофером были сопровождающими лицами.

Первая неделя пути запомнилась Ване тем, что у обоих страшно ломило в пояснице, так как в кабине приходилось спать сидя. Кроме того, были проблемы с едой. Продуктов было в избытке, а вот с приготовлением горячих блюд возникали сложности. Еду готовили на примусе и старались это делать на остановках. Но товарный поезд останавливался столь нерегулярно, что уже через двое суток путешественникам надоело питаться всухомятку или голодать, и они стали готовить прямо в кабине на ходу. Но и тут было не все хорошо — опять же из-за того, что поезд их был не пассажирский, и машинисты особенно не церемонились при стартах, разгонах, торможениях и остановках. Первый опыт приготовления чая окончился тем, что Ваня обварил руки кипятком (в этом месте сотрудники орнитологического отдела опять посмотрели на жуткие ожоги на Ваниных предплечьях и запястьях). Но Ваня поймав эти взгляды сказал:

— Нет, те давно зажили. А эти я получил позже, в горах, перед самым отъездом. И еще легко отделался. А другие вообще в реанимацию попали.

И орнитологи предположили, что Ваня со своей экспедицией тушил пожар в каком-нибудь ауле, но не стали перебивать вопросами его плавного, как восточная сказка повествования.

Шофер с Ваней нашли выход. Они поочередно меняясь, держали за ручки кастрюлю над работающем примусом, в ожидании пока приготовится еда.

Еще одно неудобство было деликатного свойства — из-за гиподинамии и сидячей жизни у Вани, и у его напарника возникли проблемы с пищеварением. Именно из-за них Ваня пережил еще одно из своих приключений.

Случилось это уже в Средней Азии. Их состав остановился на глухом безлюдном полустанке. Лишь изредка полустанок оживал — из висевшего на столбе огромного жестяного «колокольчика» слышалась незнакомая речь, после этого маневровый тепловоз делал несколько рокировок вагонами, и все снова замирало.

Ваня с шофером прошлись несколько раз вокруг своей изрядно надоевшей платформы (и это сразу же благотворно отразилось на их желудках). Потом шофер забрался в кабину грузовика — вскипятить воду для чая.

Светило уже жаркое в Средней Азии апрельское солнышко. Синело весеннее небо, дул легкий теплый ветерок, а вокруг, по-видимому, простиралась пустыня. Что именно простиралось в окрестностях не было видно, так как состав Вани с боков был зажат двумя другими, которые и закрывали весь горизонт. Ваня разомлел от тепла, снял куртку, свитерок, рубашку и положил их на сиденье грузовика. Затем, для того чтобы осмотреться, любознательный путешественник по железным скобам-ступенькам забрался на крышу вагона соседнего состава. Вид оттуда открывался удивительный. Вокруг действительно была пустыня. Среди невысоких барханов серели кустики полыни и серебрились прозрачные деревца саксаула. Рядом с железнодорожными путями проходило неширокое и безжизненное шоссе. Вдалеке был виден хуторок железнодорожников, с пирамидальным тополям и одинокой чинарой.

Ваня сел на теплую крышу. Было тихо. Лишь из поселка слышалось воробьиное чириканье, да где-то далеко над пустыней пел жаворонок.

Тишину вновь нарушила незнакомая речь из динамика. Состав, с которого Ваня созерцал окрестности, дернулся и поехал. Ваня приподнялся, для того, чтобы получше заметить, где стоит его платформа — на тот случай, если маневровый тепловоз утащит состав в какой-нибудь тупик. Но эта предусмотрительность Ване не пригодилась. Тепловоз оказался не маневровым, а грузовым и состав — полностью сформированным. Поезд, набирая скорость, стал уносить Ваню прочь от родного грузовика к пустынному горизонту.

К счастью, эшелон проехал недалеко, километров пятьдесят, до следующей сортировочной станции. Как только состав затормозил, Ваня слез с коварной крыши и пошел к шоссе, которое все также уныло и безлюдно тянулось рядом с железнодорожными путями.

Первой машиной, которую увидел Ваня, был автобус, идущий как раз в сторону родного разъезда, туда, где его ждали платформа, грузовик, шофер и уже остывший чай. Автобус был полон, но никто, казалось, не обратил внимание на голого по пояс белого человека, втиснувшегося в салон и судя по всему, не собиравшегося платить.

Машина быстро мчалась по шоссе, и Ваня подумал, что через час он уже будет на своем полустанке. Однако не всё было так просто. В салоне машины неожиданно раздался истошный женский крик, водитель дал по тормозам и машина остановилась.

Ваня оглянулся. В другом конце автобуса две пожилые женщины с трудом удерживали третью, молодую, которая кричала и билась в конвульсиях. Потом они вывели ее из автобуса. Другие пассажиры никак не прореагировали на это происшествие (Ваня только через час догадался почему), но тоже вылезли из машины и присели в ее тени. На свежем воздухе припадок у женщины скоро прошел, пассажиры не торопясь погрузились в салон и автобус поехал. Но через двадцать минут припадок повторился и пассажиры снова вылезли в пустыню. После третьего припадка Ваня понял, что спокойствие пассажиров вызвано не только восточной невозмутимостью, но и тем, что едущие в автобусе просто привыкли к этому повторяющемуся действию.

Однообразие путешествия было нарушено лишь однажды, когда на очередной стоянке удалившийся за бархан по нужде водитель быстро вернулся, а затем стал звать всех посмотреть на что-то. Несколько человек, не торопясь пошли за ним, пошел и Ваня. За барханом под кустом тамариска лежала здоровенная свернувшаяся кренделем гюрза.

Через три часа Ваня приехал на злосчастный полустанок. Железнодорожные пути были совершенно пустынны лишь в отдалении стоял знакомый маневровый тепловоз. Ваня пошел к нему. Легкий ветерок гонял сухие травинки между шпал.

Два местных жителя, один — в полосатом ватном халате, другой — в черной, словно гестаповской, форме железнодорожника — на ихнем русском языке (Ваня даже не знал, в какой республике он находится) кое-как сумели втолковать планетоведу, что и его состав, и грузовик, и шофер уехали. После этого оба стали махать руками, показывая, в какую именно сторону ушел поезд. Еще больше времени потребовалось всем троим, чтобы Ваня наконец понял, что через час, вслед за его поездом-беглецом, пойдет еще один товарняк. И Ваня стал ждать, сидя на скамейке под чинарой и загорая на апрельском солнце.

Догнал он свой состав через сутки. Местные железнодорожники помогали ему как могли, то есть грели и кормили. Поэтому Ваня предстал перед своим напарником-шофером в старом морском бушлате, надетым на голое тело и с круглой пшеничной лепешкой в руке. Путешественник забрался в кабину грузовика, откинулся на автомобильном сиденье и тут же заснул.

Дальше Ваня рассказывал какие-то совершенно фантастические восточные истории о лазурных озерах, небольших, бездонных и холодных, о маленьких белых персиках в горных садах, о непередаваемых закатах, о коврах, очень красивых и очень дешевых, но совершенно недоступных, потому что они производились только в одном кишлаке, который лежал за высокогорным перевалом.

Наконец мы услышали еще одну историю из его восточного цикла, а заодно узнали, откуда у Вани такие страшные ожоги на руках.

Где-то перед самым концом экспедиции их занесло в Варзобское ущелье, в высокогорный пансионат, а точнее, в альплагерь. Там уже жили восемь альпинистов. Они приехали недавно и проходили акклиматизацию к высоте — бегали кроссы, купались в холодной речке, усиленно питались, так как впереди и вверху были крутые горы и Всесоюзные соревнования.

Пансионат был очень уютным, и экспедиция института Сравнительного Планетоведения отдыхала в нем перед последней точкой работы в горах, в надежде хоть там поймать нейтрино. Дальше — самолет и Москва (Ваня на этот раз наотрез отказался сопровождать грузовик в столицу на платформе, и начальник экспедиции нашел ему замену).

Однажды Ване надоело сидеть в альплагере, и он утром решил прогуляться по склону, чтобы сверху сфотографировать долину реки. Путешествие его было совершенно обыденным, если не считать того, что он поскользнулся и, чтобы не упасть и не повредить аппарат, вынужден был ухватиться за какой-то куст.

Как позже выяснилось, именно в это время нечто похожее случилось и с одним из альпинистов. Пансионат был всем хорош, кроме одного: известное удобство располагалось не в помещении, а снаружи. Удобство в виде классического деревянного домика было вполне комфортабельным и не по-азиатски чистым, к нему шла вымощенная камнем тропинка, но до него было все-таки далековато. И вот этот альпинист, видимо, завороженный утренним видом далеких манящих горных вершин (тех самых, которые он должен был покорить), не дошел до конечного пункта и, свернув с тропы, решил совместить два удовольствия — то есть любование прекрасным пейзажем и другое. А так как рядом не было туалетной бумаги, то альпинист воспользовался листьями того же растения, которое помогло Ване сохранить равновесие. Как потом оказалось, оба прибегли к помощи страшно ядовитого растения диктамнуса (в просторечии — неопалимой купины).

У Вани через час на руке появились такие страшные пузыри, как будто он окунул ладонь в кипящее масло, а последствия естественной гигиенической процедуры для альпиниста были просто ужасны — спортсмен с тяжелейшими химическими ожогами (не только рук) был доставлен в ближайшую больницу, провел там около месяца и ни на какие соревнования не попал.

Из дальнейшей беседы выяснилось, что такие занимательные истории случались с Ваней не только в Средней Азии. И сегодняшний день был богат запоминающимися событиями.

Ванины приключения начались на улице. Он брел в Кунсткамеру по улице Колокольникова, всматриваясь в номера домов в поисках цифры «6». Рассеянный Ваня не заметил, что улица как-то внезапно опустела, а фасады домов озарились неестественным светом. Потом прямо перед ним остановился умопомрачительный лимузин, шикарность которого многократно усиливалась тем, что в годы застоя таких машин в Москве были единицы. Из лимузина вылезла сногсшибательная дива и медленно, как насекомое богомол, изящно и неторопливо складывая в суставах длинные конечности, раскрыв объятия, сделала шаг к Ване. Но тут, откуда-то сверху, громовой голос произнес: «Стоп! Откуда на площадке посторонние?! Гражданин, вы мешаете! Уйдите!». И к Ване метнулись люди.

Ваня после того, как был выдворен со съемочной площадки, обнаружил вывеску «Столовая» и зашел туда перекусить и пережить увиденное. Он пока не подозревал, что до Кунсткамеры уже было рукой подать — ведь в этой столовой обычно кормился Олег во время обеденных перерывов.

До окончания работы точки общепита оставалось немного времени, поэтому в зале было немноголюдно. Ваня взял несколько блюд и направился к столику, за которым в одиночестве закусывала очень симпатичная девушка. Под впечатлением встречи с кинодивой Ваня решил отобедать в женском обществе. Претендент на место лаборанта в отдел орнитологии подошел и вежливо осведомился у девушки, не занято ли место рядом с ней. Она сначала обвела взглядом полупустой зал, в котором было полно свободных столиков, а потом с недоумением и подозрением посмотрела на Ваню, но все-таки разрешила ему расположиться рядом.

Ваня аккуратно начал ставить одной рукой поднос, второй придерживая ремень висевшей на плече сумки со стандартным набором своих пожитков. Но в это самое время ремень сумки, груженой умной книгой, портвейном и телевизором, сорвался с плеча и ударил по руке. Толчок передался подносу, и тарелка с закуской, закружившись в воздухе, упала на пол. Через секунду точно на тоже место приземлилась тарелка с котлетой. На подносе еще оставался стакан с компотом, и Ваня уже без приключений доставил его на стол. Девушка перестала настороженно смотреть на него, как на местного ловеласа. Взгляд ее стал более теплым и сочувственным. Так в цирке смотрят на белого клоуна. Ободренным этим взглядом Ваня присел рядом. Но познакомиться с девушкой ему так и не удалось. В тот день в столовой морили тараканов. В этом здании водились не только привычные мелкие рыжие прусаки, но перебравшиеся из соседней Кунсткамеры их огромные тропические собратья.

Один из этих отравленных монстров тараканьего мира медленно выполз на стену как раз за спиной девушки. Ваня смотрел, как он шатаясь медленно брел по стене. Насекомое начало пьяно водить усами, очевидно, оно учуяло упавшую Ванину котлету. Таракан, расценивая ее как последнее угощение перед смертью, отделился от стены и, с дребезжащим звуком листа кровельного железа пролетев над головой девушки, плюхнулся на пол рядом с уроненной Ваниной тарелкой. Но силы, затраченные на полет, совсем подорвали тараканье здоровье. Членистоногое перевернулось на спину и стало театрально умирать, заламывая все шесть лап и дергая усами. Тараканья агония длилась так же долго как и смерть лебедя из балета Сен-Санса. Правда она не была столь эстетичной. Наконец таракан сложил на груди все свои конечности, дернулся и замер.

Девушка посмотрела на насекомое, потом на Ваню, так будто и тараканья смерть была организована им, презрительно фыркнула и, не допив своего компота, покинула зал. А Ваня, с грустью глядя на таракана, допил свой.

Пообедав таким образом, он пошел по улице Колокольникова дальше. Наконец он увидел дом, фасад которого был перевит змеями. Из окна этого здания наружу высовывалась впечатляющая задница бегемота: в тот день директриса одолжила киностудии животное для съемки фильма. Но гиппопотам не проходил в дверь и его приходилось выгружать через огромное окно. Всего этого Ваня не знал, но догадался, что это и есть Кунсткамера и зашел внутрь.

* * *

В таких людях отдел орнитологии нуждался, а так как Ваня явно не был девушкой, то директриса, не моргнув глазом, подписала его заявление.

Работа лаборанта в Кунсткамере была не пыльная, но скучная. Главное и нескончаемое тягло — это, конечно, были этикетки, то есть не они сами, а их написание и привязывание к птичкам. Каждый научный сотрудник знал, что этикетка подчас бывала важнее самой птички, и порой случалось так, что прекрасно сделанную тушку, но без этикетки отправляли в учебные коллекции или в утиль, зато хранили почти полностью съеденную молью и кожеедами птичку с ценнейшей этикеткой. Вместе с тем написание и привязывание этикеток не были самой любимой работой ни научных сотрудников, которые, по распоряжению директрисы также отрабатывали свою долю этой барщины, ни лаборантов, которые сидели, не разгибаясь целыми днями, стараясь как можно яснее написать на каждую птицу своеобразную эпитафию, а лучше сказать — могильную табличку, на которой были обозначены лишь дата ее смерти и место где птица встретилась с орнитологом (и фамилию убийцы тоже писали на этикетке).

Кроме этого постоянного этикеточного тягла в жизни лаборантов было несколько авралов. Самой крупной и впечатляющей была акция засыпки нафталина в коллекции для того, чтобы тушки птиц не грызли жуки-кожееды и моль.

Как только апрельское солнце как следует прогревало отдел, Олег давал команду, и все население орнитологического отдела в течение целой недели, напялив противогазы на головы, засыпали белые кристаллы нафталина в каждую коробку и каждый сундук (в сундуках хранились тушки крупных птиц — лебедей и пингвинов). После этого Олег, как правило, уезжал в экспедицию, нафталин же возгонялся летним теплом, и его запах хорошо чувствовался вплоть до осени по всей Кунсткамере, даже в подвале препараторов.

Второй аврал случался каждую осень, когда через протекающую крышу на коллекцию начинала капать вода. Тогда все коробки и сундуки укрывали огромными кусками полиэтиленовой пленки, а в особенно опасные участки ставили все имеющиеся в отделе ведра, тазы и кастрюли. В это время прогулка по отделу была очень романтичной, так как каждая емкость особым звуком реагировала на падающие капли, а кроме того, частота падения капель из каждой щели была индивидуальной. И в целом получался замечательный оркестр (Гайдн, «Музыка на воде»). К тому же, осенью нафталином почти не пахло.

Но это были сезонные явления, а вот погрузочно-разгрузочные работы случались вне зависимости от времен года.

Обычно рутинный ритм написания этикеток нарушался завхозом. Звонил Василий Вениаминович, и в трубке слышалось:

— Ваня, заберите, пожалуйста, мыло.

Кунсткамера получала чудовищные количества этого москательного товара. Хозяйственное мыло по неизвестной причине каждый месяц в поступало в это учреждение в таких объемах, что даже совершенно разнузданное разбазаривание сотрудниками этого продукта не могло сдержать его наплыва, и мыло лежало во всевозможных ящиках, сундуках, шкафах и даже в сейфах. Оно было разного, в зависимости от выдержки, цвета — от колера липового меда (новые бруски) до темно-вишневых, почти черных параллелепипедов десятилетней давности.

Паша из звериного отдела даже увлекся резьбой по мылу, но закончив только две серии: «Совы» и «Русские женщины», охладел к этому материалу.

Этикеточное однообразие Ваниного существования также скрашивали перманентный ремонт и связанная с ним разгрузка машин с фанерой, кирпичом, металлическим уголком, досками, цементом, канистрами со спиртом, мешками с нафталином и еще многим другим, чем удалось разжиться запасливому Василию Вениаминовичу.

Только в эти дни Ване удавалось проникнуть на последний, глубинный уровень, в самое сердце Кунсткамеры — в подвалы, которые находились еще глубже, чем логово препараторов. Тараканы там водились размером с блюдце, с кирпичных сводов свисали длинные пряди селитры, а в абсолютной темноте и тишине хранились штабели досок, железных уголков и двутавровых балок, фанерные щиты, 12 огромных гипсовых бюстов Дарвина (причем на затылке каждого виднелась дырочка, но это было не пулевое отверстие, а технологическое), огромные витринные стекла, бочки с краской, мешки с цементом и нафталином, хрустальные банки для влажных препаратов, полученные после войны по репарации и самое главное — весь неприкосновенный золотой запас Кунсткамеры — двадцать сорокалитровых канистр спирта-ректификата.

Иногда Ване приходилось выполнять задания особого рода. Однажды ему пришлось ехать в крытом грузовике вместе с чучелами четырех оленей-рогачей, и он только чудом не лишился глаз.

А сегодня неуемная директриса раздобыла где-то в Москве тушу целого, хотя и небольшого, кита с намерением препарировать его скелет для экспозиции. А так как подходящей емкости для обработки кита почему-то не нашлось, директрисе пришла в голову гениальная мысль закопать зверя на газоне перед Кунсткамерой, а через год, когда кита обработает почвенная фауна, выкопать уже чистые кости.

Студенты и преподаватели, торопившиеся на занятия в консерваторию, по-разному: опасливо, равнодушно, с настороженностью, с брезгливостью или с болезненно-сочувственным любопытством, наблюдали, как в сквере, принадлежащем Кунсткамере, несколько молодых людей (среди которых, конечно, был и Ваня) занимались похоронными работами. Они громко переговариваясь прямо на газоне, копали огромную яму для такого же огромного, укрытого окровавленным брезентом трупа, который лежал тут же под голубой елью.

После того, как яма была готова, брезент был убран, и кит, лежащий под ним, усилиями все тех же лаборантов был сброшен вагами в могилу. Яму засыпали, а препаратор Корнет наскоро смастерил из подвернувшихся дощечек деревянный крестик, приладил к нему обертку от только что съеденной шоколадки «Аленка» и воткнул в холм. Галдящая ватага скрылась в дверях Кунсткамеры, оставив на газоне при входе в заведение мрачное сооружение.

А через полчаса из дверей Кунсткамеры вышел переодевшийся после похоронных работ Ваня и заспешил в театр. Там сегодня давали «Свадьбу Фигаро».

* * *

Керубино нежно ворковал с графиней. Вот-вот должен был появиться граф. Играющий графа актер, стоя за кулисами, уже готов был решительно постучать в дверь, ведущую в покои графини. Стучать, согласно сценарию, граф должен был громко и требовательно. И тут оказалось, что стучать не чем. Табурет, который граф использовал в качестве ударного инструмента (бутафорские матерчатые двери для этого не годились) стоял на месте, а вот то, чем по нему бить (а это была деревянная дубина), — исчезло, — кто то ее «увел».

Граф Альмавива делал страшное лицо, призывая кого-нибудь из персонала помочь и принести ему эту «барабанную палочку». Его гримасы увидел режиссер, стоящий за кулисами на другом конце сцены. Он огляделся и обнаружил в углу топор, оставленный театральным плотником. Режиссер схватил его, сунул в руки стоящему рядом Ване и приказал доставить инструмент страдающему Альмавиве. Как раз в это время настал черед реплики графа, и он грозным голосом призвал графиню открыть.

Та жеманилась и не открывала.

Тогда Альмавива стал стучать кулаком по табурету. Но этот звук в зале был еле слышен, и стук графа получился не требовательный, а скорее просящий, чем внес неожиданный акцент в этот эпизод.

Ваня, видя как страдает Альмавива, двинулся ему на выручку.

За сценой в это время висело несколько полупрозрачных задников, которые образовывали ряд параллельных коридоров. И Ваня по неопытности, пошел не по дальнему и даже не по среднему, а по самому ближнему к сцене.

И зрители с трепетом наблюдали, как в глубине за мечущимся Керубино, за ломающей руки Графиней неторопливо и бесстрастно прошествовала полуосвещенная фигура в черной хламиде (на Ване был рабочий халат не по росту), державшая в руках тускло поблескивающий топор. Умудренные театралы вообще восприняли Ванину фигуру аллегорически: как судьбу, рок или смерть, неотвратимо следующую за обуреваемыми мелкими страстишками героями спектакля.

Но все, сидевшие в зале, — и посвященные, и дилетанты — вздрогнули, услышав громкий и требовательный стук Альмавивы в дверь своей жены (рабочий сцены, наконец, передал ему «посылку» от режиссера, и граф во всю мочь заколотил обухом по табурету). А когда граф ворвался в покои Розины, зрители заворожено смотрели на его руки, ожидая увидеть в них принесенный Ваней топор.

#img_8.jpeg

 

ЗЕЛЕНАЯ ГВОЗДИКА

День начался как обычно. Дисциплинированный Олег пришел вовремя — в 8.45, тогда как его подчиненные, — остальные сотрудники отдела орнитологии прибывали с интервалами в 15 минут. Ровно в 9.00, то есть опоздав на 15 минут, пришла Людочка. Олег выразительно посмотрел на нее, и она смутилась. Потом через четверть часа прибыл мечтательный Ваня, и Олег посмотрел на него еще более выразительно. Но Ваня не заметил этого, так как по складу своего характера очень многого в этой жизни не замечал вообще. Наконец, в половине десятого прибыл я. На меня Олег так «стрельнул» глазами, что я подумал, что Теплов в Кунсткамере сумел растлить всех, даже моего черствого начальника.

Луч майского солнца заиграл на куполах Кремля и осветил край громадного серой коробки гостиницы. В вертикальном ряду всех угловых окон «Интернационаля» виднелись развешенные для просушки женские трусики. Этот феномен занимал меня все годы, в течение которых я работал в Кунсткамере. Почему только в этих окнах? Кто там обитает — постоянные гостиничные проститутки? И что, гостиница так и проектировалась, с этими подсобными номерами? Или как? Не понятно...

Через два часа после начала моего рабочего дня весеннее солнце нагрело помещение отдела орнитологии. Тепло вызвало возгонку нафталина — основного вещества, которым мы протравливали коллекции, чтобы там не завелись моль и жучки-кожееды. Запах этого ароматического углеводорода стал нестерпимым, и поэтому я встал, взял из портфеля сверточек и направился к выходу.

— Я пошел обедать, — сказал я начальнику.

Олег укоризненно посмотрел на меня. Он всегда так смотрел на подчиненных, когда они покидали рабочее место, но с особой укоризной почему-то только на меня в момент начала обеденного перерыва. Я догадывался почему. Потому что обеденный перерыв, который ежедневно отмечался у Теплова и именовался чайной церемонией, длился не менее двух часов. Но, тем не менее, я, взяв свои бутерброды, устремился по винтовой лестнице из птичьего (точнее — орнитологического) поднебесья вниз, к земле, к беспозвоночным.

Орнитологи, жили на четвертом этаже, на самом верху, поближе к пернатым — ангелам и птицам, а все остальные обитатели Кунсткамеры располагались этажами ниже.

Я на цыпочках прокрался мимо отдела млекопитающих. Там обитала грубая директриса Кунсткамеры, с совершенно непредсказуемым характером, поэтому встреча с ней для каждого сотрудника была нежелательной. Но из-за двери териологов слышались размеренные удары — это лаборант Паша отрабатывал удары каратэ по специально сработанной для этого доске-макиваре. Значит, директриса отсутствовала. Отдел маммологии пах так же как и наш отдел — нафталином. Этажом ниже жили тихие энтомологи. Нафталином они пахли слабее, но к этому запаху у них примешивался тонкий аромат миндаля — свои объекты они умерщвляли синильной кислотой. Я заглянул в полураскрытую дверь этого безобидного отдела в надежде найти попутчика. Но коридор был пуст, и в нем только виднелись деревянные полированные шкафы старинной работы, в которых хранились бесчисленные коллекции насекомых.

На втором этаже я прошел мимо небольшого полутемного зала (электричество там включали только для экскурсантов), в котором громоздилась гордость нашей директрисы — реконструкция стоянки первобытного человека, миновал отдел ихтиологии настолько нестерпимо благоухавший формалином, что заслезились глаза, обогнул скелет мамонта, стоявший у дверей общественного туалета, и, спустившись на первый этаж, наконец очутился перед дверью, над которой висела картина, изображавшая морское дно с красивыми улитками. Здесь, в отделе малакологии, мы ежедневно пили чай. Я без стука открыл дверь и зашел в кабинет Теплова. Я как всегда пришел первым.

Теплов сидел в старинном кресле на колесиках за столом, беспорядочно заваленном толстенными фолиантами, раковинами моллюсков — его объектами исследования, а также хозяйственным мылом. На краю стола, в качестве украшения, стояла старинная, неработающая пишущая машинка «Ремингтон».

У Теплова в кабинете, в основном, водились орхидеи, бромелии, кактусы, смазливые студенты и изредка появлялись японцы.

Юра пытался следить за модой. Сегодня он был в строгом сером костюме-тройке, в белой рубашке и при галстуке, на котором можно было рассмотреть заколку в виде маленького краба. Но, вместе с тем, на ногах у Юры были заношенные кроссовки. Зато Юрины щеки были прекрасно выбриты, а его черная аккуратная бородка (фасон «унитаз») была тщательно подстрижена.

Теплов листал иностранный научный журнал, рассматривая изображения пенисов различных видов морских улиток — единственный систематический признак, по которому виды моллюсков можно было отличить друг от друга. Юра обмахивался дешевым драным бумажным японским веером, негромко и задумчиво напевая испорченный им старинный романс: «Я вся, я вся полна тобою».

— Здравствуй Юрик! — жизнерадостно начал я, но тут же осекся, быстро присев, так как над моей головой пролетел кусок хозяйственного мыла — первого предмета, который подвернулся хозяину комнаты под руку. Малаколог по самурайски опустив углы рта и страшно вращая глазами закричал: «Убью, Вовочка, птичка-гонореечка!»

Я захлопнул дверь, отбежал подальше и только тогда вспомнил, что я вчера самолично отправил Теплова на ученья по гражданской обороне. Что там произошло я не знал, но, судя по реакции обычно незлопамятного Юры, там случилось что-то страшное. Подумав, что если и умирать, то лучше при свидетелях-сотрапезниках, я решил дождаться пока они все соберутся у Юры, а тем временем расспросить, что же произошло на ученьях. С этой целью я спустился в подвал к таксидермистам. Люди в таксидермической мастерской жили простые и гостеприимные, но там всегда пахло тухлым мясом.

Таксидермист, по прозвищу Корнет, занимался странным делом. Перед ним стояло хорошо выполненное чучело дикого кабанчика средних размеров. И Корнет, негромко матерясь, ножовкой распиливал кабанчика пополам.

— Заказчик сейчас приходил, — объяснил мне Корнет свои действия во время распиловки животного. — Генерал. Охотник. Месяц назад шкуру этого подсвинка принес и попросил чучело сделать. Я и сделал как положено, по всем промерам. А он сегодня пришел, увидел чучело и говорит: «Это не мой кабан. Мой кабан больше был! Переделывай». Козел! (Я понял, что это выражение никак не относилось к кабанчику). Хорошо, что у меня кусок шкуры еще одного кабана есть, так что я этого сейчас увеличу.

А потом, под визг ножовки, в непередаваемом аромате варящегося несвежего скелета орангутанга я услышал, почему обычно по-восточному невозмутимый Юра сегодня изменил себе.

* * *

Накануне в Кунсткамеру пришел Приказ из нашего штаба гражданской обороны. В Приказе говорилось, что такого-то мая в сквере на Ленинских горах будут проходить соревнования отрядов гражданской обороны, и мы тоже должны выставить свою команду, подготовленную, обученную и экипированную.

К несчастью, заведовать гражданской обороной в Кунсткамере был назначен я. Работа моя, в общем, была непыльная: каждую среду отбывать повинность в Главном здании Института, в подчинении которого находилась и наша Кунсткамера. Там в лабиринте подвальных коридоров за стальными дверями, украшенными огромными засовами и циклопическими ручками я находил нужную каморку, окрашенную изнутри в ужасный темно-зеленый цвет и заселенную отставными полковниками. Под потолком каморки проходили цинковые вентиляционные трубы, а на стене висела картина. На ней был изображен утопический город, совершенно лишенный признаков каких-либо архитектурных стилей. Точно в центр этого населенного пункта (наверное для большей наглядности) угодила атомная бомба и поэтому в городе очень хорошо выделялись все три зоны разрушения.

В этом подвальном помещении, один раз в неделю около трех десятков таких же как я несчастных, прибывших из других подразделений Института были вынуждены слушать многочасовые лекции полковников.

Каморка была небольшая, голоса у всех лекторов до сих пор сохраняли зычность строевых командиров и поэтому все слушатели маялись, морщась от громогласных ораторов, которые рассказывали об ужасных последствиях бомбардировок мирных городов ядерными зарядами, химическими и бактериологическими боеприпасами, а так же об оказании первой помощи тем горемыкам, которым все-таки удалось выжить после этих налетов.

Все мы, слушатели, товарищи по несчастью, не верили полковникам, так как знали, что когда грохнул Чернобыль наши наставники только через три дня после катастрофы сумели сделать необходимые замеры, и, как потом оказалось, неисправными приборами, потому что исправных у них просто не было.

Во время таких лекций можно было делать только две вещи: заткнув уши спать или же читать (правда что-нибудь очень захватывающее — либо остросюжетный детектив, либо совершенно грязную порнуху). Некоторые новички пытались править собственные статьи или читать что-то серьезное, но совершенно напрасно — оглушительный командный голос очередного преподавателя совершенно не давал сосредоточиться.

Но прослушать курс лекций было самое легкое испытание по гражданской обороне. Отставная военная братия, оккупировавшая подвалы Главного здания Института, постоянно требовала от своих подчиненных предъявления всевозможных графиков, планов работ или отчетов.

Особую радость полковникам доставляли те чрезмерно ретивые сотрудники, которые не выбрасывали полученные из центра циркуляры в корзину (как, например, это делал я), а выполняли все предписания. Полковники с удовольствием перечеркивали все полученные бумаги красным карандашом и отсылали их на доработку.

Я же, в силу своей природной безалаберности, никаких отчетов им никогда не приносил, и поэтому меня никогда не клеймили позором за плохо составленный документ.

Лишь однажды одному очень настырному вояке удалось выбить из меня план подвального помещения Кунсткамеры, где личный состав учреждения должен был прятаться во время ядерного нападения супостатов.

И я принес план. Это была плохо срисованная мною схема эвакуации научных сотрудников во время пожара, которая висела в Кунсткамере под скелетом мамонта, у туалета.

Полковник увидел мой документ, схватил было красный карандаш, зажег в глазах ястребиный блеск и уже занес было руку над моим творением, но в последний момент прочитал заголовок.

— Так это же Кунсткамера, — вздохнул он и посмотрел на меня, как на убогого.

— Кунсткамера, — ответил я.

— И где же она находится? — спросил полковник и подошел к висевшей на стене карте Москвы.

— А вот где, — показал я острием карандаша на начало улицы Колокольникова.

— А Кремль где? — осведомился полковник.

— А вот здесь, — моя вторая отметка легла рядом с первой.

— Не надо мне от тебя ничего. Случись что, вас никакие перекрытия не спасут. В самом центре зоны «А» окажетесь. Живи спокойно — то есть без планов.

Но самое неприятное случалось каждую весну, когда подвальные вояки, надев парадную форму, устраивали для всего личного состава полевые учения, где проверялось умение пользоваться противогазами, измерительными приборами и прочими занятными штуками.

Такое стихийное бедствие случилось и этой весной. Из штаба Гражданской обороны пришел циркуляр, предписывающий прибыть такого-то мая к 14 часам в скверик у Главного здания, где и будет происходить экзамен.

Май — не самое многолюдное время в Кунсткамере, так как сотрудники уже начинали разбредаться по экспедициям. Поэтому мне с трудом удалось разыскать пятерых человек и уговорить их с противогазами съездить в заветный скверик. При этом я лицемерно заверил народ, что ничего страшного с ними не случится. Но в отряде должно было быть шесть бойцов, и я с ног сбился, бегая по музею в поисках последнего кандидата (сам я, согласно плану все тех же полковников, должен был неотлучно дежурить в ожидании указаний у телефона в канцелярии Кунсткамеры).

Тут-то в Кунсткамере и появился Теплов. Вечером он собирался в свой любимый театр, который специализировался на постановке пьес о сексуальных меньшинствах. Юре казалось, что именно этим должен интересоваться настоящий эстет. Ради театра он принарядился. Теплов был в белых брюках, белых ботинках, белой рубашке с запонками в виде маленьких крабиков и нежно-голубом пуловере. В руках он держал букет редчайших гвоздик с лепестками зеленого цвета. Эстетствующий под Оскара Уайльда Юра, вероятно хотел преподнести эти цветы Курмангалиеву или, на худой конец, Виктюку. Следует упомянуть, что Юра был обильно сдобрен духами, и в ожидании момента приобщения к высокому искусству сладострастно мурлыкал очередную испорченную им туристическую песенку «На болоте, на снегу я могу, могу, могу».

Увидев такого Юру, я упал к нему в ноги с криком: «Родимец, не откажи!».

Юра обычно не выдерживает, когда мужчина становится перед ним на колени. И на этот раз он согласился.

Я договорился с деканом расположенного по соседству факультета журналистики, который отправлял свое отделение на институтском автобусе, чтобы шофер довез до места экзамена и сотрудников Кунсткамеры, и повел своих орлов к машине. В это время из дверей факультета журналистики строем вышли тамошние гражданские оборонцы: все в одинаковой, хорошо подогнанной черной форме, красных беретах, в начищенных кирзовых сапогах, с однообразно висящими на правом боку противогазами и даже нашитыми эмблемами факультета на левых рукавах отглаженных курток.

Мои скауты были одеты как бомжи — то есть в то, в чем я их взял с рабочего места, а свои противогазы они несли в авоськах и полиэтиленовых пакетах.

Последним в автобус залез Юра в голубом пуловере и зелеными гвоздиками, так как после гражданской обороны он все-таки рассчитывал попасть в театр — прямо в уборную Курмангалиева.

Дверь за Юрой закрылась, автобус тронулся. Я перекрестил удаляющуюся машину и пошел в Кунсткамеру — дежурить у телефона. На душе было так скверно, будто я послал взвод необстрелянных новобранцев проводить разведку боем.

Я просидел допоздна, никаких звонков из штаба не дождался и уехал домой. А тем временем у Главного здания Института разыгрывались драматические события, о чем мне и рассказали таксидермисты.

Оказывается, неожиданно даже для подвальных полковников инспектировать учения прибыл весь городской генералитет гражданской обороны.

Но институтским воякам было чем гордиться. К скверику, где устраивались полевые сборы, подходили ровные пешие колонны или подъезжали автобусы, из которых появлялись бравые дружины. Приехал и автобус факультета журналистики. Сначала из него взводом морской пехоты высыпали одетые в черное журналисты, а затем выползли мои орлы, прижимая под мышками авоськи с противогазами и на ходу закуривая. Последим появился Юра в голубом пуловере, запонках-крабиках и с зелеными гвоздиками.

Увидев такое, институтские полковники рысью бросились к моим питомцам и стали, покрикивая, оттеснять их за соседний куст — с глаз долой от большого начальства. Недисциплинированный народ из Кунсткамеры вяло огрызался, а Юра отмахивался букетом цветов. Именно он и привлек внимание инспектирующего генерала, который лично подошел к бригаде из Кунсткамеры, построил всех в шеренгу (она получилась очень корявой), достал секундомер, включил его и гаркнул: «Газы!»

#img_9.jpeg

После этого генерал, свирепея, наблюдал как сотрудники Кунсткамеры не торопясь тушат сигареты, со вздохами достают из авосек противогазы и с явным отвращением, неумело пытаются натянуть резину на свои головы. А Юра вообще отошел в сторону, положил на газон драгоценные зеленые гвоздики, предназначенные для театральных встреч, и только после этого брезгливо морщась стал влезать в свой противогаз.

Потом генерал пытался выяснить у моих гвардейцев что-то про нормы радиации и про устройство дозиметров и услышал такое, что в сердцах сплюнул и дал увести себя к образцовому звену с факультета журналистики.

А над моими подопечными стали злорадно глумиться подвальные полковники, принуждая их десятки раз надевать средства предохранения. А бедного Юру вообще положили на газон и заставили изображать из себя беспомощного раненого, а всем остальным было велено спасать его. И все поочередно, цепляясь за Юрину бороду, неумело натягивали резиновую маску с хоботом на его физиономию.

После такой экзекуции Юра уже пах не духами, а потным каучуком, а на его белоснежных брюках появились зеленые пятна от травы, и голубой пуловер помялся. А кроме того, подвяли зеленые гвоздики. Юре в тот вечер больше не хотелось ни Курмангалиева, ни Виктюка. Поэтому Теплов с горя поехал в Кунсткамеру возиться с пенисам добытых им в далеком рейсе моллюсков, готовя таким образом материал для научной публикации.

Но, по словам, таксидермистов, до того как укрыться в своем кабинете, он, размахивая увядшим букетом, бегал по всей Кунсткамере, и кричал: «Где этот Вовочка?! Я убью его!».

* * *

Я попросил таксидермистов быть посредниками и уговорить Теплова оставить мне жизнь хотя бы на время обеда.

Один из них пошел на дипломатическое задание, а я остался в его мастерской, рассматривая привезенную из зоопарка недавно сдохшую там антилопу гну. Наконец, зазвонил телефон, и мне сообщили, что все улажено, и я могу присутствовать на чайной церемонии.

Я опасливо вошел в знакомый кабинет. Теплов молча сидел в углу и лишь изредка бросал на меня людоедские взгляды, а Людочка — украшение Кунсткамеры — уговаривала его успокоиться.

Я стал тихо бродить по его кабинету. За стеклянными створками старинного шкафа стояла масса интересных предметов. И каждый из них, как и всё в Кунсткамере, имел свою этикетку. Вот две грубо обломанных половинки доски с этикеткой гласившей «Испытание мужской силы Паши» (на самом деле — просто доказательство его успехов в каратэ). В этом же шкафу были громадная запаянная стеклянная ампула с красноватым песком и надписью на этикетке «Песокъ Сахары», длинные белокурые пряди шелка-сырца с этикеткой, надписанной рукой Теплова «Волосы отца Федора», метровая прямая кость (одна из тех, которыми Олег завалил всю Кунсткамеру) с этикеткой «Os penis Odobenus rosmarus», полковой барабан работы начала прошлого века, старинная студийная фотография — ефрейтор пехотного полка, у ног которого фотограф поставил для интерьера чучело маленькой собачки (почему-то на колесиках), невзрачный заспиртованный моллюск с этикеткой «Tochuina», окаменелый аммонит и паспорт одного из сотрудников нашего учреждения. Паспорт был открыт на второй страничке и каждый мог прочесть в графе национальность — «казах-еврей». Кроме того, в шкафу стояла большая бутыль с предостерегающей этикеткой «Азотная кислота». В этой емкости Юра держал для почетных гостей 70-ти градусную настойку полыни таврической собственного приготовления — настоящий мужской напиток.

Рядом с бутылью лежал странного вида металлический блестящий медицинский прибор, похожий на клюв утки с этикеткой, также надписанной рукой Теплова: «Расширитель Гигара».

Юра увидел, что я рассматриваю эту вещицу и вполголоса произнес так, чтобы слышал только я: «Я все-таки убью тебя, Вовочка».

Дело в том, что этот прибор когда-то подарил Юре я.

Кроме этого доморощенного музея в кабинете Теплова располагались небольшой ботанический сад и зверинец.

Юра, считавший себя большим оригиналом, в своем кабинете разводил цветы и содержал разную живность. На подоконнике у него прозябали орхидеи, которые несколько раз покушались на цветение, но благодаря стараниям Юры так и не зацвели. Здесь же, в цветочном ряду стояла большая хрустальная прямоугольная банка, вывезенная по репарации из какого-то германского музея после окончания Великой Отечественной войны. В ней росла бромелия, на листьях которой сидели хронически спаривающиеся тропические квакши, — Юра считал своим долгом эстета любить и различных гадов. На отдельном столе в кабинете Теплова стоял огромный плексигласовый ящик, «уведенный» им из экспозиционного зала, где этот прозрачный короб в свое время прикрывал ценный экспонат. Сейчас в этом ящике бегали три маленьких желтых пушистых цыпленка. Но они были лишь кормом для основного обитателя террариума — полутораметрового удава, недавно приобретенного Тепловым за огромные деньги. Удав уже неделю не обращал внимание на цыплят, и Юра вынужден был поить и кормить их, отчего террариум стал походить на птичий двор и во многом утратил свой эстетический вид. Рядом в трехлитровой банке огромная наземная улитка ахатина с хорошо слышимым хрустом скребла своим шершавым языком капустный лист.

В другом террариуме меньшего размера, постукивая раковинами, ползали с десяток сухопутных раков-отшельников. Эти животные были такие же неприхотливые как и удав. Юра поставил им тарелку с водой, где раки-отшельники, гремя раковинами, по очереди освежались. Кормил их малаколог однообразно, но калорийно. Он каждый день покупал в студенческой столовой ватрушку с творогом и изюмом, и его подопечные ракообразные в течение суток разбирали ее полностью. Сначала раки-отшельники выковыривали изюм, потом поедали творог, а затем, собравшись в кружок и подняв над своими домиками глаза-перископы, неторопливо клешнями пощипывали хлебные крошки.

Год назад Теплов привез из рейса по тропическим островам целую кастрюлю сухопутных раков-отшельников — в качестве прекрасных живых сувениров. Его с этой кастрюлей задержали на таможне во Владивостоке.

— Животных провозить не положено, — сказали Юре.

— А я животных и не везу, — отвечал Теплов. — Животные это кто? Слоны, тигры, коровы, собаки и кошки на худой конец. А это — раки, — и он потряс кастрюлей, в которой загремели раковины. — Это же раки, а вовсе даже не животные.

И тогда зоологически необразованные таможенники пропустили Теплова с его раками. Но таможня отыгралась на нем позже, в Москве, когда он собирался к своим коллегам-малокологам в Германию и вез в качестве презента прекрасно сохранившуюся раковину аммонита. На этот раз на Московской таможне его категорически заставили предъявить справку от ветеринара на животного, вывозимого за границу.

Напрасно Юра доказывал, что эти моллюски абсолютно не заразные для человека, так как вымерли несколько сот миллионов лет назад, и еще потому, что в то время, когда они жили, ни спида, ни чумы, ни сифилиса да и самого человека еще не было. На этот раз таможня добро не дала — аммониты остались в Москве, а малаколог поехал за границу без сувениров.

Любовь к экзотике Юра сохранял и у себя дома. Он обитал один в трехкомнатной квартире, и там его фантазия, не стесненная рамками Кунсткамеры бушевала вовсю. Одна комната была декорирована в японском духе. В одном углу Юра насыпал керамзит, а на нем уложил несколько булыжников (личный «Сад камней»). Рядом стоял большой таз с водой (малаколог называл его «Ивовым прудом»). В тазу плавали заморенные кои — декоративные японские карпы. Посреди комнаты в деревянной кадке росло деревце гинкго, а на стене висел настоящий самурайский меч — военный трофей, привезенный Юриным дядькой из Китая.

Другая комната была Тепловым оформлена под тропики. Здесь располагались огромные аквариумы, в которых не было воды. Там жили не рыбки, а орхидеи (некоторым из которых, в отличие от их собратьев в Кунсткамере, даже удавалось зацвести), а также ананасы, непентесы и саговники. В этой же комнате в клетке обитал белый какаду. Юре отдали птицу его приятели, так как какаду был извращенцем — он спаривался исключительно с волнистыми попугайчиками, причем обязательно с самцами.

В третей комнате была кровать, застеленная шкурой белого медведя, и письменный стол. Там жили и Теплов и его кот. Кота Теплов не любил. А не любил он его не только за то, что кот охотится на декоративных карпов и объедал бутоны орхидей, но больше всего за то, что животное регулярно забиралось в кадку с гинкго, упиралось в ствол дерева головой и только в этой позиции справляло свои естественные отправления. Юра спасал гинкго наматывая на ствол тряпки, елочную мишуру и даже колючую проволоку. Но ничего не помогало.

И все же, Теплов не выбрасывал вредителя и даже кормил его, но терпел кота лишь как средство против попугая. Дело в том, что к ночи попугай на время забывал свою нетрадиционную ориентацию и начинал оглушительно орать, призывая подругу. Он вопил и в полной темноте, когда Теплов гасил свет в комнате и накрывал его клетку дерюгой. Утихомирить орущую птицу можно было только одним способом — Юра сажал на ночь в клетку к попугаю кота. Попугай побаивался когтей кота, а кот страшился клюва птицы. Кот забивался в угол клетки, попугай подвешивался к ее потолку, и они всю ночь, не предпринимая боевых действий, не переставая шипели друг на друга. А Теплов спокойно спал до утра.

Иногда, когда Юра был в хорошем настроении, он устраивал домашние соколиные охоты. Юра вытаскивал из клетки какаду, сажал птицу себе на руку и крался по комнатам в поисках кота. Кот обычно сидел в японском садике и пытался лапой достать из таза кои. Обнаружив кота, Юра громко науськивал попугая, кот вздрагивал и, прижав уши, несся по комнатам, попугай с воплями летел следом, а Юра ликовал.

Одно время Юра держал у себя полуобезьяну — толстого лори, привезенного ему из Вьетнама. Этот большеглазый, пушистый, с удивленно-печальной мордочкой зверек так покорил сердце малаколога, что сумел прожить в его квартире около года. Даже некоторые привычки этого лори не могли омрачить Юрино умиление чудесным подарком. А привычки у зверька были странные. Во-первых, он периодически тщательно смазывал свои нежные уши собственной мочой. Во-вторых, он метил территорию (а его территорией была вся Юрина квартира) собственными экскрементами, которые он к тому же тщательно размазывал по любой гладкой поверхности.

С этими пороками лори Теплов довольно быстро смирился. Но Юра все-таки отдал милого зверька после того, как у лори обнаружилась еще одна особенность.

Лори весь день спал в клетке, а ночью Юра выпускал его погулять. Зверек медленно обследовал и метил всю комнату, находил оставленное ему Юрой угощение — банан, яблоко или булку с молоком, и наконец сытым шел на ночлег — забирался под одеяло Юры и там засыпал на волосатой груди своего хозяина. Утром Юра осторожно переносил сонного лори в клетку, выпускал кота из жилища какаду и шел на работу.

Но вскоре размеренная семейная идиллия Юры была нарушена. Однажды малаколог уснул, а зверьку все не спалось. Он ворочался на Юриной груди, а потом пробрался к лицу спящего Теплова. Юре в ту ночь снился какой-то волнующий сон и его ресницы подрагивали. Именно их трепет и привлек внимание полуобезьяны. Лори долго смотрел на ресницы, а потом нежными влажными пальчиками осторожно приподнял веко Теплова и своими огромными глазами заглянул в насильно открытое око хозяина. Соседи содрогнулись от ночного крика Теплова, а сам Юра не мог заснуть до утра.

С этого и начался семейный разлад. Юра пытался оставлять зверька на ночь в клетке. Но лори, привыкший спать с Тепловым, жалобно щебетал. Пришлось брать лори в постель. Но раз приобретенная привычка не исчезала и, как только Юра засыпал, зверек крался к лицу специалиста по моллюскам, открывал веко и заглядывал хозяину в глаз.

Юра купил специальную матерчатую плотно прилегающую к лицу «слепую» маску на глаза, которые выдаются пассажирам в самолетах международных линий, чтобы они могли заснуть. Но и маска не помогла. Теперь лори ночью усаживался на его физиономию и пытался снять эту маску, чтобы все-таки посмотреть в глаза хозяину. И хотя это ему не удавалось, Юра почему-то не мог заснуть. Наконец Теплов не выдержал и расстался с этим симпатичным плюшевым медвежонком с печальной мордочкой.

* * *

В кабинете Теплова, ожидая, когда же вскипит чайник, накрывали на стол — Паша, весь в очередных шрамах и с циничной ухмылкой на устах, молчащий, но зато с мечтательной улыбкой Ваня, неугомонный и суетливый отец Федор, с пронзительно голубыми глазами и обширной ранней лысиной, и очень хорошая девушка Людочка, облагораживающая грубую мужскую компанию.

Пришедший народ доставал из бумажных свертков и полиэтиленовых пакетов свои бутерброды и раскладывал их по тарелкам. Людочка варила на электрической плитке картошку и сосиски.

Теплов, пока все рассаживались вокруг стола, успел, мурлыча себе под нос: «Во тьме твои глаза сверкают подо мною» мелко нарубить какую-то траву, сдобрить ее майонезом и подать на стол под названием «весенний салат».

Людочка осторожно попробовала очередной кулинарный изыск Теплова, внимательно посмотрела на малаколога, но промолчала. Зато сотрудники мужского пола, ругая эстета черными словами и выбирая из салата неведомо как попавшие туда щепки, активно поглощали очередной шедевр Юры (который, впрочем оказался банальными нашинкованными листьями одуванчика, нарванными Тепловым накануне у забора своей дачи). Тихо радовался лишь находящийся в состоянии хронического поста отец Федор. Но и он присоединился ко всем жаждущим, которые громко потребовали от Теплова каждому по мерке его знаменитой «полыни таврической», чтобы запить силос.

Молчаливый Ваня пытался посолить свою порцию «весеннего салата», воспользовавшись деревянной солонкой, но из нее ничего не высыпалось. Недоуменной Ваня открыл крышку и с удивлением обнаружил там засушенную лягушку — дежурную шутку для гостей нашего застолья.

После салата, бутербродов и полыни таврической все подобрели.

В это время сварились сосиски и картошка.

К картошке я специально принес чимчу — особым образом посоленную, а самое главное, перегруженную перцем капусту. Теплов бывал на Дальнем Востоке и знал, что такое чимча. Поэтому он с пониманием смотрел, как я аккуратно взял листик этого огненного деликатеса и стал его неторопливо жевать.

— Ты чего капусту жалеешь, — спросил наивный Ваня, наблюдая, какими крошечными порциями я поглощаю чимчу.

— Это особая, корейская капуста. Очень вкусная, — сказал я. — Но для того, чтобы ее по-настоящему распробовать, надо, взять порцию посолиднее.

— Правда? — поверил честный Ваня, намотал на вилку побольше чимчи и отправил себе в рот.

Слезы, тяжелые и крупные, как свинцовая картечь покатились из глаз. Говорить Ваня не мог. За него это сделал я.

— Жжется? — лицемерно-участливо спросил я его. — А ты горячей картошечки возьми. Помогает.

Наивность Вани была безгранична. Он так и сделал. Пока за столом царила суета по спасению Вани, я быстро подмёл и Юрин весенний салат и сосиски, и даже всю чимчу, оставив на тарелке лишь кочерыжку.

Когда обнаружилось, что стол пуст все стали пить чай.

Насытившийся Теплов вспомнил о своих питомцах. Он отломил кусок сдобной булки, положил его ракам-отшельникам и снова сел за стол. Через некоторое время из жилища раков послышался каменный стук — раки, гремя раковинами о дно террариума, дрались за изюм.

* * *

К концу чайной церемонии пришел смазливый студент малаколога (и Юра замурлыкал: «Эти глаза не против»). Добрая Людочка захотела угостить гостя, но на столе ничего не было, за исключением лежащей на тарелочке кочерыжки от чимчи. Ее-то Людочка и предложила студенту. Обаяние лаборантки было столь велико, что студент послушно взял совершенно несъедобную кочерыжку и стал ее грызть, роняя слезы и с благодарностью поглядывая на Людочку.

Еда, а вместе с ней и чайная церемония закончились. Я встал, вздохнул и пошел в свой отдел. Там, под осуждающим взглядом Олега я еще раз вздохнул, сел за стол, посмотрел на крайний ряд окон «Интернационаля» (предметы женского туалета еще висели) и стал заполнять каталожные карточки. Глаза Олега подобрели. Но это длилось недолго. Зазвонил телефон.

— Это тебя, — сказал взявший трубку Олег.

— Владимир Дмитриевич, — в трубке слышался студенческий голос, — Юрий Николаевич срочно просит зайти к нему в отдел.

— А что, — спросил я, — разве у Юрия Николаевича уже появились секретари? Он что, сам не может мне этого сказать?

— Ему будет это очень трудно сделать, но я попробую поднести ему аппарат, и может быть ему удастся с вами поговорить.

В трубке послышались треск и шорохи — студент тащил к моему приятелю телефон. Но, очевидно, все-таки не хватило провода, потому что в трубке послышался далекий голос Теплова: «Вовочка, беги скорее в наш отдел, ты мне нужен, как мужчина».

Я понял, что случилось что-то экстраординарное и, не обращая внимания на косые взгляды своего начальника, побежал. Дверь отдела малакологии была закрыта. Я постучал.

— Это Вовочка, открой ему, — раздался из-за двери приглушенный голос Теплова. Щелкнул замок и дверь открылась. На пороге стоял двусмысленно улыбающийся смазливый студент. Я зашел в Юрин кабинет. Хозяина отдела малакологии нигде не было видно.

— Я здесь, Вовочка, — раздался из угла голос Юры.

Я наконец заметил, что стол, стул, книжные полки были сдвинуты на середину комнаты. Сам Юра стоял в коленно-локтевой позиции на полу, лбом упершись в угол комнаты.

Юра оглянулся через плечо. Лицо у него было страдальческое.

— Вовочка, быстрее найди лом!

— Лом? — спросил я, удивляясь и его позе, и его просьбе. — Зачем он тебе? — и я похлопал Юру по призывно оттопыренному заду (и по консистенции он не шел ни в какое сравнение с аналогичной частью недавно уволенной лаборантки Леночки) и, вспомнив поэта серебряного века Михаила Кузмина, продекламировал:

— Ложись спиною вверх, Али, Отбросив женские привычки!

— Убью, Вовочка, когда встать смогу, — сказал мне Юра, не понимающий толк в поэзии. — Тащи скорее лом или топор, а то я уже утомился очень. Оказывается эта поза весьма неудобна — руки быстро устают.

Я вышел в коридор, быстро нашел строителей (в Кунсткамере никогда не прекращался ремонт) взял у них топор и вернулся к Теплову. Поза его не изменилась. Рядом все также улыбался бесполезный студент.

— Отдирай быстрее плинтус, — сказал Юра, — а то у меня все пальцы онемели. Я его за хвост держу. Отрывай же плинтус, а то убежит.

— Кто убежит? — спросил я прицеливаясь топором, чтобы половчее зацепить плинтус и не задеть пальцы Теплова.

— Удав удрал, — сказал Юра. — Слышишь как шипит?

Я отложил топор, встал в такую же позу, как и Юра и прислушался. Из-под пола, из крысиной норы, куда Юра засунул свою руку действительно слышалось слабое шипение.

— Давай скорее, — запричитал Юра, — если я хвост отпущу, он в подвал утечет. А там на крысах откормится, вырастет до 10 метров и кого-нибудь съест. И ты будешь виноват, если замешкаешься.

— Тогда отпускай хвост, — сказал я ему. — Может, когда вырастет, директрису удавит.

— Размечтался! Не болтай зря, ломай плинтус! — закричал Юра.

Я начал отдирать плинтус, и рука Теплова уходила все дальше в расширяющуюся щель. Его прижатое к стене лицо покраснело, он с усилием потянул руку из-под пола. Показался его кулак, сжимающий хвост удава, а затем и сама упирающаяся и шипящая рептилия.

Через несколько минут в кабинете малаколога не осталось и следа от охоты на змей. Отодранный плинтус был засунут под шкаф, удав в своей плексигласовой тюрьме безучастно смотрел на желтеньких попискивающих цыплят, а Юра со студентом продолжали чаепитие, причем Теплов, сидящий напротив своего воспитанника, мурлыкал, четко разделяя даже те слова, которые должны бы произноситься слитно: «Не хочу, не могу, наконец не желаю».

Я понял, что я как всегда оказался лишним, и ушел к себе в отдел. Там я снова сел за стол и принялся надписывать этикетки. После заполнения третьей я сначала взглянул на гостиницу (там начали снимать белье), а потом посмотрел на часы. До окончания рабочего дня в Кунсткамере оставалось 10 минут. И все эти 10 минут я на своем затылке чувствовал укоряющий взгляд Олега.

#img_10.jpeg

 

ХИЖИНА

Вы когда-нибудь слона двигали? А через носорога прыгали? А жирафа ели?

А я вот и двигал, и ел. Правда, через носорога прыгнуть не удалось — сейчас он стоит неудобно — не разбежишься. А без разбега никак не получается. И все это я (да и не только я, но и многие мои коллеги) проделывали не в Индии и не в Африке, а в центре Москвы. В Кунсткамере. Обычно такое происходило во время праздников. Правда, передвижку слона или вынос бегемота директриса могла устроить и в будни.

В Кунсткамере было всего два «мокрых» праздника. Даже в период застоя в эти заветные даты вполне официально дозволялось пить.

Первый раз сотрудники Кунсткамеры напивались под Новый год. Второй раз они пьянствовали в начале весны — на общеполовом, изобретенном экономной директрисой празднике-гибриде (23 февраля × 8 марта).

В один из этих счастливых дней женщины заведения с утра разбредались по магазинам в поисках чего-нибудь подходящего из съедобного — помассивнее, покалорийнее и подешевле — и находили это. К середине дня начальство сгоняло из всех отделов тягловый люд мужеского полу, и сильная половина учреждения стаскивала в актовый зал тяжеленные, еще дореволюционные дубовые столы и скамейки. Потом туда же в зал, предназначенный для веселья, все научные сотрудники сносили свои чашки, ложки и тарелки. Специальной, праздничной посуды в Кунсткамере не водилось — ввиду редкости самих праздников.

Однажды в такой вот придуманный нашей директрисой праздник-унисекс меня после такелажных работ и сдачи личного стакана отловила пожилая лаборантка отдела ихтиологии и попросила наточить нож, так как ей было приказано нарезать батон колбасы. Электрическое точило находилось только у препараторов и я смирился с мыслью о посещении преисподней.

Я набрал номер таксидермической мастерской. Там подняли трубку и хриплый голос произнес: «Бункер Бормана на проводе».

Это шутил наш таксидермист, молодой парень, по имени Алик, а по прозвищу Корнет. Так его прозвали еще в школе, из-за того, что он напоминал кинематографического корнета времен наполеоновских войн. Алик тогда был хрупкий, чернявый, с темным пушком над верхней губой и выразительными глазами.

— Корнет , это ты? — на всякий случай уточнил я.

— Я, — ответил мнимый Борман.

— Нож наточить можно?

— Можно. Заходи.

И я стал спускаться вниз.

Уже на втором этаже я подумал, что, вероятно, у препаратора снова испортился холодильник, так как чересчур крепко пахло тухлятиной. Я спустился на этаж ниже, в подвал, к железной двери, на которой был прикреплен неудачный рисунок крокодила. У двери запах еще больше усилился. Я позвонил. Но никто не отозвался. Потом где-то в недрах подвала послышался далекий выстрел, а затем и звуки приближающихся шагов.

— Это Вовочка. Корнет сказал, что он придет, — произнес кто-то за дверью. — Открывай.

— Ты спроси сначала, — возразили ему.

— Свои! Открывай! — крикнул я.

— Один? — спросили из-за двери.

— Один, — сказал я, — открывай.

Дверь открылась. За ней стояли двое младших научных сотрудников из отделов ихтиологии и энтомологии. У одного из них в руках была лупара — любимое оружие сицилийской мафии, а попросту обрез двуствольного ружья 12-го калибра.

Они впустили меня и закрыли дверь. Я двинулся за ними по длинному коридору, вдоль которого тянулись нескончаемые железные стеллажи, заваленные огромными китовыми костями. Коридор вел непосредственно в таксидермическую мастерскую — туда, где стояло точило и работал сам Корнет.

С красных кирпичных сводов коридора свисали белые кустики селитры. Из-под ног с бумажным шелестом во все стороны разбредались огромные тараканы — достопримечательность Кунсткамеры. Еще до революции они убежали от профессора энтомологии — любителя экзотических насекомых — и размножились в катакомбах Кунсткамеры. Сейчас эти членистоногие являлись живым украшением подземелья научно-просветительского учреждения.

В подвале-бомбоубежище по обе стороны от коридора располагались глухие, без окон, комнаты. Я заглянул в одну из них и понял, что именно здесь минуту назад гремели выстрелы, так как в помещении еще пахло пироксилином, а прикрепленный в центре комнаты кусок хозяйственного мыла был изрешечен дробью. К одной стене этого каземата был прислонен фанерный щит, на котором очумевший от тухлятины Корнет и забредшие к нему лаборанты и научные сотрудники из других отделов совершенствовали навыки обращения с холодным и огнестрельным оружием.

Из соседней комнаты раздавались душераздирающие крики, вполне соответствующие общей обстановке подземного застенка.

Я заглянул и туда.

Увы, картина, увиденная мною, мгновенно рассеяла все обаяние подвальной камеры пыток. Зато возникло ощущение мерзкого притона, так как несведущему зеваке могло показаться, что на не очень чистом полу два парня в белом исподнем грубо насилуют полураздетого третьего. На самом деле, это неутомимый энтузиаст восточных единоборств Паша с товарищем пытались увеличить гибкость суставов еще одного каратиста.

Через некоторое время красный, со страдальческим лицом любитель восточных единоборств встал с пола, его место занял Паша, развел ноги, за них ухватились поклонники карате. Паша издал первый крик, а я прикрыл дверь.

Еще в одной комнате располагался огромный — метра два в диаметре — заскорузлый деревянный барабан. Он был подвешен над землей на железной оси, проходившей через его центр. Сбоку на барабане виднелась маленькая дверца. Можно было подумать, что это древняя пыточная машина или самопальная центрифуга, с помощью которой препараторы тайно готовились в космонавты. Однако это была просто сушилка для шкур. Внутрь барабана загружали отстиранную звериную шкуру, засыпали пару ведер крахмала и вращали прибор. Шкура и сохла, и очищалась.

Наконец меня довели до таксидермической мастерской. Там, в углу у стены из красного кирпича, в куче мусора сгрудилось с десяток огромных крыс. На самом деле, это была великолепно сделанная биогруппа «Животные помойки»: кирпичи и объедки были из крашеного пенопласта, а крысы — прекрасно выполненные чучела. В другом углу стояло чучело удивительно длинного — как такса — кабана (Корнет выполнил пожелание генерала-охотника и увеличил размеры трофея). На висящей под потолком коряге очень натурально застыло чучело полоза Шренка (на самом деле, змея была живой), на стенах располагались посредственные репродукции картин Гойи, Кустодиева, Моне и Тициана (все — обнаженная натура) и низкопробная, но очень хорошего полиграфического качества порнография.

На полу лежала окровавленная туша молодой моржихи (дань зоопарка), которую облаченный лишь в длинный прозекторский резиновый фартук и армейские кирзовые сапоги разделывал мастер-препаратор Корнет, он же — автор реалистичной помоечной композиции, коллекционер картин в стиле «ню» и хозяин полоза.

Нет, школьное прозвище «Корнет» сейчас Алику явно не шло. Он возмужал и его рост — под два метра — сейчас больше соответствовал матерому кавалергарду. Красивое лицо Корнета (признанного секс-символа Кунсткамеры) было полной копией одного из фаюмских портретов, что висели в Пушкинском музее — такие же черные вьющиеся волосы, огромные карие глаза и небольшие усики. На Корнете, правда, не было белоснежной туники и золотого веночка в волосах. Я несколько раз говорил таксидермисту об этом сходстве, но он так и не удосужился проехать одну остановку на метро, чтобы взглянуть на своего древнеегипетского двойника. Корнет был постоянно занят либо разделыванием животных, обработкой их кож, костей и изготовлением чучел, либо любовью. О последнем его занятии ходили легенды. Этот подвальный Казанова был такой же достопримечательностью Кунсткамеры, как и огромные местные тараканы. Говорили, что этот Дон Жуан от таксидермии умудрился однажды заняться любовью прямо на газовой плите (правда выключенной), а однажды даже заставил покраснеть Мамочку, бросив свой очень нескромный взгляд вглубь ее декольте.

В препараторской витали сногсшибательные ароматы. На газовой плите (той самой) в огромных кастрюлях вываривались кости леопарда — для отдела остеологии, в ванной отмачивалась шкура волка — для экспозиции, а на сковороде шипело мясо недавно павшего в зоопарке горного козла — для сегодняшнего праздника. К тому же заметно пахла и сама моржиха.

Таксидермисты давно привыкли к этим запахам, а вот гости из других отделов полчаса ходили пришибленными, прежде чем и у них притуплялось обоняние.

Я попросил разрешения у Корнета наточить нож. Он кивнул в направлении угла, где стояло точило. Я включил рубильник, электромотор пронзительно завыл, наждачный камень завертелся, из-под лезвия ножа, которым предстояло резать колбасу, забила струйка оранжевых искр.

Когда я выключил инструмент, оказалось, что вовсю трезвонит звонок у входной двери. Корнет, безуспешно вытирая окровавленные руки о резиновый фартук, пошел открывать гостям.

Мастерскую навестил Теплов. Он, похоже, сменил ориентацию, так как за его спиной стояла стройная, чрезвычайно длинноногая, длинноволосая шатенка в облегающем свитере и джинсах. Судя по тому, как она по-особому прямо держала спину и выворачивала наружу ступни, можно было предположить, что она — балерина. Как выяснилось позже, Теплов, действительно, вот уже месяц как изменял нетрадиционному балету с традиционным. Эта связь зашла настолько далеко, что малаколог решил помочь классическому искусству, а точнее хореографу балета «Чайка», материальной базой — непосредственно птицей.

Роль чайки (имеется в виду птица) в этом балете была поистине трагической. Грубый Треплев в финале своего танца бросал застреленную им чайку к ногам Нины Заречной. Потом она бережно поднимала птицу и исполняла свою партию. За два года таких плясок единственное чучело чайки настолько истрепалось от ежедневных ударов об пол, что однажды во время лирического танца героини у птицы оторвалось крыло и зрители решили, что Нина такая же садистка, как и Треплев. Чайку постоянно штопали, бросали не на пол, а на специальный незаметный для зрителей матрасик, но, несмотря на эти ухищрения, чучело стремительно ветшало.

Его попытались заменить поролоновой копией, но режиссер копию отверг — уж больно она походила на большую белую мочалку. Именно в это время Теплов, к счастью, сменил свою ориентацию и пришел на их спектакль.

Специалист по моллюскам, познакомился сначала с хореографом, а потом и с длинноногой Заречной. Теплов обещал помочь и договорился с препаратором, чтобы тот, когда представится случай, сделал для «Чайки» чайку.

Случай представился. Олег из отдела орнитологии прошлым летом добыл в Арктике огромную морскую чайку-бургомистра по размерам раз в пять больше той птицы, которую в свое время, по версии Антона Павловича в средней полосе России метким, профессионально-орнитологическим выстрелом из ружья свалил Треплев.

#img_11.jpeg

Юра выцыганил соленую шкуру бургомистра у Олега и самолично передал ее Корнету. Препаратор сделал из шкуры бургомистра для балетной труппы вполне пристойное чучело. Вот за ним-то сегодня вместе с примой и пришел Теплов.

— Здравствуй, Юра — сказал Корнет, плотоядно разглядывая прячущуюся за Тепловской спиной балерину. Прима, зажав рукой свой нос, с опаской рассматривала распластанную на полу моржиху и окровавленные руки препаратора.

— За чайкой пришел? Сейчас достану, — с этими словами Корнет повернулся на 180 градусов и шаркая кирзовыми сапогами и вытирая руки грязнейшим полотенцем, побрел к шкафу.

Балерина после его разворота, обнаружив, что фартук прикрывает голого таксидермиста, как Геллу из романа Булгакова «Мастер и Маргарита» только спереди, сразу же забыла про запах и застыла с неприлично открытым ртом.

— Ничего страшного, — негромко сказал Теплов наклонившись к остолбеневшей девушке. — У каждой профессии своя одежда, так сказать, униформа. У вас — это пачки и пуанты, а у этого..., ну, в общем, ничего страшного. Тем более, что он сейчас повернется.

Корнет действительно повернулся и подал Юре белоснежную, но огромную как гусь чайку.

— Нате, пляшите с нею, — сказал Корнет балерине. Потом, уловив ее взгляд на своем фартуке, спохватился, ударил ладонями себя по чреслам, пытаясь таким образом обнаружить брюки (при этом раздался звук, как от хорошей пощечины), и, ничуть не смущаясь, произнес:

— Извиняйте, жарко у нас здесь, особенно, когда работа такая, — и он кивнул на моржиху. — В таких условиях — это самая лучшая одежда. — И он кокетливо поправил бретельку фартука на своем плече. — Хотите по отделу проведу? На экскурсию. Здесь у нас очень много занятных вещей. Вон — змея, — Корнет толкнул подвешенную корягу и полоз, лениво приподняв голову, зашипел, а балерина взвизгнула. — Вон — крысы, — и он показал на стоящую в углу биогруппу. — Хотите одну подарю? — Балерина замотала головой. — Или наши тараканы. Во!

В это время, как на заказ, из-под шкафа, не торопясь, вышел огромный таракан. Потом в недрах подвалах прогремел очередной ружейный залп, а из комнаты, где тренировались каратисты, истошно заорал Паша.

Балерина, торопливо схватив чайку, ринулась к выходу.

— Дайте телефончик! — прокричал Корнет вслед приме. — Или лучше вечером приходите! У меня еще одна птичка есть!

Следом за девушкой, мурлыча себе под нос слова известной бардовской песни «Не гляди на зад, не гляди», пошел и Теплов. Причем мне, например, было непонятно, кого он имел в виду на сей раз — уже приму или еще Корнета.

Я вспомнил, что где-то в Кунсткамере ожидают наточенный нож, чтобы резать общественную колбасу, и отправился в обратный путь — относить инструмент.

В трехмерном лабиринте Кунсткамеры праздника пока не чувствовалось. По крайней мере, в отделе энтомологии вовсю кипела работа. Неугомонный отец Федор разбирал огромную старинную фарфоровую раковину умывальника. Вокруг лежали молотки, разводные ключи и прочие сантехнические орудия.

Я вспомнил, как он собирал стол в отделе герпетологии и попытался проскользнуть мимо. Но энтомолог заметил меня и попросил подсобить.

Мы вдвоем еле сняли с постамента раковину и поставили ее на пол. После этого отец Федор ринулся к открывшемуся зеву чугунной трубы и стал быстро, но осторожно вычерпывать оттуда мутную жижу и сливать ее в большую банку.

— Типовой экземпляр уплыл. Единственный в своем роде, больше нет такого, — пояснил он мне свои манипуляции. — Нам из Польши жужелицу прислали для определения. Заспиртованный экземпляр. Написали, что это вроде бы новый вид. И попросили меня проверить. Я жука вымочил, чтобы потом препарировать, стал промывать, а он взял и уплыл. В канализацию. Вот сейчас я его и ловлю. Может он, в этом колене застрял. Если не найду, то скандал будет. Международный.

Я со своим ножом побрел дальше, вспоминая слова Шерлока Холмса, что у каждого есть свое дело, и только у меня сегодня работы не было.

Путь к ихтиологической лаборантке, ждущей меня с наточенным ножом лежал через экспозиционный зал.

Несчастные экскурсоводы даже в праздник были перегружены. Проводя по несколько экскурсий в день, эти работники Кунсткамеры свои объекты и места их расположения знали наизусть, поэтому не глядя тыкали указкой в витрину, точно попадая в нужный вид птицы, бабочки или лягушки.

Голос у всех экскурсоводов был поставлен хорошо, как у дикторов радиовещания Советской Эпохи.

Вот и сейчас один из них, Коля (курносый, с длинными, собранными на затылке в пучок волосами и сложно закрученными в стиле Сальватора Дали усами), с ничего не выражающем лицом и голосом, совершенно лишенным всяких эмоций, проводивший сегодня уже как минимум пятую экскурсию, не глядя на плотную стайку притихших малышей и молчаливый частокол стоявших сзади учительниц и родительниц, вещал про тайны живой природы.

Эти экскурсии-лекции я слышал неоднократно. Но сегодняшняя несколько отличалась от остальных, вероятно, потому, что экскурсовод накануне праздника уже успел зайти к Теплову и попробовать одну из его замечательных настоек. Поэтому Коля вел экскурсию, так сказать, эндогенно. Он ушел в себя, полностью доверившись годами выработанному автоматизму и не обращая внимания на экзогенные раздражители, в частности, на чередующиеся ряды витрин. Поэтому я, остановившись невдалеке, с удовольствием прослушал краткую, и, кстати, очень хорошую лекцию об огромной тридакне (при этом экскурсовод, не оборачиваясь к витрине, тыкал указкой в камчатского краба), а затем, переведя присмиревших ребятишек к другому стеллажу, так же четко доложил о жизни глубоководного кальмара, водя указкой за своей спиной по стеклу витрины, где расположились пауки и скорпионы.

Начало его повествования о рыбах было тоже впечатляющим.

— А вот это скат манта, — произнес экскурсовод и, не поднимая головы, махнул указкой вверх, в потолок. — Рыба такая огромная, что обычно посетители ее просто не замечают.

Малыши и взрослые задрали головы и по их глазам я понял, что они тоже не заметили огромную манту.

Я посмотрел вверх. Колоссального как самолет ската, который должен был висеть на тросах под самым потолком, не было. Я вспомнил, что еще вчера, его сняли и куда-то увезли реставраторы. Но я не стал говорить об этом Коле и пошел дальше — в отдел к ихтиологам — отнести нож, чтобы наконец-то нарезать колбасу.

В рыбном отделе пахло формалином, а на полках стояли банки с зафиксированными экспонатами. При этом поголовно все рыбы были серого цвета — под действием фиксатора все великолепные краски водных обитателей исчезли. От серости экспонатов, стройности рядов банок и казенного запаха формалина в этом отделе было скучно. Заждавшаяся лаборантка взяла у меня нож и принялась за колбасу. Я хотел было сразу уйти туда, где было веселее, например, к Теплову, но увидел лежащий на столе последний номер газеты «Известия». Там на фотографии была рыба (какую еще газету могли держать в отделе ихтиологии!). Рыба как рыба, такая же серая как и все остальные. Только вот глаза какие-то неестественно выразительные. Прямо человеческие.

— Это что? — спросил я у лаборантки.

— Новый вид. Вон в банке на третьей полке стоит с самого краю. Да нет, слева. В прошлом году шеф в Туркмении нашел. Серьезное научное открытие, между прочим. Слепой пещерный голец называется.

— Слепой? — спросил я, — с такими-то глазами? Как у Софи Лорен!

— А это в «Известиях» их приделали. Шеф в газету и текст, и фотографию рыбы дал. А редактор текст не прочитал и решил, что эти зоологи что-то с выдержкой напутали, вот глаза на фотографии и не вышли. Он и приказал ретушеру исправить изъян. Тот и постарался. Хорошо еще, что ресниц не нарисовал.

Я пошел к Теплову. По дороге я наконец понял, чьи глаза мне напомнили органы зрения пещерного гольца, — сегодняшней балерины! — и ускорил шаг.

Я нередко заходил к Теплову и в будни — выпить аперитива. А в праздники у него был особенно богатый набор алкогольных напитков. Кроме того, мне очень понравилась его балерина. Хотелось взглянуть еще раз. В том числе и в ее глаза.

Но я опоздал. В комнате под картиной «Морские улитки» за огромным столом в облаке импортной парфюмерии (все что осталось от примы) сидел одинокий Юра и рассеянно теребил в руке белоснежное перо. Неграмотный в орнитологии человек сказал бы, что это перо белого лебедя, но это было перо чайки-бургомистра. Но и с ним Юра был очень похож на поэта века сочинявшего стихи прекрасной даме. Но я-то знал, о чем он думал. Он всегда об этом думал. Впрочем, может быть? об этом тоже думали и поэты XVIII века, сочинявшие стихи прекрасной даме. В кабинете Юры заунывно кричали из террариума жерлянки — новая земноводная любовь Юры.

— Вот так-то Вовочка, — грустно сказал он мне. — Видел ли ты когда-нибудь конечности такой длины?

Я понял, что он на этот раз имел в виду не осьминога.

— Ушла? — спросил я.

— Ушла — печально сказал Юра, — вот только перо мне оставила. На память.

— Хорошо что не три, — поддержал я разговор. Мне было тоже жалко, что больше не увижу красавицу.

Я осмотрелся. У Юры произошло обновление экспозиции. Появились жерлянки с замогильными голосами. Удава он отдал (или, может быть, змее все-таки удалось удрать, и через несколько лет в подвалах Кунсткамеры препараторы смогут охотиться не только на крыс и тараканов). Неживая часть экспозиции в кабинете Теплова тоже изменилась. Появился сделанный Юриным знакомым художником портрет усредненного сотрудника Кунсткамеры — усталая небритая женщина средних лет, — увеличилось число неприличных Олеговых костей, среди которых, Юра почему-то поместил и невзрачного голожаберного, похожего на слизня моллюска.

— Я его ты зачем сюда положил? У тебя же научные объекты в другом шкафу.

— А ты прочти этикетку и сам все поймешь.

На этикетке было написано Tochuina.

— Точуина, — прочитал я. — Ну и что?

— В этом случае «сh» читается, как русское «х», — ответил Юра, доставая из дальнего шкафа заветные бутылки.

Я громко прочитал название моллюска в соответствии с предложенными Юрой правилами орфоэпии латинского языка.

— Ого! — восхитился я получившимся на этот раз названием моллюска.

— Вот тебе и «ого»! — строго посмотрел на меня поверх очков Юра. — Хорошо, что балерина уже ушла. А то напоследок, после обоняния тухлого жирафа и созерцания голого зада Корнета, она бы еще и матерных слов от научных сотрудников наслушалась. А виноват в этом безобразии (Юра, наверное имел в виду матерные слова) выдающийся русский естествоиспытатель, а на самом деле совсем не обрусевший немец Александр Теодор фон Миддендорф.

И Юра рассказал, что путешествуя как-то раз по бескрайним просторам Российской империи, ученый очутился на Дальнем Востоке, точнее, на Шантарских островах. Дальше можно только предполагать, как возникло это нетривиальное название в общем-то неинтересного моллюска. Видимо, Миддендорф на берегу среди выброшенных морем панцирей крабов, раковин мидий и устриц, листьев морской капусты нашел и это животное.

И устриц, и мидий, и крабов он знал, а вот что этот за моллюск — нет. И не удивительно — животное обитает только в Охотском море. Поэтому Александр Федорович (так он значился по российскому паспорту) подошел к казаку, приставленному к немцу в качестве охраны, гида и, как заверили Миддендорфа на базе, то есть в Удском остроге, самого лучшего знатока местной фауны и флоры. Казаку было скучно. Сегодня ученый немец весь день проторчал на берегу. В тайгу они не ходили и поэтому дичину — медведя или оленя — так и не встретили.

Казак сидел на камне и, с тоской поглядывая на неуютное море и пустынный берег, изучал свое ружье, у которого, оказывается, стесался кремень, а самое главное, непростительно разболтался курок. В это время к нему подошел немец и показал похожего на давно сдохшего слизня голожаберного моллюска и сказал, наверное, примерно следующее.

— Что ест это знаешь, братец? — и показал раковину.

— То х... какая-то, ваше высокоблагородие, — ответил казак, мельком, но с брезгливостью, взглянув на моллюска и пытаясь корявым пальцем устранить дефект курка. — Пошли домой, господин хороший, дождь скоро будет.

— Ун момент, сейчас, сейчас, братец, — сказал Миддендорф. Аккуратный естествоиспытатель положил моллюска в кожаную сумку и записал в полевом блокноте латинскими буквами местное название только что открытого им для науки нового вида. Это название Александр Федорович потом и опубликовал в научной статье.

Как только Юра закончил излагать свою версию о происхождении странного названия улитки, дверь кабинета малакологии с шумом распахнулась. На пороге стоял Корнет. Полностью одетый (даже сзади), прилично обутый и к тому же без всяких следов крови на руках.

— Ушла!? — закричал он на Юру, — Упустил!? А я познакомиться хотел. Ну, с этой. С ногами. Пригласить ее на праздник, так сказать.

— Ты чего, с ума сошел? — строго сказал Юра. — Ты что, ндрава Мамочки не знаешь? Смертоубийства из-за ревности захотел? У нее же, как у обезьян мармозеток, грызунов голых землекопов, гиен или рогатых воронов — типичное поведение доминирующей самки! Ты что, забыл, что на прошлой неделе Генриетта последнюю симпатичную лаборантку уволила. А ты балерину захотел привести! Мамочка ее убила бы сразу!

— А я бы ее туда и не повел бы. Я бы ее сразу к нам, в подвал, в препараторскую.

— Ну да, прямо к трупу моржихи. А потом без лишних слов — на газовую плиту. Грубый ты, Корнет. Неотесанный. Я на тебе, можно сказать, удивляюсь. Девочка никак не могла отойти от твоей вони. Все имеющиеся духи на себя вылила.

— Чувствуется, — повел носом Корнет.

— А кроме того, на нее, судя по всему, большое впечатление произвела твоя волосатая корма. Не думаю, что сегодня она пошла бы с тобой.

— Пошла бы, пошла. А может еще и придет, — заверил Теплова Корнет. — Но, раз не дождалась, спущусь вниз — за козлом. Наверное уже готов. А у тебя как с напитками? Все нормально?

— Как всегда, — ответил Теплов.

В кабинете у Юры среди старинных пишущих машинок, кресел XVIII века на колесиках, японских гравюр и куч недописанных статей, водилось с десяток бутылок с его знаменитыми удивительными настойками — от темно-коричневой (кедровые орешки) и насыщенно-вишневой (клюква) до слабо красной (рябина), неуловимо-желтой (лимонная цедра) и различных оттенков зеленых (душистый колосок, полынь таврическая).

Когда я появлялся в Юрином кабинете, малаколог обычно доставал аптекарскую мензурку, наливал из каждой бутылки по 20 миллилитров и заставлял дегустировать. Больше всего мне нравилась горькая настойка на полыни таврической, градусов этак под семьдесят — настоящий мужской напиток.

Наконец раздался телефонный звонок — директриса в грубой форме пригласила всех к праздничному столу и еще более грубо напомнила, чтобы Теплов не забыл бутылки. Малаколог загрузил сумки химической посудой, в которой плескались разноцветные жидкости, а на пузатых боках виднелись белые ярлыки со зловещими формулами — азотной кислоты, едкого кали и медного купороса — и мы с ним, расталкивая толпы экскурсантов, пошли наверх — туда, где нас ждали.

Мы с Тепловым прошли мимо моего родного отдела орнитологии. Из-за полуоткрытой двери слышались голоса. Олег — страстный коллекционер птичьих яиц — во весь голос втолковывал кому-то, наверное, своему коллеге:

— Нет, не нравятся мне ваши яйца! Уж больно большие дырки вы в них крутите!

Тем временем в актовом зале за длинными столами рассаживались люди. Из соседней комнаты вылетали клубы пара — это в ведрах уже вскипела вода для чая, что-то лирическое пел магнитофон.

Рассаживались по ранжиру. В центре восседала сама Мамочка, по обеим сторонам — свита: наушники и фавориты, дальше — умеренные недоброжелатели и тайные завистники, еще дальше — непримиримые враги директрисы и у самого дальнего края стола — изгои и парии. Но все одинаково радостными криками встречали Теплова, вернее его сумки, из которых он с глухим позвякиванием извлекал штофы с химическими символами. Теплов самолично расставлял по столам посуду, не забыв передо мной поставить бутылку с азотной кислоты, в которой и была полынь таврическая.

Из горлышек бутылок в подставленную личную, как у староверов, тару лились разнообразные настойки, быстро произносился первый тост (с Новым годом или за прекрасных дам — в зависимости от праздника).

Юрины алкогольные произведения кроме их забористости обладали повышенным психотропным эффектом и поэтому уже через пять минут директриса вставала и шла в народ. В это время даже заклятый враг мог без робости приблизится к ней и сказать что-нибудь без боязни получить выговор.

После третьего тоста, кто-то достал гитару и запел, а Корнет стал громко через весь стол рассказывать Галине — из отдела гадов — неприличный анекдот.

Галина сначала рассмеялась, а потом собрала лежащие перед ней на столе апельсиновые корки и кокетливо бросила их в Корнета.

У него, несмотря на полынь таврическую, еще сохранилась кое-какая реакция. Корнет пригнулся и весь апельсиновый залп пришелся по такого же цвета прическе директрисы. Она, определив откуда стреляли, грозно нахмурилась, но вспомнив, что сегодня праздник, своеобразные сатурналии, когда рабы и господа уравнены в правах, и, натянуто улыбнувшись Галине, стряхнула с себя цитрусовые ошметки.

Неловкость этого эпизода сумел гладить Теплов. Магнитофон заиграл что-то лирическое, и малаколог пригласил директрису на танец.

Мамочка, кокетливо поправляя распахнувшийся ворот платья, встала и подала руку Теплову. Они закружились в вихре вальса. Полынь таврическая подействовала и на Юру. Поэтому он, быстро крутанув партнершу со страстью испанского танцора, так энергично мотнул при этом своей головой, что с него слетели очки. Но Юра даже с директрисой проявил себя как настоящий кавалер, а не интеллигентный хлюпик. Он не оставил даму, не прервал танец, не встал на колени и не стал шарить по полу в поисках очков, близоруко щурясь и хватая всех за ноги. Нет, он как будто ничего не случилось еще сильнее притиснулся к партнерше и пара продолжала вальсировать на похрустывающих очках малаколога.

Корнет принес из подвала сковородку с мясом падшего накануне в зоопарке козла и пиршество продолжалось.

Бутыль с полынью таврической совершила вокруг стола полный оборот и опустела наполовину. Пожилой консультант-орнитолог, тонко шутивший с директрисой и пивший тепловские напитки стаканами, сославшись на легкую усталость, слегка пошатываясь поднялся к себе в отдел и там, расслабившись в родных стенах, был наконец нокаутирован крымской травкой. Напитки Теплова раскрепостили не только этого закаленного консультанта. Подвыпивший Корнет, плотоядно улыбаясь и поблескивая хмельными и от этого совершенно неотразимыми карими глазами, тоже покинул пиршество. Антрополог Денис, позавчера вернувшийся из четырехмесячной монгольской экспедиции, в которой все застолья проходили только у костра, по неизжитой еще азиатской привычке, выплеснул из кружки остатки чая через плечо — как раз на портрет одного из отцов-основателей Кунсткамеры, чем вызвал одобрительные возгласы сидевших рядом полевиков.

Нетрезвого Покровского коварный Паша пытался усадить в директорское кресло, куда лаборант из звериного отдела предварительно положил тушку дикой кошки.

Олег рассказывал отцу Федору о чрезмерно больших дырках, которые проделывает в яичной скорлупе его коллега-оолог, а энтомолог — про поиски жужелицы в канализации.

В углу пожилая чопорная сухощавая дама — крупнейший специалист по блохам — рассказывала мечтательному Ване, как они в Кунсткамере забавлялись на святках еще до революции. Тогда было веселее. Танцевали под патефон у бегемота. Горячительные напитки стояли под брюхом у слона — там же и пили. Среди биогруппы «Животные африканской саванны» играли в жмурки, а парочки уединялись на котиковом лежбище. Иногда мужчины вспоминали, что они давненько не охотились в Индии, доставали карабины и крались к носорогу. А как-то раз, когда всем было особенно весело, решили поиграть в чехарду. Сначала прыгали друг через друга, потом — через чучела кабана, волка и льва. Игра закончилась, когда один чрезмерно ретивый молодой человек («Сейчас он знаменитый профессор», — добавила шепотом рассказчица) попытался с разбега перепрыгнуть через индийского носорога, но неудачно, потому что не долетел, застрял на его роге, и у чучела отломилась голова. Горе-акробат протрезвел и убежал из Кунсткамеры. Через полчаса он возвратился с сапожником. Веселье (на этот раз без чехарды) продолжалось, а сапожник, под звуки патефона и периодически вместе со всеми наведываясь к слону, за пару часов, как мог пришил голову редкому экспонату.

* * *

А наш обоеполый праздник уже подходил к концу. Женщины отправились мыть посуду, а наиболее трезвые из мужчин начали расставлять по местам столы и скамейки.

Сама директриса уже собиралась домой. Но в это время снизу — с вахты — позвонили и доложили, что из Главного здания в Кунсткамеру прислали французскую научную делегацию и просили директрису лично провести иностранцев по залам.

— Я с ними быстро разделаюсь, — сказала директриса своему заместителю. — Четверть часа — обзор витрин, потом покажу хижину и всё! Хватит с них. Праздник — он и во Франции праздник. Теплов, Николаев и вы, — кивнула она мне. — Пойдете со мной, как самые трезвые. Про своих птичек, бабочек и моллюсков расскажете, но недолго — минут по 5 каждый и только самое интересное. А потом я сама расскажу про хижину.

Хижина была изюминкой Кунсткамеры. Во время своих скитаний по республике сотрудники Кунсткамеры в речном обрыве нашли настоящую стоянку древнего человека, совершенно не тронутую ни временем, ни враждебными племенами, ни жившими гораздо позднее грабителями захоронений. Вернее, не стоянку, а хижину с каркасом из слоновьих бивней, очагом, лежанкой и всей утварью.

Исследователи не только умело, без потерь откопали все это богатство, но и сняли подробный план первобытного жилища. Находки были тщательно запакованы и перевезены в родное учреждение.

Так, на втором этаже, в специально отведенном зале, был восстановлен этот доисторический огромный шалаш, юрта, чум, яранга — сейчас никто уже не скажет, как на неизвестном языке наших далеких предков называлось это логово первобытного человека.

Дизайнеры и реставраторы потрудились на славу, и жилище действительно стало украшением нашего учреждения. Благодаря их стараниям в отдельном отсеке Кунсткамеры возвышалась огромная полусфера. Ее каркасом служили исполинские, поставленные вертикально мамонтовые бивни и мастерски тонированные реставраторами, словно прокопченные дымом неугасающего очага, деревянные жерди.

Вся конструкция сверху была затянута антилопьими шкурами. Дверь, сделанная из шкуры зубра, была приоткрыта, и в полумраке первобытного жилища светилась красная лампочка, имитирующая тлеющие в очаге угли.

Казалось, что семья первобытного человека только что поужинала и мирно спала.

Стоило повернуть висевший у входа в хижину выключатель, как внутри загорался электрический свет, и посетители видели весь интерьер хижины.

Директриса, принимая высоких гостей, с помощью трех научных сотрудников, как и обещала, быстро провела французов по залам, ненадолго задержавшись на коллекциях моллюсков, бабочек, птиц и доставила гостей в заветный зал, к хижине.

Пресыщенные восхитительными коллекциями животных французы, замерев, в ожидании новых чудес рассматривали первобытную юрту снаружи.

— А сейчас, — произнесла директриса, подходя к выключателю, — вы увидите то, что никогда раньше не видели.

Вспыхнул свет, и хижина осветилась изнутри. У очага жилища охотника на мамонтов по личному распоряжению директрисы был создан образцовый порядок — ровным рядком стояли глиняные горшки и плошки, аккуратной кучкой лежали кости съеденного соседа и дрова.

А вот на первобытных нарах, на которых шкуры обычно были аккуратно, как в солдатской казарме заправлены, царил хаос. Сейчас же и французы и сотрудники Кунсткамеры обнаружили, что поверх скомканного голубоватого, в пятнах синтетического меха (очень хорошая имитация шкуры пещерного льва) лежала парочка. Директриса сразу же узнала Корнета. А вот что за лаборантка и из какого она отдела не могла понять. Зато нам с Тепловым очередная пассия Корнета была знакома. Это была не лаборантка. Это была балерина. Все-таки она вернулась. Наверное, за птичкой. Молодые люди были в самой что ни на есть первобытной одежде и занимались на антикварной лежанке тем же, чем когда-то на ней занимались их далекие предки. Мы с Тепловым поняли, что в этот момент на шкуре пещерного льва родилась еще одна легенда Кунсткамеры. Теперь Корнет был вне всякой конкуренции. Даже газовая плита померкла. К тому же были свидетели. И какие! Международные наблюдатели!

Сконфуженная и негодующая директриса торопливо выключила свет. А французы ничуть не смутились.

— Ну этого-то мы насмотрелись и дома, — сказал один из них. — В Париже целые кварталы с такими театрами есть. А кроме того, этим же занимаются клошары. Днем. Прямо на газонах. А вот хижина действительно уникальная!

— Уволю обоих, — шипела директриса, пока довольные французы не покинули Кунсткамеру. — Только откуда взялась эта девка? Ведь из отдела энтомологии я лаборантку на прошлой неделе уволила! Может новая библиотекарша? Уволю! И его, и ее!

Мы с Тепловым, молча завидуя Корнету, поднялись в опустевший актовый зал, забрали несъеденные бутерброды, последний штофик с полынью таврической и пошли продолжать праздник в отдел малакологии — в комнату, над которой висела картина «Морские улитки». По дороге заглянули в общемузейский сортир, расположенный рядом со скелетом мамонта.

Там мы обнаружили, что на стене, среди старых детских рисунков палеолитических Венер и надоевших подростковых матерных слов под самым потолком, на четырехметровой высоте, неизвестно как появилась свежая, четкая и вполне цензурная надпись: «Пили под мамонтом. ПТУ № 17. Люберцы. 1.03.1978».

И у них сегодня тоже был свой праздник.

#img_12.jpeg

 

ВЕКОВАЯ МЕЧТА РУССКОГО НАРОДА

В последний день июля я изо всех сил старался не опоздать на работу. Не потому, что, по моим расчетам, именно сегодня должна была проводиться очередная облава. Нет. Просто у Олега, моего непосредственного начальника сегодня был последний день перед отпуском и я искренне хотел сделать ему дорогой подарок — придти на работу вовремя. Но тщетно. Открывая дверь в Кунсткамеру, я думал о том, кого из своих сатрапов директриса поставила при входе — составлять черный список сотрудников, не успевших к началу рабочего дня.

К несчастью, сегодня она самолично встречала всех своих подопечных в вестибюле. Директриса поймала сначала меня, а затем и влетевшего следом обмотанного элегантным длиннющим белым шарфом Теплова. Разнос был неизбежен. Я подумал, что дело как всегда закончится выговором. Но все обошлось.

— Не торопитесь, молодые люди, — сказала директриса неожиданно беззлобным голосом. — Дело есть. Надо подвинуть слона.

Только сейчас я заметил в углу вестибюля стайку мужчин Кунсткамеры, уже отловленных начальницей и робко ожидающих дальнейших ее распоряжений.

— Нужно отодвинуть Молли, — приказала хозяйка Кунсткамеры, похлопав слона, вернее чучело слонихи, сохранившей свое имя и после смерти, по серому боку. — Вон туда, в тот угол.

Все опоздавшее мужское население Кунсткамеры, облепив чучело, словно муравьи майского жука, и упершись в различные части слонихи, покатили ее по красивому, еще дореволюционному кафельному полу в указанное место.

— Спасибо, все свободны, — произнесла начальница и запоздавшие научные сотрудники, загладив таким образом свою вину, стали расползаться по своим отделам.

Увитый белым шарфом Теплов подошел к двери своего отдела и обомлел. Над входом в отдел малакологии вместо мирной марины «Моллюски на дне моря» висело батальное полотно «Лось, загнанный волками».

— Черная метка, — пробормотал Теплов, бледнея и всматриваясь в затравленного зверя. — Пришел и мой черед.

Он обернулся и взглянул на все еще стоящую у Молли директрису. Она смотрела на малаколога и на ее тонких губах змеилась коварная улыбка.

Жизнь в Кунсткамере у рядовых научных сотрудников была непростая. Для того, чтобы всегда быть в форме, Генриетта Леопольдовна периодически находила себе очередную жертву из своих подчиненных, которую нещадно терроризировала. Начиналось все с мелких замечаний и придирок, потом следовали крупные выволочки на общекунсткамерских собраниях. Иногда несчастный работник не выдержав травли уходил по собственному желанию, иногда его со скандалом увольняли. Однако, если нервы у жертвы оказывались крепкими, то она, пережив критический период в жизни Генриетты Леопольдовны, оставалась на месте, ожидая когда у хозяйки Кунсткамеры сменится мотивация и она выберет из числа сотрудников новую мишень.

У Мамочки за долгое время борьбы со своим народом даже выработался определенный ритуал. В частности, над дверью объявленного врага появлялась картина известного анималиста Ватагина «Лось, загнанный волками» — черная метка нашего учреждения.

Я как мог утешил Теплова, посоветовав перетерпеть полгода и подумав, что у меня, по крайне мере, есть несколько месяцев относительно спокойной жизни, так как твердо знал, что директриса на этой охоте ведет себя благородно и травит лишь одну жертву за сезон.

Я оставил расстроенного Теплова и поднялся по крутым лестницам на четвертый этаж — в свой отдел. Там пришедший вовремя и поэтому не задействованный директрисой Олег уже вовсю рассматривал своих куличков. Начальник в последний день перед отпуском непременно решил дописать статью и уйти на отдых с чистой совестью.

Я объяснил Олегу причину своего опоздания, сказав, что двигал слона. Начальник, вероятно, решил, что это моя самая фантастическая отговорка из всех, которые он от меня слышал, но не стал устраивать скандал, а угрюмо погрузился в коробку с куличками. Я придвинул коробку с желтыми трясогузками — объектом моего научного исследования, но подумав, сначала покормил свою рыбу.

В нашей комнате я поставил аквариум. Оформлен он был мною по-спартански. Основным и единственным украшением этого водоема был насыпанный на дно слой грубого гравия. Над гравием плавала одинокая небольшая рыба-шар или тетрадон, — подарок знакомого аквариумиста. Рыбка, незаметно работая почти невидимыми прозрачными плавничками, словно маленькое облачко, летала над дном, ожидая, когда же ее покормят и рассматривала нашу с Олегом комнату своими подвижными глазками-жемчужинками.

Рыбка жила одна по причине своего несносного характера. Все растения она выдернула, всех улиток съела, раскусив их домики своими крепкими зубами, а у других рыб, которых я поселил вместе с ней, так ловко обгрызла плавники, что они стали похожи на почтовые марки.

Я достал из банки мучного червяка и бросил его в аквариум. Тетрадон мгновенно подскочил к медленно тонущему насекомому, схватил его и стал жевать. При этом из-под воды послышался такой хруст, что казалось будто здоровенный кролик грызет сухие макароны.

Я дождался пока тетрадон пообедает, а потом запустил руку в аквариум и не без труда поймал рыбку. Попав в плен животное сначала заскрипело челюстями, а потом с хорошо слышимыми звуками «куть-куть» принялось глотать воздух до тех пор, пока не стало по размерам, форме и упругости походить на теннисный мячик. Рыба при этом вяло шевелила плавниками и внимательно рассматривала меня.

Я погладил упругий животик тетрадона и положил его обратно в аквариум. Рыбка поплавала несколько секунд, как поплавок на поверхности, затем выпустила воздух и ушла в глубину. Я бросил ей еще одного мучного червя и открыл, наконец, коробку с трясогузками. Когда я взял в руки первую тушку, из аквариума послышался такой громкий звук ломающегося хвороста, что Олег вздрогнул.

Мы, не проронив не слова, проработали около часа. Потом у нас стали слезиться глаза и запершило в горле. А вскоре запахло дымом. Я по лестнице спустился на этаж ниже в канцелярию и там узнал, что горит распределительный электрический щит в подвале. Весь дым затягивался, как в печную трубу, на лестничную клетку, а собирался он на самом верху — в отделе орнитологии. Мой начальник принял решение отсидеться на своем рабочем месте. Упорный Олег затворился в комнате, и, несмотря на плотный едкий дым, склонился над статьей.

А я открыл дверь и, шагнув, на балкон стал смотреть с высоты вниз, на пожар. Окно подвала было открыто, и оттуда густой струей бил серый дым. Около подвала, крича суетилась Генриетта Леопольдовна и молча стояла та часть мужской популяции Кунсткамеры, которую ей удалось отловить. Перед сформированной таким образом пожарной командой виднелось и ведро с водой. Директриса пыталась заставить младших, старших и ведущих научных сотрудников, а также простых лаборантов и препараторов залить горящие на распределительном щите провода. И хотя головы ученых были заняты в основном пауками, моллюсками, мышами и мокрицами, тем не менее, когда дело касалось своей собственной жизни, они начинали соображать, к чему может привести тушение водой проводов под напряжением 380 вольт. Поэтому камикадзе среди ученой братии не оказалось. Раздосадованная этим директриса уже стала было зачитывать устный приказ на увольнения ослушников, но в это время подъехала красная машина. Оттуда вылезли пожарные, запакованные в черные резиновые робы, с серебристыми ранцами сжатого воздуха за спинами и кислородными масками. Они разогнали смертников, оттеснили директрису, вытащили из машины гофрированный рукав и углекислотой уняли разбушевавшийся распределительный щит.

Машина уехала. В безопасную Кунсткамеру поплелась под предводительством директрисы команда научных сотрудников. Самые наблюдательные, подняв головы, увидели меня, стоящего на балконе, словно генсек на мавзолее во время демонстрации. Из толпы раздались приветственные крики. Я сдержанно поднял руку, как и должно генсеку, приветствующему демонстрантов, а потом, повернувшись, шагнул в родной отделе. Там дым еще не рассеялся, но трудолюбивый Олег, отчаянно кашляя и чихая, работал над статьей. В это время зазвонил телефон. Олег поднял трубку, а потом кивнул и передал ее мне.

Звонил Василий Вениаминович. Мне было предложено спуститься вниз.

* * *

Я проработал в Кунсткамере больше десяти лет, и она все это время находилась в состоянии перманентного ремонта. Ремонт этого древнего здания был хронической болезнью, отнимавшей у научных сотрудников самое дорогое, что было у творческого человека — время.

В любой момент рабочего дня — то есть с 8.30 до 16.45 — из канцелярии мог раздаться роковой звонок — Василий Вениаминович обзванивал подопечных, которые, по его твердому убеждению, занимались совершеннейшей чепухой — изучением птичек, мышек, гадов и прочих жучков-паучков. Василий Вениаминович требовал делегировать этих тунеядцев для очередных такелажных работ.

Через полчаса после этого звонка рекруты, облачившись в рабочую одежду: старые брюки, телогрейки или халаты, кирзовые сапоги или разбитые ботинки, — и таким образом весьма правдоподобно мимикрируя под бродяг, понуро встречались в вестибюле, бурно завидуя тем счастливчикам, кому в этот день пришла мысль поехать в Ленинскую библиотеку или в Главный корпус.

Появлялся Василий Вениаминович, одетый в чистый, белый, хорошо выглаженный халат (который должен был свидетельствовать о том, что начальство тоже будет работать, хотя Василий Вениаминович как бывший управленец физический труд презирал). Завхоз отпирал запасной вход в Кунсткамеру. Перед этим входом на улице уже стоял грузовик, полный тем, чем в тот день удалось разжиться деятельному Василию Вениаминовичу: железным уголком, досками, листами фанеры, рулонами бумаги, спиртом, цементом, нафталином или хозяйственным мылом. Все это богатство научные сотрудники перетаскивали на своих интеллигентских плечах в закрома — вниз, в подвал, где под старинными арочными кирпичными сводами, с которых свешивались пряди селитры, а по полу ползали громадные южноамериканские тараканы, Василий Вениаминович хранил свое добро.

Именно с этого склада замдиректора по хозяйственной части обеспечивал огненной водой работяг для стимуляции выполнения особо важных работ или внеплановых заданий.

Признаки и последствия хронического ремонта нашего учреждения были самыми разнообразными — от встреч в Кунсткамере голых, моющихся керосином мужчин (по причине неожиданной разгерметизации бидона с краской, во время эвакуации его из автомобильного кузова), до облицовки розовым цвета армянским ракушечником стен и сводов черного хода — там, где никогда не проходили посетители, но зато любил прогуливаться сам Василий Вениаминович.

* * *

Итак прозвенел роковой телефонный звонок. Сегодня была моя очередь идти в наряд — помогать грузчикам таскать стеллажи для коллекций на хорах. Тон Василия Вениаминовича был настолько безапелляционным, а взгляд Олега настолько подстегивающим, что я, даже не переодевшись, а, как был, в белом халате поспешил из отдела вниз.

Через полтора часа такелажной работы я так сильно вымотался, что не заметил, как огромный стальной стеллаж, затаскиваемый нами по лестнице, потерял равновесие и стал медленно сползать вниз — прямо на меня.

Но грузчики, обложив матом Василия Вениаминовича, тяжесть железного шкафа и отсутствие техники безопасности, напряглись, остановили движение этого короба (и тем самым спасли меня), а затем, затащив стеллаж на хоры сказали, что сегодня больше работать не будут.

Они пошли в свою комнату — пить заслуженную пайку фиксатора. А я весь потный, утираясь рыжей от ржавчины полой еще недавно белого халата, побрел к себе в отдел в надежде умыться, попить чаю и забыть о стеллаже, покушавшемся на мою жизнь.

Увы, расслабиться не удалось. За столом, попивая чай сидел сияющий лысиной Олег и длинный, сухой сероглазый старик-швед — гость отдела, и большой специалист по синицам. Швед свалился в Кунсткамеру как снег на голову и директриса велела Олегу не только встретить гостя на самом высоком уровне и обеспечить его всеми имеющимися в отделе синицами, но и проводить его до гостиницы, откуда иностранный специалист должен был направиться в аэропорт. Олег, отложив статью о куликах в сторону, что-то вещал гостю по-английски (я устал и не стал прислушиваться, о чем он говорит).

Надо сказать, что Олег очень не любил посетителей. Они мешали ему работать: привешивать этикетки на птичек, писать свою диссертацию и многочисленные объемные статьи. Увидев меня, Олег радостно улыбнулся (жизнерадостность в самые неподходящие для этого моменты была отличительной чертой моего начальника).

— Володя, как хорошо, что ты пришел! Меня Генриетта Леопольдовна вызывает — бабку надо выселять, для расширения нашего отдела. Так что ты, пожалуйста, развлеки пока гостя! (Улыбка Олега стала еще шире и неуместнее).

Я устало вытер лоб другой, менее грязной полой халата. Отдых отменялся. Английский язык для меня — такое же таскание стеллажей. Ну что ж, держись, швед!

— Монинг, — начал я, хотя дело близилось к обеду. Швед радостно откликнулся на довольно понятном английском.

— Да, — перебил нас Олег, надевая куртку. — Я тут ему небольшой подарок от отдела орнитологии преподнес, — и Олег показал на огромный эмалевый значок, который мог нацепить на пиджак разве что полный идиот. На значке была изображена жар-птица.

Птицы — слабость Олега. Все человечество он делит на орнитологов и неорнитологов. А среди орнитологов он в свою очередь выделяет аристократию — то есть тех, кто занимается куликами, остальных же исследователей птиц Олег тайно презирает. Традиционный подарок, который он неизменно преподносит почетным гостям, — это изображение птички (чаще всего аляповатое, так как у Олега полностью отсутствует вкус).

Я помыл под краном руки, плюхнулся в кресло рядом со шведом и принялся рассматривать Олегов презент. Но на этот раз пернатое Олегу попалось красивое, с длинным разноцветным хвостом и короной на голове.

— Швед спросил, что эта за птица, — продолжал Олег, застегивая пуговицы на куртке. — И я ему начал о ней рассказывать. Сказал, что это — жар-птица и что она символизирует вековую мечту русского народа. Ты, пожалуйста, растолкуй ему об этом поподробнее. Я через час вернусь. Так что тебе его развлекать недолго. Пока! Гуд бай! — и Олег исчез.

— Ну не гад ли Олег? — подумал я, прислушиваясь к торопливым, замирающим вдали звукам его шагов на лестнице. — Такую свинью подложить! О птичках со шведом поговорить — это еще куда ни шло, но переводить Ершова на английский!

Я собрался с духом, отпил глоток чаю и, вспомнив Льва Давидовича Бронштейна, который произносил речи с пафосом, но так, как будто все, кто его слушали были круглые дураки, начал рассказывать шведу о вековой мечте русского народа, облегчая себе жизнь тем, что до предела укорачивал предложения, подбирал слова попроще и изо всех сил редуцировал сюжет. Ниже приводится дословный русский эквивалент моего английского изложения.

Жили три брата. Два были умными, а один — глупым. (Тут я выбросил, дабы не усложнять сюжет и Чудо-кобылицу, и Конька-горбунка). Дурака взяли на службу во дворец. (Швед внимательно слушал, в душе вероятно удивляясь нелогичному поступку царя — взять дурака, а не одного из умных братьев). Дурак гулял по полю и нашел перо этой птицы (тут я ткнул в Олегов подарок, а швед понятливо кивнул). Царь увидел перо и послал дурака поймать птицу. Но дурак вместо этого привез красивую девушку (орнитолог-швед снова кивнул, мол он все понимает, что взять с дурака, хорошо что хоть это привез). Царь захотел на ней жениться (швед снова согласился — естественное желание). Но девушка не желала, так как царь был очень старый (тоже обоснованный отказ). Тогда дурак взял три ведра (я не знал, как будет по-английски «котлы» и пришлось их заменить «ведрами») и поставил их на огонь. В одном было молоко, в другом вода, в третьем очень холодная вода (я забыл третье ведро отодвинуть от костра и пришлось объяснять шведу, что в нем вода так и не закипела. Швед понял — чего не бывает в сказках). Царь прыгнул в первое ведро и сварился. А дурак стал царем и женился на красивой девушке. Такая вот вековая мечта русского народа.

Швед держался молодцом и даже бровью не повел, услышав от меня эту вольную интерпретацию сказки о коньке-горбунке, в которой царь оказался глупее дурака и, вероятно, любопытства ради, добровольно полез в ведро с кипящей жидкостью.

В заключении сказки я уже по-русски помянул Олега, и гость согласно кивнул. Наступило молчание.

Швед, видимо, решил, что настал его черед развлекать меня, и начал рассказывать о животном мире своей родины. Понимал я почти все (кроме отдельных слов). Он рассказывал мне о совах, орлах, воронах, лосях, волках, медведя, и белках — в общем, о хорошо известных животных средней полосы России, пока наконец не дошел до описания какого-то совершенно загадочного существа. Швед несколько раз произнес его название по-английски, но я никак не мог понять, кого же он имеет в виду.

— Этот зверь живет в лесу, — начал, раздельно произнося слова, втолковывать мне швед с таким же усердием, как и я ему о жар-птице. — Но иногда ночью выходит из чащи.

Я отрицательно помотал головой, так как пока не представлял о ком идет речь.

— Он как шар, — и иностранец, чтобы обрисовать сферическую форму животного широко взмахнул руками. — И серого цвета.

А я, утомленный такелажными работами и вековой мечтой русского народа, никак не мог представить себе, какой такой огромный круглый серый ночной монстр живет в лесах Швеции, хотя по зоогеографии в институте у меня была пятерка. Но швед был упрям.

— Это существо иногда ночью подходит к деревням, — голос шведа стал таким, как будто он подходил к кульминационному моменту сказки про Красную Шапочку. — И пьет молоко!

— Прямо гоблин какой-то, — подумал я, представив себе уродливого серого шарообразного великана, сосущего коровье вымя.

— Из блюдечка! — добавил швед и в подтверждение своих слов постучал по блюдцу, на котором стояла его чайная чашка.

Я попытался представить себе огромного гоблина, пьющего ночью молоко из крошечного блюдечка, но у меня ничего не получилось.

Швед, вероятно, решил, что по своим умственным способностям его собеседник как раз является типичным героем русских сказок. Гость вынул из кармана записную книжку, карандаш и несколькими быстрыми штрихами набросал облик демона шведских дебрей — округлого серого ежика.

К счастью, швед приехал не только слушать сказки, но и обрабатывать коллекционный материал, хранящийся в нашем отделе. Он допил чай и направился к столу, на котором лежали выданные ему Олегом коробки с синицами.

Я занялся трясогузками, а вскоре вернулся Олег. Он был бледен, серьезен, молчалив и, как мне сначала показалось, расстроен, но потом я понял, что был напуган. Я подумал, что мой начальник нарвался на гнев Генриетты Леопольдовны, и что через полгода над входом и в наш отдел появится известная картина Ватагина. Но оказалось, что в Кунсткамере были вещи и пострашнее директрисы.

* * *

Генриетта Леопольдовна обладала пионерским характером. Не в том смысле, что она носила красный галстук, дудела в горн и била в барабан, а в том, что она любила осваивать новые территории. У нее просто руки чесались расширить Кунсткамеру за счет выселения с сопредельной площади жильцов коммунальной квартиры.

Раньше, на заре советской власти в этих роскошных восьмикомнатных коммунальных апартаментах жили красные профессора. Посреди гигантского коридора стояла старинная чугунная ванна, олицетворявшая прежнее величие и роскошь еще со времен белой профессуры. Ванна была огромная, как бассейн, гордо покоившаяся на ножках, выполненных в форме львиных лап.

От коридора, как боковые галереи жука-короеда, отходили комнаты жильцов. К тому времени, когда директриса положила глаз на эту жилплощадь, здесь оставалось всего несколько сильно выродившихся потомков интеллигентской элиты.

Директриса стремительно расселила пяток стариков и старушек по однокомнатным квартиркам на окраинах Москвы. И вот настал момент, когда в последней жилой комнате коммунальной квартиры осталась всего одна вредная, брюзгливая и капризная старуха, ни за что не желавшая покидать центр Москвы.

#img_13.jpeg

Эту твердыню Генриетта Леопольдовна взять штурмом не смогла. А через полгода у директрисы и вовсе пропал боевой запал, и она поручила осаждать последний бастион своим подчиненным. Доверенные лица (одним из которых и был назначен Олег) стали ежедневно вести с жиличкой душеспасительные беседы, увещевая ее сдаться, выехать из коммуналки и тем самым освободить столь нужное для научных коллекций помещение. Олег даже возил старуху на такси осматривать различные квартиры, но та никак не могла выбрать себе подходящую.

И сегодня неутомимые парламентарии — Олег с напарницей из рыбного отдела — прибыли в коммуналку.

Старуха сидела в готическом кресле у огромного стола и с кислой миной слушала доклад об очередных вариантах обмена и как всегда не соглашалась ни на один из них.

Наконец старухе надоел зудеж парламентариев и она, желая показать, что аудиенция окончена, зачала демонстративно перебирать какой-то хлам, лежащий на столе, а затем, видя, что сотрудники Кунсткамеры не понимают намеков, с раздражением выдвинула ящик и стала копаться в его недрах.

В руках у нее появлялись булавки, пуговицы, лоскутки, костяшки домино, лампочки, елочные игрушки и наконец, оказался, какой-то округлый зеленый ребристый предмет с бурыми проплешинами ржавчины. Старуха стала рассеяно крутить его сухонькими ладошками.

Олегова напарница присмотрелась к игрушке, которой развлекалась их собеседница. И с ужасом обнаружила, что в руках у старухи была граната, предохранительную скобу которой то прижимала, то слегка отпускала последняя обитательница коммуналки.

— Что это у вас бабушка, такое? — спросила она, прервав Олега, расхваливавшего восьмой вариант обмена квартиры.

— А это, милая, от мужа осталось, еще с войны. Он с фронта принес. Когда я понервничаю, то поверчу ее в руках и успокаиваюсь. Очень у нее поверхность удобная, ухватистая. На, попробуй.

— Нет, спасибо, бабушка, засиделись мы у вас. Мы лучше пойдем, вам еще одну квартирку подыщем. Олег, пошли! — и сотрудница Кунсткамеры дернула невнимательного парламентера из отдела орнитологии за рукав. — Мы к вам, бабушка, завтра зайдем. Только вы не нервничайте. Ну пойдем же, Олег!

За дверью вооруженной старухи они остановились, и Олегу открыли глаза на опасность, которой они избежали. Через неплотно прикрытую дверь было слышно, как упрямая квартирантка положила гранату на дно ящика стола, задвинула его и как граната покатилась, гремя гранями по фанерному дну.

Директриса, узнав о гранате, страшно обрадовалась. Она тут же позвонила в милицию (министерство МВД располагалось через дорогу), и через полчаса два сержанта, сильно напугав бабку, отняли у нее любимую игрушку. А следом за ними к старушке явилась и сама Генриетта Леопольдовна и, пригрозив тюрьмой за незаконное хранение оружия, вынудила ее дать согласие на выезд из квартиры.

* * *

Олег, еле пришедший в себя после дипломатической миссии, заглянул в комнату, где швед работал с синицами, потом сел за свой стол, бережно взял в руки тушку куличка-песочника, но снова зазвонил телефон.

Из-за погрузки стеллажей, вековой мечты русского народа и проведением саперных работ мы с Олегом забыли, что сегодня первый четверг месяца. А значит сегодня все сотрудники Кунсткамеры должны были отбывать еще одну повинность — присутствовать на политинформации. И мы с Олегом, оставив шведа в отделе одного, пошли в библиотеку — туда, где обычно проходило это мероприятия.

В читальном зале библиотеки было людно. Там опытные, пришедшие заранее, научные сотрудники уже заняли места, позволяющие им быть загороженными и от лектора, и от директрисы спинами сидящих впереди соседей. При такой дислокации можно было заняться полезным делом — выправить свою статью, прочитать детектив, и даже посплетничать с коллегами из других отделов.

Политсеминары сводились к скучным пересказам профессиональными, болтунами (специально присланными к нам из Главного здания) материалов из газеты «Правда». Когда они заканчивались директриса произносила ритуальную фразу: «У кого есть вопросы?», на которую аудитория отвечала, в зависимости от того была ли политинформация просто скучной или смертельно-скучной, либо гробовым молчанием, либо криками «Вопросов нет, все и так ясно» и шумом отодвигаемых стульев.

Пересказ газеты был в самом разгаре, когда дверь скрипнула и в библиотеку проскользнул опоздавший Теплов. В руке он держал письмо от дяди японского императора — известного специалиста по глубоководным моллюскам. Теплов, видя, что все места на которых можно было читать заняты, прошмыгнул за шкаф. Там стояла большая библиотечная стремянка. Было слышно, как малаколог карабкается по ее крутым ступеням наверх, как устраивается на плоской вершине, как разрывает конверт, достает оттиск и листает его в поисках английского резюме.

Присутствующие же в аудитории старались работать с бумагой тихо и переворачивать страницы в момент повышения голоса информатора или когда он сам листал «Правду».

— Вот такая на сегодня у нас внешняя и внутренняя политика Советского Союза, — привычно закончил информатор. И после этого прозвучала традиционная фраза директрисы насчет вопросов. Но ритуал на этот раз был нарушен рукой, поднятой начальником отдела орнитологии.

— Ах нет, вот у Олега Ивановича есть вопрос — Со скрытым недовольством произнесла Генриетта Леопольдовна.

Олег, единственный конспектировавший доклад политинформатора, встал и спросил:

— А как надо правильно отвечать местному населению, когда оно спрашивает, почему в магазинах отсутствует колбаса? Я часто бываю в экспедициях на окраинах нашей Родины и местные жители крайнего Севера нередко задают мне этот вопрос. Разъясните, пожалуйста, позицию партии и правительства в отношении колбасы.

Направлявшиеся в это время к выходу научные сотрудники на миг замолкли, а затем раздались крики:

— Я опаздываю, мне в главный корпус надо ехать!

— Мне опыт ставить!

— Пусть Олегу про колбасу потом расскажут!

— А мне препараты из фиксатора надо вынуть!

— А мне шкуру отминать надо!

— А мне в зоопарк, за сдохшей макакой!

Традиционный конец политинформации был смят. Директриса на секунду растерялась. Помощь пришла откуда ее не ждали. Из-за шкафа послышался сначала сдержанный смех, почему-то похожий на сдавленное петушиное кукареканье, а потом и грохот. Это Теплов, выведенный из равновесия вопросом орнитолога, свалился со своего насеста. Из-за шкафа вылетели листы бумаги с иероглифами, а потом вышел и сам запылившийся, но невозмутимый специалист по моллюскам.

— Вот видите, — сказала Генриетта Леопольдовна моему начальнику, уже с некоторой симпатией поглядывая на выручившего ее малаколога. — До чего вы можете довести своими вопросами — Теплов даже в голодный обморок упал. А проблему колбасы мы обсудим на следующем заседании.

Упрямый Олег стал пробираться к политинформатору — за колбасой сквозь толпу народа, стремящегося к выходу.

* * *

Я, не дождавшись своего любознательного начальника, вернулся в отдел. Оказалось, что швед был уже не один. Вместе с ним за столом сидел отечественный коллега — Леонид Степанович с бутылкой хорошего вина.

Прослышав о приезде в Москву иностранного коллеги Леонид Степанович страстно захотел встретиться с ним и обсудить кое-какие орнитологические дела. Для этого Леонид Степанович прихватил с собою бутылку очень хорошего грузинского. А я достал с нашей посудной полки чашки.

Леонид Степанович прекрасно разбирался в птицах мира, кавказских тостах и очень плохо, еще хуже меня, владел английским. Он не торопясь разлил по трем чайным чашкам благородный напиток и произнес длинный витиеватый тост, который я, облегчая себе жизнь, перевел просто как: «Давайте выпьем за птиц!».

Леонид Степанович подозрительно покосился на меня, но ничего не сказал. Инициативу перехватил швед и спросил его что-то о состоянии советской орнитологии. Леонид Степанович стал пространно рассказывать об этом, а я — коротко переводить, в результате чего у шведа сложилось представление о состоянии советской орнитологии примерно такое же как и о вековой мечте русского народа.

— Что же это мы не пьем, — забеспокоился Леонид Степанович. — Давайте выпьем, а то вино скиснет, — тонко пошутил он, поднимая свою чашку и обращаясь к шведу, а потом повернулся ко мне и сказал: — Переводите.

— Давайте пить (это по-английски я знал хорошо), а то вино трансформируется в кислоту, — дословно перевел я.

Невозмутимый, но дотошный швед не понял моего последнего слова и захотел узнать, во что же превратится вино.

Я на бумажке написал «vino», поставил стрелочку, как при изображении химической реакции и изобразил формулу уксусной кислоты. Но оказалось, что швед в таком объеме химии не знал и эта формула для него была незнакома. Тогда, для того чтобы облегчить его понимание, я рядом изобразил формулы наиболее известных кислот — серной, соляной и азотной. Судя по изменившемуся лицу нашего гостя, как раз эти формулы шведу были знакомы.

Специалист по синицам опасливо посмотрел сначала внутрь своей чашки, потом — на жизнерадостных русских, с наслаждением вливающих в свои желудки царскую водку, отпил крохотный глоток, поставил кружку на стол и исчез за бронированной дверью, ведущей в туалет.

А через минуту появился Олег.

— А где швед? — спросил он.

— В туалет пошел, — сказал я.

— В туалет, в наш? — встрепенулся Олег.

— Конечно в наш, — беззаботно ответил я.

— Не надо было его туда пускать, — волновался Олег. — Неприятности могут быть. Что он после этого о нашем отделе подумает!

— А что, — не понял я — Нормальная рабочая атмосфера. С нафталином.

Дело в том, что наш туалет располагался в помещении фондового хранилища, столь густо пересыпанного нафталином, что все старались как можно быстрее покинуть его.

— Да я не о нафталине, а о твоих картинках, — продолжал переживать Олег. — Что швед о них скажет.

— Скажет, что мы настоящие мужики.

Дело в том, что интерьером туалета занимался я. Чтобы как-то оживить эту крохотную и в общем-то скучную каморку я из японских и американских календарей вырезал, а затем густо обклеил все стены и дверь фотографиями обнаженных девиц. Самую аппетитную — сероглазую блондинку — я повесил так, что не заметить ее было просто невозможно. Она была столь откровенно зовущей, что стеснительный Олег в первое время после моей реконструкции этого заведения не мог сосредоточится на цели своего визита и даже, чтобы не смотреть на фотомодель, закрывал глаза

Олег нетерпеливо поглядывал на часы сетуя на то, что заказанное такси опаздывает, и объясняя нам, что ему со шведом еще придется заезжать в гостиницу, а потом сажать на автобус, следующий в аэропорт. Его повествование периодически прерывалось легким стуком — как всегда где-то в недрах Кунсткамеры что-то ремонтировали. Наконец я обратил внимание на неестественную деликатность этих звуков и сразу поняв, что это стучат не работяги, бросился к бронированной двери. Так и есть — затвор замка заклинило и швед оказался в плену. Я открыл дверь. Невозмутимый скандинав стоял слегка улыбаясь и вовсю благоухая нафталином.

В это время зазвонил телефон и Олег, ожидая сообщения с вахты Кунсткамеры о том, что наконец приехало такси, торопливо поднял трубку. Но это снова звали меня — Теплов собирал компанию, чтобы за чайной церемонией отметить черную метку директрисы. От этого я, даже в последний Олегов день перед отпуском, отказаться не мог, встал, пожал всем руки и, улыбнувшись погрустневшему начальнику, устремился вниз.

Когда через час я, ощущая в желудке благотворное действие полыни таврической, вернулся, в отделе никого не было.

На моем столе лежал исписанный мелким аккуратным Олеговым почерком лист бумаги. Это была инструкция для сотрудников отдела о том, что надо делать, пока начальник отдыхает. К ее составлению, как и ко всякому делу, Олег подошел очень основательно и у него получился прекрасный образец армейского устава, изготовленным прусским ефрейтором для новобранца.

В инструкции начальника отдела орнитологии было 32 пункта. В начале списка были обозначены первоочередные, стратегические задачи — засыпка нафталина в коробки, написание этикеток, прием заграничных посылок с коллекциями птиц. Где-то в середине списка стояла регулярная поливка цветов (особенно в пятницу, перед выходными), и, наконец, в самом конце инструкции была рекомендация по правильному пользованию туалетом (сотрудникам категорически предлагалось пытаться попадать в унитаз).

Я дочитал инструкцию до конца, встал, прошел через хранилище, открыл небольшую дверь, включил свет и, вглядываясь в серые глаза пышногрудой красавицы, старательно выполнил рекомендации пункта № 32. А потом я побрел домой, с радостью осознавая, что хотя я и буду ежедневно ходить на работу, но теперь целый месяц и у меня будет отпуск.

#img_14.jpeg

 

ЛЕБЕДЬ, ПОПУГАЙ И КУКАБАРРА

В центре столицы ловко лавируя между троллейбусными проводами и отцветающими тополями пролетела кукабарра. Ваня раскрыл рот, а Корнет, который был обходителен лишь с женским полом, грубовато толкнул своего коллегу по Кунсткамере кулаком в бок и произнес:

— Чего уставился? Кукабарр не видел? Это же зоосад. Здесь еще не такое увидишь.

В это время из-за ограды зоосада послышались громкие хриплые крики.

— А еще и услышишь, — продолжал Корнет. — Пошли. Некогда нам кукабарр рассматривать и павианов слушать. Я тебе уже говорил — Мамочка с утра позвонила и сказала, что вчера в зоосаде американский лебедь сдох. А позавчера — африканский попугай жако. Надо их забрать на чучела, пока другие не перехватили. И еще здесь одно мероприятие намечается. И гораздо более существенное. Мне на днях приятели сказали, что зубр помереть собирается. От старости. И ему сотрудники зоосада в этом деле готовы помочь. Так что хоть раз в жизни получим от них свежее мясо, а не павших козлов, жирафов и овцебыков. Бери рюкзак, пошли сначала за мясом. Да не туда, не через главный вход, — сказал Корнет, увидев, что Ваня направляется к гигантским парадным воротам этого зоологического учреждения, оформленным в виде средневекового замка. — Сегодня понедельник, и зоосад открывается для посетителей только после обеда. Поэтому нам туда — через служебный вход.

И работники Кунсткамеры пошли по улице вдоль ограды к служебному входу. У забора стояло несколько мужчин, которые пытались что-то рассмотреть на территории зверинца.

— Любители природы. Ждут, когда зоосад откроется, — подумал Ваня.

Но он был прав лишь частично.

* * *

Корнет и Ваня показали вахтеру свои удостоверения работников Кунсткамеры и беспрепятственно прошли внутрь зоосада и оказались у огромного пруда. Была весна и все пернатое население пруда ликовало. Там стояла невообразимая суета, толчея и давка среди водоплавающих птиц и слышалось разнообразное кряканье. Поднимали перья на голове красуясь перед подругами черно-белые селезни гоголей. Дрейфовали яркие пеганки, с клювами, похожими на розовые туфельки. «Га-га» отчетливо произносил черно-белый, со светло-зеленой головой селезень гаги. Сверкая молочно-белыми плешами проплывали шиферно-черные лысухи. Непредсказуемо всплывали скромные нырки, чтобы тут же вновь бесшумно погрузиться в мир безмолвия. И все обитатели пруда шарахались в стороны от величественных белых лебедей, проплывающих, как дредноуты, сквозь стаи яхт и вельботов.

На этом же пруду жили пеликаны. Один из них сидел у кормушки с кормом для уток. Туда, на бесплатное угощенье прилетали и сизари. От скуки пеликан время от времени хватал огромным, словно чемодан клювом голубя. Через полупрозрачные ткани горлового мешка огромной птицы было видно, что там, как эмбрион в утробе, бьется пленный голубь. Через некоторое время пеликан выпускал сизаря и караулил следующего.

Ни на что не обращали внимания перегруженные гормонами (при явном дефиците самок) селезни крякв: четыре из них с шумом, плеском, кряканьем, полетами и ныряньями домогались пятого. Ваня увидел, что любители природы за забором напряглись и быстро сбились в кучку в том месте, откуда был лучше всего виден участок пруда именно с селезнями, но не придал этому значения.

Ваня и Корнет прошли вдоль клеток с танцующими журавлями, вдоль ямы с краснозадыми японскими макаками. В яме самец с явно сексуальными намерениями двинулся к подруге, и Ваня заметил миграцию натуралистов за забором от пруда к обезьяннику. И снова не обратил на это внимания.

— Здравствуйте, — кто-то низким голосом, грассируя, произнес за спиной Вани.

— Здравствуйте, — ответил, оборачиваясь вежливый Ваня. Он увидел большую вольеру в которой сидел огромный черный какаду. Попугай держал в лапе грецкий орех и посматривал на Ваню. Тот в полной уверенности, что говорила именно эта птица, стал ждать, что она еще произнесет. Но какаду лишь задумчиво посмотрел на Ваню, положил к клюв орех и неторопливо сжал его. Послышался треск, как будто слону ломали кости, и из попугаичьего клюва вниз посыпалась скорлупа.

— Здравствуйте — повторил кто-то.

Рядом, в соседней вольере говорящий черный ворон наклонив голову посматривал то на какаду, то на лаборанта из орнитологического отдела Кунсткамеры.

— Дай ему часы, — предложил Корнет. — Увидишь, что будет.

Ваня начал послушно расстегивать ремешок наручных часов.

— Да я пошутил. А ты и поверил! — удивился таксидермист. — Отдашь ему и все, потом не вернешь. Зимой одна посетительница, прослышав, что во́роны любят блестящие предметы решила это проверить. Она сняла с пальца золотое кольцо и протянула его вот этой самой птичке. Ворон вежливо взял, сказал: «Спасибо», унес кольцо в дальний угол вольеры и закопал драгоценность в снег. А дамочка стала орать на весь зоопарк, что птиц здесь специально подучивают, чтобы они грабили доверчивых посетителей. Директор пригнал работников из отдела орнитологии и они, просеяв снег, нашли кольцо и вернули его дамочке.

Сотрудники Кунсткамеры миновали гигантскую бронзовую халтуру известного московского ваятеля под названием «Дерево сказок». Персонажи, которым выпало несчастье быть расположенным у корней этого дерева (Иван-царевич, Серый волк и Баба-Яга) были до блеска захватаны юными посетителями зоосада, причем у Бабы Яги яркой, по-флотски начищенной бронзой, сверкал не только нос, но и груди.

— А это что за зверь? — обратился было Ваня к опытному и знающему многие зоосадовские тайны Корнету, когда они проходили мимо клетки с медведем, страдающим полным облысением (причем над его жилищем висела табличка, из которой можно было узнать, что это животное находится под патронажем фирмы, выпускающей лосьон для ращения волос). Но вопрос остался без ответа — над ними негромко с легким свистящим шуршанием, пролетела невидимая пуля. Второй пули они не слышали, зато прямо к ногам Вани с ветки свалилась ворона. А потом еще одна каркающая птица, сидящая на том же тополе, как-то неестественно вздрогнула и молча полетела было за ограду зоосада, но не дотянула, упала на сетчатую крышу журавлиного вольера и, дернувшись, замерла там.

Через мгновенье на роковое дерево-эшафот откуда-то прилетела кукабарра. В клюве гигантского зимородка неподвижно висел воробей. Кукабарра для верности несколько раз ударила воробья о ветку, проглотила его а потом так жутко захохотала, что у Вани мороз пошел по коже.

— Сейчас и эту пристрелят, — сказал Ваня Корнету, глядя на беззаботно хохочущего зимородка. — Я тогда его заберу в отдел. Пусть Олег тушку сделает.

— Не пристрелят, — ответил Корнет. — Не дождется твой Олег кукабарры. Сегодня санитарный день, он же — день избавления. От ворон. Вон там снайпер. Видишь? — и Корнет указал Ване на площадку, на которой в мирное время на пони катали детишек. — Он не только хорошо стреляет, они еще и птичек знает. Ему за это деньги платят. Если бы не знал, то всех попугаев и уток перещелкал.

На детской площадке, рядом с пони, виднелся человек. В специальном снайперском костюме охотник на ворон выглядел безголовым мохнатым чудовищем, покрытым грубой, пестро окрашенной шерстью. Снайпер был вооружен мощной пневматической винтовкой. Он повел стволом своего ружья в сторону кукабарры, но потом поднял оружие и «снял» еще одну ворону, сидевшую метрах в десяти выше австралийского гигантского зимородка. Падающий вороний труп чуть не зашиб экзотическое ракшеобразное и сытая, но испуганная кукабарра улетела.

— Я же говорил, — продолжил Корнет. — Ничего с ней не случится. Убежала она из клетки почти месяц назад. И порхает себе по всей территории зверинца. Ей и белых мышек для питания выкладывают. Да она и сама не промах — видел, как воробьев давит. Но все равно ее когда-нибудь поймают и снова в клетку посадят.

И сотрудники Кунсткамеры пошли дальше.

* * *

Из-за клетки с лысым медведем взвизгнув, показался крохотный — не больше футбольного мяча — и полосатый, как рыбка данио-рерио, поросенок. Через секунду он появился с шестью своими братьями и сестрами, одетыми также как и он в костюмы пожизненно заключенных.

— Опять в кабанятнике клетка прохудилась, — сказал Корнет, носком ботинка тщетно пытаясь поддеть скачущего рядом поросенка. — Сейчас бы, такому укропцу в попцу, да в духовку! Да, Ваня?

Кабанья стая метнулась было под ноги Вани, но тут из-за клетки лысого медведя послышалось требовательное хрюканье их мамаши, и вся полосатая компания стремительно понеслась домой.

— Это еще что, — продолжил Корнет проводив, алчным взглядом последнего поросенка. — А в прошлом году я вот также с гепардом на узкой дорожке зоосада встретился. Хорошая кошечка. И, что самое главное, спокойная, не агрессивная. Пошли. Насмотришься еще на зверье. И в клетках, и на воле. Дело надо делать.

— За попугаем и лебедем пойдем? — спросил наивный Ваня.

— Подождут и попугай, и лебедь, — ответил Корнет. — Они в морозильнике лежат и никуда оттуда не денутся. А вот зубр не подождет. Знаешь сколько в зоосаде любителей зубрятины? Да, считай все! Нам хотя бы килограммчиков пять мясца бы ухватить. Да, Ваня? Я имею в виду — на брата.

Через минуту они стояли у клетки с зубром. Клетка была пуста.

— Забили зубра, — негромко, с плохо скрываемым удовлетворением сказал Корнет. — Давай рюкзак, и жди меня здесь, — приказал он Ване, а сам направился в подсобное помещение. Ваня остался и принялся рассматривать пустой загон. В яслях еще оставалось сено, недоеденное этим лесным быком. Неожиданно из дверного проема, ведущего в закрытое, зимнее помещение вольера, неторопливо вышел огромный зубр. Его подгрудок почти волочился по земле, шерсть местами начала линять на летнюю, а один рог был давно сломан. На голове была видна приличная кровавая ссадина обильно залитая зеленкой. Зверь меланхолично подошел к кормушке и принялся, пуская слюни, вздыхая и равнодушно поглядывая на Ваню, жевать сено.

В это время из дверей подсобки появился Корнет. Он был печален, а рюкзак его был пуст.

— Облом, — сказал он Ване и с грустью посмотрел на зубра. — Вот они наши пять килограммов на брата. Или даже больше.

И Корнет рассказал Ване почему они сегодня оказались без свежатины. Вчера ему действительно позвонили приятели из зоосада и сообщили, что там от старости погибает зубр. И для того чтобы облегчить его уход в мир иной (а также для того, чтобы получить съедобное мясо) сотрудники зоосада решили добить зверюгу из ружья. Но то ли патроны оказались слабыми, то ли череп у быка бронированным, но обе пули срикошетили от его лба, оставив на нем лишь царапины, которые и были замазаны зеленкой. В организме зубра видимо произошел выброс адреналина, так как он уже через полчаса бодро гулял по вольеру, жевал сено и вовсе не собирался умирать. По крайней мере, в этот день.

К слову сказать, он протянул после расстрела еще три года и почил без посторонней помощи.

* * *

— Ну, а теперь что? Идем за лебедем и попугаем? — спросил Ваня подавленного Корнета.

— Куда нам торопиться? — печально ответил Корнет. — Назад в Кунсткамеру? В объятия Мамочки? Мне, честно говоря, не хочется. Думаю, что и тебе тоже. Тогда давай здесь погуляем. Денек-то какой! Весна! Все ликует! — И Корнет грустно посмотрел на обыденно, без энтузиазма, спаривающихся японских макак. — Может быть, и мы что-нибудь здесь найдем кроме дохлых птиц.

И действительно, как раз появилась молоденькая и симпатичная сотрудница зоосада с ведром моркови. Корнет блеснув неотразимыми карими глазами подошел к ней и предложил помочь нести овощи. А уже через минуту он, держа ведро, оживленно о чем-то разговаривал с девушкой. Тактичный Ваня отошел в сторону от макак и от воркующих зоологов и стал смотреть на еще один пруд зоосада.

На этом пруду утино-гусиная сумятица была поменьше ввиду общей малочисленности птичьего населения. Плавало всего несколько пар черных лебедей и сорные кряквы, налетевшие со всей Москвы-реки на дармовые зоопарковские корма. В глубине пруда двигались огромные тени. Ваня долго гадал, что же это такое, пока одна тень не приблизилась к поверхности и не оказалась здоровенным сазаном.

На этом пруду был небольшой островок. На нем росло несколько березок и почему-то располагались спортивные снаряды — перекладина, брусья, кольца. Создавалось впечатление, что работники зоосада по утрам, когда нет посетителей, на лодках или вплавь, распугивая лебедей и уток, добираются до этого гимнастического рая, разминаются там, а потом, переправившись на материк, приступают к работе.

Кроме того, через пруд от острова до стоящего на самом берегу деревянного домика, над водой был протянут толстый канат. Ваня никак не мог придумать, зачем он вообще здесь висит. Предположение о том, что наиболее ловкие сотрудники зверинца по нему добираются до турника и брусьев, Ваня отверг сразу и стал развивать теорию о паромной переправе с берега на остров. Но тут из маленького, не больше форточки, отверстия в глухой стене домика появился бурого цвета гиббон. Обезьяна безбоязненно встала на провисающий почти до самой воды канат и, ловко балансируя длиннющими, по-паучьи растопыренными руками, бесшабашно перебежала по этому неверному раскачивающемуся мосту до островка. Гиббон размялся на брусьях, покачался на кольцах, сел на перекладине и запел. Он начал с простых, односложных негромких трелей, которые постепенно усиливались и нарастали до оглушительных звуков. Пение было красивым и гармоничным, но настолько громким, что Ваня пожалел жителей соседних домов, которые вынуждены слушать эти концерты. Особенно ранним утром. В воскресенье.

Но одному существу пение гиббона явно пришлось по душе. Это была его подруга, причем блондинка, с шерстью золотисто-желтого цвета. Кроме того, она была немного меньше своего кавалера, и держалась более скромно. Самочка элегантно вылезла из той же форточки, но не побежала по канату, а, повиснув на руках, неторопливо «пошла» на остров перебирая передними конечностями.

На середине пути она остановилась, задумчиво покачалась над самой водой, попробовала пальчиком ноги воду и тут же отдернула — холодная! Потом она той же ногой попыталась поймать за шею проплывающего мимо селезня кряквы и только после этого неторопливо добралась до острова. А через минуту с этого клочка суши зазвучал чрезвычайно громкий дуэт обнявшихся гиббонов, приветствующих новый день меланхолическим улюлюканьем.

Ваня оглянулся. Из-за ограды зоосада на гиббонов с жадным ожидающим любопытством смотрели мужчины — загадочные любители природы.

Корнет наконец закончил первую фазу обольщения симпатичной зеленщицы и вернулся к Ване.

— Пошли, Ваня, — сказал Корнет

— За лебедем и попугаем?

— Нет, за Юлей. К слонам.

И они двинулись вслед за новой пассией Корнета.

Они прошли мимо нескольких вольер. В одной жил овцебык. Несмотря на весну, он был в плохом настроении, вероятно, потому, что линял и на боках его клочьями висела зимняя шерсть. Зверь изо всех сил колотил рогами в ограду своего загона. Силища у него была огромная и припадки плохого настроения случались, по всей видимости, часто, так как одна из огромных двутавровых балок ограды была сильно погнута.

По соседству с овцебыком в загоне зябко кутал голую шею в пушистый «меховой воротник» сумрачный гриф, в другом бестолково топталась самка африканского страуса и чинно, крыло к крылу, прогуливалась пара африканских рогатых воронов с ресницами невероятной длины, в третьем молодой человек (судя по одежде тоже сотрудник зверинца) оборонялся прозрачным, как у омоновцев, пластиковым щитом от ударов клюва огромного журавля.

— Ничего не попишешь — весна, — глядя на этот гладиаторский бой сказал Корнет, поднаторевший в науке этологии. — А к весне, не только шизофрения у людей, но и территориальное поведение и агрессивность у птиц обостряются.

В подсобном помещении слоновника царила густая смесь запахов коровника и конюшни. В широком коридоре стоял огромный деревянный ящик. Сквозь редко прибитые доски этой тары было видно, что внутри ящика кто-то шевелился.

— Вот, — с гордостью сказала Юля. — Позавчера слоненка из Индии привезли.

Как бы в подтверждение этого, из щели в деревянной клетке показался гибкий, серый, покрытый редкими длинными черными волосами метровый «шланг» и, не торопясь, начал обшаривать новую пассию Корнета такими ласковыми движениями, что таксидермист сначала смотрел на это с неодобрением, а потом с ревнивым негодованием отодвинул ищущую конечность от бюста девушки.

— Это он морковку просит, — сказала сотрудница и коснулась корнеплодом конца «шланга».

Хобот вместе с морковкой исчез в клетке, а через секунду вынырнул снова и стал так же нежно искать морковку по всей Юле.

— Пойдемте, новый слоновник посмотрим. Его на прошлой неделе сдали, — пригласила девушка. Она поставила ведро с овощами на пол подальше от слоненка и пошла по коридору.

Корнет, еще раз с подозрением посмотрев на клетку, откуда высовывался серый хобот слоненка, поспешил за ней. За ними двинулся было и Ваня, но почувствовал, что его кто-то держит за рюкзак. Это был слоненок. Ваня достал из ведра морковку и, откупившись таким образом, поспешил за удаляющейся парочкой.

Проходя мимо невысокой бетонной стены, верх которой был утыкан толстыми заостренными стальными шипами, Юля начала рассказывать о нравах хоботных.

— Когда строили новый слоновник, — начала она, — директор лично проверял качество заостренных кованых стальных кольев, которые вмуровывали в бетон ограждения для слонов. Колья должны были торчать ровно на 10 см. Если он будет чуть ниже — слоны забросают пространство между ними песком, камнями, навозом и таким образом наведут переправу. А если будет выше — слоны эти колья хоботом раскачают, а потом и повыдергивают их и тоже смогут выбраться на волю.

Вокруг слоновника была трехметровая ограда из мелкой сетки.

— Это вовсе не для того, чтобы зрители не бросали в животных камни и булки, начиненные иголками, — объясняла Юля. — Наоборот, слоны бросают в людей кусками бетона и пометом. Бетон они добывают, круша пол, а помет они специально прячут от сторожей на высоких балках.

В высоком и светлом, как авиационный ангар, новом слоновнике медленно бродил огромный слон.

— Мыть его надо чаще, с зимы никак отмыть не можем, — сказала девушка и повернула какой-то вентиль. Из-под потолка на слона полился дождь. Слон вздрогнул и отошел в сторону.

— Слоновий душ — это наше ноу-хау, — сказала не без гордости служительница. — Но не привыкло еще животное к такому обращению. — Девушка повернулась к музейным работникам. — А вообще-то, его действительно надо чаще мыть. Видите, какой он снизу грязный. Прямо копченый. В буквальном смысле слова.

Ваня увидел, что все складки на брюхе слона действительно черные от копоти.

— Словно зебра и леопард вместе, — сказал Корнет. — Кто это его так разрисовал?

— Туркмены, — ответила Юля. — Из города Мары. Мы его им на зиму напрокат давали. А там взял и ударил мороз. Ночью — минус пятнадцать. Туркмены почти всеми имеющимися в городе одеялами укрыли — слон-то дорогой! А под его брюхом небольшой костер развели. Животное умное, оно все сразу поняло. Ноги расставило и простояло над костром всю ночь. А к утру получился копченый слон, — Юля опять кивнула в сторону животного. — А если бы, кстати дурной слон был, он бы всех туркмен поубивал, одеяла раскидал, а сам бы в конце концов замерз. Даже у этого мирного слона на счету один покалеченный есть. От большой любви, — и Юля со значением посмотрела на Корнета.

— У этого слона был любимый служитель, — продолжала сериал слоновьих историй Юля. — Однажды этот рабочий то ли чесал слона, то ли играл с ним. Наконец человек решил, что надо бы заняться и другими животными и собрался уходить из вольера. Слону же, наоборот очень хотелось еще пообщаться и для того, чтобы его любимый друг не исчез, слон попридержал его, слегка (по слоновьим понятиям) прижав к стенке. После этого служитель месяц пролежал в больнице с отдавленной ногой и поломанными ребрами.

— Очень интересно, — заметил Корнет и добавил: — Дай телефончик, Юля.

— Пойдем Ваня, побродим по зверинцу, а потом и к птичкам, — сказал через минуту Корнет (получивший все, что пока хотел) своему коллеге.

Когда они проходили мимо слоненка, оказалось, что ведро было опрокинуто, хотя и стояло вне досягаемости его хобота.

Ваня и Корнет отошли в сторону и стали наблюдать за детенышем хоботного. Слоненок подошел к щелястой стене своей клетки и высунул наружу хобот, но не дотянулся до лакомства. Потом хобот исчез внутри клетки. Оттуда послышалось, сопение, кряхтенье и легкие толчки зашатали клетку. А затем хобот появился вновь, но у самого пола. На этот раз он был длиннее — сантиметров на 30 — и дотягивался до ведра! Ваня тихо подкрался и заглянул в клетку. Оказалось, что слоненок просто лег на пол. В этой позиции он мог орудовать хоботом дальше.

Ваня поднял с пола последнюю морковку скормил ее слоненку, и они покинули слоновник. Ничего не говоря, Ваня вопросительно посмотрел на Корнета.

— Ну что ж. Твоя взяла, — с грустью сказал Корнет. — Пошли за птичками.

В это время начали впускать посетителей. На аллеях и дорожках зоосада стало многолюдно. Ваня заметил, что в первых рядах оказались глазеющие из-за ограды любители природы. Один стал смотреть на насилие, которые устроили кряквы на пруду, двое прилипли к клетке с павианами, где продолжением рода занимался могучий самец с одной из гаремных самок.

— Весна, — сказал, закуривая сигарету Корнет и задумчиво наблюдая за активно интересующимися сексуальным поведением обезьян другими представителями отряда приматов. — Весна, — повторил он. — Вот и полезли в зоосад вуйаеристы. Мужики свихнулись совсем. Сколько баб кругом, — Корнет проводил взглядом еще одну симпатичную сотрудницу зоосада. — А они, — и Корнет кивнул на мужчин, — получают удовольствие от вида совокупляющихся мартышек. Не пойму я их. Я имею в виду мужиков.

— Это не мартышки, а павианы, — уточнил Ваня.

— Все равно, наши женщины лучше — безапелляционно сказал Корнет.

И даже Ваня с этим согласился.

— Мой приятель года два работал в одном из зоопарков Ближнего Востока. И рассказал, что там к этому, — и Корнет указал сигаретой на приматов у обезьянника, — проще относятся, без такого ажиотажа. В тамошний зоопарк одна семья приводила совершенно беспомощного древнего старца. Родственники усаживали его в кресло-качалку, в тени дерева, прямо напротив клетки с павианами. Оставляли ему бутылку воды, кальян, а сами уходили на пару часов — по своим делам. А старец все это время кайфовал, глядя на павианов, которые вовсю эксплуатировали основной инстинкт. А потом старика домой отвозили. Восток — дело тонкое.

Корнет докурил, бросил окурок в урну и не торопясь двинулся к ветлечебнице. Холодильник с птицами находился там. В это время навстречу им пробежал небольшой отряд «омоновцев». Так подумал Ваня, потому, что у всех молодых людей в одной руке была резиновая дубинка, а в другой — большой прозрачный овальный щит, уже знакомый приятелям по журавлиной корриде.

Один из «омоновцев» на бегу оглянулся на Ваниного спутника.

— Корнет! — крикнул служитель правопорядка таксидермисту. — Опять за дохлятиной приехал? Потом ее заберешь, а сейчас, давай помогай. Тарас сбежал! Щит и дубину возьмешь у замдиректора и двигай за нами.

А через пять минут вооруженные Корнет и Ваня догнали взвод, ловящий таинственного Тараса.

Потом, после завершения операции «омоновцы» зоосада рассказали сотрудникам кунсткамеры биографию зэка по имени Тарас. На нем можно было колоть самые крутые лагерные татуировки — «отрицала», «чрезмерно агрессивен и беспощаден», «противник режима», «рецидивист», «сопротивление администрации».

Тарас был обезьяной. Точнее — самцом шимпанзе. Тарас был невероятно силен. Однажды сотрудница одного из зоопарков, где уже «мотал срок» Тарас убирала его клетку и попросила своего коллегу — рослого и очень объемного мужчину — ее подстраховать. Мужчина зашел внутрь. Тарас забрался под самый потолок клетки: видимо габариты телохранителя уборщицы произвели на него впечатление. Сотрудница начала убирать клетку, ее коллега стоял на страже, направив в сторону шимпанзе швабру. Тарас сидел, сидел, а потом, решив проверить силу соперника, вытянул руку, схватил швабру и слегка потянул к себе. И служитель полетел к обезьяне, как воздушный шарик. К счастью для людей, это происшествие окончилось мирно. Тюремная жизнь Тараса началась после того, как он как участвовал в эксперименте с вольным выпасом стада шимпанзе на одном из островов на озере в Псковской области. Там он однажды загнал всех экспериментаторов в озеро и не выпускал их на берег около двух часов — до того, как к ним не прибыла подмога.

Научным сообществом Тарас был осужден и по этапу сослан сначала в Сибирь, в Иркутский зоопарк, затем в Казахстан — в местный зверинец, а потом после частичной реабилитации, очутился в столице. Естественно, в заключении.

Но и здесь он был под особым контролем, так как, кроме огромной физической силы, он еще отличался и чрезвычайной злопамятностью.

Как-то раз один уже немолодой рабочий ихтиологического отдела зоосада ласково поговорил с самкой Тараса. Тарас это услышал, выбежал из своего угла и грудью бросился на прутья клетки, пытаясь руками достать соблазнителя. И случилось так, что однажды именно этого рабочего попросили подежурить одну ночь в инкубаторе, где должны были вылупиться фазанята. Ихтиолога закрыли снаружи (по другому замок просто не запирался). И он стал ждать появления птенцов. Но фазанята все не вылуплялись. Рабочий в полночь побродил по инкубатору и подошел к единственному закрашенному белой краской окну и из любопытства раскрыл его. Выяснилось, что окно снаружи было забрано толстенной решеткой. Кроме того, оказалось, что это окно выходит непосредственно в тыл обезьянника. Ихтиолог что-то нежно прошептал. За решеткой сначала показалась знакомая самка шимпанзе, а затем и Тарас. А потом Тарас всю ночь ломал решетку, пытаясь добраться до запертого в инкубаторе и насмерть перепуганного соперника.

А сегодня, в день визита в зоосад сотрудников Кунсткамеры случилось ЧП. Тарас как-то сумел открыть засов своей клетки и выбрался наружу. Первым делом он отворил соседнюю клетку, в которой сидели его подруги — самки шимпанзе. Две недели назад их от него отделили, так как он их нещадно бил. Перво-наперво он поочередно занялся любовью с обеими женами, а потом пошел гулять по зверинцу с удовольствием наблюдая, как от него шарахаются люди. Потом обезьяна забралась в аквариумную, но ничего там не разбила, лишь с удовольствием погоняла волосатой рукой стайку макроподов, и не поймав ни одной рыбешки, выдернула все водоросли.

Гвардейцы зоосада и добровольцы Кунсткамеры (всего 8 человек) взяли омоновские щиты и резиновые дубинки, построились шеренгой и стали теснить Тараса от гуляющей публики. Обезьяна обнажала клыки и делала мгновенные выпады то на одного, то на другого, щелкая зубами и вереща. А потом забралась на дерево.

Тем временем рядом с деревом поставили клетку-западню полную бананов. Перед бананами Тарас устоять не мог. Он спустился с тополя, посидел у входа в клетку, подумал, попробовал рукой настороженную дверцу, понял что это ловушка, вздохнул и залез внутрь. Он взял банан, и, как настоящий мужчина, даже не вздрогнул, когда за его спиной с грохотом упала решетка.

#img_15.jpeg

— Это сейчас он вегетарианец, бананы ест, — сказал один «омоновец», Корнету, когда они уже неторопливо возвращались сдавать инвентарь. — А две недели назад этот гад капуцина сожрал. Обезьяну. Из Южной Америки. Она вот так же из клетки выскочила. Бегала-бегала по всему зоосаду и мимо Тарасовой клетки на свою беду прошмыгнуть хотела. А он руку вытянул и поймал ее. И все. Слопал.

— А мне одна знакомая говорила, — поддержал разговор Корнет, — Негритянка, между прочим. Настоящая, не американская. Из самой Африки. Из Конго. Студентка, — и Корнет сделал паузу. — Так вот, она говорила, что обезьяны очень вкусные. Особенно шимпанзе. Особенно копченые. Ей из Африки сырокопченые обезьяньи окорочка присылали. Она и меня обещала угостить. Но до этого не дошло. А жаль.

Ваня и Корнет сдали щиты и резиновые палки и побрели к ветлечебнице. В качестве платы за участие в задержании особо опасного рецидивиста им выдали по банану. Из тех, которые не осилил Тарас.

Корнет несколько приободрился только тогда, когда второй раз за этот день встретил симпатичную Юлю. Сейчас у нее в руке была целая охапка березовых веников.

— В баню собираемся? — кокетливо играя огненными оленьими глазами, спросил Корнет. — А меня возьмете?

— Если бы, — со вздохом отвечала слоновница — Все им, родимым, то есть слонам, угощение несу.

— Все-таки один веничек нам на двоих оставьте, — продолжал развивать тему семейной бани Корнет.

Так беседуя они миновали толпу молчаливых мужчин, которые присутствовали в качестве наблюдателей всего процесса поимки Тараса и особенно в момент его проникновения к своим подругам.

Вдруг все любители природы быстро устремилась к небольшому деревянному домику-лекторию, где обитали экскурсоводы и методисты этого научно-просветительского учреждения.

— Весна, — мечтательно произнес Корнет, со значением глядя на свою собеседницу. — И там, наверное, природа ликует. Пойдем взглянем и мы? Если конечно это не обезьянья любовь.

Но это не была обезьянья любовь.

К сотрудникам зоосада прибыл популярный телевизионный ведущий передачи «В мире природы». Его принимали на славу. В открытое окно лектория были хорошо видны и приятные женщины, обихаживающие телезвезду, и богато накрытый стол. У заборчика, окружающего газон с еще не расцветшими пионами, быстро собралась толпа народу, которая бурно приветствовала своего кумира.

Кумир был либеральных взглядов, поэтому не выпуская из руки рюмку с водкой он, сияя свой знаменитой широченной голливудской улыбкой начал через окно раскланиваться с почитателями.

— К нам часто знаменитости приезжают, — сказала Юля. Знаменитый на весь мир владелец частного зоопарка нас навещал год назад. Как сплетничали дамы из приемной директора, очень милый человек. Всем женщинам улыбался, ручки целовал. Потом завалился в машбюро к секретарше. А через минуту она оттуда выскочила. Какая-то всклокоченная, взволнованно-довольная. И говорит, поправляя блузку: «Девочки, по-моему, этот ваш зоолог совершенно пьян!»

До зеленого домика ветпункта оставалось совсем немного, когда Ваниного спутника снова окликнули.

— Корнет, — послышался голос из павильона, над которым виднелась надпись «Кошки». — Зайди-ка на минутку.

— Пошли Ваня, к кошкам, — радостно сказал Корнет.

В дверях павильона стоял немолодой бородатый мужчина с большим деревянным ящиком в одной руке. Другой рукой он за шкирку держал, как показалось Ване, крупного, но какого-то непропорционально сложенного пятнистого кота.

— Держи, — сказал мужчина Корнету. — Или нет, лучше ты, — переключился он на Ваню. — Только крепче. Это все-таки леопард, хотя и детеныш. А ты, Корнет, открой ящик. Значит так, — продолжал командовать бородач. — Ты, — он кивнул Ване, — зверя отпускаешь, а мы с Корнетом ящик закрываем. Только быстро отпускай, не мешкай. — И передал Ване леопарда.

Ваня взял «кота» за шиворот. Он был теплый, тяжелый, с полуоткрытыми глазами и мешком безжизненно болтался в Ваниной руке.

— Давай, — приказал кошачий служитель и открыл ящик.

Ваня отпустил зверя. В тот же миг детеныш леопарда преобразился проявив себя настоящим бойцом. Он мгновенно вытянулся, развернулся и на лету успел полоснуть когтями одной лапы по ладони Вани, а затем мягко приземлился на дно ящика. Корнет захлопнул крышку.

— О’кей — довольно сказал бородатый мужик. — Бинт вон там, — и он указал Ване на белый ящик с красным крестом.

По пути к этому ящику с Ваней произошло еще два инцидента. Сотрудник Кунсткамеры случайно на мгновение прижался к одной из клеток и тут же увидел, как из его куртки полетела целая метель белых ошметков синтепоновой подкладки. Ваня оглянулся. В клетке (к счастью забранной мелкоячеистой стальной сеткой) стоял леопард. Но это был уже вполне взрослый леопард, возвратившийся после молниеносного выпада в исходную позицию. В это время в спину Вани ударила струя жидкости. Оказывается, в клетке напротив жил тигр. Который именно в этот момент решил справить свою малую нужду. В коридор. То есть на Ваню.

* * *

— Ну Ваня, в таком виде тебе к ветеринарам никак идти нельзя, — сказал Корнет, глядя на ободранного, перебинтованного, мокрого и дурно пахнущего Ваню. Жди меня здесь, просыхай и проветривайся. А я сейчас приду.

Корнет забрал у Вани рюкзак и пошел к неприметному зеленоватому домику, стоящему в глубине зоосада.

К концу дня по зоосаду бродила только приличная публика. Отовсюду слышался людской гомон, позвякивал колокольчик на тележке пони, катающего детвору, хрипло кричал павлин, и где-то за прудом слышался жутковатый хохот кукабарры.

Через пару минут Корнет вернулся. Его рюкзак был по-прежнему пуст.

— Закрылся уже ветпункт, — сказал Корнет Ване, стараясь не принюхиваться к своему товарищу и торопливо закуривая внеочередную сигарету. — Придется приехать завтра.

#img_16.jpeg

 

ЧАСТЬ 2. ПО ТУ СТОРОНУ ПЕДПРОЦЕССА

 

 

ЗООЛОГИЧЕСКОЕ ДЕТСТВО

Птичий рынок! Птичка! Нет сейчас ни его, ни той несказанной радости, когда приближался конец недели и ты за будни сумел выцыганить у родителей полтинник, сэкономить на школьных завтраках еще 20 копеек и рано утром в воскресенье поехать на Птичку. Выходишь на Таганке и едешь на троллейбусе до Абельмановской заставы, конечно же без билета — чтобы сэкономить еще и на этом.

И вот, наконец ты на месте. Толчея немыслимая! Грязь несусветная! За воротами, сразу у входа, стоят мужики с цинковыми корытами, полными воды. У одних там лежат большие пучки элодеи и стрелолиста, и продавцы пытаются всучить их таким несмышленышам, как я, в качестве прекрасных аквариумных растений — всего по 10 копеек за пучок. Однажды я купил такой кустик элодеи (пожалев при покупке, что они такие маленькие и долго выбирая самый большой). А когда принес его домой оказалось, что куст такой огромный, что занял сразу весь аквариум и рыбкам просто негде было плавать.

В других корытах плавает живой корм — крупные, красные, толстые дафнии и скопления мельчайших циклопов — «живой пыли», которую ее хозяева, как опытные кулинары, периодически помешивают маленькими сачками.

А дальше, рыбы, вернее, рыбки, множество рыбок в разнокалиберных аквариумах.

Невыразимый аромат горящих таблеток сухого спирта или газа из баллонов, при помощи которых отапливались снизу эти стеклянные домики разнообразных самодельных конструкций. В каждом аквариуме — бегущие вверх шлейфы, потоки и реки серебристых пузырьков (и здесь у всех продавцов все воздухоподающие устройства разные — от огромных черных надутых камер для футбольных мячей до построенных из двух шприцев, электромоторчика и батарейки насоса, очень похожего, за счет движения поршней в стеклянных трубках, на модель паровой машины), уже настоящие, качественные, тропические и поэтому недоступные по цене водные растения, прихваченные у самых корней, чтобы не всплывали, свинцовыми ленточками, ползающие по стенкам аквариумов маленькие улитки цвета красной икры. Все это завораживает и заставляет долго гулять по узким коридорам рыбных рядов. Быстро минуешь их начало, где каждое воскресенье стоит мужчина с трехлитровой банкой, в которой в мутной воде плавает одна и та же огромная (наверное, где-то украденная) золотая рыбина — язык не поворачивается назвать «рыбкой» это грязноватое, с выбитыми чешуйками неопрятное создание. Здесь же, в начале рядов разместились и подозрительные личности с закрытыми майонезными баночками, в которых, где, кажется, и воды-то нет совсем — сплошная масса из копошащихся гуппи. Цена каждой такой баночки — «рупь». Эти «спецы» сами не разводят рыбешек, а ловят их в Люблино, куда гуппи когда-то добрались своим ходом по московской канализации.

Но это так, увертюра, мелкие рвачи, жулики и дилетанты. Настоящие профессионалы обязательно торгуют за стойками (места они там занимают рано утром, еще затемно). Вот здесь-то — самое раздолье для любителей живности.

Селекционеры продают породных шлейфовых гуппи. У самцов такие длинные хвосты, что рыбешки еле плавают. И все рыбки посажены в отдельные круглые колбочки, у которых задняя сторона плотно закрашена черной масляной краской. В таких сосудах товар смотрится особенно эффектно. В одних колбах одинаковые, словно штампованные рыбешки синей окраски, во второй — сплошной пурпур, в третьей — лимонная желтизна. Выбирай из любой на свой вкус. Но это товар для знатоков и поэтому стоят такие элитные гуппи недешево.

На соседней стойке все стенки аквариума усажены мельчайшими, плотно прижимающимися друг к другу, словно тараканы за теплой печкой сомиками-присосками. А в изолированном отделении того же аквариума сидит в качестве рекламы их двадцатисантиметровый усатый папаша — черного цвета красавец, с мордой, сплошь покрытой бородавками и бахромчатыми выростами.

Пестрят крохотными сине-зелеными светодиодами аквариумы с мальками неонов. А в одном сосуде сплошное мелькание — это перламутровые гурами и разноцветные петушки всплывают на поверхность глотнуть свежего воздуха и затем вновь уйти на глубину.

А вот, словно гауптвахта для моряков — в аквариуме мечутся с полсотни данио-рерио и неторопливо скользят столько же мальков скалярий.

Некоторые торговцы специализируются на совершенно недоступных по ценам экзотическим видам. Вот самые красивые рыбки — дискусы. Они размером с небольшого леща, круглые и пестрые, как ковер. Говорят, дискусы настолько умные, что даже узнают своего хозяина. Вот пиранья. Маленькая, как плотвичка. Совершенно нестрашная, но продавец все равно уверяет (наверное для того чтобы поднять цену), что она может откусить палец. А вот рыба-многопер (тогда, в пятом классе, я думал, что он почти что латимерия). А на этом месте всегда стоит дядька, торгующий карликовыми гуппи, которые раз в пять меньше нормальных сородичей, но так же пестро окрашены. Он специально этих крошек поместил в аквариум размером со спичечную коробку. Стоят они очень дорого. Говорят, для того, чтобы они всегда оставались такими микроскопическими, «рыбовод» этих гуппи еще мальками помещает у задней стенки телевизора — облучает. И они не растут.

Кроме рыб в рыбных рядах попадаются и другие водные животные. Плавают крохотные черепашки. Они не больше пятачка, совершенно очаровательные и не хочется думать, что с ними придется делать и в чем держать, когда эти рептилии вырастут до размеров суповой тарелки.

Мужик продает пресноводных креветок: прозрачно-кремовых, с красноватыми и синеватыми перетяжками на тоненьких клешнях, с глазками на стебельках — как головки спичек. Наверное с вечера наловил их в прудах у Электростали. Говорят, что местные жители, не такие предприимчивые как он, ловят этих креветок, но не везут продавать в Москву, а просто варят к пиву.

Вот еще один купец продает самцов тритонов. Они красивы, как тропические рыбки, но я и сам могу их наловить — они водятся в любом пруду.

А это что? Большая трупного цвета сарделька с хвостом, как весло, маленькими лапками и крошечными бессмысленными цинковыми глазками. А еще с каждой стороны головы будто по три рога — наружные жабры. Да это же аксолотль! Я про него в книжке читал. Живет в Америке, в болотах, а когда водоем пересыхает превращается в аблистрому. Так она, по-моему, называется. Вот бы попробовать его превратить. И стоит всего 60 копеек. Правда, на них я рассчитывал купить двух мальков скалярий. Но ничего, в другой раз. Скалярии подождут.

— Дяденька, а чем его кормить? — спросил я продавца, протягивая ему полтинник и гривенник.

* * *

Я позвонил. Дверь открыла мама. Я не в силах сдержать радости, прямо с порога объявил о своем новом приобретении.

— Мам, смотри, что я купил, — сказал я с восторгом и аккуратно достал из-за пазухи пол-литровую банку, в которой словно давно заформалиненный и от этого обесцветившийся экспонат зоологического музея лежал аксолотль. Еще большее сходство с неживым экспонатом придавало аксолотлю его полная неподвижность.

— Ну, это еще ничего, — сказала мама. — Это не хомяк и не летучая мышь, и не желтопузик.

Я вспомнил, как она встретила мое появление, когда я зимой от приятеля принес хомячка. Дома я достал из кармана варежку. Из варежки сначала показалось усатая мордочка, а потом вылез и весь маленький золотистый зверек.

Мама с криком: «Ой, крыса!» отскочила на середину комнаты и оттуда с опаской стала наблюдать за зверем.

Хомячок от ее крика подпрыгнул, полетел вниз и я едва успел его поймать над самым полом.

Потом раздеваясь, я объяснял маме, что это вовсе не крыса, а ласковое домашнее животное и что оно теперь будет у нас жить. У моего однокашника Генки родились хомячата и он, расщедрившись, одного подарил мне.

Хомячок был хорошим зверьком, только очень нервным. Обычно, придя домой из школы, я доставал его из клетки и пускал погулять по квартире. Но стоило мне сделать какое-либо резкое движение или, не дай Бог, что-то уронить, как зверек оттопыривал вверх уши, скакал по всей комнате, словно заяц и мне стоило больших усилий его успокоить.

И только полгода спустя я узнал, что такая нервозность у зверька наследственная. Генка год назад купил на Птичьем рынке парочку молодых хомячков — самца и самку. Принес он зверьков домой в таре, изобретенной самими торговцами. С некоторых пор они начали упаковывать свой пушистый товар в пластиковые бутылки из-под кока-колы и прочих прохладительных напитков. В боку бутылки делался большой продольный разрез, его края отжимались и в образовавшуюся щель помещали хомячка. Вот в такой «клетке» мой приятель и принес зверьков домой. Генка куда-то торопился и попросил своего деда пересадить хомячков в клетку. Когда Генка через два часа вернулся домой, хомяки все еще сидели в бутылке. Вернее не сидели, а летали, потому что крайне обескураженный, подслеповатый дед беспрестанно тряс бутылку пытаясь выбить обезумевших хомяков через узкое горлышко, все время повторяя «Как же они вас туда запихнули?» Потом эти хомяки всю жизнь прыгали от страха, даже если рядом пролетала муха. И потомство у них было такое же.

Надо сказать, что потомок этой пары был хотя и очень нервным, но одним из самых симпатичных животных моего домашнего зоосада.

О ящерицах, жерлянках, жабах, тритонах и жуках-плавунцах я не говорю — это, так сказать, фоновые, проходящие объекты. Равно как и несколько поколений волнистых попугайчиков. Из семи или восьми этих птиц только два запомнились. Один был чрезвычайно ласковый, не мог жить без человеческого общества и когда его выпускали из клетки, моментально садился на плечо и начинал ворковать, нежно пощипывая мочку уха. Другой попугай, вернее, попугаиха, была наоборот настолько агрессивной, что третировала всю семью.

Я специально для нее сшил из тряпок чучело птицы и приучил вымещать всю свою злобу на нём. Как только я открывал клетку, попугаиха, словно ловчий ястреб, налетала на подброшенное вверх чучело, а когда оно падало, садилась сверху, и распустив крылья и отчаянно чирикая, щипала клювом тряпичного врага.

Как раз в то время, когда у меня жила эта птица, мне кто-то привез из Средней Азии круглоголовку. Животное, надо сказать, тоже не подарок. При первом же знакомстве ящерица вцепилась мне в палец и провисела пока ей это не надоело. А надоело ей минут через десять.

Я запустил эту тварь в клетку к попугаихе. Птица слезла с жердочки, обошла неподвижную круглоголовку, а потом задумчиво пожевала кончик хвоста рептилии.

Последовал мгновенной бросок круглоголовки, и я пять минут наслаждался поединком дракона с птицей Рух, а потом рассадил противников, при этом у меня были покусаны пальцы как рептилией, так и попугаихой.

Из других своих домашних питомцев я с особой теплотой вспоминаю лишь полутораметрового желтопузика, совершенно беспомощного на скользком паркете и летучую мышь, которая удивила всю семью тем, что ночью выбралась из совершенно герметичной коробки и устроила показательные, с пергаментным шуршанием крыльев, полеты по всем комнатам и еще тем, что запросто, за один присест, съедала полпачки творога. От этого она заметно тяжелела становилась похожей на свинчатку, очень удобно лежащую в руке.

Еще была зарянка, которая жила под диваном, а вечером тихонько подпевала телевизору. Был и подаренный кем-то огромный, с пол-ладони зеленый тропический клоп. Клоп потряс воображение домочадцев не только своими размерами, то так же и тем, что когда я его вытащил из банки, он взлетел с шумом вертолета, а потом, во время своих эволюций в воздухе стал жутко вонять.

Так что аксолотль был, пожалуй, самым мирным из всех животных моего зоопарка. Он был явно лучше и безобидней летучей мыши и клопа, поэтому я легко получил разрешение на содержание амфибии.

Так как мой аквариум был уже занят рыбками, то аксолотль стал жить в большой пятилитровой кастрюле. Нрав у него со временем не изменился. Все время амфибия лежала на дне своего водоема, раз в пять минут всплывая и чавкающим звуком заглатывая воздух (особенно это было хорошо слышно ночью). Ел он все: крупного мотыля, дождевых червей, кусочки мяса и колбасы. Судя по всему, он добычу не видел, а просто шарил мордой по дну кастрюли и, обнаружив кусок, жадно хватал его.

Я хотел, чтобы такое редкое и смышленое животное, как аксолотль жило у меня как можно дольше и поэтому решил посоветоваться с профессионалами — моими друзьями, с которыми я встречался каждое воскресенье в биологическом кружке.

* * *

Детские биологические (с акцентом не на физиологию, анатомию или ботанику, а только на зоологию) кружки, которые несмотря ни на что существуют даже в современной России — совершенно необъяснимое явление.

Есть свои детские братства, ордена и тайные общества среди географов, археологов, палеонтологов и даже среди филологов — то есть именно среди тех, кого объединяет не только интерес к науке, но в основном то, что они вместе и целенаправленно выезжают за город. И не ради туристического уик-энда. А в настоящие экспедиции, пусть даже и однодневные.

Но биологическое, а еще точнее — зоологическое братство — самое сплоченное и самое интересное.

Вероятно, зоологические кружки существовали и существуют и в других городах, но процветали они только в Москве. Начался этот феномен, вероятно, сразу же после революции, и этот дух настоящей, а не формальной коммуны сохранился вплоть до махрово расцветающего капитализма современности.

Вне зависимости от того, где этот кружок располагался, в его организации всегда было несколько составляющих.

Во-первых — это руководитель кружка — беззаветный энтузиаст, этакий Макаренко, бескорыстно занимающийся с малолетней шпаной каждую неделю, втолковывая разновозрастным и в основном трудным подросткам, с ярко выраженной индивидуальностью, основы ботаники и зоологии. В общем, по всем канонам, руководитель — это редкой породы человек.

Во-вторых — это помещение, в котором обязательно, в зависимости от богатства опекающего кружок учреждения, имеются коллекции тушек птиц, коробки с наколотыми на энтомологические булавки насекомыми, папки с засушенными растениями, а так же аквариумы, клетки с птицами и зверями, и террариумы с разными гадами. Причем число емкостей и их объем могут быть самыми разными. В школах — это один аквариум с меченосцами, один террариум со степной черепахой и одна клетка с морской свинкой. В городе Калинине, где я начинал свою зоологическую карьеру в кружке юных натуралистов (который мы называли «юннаткой»), кроме золотых рыбок и вьюнов, обитавших в мутных аквариумах, в вольерах жили медведь, орел, волк, лисенок (он меня однажды укусил, и мне вкололи в целях профилактики 11 уколов в живот против бешенства) и роскошный огромный ворон, который бродил по двору, хорошо говорил и этим выпрашивал подачки, пряча куски булки и колбасы под куски фанеры.

Я ходил и туда, и в зоологический кружок при Центральном доме пионеров этого приволжского города, и во Дворец пионеров на Ленинских горах в Москве — после того, как наша семья переехала в столицу.

Во Дворце пионеров кружковцы собирались каждую субботу под присмотром любимого Андрея Петровича (как раз того самого «Макаренко») — коренастого аспиранта зоологической кафедры педвуза.

Кроме того еще один обязательный компонент кружка — это совместные выезды в природу, во время которых юннаты видят в натуре те объекты, которые до этого они видели только на картинках.

* * *

Итак, я посадил аксолотля в банку и понес его в кружок. Была середина сентября, стояло бабье лето. В дубовой рощице растущей прямо у главного входа, неугомонно орала не видимая в густой листве стая готовящихся к отлету скворцов. В стеклянных стенах Дворца пионеров отражалась и эта роща, и я с банкой.

Я миновал вестибюль, в котором чуть шевелил листьями бамбуковый лесок, отцветал огромный банан, а в декоративном бассейне, под широкими листьями кувшинок и над усеянном копейками мозаичном дном, плавали белые, желтые и оранжевые декоративные карпы, такие же ленивые, как и мой аксолотль.

Я начал спускаться в подвал и уже на лестнице почувствовал живой запах, отличавший наш отдел и от пахнущих свежей древесиной и нитролаком авиамоделистов, и от бензиново-масляного аромата автокружка, и от потного танцкласса, и от пропахшей влажной глиной изостудии. Наш отдел пах хорошо вычищенными клетками птиц и зверей, с чуть уловимым влажным привкусом открытых аквариумов.

В кабинете, где мы обычно занимались, на доске была очень хорошо нарисована мелом ворона с обозначением различных частей тела и участков оперения. Значит сегодня будем определять птичек. Наш Андрей Петрович куда-то вышел, но коробки с тушками и определители уже лежали на столах. В помещении пока было немного народу, но нужные для меня люди были — Миша и Витя. Оба они держали дома животных. Миша — птиц, Витя — гадов.

Герпетолог Витя взял книгу, тушку воробья и начал честно определять вид пернатого, внимательно читая сначала тезу, а потом — антитезу.

Миша, еще с раннего детства объявивший себя орнитологом, сказал, что он всех птичек в этой коробке знает. Потому что половину тушек сделал именно он сам. Скучая, Миша стал громко рассказывать о своих кавказских похождениях, во время которых он самолично стрелял альпийских галок.

Вообще-то кружок был для нас не только хорошей школой, где знаний мы получали гораздо больше, чем на обычных уроках, но еще и клубом, где мы с удовольствием общались друг с другом. Поэтому я, еле дождавшись перерыва, спросил у моего кумира Миши, что делать с аксолотлем.

Миша, который второй год учился в восьмом классе, для меня, тогдашнего пятиклассника, был абсолютным авторитетом.

Во-первых, у него была внешность классического ковбоя: блондин с короткой стрижкой, серыми глазами, прямым носом и широченным подбородком. Он пил портвейн, курил, имел охотничью собаку, у него было настоящее незарегистрированное ружье, он ловил птиц тайником, западней и лучками и держал их у себя в квартире. Миша однажды меня пригласил к себе — посмотреть птичек.

Его квартира потрясла меня. Одна стена Мишиного жилища от пола до высоченного потолка была затянута сеткой. А за сеткой был настоящий лес: у стены стояло несколько невысоких березок (правда уже без листьев, но это не имело значения), на стене масляной краской была грубо намалевана лесная чаща, а в углу вольеры виднелся огромный пень. И в этом лесном раю возились и пищали синицы, щеглы, чижи, чечетки, снегири, по пню сновали поползни.

На противоположной стене квартиры были полки с книгами по орнитологии, рядом на ковре висела икона, а под нею — ружье с отпиленным прикладом. На одной из книжных полок лежали человеческий череп, лосиный рог и поблескивала чашка Петри.

— Это с Кавказа, из города мертвых, — и Миша, как Гамлет, взял в руку череп. Лося я в Костромской области завалил, оттуда же икона — один поп подарил. Наверное, Андрей Рублев. В Третьяковской галерее такой точно нет. А это, — и Миша передал мне чашку Петри, — это зубы гадюки, которая хотела меня укусить.

Несомненно, Миша был примером для подражания.

* * *

Так вот, хозяин этого всего птичьего рая без энтузиазма посмотрел на моего аксолотля и сказал, чтобы я вылил его в унитаз.

Зато еще один мой старший товарищ Витя, по сравнению с Мишей — рафинированный интеллигент, отнесся к животному с большей симпатией. И это не удивительно. Витя носил очки, длинные волосы, много читал, был без ума от джаза и самоотверженно любил животных. Витя и птичек любил. Но еще больше он любил ящериц, змей, лягушек и саламандр. У него дома я тоже был. На дне рождения. Когда он попросил меня достать из холодильника яблоки и помыть их, я был крайне удивлен, обнаружив на нижней полке аккуратные ряды красных и желтых плодов, переложенных упитанными зелеными ящерицами. На мой естественный вопрос, что чем он маринует — яблоки ящерицами или ящериц яблоками — Витя мне ответил, что причина всему — недостаток жилплощади. У него было пять террариумов, все они были перегружены, и Витя периодически производил смену экспозиции. Юннат часть ящериц и змей сажал в холодок, а овощной отсек — отдохнуть от активной жизни, — а освободившуюся жилплощадь заселял животными, изъятыми из холодильника. И все были довольны. Замороженные гады смирно лежали в рефрижераторе, а отогретая смена ящериц шустро бегала по террариумам, совершенно не боялась людей, давалась в руки и с удовольствием пила из пипетки витаминизированную воду, которую для них специально готовил заботливый герпетолог.

Помимо ящериц Витя уже тогда увлекался змеями. У него было несколько ужей и роскошный полутораметровый амурский полоз — черная змея в ярко-желтых перетяжках. И почему-то, именно этот красавец постоянно убегал от Вити. Сначала он у него вечером просто упал с балкона. С пятого этажа. Витя спустился, обшарил газон под балконом, но змею не нашел.

На следующий день, когда Витина бабушка шла из магазина, на этом газоне стояло человек десять молодых и не молодых людей с палками и камнями и о чем-то спорили. Слышались слова «Убить..., милиция..., зоопарк...». Старушка протиснулась сквозь людское кольцо и обнаружила, что на солнышке свернувшись калачиком греется их беглец. Она со словами: «Так вот ты где, милок», взяла змею, положила ее в авоську поверх картошки и пошла домой. У оторопевших мужиков открылись рты, а из рук выпали палки и кирпичи.

Эта же змея потом убежала перебравшись по балкону в квартиру соседнего подъезда, где жила очень интеллигентная дама — капельмейстер Московского Дворца Съездов. Эта дама, забыв о своем статусе, сначала принялась стучать в стену к Вите, а затем вышла на балкон и закричала: «Заберите вашего удава».

Витя приоделся и пошел в соседний подъезд — спасать женщину и снова выручать змею. Но пока он добирался до квартиры капельмейстера полоз куда-то делся. Они обыскали всю квартиру, но змею не нашли. Витя объяснил хозяйке, что, мол, ничего страшного, змея не ядовитая, она сейчас утомилась, забилась куда-нибудь и спит. Вреда она не причинит. И обещал прийти на следующий день. Мол, змея отогреется, выползет и тогда он ее заберет.

Но капельмейстер Витю не отпускала.

— Нет, не уходи, останься, — говорила дама. Я чувствую, что змея где-то рядом. Вот ты уйдешь, а она свалится на меня с потолка. Или я лягу в постель, а она заползет туда, набросится на меня и удушит!

Галантный юннат продолжал ее успокаивать.

— Ну что вы такое говорите! Смешно слушать! Змеи по потолку не ползают, а в постель вообще никогда не залезают. Вот, смотрите, под подушкой ее нет! — и юный герпетолог поднял подушку. — И под покрывалом тоже нет! И под одеялом нет! — Витя приподнял одеяло, и хозяйка завизжала потому, что как раз под одеялом-то и дремал полоз.

Но и Витя, хотя и был, по сравнению с Мишей, интеллигентным человеком и к тому же очень любил гадов, тоже мне посоветовал эту животину кому-нибудь отдать или выпустить. Правда не в унитаз, а в соседний пруд.

* * *

Аксолотль продолжал жить в моем доме в кастрюле и по-прежнему вел полу-вегетативное существование, двигаясь только в поисках упавших сверху кусков колбасы, да с чавканьем всплывая на поверхность за глотком воздуха.

Где-то в середине зимы я вдруг вспомнил, что хотел превратить его в амбистому (я уже знал как правильно она называется), и стал постепенно снижать уровень воды в кастрюле. В процессе этого опыта аксолотль чуть не сдох от недостатка влаги, но взрослеть — то есть превращаться в амбистому — не хотел ни в какую. И я прекратил эксперимент, восстановив прежний уровень воды.

Я еле дождался весны, чтобы по совету Вити выпустить животину в ближайший пруд (мои друзья по кружку ни за что не хотели брать в подарок земноводное). А этот водоем был на соседнем пустыре.

* * *

Больше всего на свете я в детстве любил пустыри. Сходишь с асфальтовой дороги. Первые 50 метров пустыря абсолютно не интересны — лежат наполовину заплывшие красной глиной бетонные плиты с остатками кострищ и осколками бутылок — места любящих природу забулдыг, выпивающих на свежем воздухе. Из земли торчит арматура, лежат куски рубероида, иногда — вросшая в землю ржавая канистра с засохшей краской. Местность неровная: есть небольшие глинистые холмы есть и ямы. Ямы бывают просто ямы, бывают влажные, а бывают залитые водой.

Идешь дальше. Пейзаж не изменяется — тот же строительный мусор, но по каким-то непонятным признакам чувствуется, что в такую глушь алкоголики не забираются, а лазают здесь только вот такие энтузиасты — ненормальные любители природы, как я.

Здесь можно не торопиться. Здесь уже настоящая дикая природа. Только смотри.

Среди редких зарослей полыни и конского щавеля, иногда — невысоких ивовых кустиков и редких куртинок злаков, видны узкие дорожки, обязательно заканчивающиеся норкой на глинистом холмике или уходящие под бетонную плиту.

Однажды я заметил, как по этой дорожке пробежал серый короткохвостый короткоухий зверек. Я, наизусть знавший пятый том детской энциклопедии («Животный мир»), тут же определил это млекопитающее как пищуху (по крайней мере, она, по моему мнению, была точной копией зверька, изображенного на рисунке). Смущал немного размер (по описанию, пищуха была раз в пять крупнее) и то, что она обитает в горах, но все-таки мне очень хотелось, чтобы это была пищуха. Через год, поступив в юннатский кружок я узнал, что это была серая полевка, самый обычный грызун, но очарование первой встречи осталось навсегда.

Однако настоящий кладезь неожиданных зоологических находок — это, конечно, куски железа, шифера и доски, разбросанные на пустыре.

При виде их у меня до сих пор просыпается обезьяний инстинкт и очень хочется эти предметы перевернуть. Ведь совершенно неизвестно, кто скрывается под ними.

Всегда там сидят разнокалиберные жужелицы, которые сначала оторопевают от яркого света, а потом расползаются.

Иногда под большим куском шифера прячется целый выводок зеленых жаб — толстых, сухих и сонных. Возьмешь одну, самую большую в руку, она тихонько от страха описается, а потом вежливо начинает толкать лапами твои пальцы, прося отпустить. А тем временем остальные ее подруги медленно разбредаются. Быстро сажаешь жабу туда откуда взял и аккуратно, чтобы не раздавить, накрываешь тем же куском шифера.

Изредка под толстой сырой доской, сидит свернувшись кольцом тритон. А однажды я под такой же доской нашел белую, в оправе из мелких земляных катышков куколку жука-плавунца и долго рассматривал, как ловко в куколке уложены лапки и усики.

Под укрытием может оказаться целый подземный городок: плотно утрамбованные грунтовые дорожки, ведущие в круглые домики-гнезда — лунки, выложенные подвядшей травой. Чаще всего хозяев не видишь — они успевают выскочить через «черный» ход. Но иной раз полевка замешкается, замельтешит, забегает по своим дорожкам, затаиваясь на секунду то в одном, то в другом своем домике, и наконец серым комочком промелькнет и скроется в норке.

Бывает, подходишь к плотно лежащему на земле куску железа, осторожно приподнимаешь его, ожидая, что под ним находится настоящий зоологический оазис, а там огромная семья земляных муравьев. Значит, не повезло — с муравьями рядом никто жить не будет — заедят.

А иногда находки бывают совсем удивительные. Я однажды под доской нашел вполне приличный перочинный ножик, в другом «схроне» — рогатку с тщательно обмотанной вокруг древка резинкой. Выходит, ты здесь не один — по просторам пустыря бродят и другие малолетние любители приключений.

Птиц на пустыре мало. С писком летает вокруг меня желтая трясогузка — ее гнездо мне ни разу найти не удалось. На сваленных, навсегда забытых трех бетонных плитах, напоминающих недостроенный дот, танцует каменка. И только однажды, в густом ивовом кусте, я на пустыре нашел гнездо-чашечку коноплянки с голыми птенчиками, у которых была нежнейшая матовая, малинового цвета кожа, покрытая редкими серыми пушинками, словно присыпанная пеплом.

Но украшение любого пустыря — конечно же, пруд. Для постороннего человека — это просто небольшой водоем с глинистыми берегами, около которых в воде лежат почерневшие доски и куски расслоенной фанеры, растут чахлые кустики стрелолиста, а все дно устлано веточками водяной чумы — элодеи.

Плавающий мусор и есть самое главное в таком пруду. Стоит только осторожно приподнять или отвести в сторону плавающий кусок фанеры, то под ним тотчас обнаруживается масса интересного.

Рассыпаются во все стороны, очень напоминающие семечки подсолнуха (но с ногами), клопы-гребляки. Изогнувшись знаком доллара повисает в толще воды личинка жука плавунца. У нее огромные челюсти-крюки. Она сначала медленно гребет своими худосочными ножками, затем резко дергает телом и скрывается в глубине.

Под этим плавающим укрытием можно найти бестолкового головастика, задумчивого карасика или меланхоличного бычка. Головастик, неуклюже переваливаясь с боку на бок, садится на дно, карасик, часто дергая хвостиком, ищет спасения под другой доской, а бычок делает молниеносный рывок и прячется в зарослях элодеи.

Иногда под доской обнаруживаешь настоящую энтомологическую драгоценность — большого черного жука-водолюба. Особенно хорош он снизу — у основания его задних ножек торчит длинный острый хитиновый шип, а все брюшко жука покрыто нежнейшим блестяще-шоколадным бархатом.

Мелькают посреди пруда рыбешки-верховки. Раз я обнаружил, что одна рыбка никуда не уплывает, а все время крутится у лежащей на глинистом дне бутылки. Я наблюдал за ней наверное около получаса, затем не выдержал, снял кеды, закатал как можно выше штаны, залез в пруд и поднял со дна бутылку. Оказалось, что все ее горлышко густо обсыпано мельчайшим прозрачными зернышками-икринками, которые и охраняла рыбка. Я осторожно опустил бутылку на прежнее место и вылез на берег. Муть, поднятая мною, начала рассеиваться, и было видно, что рыбешка продолжила свой танец у вновь обретенной икры.

Вот к этому пруду я и принес банку с аксолотлем. Но выпустить его тогда не пришлось. На берегу появились любители другого рода общения с живой природой и стали расстреливать из рогаток лягушек. Хотя моя любовь к аксолотлю, к этой бессловесной животине, страдающей ленью и обжорством окончательно прошла, мне было бы жалко, если он бы погиб от браконьерской пули. И я унес его домой, решив выпустить в каком-нибудь более безопасном водоеме.

В ближайшее воскресенье кружок поехал не за город, как планировали, а в ботанический сад.

Нашим руководителем Андреем Петровичем была запланирована сначала экскурсия по ботаническому саду, а потом — изучение флоры и животного мира водоема — то есть пруда. Поэтому прибыл на место сбора кружка с банкой, в которой сидел аксолотль. Но до пруда мы так и не добрались, потому что ботаническая экскурсия очень быстро закончилась. На теме «Голосеменные». Экскурсовод показал нам тис ягодный, и сказал, что все растение страшно ядовито. После этого один из нас, Сергей, мой ровесник, интересующийся ботаникой и вечно опаздывающий, спотыкающийся, наступающий в лужи и все теряющий, робко поднял руку и тихо, глядя в землю и смущенно улыбаясь, объявил, что он ягодки с этого дерева уже успел попробовать. Поэтому-то наша экскурсия и закончилась, и мы (в том числе и я с аксолотлем) повезли Сережу в больницу — промывать желудок.

Следующая моя попытка подарить аксолотлю свободу была сделана через неделю. На очередной встрече во Дворце пионеров (мы тогда определяли насекомых) Миша сказал, что погода стоит хорошая и поэтому в субботу вечером он поедет в Люберцы и может взять меня с собой, где я и освобожусь, наконец, от животины. Надо только созвониться. Дома я сказал, что Миша очень опытный полевик и даже был на Белом море. И мне разрешили с ним ехать. Подозреваю, что родители надеялись, что я вернусь оттуда без земноводного.

Прошлым летом Миша вместе с Витей, действительно, были на Белом море. Миша часто рассказывал нам, пятиклассникам, про ту поездку, и особенно — про ее завершение.

Когда они возвращались в Москву у обоих рюкзаки и даже карманы были полны образчиками морской фауны — для зоологического музея нашего кружка. До Москвы от Кандалакши, они экономя деньги, взяли билет в общий вагон. И как водится, общий вагон был настолько переполнен, что и войти-то в него было невозможно, не то что сесть. Через три часа мытарства сначала в тамбуре, потом в коридоре ребятам с большим трудом удалось пробиться в ближайший отсек, а потом еще через два часа Мише удалось и сесть.

Витя продолжал стоять, их рюкзаки ползали где-то по полу, пинаемые ногами пассажиров. Миша сидел на скамейке не зря — он думал как помочь приятелю и себе ехать в этом поезде попросторнее. И придумал.

Он решил изобразить припадочного. Сначала он начал корчиться. Попутчики на него посмотрели с любопытством. Потом его вроде бы стала пробирать сначала легкая, затем крупная дрожь. Любопытство у попутчиков сменилась жалостью. Потом он принялся вскакивать, чесаться и вновь садиться. Некоторые сердитые дядьки начали было покрикивать на него, а сердобольные женщины, наоборот, заступались. Потом Миша начал пускать изо рта пузыри. И все тут насторожились, потому что он пускал их очень ненатурально. Миша, видимо, понял это и поэтому выложил зрителям свой козырь. Юннат вскочил, завыл, начал судорожно скрести у себя за пазухой, потом извлек из подмышки огромного морского таракана (к сожалению, пойманное еще утром на отливе это десятисантиметровое ракообразное уже сдохло в кармане Миши), внимательно осмотрел его, бросил на пол и раздавил. На весь вагон послышался треск сокрушаемого хитинового покрова. Миша не пожалел везомую коллекцию, достал из-за пазухи еще один экземпляр и «казнил» животное, откусив ему голову.

Финал представления был очень натуралистичен. Зрители поверив, что на теле этого бродяги могут водиться такие огромные паразиты, валом повалили из отсека. Миша с Витей доехали до Москвы без соседей. Комфорт обошелся им всего в 12 морских тараканов, которых они по очереди давили, когда в их отсеке собиралось более трех человек. И тогда они снова ехали вдвоем.

Так вот, с этим Мишей я и собрался поехать в Люберцы выпускать аксолотля. Только поездка не состоялась так скоро, как мне хотелось. В середине недели я позвонил моему старшему товарищу.

— Алло, — раздался в трубке женский голос, наверное, его мамы.

— Здравствуйте, — вежливо сказал я. — Мишу позовите, пожалуйста.

— Сейчас посмотрю, — ответили мне на другом конце провода. — Миша то ли вышел за хлебом, то ли в экспедицию уехал. — И послышались удаляющиеся шаги.

— Нет ружья и собаки тоже нет, — сообщили мне через минуту. — Значит, в экспедицию уехал.

* * *

У Миши уже в восьмом классе появился одностволка 16 калибра. Он ей отпилил весь приклад и треть ствола и получил таким нехитрым образом огромный дуэльный пистолет. Как и у всякого стоящего оружия у нее было собственное имя. Миша звал ее Фузей.

С этой Фузей Миша и путешествовал по Подмосковью. Любимым его местом были — Люберецкие поля орошения — территория, куда сливалась вся московская канализация. Особенно любил Миша весну, конец апреля, когда на вонючей открытой воде прямоугольных прудов-картов чернели стаи уток, а на грязевых и еще более вонючих отмелях мельтешили кулики.

Люберцы тогда были дальним Подмосковьем, до которого надо было сначала добираться на электричке, потом на автобусе, потом идти пешком еще несколько километров.

В субботу в Москве стояла такая ясная солнечная погода, что Миша затосковал уже на третьем уроке. Это был урок химии.

А после школы он зашагал домой, позвонил мне и велел быть через час на Октябрьской. Я наскоро пообедал, пересадил аксолотля в банку и поехал к месту встречи.

Сам Миша уже через десять минут после этого звонка был на улице уже полностью экипированный. В драной телогрейке, кирзовых сапогах, с рюкзаком за спиной, в котором никто не мог бы заподозрить разобранную Фузю, и с русским спаниелем на поводке.

Бок рюкзака аппетитно оттопыривался пузатой бутылью из-под Гамзы, наполненной водопроводной водой. Чистой воды в том месте, куда собирался Миша, был явный дефицит. Он зашел прямо с собакой в продовольственный магазин, купил батон хлеба, полкило самой дешевой колбасы, 200 грамм карамели и бутылку портвейна. Я встретил его у выхода из магазина.

Миша рассудил, что если ехать как обычно — то есть на метро, электричке, автобусе — то мы доберемся до любимых вонючих полей орошения только затемно.

Но Миша в тот день был при деньгах и поэтому решил ехать до места на такси. Но первой машиной, которая около нас затормозила, была карета скорой помощи.

Миша посулил водителю баснословные в то время деньги — шесть рублей, и через минуту на топчане для больных сидел я с банкой, в корой плавал аксолотль, под топчаном свернувшись дремал спаниель, а сам Миша сидел рядом с водителем и увлеченно рассказывал как он убегал от медведя на Кавказе и про Вологодскую область, где Миша по осени охотился на рябчиков с манком. Он сидел в засаде под елкой и тихонько попискивал в металлическую трубочку. Когда вдали послышался тонкий ответный свист. Миша стал манить сильнее. Писк приближался — рябчик бежал навстречу своей смерти. Миша поднял Фузю и взвел курок. В это время на поляну осторожно ступая и озираясь по сторонам вышел мужик с одностволкой и с таким же, как у Миши, манком во рту. Увидев наведенный в свой лоб ствол обреза, охотник еще раз пискнул, развернулся и неслышно исчез в зарослях.

* * *

Через час и юннат, и водитель, довольные этой встречей (Миша — что быстро доехал, шофер — что быстро разбогател), оказались на Люберецких полях орошения, а точнее, прямо у стога, в котором обычно ночевал мой старший приятель.

Миша, Фузя, спаниель и я остались, а водитель поспешил назад, в Москву.

Смолк шум мотора, и слышно было как с отстойников крякают утки. Миша решил не выдавать вечером свое присутствие и не греметь. Но Фузю на всякий случай собрал и зарядил.

Мы с Мишей посидели на вершине стога, посмотрели, как над нами летают чайки, потом мой кумир достал бутылку портвейна, хлеб, колбасу. Он открыл бутылку, смочил вином ломоть хлеба и дал его псу. Собака его съела, и Миша дал ей колбасы — закусить. А потом выпил и закусил сам. Мне он выдал бутерброд, кружку воды и карамельку. Потом мы посидели еще немного, посмотрели на ранние звезды и забрались в стог — спать.

Утром мы проснулись от того, что снаружи раздавались голоса. Миша зажал рукой пасть спаниеля и затаился — иногда, правда очень редко, поля орошения посещала охотинспекция. И Миша не хотел, чтобы она ему испортила день.

Через минуту Миша понял, что это, во-первых, не охотинспекция, а во-вторых, что человек вне стога всего один. А разговаривает он со скотиной — с лошадью.

Скорее всего, это был местный крестьянин, ворующий по случаю воскресенья ничейное сено для своего хозяйства. Мы с Мишей и собакой пережили около получаса страха, когда вилы мужика сновали вокруг нас.

Но все обошлось. Послышалось традиционное «Но!», рассудительный мат, удаляющийся скрип телеги и приглушенный цокот копыт.

Только после этого Миша освободил спаниеля и мы выбрались из стога. Миша достал Фузю и выстрелил в воздух. Мужик оглянулся, изо всей силы хлестанул лошадь, и она пошла галопом.

А мы направились к отстойникам — на берег как раз приземлилась стайка чибисов.

С Мишей было очень интересно. Несмотря на то, что он все время стрелял, матерился, а при появлении любого человека (правда такие встречи были очень редки) прятался с Фузей в кусты. Но в перерывах между всем этим он мне показывал птичек — он их, действительно, прекрасно знал. Он показал мне и чибиса с заунывным голосом, с крыльями, похожими на носимое ветром пегое полотенце, и взлетающую с песней над тростниками и мелькающую рыжим хвостом варакушку (я, к своей радости, даже успел рассмотреть у одной птицы голубое горлышко!), и тоскливо свистящего кулика-мородунку, и нарядных, дерущихся турухтанов, и каких-то уток, которых я не запомнил, да, честно говоря, и не разглядел — слишком далеко они сидели.

К концу дня у Миши в рюкзаке, кроме Фузи, лежали два убитых чибиса, а у меня в сумке — банка с аксолотлем. Я его так и не выпустил. Было жалко сажать его такого чистого в такой грязный пруд.

От аксолотля я избавился только через месяц, когда мы всем кружком поехали в Никольские выселки — в настоящую экспедицию.

* * *

Интересно бы проследить эволюцию рюкзака. Ведь были же да и сейчас есть удобные приспособления для переноски тяжести на спине. Это и высокие заплечные корзины шерпов, и поняги таежных охотников, и особые приспособления (не знаю как они назывались, но, наверняка, и они имели свое название) волжских крючников.

И несмотря на все это, горожане придумали свое приспособление и обозвали его рюкзаком. И очень долгое время он был круглым, широким и пузатым. Существовало даже особое искусство укладывать рюкзак, чтобы он не натирал ни плечи, ни поясницу и не давил в бок каким-нибудь топором или фотоаппаратом.

Вот, точно такой рюкзак был у меня — уже почти шестиклассника. Так как предполагалось, что я буду ездить с ним долго и далеко (и, к несчастью, это предположение оправдалось — с этим рюкзаком я проездил, действительно, долго), родители мне купили самый большой рюкзак — на вырост. Поэтому, как я ни старался подтянуть лямки, он года три, пока я достаточно не подрос, все время во время моих экспедиций висел у меня на заднице.

Так же он висел у меня в конце мая 1962 года во Владимирской области, когда мы брели в Никольские Выселки — только что открывшуюся учебную базу, где студенты одного из московских институтов проходили летнюю полевую практику по биологии.

Это был мой первый самостоятельный долгий выезд в природу.

В рюкзаке было одеяло (под спиной — для мягкости), жестянки с тушенкой и сгущенкой, крупы, запасные штаны и свитер. А кроме того, в руках я нес банку с аксолотлем. А так как кружковцы намеревались там не отдыхать, а проводить научные исследования — ловить мышей и наблюдать птичек — то каждый нес еще и научное оборудование.

#img_18.jpeg

Мне, как самому хилому, выпало тащить самое легкое — три жестяных цилиндра для ловли грызунов. Они были в полотняном мешке, но в мой рюкзак не поместились. Поэтому этот мешок я повесил на шею и цилиндры болтались у меня где-то на животе.

Надо было пройти километров десять — огромное расстояние, как тогда мне казалось. Первую пару километров все, пресыщенные естественным допингом, — лесным весеннем воздухом — не прошли, а просто пролетели, потом темп постоянно замедлялся.

Где-то на полпути Миша преподнес мне как будущему орнитологу сюрприз. На очередной остановке он отлучился, а потом быстро вернулся. На его лице была неподдельная радость, а в руках — сильно пахнущий дохлый ворон. Миша объявил всем, что из этого ворона он сделает чучело. Но шкуру снимет, когда мы дойдем до Выселок. И самое надежное место, чтобы перья ворона в пути не помялись — это жестяной цилиндр для ловли мышей. С этими словами Миша запихнул ароматную птичку в мой цилиндр и мы пошли дальше.

Не знаю как другие, но я до этих Выселок, с моим рюкзаком и Мишиным тухлым вороном, добрался совершенно измученным.

В комнате, выделенной юннатам, были только голые кровати (впрочем, на одной в углу громоздилась стопка грязных матрасов), печка и стол. В коридоре с разбитым окном мы обнаружили соседей: на балке пара ласточек строила гнездо. Мы, стараясь не мешать им, сняли рюкзаки. В комнате было сыровато и холодно. Все пошли за дровами, и через полчаса на крыльце возвышалась куча трухлявых досок, старый штакетник, одно огромное принесенное Мишей бревно, разбитая тумбочка и прочий деревянный хлам.

Когда я вернулся из леса с двумя добытыми там корягами, все мои приятели стояли у дома и смотрели на крышу. Там сидел Миша и длинным шестом тыкал в трубу. Как оказалось, трубу для своего гнезда облюбовали галки, набросав в нее метровый слой веток и разного сора и Миша пробивал эту пробку.

* * *

Первый день мы бродили недалеко от Выселок, но все равно к вечеру на всех подоконниках стояли разнообразные банки, в которых плавали щитни, жаброноги, жуки-плавунцы, тритон и прочая водная живность. Похожие на круглые пули катышки сухого заячьего помета и разгрызенные белкой или раздолбленные дятлом шишки соседствовали с просоленной шкурой, снятой-таки Мишей с тухлого ворона.

Под потолком в маленькой клеточке пищала московка — манная птица Миши, взятая им для ловли других пернатых, а в коридоре стояли огромные, очень живописные березовые сучья — это Миша нарубил их где-то, чтобы впоследствии облагородить вольеру у себя дома.

По-настоящему мы ели только вечером. Миша за ужином всех поразил, когда он своей хитро изогнутой стальной ложкой очень ловко, одним движением полностью опорожнил банку с тушенкой, моментально проглотил извлеченное из нее содержимое, а практически чистую банку бросил на пол — вылизывать своему спаниелю.

Ночевали мы все вместе — сдвинув кровати, постелив на них матрасы, тесно прижавшись друг к другу и накрывшись телогрейками. Было тепло.

* * *

Деревенские ласточки, с которыми мы делили коридор совсем не боялись людей и целый день со щебетом сновали туда-сюда через разбитое окно.

К птичкам быстро привыкли, и Миша только на третий день сообразил, что это очень хороший материал для проведения младшими юннатами самостоятельной исследовательской работы.

Однажды он, после обеда, сытый, лежа на кровати и наблюдая сквозь сигаретный дым за порхающими ласточками подумал, что дневная жизнь их изучена, а вот ночную жизнь этих птиц еще никто не наблюдал.

И он тут же приказал самому младшему — Сереже готовиться к ночному бдению. Меня Миша на этот раз пожалел, видимо посчитав, что свою часть орнитологической программы я выполнил, транспортируя ворона.

И вечером, когда все располагались ко сну, Сережа был посажен на балку, как раз находившуюся напротив гнезда ласточек. Миша выдал ему фонарик, записную книжку и сделал жесткое внушение, что юннат должен бдить, глаз не смыкать, а утром доложить, как прошла ночь в доме птичек.

Отдав эти распоряжения, Миша добрался до кровати, закрыл глаза и через минуту захрапел. Вскоре угомонились и остальные юные испытатели природы. А еще через полчаса из коридора раздался Сережин крик, грохот и лай спаниеля. И еще было слышно, как в окно колотились птицы. Оказалось, что наблюдатель задремал и свалился с балки, едва не задавив собаку. Миша встал, поймал руками обеих ласточек и посадил их до утра в клетку. Утром он этих касаток выпустил. Больше они на этой балке гнезда не строили. И ночная жизнь этих птиц так и осталась для науки загадкой.

* * *

Через три дня мы полностью обжились в Выселках. Освобожденные от тухлого ворона цилиндры были врыты по краям канавки, которую мы общими усилиями выкопали в лесу. Эта ловушка исправно поставляла нам живых полевок, землероек и лесных мышей. Неутомимый Миша где-то поймал орешниковую соню, а Витя принес из леса птенца сойки и грозился найти на болоте гребенчатого тритона. Уже не только в комнате, но и в коридоре, пищали пойманные синицы, по полу мельтешили убежавшие из живоловок полевки. Изгнанная из трубы пара галок стала строить новое гнездо под крышей соседнего дома. А вот ласточки так больше и не появились.

Мы с Сережей самостоятельно исходили все окрестности. Не были только на болотах. Нас туда одних не пускали. Считалось, что малы еще пятиклашки, не ровен час — утопнут. Но нам туда очень хотелось. Где-то там ведь и плавал гребенчатый тритон и росла росянка. Однажды Миша, вернувшись с болота, принес в кармане помятый кустик этого растения. Листочки росянки были покрыты длинными волосками. На них, словно слезинки на ресницах, висели прозрачные капельки. С их помощью это хищное растение завлекало, ловило (капельки были клейкие) и переваривало неосторожных комариков и мошек, присевших на листочек росянки утолить жажду.

Только сейчас я осознаю, какое у этого растения красивое название — с привкусом раннего утра. Но тогда это была просто заветная трава, растущая на болоте, таком же недоступном для нас месте, как высокогорья поросшие эдельвейсом.

И вот однажды мы с Сергеем упросили Мишу взять нас на болото. Я прихватил банку с аксолотлем, и мы пошли.

На самом краю болота виднелась человеческая фигура. Это Витя, который сидел на кочке и, близоруко щурясь, глядел невооруженными глазами на коричневую воду. Рядом с ним лежала удочка. Рыбак он был явно никудышный — в качестве удилища он выбрал жердь, которую, вероятно, устав держать положил в воду, чего как известно всякому мало-мальски знакомому с рыбалкой делать было никак нельзя.

Витя, услыхав наши шаги, обернулся, привстал на кочке и потянулся к удилищу. Очевидно, у него клевало, так как поплавка на поверхности воды видно не было. Герпетолог начал медленно поднимать жердь. Поплавка на этой «удочке» не было вообще. Не было на ней также ни крючка, ни грузила, ни лески. И вообще это была не удочка, а грабли.

Витя печально осмотрел железную гребенку, потом с плеском опустил грабли в водоем, протащил их по дну болота, выволок на берег и стал щурясь и вздыхая рассматривать улов — пряди пузырчатки и розетки водокраса.

Потом он отбросил добытый им из болота силос в сторону и снова провел граблями по дну водоема.

— Витя, ты что, так тритонов ловишь? — спросил натуралистически настроенный Сергей.

— Сейчас нет, — устало произнес, обернувшись к младшему коллеге, герпетолог. — Тритона-то я здесь вчера поймал. Того самого. Гребенчатого. Но взамен очки туда, — и он показал в болото — уронил. Теперь вот их ловлю.

Сергей, увидев в стороне цветущий желтый ирис, отстал, а мы с Мишей пошли дальше. Мы, двигаясь по краю широкой канавы, прорытой когда-то торфоразработчиками, добрались до настоящего сфагнового болота. Здесь на мягких светло-зеленых подушках мха лежали плети клюквы, а по соседству с ней долгожданные росянки выбрасывали вверх небольшие стрелки с белыми цветочками.

Я набрал несколько самых крупных экземпляров, положил их в экскурсионное ведерко, и мы двинулись назад. Я шел по краю крутого торфянистого обрыва и делал прощальные снимки «Сменой». При очередном снимке вершина торфяного уступа обломилась, и я свалился в воду.

От испуга я поплыл торопливыми саженьками к другому далекому берегу. Миша не торопясь закуривая спросил: «Ты куда это собрался?».

Я, услышав этот вопрос, обернулся, обнаружил, что берег, на котором Миша находится гораздо ближе ко мне, развернулся и выбрался на сушу.

— Чего у вас там? — услышали мы голос по-прежнему рыбачащего Вити.

— Да вот, Вовик утоп, — ответствовал ему Миша.

— Грабли нужны? — невозмутимо вопрошал с другого конца болота герпетолог.

— Не, обойдемся, — сказал я, выливая воду из фотоаппарата. Я снял одежду, отжал ее и надел снова. Можно было возвращаться.

На обратном пути мы нашли Сережу, с роскошным букетом желтых ирисов. Он, догоняя нас, провалился в трясину. Вместо того, чтобы звать на помощь, Сергей приветливо махал нам букетом, который бережно держал над головой и лучезарно улыбался.

Я остался наблюдать за медленным погружением Сергея, а Миша побежал к Вите — за граблями. По дороге назад, к месту спасения, он прихватил несколько скользких, грязных от торфа коряг. При помощи этих подручных средств мы извлекли из трясины ботаника. В нижней своей половине он был грязен, как черт, зато в верхней — цветущ, как ангел. Сергей, хлюпая сапогами, побрел за нами.

А я, наконец, вспомнил, зачем я сюда, на это болото, пришел, да и, вообще, в эти Никольские Выселки приехал. Я отвинтил крышку с банки, достал серую едва шевелящуюся сардельку со слаборазвитыми лапками и малюсенькими глазками и бросил ее в болото. Аксолотль недоуменно повисел у поверхности воды и лениво поводя хвостом исчез в глубине.

* * *

Все вместе мы возвращались на Выселки. Я нес экскурсионное ведро с росянкой, Сергей — букет ирисов, а Миша вел под руку близоруко щурящегося Витю с граблями, так и не поймавшего свои очки.

На околице Выселок на складном стульчике за мольбертом сидел художник и писал этюд. Миша подошел к нему, заглянул через плечо и похвалил:

— Здо́рово!

— Не здо́рово! — возразил художник. — Какой-то негодяй самую живописную березу в округе изуродовал. — И он со вздохом указал на белокорую лесную красавицу, у которой ветви остались только на вершине. — Я ее в прошлое воскресенье не дописал, думал в это доработаю. Но, видно, не судьба. Изувечили такую красоту! Теперь придется по памяти писать.

— Левая ветка длиннее была, — сказал Миша, вглядываясь в картину. — Это я вам точно говорю.

#img_19.jpeg

 

ПУТИЛОВСКИЕ ЛАГЕРЯ

Наверное, меня укачало, и я задремал. Проснулся я оттого, что газик тряхнуло на ухабе. Сначала я никак не мог понять, как я здесь оказался, потом вспомнил, увидев на переднем сиденье, рядом с солдатом-водителем, загорелого отца, одетого в полевую форму (даже околыш на фуражке и майорские звездочки на погонах были тоже цвета хаки). На поясе у отца висела кожаная, скрипящая и пустая кобура.

Я вспомнил! Начинались мои настоящие каникулы! После окончания третьего класса я был послан в пионерский лагерь. Но письма, приходившие оттуда, настолько разжалобили моих родителей, особенно отца, что он забрал меня оттуда и в тот же день, не заезжая домой, в Калинин, повез в другой лагерь, но уже военный.

Итак, ухаб на въезде в этот лесной городок разбудил меня. В стороне, недалеко от дороги тянулись ровные ряды шатровых палаток, различающихся лишь оттенками зеленого — одни были выцветшие, почти белые, другие, новые — насыщенно-болотного цвета. Солдат в лагере не было видно, лишь под деревянными грибками стояли часовые, с висящими на поясах ножами. Перед палатками простиралась идеально ровная песчаная дорога без единого следа, словно пограничная полоса.

Газик на минуту остановился у этого лагеря, отец вылез из машины и пошел на службу, а шоферу приказал отвезти меня на место — за реку, в дом, где предстояло жить мне.

— Не волнуйся, там тебя ждут, — сказал он, увидев мою растерянную физиономию.

Я перебрался на переднее, «командирское», сиденье и мы поехали дальше. Я смотрел вперед и все думал, кто же меня мог ждать там — ведь мама работала, и отпуск у нее был только осенью.

Через пару километров мы подъехали к высокому берегу Волги и остановились перед разведенным понтонным мостом — вверх по реке пропускали речной трамвайчик. На краю одного из понтонов стоял босой, в расстегнутой гимнастерке солдат и удил рыбу. Когда трамвайчик миновал переправу, старый обшарпанный и окрашенный в защитный цвет катер затарахтел и, оставляя за кормой вспененную воду, стал медленно выталкивать на середину Волги центральный пролет моста.

Сплоченные железные цистерны заняли свое место. Мотор нашего газика загудел, и машина двинулась было к восстановленной переправе, но у самого въезда остановилась — с другого берега к мосту грохоча двигалась серая колонна танков с округлыми башнями и огромных тягачей, тащивших казавшихся маленькими пушки и неуклюжие минометы.

Мост задрожал, заволновался, заскрипели тросы. Понтоны оседали под тяжестью бронированных машин и заплескивающаяся вода омывала стальные гусеницы. Рыбачивший солдат, не оборачиваясь на громыхающие за его спиной танки, дернул удилище и вытащил из воды растопыренного ерша.

— Со стрельб возвращаются, — сказал водитель. — Послезавтра и у нашей роты стрельбы.

Последний тягач вылез на берег и исчез за холмом, махнув на прощание, как хвостом, стволом пушки. Путь был свободен, и наш газик въехал на мост. Понтоны лишь слегка зашевелились под его весом. Солдаты, обслуживающие переправу, посмотрели сначала на водителя, потом на номер газика и начали о чем-то переговариваться между собой — вероятно обсуждали, кто из офицеров ездит на этой машине.

Дорога шла вдоль берега и вдоль цветущих лугов. Запах реки и теплой травы проникал в нагретую, пропахшую бензином, маслом, солдатским потом и дешевым одеколоном кабину.

Машина миновала луг и двинулась вдоль стройной шеренги огромных лип. За их стволами виднелся небольшой пруд, сплошь покрытый изумрудным ковром ряски. Газик, со скрежетом царапаясь железными бортами о ветки, продрался через разросшуюся живую изгородь желтой акации и своим овальным носом едва не ткнулся в небольшой каменный домик с белыми стенами, сверкающий на солнце, как парус посреди зеленого моря.

Дверь дома распахнулась, и на крыльце показался солдат — плотный, сероглазый и очень симпатичный.

— Привез? — спросил он водителя.

— Ага, принимай, — и водитель открыл дверь газика. — Майор сказал, что будет только завтра, к вечеру.

— Понял, — сказал солдат. — Проходи, — добавил он водителю. — Покормлю. Ну а с тобой давай знакомиться, — и он протянул мне руку. — Можно меня звать дядей Колей или Николаем Викторовичем, а лучше всего Николаем. Ну, а как тебя звать, я знаю. Думаю, что мы с тобой будем жить дружно, тем более, что нам вместе жить долго предстоит. Вещи привез? Где они? В машине? Я сам достану. А ты пока иди руки мой — умывальник вон там, и пошли на кухню обедать.

Я умылся холодной водой из рукомойника, успев заметить, что ровные зеленые грядки клубники рядом с домом пестрят алыми кляксами ягод.

На кухне Николай уже разливал по огромным тарелкам суп. Водитель удовлетворенно потянул носом, улыбнулся, вытащил из-за голенища сапога алюминиевую ложку и запустил ее в свою тарелку.

— Видишь, — кивнул Николай на водителя. — У солдата может автомата не быть, а ложка всегда найдется. Чего сидишь, — обратился он ко мне, — давай рубай. — И он пододвинул мне тарелку.

Застучали солдатские ложки, и я старался не отставать.

Потом водитель сел в газик у укатил, а я остался с Николаем.

* * *

Утро следующего дня было прохладным. Я ёжился под грубым синим кусачим одеялом, укрываясь им с головой и оставив маленькую щелку для глаз. Всходившее солнце осветило рыжим светом дощатую стену. Прожилки на досках слагались в контуры жирафов с неестественно длинными шеями, страшных горбунов, быстроходных кораблей и вытянутых облаков, сквозь которые пробивались темные лу́ны — следы от сучков. Луч солнца полз по стене, и смолистый запах в комнате усиливался.

Было так тихо, что слышалось, как изредка глуховато ударяется о стекло своим толстым брюшком паук, плетущий паутину на оконной раме, и как снаружи, за стеной, по стволу стоящей рядом с домом сосны кто-то цепляясь коготками за кору торопливо взбирается вверх — и только там, в вышине, дятел обнаружил себя громким стуком.

Я встал, надел холодную, и от этого словно чужую одежду, влез в сыроватые неуютные ботинки и вышел на крыльцо.

На огромной березе пела какая-то птичка, заканчивающая каждую четкую фразу необыкновенно жизнерадостным звуком.

— Умываться и завтракать, — послышался голос Николая.

* * *

После завтрака Николай сказал:

— План, значит, на сегодня у нас такой: моем посуду и — на Волгу. Ты рыбу ловишь? Нет? А плавать умеешь? Тоже нет? Ничего, научим.

Но на речку мы пошли не сразу — у Николая нашлись дела: надо было наколоть дров, принести воды из колодца и поправить ворота. И он отпустил меня на часок — погулять.

У дома был небольшой огород. Я осторожно обошел куст крапивы. На конце каждого листика висела капелька росы, ослепительно сверкающая, как бриллиантовая сережка. Над картофельными грядками лиловели колокольчики цветов. Зелеными ежатами выглядывали из-под листьев молодые огурчики. Я под шершавым листом нащупал одного, обломал ему хвостик, стряхнул черные крошки земли и с хрустом надкусил. Хотя огурец был колючий, горький и запретный — потому что немытый — я с особым удовольствием съел его. Листья перезрелого редиса были пробуравлены, и у дырочек сидели маленькие черненькие с желтыми полосками на спине козявочки, которые, если протянуть к ним руку мгновенно, точно по волшебству исчезали — они прыгали, отталкиваясь своими задними мускулистыми ножками.

В самых больших и самых спелых ягодах садовой земляники (которую в те годы в Калининской области почему-то называли викторией) слизняки проели ямки, светившиеся изнутри нежнейшим розоватым светом. Эти ягоды я не трогал. Но все остальные рвал — и созревшие, и даже те у которых был хоть чуть красноватый бочок — совал их в рот и смотрел на длиннохвостую птичку, которая рядом на тропинке гонялась за мухами.

По земле, у самой стены дома протекал ручеек из больших коричневых муравьев. Я присел и положил прямо на их тропе подарок — спелую ягоду. Насекомые сбились в кучку, и подогнув брюшки, обрызгали мою ладонь тонкими, едва видимыми, словно вылетающими из крошечных пульверизаторов, фонтанчиками муравьиной кислоты. Потом они с ожесточением облепили земляничину, но скоро поняли, что это не враг и не достойная добыча. Муравьиная речка потекла дальше, и только двое остались на алом островке лакомиться моим подношением.

По белой стене дома будто кто-то стрелял из рогатки мелкими камушками. Это слепни с размаху ударялись о белую преграду и оглушенные падали вниз. Их собирали муравьи и тащили к себе в муравейник.

Рядом с домом, в травяной кочке, в старом ворохе сухой травы лежали, вернее, стояли два десятка восковых бочонков, на которых сидели пять мохнатых шмелей. Когда я проходил мимо, шмели, как по команде, повернулись боком и угрожающе приподняли растопыренные лапки в мою сторону. Я осторожно миновал их гнездо и направился к пруду.

Высокая и густая живая изгородь из кустов ивы, ольхи и черемухи окружала пруд. Только в одном месте к нему пробивалась тропинка. Ярко-зеленый, масляно блестевший на солнце ковер ряски был словно побит молью  — испещрен длинными темными извилистыми дорожками.

Я попробовал рукой воду. Она под шубой из ряски не остыла за ночь и была теплая, как парное молоко. Я присел на берегу, оттирая о штаны прилипшие к руке крохотные зеленые кружки, прихлопывая редких комариков и бросая их водомеркам. В прозрачной воде пруда, над глинистым дном кровавой капелькой проплыл красный паучок, а у самой поверхности пари́ло, меняя контуры, буроватое облачко водяных блох. По дну резко переставляя лапки полз ручейник. В стенки его домика были вплетены щепочки, веточки, зеленые листочки и даже раковины улиток. У коряги неподвижно висела стайка карасиков, круглых и красных, как старинные медные пятаки.

Метрах в полутора от берега, под листьями желтой кувшинки, всплывали замечательные животные. Сначала на минуту у поверхности завис огромный жук — весь черный с желтой окантовкой и круглыми, похожими на копытца, передними лапками, а потом, почти в том же самом месте, показался красавец тритон. Он сделал глоток воздуха, развернулся, нервно, как кот, пошевелил кончиком хвоста, мелькнул оранжевым в коричневых пятнышках брюшком и скрылся в глубине. Я подумал, что надо попросить Николая, чтобы он сделал мне сачок, потом встал (карасики метнулись под ковер из ряски) и пошел к дому.

На крыльце меня ждал Николай.

— Бери удочки и пошли на реку.

Я взял две удочки: одну — длиннющую и тяжелую — для Николая и вторую — немного короче — для меня. Николай нес ведро для рыбы и вещмешок с продуктами.

На дороге, ведущей к Волге, медленно ползали неуклюжие жуки-навозники. Сверху они были черные, а снизу гладкие грани их панциря мерцали темно-синими искрами. Сидевшие по окраинам луж большие бабочки сверкали перламутровыми крыльями, нежно касаясь жидкой грязи длинными хоботками.

Мы вышли на берег Волги. На том берегу был виден военный лагерь — серые пирамидки палаток и крохотная шеренга марширующих фигурок. А чуть выше по течению чернела деревенька.

— Путилово, — произнес Николай махнув рукой в ее сторону.

Мы подошли к воде. Мелкие рыбешки толклись у самого берега, ссорясь из-за падающих на поверхность воды мошек. Метрах в пяти от берега стоял связанный из жердей помост, устроенный рыбаками. Николай снял галифе и сапоги, поднял меня и, осторожно ступая по каменистому дну, перенес на помост.

Он размотал леску на моей удочке, установил по глубине поплавок, показал, как правильно насаживать червя, и отдал мне снасть.

Как я не старался забросить подальше удочку, поплавок упорно плавал у самого помоста. К ослизлым, позеленевшим от водорослей жердям несколько раз подплывала стайка чётко-полосатых, точно в тельняшках, мелких окуньков. К моей досаде они интересовались лишь моими ступнями, которыми я, сидя на жердях, болтал в воде и совершенно не обращали внимания на червяка.

Зато поплавок на удочке Николая, описав длинную дугу, булькнул и проплыв вниз по течению всего метр, торопливо ушел под воду. А еще через минуту Николай уже уходил от меня к берегу, на ходу снимая с крючка неосторожного пескаря.

— Ты свою рыбу в банку складывай, да смотри, в воду не свались — Сказал он обернувшись. — А я тут недалеко буду. Сейчас щуку поймаем. — И он направился к ближайшей речной заводи.

Мне наконец удалось удачно забросить свою удочку. Течение понесло поплавок, и чувствовалось, как на другом конце лески бьется о камни на дне маленький кусочек свинца и даже как стаскивает червя с крючка хитрый пескарь. Его я смог поймать только минут через десять. Как раз в этот момент появился Николай и забрал на наживку первую в жизни пойманную мной рыбу. Как мне было жалко отдавать своего пескаря, ведь я даже не успел как следует рассмотреть его. Николай, оставив на кукане тусклую щучку, которая казалась мне совершенно не интересной, по сравнению с моим чудесным трофеем, собрался, было, идти за следующей хищницей, но увидев мои мученья с удочкой не по росту, вернулся, посадил пескаря в банку и пошел к прибрежному ивняку, на ходу вытаскивая из кармана складной нож. Через четверть часа у меня была удочка по моей руке — двухметровый легчайший ивовый хлыстик с тонкой, как волос леской, крохотным, не толще комариной ножки крючком, поплавком из наспех обструганного кусочка красной сосновой коры и грузилом-дробинкой.

#img_20.jpeg

Я взял сделанную Николаем снасть, насадил на крючок самого маленького червяка и бросил его в воду. Через несколько секунд я снимал с крючка маленького окунька, еще через минуту — пескарика.

Я взглянул на берег. Там, у самой кромки воды, плавали сотенные стайки уклеек. С берега к ним невозможно было подойти — рыбешки видели человека и отплывали на глубину. Но с помоста я добрасывал наживку почти до самого берега. Она падала среди черных спин копошащихся рыбешек. Я дергал леску и уклейка вылетала из воды.

Николай вытащил еще одну щуку, и больше у него не клевало. Он поймал несколько слепней, снял со своей удочки грузило и поплавок, зашел в воду по самые плечи и стал пускать по поверхности крючок с насаженной на него жужжащей мухой.

* * *

Через два часа мы взбирались по крутому волжскому берегу. Каждый нес свои удочки и свою добычу. Николай — двух щук, двух голавлей и язя в ведре, а я банку с пятью уклейками, тремя окуньками и двумя пескариками. И не надо говорить, кто из нас был более горд и счастлив.

Тени от стволов деревьев в липовой аллее лежали ровно, как ступеньки лестницы. У белой стены нашего дома по-прежнему сновали муравьи, утаскивая в свои подземные галереи оглушенных слепней (надо будет собрать их для завтрашней рыбалки). Над грядками с клубникой летала огромная стрекоза.

Мы с Николаем пошли на кухню. Там он начал чистить рыбу, рассказывая мне, какая рыбалка у него на Оби, откуда он был родом.

В сумерках, освещая дорогу фарами, приглушенными светомаскировочными насадками (от этого фары казались полуприкрытыми темными веками) к дому подъехал газик. Я побежал встречать отца. Теплый радиатор машины был весь залеплен бабочками-поденками. Газик развернулся и поехал к переправе, а мы — отец, Николай и я пошли ужинать. Весь ужин я рассказывал отцу про рыбалку.

Потом мы с отцом сидели на крыльце. Он курил, а я смотрел, как в густых сумерках над нестерпимо пахнущими в ночи зарослями душистого табака и ночной фиалки темными войлочными шариками летают какие-то серые бабочки.

У горизонта взлетела красная ракета, а потом раздались далекие пулеметные очереди.

Отец посмотрел на светящийся циферблат часов. Я тоже поглядел на расплывчатые зеленоватые цифры и на обе светящиеся стрелки, которые сошлись на цифре 12.

— Сегодня у первой роты ночные стрельбы, — сказал он. — Пошли спать.

* * *

Я посмотрел на светящийся циферблат часов. Было полчетвертого ночи. Прошло полчаса, как меня должны были разбудить, — наступала моя очередь дневалить. Над головой сумрачно нависал темный, цвета тины потолок солдатской палатки.

На распорках, сделанных нами из сосновых веток, висели шинели. Рядом со мной на дощатых нарах, ежась под негреющими одеялами, спали мои приятели-сокурсники (теперь их можно было назвать сослуживцами). Все мы попали сюда, в Путиловские лагеря, так сказать, на практику. На военную. То есть на военные сборы.

Я приподнялся. Толстый Валера, наш командир отделения, который и должен был меня будить, безмятежно посапывал во сне. Я оделся, с ненавистью обул хронически сырые сапоги, снял с перекладины чью-то шинель и вышел из палатки. Далекий фонарь освещал «генеральскую дорогу» и два ряда шатров палаток нашей роты. Над ними сквозь кроны сосен, как сквозь редкие облака, проглядывали звезды июльского неба.

Я надел шинель и побрел к ружейному парку — простому сараю, где хранились все автоматы роты и где было основное место дневального ночью. Там я должен был сменить Толика. Но около сарая его не оказалось. Не было его и под деревянным грибком. Я бросился к ружпарку, в тайне опасаясь, что замок сбит, дверь взломана, автоматы похищены, а внутри сарая находится связанный Толик (по крайней мере так нас стращали наши наставники-офицеры). Но дверь была на запоре.

Я уже было направился к палаткам — будить народ для поиска пропащего дневального, как на дальнем, едва видимом при звездном свете столе для чистки оружия увидел какую-то кучу. Оказалось, что куча — это мирно спящий в луже ружейного масла Толик. Ворот его шинели был поднят до самых ушей, а пилотка была надета поперек — на манер треуголки Наполеона. Ни Толик, ни стол для смазки автоматов не пахли ружейным маслом. Все вокруг пахло водкой — вчера Толик учился водить бронетранспортер.

* * *

Толик с выданным нашей роте солдатиком-инструктором, носившим звучную фамилию Махно (поэтому его никто не звал по имени), уехал осваивать азы водительского искусства сразу после обеда. Помню как мы все, отрабатывающие на плацу парадный шаг, с завистью наблюдали, как Толик захлопнул тяжелую дверцу броневика, как потом машина дернулась и вихляя тронулась по лесной дороге, только чудом не задевая росшие по обочинам деревья.

Броневик с Толиком и его инструктором отсутствовал целый день. Только к вечеру, когда офицеры покинули наш лагерь и в палаточном городке были только мы — полустуденты-полусолдаты — послышалось урчание машины. Броневик приближался, еще больше петляя чем утром. До лагеря оставалось метров тридцать, когда громоздкая машина вильнув, свалила небольшую сосну, постояла над поверженным деревом, словно задумавшись, а потом так же неуверенно подъехала к палаткам.

Тяжелая дверь со стороны водителя открылась и оттуда вылез Толик. Из другой, «командирской» двери, скрывающей сиденье, на котором в цивильных машинах сидит начальник, пассажир или жена, а в военных — только начальник, выпал, к нашему изумлению, совершено пьяный Махно.

Толик, казавшийся совершенно трезвым, поведал обступившей его роте, что Махно исправно учил его водить броневик до тех пор, пока им не пришла замечательная идея не ездить по кругу диаметром в 1 км, а прокатиться с ветерком до ближайшего села, а точнее до ближайшего сельпо. Толик занял место начальника, Махно сам сел за руль, и они за четверть часа домчались до цели, где и были приобретены две бутылки водки. Там, как водится, инструктор выпил с учеником. Но Толик к четвертому курсу был почти профессиональным алкоголиком, а его наставник — восемнадцатилетним салагой, стажирующимся на портвейне.

Поэтому Махно после распития с учеником первой бутылки смог удалиться от деревни всего на полкилометра, сползти (вместе с броневиком) в кювет и заснуть.

Толик сначала тщетно пытался его разбудить, а потом — так же тщетно завести мотор. Ему повезло, потому что по дороге на полуторке ехал какой-то колхозник. Он завел броневик и вывел его на дорогу. Толик выпил и с ним тоже, расспросил о дороге до Путилова, прикрыл мычавшего Махно шинелью, допил то, что оставалось во второй бутылке «Московской» и поехал домой, в лагерь.

Самое яркое впечатление у Толика было, когда он ехал километров пять по шоссе союзного значения Москва — Ленинград. Толик говорил, что было забавно смотреть как от броневика, сильно виляющего по белой осевой линии, шарахался на обочину весь встречный транспорт, включая междугородние автобусы. Толик еще часа два проплутал по лесным дорогам, прежде чем добрался до лагеря.

— Не умеет пить молокосос, — завершил свой рассказ Толик, взвалил на плечо неподвижное тело инструктора и понес его к умывальнику — приводить в чувство.

* * *

Я растолкал Толика, отобрал у него штык-нож и извлек из его уха еще одно табельное имущество, полагающееся дневальному нашего отделения — крошечный, вставляющийся в ухо слушателя радиоприемник. Толик закурил, еще раз высказал свое мнение о Махно и пошел в палатку — досыпать.

А мне было неуютно. Темно — только горит вдалеке одинокий фонарь, да мерцают звезды. Тихо — только чуть шепчутся вершины сосен, да из палатки соседней роты медиков доносится храп.

Единственная отрада — это радиоприемник, который передавался каждой ночной смене нашего отделения. Этот транзистор, похожий на слуховой аппарат привез с собой мой приятель Игорь. У приемника было всего два недостатка. Первый заключался в том, что он ловил всего одну волну. Второй — для того, чтобы эту самую волну поймать и потом ее не упустить, надо было ферритовую антенну (а значит весь приемник, а значит и свою голову) держать в строго определенном положении по отношению к сторонам света.

Наблюдая за любым дневальным нашего отделения, можно было видеть, как боец автоматически, словно робот, курсировал взад-вперед по дорожке перед грибком, неестественно вывернув голову и делая быстрый поворот в конечных точках своего маршрута, чтобы прием программы при таких неизбежных маневрах прерывался лишь на мгновение.

Этот приемник и помог мне скоротать время до рассвета.

Наконец восток стал сереть. В нашей палатке кто-то закашлял, проснулся и закурил (подозреваю, что это был Толик). Потом брезентовая дверь приоткрылась, оттуда вылетел окурок и долго висел в кусте малиновым светлячком. Цыкнув засвистела, иногда забираясь в немыслимые ультразвуковые частоты зарянка, неспешно начал звать какого-то Филиппа на чай и сахар певчий дрозд, далеко, у стрельбища, печально пропел дрозд-деряба и, наконец, с первыми теплыми оттенками подползающего к горизонту солнца, грянул зяблик, четко отпечатав в конце фразы свой знаменитый «росчерк».

Полностью рассвело и под ровным утренним ветерком зашумели сосны.

Я выключил приемник и прошелся по лагерю. Между палаток был ротный заповедник — запретная территория, отграниченная натянутыми веревками. Там, на высоком сосновом пне, серая мухоловка свила гнездо. Я осторожно подошел и посмотрел — птица сидела на гнезде и грела птенцов. Она глянула на меня темным глазом, повертела головой, но не слетела. В этом заповеднике был еще один охраняемый объект — маленький, недавно появившийся на свет, белый гриб. Его бойцы прикрыли газетой, чтобы солнце не пекло его бархатистую коричневую шляпку. Я зашел в свою палатку, взял кружку, принес из умывальника воды и осторожно полил землю вокруг гриба.

Я посмотрел на часы. Было без пяти семь. Я снял с себя шинель, которая оказалась не моя, а Сережи — очень хорошего энтомолога, но совершенно не военного человека, — так как левый погон у нее был малиновый, а правый — черный. Чтобы не вызвать зависти или раздражения у моих пока еще спящих сослуживцев я затолкал под ворот гимнастерки выглядывающий оттуда свитерок и еще раз взглянул на часы. Было ровно семь. И я с жалостью, к которой примешивалась известная доля садизма, заорал во все горло:

— Первая рота, подъем! Форма одежды номер два! Голый торс!

И тут же, как будто вся рота не спала, а только и ждала этой команды, из всех палаток раздался дружный мат военных практикантов, посылающих куда подальше меня, нашего капитана Полищука, нашу военную кафедру и всю Советскую Армию. Услышав мой голос, дневальные других рот тоже заголосили, как петухи в утренней деревне.

— Четвертая рота, подъем! Шестая рота, подъем! Вторая рота, подъем! — катилось по соседним ротам таких же несчастных студентов медвуза, дорожного и инженерного институтов.

Распахнулись полотняные «двери» первой палатки и первый студент-солдат, облаченный в широченное галифе, сохранившееся на складах со времен второй мировой, в белой нательной солдатской рубашке (а ведь я говорил — форма одежды — с голым торсом) проскакал через тщательно разровненную песчаную дорогу перед лагерем (почему-то называемую генеральской), и, оставляя на ней глубокие следы, как неопытный шпион на пограничной полосе, перебрался на другую сторону генеральского тракта — к густым сосенкам. Было слышно, как он там шумно справляет малую нужду.

Другие тоже было двинулись через границу, но тут подоспел старшина и погнал всех куда и положено — к сортирам.

Потом все построились повзводно, старшина заставил всех снять рубашки, и рота тяжело дыша, гремя сапогами и поднимая пыль, как стадо буйволов, понеслась на утренний трехкилометровый кросс.

Через полчаса, разгоряченная, шумная рота вернулась и, потеряв свою повзводную структуру, сгрудилась у умывальников. А еще через двадцать минут умытые и построенные студенты строевым шагом отправились на завтрак. В ротной шеренге уже находился и я, рядом с бодрым Толиком, от которого на зависть всем продолжали исходить алкогольные ароматы. Меня на посту сменил Сережа. Он, в отличие от выходца из провинции хваткого Толика, был типичным московским интеллигентом — узкоплечим, близоруким, косолапым, сугубо гражданским человеком, озабоченным на четвертом курсе лишь двумя вещами на свете — жуками (по которым он через несколько лет защитил кандидатскую диссертацию) и своей девушкой Машей (на которой он после лагерей женился). Все свободное время Сережа был занят только одним делом — писал Маше письма. Маша в свою очередь поддерживала совершенно невоенного Сергея многочисленными посланиями, с которыми Сергей не расставался никогда. И складывал он их в два нагрудных кармана гимнастерки. А так как писем ему приходило по несколько штук в день, то и карманы пухли прямо на глазах. Поэтому, казалось, что у одетого в гимнастерку Сергея происходит что-то неестественное с его с молочными железами. А через месяц каждый студент-солдат, проходя мимо влюбленного Сергея, считал своим долгом полюбопытствовать, когда он собирается рожать, с пожеланием в положенный срок родить что-нибудь полезное для Советской Армии, например гаубицу.

Завтрак как всегда был скучный (если не считать того, что мне попалась алюминиевая ложка с нацарапанными на ней словами «Ищи сука мясо»), необильный и невкусный (давали сваренную на воде пшенную кашу, а в качестве «подливы» — вареное сало). Зато удалось раздобыть много кусков белого хлеба. Я рассовал его по карманам, а потом переложил в противогазную сумку.

Мы возвращались к палаткам. Издали нам было видно, как дневальный сидел под грибком, поджав по-турецки ноги, и писал Маше очередное письмо. Эту пастораль разрушил стремительный, с накинутой на плечи плащ-палаткой, и поэтому чем-то напоминающий Злого Гения из «Лебединого Озера», капитан Полищук. Он бесшумно, словно ястреб, вылетел на велосипеде из-за куста и, осадив своего железного коня прямо перед Сережей, заорал над ним: «Дневальный!».

Сергей вскочил, спрятал в карман письмо, выкатил вперед грудь, а заодно и живот (по строевой у него была хроническая тройка). Приняв такую стойку, которую иначе чем «на 8-м месяце» не назовешь, наш дневальный закричал:

— Первая рота, смирно!

— Чего орешь? — уже обычным голосом спросил капитан Полищук, с любопытством оглядывая пышную грудь дневального. — Ведь в лагере никого нет.

— А по уставу положено, — ответил Сергей.

— По уставу положено под грибком стоять, а не сидеть и писем не писать. Вольно.

— Вольно, — прокричал Сергей пустому лагерю.

Тут и мы подошли. Капитан Полищук построил нас и стал делать утренний разнос. Начал он с Сергея, который сидит под грибком и пишет письма, затем намекнул, что знает, кто подпоил вчера водителя Махно, и закончил нашим внешним видом, обратив внимание на нечищеные солдатские кирзовые сапоги, в качестве образца предъявив нам свои, хромовые, которые действительно ослепительно сияли.

В момент демонстрации сапог прямо перед капитаном Полищуком приземлилась самка соснового дровосека, а через несколько секунд привлеченный ее запахом прибыл самец и начал приставать к ней. У Сергея загорелись глаза при виде своих любимых объектов, а вся рота притихла, наблюдая, как самец с усами, как у Буденного пытается вскарабкаться на подругу .

Капитан Полищук, видя что его нравоучения уже не находят отклика в солдатских сердцах замолчал, подумал и к его чести принял единственное правильное решение. Он гаркнул: «Рота, кругом», потом не торопясь обошел строй, продолжая свой разнос о нашем разгильдяйстве, в то же время поглядывая сквозь частокол солдатских сапог, как идут дела у жуков.

Когда после его команды «Правое плечо вперед, шагом марш!» мы обернулись, дровосеков уже не было.

Капитан Полищук повел роту к ружпарку. Когда офицер проходил мимо ротного заповедника, он ловко поднырнул под натянутую веревку и подошел к гнезду. Птенцы вытянули шейки и раскрыли красные с желтым ободком рты. Капитан Полищук сделал им из пальцев «козу» и направился вслед за ротой — продолжать воспитательный процесс.

В ружпарке каждый взял свой автомат, противогаз, саперную лопатку, подсумки и прочую амуницию. Это все мы навесили на себя, и капитан повел нас к полигону.

На полигоне нашему первому взводу выдали каски и увели туда, где учились бросать гранаты. Второй взвод пошел осваивать гранатомет, а третий взвод (в котором был и я) пошел отрабатывать стрельбу из ротного пулемета.

Это было, пожалуй, самое приятное упражнение. Девятикилограммовый ротный пулемет — солидная машина — не дергался при стрельбе, как автомат, и выстрелы из него менее суетливые, а самое главное, из него легче попасть.

А около участка для метания гранат стоял густой мат. По инструкции, студент в каске сразу же после броска гранаты в окоп супостата должен был пригнуться и спрятаться за толстый бревенчатый щит, чтобы его не задел случайный осколок. Но каждый, бросивший гранату, сначала прятался, как того требовала инструкция по технике безопасности, за щит, а потом выглядывал из-за него чтобы, во-первых, посмотреть, попал ли он в окоп, а потом и понаблюдать, как взорвется его граната. Но сзади слышалась команда офицера: «Пригни голову, твою мать!». Студент пригибал голову, через секунду граната взрывалась и будущий младший лейтенант возвращался целым и невредимым с огневого рубежа в строй.

Боевая граната для гранатомета выдавалась только одна на всю роту. Поэтому капитан Полищук вызвал двух провинившихся — Толика и Сергея — и пошел с ними на огневой рубеж. Мы видели, как Сергей под громкие наставления капитана Полищука вставляет заряд в трубу гранатомета, как Толик, взгромоздив орудие на плечо, долго целится и наконец стреляет. Раздался оглушительный гром, нам по ногам ударила тугая взрывная волна, а нежный заряжающий от грохота повалился рядом с Толиком и капитаном на колени. Потом он очухался, встал и вся троица двинулась к нам.

Мы стояли и смотрели, как к нам приближаются совершенно спокойные, беседующие о чем-то своем (вероятно, о вчерашней поездке в деревню на броневике) капитан Полищук и Толик и пошатывающийся, белый, как полотно, Сергей, тащивший под мышкой трубу гранатомета.

Только после этой экзекуции капитан Полищук отпустил роту домой — в палатки. Путь наш проходил мимо тренирующихся медиков. Они были нашими соседями по палаточному городку, а вот на полигоне медики появлялись очень редко. Однако сегодня они отрабатывали эвакуацию раненых с поля боя. Наша рота остановилась, и все мы злорадно наблюдали, как физически неподготовленные медики (их ведь не гоняли ни на ежеутренние кроссы, ни на марш-броски!) пытались ползком протащить один другого положенные 50 метров.

Как только мы оказались одни, строевой порядок походной колонны, столь долго создаваемый капитаном Полищуком, рассыпался, и рота толпой хорошо вооруженных анархистов пошла лесом. Под сапогами хрустели сосновые шишки и пересохшие белые кустики кладонии, о голенища бились мягкие соцветия кошачьей лапки. На опушке из-под ног Толика выскочил зайчонок. Не помню кто крикнул: «Взвод, на зайца, цепью, бегом, марш!». Как бы порадовался капитан Полищук — взвод мгновенно и образцово развернулся в цепь с точными интервалами между бойцами, устремился вперед и уже через минуту боевая задача была выполнена — мы поочередно гладили обезумевшего от страха зайчонка.

Рота прибыла в лагерь. Мы сдали автоматы, вытряхнули гимнастерки, помылись. У роты был час свободного времени. Студенты использовали его с толком. Одни чинили загородку заповедника, другие поливали боровик, третьи направились в ближайший черничник за витаминами.

А я пошел к Волге.

Там над водой взлетали вверх и медленно опускались поденки. По понтонному мосту шел майор без фуражки и в расстегнутой гимнастерке. Он нес две удочки — одну длинную, другую короткую. За ним семенил мальчишка. У пацана в руках была банка, в которой плавал одинокий пескарь.

Неожиданно вечернюю тишину, висевшую и над спокойной рекой, и над всеми Путиловскими лагерями нарушил рев моторов. К реке спускалась колонна низких танков с прижатыми, плоскими прямоугольными башнями. Танки шли по проседающими под их тяжестью понтонами и вода омывала их траки. Майор с мальчишкой стояли на краю моста и, не оглядываясь на идущую за их спинами колонну, смотрели на реку.

Когда прошел последний танк, маленький буксир вытолкал к берегу срединную секцию моста, освобождая путь ожидающей «Ракете».

#img_21.jpeg

 

МАНДОЛИНА В ЖЕМЧУГАХ

Солдат нашего третьего отделения как отличников боевой и политической подготовки и, прежде всего, как любителей природы отправили на отдых. На дачу. На дачу генерала. Заниматься сельским хозяйством.

Первое отделение, работавшее там до нас, уже засадило грядки картошкой. Через два дня после завершения земляных работ на свою дачу с инспекцией приехал генерал. Собственный огород ему не понравился.

— Почему у соседей все растет, а у меня пусто!? Исправить!

После этих слов капитан Полищук отправил на участок к этому капризному полководцу второе отделение нашего взвода. И оно, для того чтобы радовать генеральский взгляд, посадило на этих же грядках помидорную рассаду. А через три дня среди ботвы томатов полезли сорняки — ростки дремавшей до поры картошки. И теперь на злосчастный огород было командировано уже третье, то есть наше отделение, с приказом искоренить весь картофель. Но и помидоры и картошка, как мы помнили из курса ботаники, принадлежат к одному семейству и их надземные вегетативные части весьма схожи. Поэтому мы просто сделали генералу ровные грядки с равномерно растущими пасленовыми, размышляя о том, как будет ему хорошо одновременно собирать на закуску и помидоры, и картошку. С другой стороны, рассуждали мы, когда весь этот урожай созреет, мы уже будем далеко от и генерала, и от Путиловских лагерей.

* * *

Но, оказывается, генерал разбирался в сельском хозяйстве. Поэтому домой наше отделение он приказал отправить из лагерей в последнюю очередь.

Счастливые соседи-медики оставили Путиловские лагеря месяц назад (я помню, что вся наша педагогическая рота с завистью смотрела, как они сворачивают палатки, и как потом мы бродили по их покинутому лагерю, рассматривая утоптанные, безжизненные, земляные квадраты — все, что осталось от жилищ медиков).

Близилось и наше освобождение от военного тягла. Взвод два дня консервировал (то есть просто очень хорошо чистил и густо смазывал) и сдавал на склады автоматы. А затем наши товарищи, на которых не пал генеральский гнев, уехали на электричке домой, в Москву.

И вот из целого взвода осталось лишь одно наше, «помидорно-картофельное» отделение. И только через день мы, штрафники, тряслись в грузовике, сопровождая учебно-военное барахло из лагерей на родную военную кафедру.

Легко было понять наше настроение. Во-первых, надоела казенная жизнь, хотелось домой. Во-вторых, большинство из нас проводили все предыдущие летние студенческие каникулы, болтаясь по зоологическим экспедициям — кто на Алтае, кто в Карелии, кто на чинках Устюрта. Этот полевой сезон пропадал у всех — наши лагерные сборы начались сразу же после весенней сессии и закончились в конце лета. А теперь нас ждал родной (и уже изрядно поднадоевший) педвуз и, что еще горше, педпрактика в школе.

И даже позаимствованные нами с военных сборов гимнастерки времен Великой отечественной войны, такие же шинели (я долго выбирал и выбрал наконец самую новую из всех, но с левым черным, а с правым малиновым погоном), солдатские котелки и фляжки, ни даже топор с красной ручкой, снятый нами напоследок с лагерного пожарного щита — ничего не радовало.

Очень хотелось сначала отлежаться в горячей ванне, потом объесться мороженым, печеньем курабье, шоколадными конфетами «Ромашка», побродить пару дней по Москве, а потом уехать куда-нибудь в экспедицию. Именно об этом мы и беседовали все пять часов, пока грузовик с полувоенным скарбом и нами не добрался до столицы.

К концу пути все мы решили, что честно отдали долг Родине и родному педвузу и поэтому имеем полное право на небольшой отдых в виде свободного скитания по стране.

Мы с моим закадычным другом Игорем сразу же договорились, что поедем на север, где можно было уединиться и забыть и Советскую Армию, и Путиловские лагеря, и капитана Полищука, и картофельного генерала и вдохнуть, наконец, полной грудью сладкого воздуха свободы. А кроме того, мне очень хотелось привезти любимой девушке в подарок жемчужину. А они водятся только в северных речках.

И был среди нас в грузовике один мальчик. Дима Мурдаков. Поклонник джаза. Особенно в стиле «кантри». Сам играл на банджо. У него даже такой значок был импортный — банджо. И было у него еще одно увлечение — информировать деканат о разговорах среди студентов.

* * *

Конечно, из всего нашего взвода никто никуда не поехал. Учеба, все-таки, педпрактика. Пятый курс. Выгнать могут. А если выгонят, то в армию попадешь. В настоящую. И все же двое поехали. Мы с Игорем.

Но сначала мы, как и планировали, отмылись, отлежались в горячих ваннах, наелись сладкого. А потом пошли бродить по Москве, закупая продукты и снаряжение. Мы запаслись на пару недель супами-концентратами, кашей в брикетах и еще какой-то полуфабрикатной гадостью, сухарями, сахаром, маргарином, а Игорь — самыми дешевыми сигаретами — ментоловыми. В киоске, где они были приобретены, их уже года три никто не брал, и все 10 пачек полностью выцвели от солнца.

Человек и к плохому привыкает быстро. Оказывается, в нас за пару месяцев лагерей настолько вбили уважение к военной форме командного состава. Однажды на московской улице мы повстречали генерала. И хотя этот военный был совершенно не похож на нашего вояку-огородника, но все равно Игорь лихорадочно потушил свою ментоловую сигарету и строевым шагом направился было к военачальнику, загипнотизированный широкими лампасами. Но я успел схватить друга сзади за рубашку и этим вывел его из состояния транса. Игорь посмотрел на генерала просто как на человека, одетого в костюм защитного цвета, и мы с пошли покупать еще одну порцию мороженого.

Потом мы сходили на Ярославский вокзал и взяли два билета в общем вагоне (денег у нас было не густо) до города Кандалакша.

В поезде мы себя осознавали совершенно самодостаточными личностями. У нас было все, что нужно свободным людям: ружье, патроны, провизия, топор с красной ручкой, котелки и полное обмундирование времен Великой Отечественной войны. И была еще одна вещь. Мандолина. Но об этом позже.

* * *

От начала нашей поездки мы получили все что хотели. То есть обаяние теплушки времен гражданской войны — жесткий, обшарпанный и грязноватый вагон поезда «Москва—Кандалакша» был словно угнан со съемки фильма о смутных годах России. Около полусуток мы страдали от его чрезвычайной перегруженности. Недаром вагон назывался общим или сидячим. Все нижние полки были заняты сидящими пассажирами, все верхние полки — лежащими, и нам удалось добыть места только на третьей полке — той, на которой обычно размещается багаж. Для того, чтобы не свалиться вниз, мы обхватывали руками идущие под самым потолком трубы и таким образом спали.

Багажно-пассажирский поезд останавливался у каждого столба, стоял долго, народ на каждой станции с шумом выходил и со скандалом заходил.

Время от времени далеко, внизу под нами, возникали ссоры и драки. Иногда вваливалась развеселая компания, и вагон наполнялся звуками гармошки. Четыре часа кряду в соседнем отсеке какой-то мужик никак не мог угомониться. Он все время, до самой своей станции пел только один куплет: «А я еду, а я еду за туманом, за мечтою, и за запахом тайги», исправно каждый раз громко икая перед словом «мечта».

Я предчувствуя, что эта поездка будет если не веселой, то точно запоминающейся, начал делать в записной книжке коротенькие заметки. И не зря. Потом, уже в Москве мы сопоставили все то, что происходило с нами на севере с событиями, которые случались в это же время в родном педвузе. До начала занятий там оставался один день.

Поезд наконец въехал в Вологодскую область. Народу в нашем вагоне поубавилось. Мы сначала переместились на вторую полку, а потом и вовсе на первую.

Вскоре и контингент в вагоне изменился. Если в начале его пассажирами были явные горожане с цивильными сумками и чемоданами, то чем дальше состав «Москва-Кандалакша» отходил от столицы, тем больше в нем появлялось мужиков в ватниках и болотных сапогах, с удочками, зачехленными ружьями и с огромными железными заплечными коробами — тарой под грибы. А потом и эти люди стали исчезать, и вскоре мы с Игорем остались сначала в одиночестве в нашем «купе», а потом, и вообще, одни в вагоне. Только иногда от скуки к нам наведывался проводник — предлагал кипятку, да изредка прошмыгивали неотягощенные багажом подозрительного вида личности.

Игорю показалось, что пустой вагон — это самое подходящее место для музицирования, и он вытащил из рюкзака мандолину.

Тут я должен отвлечься и пояснить про музыку, Игоря и деревянную лакированную коробку со струнами. Мой друг Игорь очень хотел научиться играть на гитаре. На учебной полевой практике по зоологии позвоночных, в Никольских Выселках, в день его дня рождения мы решили подарить имениннику желанный щипковый инструмент. Но в соседнем сельпо (а других магазинов в окрестностях не водилось) были только очень дорогие аккордеоны, скрипки-осьмушки и уцененная мандолина. После недолгого совещания выбор пал на последнюю, так как она почти что гитара, а к тому же ее можно таскать прямо в рюкзаке. И вечером после вручения подарка и распития второй бутылки один из наших сокурсников сжалился над моим другом, снял с мандолины каждую вторую парную струну, перестроил полученное под шестиструнную гитару и показал три самых простейших «блатных» аккорда и бой под названием «трешка».

И вот в поезде Игорь решил вспомнить, все, чему его обучали. Как оказалось, самое трудное для него была настройка инструмента. Первую струну он условно натянул под ноту «ми», а для того, чтобы настроить остальные, Игорь привлек меня, чтобы я подтвердил, что они звучат в унисон. Я с удовольствием помог ему, так как в свое время в детстве был принужден заниматься музыкой — то есть игрой на пианино. Я не стал говорить Игорю, что при приеме в музыкальную школу мой слух был оценен экзаменаторами на три с плюсом. Но ведь у моего товарища слуха не было вообще!

Игорь наконец настроил инструмент, ударил по струнам и запел. С этого момента у нас жизнь пошла не одинокая, а наоборот многолюдная, разнообразная, а главное сытая, а временами даже и пьяная.

Народ к этому времени в поезде, а в нашем затрапезном вагоне особенно, ехал настолько дремучий, что звуки, издаваемые Игорем и мандолиной они воспринимали как музыку и песни, а наше «купе» — не иначе как салон куртуазных маньеристов. И особенно нас радовало (после несытого житья в Путиловских лагерях) то, что ценители прекрасного приходили не с пустыми руками, а с гостинцами — водкой вологодского разлива, настолько мерзкой, что она ни в какую не хотела течь из горла в желудок, ужасной вареной колбасой местного производства и вокзальными бутербродами, состоящими из серых котлет и промокших ломтей черного хлеба.

Наконец мы добрались до города Кандалакши. Как раз первого сентября.

 

Как потом оказалось, именно в то время, когда мы выходили из поезда, первый курс благословляла на учебу доцент кафедры сельского хозяйства Тулупкина. Она рассказывала о своей нелегкой судьбе.

— Трудное время было, — вещала Тулупкина. — Когда я была аспиранткой, я жила в общежитии, в крохотной комнатушке. Одной грудью я кормила ребенка, а другой — писала диссертацию.

 

Нельзя сказать, что Кандалакша встретила нас гостеприимно. Моросил уже по-осеннему холодный дождик, с моря тянуло запахом водорослей, а с фасада самого высокого дома на город смотрел Ленин. Портрет явно был выполнен местным художником и имел совершенно детские черты лица (хотя как и положено, был лысым). Под портретом виднелась корявая надпись местного же диссидента «Долой летнее время!».

В конторе заповедника нас тоже не ждали. Научные сотрудники отдыхали от летнего наплыва любителей природы, поэтому приезд двух студентов-биологов, желающих поправить свое душевное равновесие после пребывания в военных лагерях не вызвал у них энтузиазма.

Не порадовал работников заповедника и торчащий из рюкзака грубо обмотанный портянкой ствол ружья (на самом деле это был гриф мандолины, а настоящая одностволка полностью помещалась в моем длинном рюкзаке и поэтому не была заметна).

Но все же нас приютили. Отношение к нам резко изменилось после того, как мы, услышав, что их единственный катер не на ходу, потому, что на его винт намотался канат, вызвались помочь. Полчаса мы с Игорем поочередно ныряли в ледяную беломорскую воду под ржавое днище суденышка и обрезали ножом толстенные кольца веревки с гребного вала. За это нас не только покатали по заливу, но и рассказали, как добраться до жемчугоносной речки, и на всякий случай дали рекомендательные письма во все филиалы Кандалакшского заповедника. Даже в те, которые находились далеко на севере — в Баренцевом море. И, как оказалось, не зря.

Мы переночевали в конторе заповедника, а наутро пошли на восток — туда, где у озера Колвица текла речка, полная жемчуга. Все шло хорошо. Была идеальная погода для пеших переходов: безветренная, прохладная, пасмурная, но не дождливая.

Дорога цвета беж (от взорванных скальных пород, которыми она и была посыпана) то взбиралась по холмам вверх (тогда мы видели море), то опускалась в распадки — тогда мы шли рядом с утопающими в болотах редкими, низкими, увешанными лишайником-бородачом елями и соснами.

Мы прошли полдня по этой абсолютно безлюдной дороге и только однажды, ближе к вечеру, нас обогнало транспортное средство.

Это был древний мотоцикл, который с грохотом, усиленным абсолютной тишиной беломорской тайги, промчал мимо нас двух счастливчиков — то ли рыбаков, то ли охотников, то ли грибников — так как у них было все — и удочки, и ружье, и огромная корзина. К тому времени мы уже здорово притомились, первый приступ романтики был слегка охлажден 20-ти километровым переходом с полной выкладкой. Мы с Игорем понимающе посмотрели друг на друга, молча завидуя всадникам железной лошади.

Но наша зависть сменилась злорадством уже за следующим поворотом. Там, у своего ИЖа, разобранного до основания, сидели два мотоциклиста. Удочки, корзина для грибов и ружье были забыты, а они самозабвенно по очереди продували ртом какую-то деталь.

Мы с Игорем, громко разговаривая о чем-то совершенно возвышенном, нарочито бодрым шагом прошли мимо них.

 

В этот день в Москве в нашей подгруппе начинался курс лекций по зоологии. Читал этот курс знаменитый профессор. Свою первую лекцию он очень торжественно начал так:

— Если кто-нибудь, когда-нибудь спросит вас, чему же вас за время учебы научили на биофаке, вы тому тогда ответствуйте, что артогон в отличие от эндона суть дериват диффузного плексуса.

 

К концу дня я настолько вымотался, что поймал себя на мысли о том, что автоматы с газированной водой ставят вовсе не там где нужно. Ведь в городах ими почти никто не пользуется. Зато как бы кстати они пришлись на таежных тропах, где утомленному путнику настоятельно требуется утолить жажду.

Я посмотрел на моего приятеля. У него по бокам носа и под глазами были белые пятна. Я сказал ему об этом. Он ответил, что у меня такие же. Я провел ладонью по лицу, потом поднес ее к глазам и увидел маленькие белые кристаллики. Я попробовал их на вкус — соль! И мы поняли, что сегодня нам до озера не дойти и надо останавливаться на ночлег.

Палатки у нас не было, потому что, во-первых, на нее не было денег, а во-вторых, все палатки в то время были брезентовыми, а значит тяжелыми, а у нас и так было полно с собою барахла. Поэтому вместо палатки мы взяли большой кусок полиэтиленовой пленки.

Мы решили, что заслужили не только отдых для тела, но и для души. А поэтому свернули с дороги и по тропке прошли около километра — до самого Белого моря, любуясь чудесными приморскими пейзажами.

К вечеру похолодало. Мы, еще в Москве наслушавшись рассказов опытных путешественников, решили переночевать как бывалые таежники — на кострище.

Для этого мы нарубили красным трофейным топором с десяток невысоких сухих елей и запалили огромный костер.

Пока он разгорался мы распаковали рюкзаки. Игорь потянулся было к мандолине, но материальная мотивация, то есть чувство голода пересилило духовное, то есть его страсть к музыке. Мой друг вздохнул взял котелки и пошел за водой. А я в крышке от котелка стал мять брикет полуфабриката — который назывался «Каша гречневая с копченостями».

Скоро пришел Игорь с двумя котелками. В обоих была вода цвета хорошей чайной заварки. Игорь объяснил, что оказывается единственный ближайший водоем с неокрашенной водой — это Белое море, а все остальные — болота, поэтому придется пить это. Я согласился, пальцами выловил из котелков пряди сфагнума, поставил сосуды на огонь и стал в одном помешивать кашу с копченостями (по инструкции именно так надо было делать).

Игорь сел на бревно, достал из мыльницы свой радиоприемник-эгоист и вставил в ухо. Он полчаса вертел колесико настройки, а потом — как это делал в военных лагерях  — стал крутить и головой. Но до Москвы было далековато, а кроме того, мешали Хибины, так что он ничего не поймал. Но в это время каша поспела, и мы мгновенно опорожнили котелок. Игорь закурил ментоловую, а я встал и пошел к Белому морю — мыть посуду.

Был отлив, и я около 20-ти метров шел словно по огромной свалке при рынке: весь берег был усыпал маленькими скользкими бурыми «виноградинами» фукуса, которые с громкими хлопками отзывались на каждый мой шаг.

Я встал на камень и опустил в море котелок. От него в совершенно прозрачной воде в разные стороны разлетелись четыре бледно-зеленые искры — испуганные моим вторжением ночесветки.

На волнах невдалеке качалась огромная морская чайка, а дальше в туманной дымке, пролетела вереница гаг.

Я протер котелок холодным песком, потом — скользкими листьями фукуса, ополоснул его (пустив по воде жирное пятно и еще раз взбудоражив ночесветок) и побрел к нашему лагерю, откуда слышались звуки настраиваемой мандолины.

А когда я подошел к костру мой друг уже вовсю отрабатывал первый «блатной» аккорд.

Это продолжалось часа два — пока дрова не прогорели. Потом мы сапогами раскидали тлеющие угли подальше. А потом смотрели, как в сентябрьских густых сумерках — в этих реликтах летних белых ночей в сырой траве с легким шипением медленно умирали целые галактики. Лирическое настроение у нас быстро прошло — Игорь взял топор и нарубил несколько охапок елового лапника, а я постелил эти ветки на очищенном кострище.

Мы легли на лапник, накрылись шинелями и полиэтиленовой пленкой и мгновенно заснули.

Проснулся я от того, что сильно першило в горле. Было сумрачно. Я посмотрел на мои часы. Светящиеся стрелки показывали без четверти три.

Разбросанные нами вокруг лагеря угли потухли, но запах дыма был нестерпимым. Я повертел головой, потом случайно взглянул вниз. И там, сквозь переплетение еловых ветвей я увидел целые созвездия малиновых углей.

Мы, оказывается, не все учли при выборе места для нашего ночлега. Под нами был торфяник, который сейчас слабо тлел и снизу вместе с вполне комфортным теплом шел влажный дым. Несмотря на дым, покидать такую лежанку не хотелось. Всю ночь мы провели, то впадая в недолгий сон, то просыпаясь. Мы судорожно раскапывали под собой лапник, кашляя заплевывали наиболее крупные фумаролы и снова засыпали.

Снились мне земляные печи полинезийцев.

К утру мы оба были хотя и тепленькими, но совершенно сырокопчеными — от конденсировавшейся под пленкой воды и от дыма тлеющего торфяника.

 

Утром первой парой в нашем институте был семинар по гистологии. Никто из студентов не мог толком рассказать о процессе гаструляции. И тогда раздосадованная преподавательница начала на себе демонстрировать, как во время формирования зародыша ведут себя листки эктодермы, мезодермы и энтодермы, при этом поочередно поднимая полы белого халата, затем кофты и даже, увлекшись, расстегнув несколько пуговиц на блузке. И студенты поняли.

 

* * *

До озера оставалось немного — пара часов ходьбы по чудесной ровной дороге в сосновом бору. По ней давно никто не ходил, и она сплошь поросла молоденькими боровиками. На севере уже полмесяца стояли прохладные погоды, поэтому все грибы были как на подбор — ровные и ни одного червивого.

Мы около часа шли, топча густую грибную поросль. Потом мой друг не выдержал снял с головы свою вязаную шапку и тут же отстал от меня.

Так я в одиночестве прошагал еще около пяти километров и наконец добрался до озера и до стоящей на его берегу охотничьей избушки. Невдалеке от берега плавал крохаль. Я, спрятавшись за бревенчатой стеной, снял рюкзак, вытащил из него ружье, собрал его, долго искал на дне рюкзака патроны, а среди них сухие, не раскисшие после вчерашней ночевки. Наконец нашел один, зарядил ружье и, выглянув из-за стены избушки, выстрелил. Потом я уселся на пороге и стал смотреть, как легкий ветерок медленно гонит к берегу наш ужин.

 

А в это время у нашего взвода была последняя пара на военной кафедре. Ребята изучали теорию стрельбы из ручного пулемета, в принудительном порядке записывая в тетради вирши, сочиненные лично майором: «Средний ветер так пулю сносит, как от прицела два отбросить».

 

* * *

Только через час пришел Игорь. Тоже с добычей — он нес в руках объемный мешок. Это была его чудовищно растянувшаяся вязаная шапка, безнадежно потерявшая форму от огромного числа набитых в нее круглых и крепких как орехи маленьких боровичков. Он присел рядом и мы обсудили ситуацию.

Все складывалось удачно. Судя по рассказам лесников из Кандалакши, жемчугоносная речка протекала где-то неподалеку. У нас было мясо и справная избушка. То есть там были дощатые нары и стол у окна. Печки, однако, не было. На том месте, где она, по нашим предположениям, должна располагаться, лежала большая груда камней, покрытая пеплом — жилище топилось по-черному.

Мы затащили рюкзаки внутрь. Игорь бережно положил мандолину и шапку с грибами на нары, в дальний угол.

Я взял нож и крохаля и пошел к озеру, а Игорь, прихватив с собой топор с красной ручкой направился в лес — за дровами.

Через полчаса мы встретились у избушки. В моем котелке лежала тушка разделанной утки, а у крыльца высилась поленница дров.

Еще час мы промучились с каменкой, пытаясь развести на ней огонь так, чтобы, во-первых, не спалить зимовье, во-вторых, чтобы дрова все-таки горели, а в-третьих, чтобы они горели без дыма. С последним у нас не особенно получалось. То я, то мой приятель, поочередно, отчаянно кашляя и вытирая слезы, выкатывались из избушки, плотно набитой дымом, уступая место очередному огнепоклоннику. Наконец нам удалось устроить так, чтобы основные массы дыма уходили через дверь наружу. И мы стали готовить гречневую кашу с копченостями и уткой. Но при этом нам обоим приходилось сидеть на полу.

Дым докучал не только нам. Откуда-то из угла на стол у окна вылез кашляющий мышонок. Игорь, видимо, быстрее меня вычисливший, насколько нам хватит брикетов с кашей, стал громко требовать у меня ружье, чтобы уничтожить грызуна, который, по его мнению, съест все наши запасы и обречет нас на голодную смерть.

Но ружья я ему не дал. А после ужина — утки с кашей — Игорь подобрел и перестал требовать расстрела мыши.

Стемнело. Как водится, Игорь потянулся, было, к мандолине, но тут он вспомнил про свои грибы.

Пользуясь тем, что дым слегка рассеялся и вечернего концерта не будет, я расстелил на нарах шинель и задремал, а Игорь занялся боровиками.

Я проснулся посреди ночи. В избушке совсем не было дыма. В углу на каменистой осыпи уютно тлели угли. Серела за крохотным окошком сентябрьская северная ночь. Стояла оглушающая тишина.

Под самым потолком в несколько рядов на поблескивающей золотом проволоке висели гирлянды белых грибов. А мой приятель сидел на березовом чурбаке за столиком и рассеяно смотрел в окно. Перед ним, между нашими немытыми мисками с кучками утиных костей медленно ходила мышка, и Игорь периодически подсовывал ей одной рукой кусочек сухарика. Другая его рука была занята. Ею Игорь самозабвенно тыкал себе в ухо (как мне показалось — прямо в барабанную перепонку) тонкой стальной проволокой.

Иногда видимо при удачном попадании он за несколько секунд замирал и к чему-то прислушивался. А затем снова начинал манипулировать проволокой.

Я не выдержал и приподнялся. Игорь осторожно повернулся ко мне и сказал:

— В Москве дожди. И плюс пятнадцать.

Я медленно выполз из под шинели.

— И какой-то пленум партии, — продолжал вещать Игорь.

#img_22.jpeg

Я слез с нар и заглянул ему в ухо.

В ухе у Игоря был его лагерный приемник. Панель приемника была снята, и все микроскопические проводки, диоды, триоды, сопротивления и конденсаторы обнажились.

А проволока в руке моего друга оказалась самой тонкой струной мандолины. Она тянулась под потолок к другим струнам, на которых сушились белые грибы. Тыкая концом этой грибной антенны во внутренности приемника Игорь умудрялся периодически ловить радиоголоса различных городов нашей планеты. Лишенная струн, раздетая и от этого еще больше похожая на простую деревянную коробку мандолина сиротливо стояла в углу.

* * *

Утром мы решили заняться тем, за чем, собственно, и забрались в эту глухомань. То есть жемчугом. Недалеко от избушки, как нам объяснили в Кандалакше, протекала небольшая быстрая таежная речка. И мы ее нашли.

 

В Москве тем временем начиналась лекция по органической химии. Старший преподаватель знал, что в начале лекции студенты должны быть озадачены.

— Почему водомерка может бегать по воде? — спросил он аудиторию.

Аудитория молчала.

— Для того, чтобы это понять, нужно пустить ее в бутиловый спирт!

 

Я залез в воду, а мой друг остался на берегу. Я долго бродил по самым глубоким, насколько позволяли полностью поднятые голенища охотничьих сапог, местам, но ни одного моллюска на дне на обнаружил. Наконец я добрался до переката.

Здесь располагалось целое гнездо жемчужниц. Засучив рукава до самых плеч, я стал собирать ракушки и бросать их на берег, где мой приятель вскрывал их с помощью ножа.

Я пробродил в воде около часа и выбрался на берег, где Игорь и показал мне добычу — около двух десятков разнокалиберных жемчужин. Среди них только одна, бледно-розовая горошина имела абсолютно сферическую форму. Все остальные были размером от пшеничного зерна до семени фасоли и очень корявые.

Мы договорились, что самый красивый перл я возьму себе — для своей девушки. А остальные берет Игорь. С этого момента я с нетерпением стал ждать окончания нашей поездки, чтобы по жемчужному колье опознать его избранницу.

Цель нашей поездки была достигнута. Но военно-лагерный дух еще не выветрился из нас, и на вечернем совете в обществе уже ручного мышонка и под сенью почти высохших грибов мы решили продлить наше северное цивильное блаженство и переместиться поближе к полярному круг, в Мурманск. А если повезет — то и дальше.

* * *

От озера до Кандалакши мы уже не шли пешком. Нам подфартило — в поселке, куда мы выбрались из тайги с мешком сушеных грибов и мешочком жемчуга, стоял груженый лесовоз. Кабина машины, однако, была пуста. Мы сняли рюкзаки, сели на обочину и стали ждать водителя.

Через четверть часа на единственной улице населенного пункта показался мотоцикл с коляской. Сам мотоциклист был в белом шлеме, а его пассажиры — без. Шлем болтался на голове мотоциклиста, как кастрюля на шесте. И не потому что шлем был ему велик. А потому, что мотоциклист был в стельку пьян. Пассажиры этого не замечали, так как были в еще худшем состоянии. Один из них и оказался водителем лесовоза. И он молча (потому что не мог говорить) согласился нас подвезти.

У меня возникло подозрение, что мы с Игорем никуда не доедем после того, как шофер, усевшись в кабине, повернул ключ зажигания, схватил меня за колено и очень ловко (мастерство не пропьешь!) поболтал им как на «нейтралке», а затем переставил в положение первой скорости. А потом, обнаружив что машина не едет с удивлением посмотрел на меня. Я переложил его руку с моего колена на нужный рычаг, и после этого лесовоз тронулся.

У нас было две остановки. Через час езды, обретя способность говорить, шофер остановил машину и попросил Игоря сыграть на мандолине. И Игорь не только с удовольствием сыграл, но еще и спел.

На второй остановке водитель, обнаружив торчащее из моего рюкзака зачехленное ружье, попросил показать его. Шофер заглянул в ствол старенькой «тулки» и сказал с уважением:

— Нарезное!

После этого мы решили, что этот водитель никогда не протрезвеет и что безопаснее все-таки добираться до Кандалакши пешком.

 

А в родном институте почти что в это самое время эксцентричный доцент объяснял студентам строение мочеполовой системы хрящевых рыб.

— Путь сперматозоида к яйцеклетке в половой системе самки акулы отнюдь не усыпан лепестками роз! — воскликнул преподаватель, водя указкой по висящему на стене рисунку вскрытого катрана.

 

Через 15 минут нас догнала крытая грузовая машина. Игорь поднял руку, и она остановилась. Мы по металлической лесенке через заднюю дверь залезли внутрь. Там уже сидело двое мужиков. Они молчали, так как были заняты делом: пили из трехлитровой банки удивительный тридцатиградусный напиток «Светлячок», который на севере фасовался только в трехлитровые стеклянные баллоны и категорически не продавался южнее полярного круга. Мужики предложили его и нам. Игорь взял протянутую кружку, я ввиду моей юношеской алкогольной неопытности отказался.

Через некоторое время один из местных собутыльников (вернее — собаночников) захотел облегчиться по малой нужде. Связи с кабиной водителя не было, наших стуков он не слышал, и машину продолжало мотать по подъемам и спускам при этом мелко подбрасывая на рытвинах.

Наш несчастный попутчик подобрался к задней двери открыл ее и стал облегчаться на ходу. Эта была картина не для слабонервных. Страждущий шатался от «Светлячка» и тряски. Он одной, не занятой рукой, никак не мог удержать дверь, и она постоянно хлопала, при этом скрежеща, как несмазанная гильотина. Но все обошлось — до членовредительства дело не дошло.

* * *

А уже через 12 часов мы с Игорем были в Мурманске. Первый раз в жизни я попал в настоящий морской порт. Потом были и Советская Гавань, и Владивосток, и Петропавловск-Камчатский, и Диксон, и Анадырь. Но всегда влажный воздух, ржавые корпуса судов, прибрежные сопки, орущие чайки и мелкая рыбешка, плавающая среди замусоренных волн, — все до сих пор навевает щемящие воспоминания о моем первом морском порте.

Самого города мы, считай, и не видели, и как были в подозрительных шинелях с разноцветными погонами, направились на морской вокзал. Судьба еще раз улыбнулась нам, так как именно в этот день в сторону филиала Кандалакшского заповедника под названием «Семь островов» отходил грузопассажирский корабль «Петродворец». И мы взяли два билета. Ввиду экономии денег — на палубу.

У нас было в запасе еще два часа, и мы их провели с толком — пополнили запасы продуктов, побродили по вокзалу и по причалам. Неизгладимое впечатление произвел на нас вокзальный сортир с принудительным смывом, который извергался с регулярностью гейзера и всегда неожиданно для пользователя, и причаленный корабль-кабелеукладчик с огромной катушкой на корме. Один из его иллюминаторов был открыт, и туда два стоящих на берегу моряка из огромного мешка торопливо передавали бутылки с дешевым вином третьему, вероятно, их товарищу, находящемуся внутри судна.

Мы погрузились на «Петродворец» и поплыли. Через полчаса мы вышли из Кольского залива, и на палубе стало нестерпимо холодно. Еще через полчаса на эту же палубу откуда-то из недр корабля высыпали моряки — покурить на свежем воздухе. Оказалось, что это подводники, добирающиеся до своей базы.

Вид двух сухопутных крыс в подозрительных погонах сначала не вызвал у них энтузиазма, но уяснив, что мы уже дембиля и заливаем морем пехотную службу мгновенно привело к тому, что нас зазвали в каюту, где и угостили сухим флотским пайком и водкой мурманского разлива (по качеству не уступающей вологодской).

Через час на мандолине очень неплохо играл какой-то подводник, а мы с Игорем сытые и обогретые дремали в углу каюты.

* * *

Растолкали нас все те же подводники.

— Харлов, — сообщили они. — Вам сюда.

Мы с Игорем вышли на палубу. Корабль стоял на якоре. Все вокруг было затянуто полупрозрачным туманом. На темной воде плавали черные, размером с ворону, птицы. Они легко уходили в прозрачную глубину, но с усилием поднимались в воздух. И тогда было видно, что море волнуется, потому, что птицы прежде чем взлететь утыкались в вершины двух-трех ближайших волн и только потом становились на крыло. Это были кайры! А мы были на севере! В Арктике! Туман иногда чуть расходился, и в небе в низких облаках на несколько секунд показывался абсолютно белый и совершенно не слепящий солнечный диск, а в стороне проявлялись отвесные темные утесы с белыми точками чаек.

А потом показался крошечный катерок, который направлялся к «Петродворцу». За нами.

Мы перебрались по веревочной лестнице на катерок, и он повез нас в заповедник — на остров Харлов.

* * *

Нельзя сказать, что два егеря — все население кордона — нам обрадовались. Но, прочитав рекомендательное письмо из Кандалакши, показали наше жилище — пустую комнату с нарами, кухню и бидоны с пресной водой. Она на острове была привозной — с материка.

А через час егеря за нами пришли — надо было ехать на материк. Как раз по воду. Они сказали, что для этого двое московских студентов были очень кстати.

Егеря и мы погрузились на местный катерок и поплыли к материку. До него было километров пять. Катер встал на мелководье, на его борту остался старик-капитан. Егеря и мы с Игорем перешли в весельную лодку и на ней зашли в устье речки Харловки, поднялись вверх на километр, набрали во фляги воды, вернулись на катерок и подняли емкости на борт.

А потом два егеря снова поехали на лодке в Харловку. По своим делам. По-моему, по браконьерским. В речку как раз шла семга.

Мы с Игорем остались на катерке одни (если не считать капитана, который, приняв фляги на борт, ушел к себе в каюту — спать).

 

А в это время на нашем факультете шли лабораторные занятия по органической химии. Доцент — солидная дама — выговаривала нерадивому студенту:

— Вы не способны обучаться в вузе, вы занимаете чужое место...

А нервный студент (чью судьбу сломала двухгодичная служба в железнодорожных войсках) эмоционально отвечал ей, переходя на крик:

— Да я все как надо делаю, я стараюсь. Что я, виноват, что вы непонятно объясняете?!

А в это время их мягким голосом успокаивал (сосредоточенно сливая растворы из двух пробирок) другой студент:

— Тише, ребята, не ссорьтесь...

 

Мы с другом походили по крохотной палубе, осматривая окрестности. На обнажившихся во время отлива камнях лежали нерпы. В ближайшей бухточке большая морская чайка охотилась на запоздалый выводок гаг. Внизу, над каменистом дном, на пятиметровой глубине шевелились буро-зеленые листья морской капусты. Светло-серые камни были усеяны темными круглыми кляксами морских ежей. У нас ушло больше часа на то, чтобы с помощью найденных на палубе мятого жестяного ведра и толстенной веревки соорудить снасть и с ее помощью достать одного представителя типа иглокожие. Игорь закурил, испоганив чистейший арктический морской воздух дымом «Ментоловых», и мы минут десять рассматривали, как еж с помощью своих ножек-присосок ползает по дну и по стенкам ведра, тихонько поскрипывая иголками по оцинкованной жести.

 

И как раз в это время на лекции по зоологии беспозвоночных доцент рассказывал студентам о внутреннем строении иглокожих.

— Представьте себе — говорил он им, — что вы Дюймовочка и путешествуете по амбулякральной системе морского ежа.

 

Потом мы ежа выпустили. Снова нечего было делать. Я сел на носу, а Игорь несколько раз прошелся по катеру и заметил, что у суденышка возникла легкая килевая качка.

Через минуту я встал на носу, Игорь — на корме, и мы начали раскачивать суденышко.

Через десять минут катерок так разволновался, что вода стала поочередно заливать то нос, то корму. Внутри нашего судна послышался шум. Мы мгновенно прекратили развлечение. И когда капитан в одной тельняшке, с выпученными глазами выскочил на палубу, чтобы посмотреть какой ущерб его кораблю нанес внезапно налетевший тайфун, обнаружил полный штиль на море и двоих студентов — на корме и на носу. Один задумчиво рассматривал морское дно, а другой, куря отвратительные сигареты, — берег. Причем морская вода периодически омывала сапоги то одного, то другого.

Капитан покрутил головой, хотел было что-то спросить, но, увидев подплывающую лодку с хорошо порыбачившими егерями, скрылся в недрах катерка, и оттуда загрохотал двигатель.

Нас отвезли на Харлов, там мы поели, и к вечеру, уже ставший родным катерок, повез нас к острову под названием Кувшин. Через час хода мы его увидели и поняли, почему он так называется. Он, действительно, был похож на этот сосуд. Правда, треснутый и лежащий на боку. На этом клочке суши мы должны были пробыть сутки и помочь егерям посчитать, сколько птичьих трупов осталось с лета на местном птичьем базаре.

Лодка ткнулась в покрытые фукусом камни. Двое научных сотрудников заповедника и мы с Игорем вытащили на берег канистру с пресной водой и свои пожитки. Капитан погнал шлюпку к стоящему на якоре катерку, а потом суденышко ушло в сторону Харлова. О том, что оно придет не скоро, мы, конечно, и не догадывались.

Мы поставили брезентовую палатку у отвесной скалы, набрали на берегу плавника — выброшенных морем стволов деревьев, развели костер, наварили настоящей (а не из пакетов) каши, закусили и только после этого пошли на работу. То есть полезли среди камней и оползней торфа по почти отвесно поднимающейся тропе вверх, на стометровую высоту.

Стояла замечательная погода. Светило солнце. Дул легкий ветерок. Сверху открывался чудесный вид. Был виден и материк, и далекий остров Харлов, и идущий к нему наш катерок.

Море было спокойно, лишь вдалеке ползла на базу черная субмарина, создавая чудовищные белые буруны у яйцеобразного носа, да изредка показывался треугольный плавник косатки.

Сверху остров был плоский, весь покрытый торфом, который порос морошкой, вовсю кивающей желтыми головками.

Здесь были гнездования тупиков. Повсюду виднелись их норы. Мы стали бродить по острову в поисках трупов погибших птиц. Они встречались не часто. Мы с Игорем складывали их в полиэтиленовый пакет, для того чтобы потом принести добычу в лагерь.

Так, собирая трупы и водянистую переспелую морошку, мы добрались до середины острова.

Там была огромная скальная расселина, расколовшая Кувшин пополам. Все ее стены были белые от помета тысяч гнездящихся летом птиц, а в глубине, в легком тумане, дышала темная морская вода, над которой летало несколько моевок. Из расселины тянуло холодом, пахло водорослями, птичьим двором и тухлой рыбой.

 

На кафедре сельского хозяйства Тулупкина в этот день снова отличилась. Она рассказывала про различные сорта капусты.

— Брюссельская капуста, — говорила она, — достигает одного метра, то есть в человеческий рост. Ну, конечно, имеется в виду не взрослый человек, а ребенок, который в это время будет мимо проходить.

 

* * *

За день, с двумя перерывами на обед и ужин, мы облазили весь остров. У палатки в результате наших экскурсий набрался целый мешок птичьих трупов, которые потом орнитологи заповедника должны были обработать.

Вечером мы все четверо долго просидели у костра, пока егерям не надоели звуки настраиваемой мандолины. Моего друга прогнали подальше от лагеря. Егеря и я залезли в палатку и быстро заснули под тихий лепет штилевого прибоя, потрескивание костра и доносившиеся откуда-то сверху гитарные аккорды.

Снилась мне Испания.

Утром мы моря не увидели. И скал, которые должны быть за нашей палаткой, тоже — вокруг лежал густой туман.

Первым слегка загрустили работники заповедника. Они поняли, что сегодня катер точно не придет.

К вечеру загрустили и мы с Игорем, так как оказалось, что запасов продуктов — только на сутки.

Еще тоскливее стало на второй, точно такой же туманно-штилевой день. Продукты почти полностью закончились, стоящая в густом тумане палатка отяжелела и стала сочиться, а все наше барахло намокло. Но самое главное, пресная вода в канистре была на исходе. У егерей заканчивались и сигареты. Игорь предложил им было «Ментоловые», но они, покосившись на него, как на наркомана, отказались и продолжали страдать.

Затем, посовещавшись, бывалые работники заповедника скрылись в тумане и через час вернулись с двумя огромными нелетными уже задавленными ими птенцами чайки. Таким образом проблема с едой была решена.

Потом они походили по берегу и на одной горизонтально лежащей каменной плите нашли лужицу дождевой воды. Несмотря на то, что в лужицу иногда залетали морские брызги и помет с птичьего базара, для приготовления супа из чаек эта вода была в самый раз.

Егеря заварили этой водой и чай тоже, но он оказался совершенно непригодным. После соленого супа очень хотелось пить, и мы с Игорем, вспомнив о зарослях пресной морошки, полезли по мокрой тропе наверх, по ягоду.

 

По дневникам не могу воспроизвести точно, но по всей видимости, именно в это время в нашей подгруппе шел семинар по истории партии. Преподавательница этого весьма важного предмета — пожилая дама в зеленом платье с оранжевым сердцем на бедре — смачно ела грушу и комментировала ответ отличницы Тани.

— Очень хорошо, Танечка! Я чувствую, вы тщательно проработали все первоисточники. Одна небольшая просьба — прижимайтесь ближе к Ленину. Ближе. Ближе. Еще ближе.

 

Туман рассеялся (а значит и катерок смог придти за нами) только через два дня, как раз в тот момент, когда на всем острове кончилась морошка, а все мы уже и смотреть не могли на вареных, благоухающих рыбой чаек. Наконец-то нас забрали с острова. Все полтора часа хода до Харлова мы сидели в теплой, сухой каюте и пили настоящий — то есть пресный — чай.

На кордоне егеря, вспоминая о наших мытарствах, подарили нам с Игорем соленую семгу и обещали истопить баню. Но в баню мы так и не попали.

Только мы развесили наши вещи у печки кордона, а Игорь стал заботливо перебирать свои сушеные, но успевшие слегка заплесневеть белые грибы, как с моря послышался знакомый гудок — идущий в Мурманск «Петродворец» собирал пассажиров.

* * *

На знакомом корабле мы снова в целях экономии и с надеждой на добрых попутчиков взяли билет на палубу. Но добрых попутчиков не было, и мы весь рейс голодные и холодные в своих шинелях проболтались по всем палубам «Петродворца».

Особый приступ голода у нас вызвал интерьер каюты помощника капитана. Дверь его жилища была приоткрыта как раз настолько, чтобы перед нами предстал удивительный натюрморт, достойный кисти малых фламандцев — зеленая пузатая бутылка болгарского коньяка «Плиска», граненый стакан на четверть наполненный этим напитком и початая пачка шоколада «Золотой ярлык». Рядом лежал апельсин. Кроме того из каюты пахло хорошим табаком.

Мы, глотая слюну и вспоминая вареных птенцов чаек, соленый чай и пресную морошку побрели по кораблю дальше.

* * *

В Мурманске у нас хватило денег только на билет в общем вагоне до Москвы, на две буханки белого хлеба и на триста граммов самого дешевого колбасного сыра. И еще на проезд в московском метро.

Наши закопченные шинели так благоухали, что на обратном пути в поезде никакие жалостливые песни уже поднаторевшего в игре на мандолине Игоря не смогли надолго удержать проходящих мимо попутчиков, и результаты колядок были намного скромнее, чем по дороге на север.

Однако и этого нам хватило, чтобы немного приободриться. А когда до Петрозаводска оставалось всего два, часа мы решили, что грех проезжая через Карелию не побывать и в Кижах. И мы вышли в Петрозаводске. На день.

На вокзале нас тут же остановил военный патруль и сначала попросил предъявить документы. А когда мы показали гражданские паспорта, то потребовал немедленно снять с шинелей разноцветные погоны, чтобы не позорить Советскую Армию. Что мы и сделали.

Мы сдали в камеру хранения рюкзаки с ружьем, мандолиной, соленой семгой и полусушеными грибами. На деньги, извлеченные из неприкосновенных запасов взяли билеты на один из последних в этом году рейсов «Метеора» до Кижей (навигация и туристический сезон заканчивались) и поехали.

 

А у нашего курса в этот день началась педагогическая практика по химии. Наш знакомый Толик (прославившийся на военных сборах тем, что на броневике гонял в соседнюю деревню за водкой) в своем классе давал тему «Щелочные металлы». Он даже выпросил на кафедре химии металлический натрий — для того, чтобы удивить учеников. И это ему удалось. Начался урок. Толик достал банку с натрием. Весь класс притих, а методисты, сидевшие, как двоечники, на задних партах, довольно зашушукались.

Толик объяснил классу, что натрий — очень агрессивный металл, который мгновенно вступает в реакцию с кислородом воздуха и парами воды, образуя при этом сильную щелочь и поэтому его хранят под слоем керосина.

Потом Толик не спеша открыл банку, достал рукой большой тускло-серебристый кусок натрия и протянул его в сторону класса. Все ученики увидели его сочащуюся керосином пятерню, сжимающую щелочной металл.

— Натрий руками брать нельзя — торжественно и наставительно сказал детям Толик. С одним из методистов стало плохо.

 

Мы целый день бродили по совершенно пустынному острову, где все было выдержано в едином стиле — и сам Кижский погост, и стоящий в стороне, на отшибе, хутор с проживающими там хранителями музея и даже современный деревянный туалет — тоже с резьбой и крытый лемехом.

В Петрозаводск мы вернулись уже под вечер. Время до отправления поезда у нас еще было достаточно, и мы отправились побродить по берегу У причала, на мелководье мы обнаружили множество трехиглых колюшек.

На судовой свалке нашлось помятое, но целое ведро, и мы за час руками наловили для родной кафедры около полусотни рыбешек — как очень хороший объект для этологических исследований.

Так что в общий вагон поезда Петрозаводск-Москва мы грузились не только с нашими рюкзаками, но и с полным ведром воды.

Дорога до Москвы была спокойной, если не считать, что весь поезд был набит демобилизованными моряками, которые по такому случаю поголовно упились.

* * *

Надо ли говорить, что в Москве в студенческой среде мы быстро прослыли героями. Во-первых, мы прогуляли полмесяца занятий и, что самое главное — начало педагогической практики. Во-вторых, мы своим товарищам к пиву привезли настоящую соленую семгу, которую (как мы удачно соврали), конечно же, поймали сами. В-третьих, в кафедральном аквариуме плавала целая стая наших колюшек. В-четвертых, своей девушке я подарил настоящую жемчужину, самолично добытую в глубинах северных рек. А Игорь очаровывал всех студенток тем, что ходил по факультету, как один из героев Бердслея с висевшей за спиной на ремне мандолиной. А когда его поклонницы просили что-нибудь исполнить, он снимал инструмент с плеча и ловко бил три «блатных» аккорда боем «трешка». И тогда все видели, грубо приклеенные клеем БФ-2 к деке мандолины крупные перлы, которым позавидовала бы английская королева. Если бы, конечно, эти перлы не были бы такими корявыми.

Единственный, кто не был рад нашему триумфу, так это декан — ведь нами было прогуляно две недели занятий и самое главное — педпрактика. В ответ на нашу неуклюжую ложь о неожиданной синхронной полумесячной жесточайшей диарее нам была предъявлена и полная стенограмма наших разговоров как в грузовике, идущем от Путиловских лагерей до Москвы, когда мы обсуждали планы проведения наших осенних каникул, так и описание (и самое главное — происхождение) жемчужин, украшающих музыкальный инструмент Игоря.

Нам было несложно вычислить источник столь подробных сведений о нашем путешествии.

Мы покаялись, отработали все семинары и практические занятия и получили честные четверки по педпрактике.

* * *

Закончив институт, я стал профессиональным зоологом (точнее, орнитологом), защитил обе диссертации и уже в настоящих научных экспедициях объездил почти весь Союз. И ружье у меня сейчас качественное, и рюкзак удобный, и палатка легкая, и спальник теплый, и современные примусы у меня сейчас тоже есть. Но я бы все отдал за ту самую третью полку в поезде Москва-Кандалакша и за ночевку на тлеющем торфе на берегу Белого моря.

А Игорь — он уже профессор, доктор наук, очень известный биохимик. Мой друг, будучи еще аспирантом, объездил с научными докладами много стран, где прославился не только смелыми гипотезами, но в кулуарах — и своей виртуозной игрой на настоящей гитаре, а также и тем, что при чествовании молодых биохимиков в Швеции танцевал с самой королевой. А однажды в Лондоне, после банкета, гуляя по Бейкер-стрит с внучатым племянником Троцкого (тоже биохимиком) пел с ним дуэтом интернационал (в оправдание Игоря можно сказать только то, что и он и сам тоже не был трезвым). На самодельном катамаране Игорь обошел все доступные отечественные моря, а на байдарках — множество горных рек.

А Дима Мурдаков по-прежнему наушничает. Помимо этого он занимается методикой преподавания педагогики на факультете дошкольного воспитания. Там он показывает будущим воспитательницам детских садов, как надо правильно складывать кубики, чтобы на них с первого же раза получился рисунок белочки или лисички. И как всякий преподаватель он обзавелся кличкой. Естественный и самый простейший ее вариант почему-то не прижился. Зато укоренилось другое прозвище, присвоенное ему учениками одной из элитных школ, в которой Дима и вел-то по случаю всего два урока. Они-то и дали ему кличку Хруев.

#img_23.jpeg

 

ЭНЦЕФАЛОГРАММА

— Тюр-лю-лю, тюр-лю-лю, тель-авивскую тетю люблю, — пел по радио о Голде Меир удивительно бездарный певец в халтурно сляпанной передаче «Голос Израиля».

За окном давно стемнело, а я все сидел в полном одиночестве за столом лаборатории. Вчера наш инженер-умелец Эдуард показал мне, как из иголки от шприца, стиракрила и тонкой медной проволочки можно самому смастерить миниатюрный электрод. Советский Союз по бедности не мог купить готовую продукцию у заграничных фирм и, по крайней мере, в десяти физиологических лабораториях страны, научные сотрудники, лаборанты, техники или студенты-дипломники (к которым относился в данный момент и я) клепали самопальные электроды — тонкие инструменты для изучения работы головного мозга.

Я аккуратно засыпал розовую пудру стиракрила в пластилиновую формочку, куда были уже положены опиленные шприцевые иголки и свернутая двойной спиралью тончайшая медная проволочка, и пустил из пипетки капельку отвердителя. Сладковатый запах поплыл над столом и намокший порошок стал нежно-телесного цвета. Через минуту началась полимеризация, а еще через две — я пальцами обминал застывающую пластмассовую колодку.

И тут из угла комнаты раздался тяжелый лошадиный вздох. Я ощутил, как на голове у меня зашевелились волосы — типичная пиломоторная реакция испуганного млекопитающего.

Сотрудники лаборатории ушли три часа назад. Я сам закрыл за последним дверь и все это время сидел, не вставая, около уютной настольной лампы, слушая тель-авивские песни, и готовился к завтрашнему опыту. Я на сто процентов был уверен, что в комнате, кроме меня никого нет, и вот, пожалуйста — привидение.

#img_24.jpeg

Я малодушничал около минуты. Потом встал, снял со стены висевшие на гвозде ножницы для снятия гипса, позаимствованные коллегами у травматологов в качестве курьезного экспоната (прибор для кастрации мышей, как мне его первый раз представили шутники-лаборанты). Инструмент благодаря метровым рычагам развивал чудовищное давление.

Я, учитывая крестообразность инструмента, надеялся использовать его в качестве действенного средства против духов; на случай встречи кого-нибудь материального я рассчитывал употребить эти ножницы по назначению, предполагая, что кастрировать ими можно не только мышей.

Я включил верхний свет и двинулся к боксу — огромной фанерной коробке, стоящей посреди комнаты. Внутренняя поверхность этой камеры была обита металлической заземленной сеткой. Бокс использовался для проведения самых тонких экспериментов, когда требовалось зафиксировать ничтожные изменения электрических потенциалов мозга подопытного объекта. Для этого нужно было полностью исключить влияние посторонних электроволн, возникающих, например, при работе стоящего в комнате холодильника или от проходящего по улице трамвая.

Залезать внутрь бокса не хотелось — как раз сегодня там перегорела лампочка. Я собрался с духом, резко дернул дверцу и широко распахнул ее, чтобы свет проникал в недра бокса и, держа наготове смертоносное оружие, заглянул в камеру. Там, в полумраке сиротливо стоял пустой лабораторный мраморный столик, готовый завтра утром принять очередное подопытное животное. Ни домового, ни инопланетянина, ни, на худой конец, спящего пьяного научного сотрудника внутри бокса не оказалось.

Я опустил поднятые для обороны гигантские ножницы, закрыл дверцу, и, успокаивая себя тем, что вздохи мне почудились побрел к уютному свету настольной лампы, к безголосому певцу и к приятно-наркотическому запаху отвердителя.

Только я сел на стул, и склонившись над электродом сдул с него порошинки стиракрила, как отчетливый печальный вздох повторился вновь. Реакция вегетативной нервной системы моего организма была по-прежнему адекватной — все то же шевеление волосяного покрова на голове и — субъективно — тотальное похолодание. Но на этот раз, я успел заметить, что звук шел не из камеры, а со стороны окна.

Все так же сжимая ножницы по гипсу, я подошел к широкому окну и отодвинул штору. За окном синел московский осенний вечер, подсвеченный огнями Черемушкинского рынка и сполохами проходящих трамваев. Привидений же и здесь не наблюдалось.

Гнетущий вздох раздался за моей спиной. Теперь я точно знал, что звук исходит от висящих на вешалке белых халатов. Я опасливо приблизился к ним, подсознательно ожидая, что один из них мягко соскользнет и, обретя очертания человеческой фигуры и тоскливо стеная, неторопливо полетит ко мне. Я поворошил халаты своим оружием — никого. На вешалке висела большая брезентовая сумка для переноски подопытных животных. Я открыл ее. Там в полотняных глубинах смирно сидел серый кролик, которого лаборанты забыли отнести в виварий. И зверек от этого периодически вздыхал. На голове у кролика была аккуратная круглая гипсовая нашлепка. Из нее как зубцы короны вверх торчали позолоченные разъемы электродов.

* * *

Прошлой зимой, почти год назад, я, начитавшись книг и статей об опытах американского физиолога Дельгадо, умудряющегося укрощать быков при помощи электродов, вживленных в мозг этих животных, навел справки у своих преподавателей по физиологии и, по их совету, впервые переступил порог Института педиатрии. Заведующий лабораторией, к которому меня рекомендовали, куда-то торопился и предложил мне, вместо того, чтобы ждать его в коридоре, зайти и посмотреть, как научные сотрудники работают с животными.

Я открыл дверь и вошел в комнату. За окном был хороший зимний день. Сквозь задернутые розовые занавески пробивались солнечные лучи; на экранах осциллографов вырисовывался чудесный профиль гор — на отечественном — серебристый, на импортном — сверкающе-зеленый. В углу самописцами шуршал «Альвар», повторяя кривые осциллограмм синими чернилами.

На мраморном столике лежал серый кролик. Он был за все четыре лапки распят как Святой Андрей Первозванный. Кроме того, зверек был аккуратно скальпирован, а на его черепе возвышалась гипсовая розетка, по краю которой поднимались золотые разъемы электродов. К ним сверху, с подвески, тонкой змейкой струился черный шнур. У головы кролика из него рассыпались жала тончайших черных проводков, которые касались золотых контактов. По этим проводкам электрические думы зверька текли на экраны осциллографов и бесконечную шуршащую бумажную ленту «Альвара». У мраморного столика сидели две молодые женщины в белых халатах и внимательно смотрели на подопытное животное.

Вид спокойного скальпированного серого донора с обнаженным черепом, отдающего свои мысли, так резко диссонировал с ясным солнечным днем, с будничной деловитостью научных сотрудниц, что меня слегка замутило. Сразу уйти было как-то неловко и, чтобы как-то выйти из своего нервического состояния, я что-то громко спросил у них. Кролик от моих слов моргнул и слегка повел головой. На экранах осциллографов моментально выросли остроконечные пики, разделенные глубокими пропастями. Из угла гнусно зашипел «Альвар» тремолирующими иголками самописцев, а женщины в белом укоризненно посмотрели на меня. Я сконфузился и смолк. Кролик снова впал в оцепенение и его медленные мысли вновь плавно заструились по экранам.

Мог ли я думать тогда, что уже через месяц после этого случая я сам буду скальпировать под наркозом животных, подготавливая их к острым опытам, а потом мне даже поручат ввести электрод в мозг живого кролика и снять с него показатели.

А после «боевого крещения» на лабораторных посиделках в тесной компании за «чаем» (в самовар для конспирации был налит спирт, а в заварочный чайник — коньяк) мне предложили тему, по которой я начал делать диплом.

Я изучал феномен самораздражения у крыс. У млекопитающих в мозге есть удивительные, крошечные по размерам, зоны. Стоит только пропустить через них очень слабый ток, как животное (и человек, кстати, тоже) будет чувствовать неземное блаженство, не сравнимое ни с алкогольным, ни с наркотическим, ни с сексуальным опьянением. Иными словами, в мозге у каждого есть свой, персональный «рай». Не всякий кролик, да и человек знают об этом, а потом этот «рай» очень мал и надежно скрыт костями черепа. Справедливости ради надо сказать, что по соседству расположен и «ад» таких же размеров. При раздражении этого центра все раскаленные сковородки, пилы и крючья преисподней покажутся лишь легким прикосновением голубиного перышка.

Вот я в своей дипломной и должен был выяснить в каком возрасте у крыс в онтогенезе закладываются обе эти зоны.

Помню как мне удалось осчастливить свою первую крысу. Чтобы зверек ни делал — ел, спал, отдыхал, бегал или чистил свою шкурку — при посылке ему в зону радости ничтожного электрического разряда он мгновенно замирал, глаза его сощуривались и наливались томной негой, как у девушки на картине Жана Батиста Греза «Сладострастие».

Потом я, поместив эту крысу в испытательную клетку, обучил зверька нажимать лапкой на небольшую кнопочку и самой посылать в свой мозг электрические импульсы. Очень быстро, всего после двух-трех повторов, крыса усваивала урок. После этого зверек часами просиживал в одном углу камеры, нетерпеливо надавливая лапкой на пластмассовую пуговку, забывая обо всем на свете — о пище, воде, сне, самке.

Чтобы подопытные крысы не умерли от избыточного счастья электроды им подключали только на время эксперимента. Как только принесенный из вивария скальпированный, с венцом разъемов на обнаженном черепе очередной грызун оказывался в клетке для экспериментов, он тотчас бежал в знакомый угол к заветной кнопке, опускал на нее лапку и балдел.

Однако сотрудники лаборатории и приблудные дипломники из пединститута не только занимались тем, что делали из крыс электрических маньяков, готовых на все ради хорошей порции электронов. В этом же крыле института располагалась палата психоневрологического отделения, где находились на лечении дети с заболеваниями головного мозга. А лаборатория, в которой я делал дипломную работу специализировалась не только на изучении реакций самораздражения у животных, но и на болезни человека — эпилепсии.

Коллеги по лаборатории — лечащие врачи — просветили меня, рассказав об этой «священной» болезни. Припадок эпилепсии может быть спровоцирован любым явлением, вызывающим так называемый стробоскопический эффект. Приступ может быть вызван замедленным мельканием кинокадров на экране, ритмическим светом милицейской «мигалки», видом вращающихся лопастей вертолета. У страдающего эпилепсией перед приступом возникает состояние ауры. В эти минуты человек может внезапно онеметь, услышать какие-то неприятные голоса, почувствовать отвратительный запах, жжение и покалывание на коже, его может охватить чувство безотчетного ужаса. Реже у некоторых больных перед приступом падучей возникают другие ощущения. Им чудится веяние ласкового ветерка, а затем наступает кратковременное чувство блаженства, умиротворения, счастья и покоя, но заканчивающееся, опять же, острым приступом страшной болезни. Мне рассказали, что одна девочка, лечащаяся в нашем институте научилась вызывать у себя такую приятную ауру, просто водя перед глазами ладошку с растопыренными пальцами.

Я пару месяцев проработал со своими грызунами, набирая материал для диплома. Заведующий лабораторией, вероятно, присмотревшись ко мне, решил, что я вполне освоился и предложил заняться другим объектом. Детьми.

Работа на первый взгляд была довольно простая: надеть на ребенка специальный удобный шлем с бляшками-контактами и на «Альваре» произвести запись сначала фоновой, ровной энцефалограммы, а потом для сравнения снять показатели после частых вспышек яркой лампы, провоцирующих припадок, — тогда на бумажной ленте самописца появлялись острые шпили.

Только благодаря полученным данным лечащий врач потом мог поставить точный диагноз.

За работу мне пообещали платить 20 рублей в месяц — большие для студента деньги в те времена. В первый же сеанс я понял, что я их честно зарабатываю. Очень трудно было сделать запись, снять саму энцефалограмму. Основным условием проведения эксперимента является полная неподвижность испытуемого. А человеческий детеныш — существо неспокойное. А уж если у него случался приступ и несчастный ребенок начинал метаться и выгибаться в кресле, то резиновые манжеты на запястьях и шлем на голове сползали, серебряные пластинки электродов скользили по коже, шли сплошные «наводки» — артефакты. «Альвар» начинал беситься: перья самописцев, длинные тонкие и изогнутые как клювы колибри, летали над ползущей бумажной лентой с шипением разбрызгивая чернила. Лишь хладнокровное перо, подсоединенное к автономному механическому хронометру, четко отбивало секунды, показывая, что эксперимент продолжается.

С таким ребенком, у которого шли частые приступы, получить метр «чистой» записи без чехарды самописцев удавалось лишь в течение часа, а то и не удавалось совсем.

Но еще более тяжелым испытанием был эмоциональный гнет от таких экспериментов, особенно когда мне ассистировали матери больных детей.

Всех людей в белых халатах они считали врачами, а все врачи в этом институте, несомненно, могли совершить чудо и вылечить их несчастных детей. Это богопочитание, к сожалению, распространялось и на меня — четверокурсника немедицинского вуза, выполняющего дипломную работу в Институте педиатрии.

Ну как объяснишь матери, что в мои обязанности входит только снятие энцефалограммы. А ей казалось, что я тут один из самых главных, управляющий совершенной электронной машиной (это старик «Альвар»-то совершенная машина!) и поэтому именно я непременно вылечу ее ребенка. Так, из-за обслуживания старого французского самописца я в ее глазах попадал в разряд небожителей. Как это было тяжело! Мои по неопытности суетливые и неловкие движения (все-таки до этого я работал с другими объектами), когда я крепил резиновые манжеты и шлем с электродами, казались ей гармоничными и полными смысла, взбесившийся «Альвар» — работающим, как часы, хаотический частокол наводки — каллиграфическим письмом, которое я, конечно, уже с легкостью прочел и понял причину болезни и поэтому завтра на утреннем обходе медсестра принесет спасительное лекарство.

Как мне хотелось действительно совершить чудо и сделать ее ребенка здоровым!

Я же при виде ее скорбных глаз богоматери, с надеждой обращенных ко мне, от чувства собственной беспомощности, от сознания того, что казался ей всесильным, чувствовал себя последним обманщиком, с горечью осознавая при этом, что никогда не пойму и даже не приближусь к пониманию того божественного чувства, которым природа одарила женщину за все ее страдания.

Помню в тот день, когда мне пришлось впервые работать с детьми, я вышел из института настолько разбитым, будто меня долго допрашивали инквизиторы.

На улице я взглянул на окна нашей лаборатории. Они были темные. Зато рядом, в клиническом отделе горел свет. Там у окна стояла маленькая девочка и махала рукой.

#img_25.jpeg

 

ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ

— Не делайте этого, — сказал столичный аспирант Славик человеку, сидевшему вечером на крепкой деревянной скамейке, врытой на крутом берегу небольшой (по сибирским понятиям) реки, на окраине таежного поселка Усть-Нюкса.

Человек этот был явный абориген — с добротной щетиной на лице, в телогрейке с промасленными рукавами и, хотя было лето, — в треухе. Он меланхолично жевал листья ландыша, начиная поглощать каждый лист с черешка.

— Не делайте этого, — повторил Славик.

— Не буду, — сказал абориген, мельком взглянув на Славика и сразу же определив в нем москвича, и тут же добавил:

— Только чего не делать?

— Не ешьте эти листья. В листьях ландыша содержится сильный яд! — предупредил Славик.

— А, ты об этом, — не переставая по коровьи двигать челюстями определился сибиряк. — Не, мы к ландышу привычные. И к его яду. Просто не можем жить без него. Вот как весна — так все в лес. По ландыш. И едим его, почитай, всем поселком. Адаптировались, как коала к листьям эвкалипта, — ответствовал биологически грамотный и начитанный абориген.

— А тебе далеко? — перевел разговор местный житель.

— На кордон, в заповедник. Меня мой начальник послал туда за материалом.

Полмесяца назад шеф Славика, доктор наук, полистав уже написанную диссертацию сказал, что для сравнения хорошо бы получить данные «вот отсюда» и ткнул карандашом в висящую в его кабинете карту. И попал в Западную Сибирь.

— Мне в заповедник совсем ненадолго, — продолжил Славик. — На пару дней. Взять почвенные пробы. А уж здесь при конторе заповедника я их разгоню в эклекторах. Ведь там, на кордоне, этого не сделаешь. Говорят, там и электричества нет.

— Ага, понятно. На кордон, значит. На пару дней, — протянул абориген и посмотрел на Славу с интересом и некоторым сожалением. — И не боишься?

— А чего бояться? — спросил Славик.

— Нехорошее там место, — негромко произнес абориген.

— Нехорошее? — насторожился Славик. — Что, лесник пьет? Или дерется?

— Хуже, — сказал абориген, обернувшись к Славику, и аспирант почувствовал исходивший от него чесночный запах. — Привидения там живут. Да и другие аномальные явления проявляются.

— Не бывает привидений, — твердо сказал Славик.

— Бывают. Сам увидишь. И очень скоро, — сказал абориген. — А вон за тобой лодка идет.

— Где? — спросил Славик, вглядываясь в речную даль. А увидев лодку, добавил:

— А как вы узнали, что это за мной едут? — И аспирант обернулся. Но на скамейке никого не было. Абориген исчез, словно испарился. Лишь одинокий листок ландыша медленно сносило течением.

— Ты, что ли на кордон? — недовольно спросил Славика мужик сидящий в подъехавшей лодке. Мужик был точно такого же совхозного вида, как и недавний, сгинувший куда-то собеседник. Только вместо треуха у вновь прибывшего была шапка строителя. Когда-то синяя, и когда-то с белой шнуровкой. Во рту у мужика тоже был лист ландыша.

— Я, — ответил Славик, решив больше не заговаривать о нетрадиционном увлечении всех жителей поселка этим представителем семейства лилейных.

— Степан, — представился мужик и протянул руку. Судя по тому, что Степан периодически кривился, у него «дергал» зуб.

— Славик, — ответил аспирант.

— Тогда залезай, поехали, нам до темноты добраться надо.

— Что, тоже привидений боитесь? — спросил Славик. — Ну тех, которые на кордоне. Мне про них сейчас какой-то мужчина рассказывал.

— Привидений у них нет, — ответил Степан, и Славик успокоился.

Степан достал из бардачка очередную порцию смертоносной травы и отправил пару листочков себе в рот.

— Есть одна чертовщина, — продолжил Степан, и Славик снова насторожился.

Зуб у Степана, вероятно, отпустил, так как возница Славика разговорился.

— Я там работал пару лет. Не понравилось. Далеко от конторы. Электричества нет. Зимой никого — даже браконьеры не забредают, с тоски сдохнешь. А летом — черт знает какие научные сотрудники наезжают. Ладно бы своих козявок ловили. А то один на флейте по ночам играет, другой какую-то шамбалу искал, а потом мы его искали по тайге. Третья и вовсе рерёхнутая, ну учением Рериха увлекается. Ушел я с того кордона. Теперь вот при конторе, — закончил Степан, нажимая на кнопку электростартера и добавил:

— А там у них на кордоне до сих пор иногда странные вещи происходят. По крайней мере, необъяснимые. Впрочем, сам увидишь. А если Бог милует, то и не увидишь.

Аспирант задумался, а Степан замолчал, но ландыш жевать не перестал.

Лодка отошла от причала. Степан больше не разговаривал, а у Славика отпала охота его расспрашивать.

Тем временем лодка вырулила из-за поворота на плёс. Заходящее солнце освещало и ближний луг на косогоре, и далекий лес.

Луг был какой-то странный. На общем светло-зеленом фоне явственно виднелись какие-то совершенно ровные пересекающиеся полосы темно-зеленой высокой травы.

— Вот она, чертовщина, — почему-то неодобрительно проворчал Степан. — В нормальных странах инопланетяне из соломы на полях круги вертят или огромных пауков рисуют, а тут — Россия. Так что и полтергейст здесь тоже российский.

— Что это? — спросил, начинающий верить в чудеса Славик. — Следы древнего космодрома неведомых цивилизаций?

— Да нет, это не космодром. Это просто... — и Степан коротко нецензурно выругался. — Летающие граффити хулиганят. Да сейчас сам увидишь.

Лодка вырулила на середину реки, и сплошь поросший разнотравьем косогор предстал во всей красе.

И Славик увидел, что на зеленом лугу циклопическими буквами написано слово, на котором и держится вся наша великая страна.

— Вот это да! — восхитился аспирант сибирскими масштабами нецензурщины. — А кто это сделал?

— Я же говорю — нечистая сила, — ответил Степан. — К этому лугу ни одной дороги нету. Вообще туда люди не ходят. Только в июле на сенокос на лодках мужики приезжают. А по весне летавцы-матершинники из Загорья налетают. Полигон себе вишь, здесь устроили. Вот уже третий год безобразят. Развлекаются, змеи подколодные! То есть летучие! Только мужикам-косарям все нипочем. Косят прямо по...!

Аспирант задумался.

Степан сбавил обороты и закурил. Лодка тем временем медленно шла мимо торчащих из воды свай, очевидно, старого разрушенного моста. К одной свае, торчащей как раз посередине реки, была привязана плоскодонка. Людей в ней не было, но на дне лежали телогрейка, свитер, брюки, нательное белье и стояли стоптанные сапоги.

— Утонул кто-то? — с тревогой спросил Славик.

— Этот не утонет, — равнодушно проговорил Степан, бросая окурок в воду. — Это местный водяной. Первый браконьер.

Сзади раздался громкий вздох. Славик обернулся. Но увидел лишь большие расходящиеся на воде круги.

— А как же он в лодку забирается? — спросил Славик, прикинув расстояние от плоскодонки до берега.

— А прямо из воды и забирается. Я же говорю — Водяной! — ответил Степан и прибавил газу.

Славик оглянулся на сиротливо стоящую посередине реки лодку. И увидел, как рядом с ней на минуту показалась и ушла под воду блестящая темная спина, а потом по воде ударил раздвоенный плавник.

— Дельфин! — с восхищением подумал Славик. — Вот это да! На реке! В центре России!

Славик молча смотрел назад, надеясь еще раз увидеть сибирское чудо. Но он увидел другое. На пологий песчаный берег реки из лесу вышли два страуса и стали неторопливо пить воду.

Когда оторопь у московского зоолога прошла, он, обретя дар речи, захотел получить объяснения у Степана и про дельфина, и про страусов. Но потом, вспомнив про шамбалу и рерёхнутую даму, подумал и спрашивать не стал.

* * *

Они ехали молча около часа. Солнце село, река почернела и едва угадывалась, но Степан уверенно вел лодку.

— Вот, заповедник начинается, — Степан кивнул на вынырнувшую из-за поворота стену густого сумрачного ельника. — И лес тут заповедный, странный то есть. Почитай, никто здесь и не селился. Только вот один мужик еще до революции избу поставил. Там жил там и помер. А на месте той избы сейчас и есть кордон. — У Степана, видимо, совсем прошел зуб, и попутчик Славы стал самозабвенно врать, входя в раж. — Только место это странное, шалит здесь нечистая сила: то блуждающие огни кто в лесу видит, то заорет какой-то неведомый то ли зверь, то ли человек, то огромная женщина в белых одеждах покажется. И в самом доме неспокойно. А еще там есть остров Бородавкин. А там жила семья Бородавкиных, и все они...

— Стандартный набор пионерских страшилок, — прервал Степана Славик. Не верю я в нечистую силу. — И в тоже время опасливо покосился на темный лес

— А ты и не верь, — примирительно сказал Степан. — Это твое дело — верить или не верить. — И добавил:

— Сам все увидишь. Однако приехали, вот он, кордон. А женщину в белом я этим летом сам видел. Вот это баба!

Из-за очередного поворота показался крутой берег, на котором стоял огромный домина, а в стороне на фоне кроваво-красного заката темнел одинокий голубец.

Степан, не доезжая метров двести до кордона, сбавил обороты и стал медленно подбираться к берегу.

— Топляком здесь все дно устлано, как бы нам винт не поломать, — объяснил он свой маневр.

Но Славик не слушал его, он с возрастающим беспокойством смотрел на медленно проплывающую мимо стену леса.

Ему показалось, что где-то в глубине чащобы светится неярким призрачным светом большое — в несколько метров пятно. Он хотел спросить лесника, но свет погас. Лодка проплыла еще немного, и мурашки побежали по спине аспиранта. Теперь он точно увидел огромную фигуру в белом одеянии, вокруг которой порхал малиновый огонек.

Славик толкнул в бок Степана, всматривающегося вперед, в темную реку.

— Там, — шепотом произнес Славик и кивнул на берег.

— Что — «там»? — Спросил Степан, оторвавшись от реки и посмотрев в сторону леса.

Но белая фигура куда-то исчезла.

— Там кто-то во всем белом ходил, — оправдываясь, сказал Славик.

— А я что тебе говорил, — напомнил Степан, вглядываясь в реку. — Сам все увидишь. А эта белая женщина, почитай, каждую ночь по лесу бродит. Еще насмотришься. Сейчас причалим.

Степан помог Славику вытащить из лодки его скарб, взял тюк со спальным мешком и уверенно пошел к дому. Чувствовалось, что эти места он хотя и не любит, но бывает здесь часто и знает хорошо.

Они прошли мимо небольшой огороженной избушки.

— Здорово, Василич, — крикнул Степан в сторону избушки.

— Привет, Степа, — ответил из темноты невидимый Василич. — Кого на этот раз привез?

— Славика, аспиранта.

— И то хорошо, — сказал Василич, и на этом их разговор закончился.

— Сторож, — начал знакомить Славика с обитателями кордона Степан. — На моем месте работает. Один живет. Но сейчас у него племянница гостит. Настя.

Они миновали какой-то сарай и подошли к огромному бревенчатому дому. Степан зашел вперед и через некоторое время недра терема тускло осветились.

— Иди сюда, — позвал Степан. — На свет. Я тут лампу зажег.

— А что, в доме больше никого нет? — произнес Славик, стоя на пороге и ожидая, когда лесник побольше открутит фитиль керосиновой лампы.

— Есть, но мало, — сказал лесник. — Это же кордон. То есть база. Все на работе. Кто на других кордонах, кто здесь недалеко бродит. Всех увидишь, со всеми познакомишься. На чердаке юннат живет. Хищников изучает. Гнездо тетеревятника где-то нашел, там сейчас наблюдения и проводит. Должно быть, завтра прибудет — у него продукты на исходе. Во флигеле два московских орнитолога обитают. Сейчас их тоже нет — они гусей на озере кольцуют. Наверное, только через неделю появятся. А в двух соседних комнатах женщины живут. Там вон — две студентки. Лаборантками работают у энтомолога. Это их комната, а там, в конце коридора — его. Он тихий, безобидный. Сейчас, наверное, при свете керосинки своих клопов на булавки накалывает. А может, спит уже. А студентки-то в доме почти и не появляются — они ради романтики палатку во дворе поставили. А эта — комната аспирантки. Ее сейчас нет — она в ночную смену работает, скоро придет. Ну а это твоя комната, — и Степан открыл дверь.

— А что, электричества здесь и впрямь нет? — спросил Славик с грустью смотря на черное от копоти стекло керосиновой лампы.

— Я же говорил — нет. Так что располагайся. Фонарик-то у тебя есть?

— Есть, — ответил Славик.

— Ну и ладно. Пойдем покажу, где кухня — сказал Степан, тая в темноте.

Славик пошел за ним.

Они вошли в большое помещение с печкой и полками, сплошь заставленными тарелками, кастрюлями, сковородками, кружками и прочей кухонной утварью, тепло блестевшей при свете керосиновой лампы.

— Топи печь, ставь чай. А я пошел. Мне еще домой добираться. До свиданьица. Да, котелок вот этот не бери — он заговоренный. Кипяти воду вот, — и Степан пошарил на полке, — вот хотя бы в этой кастрюле. Чайника здесь нет. Его на прошлой неделе орнитологи в реке утопили.

И Степан исчез.

Славик вернулся в свою комнату, максимально открутил фитиль керосинки и осмотрел жилище. Это была маленькая каморка с небольшим окном, самодельным грубо сколоченным столом, такой же табуреткой и кроватью, на которой поверх панцирной сетки были положены отполированные многими постояльцами доски.

Славик вытащил из баула спальный мешок, разложил его на кровати и решил, что все остальное он разберет завтра, при дневном свете. И печку он сначала решил не топить, но потом, вспомнив, что скоро к полночи должна прийти аспирантка, передумал.

Славик побрел по коридору в кухню. У дверей апартаментов аспирантки он остановился и прислушался. В ее комнате кто-то тихо и очень заунывно постанывал.

— Как маленькое привидение, — подумал Славик.

Славик вышел в коридор и при свете фонарика обнаружил в сенях сначала небольшую поленницу дров, а затем, в кухне ведро с водой.

Через полчаса дрова в печке жарко горели.

Славик подумал, что в котелке вода закипит быстрее, чем в кастрюле. Он набрал в него воды, отодвинул кочергой чугунные кольца конфорки, вставил кочергу в дужку котелка и осторожно опустил сосуд в недра печки, поближе к огню.

Через пятнадцать минут вода в котелке закипела. Он покачался на кочерге, затем перевернулся и залил огонь.

— Заговоренный котелок-то, как и говорил Степан, — с восхищением и тревогой подумал Славик, заново разжигая печку и ставя на нее кастрюлю с водой.

Славик пошарил в рюкзаке, достал оттуда остатки столичного завтрака, а также то, чем его кормили в самолете, разложил все по тарелкам, поставил две чайные чашки разных калибров (для одной нашлось даже некомплектное блюдечко), посмотрел на все это и пошел в свою комнату.

Он не раздеваясь забрался в спальный мешок и стал ждать, предвкушая полночное появление аспирантки (почему-то слово «аспирантка-зоолог» у него ассоциировалось с неким юным, но уже опытным созданием женского пола в ловко пригнанном к ладной фигурке изящном камуфляжном костюме).

Славик задремал, вслушиваясь в полночную тишину.

Неожиданно прямо под окнами раздался какой-то звук. Славик прислушался. Под окном кто-то ритмично клацал зубами с частотой неторопливо работающей швейной машинки. Звук был настолько четкий и громкий, что казалось прямо под окном сидит изголодавшийся вурдалак, которому наконец-то перепал старый мосол.

Наконец Славик собрался с духом, взял фонарик, подошел к окну, открыл раму и посмотрел вниз. Звук прекратился, и что-то серое метнулось в куст.

Славику уже было не до сна. Он снова забрался в спальник и стал ждать аспирантку с еще большим нетерпением. Уже не как женщину, а просто как человека, с которым не будет так страшно.

Он лежал совершенно неподвижно. Тускло светила керосиновая лампа да слегка потрескивали дрова в печке.

Неожиданно Славик почувствовал, что он в своей постели не один. Кто-то зашевелился возле его ступней. Славик дернулся и поджал ноги. И тогда в дальнем конце спального мешка возникла волна и быстро покатила к голове Славика. Прямо у лица аспиранта из спального мешка выбралась средних размеров крыса, вероятно, пригревшаяся в постели гостя. Она, коснувшись Славиной щеки прохладным безволосым хвостом, тяжело спрыгнула на пол. Слышно было, как она не торопясь просеменила по доскам и скрылась в своей менее комфортабельной, чем Славин спальник, норе. Хотя это была всего-навсего крыса, но мысли о привидениях и вурдалаках уже не оставляли Славика.

И тут прямо под окном сначала раздалось куриное квохтанье, а потом нечеловеческий крик, настолько пронзительный и неприятный, что Славик тут же вспомнил, про то, что говорили об этом доме пожиратель ландыша на дебаркадере и лесник, который вез его на лодке.

— Тише ты, — послышался низкий грудной голос, и жуткий крик смолк.

Славик приподнялся и взглянул в окно. Рядом с крыльцом, в полной темноте, при свете нарождающегося месяца он увидел гигантскую белую фигуру!

Потом в сенях послышались тяжелые шаги, а затем другие звуки. Сперва из поленницы упало полено, а потом со стены сорвалось, что то металлическое — сначала, наверное, ведро, потом вилы или коса.

Славик впервые в своей жизни перекрестился, встал и пошел встречать пришельца.

В щелях дверей на мгновение вспыхнул тусклый малиново-красный свет, а затем дверь открылась, и в проёме показалась высоченная, необъятной ширины женщина в белых одеждах. И хотя это оказалась (как и предвкушал аспирант) молодая особа, ее размеры были пугающими.

Женщина (габариты которой никак не позволяли назвать ее девушкой) величественно, по-хозяйски вплыла в комнату, и так же по-хозяйски принялась рассматривать Славика. Аспирант невольно вспомнил русскую народную сказку про Верлиоку.

Верлиока была в явно самодельных, свободного кроя необъятных голубовато-белых байковых штанах и такой же гигантской куртке-штормовке с огромным капюшоном и накладным карманом на груди.

Хорошо заметным, даже сквозь ниспадающие белые складки, женским атрибутом этого существа был обширнейший бюст. Казалось, что он был живой. Было заметно, как под одеждой так и ходят ее огромные груди — только почему-то то левая, то правая.

— Новенький? — необычайно густым контральто удовлетворенно спросила Верлиока.

И Славик с грустью догадался, что это и есть долгожданная аспирантка.

— Давай знакомиться, — продолжила дама и, прижав левой рукой левую же трепещущую грудь, протянула правую руку Славе.

— Оля.

— А я, вот, Славик.

— Вот и хорошо, Славик. Тоже в аспирантуре? Чем занимаешься?

— Почвенной фауной.

— А у меня другие объекты, — и Оля высыпала из полотняного мешка на стол, прямо между чашками и остатками аэрофлотовской кормежки пяток гадюк и щитомордников, а также десяток лягушек и жаб. — Правда, сегодня улов небольшой, — добавила она с горечью.

Славик, увидев змей, инстинктивно отпрянул от стола. Но на столе никто не шевелился.

— Все обездвижены, — объявила Оля, ладонью успокаивая на этот раз свою правую грудь. — Посредством разрушения спинного мозга. Сейчас всех промерю. А вскрывать и фиксировать буду завтра. До утра пусть в погребе полежат. Но сначала — чаю, — по-ленински добавила она, наконец-то заметив накрытый стол и убирая с него свой улов.

Они сели пить чай.

— А кто это кричал? — не выдержав гнетущей тишины спросил Славик.

— Да так, знакомый один, — нехотя ответила аспирантка. — А лучше сказать конкурент. Ползал тут вокруг дома. Мешал мне работать. Даже не мешал, а вредил.

— Понятно, — протянул ничего не понявший Славик. — Ты его прогнала что ли? — так и не уразумев, о ком идет речь, спросил Славик (а сам решил — «или убила»).

— Да нет, он просто меня увидел и испугался.

— Не мудрено, — подумал Славик, но ничего не сказал.

Оля молча допила чай и поднялась. — Пойду я, — сказала она. — Мне еще животных промерить надо, — и медленно побрела в свою комнату.

Перед тем как устроиться на ночлег Славик на этот раз тщательно перетряхнул свой спальный мешок, крыс в нем больше не обнаружил, и, решив, что ему повезло хотя бы на этот раз, заснул.

Он просыпался несколько раз. Сначала как сумасшедшая закудахтала в сарае курица, потом под окно снова пришел вурдалак и стал грызть кость. Мосол, вероятно, был настолько большой, а клыки у вурдалака, очевидно, такими огромными, что его зубовный скрежет не прекращался всю ночь. Славик даже мирно задремал под него.

В следующий раз Славик проснулся когда за окном уже серело. С рассветом насытившийся упырь куда-то исчез. По крайней мере, он зубами больше не гремел.

Зато весь дом прямо сотрясался от других звуков.

Низким утробным голосом, с придыханием стонала женщина.

— А аспирантка-то не одна живет, — догадался умный Славик, вспоминая ее необычный волнующийся бюст, вслушиваясь в стоны и подсознательно ожидая услышать такое же ритмичное поскрипывание. Но его так и не услышал.

А бухающие стоны, не ослабевая, но и не усиливаясь, все продолжались в неспешном ритме.

Славик, как настоящий научный работник, посмотрел на часы и засек время. Через пятнадцать минут у него начался развиваться комплекс неполноценности. Через полчаса этот комплекс уже полностью сформировался. Еще через полчаса Славик начал жалеть аспирантку. А еще через полчаса — ее друга.

Потом Славик прекратил хронометраж и попытался заснуть, накрыв голову свитером, но низкочастотные стоны легко преодолевали это препятствие.

Славик вынырнул из-под свитера, и понял, что придется вставать.

Но аспирант задержался, так как увидел, что в комнате он тоже не один. Под самым потолком на полке сидела крыса, вероятно, та самая, которая пыталась скоротать ночь со Славиком в одном спальнике. Крыса сидела на самом краю полки вытянув морду вперед, покачиваясь и часто переступая лапками.

Наконец Славик понял, что она собирается прыгать на другую полку, которая как раз находилась над головой аспиранта.

Славик посмотрел на крысу, прикинул расстояние между полками и решил, что она не допрыгнет. Крыса, вероятно думала по-другому. Зверек продолжал переставлять ступни, как прыгун в воду, подыскивая наилучшую опору для толчка, очевидно, не сомневаясь, что прыжок удастся.

Лежащий Славик, уверенный в обратном, лениво прикинул, куда же приземлится животное, если не долетит до желанной полки. И в тот миг, когда аспирант понял, что это будет его физиономия, крыса оттолкнулась.

Славик резко поднялся, и в тот же миг крыса тяжело плюхнулась на его подушку, то есть сложенный в несколько раз свитер.

Спать Славе уже совсем не хотелось. Он проводил взглядом крысу, неторопливо бредущую в свою нору, и начал одеваться. Потом аспирант вспомнил про ночной хронометраж и прислушался. Стоны прекратились. Очевидно, и у Оли также начинался трудовой день.

Славик встал и выглянул в коридор — ему очень хотелось увидеть, с кем же это мучилась аспирантка. Но он так ничего и не увидел. Таинственный любовник так же неслышно исчез, как и появился вечером. Может быть, он в носках тихонько прокрался к выходу. А может быть, банально воспользовался окном.

Славик оделся, попил чаю, доел то, что осталось от трапезы с аспиранткой и отправился на разведку — подыскивать места, где можно будет взять почвенные пробы.

На дворе было также безлюдно, как и накануне вечером.

Рядом с огромной многоквартирной избой стояла круглая синяя палатка — жилище лаборанток, метрах в двадцати — залатанный сарай с железной трубой (судя по всему, это и был флигель, в котором обитали орнитологи), а дальше, у реки, виднелась небольшая изба сторожа. Вся земля вокруг строений кордона густо заросла высоченными лопухами и крапивой, лишь за забором охранника ранней плешью обозначился лишенный сорняков огород.

От покосившегося курятника, стоящего у дома сторожей, в лес, не торопясь шел огромный еж, а из леса в курятник, наоборот — курица. Увидев ежа, курица громко закудахтала и по большой дуге обежала его стороной.

Через полчаса Славик дошел до перекрестка лесных дорог. Там вместо известного камня с надписями стояло, ничего не указывающее, не новое, но в хорошем состоянии кресло из медицинского кабинета, в который мужчинам (кроме врачей-специалистов) вход заказан.

— Еще одно необъяснимое явление этого места. И кто его сюда привез, в вековой заповедный ельник, на перекресток глухих лесных дорог. И зачем? — подумал Славик.

Знаток почвенной фауны еще не знал, что это будет единственная загадка, которая так и останется неразгаданной.

Аспирант побродил по ельнику. Лес ему понравился и Славик начал делать почвенный разрез, а попросту — рыть канаву.

Ему хорошо был видно лесную дорогу — единственную транспортную артерию, которая отходила от кордона.

Славик подумал, что оставаясь в своей канаве незаметным, он увидит всех, кто уходит из кордона или приходит туда.

Вскоре на дороге показался первый человек. По описанию Степана, Славик узнал юнната. Это был щуплый, очень коротко стриженый нескладный молодой человек, одетый по тинэйджеровской лесной моде — в кирзовых сапогах с отвернутыми голенищами, немыслимых штанах и телогрейке на голое тело.

Поведение юнната (как впрочем и всех остальных жителей, которые имели отношению к этому дому с привидениями) было странным.

Юннат быстро шагал по дороге, поминутно оглядываясь.

В руке он нес зайца, держа зверька за уши. Заяц, по-видимому, был дохлый, так как не шевелился. У юнната был такой вид, как будто он этого зайца украл. За юннатом вдоль дороги с хриплым клекотом летела большая серая птица. Именно на нее юннат и оглядывался. Птица передохнула на спинке металлического кресла, а затем вновь с криком полетела за похитителем.

#img_26.jpeg

Славик не любил юннатов. За их всезнайство, всеядность, помноженную на чрезвычайную прожорливость, дикость, неумытость, мелкое воровство и такую же хамоватость.

И этот юннат с зайцем у него тоже не вызвал симпатий. Славик вздохнул, представив, что теперь в соседях по кордону у него будет не только страстная женщина в белом с волнующейся грудью, но и некрофил.

И Славик снова взялся за лопату, все глубже вгрызаясь в почву.

Через полчаса на дороге показались трое. Впереди брел порожний сумрачный, молодой, сильно изможденный мужчина, за ним, громко тараторя, резво топали две девушки, причем каждая тащила по огромному рюкзаку.

— Энтомолог с лаборантками — догадался Славик.

— До кордона уже близко, — мельком взглянув на стоявшее на перепутье кресло, сказал мужчина.

А студентки, не обратив на женскую медицинскую мебель никакого внимания (вероятно оно им здесь давно примелькалось), кинулись к зарослям малины.

— Ой, ягоды! — заверещали они. — Петр Петрович, давайте наберем.

Но уставший Петр Петрович, только махнул рукой и побрел дальше.

— А мы поедим, можно? Мы быстро, — заканючили студентки и полезли в кусты.

Девицы стали там бродить и громко чавкать. Потом они удалились в дальний край малинника и затихли. Затем Славик снова услышал треск в кустах и спрятался в своей яме.

Судя по звукам, доносившимся с ягодных плантаций, студентки не торопились домой. Они повели себя, с точки зрения Славы, как-то странно.

Из кустов уже не слышалось членораздельной речи. Оттуда неслось какое-то повизгивание, постанывание и даже похрюкивание.

Славик решил, что Степан, привезший его на этот кордон, был не совсем прав. Возможно, это и было местом обитания привидений и упырей. Но в гораздо большей степени оно напоминало романтический испанский курорт Ибицу, славящийся свободной и разнообразной любовью. По крайней мере, эти студентки в кустах были явными фанатками группы «Тату».

Славик дождался, пока они окончательно не насытились и не покинули малинник, и только тогда стал собираться домой. Но перед тем, как двинуться в обратный путь, он, подумав, оглянулся и залез в никелированное кресло, чтобы попробовать, как же они в нем располагаются.

* * *

На кордоне, на первый взгляд, ничего не говорило о его необычных обитателях.

В курятнике мирно кудахтала курица, маленькая дворняжка грелась у поленницы, на веревке висел огромный белый байковый костюм аспирантки, из палатки слышался вполне платонический смех студенток. Лишь одна деталь насторожила аспиранта — на старом кладбище, около голубца появился свежий небольшой могильный холмик, на котором лежал аккуратный венок из луговых цветов. Да еще на крыше избы сидел Петр Петрович и, размахивая огромным энтомологическим сачком, ловил выходящий из кирпичной трубы густой дым.

Славик сразу вспомнил все свои ночные страхи, но решительно отогнав их, пошел к себе в комнату и стал упаковывать почвенные пробы.

На кухне вовсю дымила печка. Славик открыл заслонку и увидел, что кто-то по неопытности положил в нее не только сырых дров, но и веток с зелеными листьями.

* * *

Целый день Славик занимался своей работой — то есть упаковывал почвенные пробы так, чтобы все обитающие там мелкие животные (клещи и насекомые) не перемёрли и не разбежались. А дом жил своей жизнью. Громко храпела во время дневной сиесты аспирантка Оля, на чердаке тренькал на гитаре юннат, глухо потрескивала, захлебнувшаяся сырыми дровами печка, а на крыше поскрипывал шифер под сапогами ловца дыма.

Славик посмотрел в окно и увидел еще одних научных работников, о которых рассказывал лесник. К причалу подошла потрепанная Казанка, из нее выскочили два крепких молодых мужичка, в почти белых выгоревших штормовках.

По всей видимости, это были опытные полевики, потому что у них все получалось ладно, быстро и ловко.

Не успела их лодка ткнуться в берег, а один из них уже привязал ее к прибрежному дереву, второй — накрыл брезентом мотор, а затем оба быстро зашагали к своему флигельку, таща в одной руке по огромному рюкзаку, в другой — по свернутому спальному мешку.

Очевидно, кольцеватели гусей долго были в отрыве от цивилизации и на обратном пути тщательно спланировали, как они будут к этой цивилизации приобщаться.

Один из них (лысоватый и рыжий) побежал к дому сторожа. Другой (невероятно широкоплечий) забрался в погреб и скоро вылез оттуда с пол-литровой банкой квашеной капусты, тремя солеными огурцами и шматом сала.

В это время от сторожа вернулся его товарищ с буханкой черного хлеба и банкой тушенки. Кроме того, подмышкой у него была бутылка с мутной жидкостью.

— Самогонка. — догадался Славик. — Сейчас будут отмечать удачное кольцевание гусеобразных.

И он не ошибся. Но прежде чем предаться заслуженному отдыху, оба орнитолога также быстро залезли в чужой огород, нарвали редиски, зеленого лука и салата, все это наскоро прополоскали в реке и надолго скрылись в своем флигеле.

Славик, пакуя пробы, продолжал периодически посматривать в окно, чтобы выяснить, когда же и чем закончится этот орнитологический загул.

Но, как и все на этом кордоне, события развивались совсем не так, как по представлениям Славика должны были развиваться.

Судя по всему, полевики напились быстро. Уже через полчаса они появились в дверях своего флигеля. Орнитологи были уже изрядно навеселе. И у обоих, вероятно, уже вовсю играла кровь — так как оба уже были только в трусах.

Они с минуту постояли на крыльце, о чем-то энергично и громко споря. До Славика долетали слышал только отдельные слова. Но все обозначали женщин: «Настя, Ольга, студентки».

— Все ясно — подумал мудрый Славик — У мужчин сменилась мотивация.

— Пупоня!— тем временем послышалось от флигеля.

Славик выглянул в окно и увидел, как орнитологи подошли к дому сторожа, отвязали от конуры дворовую собачку и повели ее к себе. Собака упиралась и жалобно взвизгивала, не желая идти с ними. Тогда рыжий взял ее за передние лапы, широкоплечий — за задние, и они вместе понесли животину. Пупоня горестно выла.

Через четверть часа все трое (с двумя счастливыми лицами и одной такой же мордой) показались в дверях. Пупоня больше не брыкалась. Рыжий пристегнул собаку на цепь и со своим широкоплечим товарищем исчез во флигеле. А Пупоня, облизнувшись легла у поленницы.

Происшествие с собакой заинтересовало только Славика.

С крыши не торопясь слез мрачный ловец дыма и скрылся в своей комнате, Оля продолжала храпеть, а студентки — чирикать в палатке. Только юннат кончил перебирать гитарные струны, спустился с чердака и принялся бродить по дому, словно ища что-то.

Слышно было, как он, зайдя к энтомологу, что-то спросил и как не решился зайти в комнату Ольги (даже спящей). Потом его голова просунулась в полуоткрытую дверь Славиной комнаты

— Зайца не видали? — спросил юннат, но Славик так энергично замотал головой, что тот мгновенно исчез.

Славик видел, как юннат постоял во дворе, вероятно размышляя, куда идти с этим вопросом сначала — к орнитологам во флигель или к студенткам в палатку. И решив, что студентки в данный момент безопаснее направился к ним.

Разговор в палатке начался мирно, потом перешел на повышенные тона (причем повышенные тона были только у юнната, а студентки оправдывались), потом юннат вылез из их эфемерного дома, громко обозвав их дурами и удалился.

Последствия этого разговора были такие же странные, как и все на этом кордоне.

Уже темнело, когда дверь полотняного домика студенток открылась. Насупленные, они хмуро вылезли из палатки, зашли в дом и вышли оттуда с лопатами.

Потом они побрели на окраину хутора. Славик, еще не достаточно привыкший к странностям местных жителей и от этого мучимый любопытством, вышел на крыльцо, чтобы посмотреть, что же будет дальше. И в уже густых сумерках аспирант увидел, как две студентки лопатами разрывают ту самую свежую могилу, которую он заметил днем!

Бывший владелец дохлого зайца стоял рядом и с мрачной ухмылкой наблюдал за их работой. Потом он подошел к разрытой яме, грубо отодвинул студенток и бережно достал чье-то тельце из могилы.

— Вот, кто по ночам кости грызет, — подумал Славик. А эти ненормальные студентки — его рабыни.

Что именно было извлечено, Славик не видел. Во-первых, было уже темно, а во-вторых, прямо над головой стоящего на крыльце Славика низкий голос произнес:

— Отдыхаешь?

Славик резко обернулся. Перед ним стояла гигантская фигура в белом. И хотя теперь он знал, что это всего-навсего Ольга, душа аспиранта вновь ушла в пятки. Поэтому Славик не заметил, что на этот раз ни левая, ни правая груди аспирантки совсем не волновались.

— А я вот на работу, — прогудела Оля. — Поброжу часок. Мое время настало — скоро стемнеет совсем.

Огромная женщина в белом двинулась мимо кладбища к темному лесу, а там, в чаще, вокруг нее заплясал темно-красный огонек.

Стало совсем темно. Под окном вновь застучали чьи то зубы, за кладбищем засветилось призрачным светом большое белое пятно. А через полчаса из леса над самой землей медленно до палатки студенток проплыло маленькое облачко блуждающих огоньков.

Опять натерпевшийся страхов Славик забился в спальник (предварительно не забыв пошарить в его недрах в поисках знакомой крысы) и заснул.

* * *

Утро тоже было неординарное. На скамейке у своего дома сидели друг перед другом старик-сторож и молодая девка — вероятно его племянница.

Девка была голая по пояс, а старик, придвинувшись к ней вплотную и близоруко щурясь, хватал заскорузлыми пальцами ее ядреную цветущую грудь. При этом оба были серьезны и сосредоточены.

Славик, решив больше не удивляться нравам, царившим на кордоне, отвернулся и с безучастным видом, посвистывая, прошел мимо.

— Не получается, — сказал за его спиной дед. — Придется студенток на помощь звать. У них пальцы ловчее.

Сразу же за домом сторожа, на дороге у курятника, верхняя часть которого была надстроена голубятней, Славику встретились два семенящих по земле белых голубя.

Славик остановился, птицы быстро направились прямо к нему и доверительно прижались к его ногам.

— Ну и дела, — подумал Славик. — И птицы здесь тоже какие-то странные. Ну и местечко!

Он взял одного голубя в руки и почувствовал, как его маленькое сердце страстно бьется.

— Летите голуби, летите, — пропел Славик слова забытой советской песни и подбросил птицу вверх. — Народам мира наш привет.

Но птица не расправляя крыльев камнем упала на землю. Аспирант взял вторую, подбросил — с тем же результатом.

Славик поднял птиц и рассмотрел их. Птицы были здоровые, в меру упитанные, с целыми крыльями, но не летали. Славик, больше не экспериментируя с полетами, опустил голубей на землю, и они забились в крапиву.

Аспирант посмотрел вслед птицам, и вспомнив, что решил ничему не удивляться, пошел себе в лес, за почвенными пробами.

* * *

Вернувшись из леса, Славик быстро запаковал пробы и решил наверстать тревожные ночи — выспаться днем.

Но и в этот раз ему выспаться не удалось. Первый раз аспирант проснулся, почувствовав боль на шее, под подбородком. Славик протянул руку и наткнулся на свою сожительницу-крысу. Он встал и посмотрел в осколок зеркала, грубо прикрепленный тремя загнутыми поржавевшими гвоздями к бревенчатой стене у окна. Крыса отомстила Славику за, то что он не позволил ей переночевать с ним в одном спальнике — на шее аспиранта багровел след ее зубов — ссадина как от страстного и долгого поцелуя. Грызун как всегда неторопливо скрылся в своей норе, а Славик залез в свой спальник.

Потом ему снилось, что он летает, причем летает не по прямой — как ласточка или стриж — а как дятел — то взлетает вверх, то перестает взмахивать крыльями и по инерции летит по наклонной опускаясь к земле. Славик проснулся и открыл глаза. Ощущение полета не проходило. Он посмотрел в окно и с ужасом обнаружил, что летит не он сам. Медленно поднимался, а затем также медленно опускался весь дом!

И Славик опрометью выскочил на улицу.

Там все было мирно. На веревке сушился белый байковый костюм Оли для ночных похождений.

Аспирант зашел за угол. Там собралось все мужское население кордона — два орнитолога, юннат, энтомолог и старик-сторож.

— А вот и Славик! — воскликнул сторож кордона — Я же говорил, что мы его разбудим!

— Испугался, Славик, наверное? — сказал сторож, с подозрением всматриваясь в багровый шрам на шее аспиранта. — Думал дом падает? А это мы нижние венцы меняем. Сгнили, видишь, венцы, вот пока все мужики на кордоне есть мы их и меняем, — и он показал на домкраты, слеги и готовые новые белые бревна. Одно бревно реставраторы уже положили на нужное место — в основание дома. — А кстати, чего это у тебя на шее?.

Славик объяснил, а сторож не поверил.

— Шабаш на сегодня, — сказал сторож своим помощникам. — Пошли отметим это дело.

Очевидно, он имел в виду ремонт избы.

* * *

Отмечали «это дело» в доме сторожа. Там были темные бревенчатые стены, такой же стол из струганных досок и две старые деревянные лавки. Этот деревенский интерьер сторож как мог украсил. В углу стояло несуразное, занимавшее полкомнаты бордовое потертое плюшевое кресло, на стене висел шкафчик с облупившейся фанеровкой, обнажившей его древесностружечную сущность, и приставленное к стене трюмо без одной створки. Под потолком висел оранжевый абажур. Проводов, правда, к нему не тянулось ниоткуда.

Сторож разлил всем мутной самогонки — той самой, которую употребляли и орнитологи.

Славик впервые увидел всех странных жителей кордона, собравшихся вместе. И все с виду были нормальные, разумные, а некоторые даже тактичные и образованные люди.

— Завтра домой? — спросил сторож — А может еще на недельку останешься? Вон у нас девки какие хорошие, — и старик, показал на Олю, студенток и свою племянницу. — А Ольга скоро и кандидатом наук станет! Сколько змей и лягушек перевела! Каждую ночь по лесу как привидение бродит. С красным фонарем.

И Славик вспомнил красное пятно пляшущее ночью вокруг огромной фигуры в белом.

— А красный фонарь зачем? — спросил Славик, быстро хмелея от забористой самогонки.

— Змеи и лягушки на него не реагируют, — пробасила из угла Оля, с любопытством рассматривая след страстного поцелуя на шее москвича — Их в красном свете ловить легче.

— И что, на белый костюм тоже не реагируют? — допытывался Славик.

— Нет, просто на белом костюме клещи лучше видны. Для них сейчас самый сезон.

— Да, клеща много, — подтвердил сторож. — Мы вчера с племянницей за колбой ходили, — и неожиданно перебил сам себя, — Настена, а колбу чего на стол не дала, давай, давай неси, раззява, — и продолжил, — И клещей в тайге море. Я одного с Настены едва снял . Он ей под грудью впился. Она его не видит, а я своими корявыми пальцами его ухватить не могу. Уже хотели за помощью идти — к студенткам.

— А вот и зайчик, — сказала Настя, неся сковородку.

— А колба? — прикрикнул сторож.

— Сейчас, сейчас.

— Давайте теперь под зайчика, — сказал сторож и разлил в разнокалиберные стаканчики, рюмочки и стопочки самогонку. — Благодарите Петю, — и сторож кивнул на юнната.

— Благодарить надо ястреба, — сказал Петя. — Это он зайца задрал, а я у него отнял. Он за мной до самого кордона летел. Да еще вот их, — и Петя мрачно кивнул на студенток.

— Постой, постой, — заволновался сторож. — Так это значит, ты ястреба к кордону привадил? А я думал, чего это у меня голуби не летают, а бродят пешком по двору, как куры, и в кусты забиваются.

— Ага, как птицы киви, — добавил Петя, обгладывая заячью косточку. — Ничего зайчик. Несмотря на ястреба и эксгумацию.

— Какую эксгумацию? — насторожилась Ольга.

— А вот у них спроси, — вытирая губы ладонью и кивая в сторону студенток, сказал Петя.

Но студентки молчали и ковыряли свои куски зайца.

— Я вчера зайца принес и в холодок у избы положил, чтобы вечером ободрать, — начал сам рассказывать Петя. — А они решили, что этот бедный зайчик из лесу прибежал и у самого дома умер. Они взяли его и похоронили! На старом кладбище. И еще венок положили! Ну я их и заставил эксгумировать тело. Вот мы сейчас его и едим. Как вурдалаки.

— Ты про вурдалаков погодь, — не сдавался сторож. — Ты лучше отвадь ястреба от кордона, а то он всех голубей потаскает.

— А ты Василич, их на пару дней пока запри в голубятне. Он улетит, а потом ты их и выпустишь, — сказал один из орнитологов.

— Ну да, как же улетит! — возразил Василич. — Тут вокруг кордона еще один заяц бродит. По ночам грызет чего-то. Аж грохот стоит! Вот это чистый упырь.

— Заяц это что. Он травоядный. От него только скрежет зубовный, — возразил, уже успевший изрядно нагрузиться второй орнитолог. — Ты лучше ежа поймай. А то он у тебя всех цыплят съест. Я сам вчера видел, как он из курятника цыпленка волок. Еж-убийца!

— Ага, — пробасила Ольга. — И моих лягушек тоже ловит!

— Ах ты гад! — воскликнул сторож. — То-то я думаю, почему это ни куриц, ни цыплят в курятник к вечеру не загонишь. А еж как ни вечер наоборот, в курятник прется. А я, старый дурак думаю: «Вот и хорошо, ни крыс ни мышей там не будет».

— Не будет. — подтвердил орнитолог. — И цыплят тоже не будет.

— Настя! — заорал на племянницу сторож — Ты принесешь колбу или нет? И заодно захвати из подпола банку тушенки. И сала!

Пришла Настя, поставила на стол банку со ржавым бочком и сползшей бумажной этикеткой и высыпала на стол охапку листьев ландыша, знакомых Славику по первому дню.

— Вот теперь можно закусить! — воскликнул сторож, наливая себе в стакан самогонки и наблюдая, как сноровисто орнитологи орудуют ножами — один пластовал сало, а другой ловко открывал жестянку.

— А то заяц, все-таки пресноват, — пояснил сторож. — Ешь колбу, Славик. Сплошные витамины!

— Тут, наверное, у всех иммунитет, — подумал аспирант, глядя как сидящие за столом с аппетитом уплетают листья ландыша.

— Давай, Славик, давай, — с этими словами сторож налил ему самогонки и выбрал из кучи самый сочный лист.

Славик выпил и закусил. И ощутил во рту чесночно-луковую горечь.

— Гольный витамин, — сказал сторож. — Недаром медведь сейчас этим диким чесноком только и отъедается. А мы — еще и закусываем. Давай!

В это время в комнату зашла собака, принюхалась и завиляла хвостом.

— Пупоня! — обрадовался ей сторож. — Заходи! Хочешь косточку дам? Или вот тушеночки.

— Тушенки не давай, — сказал рыжий орнитолог — Она вчера целую банку сожрала. Мы в нашем сарае приезд отмечали, банку открыли, да на пол и уронили. И чтобы добро не пропадало, Пупоню позвали — поесть. Она сначала упиралась, идти не хотела. Пришлось ее насильно тащить. Но потом поняла, зачем ее принесли, и вылизала все дочиста. И мы довольны — нам пол не мыть, и она — целую банку тушенки умяла. Так что тушенки ей хватит.

— Ну хватит, так хватит — примирительно сказал сторож и дал Пупоне кроличью косточку. После этого у него прилив сентиментальности закончился, и он пинком вытолкал собаку во двор.

— Под такую самогонку сейчас в самый раз не кролика, а кабанчика, — сказал широкоплечий орнитолог.

— Так они рядом здесь бродют, кабанчики-то, — поддержал тему сторож. — Две семьи. Одна возле реки, другая весь малинник перерыла. Ну там, где Славик свою канаву рыл. Славик, — обратился сторож к аспиранту. — Ты там их не видел?

Уже нетрезвый Славик помотал головой.

— А должен был видеть, — продолжал, смачно пожирая листья дикого чеснока, сторож. — Я в том месте ходил, смотрел — не поспела ли малина. — Там кабаны кормились, почитай, метрах в пятнадцати от тебя. Сразу за кустами. Там, рядом с твоей канавой. Должен был слышать, как они хрюкают.

— Не, не слышал, — соврал Славик, чувствуя как его нежный миф о розовой любви грубо растоптали дикие свиньи.

— Странно, — проворчал сторож, встал, разжег в старом ведре дымокур и поставил перед порогом.

Угрюмый, неразговорчивый Петр Петрович некоторое время покачиваясь смотрел на дымокур, затем встал и также покачиваясь вышел.

Через пять минут он вернулся с сачком и начал ловить им выходящий из ведра дым. Все замолчали и стали пьяно наблюдать за ним.

Славик вдруг понял, что из всей сидящей за столом компании удивляется лишь он один, а все другие смотрят на энтомолога так же, как к примеру зеваки на рыбака, удящего рыбу — то есть вовсе без удивления.

Петр Петрович тем временем перестал размахивать белым полотнищем и заглянул внутрь сачка.

— Ну, как улов? — спросил сторож. И, как отметил Славик, совершенно без издевки.

— Нет ничего, — грустно ответил энтомолог. — Зато вчера над трубой трех штук поймал. Одна из них, вроде, новый вид для Союза. И уж точно — для Сибири.

— Это он про кого? — спросил у Ольги аспирант.

— А про мух, — пробасила Ольга. — Он по мухам специалист. А есть среди них такие, которые токуют только над лесными пожарищами. Или над кострами. И вообще — в струе любого дыма. Вот он там их и ловит. Вчера весь день на крыше просидел, у трубы. В печку специально сырых дров насовал — чтобы дымила сильнее.

— Ясно, — грустно произнес Славик, чувствуя как тает еще одна легенда — про сумасшедшего энтомолога. — А в лесу ночью тоже он иллюминацию устраивает, ну белое светящееся пятно? И блуждающие огоньки — это все его рук дело?.

— Пятно — это его, — согласилась Ольга — Это он простыню развешивает и подсвечивает ее фонарем. Ночных бабочек ловит. А блуждающие огоньки — так это вон Ленка вчера со мной на маршрут ходила и набрала целую банку светлячков. Они до сих пор у них в палатке в банке живут. Вместо ночника. А у меня жерлянка живет. Но уж больно тоскливо поет по ночам. Я вот для того чтобы девичий досуг скрасить себе веселого компаньона завела.

— Про этого компаньона, наверное, весь кордон знает, — подумал Славик, вспоминая ночные стоны Ольги.

— Бурундука вчера ночью поймала. Может ты видел, — он у меня в нагрудном кармане штормовки бегал.

Не успел Славик осознать крах еще одного мифа, связанного с этим кордоном, как появилась очередная бутылка самогонки, энтомолог свернул свой сачок, Настя принесла еще колбы и сала, и празднование, посвященное смене венца у избы продолжилось.

— Славик, сходи в ваш дом за кастрюлей, — попросил сторож. — А то у нас чайник маленький, на всех не хватит.

Славик принес кастрюлю, а заодно прихватил котелок, в котором он пытался кипятить чай в первый вечер.

— Молодец, что котелок прихватил. Он быстрее закипит, — сказал сторож, ставя котелок на печку. — Хороший котелок, из тонкой нержавейки. Но я бы руки тому конструктору повыдергивал, кто его проектировал, — продолжал сторож. — Видишь куда этот умелец дужки пристроил? Поэтому этот котелок не один костер залил. Если его над огнем повесить то, как только вода в нем закипает, переворачивается. Пожара с таким котелком никогда не будет! И чая тоже!

Совершенно гармонично в эту компанию влился возвратившийся из недельного обхода лесник, по имени Володя, с задумчивыми глазами и козлиной бородкой.

Он присоединился к сидящим за столом, выпил штрафную и стал молча поглощать сало и колбу, одобрительно кивая, когда над его стаканом задерживалась бутылка с мутной жидкостью.

Славик, хихикая над собой, поведал, как он принял Ольгу в белом одеянии за привидение, зайца — за вампира, светлячков — за блуждающие огни. А потом все стали рассказывать жуткие истории — от простых детских страшилок про черную руку до магии вуду, злых телепатов и космических пришельцев-людоедов.

— Хорошо, что Володя не знал, что ты привидений боишься, — сказал сторож. — Он-то мастер разыгрывать. Позапрошлым годом к нам тоже аспирант приезжал. И тоже с запада. Со столичным гонором, но доверчивый. Его одного послали на остров Бородавкин. Наблюдать за орланами. Узнав об этом, Вова наплел ему, что на этом острове был хутор Бородавкин, а там была семья Бородавкиных, но все они умерли, а их духи до сих пор бродят там и пугают людей. В общем, аспирант был подготовлен. Он прожил там в палатке два дня. За это время Володя сумел переписать с лазерного диска на магнитофон «Анигму» и ночью поехал к студенту. Последние два километра он, выключив мотор, греб на веслах. Ровно в полночь Вова зажег положенные на землю сигнальные зеленые огни и включил магнитофон. Ошалевший аспирант сначала оцепенел, а затем достал флейту (он немного играл на ней) и стал дудеть в надежде, что эти звуки отгонят злых духов. А затем, видя, что это не помогло, начал лаять по-собачьи. Так что, Славик тебе повезло, что Володя только сегодня вернулся.

Тем временем Володя, уже достаточно принявший самогонки, молча и с явной скукой слушал все эти истории. Наконец он заговорил.

— А хотите ребята, я вас всех сейчас по-настоящему напугаю? — не очень уверенно ворочая языком спросил он.

— Попробуй, — снисходительно разрешил ему сторож.

— Сейчас, — сказал лесник, достал лежавший сзади себя рюкзак, который боязливо обнюхивала незаметно проникшая в дом Пупоня. Лесник развязал рюкзак и вытряхнул его содержимое.

На стол с деревянным грохотом выпали два человеческих черепа. На каждом сохранились остатки кожи и волосы.

Славик подумал, что это очередной «прикол» кордона, но услышав, как дружно в один голос заголосили женщины, а за ними — и Пупоня, и как отпрянуло от стола все мужское население, понял, что лесник сдержал свое обещание.

Все обернулись к Володе, ожидая объяснений. Но то ли дорога у него была сегодня тяжелая, то ли самогонка слишком крепкая, то ли он закусывал мало, а скорее, всё вместе привело к тому, что лежащий на лавке лесник показаний уже дать не мог. Даже если бы очень захотел.

* * *

Утром, когда за окном были еще серые сумерки, аспирант, несмотря на страшную головную боль встал и начал собираться. В комнате у окна летал комар, а его пленный товарищ висел в воздухе между рамами. И казалось, что он — зеркальное отражение первого. Эта иллюзия была правдоподобной еще и потому, что было слышно как звенит только одно насекомое — свободное.

Славик помнил, что сторож обещал довести и его с почвенными пробами, и Володю с черепами на лодке до Усть-Нюксы.

— Прочь, прочь с этого проклятого кордона, — размышлял Славик, хотя хутор уже не казался ему притоном и логовом привидений

Не успел Славик об этом подумать, как из комнаты Ольги донесся первый сладострастный басовитый утренний стон, а за окном раздался душераздирающий крик нечистой силы, почувствовавшей приближение рассвета. Потом испуганно заорал человек. Судя по голосу — лесник Володя.

Славик был даже доволен, услышав эти звуки — значит еще остались на кордоне неразгаданные тайны и шагнул за порог.

Жуткий крик повторился прямо из-под его ног. Славик посмотрел вниз и увидел бредущего от курятника сытого, но смертельно напуганного аспирантом ежа. Первый раз насекомоядное напугал уже готовый к дороге лесник.

Славик с Володей пошли к причалу — двум доскам, выдающимся в реку.

Там никого не было. Туман стелился над водой, а солнце золотило верхушку самой высокой сосны.

Славик снял рюкзак и обнаружил, что продолжает слышать страстные стоны Ольги также отчетливо, как и в доме.

— Здорово выпь бухает, — сказал лесник. — Точно баба стонет. Нет еще сторожа? Ничего, подождем, — и закурил.

А через несколько минут Володя рассказал аспиранту простую историю черепов. Прошлой осенью два бича из геологической партии, желая выпить, пошли через перевал к ближайшему поселку. А по дороге их обоих задрал медведь. Бичей искали, но не нашли. Случайно обнаружил их (вернее не их, а их черепа) Володя. Он положил находку в рюкзак и решил отвезти их в поселок — предъявить милиции на опознание.

Тем временем пришел сторож и стал копошиться в моторе.

— Забирайтесь, — сказал он аспиранту и леснику минут через десять. — Ничего не забыли? Черепа, самое главное, на кордоне не оставляй, а то Ольга всю ночь по лесу бродила, заснуть от страха не могла. Поехали.

Они доплыли до разрушенного моста и остановились. Плоскодонка все так же стояла на середине реки, привязанная к торчащей из воды свае. В лодке по-прежнему лежала та же одежда. Только на это раз вместо сапог на дне плоскодонки стояли стоптанные кроссовки. Рядом с ними шевелились две приличные щуки и небольшой сом.

— Охота пуще неволи, — рассмотрев улов сказал сторож. — Ни свет ни заря, а Николай уже здесь. Да вот и он. — И в это время у одной из свай всплыла темная спина «дельфина».

— Колька рыбу острогой бьет. Здесь, у старого моста, самое рыбное место. А в гидрокостюме ему не холодно — хоть час сиди, а не замерзнешь.

— Притормози-ка, Василич, — прервал сторожа Володя. — И прижмись поближе к берегу.

На влажном песке виднелись огромные следы птиц. Все трое стали их внимательно рассматривать. До Славика наконец дошло, что необычность следов не в том, что они огромные, со ступню человека, а то что они двупалые!

— Во куда забрались, — восхищенно сказал лесник. — Километров двадцать от фермы. Да, Василич?

— По карте — все тридцать, — Уточнил Василич.

— До какой фермы? — не выдержал Славик

— До страусиной, — ответил лесник. — Фермер у нас объявился года три назад. Кроме коров и свиней, еще и страусов разводит. И ничего, получается. Даже зимой не дохнут, выдерживают. И несутся. А яйца у них знаешь какие? Во! — и Володя показал. — А в это лето у него две штуки убежали. Думали, все — сдохли, или волки сожрали. А видишь, не сдохли, живы. Бегают еще. Поехали, Василич.

Дальше они ехали не разговаривая. Только когда лодка вывернула из-за крутого поворота и всходившее солнце осветило луг на косогоре и огромные буквы простейшего слова общероссийского масштаба, сторож прервал молчание.

— Летуны сельхозавиации на «кукурузнике» резвились, излишки удобрения сбрасывали. У них база в Загорье, недалеко, километров сорок отсюда, — с уважением сказал, он рассматривая четкие, прямые как стрелы темно-зеленые линии. — Профессионалы! Им бы на пикирующем бомбардировщике летать! Только вот закорючку над «и» кривовато посадили. А так — хорошо!

#img_27.jpeg

 

НИКОЛЬСКИЕ ВЫСЕЛКИ

К сожалению, к концу июня зарянки, черные дрозды, лесные завирушки и садовые камышевки поют только на утренних зорях, в серых летних сумерках.

Поэтому сегодняшняя экскурсия была необычная. Подведомственная Мише (так его звали старшие коллеги, а студенты величали Михаилом Григорьевичем), очень перспективному молодому ассистенту кафедры зоологии, группа студентов встала в 4 часа, прогулялась по утреннему лесу — специально для того, чтобы послушать голоса птиц, которые замолкают днем. Потом Миша отпустил замученную группу домой, досыпать, а сам прошел еще с полкилометра — ему говорили, что в островном леске гнездится ушастая сова. Ассистенту хотелось сначала удостовериться самому, а потом повести туда студентов. Сову Миша не нашел и повернул назад, к Никольским Выселкам.

Никольские Выселки — это летняя загородная база пединститута, биостанция. Там студенты проводят практику по зоологии и ботанике и знакомятся с зябликами, бабочками-крапивницами и одуванчиками уже не по картинкам в учебниках, а непосредственно в природе.

Миша вышел из леса как раз к сортирам. Сортиров в Никольских Выселках было четыре. Пара — для рядовых студентов и младшего командного звена (то есть аспирантов) и пара — генеральских — для преподавателей.

И у Миши были все права воспользоваться генеральскими благами, но он передумал. Дело в том, что в утренних сумерках с десяток молодых людей деловито, молча и очень слажено быстро поставили на попа «Жигули», а потом прислонили их — чтобы машина не упала — к боковой стене дощатого домика для преподавателей помеченного буквой «М». Миша всех их узнал. Это были «Жигули» Стланцева — доцента с кафедры зоологии и его же аспиранты.

За всеми этими действиями в бинокли невозмутимо наблюдала пара студенток, сидевшая на стульях, стоящих на полянке прямо напротив входа в генеральские заведение, осененное буквой, которой в городах обозначают вход в метро.

Ассистент подумал, что лучше пройти мимо и не ввязываться в эту странную историю. Он направился к стоящим в стороне удобствам для рядового состава. Это были более простые (с точки зрения архитектуры), но зато более многоместные строения.

У одного их двух длинных сараев, помеченного буквой входа в метро, Миша остановился, потому что изнутри раздавались возмущенные причитания раздосадованной женщины. Заинтригованный ассистент затаился в кустах. Через несколько минут из заведения вышла руководитель практики по фамилии Тулупкина (у нее было и имя — Вера Федоровна, но все за глаза звали ее только Тулупкиной, а некоторые солидные профессора, правда в сердцах, дурой-Веркой). Весь вид Тулупкиной выражал крайнее возмущение. Миша догадывался почему.

Тулупкина, мягко говоря, не пользовалась у студентов любовью. Во-первых, потому, что она была недалекая тетка, которая вела методику преподавания сельского хозяйства, и студенты под ее руководством вынуждены были копать землю под бесконечные клумбы и рабатки. Но это было не самое страшное. Тулупкина всерьез решила укоротить студенческую вольницу и стала в Никольских Выселках интенсивно вводить порядки пионерлагеря, обзаведясь обширной сетью информаторов, а так же сама интенсивно шпионя за студентами.

Все это их совсем не радовало. И для того, чтобы излить накопившиеся чувства они стали облекать их в рукописные творения, которые помещали на стенах, как в свое время китайцы — дацзыбао. Только в отличие от китайцев студенты начали писать на стенах своего туалета. На внутренних. Хотя нет, несколько посланий (романтического плана) были и на внешней стене. На фасаде было нарисовано огромное сердце, а в нем слова: «Яна + Рома = love» и, кроме того, были две надписи без рисунков: «Здесь был Дрюфель» и «Ягодиночка моя».

Миша приблизительно представлял, что могла прочесть Тулупкина внутри, но зашел еще раз — подтвердить свои догадки и ознакомиться с последними известиями.

Ожидания ассистента не обманули. Появилось много новых надписей. Около двадцати из них, естественно, касались начальника практики, причем все пожелания респондентов в адрес указанной персоны были выполнены без единого цензурного слова, а один попытался выразить свою ненависть в примитивных виршах, впрочем тоже с применением ненормативной лексики.

Было и еще одно письмо. Дверь одной кабинки изнутри сверху до низу была исписана ровным, аккуратным почерком. Это было очень пространное, изложенное прекрасным литературным слогом с соблюдением всех знаков препинания и с изобилующим подробными деталями (кстати без единого нецензурного слова), описание процесса потери девственности молодым человеком во время общения с его более опытной подругой. При этом автор очень откровенно и подробно рассказывал о своих сексуальных недостатках, переживаниях, аллюзиях и рефлексиях. Миша все внимательно прочитал и выяснил, что предложение обрывается на полуслове. Тогда ассистент зашел в соседнюю кабинку. Продолжение, оказывается, было там — дверь тоже была полностью исписана туалетным графоманом. И дверь третьей кабинки тоже. Но дальше Миша читать не стал по двум причинам.

Во-первых, автор Мишу совершенно не разжалобил, а потом, уже во второй части пошли повторы. Кроме того, вмешался экзогенный фактор — удобство сначала загудело, а потом кто-то громко стал колотить в его стену. Миша быстро покинул сортир, чтобы выяснить причину этих звуков. Все оказалось очень просто. К деревянному строению были протянуты провода. Снаружи на стене, на ржавой проволочной петле, висел старый скворечник, который облюбовала пара воробьев. И в тот момент, когда воробей садился на провода или чистил о них клюв, они начинали дрожать, а дощатое строение резонировало, как корпус дорогой скрипки. Когда же птичка забиралась к себе в скворечник, тот начинал громко колотиться о стену строения.

Миша пуганул воробьев и направился к жилым баракам. Население биостанции активизировалось.

Из преподавательской слободки в генеральский сортир вышел грузный, коротко стриженый, весьма пожилой профессор ботаники Осинский. Профессор, ввиду раннего утра, был только в трусах и майке, но с сачком для ловли бабочек — он слыл страстным коллекционером этих насекомых и не расставался с орудием лова никогда и нигде. Таким образом, полностью экипированный он, покосившись на по-прежнему смотрящих в бинокль на туалет студенток, осторожно обогнул стоящий вертикально автомобиль и скрылся в деревянном домике.

Тем временем в лес с ружьем в руках пробежал озабоченный Алексей Семенович, спортивного вида старший преподаватель с кафедры физиологии растений, а навстречу ему из березовой рощи вышли молодой человек и девушка. Хотя под утро прошел проливной дождь, но это не помешало им встретить рассвет в лесу. И несмотря на то, что оба промокли до нитки, а к тому же юноша был бос, как Лев Толстой, их лица были абсолютно безмятежными как у буддийских монахов, и светились тихим глубинным счастьем. Они настолько были поглощены друг другом, что их умиротворение не было нарушено ни бегущим им навстречу человеком с ружьем, ни полуголым Осинским, с грохотом выскочившим из генеральского сортира, и размахивая сачком, устремившегося вслед за порхающей редчайшей для средней полосы России шафранной желтушкой, которую он заметил сквозь щель своего укрытия. Ботаник, на ходу подтягивая трусы, мелькая белыми телесами, майкой и сачком, скрылся в лесу. Характерно, что студентки с биноклями не стали следить за профессором, полностью сосредоточившись на своем первоначальном объекте.

Романтичная пара побрела к своему бараку-общежитию, а Миша — к своему.

Ассистент шел вдоль студенческих жилых корпусов. Из открытых окон раздавались негромкие предрассветные сонные разговоры, иногда храп. Из некоторых пахло то нежным десертным вином, то дорогим коньяком.

На одном крыльце, освещенном утренними лучами солнца, сидела студентка, глядя не отрываясь на росший прямо перед крыльцом частокол борщевика Сосновского (Миша вздрогнул от ее полной неподвижности). На ней была клетчатая ковбойка и нежно-голубые трусики, испещренные сочными ярко алыми изображениями женских губ.

Из соседнего окна послышался звонок будильника, потом девичий голос коротко ругнулся, а затем часы выпорхнули наружу и, продолжая трезвонить, по широкой дуге долетели до зарослей борщевика и, ударившись о ствол гигантской травы, замолчали. При этом сидевшая на крыльце девушка даже не шелохнулась.

Миша пошел дальше. Из одного окна доносился звук гремящих консервных банок — очевидно, к утру кто-то уже проголодался.

Из другого окна послышался девичий голос.

— Володя, ты спишь? — спросили невидимого Володю.

В ответ ей донесся тяжелый храп.

Девушка вопрошала несчастного Володю до тех пор, пока его храп не прекратился и сонный голос не ответил:

— Да не сплю я, разбудила проклятая.

— Тогда отвернись и не смотри, — сказала, наконец добившаяся своего студентка. — Я буду переодеваться.

Миша добрался до своей комнаты, которую он делил с преподавателями кафедры зоологии.

Он осторожно миновал огромный разборный муляж коровьего вымени (в Никольских Выселках базировался также и сельскохозяйственный техникум) и присел на свою кровать.

Его коллеги по преподавательскому общежитию уже проснулись. Все были взбудоражены — у доцента Стланцева ночью воры угнали машину. Но Миша, зная, что машина цела, меняя полевую одежду на цивильную, ничего ему не сказал. В это время дежурный по Никольским Выселкам заколотил молотком по подвешенному куску рельса. Рабочий день начался.

Народ нехотя сползался на утреннее построение. Профессорско-преподавательский состав шел нарочито бодрым шагом, хотя было видно, что и им это мероприятие явно не по душе, так как предстояло полчаса слушать косноязычную речь Тулупкиной, которая за свой 20-летний срок работы в пединституте так и не научилась сносно говорить.

Студенты построились корявым каре. Представительницы прекрасного пола задрали вверх, к солнцу, мордашки, проявив тем самым положительный гелиотропизм и используя полчаса стояния на линейке для повышения уровня своей привлекательности.

Свое выступление Тулупкина как всегда начала неожиданно. Она повернулась к долговязому, слегка сутулому ассистенту кафедры энтомологии, немного похожего на Паганеля, которому вчера выпала очередь нести ночную вахту по базе.

— Ну как, Олег Филиппович, прошла ваша первая ночь?

И под хихиканье студентов услышав, что в общем-то нормально, она начала объяснять и несчастному ассистенту, и всем присутствующим, в чем была ненормальность его первой ночи.

— Вы видели, Олег Филиппович, что во время вашего дежурства студенты парами под самое утро возвращаются из леса? Как вы к этому относитесь? Где они всю ночь под дождем гулями и чем они там занимались? Это вы должны знать! И потом, куда это физиолог растений утром с ружьем бегал? А?

— Своего студента спасал, — отвечал за Олега Филипповича стоящий рядом с ним физиолог. — Он сказал, что когда он шел по лугу его догнала, покусала и чуть насмерть не забила копытами бешеная лошадь. Вот я и побежал разбираться.

— Лошадь, что, действительно бешеная? — насторожилась Тулупкина.

— Нет, у страха, глаза велики. Лошадь не бешеная, а стреноженная и еле ходит.

— Ну хорошо, что все обошлось, — подвела черту лошадиной теме Тулупкина и снова обратилась к несчастному ассистенту с не менее щекотливым вопросом.

— Олег Филиппович, а вы в туалет ходите?

— Хожу, — неуверенно признался Олег Филиппович.

— И что вы там видели?

Студенты снова гнусно захихикали, а Олег Филиппович совсем смутился.

— Это безобразие, что вы пишите на стенах туалета! — воскликнула Тулупкина, обращаясь теперь уже к студентам. А еще будущие учители!

Последовал долгий монолог Тулупкиной о вреде сортирных надписей, во время которого сгорающие от любопытства студентки пытались выяснить у своих товарищей, что же такое там у них написано. Студенты как могли пересказывали.

— Кстати, о туалетах, — прервал монолог Тулупкиной уже одетый, но по-прежнему вооруженный сачком Осинский. — А почему перед нашим преподавательским туалетом все время сидят две студентки и в бинокли наблюдают за входящими туда? Я, например, стесняюсь и не могу сосредоточиться.

— Да это они не за вами подсматривают, а за птичками, — объяснили Осинскому странное любопытство студенток преподаватели с кафедры зоологии позвоночных. — Там, под крышей, горихвостки гнездо устроили. Вот студенты и наблюдают за суточной активностью. Такая у них самостоятельная работа.

— А нельзя ли выбрать другой объект? — настаивал Осинский. — Все-таки неудобно.

— Неудобно без трусов из туалета с сачком выскакивать! — неожиданно пришла на помощь зоологу Тулупкина. — Вот это неудобно.

— И потом, — не унимался Осинский. — Сегодня ночью у нашего туалета кто-то очень неудобно машину поставил. Вертикально.

Тулупкина последнее слово не расслышала и только махнула рукой. Студенты переглянулись, а владелец машины — доцент Стланцев — начал пробираться к Осинскому за разъяснениями.

— И еще один вопрос, в продолжение темы о белье. Об аморальности, — сказала Тулупкина, и вся линейка замерла в ожидании сенсации.

— Вчера из Москвы мне позвонила жена одного нашего сотрудника, не буду называть его имени, и устроила мне настоящий скандал (и студенты, и присутствующие на линейке преподаватели начали перешептываться, вычисляя, о ком это может идти речь, а Стланцев замер). Этот сотрудник, приехал домой и стал при жене вытаскивать свои вещи из рюкзака. И вытащил женские трусики и лифчик! (при этом подгруппа пятого курса, состоящая из одних девушек, дружно засмеялась, так как это именно они так подшутили над этим доцентом, проводившим у них практику).

— Ничего смешного в этом нет, — прикрикнула на них Тулупкина — Семья на грани распада. Олег Филиппович, надо принять меры. При повторном повторении случившегося случая...

Но какие меры надо было принять «при повторном повторении» так в это утро и не выяснили, потому, что из лесной чаши прилетел огромный как бомбардировщик Б-2 и такой же черный ворон и с громким карканьем сел на голову одного из преподавателей, внимавшего Тулупкиной.

Этот ворон был хорошо известен всем студентам, особенно второкурсникам. Преподавателю, который читал у них лекции по зоологии, весной принесли вороненка, и доцент, не имея возможности его надолго оставить дома, вынужден был повсюду таскать птицу с собой и кормить через каждый час. Поэтому перед началом лекции преподаватель раскрывал портфель, доставал оттуда орущего голодного птенца, кормил его, прятал назад в портфель и лишь после этого начинал занятия.

Потом вороненок подрос, научился летать, и у его владельца появились новые проблемы. Налетавшаяся на воле птица возвращалась на родной балкон. Правда иногда, ворон, путал балконы, залетал на соседние и оттуда орал, призывая на помощь своего хозяина. Тогда педагог звонил в чужие двери и вызволял вороненка.

И в Никольских Выселках подросший ручной ворон развлекал народ как мог. Однажды на практике по сельскому хозяйству птица вытащила из земли всю посаженную студентами и Тулупкиной помидорную рассаду и аккуратно разложила ее рядками тут же на грядках. А через пару дней ворон украл у механизаторов отвертку, и те полчаса униженно уговаривали сидящего с инструментом в клюве на столбе вора отдать похищенное.

Орущий ворон окончательно скомкал концовку утреннего развода и студенты побрели на завтрак в столовую.

— Олег Филиппович, проследите, чтобы дежурные накололи дрова к обеду! — крикнула вдогонку уходящим преподавателям Тулупкина.

Простая нейтральная студенческая пища: пшенная каша, макароны, и вареная треска — не вызвала у студентов ни энтузиазма, ни раздражения.

Огромный зал шумел, как улей от разговоров, позвякивания посуды и скрежета пододвигаемых по кафельному полу железных стульев.

Мирный ход завтрака был нарушен истошным визгом одной из студенток. Она, обладая повышенной непоседливостью, постоянно крутилась и болтала с подружкой, сидевшей за ее спиной. В очередной раз обернувшись к своей тарелке она обнаружила рядом с ней меланхоличную змею. Студентка была первокурсницей, еще не знакомой с зоологией позвоночных, поэтому она с пронзительным визгом вскочила на стул. Змея шевельнулась, и студентка от ужаса слегка присев и оттопырив попку затопала ножками и ритмично задергала приподнятыми ручками с растопыренными пальчиками, что было очень похоже на танец маленьких негритят в постановке советских режиссеров.

В столовой мгновенно стало тихо. Тишина продолжалась недолго — послышался шум огромных крыльев и звон разбитого стекла. Это напуганный ворон снялся с плеча своего хозяина и покинул столовую, легко пробив собою прозрачную преграду.

#img_28.jpeg

Произошедшее на миг остановило Тулупкину, спешащую к месту крика. Когда она прибыла на выручку студентке, та, продолжая стоять на стуле, лишь повторяла два слова: «Пестрая лента, пестрая лента». А причина всех несчастий — мирный степной удавчик уже сидел там же, откуда был извлечен тремя минутами раньше — за пазухой у визави девушки, ее поклонника, большого любителя рептилий, амфибий и розыгрышей.

Завтрак, таким образом, закончился и студенты начали расползаться по своим баракам и готовиться к экскурсиям.

На помойке, расположенной рядом со столовой, шнырял большой пестрый дятел. Птица, проявив необычайную экологическую пластичность, каждое утро собирала среди отбросов то, что Бог послал. Сегодня Бог послал ему вареные макароны, и набрав их полный клюв, дятел летел к дуплу — кормить птенцов.

Прямо перед парадным крыльцом пять студентов кололи дрова.

Хотя казенный топор был тупой и к тому же на разбитом топорище, в целом процесс шел довольно успешно: каждый студент по очереди разбивал свое полено. Это продолжалось до того момента, пока в поленнице не закончились дрова. То есть почти кончились, так как в дровянике остался огромный кряжистый пень. Его с трудом вытащили из сарая, а после этого начались долгие, трудные и безуспешные потуги его расколоть.

Всякий раз очередная попытка одолеть пень состояла из двух этапов. Сначала студент с размаху глубоко загонял лезвие топора в сырую, перевитую древесину, а затем минут пять выбивал инструмент из пня, безбожно колотя по топорищу увесистым поленом.

Когда очередной студент заканчивал свою вторую часть возни с пнем и топором, из дверей столовой появился пожилой седовласый мужицкого вида профессор Васильев — известный орнитолог.

Васильев в жизни краснел только в строго определенные периоды жизни — во время заседания кафедры, после второй рюмки водки и после обильной пищи.

На этот раз завтрак ему, вероятно, особенно понравился, потому, что его лицо было свекольно-красным.

Очень довольный жизнью профессор Васильев постоял на крыльце, полюбовался прекрасным синим летним небом, изрезанным сосновыми кронами, понаблюдал за мучениями дежурного, дождался, пока тот выколотит топор из пня, подошел к студенту и молча взял у него инструмент.

Все почтительно расступились и замерли — знаменитому зубру советской орнитологи было около семидесяти.

Профессор походил вокруг пня, а затем резко и коротко ударил. Пень не раскололся, но в нем образовалось глубокое ущелье из которого Васильев без труда извлек топор. Вторым ударом он развалил непокорную колоду на две половины, отдал студенту топор и, ни сказав ни одного нравоучительного слова, пошел к себе в домик — готовиться к утренней экскурсии.

А оставшиеся две половины колоды студенты превращали в восемь поленьев еще около получаса.

* * *

Наступало священное время «после завтрака» — время, ради которого, собственно, и затевалась вся полевая практика.

Студенты нестройными группками брели к своим преподавателям, ждущим подопечных под липами, елками или у других приметных ориентиров. Чем будут заниматься студенты, можно было сразу определить по их экипировке. Над «беспами» — зоологами, изучающими беспозвоночных — капитулянтскими белыми флагами развевались сачки, на боках ботаников болтались гербарные папки, вызывающие единственную ассоциацию с панцирными кроватями, «позвоночники» — зоологи, занимающиеся позвоночными, ожидая, пока подтянутся их сонные коллеги, рассматривали окрестности и друг друга в огромные полевые бинокли.

Тихие ботаники обычно далеко не уходили — они присаживались где-нибудь на полянке и как обезьяно-люди на кормежке выкапывали особыми приспособлениями, которые как и у их первобытных предков назывались копалками, растения. Но не ели их, а бережно укладывали в свои гербарные папки.

«Беспы» сразу же за воротами базы начинали бестолково махать сачками, пытаясь поймать новый вид в свою личную коллекцию, которую они должны были предъявить на зачете, а «позвоночники» брели к дальнему лугу, лесу или болоту — смотреть новых птичек.

Иногда «позвоночники» надолго задерживались на одном месте. Так в этот день случилось и с Мишей.

Преподаватель обнаружил гнездо коршуна, и как всегда начались трудности с его осмотром, так как гнездо было расположено выше человеческого роста. Среди Мишиных студентов не оказалось ни одного выходца из деревни и поэтому осмотр гнезда превратился в невыполнимую задачу.

Миша без восторга наблюдал за попыткой залезть на гнездо коршуна по очереди всех представителей мужского пола своей подгруппы. К несчастью, гнездо располагалась на сосне, на стволе которой совсем не было сучков. Поэтому каждый из студентов, в зависимости от степени своей физической подготовки, залезал на ствол, как на ярмарочный шест с подвешенной на вершине парой сапог, — кто на четверть, кто на половину, кто на две трети, и затем, сдирая хлопья рыжей пленчатой сосновой коры, скользил вниз.

Потом студенты, объединив усилия, построили живую пирамиду и стали подсаживать самого легкого из них, но их высоты все равно чуть-чуть не хватило, и они стали подпихивать своего товарища под зад найденной у дороги старой доской. Но студент так и не влез.

Опытный Миша залез на дерево сам. Он поднял над гнездом одного птенца, чтобы студенты смогли снизу рассмотреть его в бинокли. Однако на этой сосне он обнаружил не менее интересное животное, чем коршун. В дереве было глубокое вертикальное дупло. Случилось так, что лучи солнца попали прямо на дно расщелины и Миша разглядел там трех спящих детенышей куницы. Один лежал на спине, подняв кверху лапки с чистыми розовыми подушечками, еще никогда не касавшимися земли и не испачканными грязью. Ассистент сорвал ветку и тихонько потыкал ею в нос этого зверька. Тот, не открывая глаз отпихнул ветку лапкой, а когда Миша повторил это, не открывая глаз уполз в угол дупла.

* * *

Студенческих подгрупп в Никольских Выселках было так много, что в окрестностях не хватало места, и преподавателям стоило больших усилий провести свою экскурсию таким образом, чтобы не пересечься с другими.

Еще издали, завидев другую группу студентов, опытный педагог обычно во избежание недоразумений пытался увести своих подопечных в сторону, чтобы энтомологи не пугнули своими сачками редкую птицу, а матерые «позвоночники» своим токовым поведением не отвлекали бы невинных первокурсниц.

Но бывали и совпадения. Сегодня Миша издали заметил орнитологическую экскурсию, которую не торопясь вел профессор Васильев.

— Прячьтесь, — сказал Миша своим подопечным, и вся его группа вместе с ним забилась в густые кусты жимолости.

— Сейчас мы их разыграем, и будет очень смешно, — тихо сказал аспирант сгрудившимся вокруг него студенткам.

Группа Васильева между тем приблизилась метров на пятьдесят. И тут Миша закричал иволгой.

Васильев остановился, а за его спиной столпились студенты.

— Тише, — сказал профессор

Студенты смолкли. Было слышно, как из леса поют зяблики, как где-то трещит мотоцикл и как в далеком пионерлагере звучит эстрадная песня.

— Кто поет? — спросил Васильев

— Том Джонс, — быстро ответил студент — любитель эстрады.

— Я про птиц спрашиваю. Особенно про ту, что поет в кусте.

Студенты смущенно замолчали.

— Иволга. Эту птицу довольно трудно увидеть, — объявил своим питомцам профессор. — Только странно, что она нам встретилась именно здесь. Обычное ее местообитание — светлые лиственные леса. Давайте подойдем поближе. И приготовьте бинокли.

Экскурсанты медленно стали приближаться к кустарнику. Редкая птица продолжала свистеть, но не показывалась. Сидевшие в кустах студенты давились от смеха. Но уже через минуту им стало не до веселья.

— Странно, — сказал Васильев. — Иволга давно должна была бы улететь или, по крайней мере, появиться на вершине куста. Ну, ничего, сейчас я ее выпугну, а вы смотрите внимательно.

С этими словами Васильев подобрал с обочины увесистый сук и со сноровкой опытного городошника пустил его в куст, да так ловко, что чуть не попал в голову ассистента.

— Замолчала, но не вылетела, — подвел итог своей акции Васильев. — Ну-ка, ребята, помогите.

И ребята помогли. В куст посыпались сучья, камни и комья земли. И когда один из них достиг цели — то есть плеча студентки — Миша вынужден был капитулировать, встал в полный рост и артобстрел прекратился.

* * *

Побитая каменьями Мишина группа шла дальше по тропинке среди колышущегося поля ржи с редкими васильками и жаворонками. Над полем порхали бабочки белянки. Лёт у них заканчивался, и вид у бабочек был довольно потрепанный, как у див бразильского карнавала под утро.

Следующим объектом сегодняшних Мишиных исследований были позвоночные водоема и поэтому группа направилась к озеру с обильно заросшими тростником берегами.

Еще издали ассистент и его подопечные увидели, как над зарослями барражирует болотный лунь, и услышали, как из самого центра тростниковой крепи глухо бухает выпь.

Группа поспешила к озеру. Однако единственное место, где не росли тростники и где небольшой участок берега граничил с открытой водой, было занято «беспами».

Их преподаватель (как раз тот самый, дежуривший ночью, Олег Филиппович) с подгруппой готовился к проведению изучения водной фауны беспозвоночных.

Он приказал раздеться (в пределах разумного) трем юношам, для того чтобы специальными водными сачками собрать пробы образчиков водной фауны.

Двое студентов были явно сельские парни. Они быстро разоблачились (оба оказались коренастые, волосатые и в совершенно невероятных размеров трусах, напоминавших до колен обрезанные украинские шаровары) и стали ждать третьего.

Был в группе Олега Филипповича и еще один студент, Коля, очень странный студент. Он отличался от других своих товарищей несколькими признаками. Прежде всего чрезвычайно холеным, тренированным телом (он для этого специально умеренно занимался спортом). Кроме того, он был очень чистоплотен (что в условиях Выселок было довольно трудно сделать). Наконец, он даже в самые холодные дни носил чрезвычайно короткие и обтягивающие шорты. Кроме того, он слегка жеманился и растягивал слова. В общем, все признаки голубизны были и на его лице, и на его теле.

Так вот, этот Коля наконец разоблачился. И сразу же выделился среди своих товарищей белоснежными, атласно-блестящими, сложного кроя, с выточками, как у бюстгальтера микроскопическими плавками, узкие боковые части которых были подтянуты к вершинам Колиных подвздошных костей.

— Не тесны, плавочки-то? — совершенно без иронии спросил один из его товарищей по группе.

— Тесноваты, — кокетливо согласился Коля. — Зато как удлиняют линию бедер!

— Понятно, — пробурчал ничего не понявший студент и полез с сачком в водоем.

Все трое стали тралить сачками и водную толщу, и дно, и заросли тростника.

Добычу они сносили на берег и отдавали студенткам, которые сортировали ее по банкам.

Олег Филиппович руководил процессом лова. А Миша заметил плавающую посреди пруда крякву и сказал об этом своим студентам. «Позвоночники» достали свои бинокли и начали ее рассматривать.

Эта идиллия совместной работы беспозвоночной и позвоночной групп длилась недолго. В сосредоточенной тишине занятых работой студентов, неожиданно сзади, там где работали сортировщицы послышался удивленный девичий возглас:

— Уя, трахаются!

Быстрее всего на это отреагировала мужская часть подгруппы Олега Филипповича, сидевшая в озере.

— Кто? — спросил один из негородских студентов.

— Где? — спросил второй.

А Коля ничего не спросил, зато явно засмущался и густо покраснел.

Олег Филиппович молча подошел, чтобы выяснить причину волнений.

И девушки ничуть не смущаясь предъявили ему полулитровую банку с водой, где даже в условии неволи спаривались два огромных жука-плавунца.

Но тут из озера раздался крик Коли, который торопливо выходил с сачком к берегу. В сачке шевелилось какое-то явно позвоночное существо.

— Вот, — гордо сказал Коля и перевернул сачок. Оба преподавателя оторопели — на землю выпал аксолотль — серовато-бурая, похожая на толстую сардельку с маленькими глазками саламандра, которая живет только в Северной Америке.

* * *

После этого обе группы и «беспов», и «позвоночников», закончив работу на берегу озера, повернули к Никольским Выселкам, так как близилось время обеда. Коля гордо нес, никому не отдавая, банку с аксолотлем.

Но студенты других групп еще трудились. У самой базы по краю невысокого соснячка было расставлено шесть стремянок. Только на одной стремянке сидел третьекурсник — чернокожий юноша по имени Лунда. Этот молодой человек прославился на весь факультет еще на первом курсе, когда товарищи по общежитию спросили африканца, кем работает его отец. Лунда подумал и ответил: »Папа работает каро́лем». А в этом году у группы Лунды была сельскохозяйственная практика, и Тулупкина поручила студентам прививку побегов сибирского кедра на сосну. У каждого «мичуринца» был огромный пук кедровых побегов и они в отсутствии Тулупкиной расползлись по лесу и стали бесконтрольно прививали кедры не только на все мыслимые и немыслимые сосновые места, но и на другие деревья. Миша заметив черенки кедра даже на березах, ивах и осинах, подумал, что кедровыми орешками с этих деревьев в Никольских Выселках будут лакомиться не скоро.

На территории биостанции утренние шутники-аспиранты под руководством Стланцева угрюмо переводили «жигули» из вертикального положения в естественное — горизонтальное. Пост девушек, наблюдавших за жизнью семьи горихвосток в преподавательском туалете был снят и передислоцирован к помойке. Там они наблюдали, сколько вареных макарон за день пара дятлов приносит своим птенцам.

И еще. На одном из окон столовой красовалась фанерная заплатка, а сам виновник этого происшествия — черный ворон был в наказание привязан за лапу к березке и истошно каркал.

Обед прошел без приключений, под музыку испанских гитар, гремевшую из двухкассетного магнитофона.

Профессора, доценты, ассистенты и аспиранты сидели за преподавательским столом и обсуждали последние новости. Олег Филиппович не выдержал и сенсацию, то есть аксолотля, выловленного на соседнем озере, принес в банке прямо в столовую, чем вызвал шумный переполох в стане «позвоночников».

Потом, когда преподаватели остыли, разговор потек в привычном русле — кто то радовался новой находке гнезда редкой птицы, Стланцев — обретению потерянного автомобиля, Осинский — пойманной им, наконец, шафранной желтушке. Миша рассказал, как они всей группой подпихивали доской студента лезущего в гнездо коршуна. Оказалось, что и со Стланцевым сегодня произошел казус: ему студентка наступила на голову. Группа осматривала развешенные по лесу дуплянки. Дюжий студент — единственный юноша в группе, таскал по лесу тяжеленную лестницу. Когда зоологи находили очередной птичий домик, студент приставлял к стволу дерева лестницу и они вдвоем со Стланцевым держали ее, а самая легкая из девушек подгруппы взбиралась наверх, открывала крышку и заглядывала внутрь дуплянки.

И вот один раз лестницу «повело», девушка потеряла равновесие и, боясь свалиться с такой высоты, наступила на самый надежный предмет, находившийся внизу, на голову своего преподавателя, а затем ловко спрыгнула вниз.

Улучив момент, один из аспирантов пожаловался Васильеву, что последняя глава его диссертации никак не пишется. Мол, ему не хватает вдохновения, музы.

— А я знаю такое место в Никольских Выселках, где музу можно найти. И даже не одну а целую стайку. Они всегда там порхают. Туда-сюда, туда-сюда.

— Да вы шутите, — недоверчиво сказал аспирант.

— Нисколько, — возразил Васильев. — После обеда точно покажу. Это место известно еще с моей молодости. Все там вдохновение черпали.

Обед закончился, Миша покинул столовую и остался на пороге, чтобы тоже посмотреть на место, где порхают музы. Мало ли, вдруг когда-нибудь пригодится.

Светило солнышко, дул легкий ветерок. Все это очень располагало к послеобеденному расслаблению. Студенты переваривали обед, лежа на кроватях в своих бараках, а студентки, забрав одеяла, располагались стайками на солнышке. Среди них Миша, уже без удивления обнаружил и Колю в умопомрачительных плавках, «удлиняющих линию бедер». Улегшийся было для загара Коля жеманно привстал, сорвал с ближайшего растения лист, выкроил из него небольшой кусочек, и прикрыв им свой нос, растянулся на одеяле. Миша, увидев какое растение для этого было использовано, хотел, было, подойти к Коле и снять с его носа эту защиту. Но потом передумал и не пошел. Ассистент почему-то не любил не традиционно ориентированных молодых людей.

Наконец на крыльце показался сытый Васильев с ищущим музу аспирантом. Лицо у профессора после обеда было такое же пунцовое, как и после завтрака.

Он поманил к себе аспиранта и показал ему на скамеечку, стоящую в тени липы рядом с тропкой, ведущей к туалету студенток.

— Вот оно, то самое место, где постоянно музы порхают, — сказал Васильев аспиранту. И как бы в подтверждение его слов по тропинке весело щебеча, пробежала стайка первокурсниц.

— Я так и знал, что вы надо мной смеетесь, — ответил аспирант и пошел к себе в комнату — писать диссертацию без муз.

А преподаватели направились в свое общежитие. Там они, аккуратно обходя расставленные повсюду муляжи коровьих внутренностей, расположились на своих кроватях и продолжили обсуждение дневных новостей.

Больше всего всех интересовало, откуда в озере появились аксолотли. Наконец, кто-то вспомнил, что весной в Никольских Выселках базировались юннаты, среди которых был один энтузиаст акклиматизации экзотических животных. Все сошлись на том, что аксолотли в подмосковных прудах — это его рук дело.

— И не такие случаи бывали, — сказал Стланцев. — У наших коллег из МГУ — тоже, кстати, на биостанции — прошлым летом похожий случай произошел. Их бывший выпускник им в подарок из Антарктиды пингвина привез. Императорского. Роскошная птица, в хорошем пере, упитанная. Они этого пингвина все лето на биостанции держали в вольере, кормили рыбой. Ему там неплохо жилось, только от комаров страдал — у птицы вся кожа вокруг глаз от комариных укусов опухла, как будто пингвин был после запоя. Жил он жил в своей вольере, но то ли его комары настолько замучили, то ли по какой другой причине, да только он однажды ночью подкоп сделал и ушел. Прямо в Москву-реку, благо она рядом протекает. А там в это время два пьяных местных мужика браконьерили — рыбу неводили. И поймали сетью этого пингвина. В темноте они не поняли, кого зацепили, только поняли, что это явно не рыба. Вытащили его на берег и долго с ним боролись, так как сорокакилограммовый пингвин оказался достойным противником и ловко отбивался ластами и клювом. Но его победили, запихнули в мешок и пошли сдаваться сами и сдавать пингвина. В милицию. Пришли ночью в свое сельское отделение. А там только сонный сержант. И вот к нему вваливаются два грязных, мокрых, пьяных мужика с мешком и говорят:

— Вот. В реке поймали. То ли черта, то ли пьяного ребенка. Разбирайтесь. Только в протоколе укажите, что мы сами с повинной пришли.

— Это еще что, — сказал Васильев. — В Омске из зоопарка бегемот сбежал, и не один, а целых два. И поплыли они себе вниз по реке Иртышу. И вот так же, как в случае с пингвином, натолкнулись они на рыбаков, правда не браконьеров, а удящих рыбу с лодки. Но у этой истории трагический конец.

— Что, звери лодку перевернули? — спросил кто-то из ассистентов.

— Да нет, если бы. Просто бегемоты всплыли неподалеку и все.

— И все? И что же тут трагического?

— А трагедия заключалась в том, мой юный друг, что оба эти рыболова были уже людьми пожилыми, и, к несчастью, трезвыми.

— Ну и что же? Не вижу связи.

— А связь заключается в том, что у одного из них сразу же приключился инсульт, а второй просто потерял сознание. А потом этот второй провел полмесяца в психлечебнице, где его пичкали разными медикаментами и доказывали, что он действительно видел в Иртыше бегемотов. А он врачам не верил, и говорил, что это они его нарочно успокаивают и скрывают от него истину — опасную и неизлечимую душевную болезнь.

Потом разговор как-то плавно перешел от животных на муз, как и положено в чисто мужской компании. Доцент Стланцев (находящийся, кстати, в самом расцвете всех своих творческих сил), не выдержав, подтвердил, что это именно пятикурсницы подложили ему в рюкзак товар из магазина «Дикая орхидея».

— Хорошо еще, что не из магазина «Интим» — проворчал Васильев.

Потом все стали расспрашивать невозмутимого Олега Филипповича, о его странном студенте Коле, и Олег Филиппович поведал все, что он о нем знал, а потом добавил, что Коля — это еще цветочек, по сравнению с ягодками из другой группы — Машей и Юрой — «сладкой парочкой», как их прозвали сокурсники.

Эту парочку знали все. У долговязого, рыхловатого Юры были явные самцовые признаки, как у типичного популярного эстрадного певца: наглые глаза, быстро отрастающая щетина на щеках и кудлатая голова, а у его подружки — безликое лицо, но хорошо запоминающиеся другие части тела.

Эта «сладкая парочка» прославилась еще в институте, на лекциях по экологии. Строгий преподаватель этого предмета не начинал свою лекцию до тех пор, пока Маша не сползала с колен Юры и не устраивалась рядом на скамье. Так они и сидели всю лекцию, молча тиская друг друга.

А в Никольских Выселках, на свежем воздухе молодые люди стали настолько любвеобильными, что полностью отдавались своим чувствам и в лесу, и в душе, и даже в общежитии, когда остальные студенты были на занятиях.

Их сокурсникам однажды надоело, что приходится каждый раз ждать у двери, пока Маша и Юра нежатся в объятиях друг друга. И однажды «сладкой парочке» навесили под кроватью пустых консервных банок. Но и это их не смутило, и всей группе снова пришлось ждать, стоя под окном и слушая торопливую мелодию самодельного карильона.

Тулупкина тоже пыталась бороться со «сладкой парочкой». Сначала она их увещевала, потом стыдила. Но все напрасно. Тогда она однажды в полночь пришла в мужское общежитие и, не обнаружив там Юры, уселась на его кровать и стала ждать любвеобильного гуляку, чтобы снова попытаться усовестить его, громко порицая разврат и этим мешая спать остальным непорочным студентам.

Через час с затянувшегося свидания вернулся слегка утомленный Юра. Он заглянул в открытое окно комнаты и увидел на своей кровати силуэт сидящей женщины. У Юры был явный период юношеской гиперсексуальности.

— Баба, — удивленно-восторженно произнес Юра. А потом заорал во весь голос: «Баба!!!» и полез в окно. Тулупкина пулей вылетела в дверь и больше никогда не занималась воспитанием «сладкой парочки».

— Вот о чем надо писать. О жизни, Михаил Григорьевич, — негромко обратился к Мише Осинский. — Говорят, вы вот разные клеветнические книжки сочиняете. А вы лучше спросите Игоря Андреевича, — и Осинский кивнул в сторону Васильева, как он в свое время красил чернилами яйца Стланцеву, тогдашнему его аспиранту.

— Что, что Лёва? — переспросил Осинского глуховатый Васильев, с которым они вместе учились еще в институте, а потом и в аспирантуре.

— Да мы с Михаилом Григорьевичем беседуем о том, — во весь голос сказал Осинский, — как вы, Игорь Андреевич в молодости наказывали одного из ваших аспирантов за прелюбодеяние, крася его тестикулы синими чернилами.

— Это неправда, — быстро сказал Стланцев.

— Ты о чем это, Лёва? — спросил Васильев. И видно было, что маститый профессор совершенно забыл этот эпизод, но очень рад, что и такое случалось в его молодости, и что об этом помнят другие.

В это время в окно преподавательского общежития постучали.

— Михаил Григорьевич — раздался за дверью девичий голос. — У нас проблемы.

— Ну, что такое? — спросил Миша и все преподаватели притихли.

— К Лене клещ присосался.

— Так вытащите его.

— А мы не можем.

— Ну так пусть она придет сюда, я вытащу, — сказал Миша, вспоминая точно такую же ситуацию на Дальнем Востоке. Но тогда клещ присосался к его хорошему знакомому. А вытаскивала клеща его лаборантка.

— А она стесняется.

— Что, клещ в интимном месте? — догадался Миша.

Все преподаватели, кто с завистью, кто с сочувствием посмотрели на него, а за дверью захихикали.

— Тогда иду — сказал ассистент и вышел на крыльцо.

— Где она? — спросил Миша у двух ожидающих его студенток — Инны и Кати. Миша знал, что Инна занималась восточными единоборствами. А Катя просто была очень крупная особа.

— В нашей комнате. Михаил Григорьевич, ваша задача — клеща вытащить, а мы вам ассистировать будем. И вы потерпевшую не слушайте, мы сами все что надо с ней сделаем, — говорила Инна.

И Миша, размышляя над ее словами, пошел оказывать первую медицинскую помощь укушенной.

В комнату девушки зашли первыми, а Миша следом. В углу сидела грустная Лена, явно уступающая своим подругам по весовой категории.

— Ты, Лена, самое главное ничего не бойся, Михаил Григорьевич столько клещей из себя повытаскивал, что это для него раз плюнуть. Не бойся, не бойся, — и с этими словами Инна и Катя приблизились к Лене с двух сторон, каждая крепко схватила руку потерпевшей, а Катя к тому же резким движением задрала халатик Лены.

Лена забилась, завопила благим матом, а Миша увидел клеща.

— Действуйте, Михаил Григорьевич, не торопитесь мы ее крепко держим, — спокойно сказала Катя.

Миша довольно быстро извлек членистоногого. Инна и Катя отпустили Лену. Та перестали визжать и торопливо одернула подол.

— Все нормально, обошлось. Йодом прижгите. Только аккуратно, — сказал ассистент.

Чтобы снять напряжение, Миша рассказал им историю про девушку, преподавателя и змею.

Однажды на полевой практике, во время экскурсии, невнимательная и неосторожная студентка плюхнулась на кочку, где притаилась гадюка. Рептилия, естественно укусила обидчицу. А преподаватель, спасая студентку, вынужден был отсасывать яд из ранки. Студентка недужила всего пару дней, а преподаватель на неделю слег в больницу — яд, хотя и в небольшом количестве, попал ему в кровь через больной зуб.

— Так что Лена, вам еще повезло. Да и мне тоже, — закончил свое повествование ассистент.

Успокоив таким образом Лену, Миша пошел к себе в общежитие. Там никого не было. Тихий час закончился. Но так как сегодня было раннее утреннее занятие, Миша решил что и он сам, и его студенты заслуживают длительного послеобеденного отдыха, лег на кровать и накрылся одеялом. Но заснуть так и не смог. Мерещился клещ.

У других преподавателей в тот день спокойного отдыха не было. Тулупкина, выходя после обеда из столовой, услышала из леса негромкий женский вскрик. Она не обратила бы на него особого внимания, если бы не две ее подруги, которые тоже этот звук слышали. И все трое, сев на лавочку, стали обсуждать происшествие (однако самое рациональное объяснение им в голову не пришло). И они решили, что в этом лесу только что убили человека. А решив так, они начали действовать. Тулупкина, пройдя по учебным корпусам, где студенты под руководством преподавателей обрабатывали собранный за день материал, прервала учебный процесс и погнала студентов, профессоров, доцентов и аспирантов в лес, на поиски трупа, возглавив эту процессию.

Ельник еще не просох после ночного дождя, поэтому сама Тулупкина искала труп только на дорогах и тропинках, а всех остальных посылала в кусты. Народ, оказавшись вне поля видимости начальства, потихоньку отползал на базу, продолжать занятия и поэтому уже через полчаса Тулупкина по лесным дорожкам гуляла только в компании все тех же своих подруг, а через час, не найдя ничего, они вернулись в Никольские Выселки.

Оттуда Тулупкина позвонила в местное отделение милиции и сообщила дежурному о своих подозрениях.

— А скорее всего это кто-то кого-то в кустах прижал, только и всего, — догадался о причине шума дежурный сержант, неплохо знакомый со студенческой полевой практикой. Так что не стоит беспокоиться. Трупа нет.

* * *

Перед самым ужином преподаватели разбудили Мишу и рассказали о дуре-Верке. А потом все пошли в столовую. Путь до нее (всего 100 метров) был ничем не примечателен, кроме того, что на столовую сделал пять боевых заходов легкий спортивный самолет. После пятого он резко взмыл вверх, покачал крыльями и исчез.

— У этого летуна здесь зазноба из наших студенток, — догадался Васильев, потом остановился и показал рукой вперед. Все увидели, что ищущий вдохновения аспирант все-таки сидит на «скамейке муз». Однако он ничего не писал, а просто смотрел.

На стене столовой висело объявление о вечерней лекции врача-гигиениста «Секс — необходимость, удовольствие или наслаждение?», у которого стояла только «сладкая парочка» да еще один первокурсник.

Ужин был так себе, но, к счастью, к преподавателям приехал из Москвы их коллега — свежеиспеченный кандидат биологических наук. И преподаватели начали тихо отмечать его успешную защиту.

Через час Миша сделал перерыв и вышел подышать свежим воздухом.

У единственной душевой кабинки толпилась небольшая очередь из студентов. Первым стоял Коля. Нос у него был ужасен — как будто его погрузили в миску с кипящим маслом. Борщевик Сосновского — очень коварная трава. Хуже крапивы.

Коля готовился к омовению. Для этого он аккуратно разложил на столике пять мыльниц с разноцветными сортами мыла.

— Зачем тебе столько? — спросил его один из студентов.

— А это все для разных частей тела, — кокетливо ответил Коля и скрылся со своей мыльной коллекцией в душевой кабинке — мыть все эти части.

Сделал он это довольно быстро. После него очередь мыться наступила для «сладкой парочки» и все стоящие после них студенты приуныли, так как знали, что это надолго.

Мишины вечерние наблюдения были прерваны появлением юной преподавательницей с кафедры ботаники.

— Миша, выручай, Лешка, ну аспирант, вернее, уже кандидат, который сегодня обмывает защиту напился и упал в кустах прямо у ворот биостанции, — негромко сказала она ассистенту. — У меня одно лишнее одеяло есть, пойдем его укроем — замаскируем чтобы его Тулупкина не увидела.

И вся очередь, стоящая в душ и ждущая пока натешится «сладкая парочка», наблюдала, как к прогуливающемуся по главному проспекту ассистенту с кафедры зоологии подбежала аспирантка с кафедры ботаники, затем они быстро зашли в ее комнату, быстро вернулись оттуда уже с одеялом и побежали в лес.

Потом Миша вернулся к себе в общежитие и примкнул к продолжающим отмечать успешную защиту, правда, уже без виновника торжества.

Преподаватели угомонились только к полуночи.

Миша еще раз вышел из домика, чтобы совершить моцион перед сном. Жизнь в Никольских Выселках продолжалась. Из леса, завернутый в одеяло, брел мрачный кандидат наук, а навстречу ему в лес направлялась романтические юноша и девушка — снова встречать рассвет. Но теперь у каждого из них было по зонтику.

Под фонарем на корточках сидел первокурсник и что-то внимательно рассматривал.

Миша подошел и тихонько присел рядом. Зрелище было поистине завораживающим. На земле то нежно, то страстно обнимаясь, копулировали два дождевых червя.

— Это вам не скучная лекция гигиениста, — восторженным шепотом сказал парнишка. — Это будет почище, чем самый крутой эротический фильм. Вот она, настоящая половая жизнь! — и вздохнул.

Миша пошел дальше мимо студенческих бараков.

На знакомом крыльце по-прежнему сидела девушка в ковбойке. Но на этот раз она курила, и трусики у нее были другие — розовые с синими губками.

На другом крыльце снова расположилась вся подгруппа в ожидании, когда освободится «сладкая парочка». Кто-то негромко разговаривал, кто-то бренчал на гитаре, а из открытого окна ему вторил перезвон консервных банок.

Совсем стемнело, и Миша решил завершить день тем, чем и начал — чтением дацзыбао.

Из центра неофициальной информации Никольских Выселок доносились причитания женщины.

Ассистент погулял в окрестностях, а затем зашел в уже опустевшее помещение уборной. Мишу ждало разочарование: кто-то только что закрасил все фрески известкой, а то, что не закрашивалось, стесал ножом. Не тронутые осталась только надпись «Здесь был Дрюфель», рисунок сердца с Яной и Ромой внутри, и, почему-то, многодверные переживания малоопытного графомана.

Догадавшись, кто был беспощадным цензором, Миша побрел к себе.

Ассистент прошел несколько шагов и вздрогнул — прямо на него, в кромешной тьме, сами по себе двигались белые мужские трусы. Но человека в них не было!

У Миши похолодело внутри, но тут на феномен попал луч света от далекого фонаря, и Миша узнал Лунду — студента-третьекурсника из Африки. И хотя свет был очень слабым, Миша все же успел заметить в руке наследного принца карандаш.

#img_29.jpeg

 

СОРОЧИЙ КАМЕНЬ

Показался огромный синий купол кафедрального собора когда-то процветающего купеческого, а ныне захолустного городка, и поезд стал тормозить. За окном мелькнул по-утреннему серый пустой перрон с полусонными милиционерами и, наконец, знакомая улыбающаяся физиономия Гены.

Гена — это мой приятель, заместитель директора заповедника, в котором я ежегодно провожу полевую практику со студентами. Кроме жизнерадостности, он обладал и другими запоминающимися чертами: общей угловатостью, слегка татарскими чертами лица и чудесными оттопыренными ушами.

Почти сразу же после выхода из поезда студенты стали вытаскивать свои неумело упакованные и поэтому громоздкие рюкзаки, цепляясь в проходе свернутыми в трубки туристическими ковриками, сумками, из которых, конечно же, сыпались свертки с недоеденной за ночь снедью и пластиковые бутылки с недопитой пепси-колой.

Гена, который ежегодно встречал меня с очередной группой студентов, не переставал удивляться то изысканным ракеткам для бадминтона, то невероятно дорогому спиннингу, то «навороченному» цифровому фотоаппарату, то другим столичным диковинкам, подаренным щедрыми родителями своим безалаберным отпрыскам. Жизнерадостный Гена взял на каждое плечо по рюкзаку у двух девиц (девицы как всегда в группе доминировали — ничего не поделаешь, специфика педвуза), и мы двинулись к крытому брезентом защитного цвета ГАЗу — машине заповедника.

Студентам пришлось моментально перестраиваться и сразу привыкать к полевой жизни — то есть грузить свои новые и чистые рюкзаки на уже наваленные в кузове машины закопченные ведра, чайники, лопаты, в комьях засохшей земли, и какие-то заскорузлые (очевидно из-под картошки) мешки. При этом у двух рюкзаков тут же оторвались лямки, из одного пакета просыпались макароны, а все студенты мгновенно стали невероятно грязными — из-за сухой глины, обильно покрывающей дно кузова.

— Поехали! — весело крикнул из кабины чистый Гена. Машина тронулась, меня привалило к чей-то уютной груди, а в открытое окно подул утренний, душисто пахнущий степными травами ветерок.

За окном поплыл хорошо знакомый мне пейзаж лесостепной зоны: деревни с сараями, сложенными из известняковых блоков, нескончаемые и однообразные посадки канадского клена вдоль дорог и обширнейшие поля.

Студенты, которые были на выездной практике первый раз в жизни, вертели головами и вытягивали шеи, а я, с чувством старожила отмечал новшества: расширение шоссе Москва-Воронеж, массовый выплод придорожных торговцев телевизорами, выросший на обочине шинок, смену колера полей — в прошлом году они были фиолетово-синие — сеяли фацелию, а в этом — ярко-розовые — от цветущего гибридного клевера.

По мосту мы переехали через Дон, а потом дорога свернула к заповеднику, и скоро показались странные округлые сооружения, отдаленно напоминающее миниатюрные цирки шапито. На одном из них был нарисован стилизованный летящий сокол на фоне красного круга — восходящего солнца. В этих вольерах обитали хищные птицы — при заповеднике был питомник по разведению соколов.

Машина сбавила ход и остановилась. На окраине заповедной дубовой рощи располагался крохотный поселок, под названием Сорочий Камень, — около десятка строений работников заповедника: несколько жилых домов, административный корпус, гараж, стройная, как минарет, водокачка, мастерская.

Чувствовалось, что мы находимся на юге: далеко, в деревне, торчали шпили пирамидальных тополей, все опушки дубравы были в непроходимых зарослях терна, прямо перед нами буйно цвели белые акации, вся стена административного корпуса была увита виноградом, а через двор неторопливо — виду раннего утра (собаки еще не проснулись, а кошки уже дремали на солнце), — прошла крыса. В отличие от серых московских грызунов эта южанка была брюнеткой — черной крысой.

В голубом небе со свистом проносились стрижи, изредка всей компанией залетая на чердак водокачки (я все время удивлялся, как они на такой скорости не ломают себе крылья протискиваясь в небольшие щели под застрехой).

Мы вытащили свои вещи из машины и разложили их на центральной и поэтому заасфальтированной площади заповедного селения: трава на отведенном под лагерь месте еще была сырой от росы.

Я объяснил студентам, что требуется для установки палаток. Студенты достали все имеющее у них холодное оружие: неудобные огромные ножи, тупой топор с разбитым топорищем и отправились в лес.

Через полчаса мои подопечные возвратились с добычей — огромными корягами, из которых они намеревались устроить стойки для палаток, и кривыми сучьями — для кольев.

Я не стал вмешиваться в процесс строительства, так как народ надо было чем-то занять, ведь, по моим расчетам, трава должна была просохнуть минимум через час.

Студенты азартно занялись заготовкой несущих опор и обтесыванием колышков. Как я и предполагал, дело надолго затянулось ввиду тупости инструмента, а также потому, что большинство палок оказывались гнилыми и тут же превращались в среднего качества дрова.

Потом мы обильно закусили тем, что осталось от железнодорожного ужина (которым снабдили сердобольные родители своих чад). К этому времени и трава уже просохла от росы. Я взял у Гены хороший топор, сходил в лес, нарубил нормальных кольев и раздал их студентам.

Все стандартные палатки, взятые в нашем институте, у студентов при, жилищном строительстве, получились совершенно разные. У одних вышел устремленный ввысь готический собор, у других — что-то мощное, в романском духе, у третьих — цыганский шатер, у четвертых очень добротное жилище бомжей.

В боку палатки у девиц (тех, что стремились в высь) темнели щели. Они не стали штопать свой полотняный дом, а просто заткнули прорехи подручным материалом. Поэтому из щелей «готического собора» всю практику так и выглядывали кокетливые розовые бретельки бюстгальтера.

Студенты, рассматривая свои брезентовые дома, искренне радовались. А я за два десятка лет своей полевой жизни, настолько привык к этим временным жилищам, что совершенно равнодушно воспринял возникновение палаточного городка. Осознав это, я загрустил. Но предавался печали недолго, потому что следующим номером программы было мучение с костром и с приготовлением на нем пищи. Я долго наблюдал, как очередной студент, встав в коленно-локтевую позицию, дует на несуществующие угли, а потом весь красный и в пепле поднимается и уступает место следующему. А оранжерейно-городские девицы явно не были знакомы с кухней. Поэтому сначала у нас был «салат из их пальцев» и только потом, перебинтовавшись и залепившись пластырем, им удалось сделать бутерброды. В общем была обычная московская студенческая подгруппа.

Студенты в первый день практики представлялись мне гомогенной массой, знакомой только по лабораторным занятиям в институте. Я знал, что это пройдет и через пару дней совместного существования каждый из них приобретет индивидуальные черты. Из толпы уже в первый день выделилась Лиза — своими безобразного кроя брезентовыми полевыми штанами, которые тем не менее не могли скрыть аппетитных форм их владелицы. А из студентов запомнился Никита, который сразу же, выгрузившись из машины, достал из своего рюкзака невероятных размеров нож в кожаных ножнах и тут же прицепил его к себе на пояс — на манер кавказского кинжала.

Мои подопечные после завтрака явно надеялись вздремнуть в своих палатках (да и я тоже был не прочь отдохнуть часок), но тут от клеток-шапито послышался хриплый клекот. Оказалось, что туда, к вольерам, — шел сонный Николай — работник заповедника, — плотный диковатого вида сангвиник с длинными волосами и объемной бородой. В руках у Николая было ведро, доверху наполненное дохлыми желтенькими цыплятами. Именно на это ведро столь бурно реагировали пернатые хищники — подопечные Николая.

Студентки, обнаружив в ведре кучу мертвых птенчиков, горестно запричитали, но тем не менее пошли за Николаем. Они целый час неотступно следовали за ним, наблюдая, как работник заповедника молча забирается в вольеры с хищными птицами и выкладывает им из ведра корм.

Николай наконец разогрелся, как шмель под лучами солнца и начал рассказывать им (но все больше обращаясь к Лизе, вернее ее брезентовым штанам) сокольничьи истории, например, как с балобанами охотятся индийские магараджи или саудовские миллиардеры, что дрессированный сокол на Ближнем Востоке стоит дороже мерседеса, а самые дорогие ловчие птицы — это те которые не встречаются в природе — гибриды сапсанов и кречетов с балобаном.

Николай, прервав свои рассказы, взглянул на небо, а потом задумчиво сказал:

— Странно. Уже начало июня, а карлики еще играют.

Мои студенты после таких слов в недоумении остановились. Только одна Лиза присела и стала внимательно разглядывать траву на газоне.

— Где карлики? — спросила она, повернувшись к Николаю. — Не вижу.

Я посмотрел на соколятника. По-моему, Лиза ему нравилась все больше и больше. И не столько из-за своих брезентовых штанов, а сколько из-за своей наивности.

— Да нет, я об орлах-карликах, — вон они. — И Николай показал в поднебесье, где на большой высоте то пикировали вниз, то стремительно набирали высоту два небольших орла.

— Жалко биноклей не взяли, — сказал Никита.

— А зачем бинокли? — ответил Николай. Мы прямо перед их клеткой и стоим.

В клетках сидели самые мелкие, а на мой взгляд — самые элегантные орлы нашей страны. Один — темно-коричневый, другой — с белым брюхом — две цветовые морфы.

— Интересный орел и очень азартный охотник, — начал свой рассказ о пернатых хищниках Николай. — Я однажды видел, как он сусликов выслеживает. Метрах в 300 от меня орел-карлик летал, а потом крылья сложил — и на землю. Знаете, говорят «падает как камень». Смотрю в бинокль — летит до самой земли и скорость не снижает. А потом глухой удар — «Бух!». Я побежал туда — думаю, может не убился до смерти, тогда подберу, выхожу. Подбегаю на место где он упал — никого. Никто не взлетал, да и подранок нигде не прыгает. Походил кругами и только после этого заметил: птица лежит, распластавшись на земле за кустом полыни. Я — к нему. А орел благополучно взлетел, целый и невредимый, да еще и пойманного суслика с собою прихватил. Такие вот дела. Орел не самолет — он так просто не разобьется. Кстати, питается этот вид почти исключительно сусликами. Так что там, где суслики водятся, там и орлы-карлики будут. У нас недавно новый сотрудник появился, Витей зовут. Так вот этот Витя очень хочет, чтобы в окрестностях Сорочьего Камня этих орлов побольше летало. Вот он ловушками-живоловками со всех окрестностей сусликов добывает и на поля около Сорочьего Камня выпускает. Колхозники если узнают — убьют Витю, наверное.

На газоне, на высоком дубовом пеньке, верхушка которого была покрыта войлоком, как голова афганца блинообразной шапкой, смирно сидела крупная серая птица — ястреб-тетеревятник. К ногам хищника были привязаны длинные кожаные ремешки-путцы, а голову закрывала кожаный клобучок. К хвосту ястреба особой булавкой был прикреплен легкий латунный бубенчик.

Николай натянул на правую руку толстую кожаную перчатку с огромным раструбом и осторожно подвел ее под лапы ястреба. Птица, расправив крылья, осторожно, на ощупь, перебралась на руку Николая.

— Подержи, — обратился Николай к Лизе и, вытащив свою руку из краги, подождал, пока Лиза наденет перчатку вместе с сидящим на ней ястребом, который слегка водил хвостом и тоненько брякал бубенчиком.

Работник заповедника поставил ведро с цыплятами, сходил к сараю и вернулся, держа в руках сизого голубя.

— Сейчас увидите, как охотятся с ястребом, — сказал вернувшийся сокольничий, обращаясь только к Лизе и забирая у нее хищника.

Потом он отпустил голубя. И мы действительно стали свидетелями великолепной охоты самого уловистого и добычливого пернатого охотника — ястреба-тетеревятника. Голубь был уже далеко, когда Николай сдернул с головы хищника клобучок и подбросил птицу вверх.

Но сизарь, вероятно, был стреляным воробьем. Опытный голубь, увидев приближающегося к нему ястреба, не стал улетать, а сложив крылья камнем рухнул в первый попавшийся терновый куст. Тетеревятник тоже ринулся туда, но оказалось, что именно под этим кустом отдыхала молодая кошечка, любимица всего заповедника.

Ястреб был универсальным охотником — он мгновенно переориентировался на новую цель и вцепился кошечке в спину. Та была не настолько опытная как голубь. Вместо того, чтобы прятаться в том же кусте где уже скрывалась одна жертва тетеревятника, кошка, вырвалась из когтей ястреба и припустилась к дубраве.

Но если для сокола и для орла лес был враждебной средой, то ястреб чувствовал себя в нем превосходно. Он легко взлетел и, позвякивая бубенчиком, устремился вслед за удирающей кошкой. За ним бросился Николай. Судя по ее истошным воплям, ястреб на этот раз намертво закогтил незадачливого зверя. Освободил ее вовремя подоспевший Николай.

Первое зоологическое мероприятие первого дня практики таким образом закончилось. Мы со студентами, обсудив детали увиденной охоты, собрались выйти на экскурсию. Но тут некстати пришел Гена. Он смешал все карты педпроцесса, попросив меня и моих ребят помочь им в охране заповедника, вернее поддержании его растительности на должном уровне. Для этого он пригласил всех занять места в уже известном ГАЗе.

Машина перевезла нас через мост на другую сторону Дона — непосредственно на Сорочий Камень — крутой утес, давший название и заповеднику, и поселку.

Студенты минут десять бродили по круче, с восхищением разглядывая с этого высокого берега лежащий как на ладони заповедный поселок, узкую ленту реки, на которой сверху хорошо просматривались темные омута, белесые, подходящие к самой поверхности воды косы, безбрежный пустой пляж (был будний день) и далекий, еле видимый купол храма в городе, откуда нас утром привез Гена. Порой воздушный вихрь поднимал вверх белые плоды ковыля с длинными тонкими хвостиками. Они кружились в синем небе навевая единственную ассоциацию, связанную с процессом размножения.

Мы стояли на краю высокого обрыва, как на огромной белой полуразрушенной крепостной стене, такой древней, что и она сама, и выпавшие из нее огромные каменные монолиты сплошь поросли ярко-рыжими лишайниками и блеклой травой.

Близился полдень. Лесостепное солнце поднялось высоко и начало печь нам головы, плечи и спины.

Гена был убежденным экологом, охранником природы, поднаторевшим в проведении экскурсий по заповеднику. Поэтому он сначала рассказал, что мы сейчас находимся на совершенно уникальном участке (правда очень маленьком — всего в несколько гектаров), где можно наблюдать и настоящую степь, и настоящий разнотравный луг, которые вот уже несколько десятилетий не бороздил плуг, не травил скот и где не косили траву. Так выглядели все окрестные равнины, давным-давно, на заре земледелия, а точнее, когда здесь первобытные народы пасли свой первобытный скот.

Вид цветущего луга был превосходен. Чистыми желтыми и голубыми глазами смотрели в небо венчики дикого льна, рдела луговая герань, виднелись блекло голубые, никогда до конца не распускающиеся цветки ломоноса, кое-где горели сильно запоздалые оранжевые пятна горицвета, а над всем этим качались огромные бледно-желтые соцветия-корзинки василька русского. Весь этот нерукотворный цветник чудесно сочетался с редкими куртинами кустов и невысокими деревьями, чрезвычайно живописно разбросанными между степными и луговыми участками.

Гена произнес еще несколько фраз об этом уникальном степном заповеднике, которой специализируется именно на охране редких растений, потом вытащил из машины несколько разнокалиберных топоров и одно настоящее мачете, раздал топоры студентам, а сам, взмахнув мачете, как есаул шашкой, и повернувшись к прекрасному цветущему лугу, воскликнул: «Рубите!».

Студенты остолбенели от такого неожиданного перехода от блестящей лекции по заповедному делу к прикладной части охраны природы.

Тут был вынужден вмешаться я и попросил Гену объяснить, каким образом мы при помощи топоров, будем спасать уникальный растительный мир Сорочьего Камня.

— Ах, да забыл сказать, — наконец понял недоуменные взгляды студентов заместитель по науке. — Сорняками на лугах как раз являются деревья и кустарники. Когда здесь пасся скот, неважно какой, дикий или домашний, копытные обгладывали кустарники и древесную поросль. Но сейчас на заповедную территорию проход козам, овцам и коровам закрыт, поэтому мы с вами и будем косить, вернее, рубить то, что является сорняками. То есть будем выполнять функцию крупного и мелкого рогатого скота. — Тут Гена показал на крепкие дубки, трехметровые яблоньки и пятиметровые американские клены, видневшиеся повсюду на сильно заросшем, давно не пропалываемом лугу.

Мы взяли топоры и принялись крушить деревья и кусты.

Оказалось, что это не так просто. Легко сдавались только американские клены. Дубы сопротивлялись крепостью древесины, яблони — колючими ветвями, а по кустам спиреи лезвие топора скользило как ко конскому волосу древнегреческого шлема.

Новоявленные лесорубы смогли проработать на жаре не более трех часов, и Гена дал команду «отбой». Все пошли к машине. Бодрый Гена с мачете шествовал впереди, а я следовал замыкающим в ряду еле плетущихся студентов.

Тропа к машине шла по самому краю высоченного обрыва. С него открывался чудесный вид на огромный песчаный пляж, вокруг которого прилепилось множество отгороженных ивовыми кулисами маленьких индивидуальных пляжей и пляжей на двоих. По причине буднего дня все они пустовали. За исключением одного, на котором загорала пара молодых людей. Вернее, загорать удавалось только одному из них. До них было далековато, и я никак не мог уточнить одну деталь — кто из них — молодой человек или девушка — ловит ультрафиолет. Мои же утомленные жарой студенты были страшно невнимательны. Они понуро опустив головы плелись по тропе, глядя себе под ноги, и в лучшем случае оглядывали луг и считали те деревья, которые им предстоит рубить в следующий раз.

— Дай мне бинокль, — сказал я идущему передо мной Никите, несшему оптический прибор. Студенты остановились, посмотрели на тот берег, уточнили направление моего взгляда и наконец заметили единственный занятый индивидуальный пляж. Оруженосец начал подносить бинокль к глазам, но я остановил его.

— Первым смотрит начальник, — строго сказал я.

Никита покорно снял с шеи висящий на ремне бинокль. Я, взглянув в окуляр, убедился, что принимала солнечные ванны дама, а кавалер был в ее тени, отдал бинокль и пошел к машине. Через пять минут я оглянулся, потому, что не услышал за собой ни привычного шороха шагов, ни вялого разговора моих подчиненных. Все они стояли шеренгой на высоком берегу обрыва, и мой бинокль ходил по рукам, как единственная папироса или кружка с вином. Бинокль несколько раз проплыл по ряду натуралистов, и наконец их заметили. Молодой человек судорожно уполз в кусты, зато его подруга ничуть не смущаясь, повернулась (она была недурно сложена) и помахав рукой шеренге соглядатаев пошла успокаивать своего трепетного спутника.

Тем временем на соседний пляжик въехала «нива». А вот это было недопустимым нарушением заповедного режима. Гена подошел к нам, взял у Никиты бинокль (тот начал было говорить ему что-то про отдыхающую парочку, но замдиректора отмахнулся, и я решил, что ему приходилось видеть на донском берегу и не такое) и стал рассматривать выгружающихся из «нивы» людей. Это были две разодетые тетки и двое мужчин. Мужчины, на ходу раздеваясь, направились к реке, а их спутницы стали бродить по песку. Через мгновение послышался их визг. Мужики рванулись назад. Одна из дам на что-то показывала и истошно вопила. Представители сильной половины человечества схватили палки и начала нещадно колотить ими по земле.

— Ужика мучают, гады, — сказал Гена, смотря в мой бинокль. — А нам на тот берег быстро никак не добраться — объезжать далеко.

— Не тронь животное! — крикнул Гена во весь голос.

Один из мужиков поднял голову, увидел нас на другом берегу, показал неприличный жест, и продолжал экзекуцию.

— Мобильник дома оставил, — с тоской сказал Гена.

— У меня есть, — сказал Никита. — Дать?

— Давай!

Гена позвонил в контору заповедника, а мы сели на высоком берегу стали ждать, чем это все закончится.

Закончилось это все очень быстро, но печально. И для «ужика» и для нарушителей. Змею мужчины забили, а потом вся компания пошла к реке — купаться. Но тут из-за бугра вынырнул УАЗик заповедника, и из него вылезли лесники. Все в новой камуфляжной форме, с резиновыми дубинками. У одного даже было ружье.

Как нам прокомментировал происходящее Гена, предводитель лесников раньше работал в милиции и поэтому хорошо знал свое дело. Через минуту оба нарушителя лежали, уткнувшись лицами в песок, и на них грубо надевали наручники. Потом всех четверых арестованных безжалостно запихнули в УАЗик в и увезли. Наверное, в контору заповедника. До выяснения. Но ужа все равно было жалко.

* * *

Хотя в лагере нас ждал обед, утомленные жарой и впечатлениями студенты почти ничего не поели, а просто напились чаю, и разбрелись по своим палаткам — отдохнуть в теньке.

В это время из-за угла показался Николай, как всегда с ведром дохлых цыплят, и проследовал к вольерам. Соколятника украшал огромный синяк, закрывающий пол-лица.

— Это меня Земфира приласкала, — пояснил мне причину возникновения гематомы Николай.

— Отбивалась, что ли? — спросил я, в душе завидуя и страсти Николая, и мощи руки Земфиры.

— Да нет, наоборот, стремилась. Можно сказать, летела. Пойдем на нее посмотрим. Красавицей была.

Прошедшее время употребленного Николаем глагола заставило меня насторожиться, но я ничего не сказал и пошел за ним. Он привел меня в свою лабораторию, где, как и во всякой зоологической лаборатории, на стенах висели рога оленей (почему-то эти великолепные трофеи там всегда крепят на плохих медальонах, сделанных из наспех обструганных досок, а то и вовсе из кусков ДСП), пустые террариумы, аквариумы со сдохшими и сдыхающими рыбками. На шкафах валялись старые птичьи гнезда, какие-то ветки, высушенные трутовики и прочий растительный хлам, который любознательные испытатели природы понатаскали из леса. На окне стояла клетка с чирикающими волнистыми попугайчиками. Не обращая внимания на все это богатство, Николай подошел к холодильнику, открыл морозильную камеру и бережно достал оттуда большой полиэтиленовый пакет.

В нем, как в хрустальном гробу, лежала мертвая птица — огромная самка балобана очень красивой окраски — цвета сильно разведенного молоком кофе.

Николай развернул полиэтиленовые пелена и произнес с сожалением:

— Какая красавица! Земфира! А как меня любила!

Соколов в заповеднике выращивали для разных целей. Часть выпускали на волю — таким образом пытались заселить балобанами территории, где они когда-то обитали. Часть появившихся в неволе хищников продавали в зоопарки и питомники. И наконец, несколько соколов дрессировали для охоты — в качестве ловчих птиц.

Любимым соколом Николая была Земфира. Он с ней ежедневно занимался — давал полетать-размяться. А чтобы далеко улетевший сокол возвращался к своему хозяину его приманивали ваби́лом. Издавна все соколятники для этого использовали высушенное крыло грача или вороны, утяжеленное грузом и привязанное к веревке в несколько метров длиной. Николай крутил веревку над головой и издали казалось, что вокруг него летает кругами какая-то черная птица. Балобан, увидев это безобразие, несся к хозяину, который прекращал крутить свою снасть, подставлял своему питомцу руку, защищенную от острых когтей птицы мощной кожаной перчаткой, и доставал угощение — может быть того же цыпленка.

Все так и было (вернее так начиналось) три часа назад — то есть когда мы уехали пропалывать луг.

Николай размахивал ваби́лом, привлекая Земфиру, которая взмыла под самые облака. Вероятно, Земфира была либо слишком голодна, либо слишком соскучилась по Николаю. Она камнем пала на вабило своего хозяина из поднебесья, но промахнувшись со всего разлета ударилась о Николая, вернее о его голову.

Когда Николай очнулся на поляне, где он дрессировал сокола то обнаружил, что у него работает только один глаз — левый. А кроме того, соколятник, этим левым глазом, увидел лежавшую в траве, широко раскинувшую крылья мертвую Земфиру.

* * *

Через час я все-таки повел студентов на первую экскурсию. Первая экскурсия (впрочем, как и первый день полевой практики вообще) всегда больше дидактическая, чем познавательная. Начало ее всегда бывает безнадежно скомкано самими студентами, вернее, их сборами. После объявления о начале экскурсии мои подопечные начали хаотично мигрировать по палаткам в поисках потерянных кроссовок, штанов, нижнего белья, биноклей и записных книжек.

Вся мужская часть, как водится, поголовно вооружилась разнообразным, но тупым холодным оружием — ножами с компасами в рукоятках, с пилами на обушках и прочей дребеденью. При этом ни один из клинков не годился для того, чтобы заострить колышек или нарезать колбасу.

Никита по-прежнему был со своим кинжалом. Однако носил он его недолго. При попытке завязать шнурок на ботинке студент сел на кочку столь неудачно, что прищемил себе огромными ножнами причинное место. После того, как обезумевший от боли Никита пришел в себя, он снял оружие и навсегда спрятал его в рюкзак.

После этого мы отправились на экскурсию.

Как всегда из всей группы только два человека работали — то есть честно слушали, что я им объяснял. У остальных отчетливо проявлялось обезьянье поведение — все усиливающаяся рассеянность при кратковременно-мимолетном интересе к деталям моего выступления.

Лиза нашла первую, еще розовую, ягоду земляники и на этом зоологическая часть экскурсии закончилась, так как все студенты ту же разбрелись по ягодной поляне, не исключая и тех, кто все-таки меня слушал и честно пытался отличить песню зяблика от крика вороны.

Над нами пролетел канюк. Я начал было рассказывать про питание этой замечательной птицы, но увидев обращенные ко мне попы, замолчал и сел на кочку. Сам же я не стал рвать землянику потому, что ягода, судя по всему, должна была по-настоящему поспеть только ко времени нашего отъезда.

Трава рядом с моим ботинком зашевелилась и показалась головка маленькой — не длиннее карандаша — гадюки. Я привстал и змейка свернулась крендельком. Прижав сухим стебельком полыни голову гадюки к земле, я осторожно взял ее пальцами за шею, а потом позвал студентов. Они медленно и нехотя потянулись ко мне. Лиза первой увидела рептилию в моих руках. Студентка завизжала так истошно, что вся группа мигом собралась.

Я, снова оказавшись центре внимания, сообщил, что эта поляна — типичное место обитания гадюк и что хотя эта змея совсем маленькая, но вполне ядовитая. В доказательство этому, я плотной травинкой осторожно раздвинул нежнейшие челюсти рептилии и травинкою же подцепил крохотные ядовитые зубы — чтобы студенты их получше разглядели. А потом предложил студентам погладить животное. Все с ужасом шарахнулись в стороны от гадючьего детеныша, и я отпустил его.

После лекции, посвященной герпетологии, никто уже не вернулся на земляничную поляну, и все стали настойчиво просить меня продолжить экскурсию. Я пошел вперед и оглянувшись, увидел удивительную картину: все студенты дисциплинированно шли гуськом за мной. Они смотрели под ноги и как волки в стае или как индейцы на марше ставили свою ногу точно в след идущего впереди.

Я старался поддерживать стихийно возникшую дисциплину повторяющимися с периодичностью телевизионной рекламы фразами об огромном числе обитающих здесь ядовитых змей. Мне в этом деле помогли и греющаяся на камне крупная и чрезвычайно опасная (правда не для человека, а только для ящериц, но я студентам этого не сказал) медянка, да еще веретеница, неуклюже переползавшая через лесную тропинку. А я решил, что раскрою секрет неядовитых рептилий завтра, а то эти горе-зоологи до конца своих дней будут шарахаться от этих безобидных тварей.

Для того, чтобы как-то отвлечь студентов от гадюк и познакомить с трудностями полевых исследований, я повел их к ближайшему соснячку. Там располагалась колония цапель.

Колония была видна издали. Над ней планерами кружились цапли. То, что колония обитаема, и в каждом гнезде сидит по несколько птенцов с хорошим пищеварением, теперь можно было определить и по запаху. Задохнувшиеся студенты, замедлили ход. А я вообще остановился. Но лишь для того, чтобы надеть ветровку, несмотря на то, что день был жарким. Я знал, что ветровка не помешает.

В колонии со всех деревьев, словно редкий дождь, падал помет. А некоторые, особо впечатлительные птенцы, завидев экскурсантов, срыгивали все то, что им недавно принесли родители. Для биологов — это настоящий подарок. Ведь таким образом можно изучить, чем питаются птицы, обитающие в этой колонии, и где они ловят свою добычу.

Такими научными изысканиями я заставил заниматься студентов. Но не больше получаса — нельзя же оставлять на длительное время голодными птенцов.

Когда мы покинули благоухающий несвежей рыбой сосняк, я посмотрел на моих подопечных и ничуть не пожалел, что в моем рюкзаке очень кстати оказалась капроновая ветровка, которую можно было быстро и легко выстирать.

* * *

Итак, первая экскурсия была завершена. Группа мне начинала нравиться, и я решил, что хорошо бы их свозить к водопаду, — к местной достопримечательности.

Но чтобы добраться туда, нужна была машина. Гена уже несколько раз сетовал на перебои с бензином, отчего я сделал вывод, что попасть на водопад нам будет трудно. Я поделился своими горестями со студентами (рядом со мной почему-то всегда оказывалась Лиза). Студентка встрепенулась:

— А что, это место действительно красиво?

— Очень.

— И водопад там есть?

— Есть.

— А кроме Гены, кто еще нас может отвезти?

— Ну, другие работники заповедника.

— А Коля может?

— Наверное, и он может, — ответил я, насторожившись, что всего за один день общения Николай уже превратился в Колю.

— Понятно. Я тогда попробую с ним договориться.

Судя по всему, Лиза просто влюбилась в соколов. Кроме того, ее настолько пленил Николай, что она, в то время как весь народ, утомленный переездом, работой на прополке заповедных лугов и первой экскурсией, расползся по палаткам, отправилась к своему кумиру.

Я видел, как Лиза, проходя через двор, нагнулась, что-то подняла с земли и, постучавшись, открыла дверь жилища соколятника.

Честно говоря, я не верил в Лизино предприятие. Хотя, конечно, отказать такой девушке, как Лиза, было чрезвычайно трудно, но бензиновый голод, наверняка, сделает Николая неуступчивым. Поэтому я забыл о Лизе и ее желаниях и стал думать о завтрашней экскурсии на озеро.

Мои размышления были прерваны через пять минут. Дверь квартиры Николая распахнулась, оттуда выскочил очень взволнованный соколятник и опрометью бросился бежать. Затем на пороге показалась Лиза. Губы у нее были презрительно поджаты. Она постояла, посмотрела вслед Николаю и не торопясь направилась к нашему палаточному лагерю, недоуменно пожимая плечами.

— Странный он какой-то, этот ваш Коля, — бросила она, проходя мимо меня.

Тем временем Николай появился снова. Он был уже не один, а с тремя работниками заповедника. Они быстро погрузились в машину и уехали. Я начал догадываться, что причиной столь спешного отъезда был визит моей студентки.

— Лиза — позвал я ее.

— Да, Владимир Григорьевич, — послышался голос из ее палатки.

— Можно к тебе?

— Конечно, заходите, — томно ответила студентка.

В Лизиной палатке, как, впрочем, во всяком девичьем жилище, висели тонкие ароматы косметики. Лиза, все так же поджав губки, рассматривала себя в зеркало.

— Лиза, — строго сказал я. — Ты о чем говорила с Николаем? Что это он так забегал? Чем ты его обидела?

— Ну что вы, Владимир Григорьевич, как я могу обидеть человека, который хочет сделать мне одолжение.

— Ты хоть успела его попросить, чтобы он нас довез до водопада?

— Да нет. Мы с ним только начали разговаривать, как он вскочил и убежал.

— Так сразу и убежал?

— Ну не сразу. Не могу же я вот так, с порога, сказать ему, что, мол, надо завтра группу студентов везти на водопад. Тут дело тонкое, психологическое. Вам, Владимир Григорьевич, этого не понять. Сначала надо человека о чем-нибудь расспросить, о том, что он хорошо знает, чем увлечен. Улавливаете?

Я сказал, что улавливаю.

— Вот я и спросила, чье это перышко, — продолжала Лиза. — У меня их два было. Одно он у меня выхватил, а другое я на всякий случай в карман сунула. — И Лиза протянула мне перо.

— Балобан, молодая птица, — сказал я. — Этих перьев у вольер сколько угодно валяется.

— Правильно, — похвалила преподавателя студентка. — Я там их и взяла. И Николай сразу определил, чье это перо. Только мне, для начала разговора, нужна была интрига. Вот я и сказала ему, что мы это перышко сегодня на экскурсии нашли. Ну, там, где змею поймали. И что определить, чье это перышко, вы так и не сумели.

— Все ясно, — сказал я. — Ты, Лиза, оказала мне большую услугу, продемонстрировав всему заповеднику, что я никудышный орнитолог. Но ради Бога, не говори им, что ты это перышко нашла здесь. А то они тебя убьют. И даже твои прекрасные глаза и все остальное тебя не спасут.

— Почему? — удивилась Лиза. — Перышко — это ведь просто так, повод для разговора.

— Да нет, не просто так. Балобан в области вот уже почти что пятьдесят лет как не гнездится. Вот ребята и прочесывают сейчас весь лес — по твоей наводке ищут гнездо. Так что смотри, теперь не меняй легенду, стой на своем. А я тебя не выдам.

Усталые и разочарованные соколятники вернулись только к вечеру и сразу же вызвали на допрос Лизу. Но она держалась стойко, как партизан. И осталась жива.

* * *

Вечерело. На реке грянул лягушачий хор. Студенты поужинали и расселись вокруг костра. Кто-то достал транзистор и включил его, но на любителя цивилизации зашикали, и радио смолкло. Потом появилась гитара, но пение не ладилось. Уставшие за день студенты, лениво переговариваясь, смотрели на пламя.

Я знал, что в одиночестве нам не придется долго сидеть. Так и получилось. Свет костра первых за лето студентов привлек как местных, так и не местных жителей.

Сначала пришел тщедушный, сутулый, слегка подвыпивший дедок, который, как оказалось, служит в заповеднике ночным сторожем. Старый пень, явно бравируя перед девицами, стал стращать их рассказами про местных бандитов, которые громят лагеря студентов-практикантов. Особенно они, по его словам, не любят столичных пижонов. Это не придало оптимизму москвичам — девиц явно не прельщало быть изнасилованными, а парней — быть с набитой мордой (как обещал им добрый сторож).

Напугав нас всех таким образом, он намекнул, что есть единственное средство от бандитской напасти. Как оказалось, это средство — он сам. Так как он, по его собственным словам, раньше служил в разведроте, в совершенстве знает приемы рукопашного боя, и поэтому все местные хулиганы его побаиваются.

Я, честно говоря, не верил, что сторож что-то смыслит в самбо или карате, но немного успокоился, вспомнив, что у меня в прошлом году учился внешне очень субтильный студент, но на самом деле ас тэквандо, который посещал Парк культуры в День десантника — специально для поддержания формы.

Кроме того, сторож продемонстрировал свое антибандитное средство — толстый, как лом, прут арматуры. Прут был погнут. По словам сторожа, специально для того, чтобы он при ударе лучше охватывал спину супостата. А вот этому я уж не поверил.

Старик накаркал: по дороге, идущей к заповеднику, запрыгали лучи фар, потом послышался треск двигателей, а потом появились и они, так красочно описанные сторожем ночные визитеры, — четыре мотоциклиста.

— Ну что я вам говорил, — сказал сторож с удовлетворением. — Приехали голубчики. Ну, ребята, теперь держитесь. А ты, начальник, — повернулся он ко мне, — девок спрячь. Я пойду с ними потолкую пока один. — И он поднял свой кривой лом. — Я, пожалуй, с двумя справлюсь, а там уж вы подсобляйте, — сказал старый вояка и направился к мотоциклистам.

Мы все с замиранием сердца наблюдали, как он, опираясь на свою железяку, как на клюку, приблизился к ночным ковбоям. Они окружили его, а мы с тревогой ожидали начала смертельной схватки. Но все окончилось мирно. Наверное, вид сторожа со своим шанцевым инструментом так напугал байкеров, что они сели на свои машины и укатили прочь.

Сторож возвратился к нам.

— Уехали, — удовлетворенно сообщил он. — Я им сказал: «Пока я здесь, чтобы вашего духу здесь не было». Так и сказал! Так что спите спокойною. Больше не приедут. По крайней мере, сегодня.

И наш защитник исчез в темноте вместе со своим ломом.

Однако мы недолго оставались одни. На свет костра прибыл Гена. За что я его люблю, так это за постоянный оптимизм.

— Что грустим? Почему не поем? — спросил он. — Вот вам подарки — на память о Сорочьем Камне.

И Гена раздал каждому по маленькому календарику.

На календаре была изображена полуголая девица, стоящая на речном пляже в обнимку с холодильником.

— Конечно, самого Сорочьего Камня здесь нет. Но некоторые детали вам уже знакомы, — бодро продолжал Гена.

— Девушка что ли? Ну, та, которую мы сегодня с обрыва видели, — лениво предположил один студент.

— Да нет, — сказал другой. — Эта, которая с холодильником, больно тощая.

— А может, поправилась, — настаивал первый.

— Какая девушка? — не понял Гена и всмотрелся в календарик. — Да не девушка вовсе, а пляж и река — не узнаете?

— А, пляж...— равнодушно произнес студент, пытавшийся опознать фотомодель.

— Хорошая фотография, — наконец сказал он. — Спасибо вам. А почему у девицы улыбка такая странная? И небо какое-то мрачное. В дождь что ли снимали? Не могли солнечной погоды дождаться? А? — обратился он к Гене.

Я тоже стал разглядывать календарь.

Идея кадра была хорошая: песчаный пляж, загорелая топ-модель в бикини, улыбающаяся рядом с холодильником, полным продуктов, вдалеке — река с зелеными кустами и высокое небо с облаками. Но от всей этой жизнерадостной картины веяло какой-то грустью. Песок на пляже был не соломенно-желтым, а сероватым, река — свинцовой, тяжелая зелень прибрежных ив — явно осенней. И взгляд у девушки был какой-то своеобразный. Только через полчаса я вспомнил у кого я видел такой взгляд. У нашего сторожа с ломом.

Гена вздохнул, посмотрел на костер, на меня, и рассказал историю этого календаря, а, вернее, девицы, а еще точнее — холодильника, так как именно холодильник был здесь центральной фигурой.

Календарь этот Гене подарили его приятели-фотографы. Весной из фирмы, занимающейся продажей холодильников, к ним поступил выгодный заказ — сделать фоторекламу отечественного Стинола. Фотографы согласились, подписали контракт и стали ждать аванса. Но денег не было — фирма и без рекламы в летнюю жару, бойко торговала своим товаром. Однако близилась осень, и спрос падал. Фирма вспомнила о контракте и наконец перевела деньги.

И работа закипела. Сценарий кадра был обговорен. Фотографы на фирме получили облегченный вариант холодильника (то есть без внутренних агрегатов), двух работяг-ассистентов и красивые деликатесы (они должны были заманчиво выглядывать из приоткрытой дверцы рекламируемого прибора). Мастера рекламы прихватили фотомодель, все погрузили в грузовик и поехали на самое живописное место — на пляж у Сорочьего Камня.

Только прибыв на место, они и обнаружили, что опоздали. Дул пронизывающий холодный ветер, и по реке гуляли белые барашки. В такую погоду ни купаться, ни загорать, ни пользоваться холодильниками, ни делать жизнерадостные рекламные фотографии не хотелось. Но деньги получены — надо работать.

Выбрали место для съемки и поставили туда холодильник. Потом все полки Стинола загрузили аппетитными продуктами.

Ассистенты сначала заровняли песок лопатами, а потом замели его вениками, чтобы не было никаких следов. Потом топ-модель стала вылезать из двух свитеров и теплых колготок. Но тут сильный порыв ветра свалил высокий, но легкий и поэтому сильно парусивший Стинол в песок. Все кроме модели, которая продолжала раздеваться, побежали поднимать его и заново грузить рассыпавшиеся продукты.

За холодильником посадили двух ассистентов, чтобы они не давали Стинолу снова опрокинуться под порывами ветра. Пока оператор подготавливал оптику, ассистенты взвыли из-за холодильника, что им холодно, и им принесли телогрейки и шапки. Наконец все было готово, и настала очередь модели. Она выскочила в бикини на пляж, громко, но всего один раз, матернулась (когда своими чудесными босыми ножкам ступила на мокрый, холодный и колючий песок) и быстро добежала до холодильника. За ней поспешил ассистент с метлой, который затем стал пятиться, заметая следы. Дива встала в позу, широко улыбнулась, фотограф щелкнул затвором. Потом он посмотрел еще раз в видоискатель и сказал:

— Не пойдет! Телогрейка из-за холодильника видна. Телогрейку спрячьте! — крикнул он.

Из-за холодильника послышалось пыхтенье двух мужчин, которые пытались спрятаться за узким Стинолом. Но это им не удавалось. Топ-модель тем временем посинела, стала совершенно не фотогеничной и была отозвана в машину. Там ей налили первую рюмку водки.

Съемка единственного кадра продолжалась два часа. Сначала раздели ассистентов для того, чтобы они вдвоем могли незаметно уместиться за Стинолом. Но все было тщетно — как ни прикрывала своим телом девица то голову, то ногу выглядывающую из-за электроприбора, все равно спрятать их на могла. Поэтому реклама получалась явно двусмысленной. Не ясно было, рекламирует ли девица холодильник как прибор для замораживания продуктов или как средство для сокрытия за ним любовников.

Потом решили прятать за холодильником не двух ассистентов, а одного, но зато тепло одетого. Идея оказалась плодотворной, и уже не мерзнущая после 7-го дубля (и соответствующей рюмки) стриптизерша наконец встала в раскованной позе, страстно обняла Стинол и призывно посмотрела на оператора. Но тут снеговая туча заслонила горизонт, и модель еще раз прошлась к машине. Менеджер приказал оператору делать последний кадр, после того, как девица заявила, что сейчас пойдет искупается — ей, мол, надо освежиться. И оператор сделал ту фотографию, которая потом и была растиражирована.

#img_30.jpeg

Гена закончил свой рассказ, и студенты стали светить фонариками на календари, чтобы разглядеть пьяные ли глаза у девушки и действительно ли из-за холодильника торчит телогрейка поддерживающего Стинол ассистента.

Гена помолчал, а потом в раздумье сказал:

— Хотел с вами до утра досидеть, а потом на свой огород, что в долине реки, сходить. У меня там капуста посажена, да вот вредители зачастили.

— Зайцы объедают? — спросил я

— Если бы. Хуже. Олени. Благородные. Забрел недавно в нашу рощу табунок, штук пять. Вот я и хотел пойти их утром пугнуть. Из ружья. Заповедник у нас ботанический, поэтому и капусту нужно охранять от вредителей. От оленей то есть. Да, видно, не досижу. Пойду спать.

Я, вспомнив мотоциклистов, начал его уговаривать принести ружье сюда, чтобы потом на рассвете вдвоем пройтись — проверить оленей. Но Гена не согласился и ушел. Стало совсем тихо. Даже лягушки на Дону смолкли.

Только мы стали разбредаться по палаткам, как снова на шоссе загрохотали мотоциклы. Отражать напор нам предстояло на этот раз одним. Студентки спрятались за палатками, мы с ребятами остались у костра.

К нам приближалась группа крепких парней. Я с некоторым облегчением заметил, что ни цепей, ни железных труб в руках у них не было. Правда, один нес какой-то ящик, а другой  — что-то завернутое в свою кожаную куртку.

— Вы биологи? — неожиданно вежливо сказал самый страшный из них.

— Биологи, — подтвердил я.

— А мы к вам в гости, — продолжил он. — А где этот? — и байкер огляделся: — С железной палкой?

— Сторож, что ли? — догадался я.

— Ага, сторож.

— Да он спит, наверное, или ушел куда-то.

— Как спит? — удивился парень. — Это ведь он нам сказал, что вы биологи, очень устали и что нам можно приехать, посидеть с вами у костра, но только обязательно с музыкой и с каким-нибудь животным. Вот мы и приехали. Васек в село за магнитофоном съездил. — И огромный, как шкаф, Васек поставил у костра ящик, который и впрямь оказался здоровенными двухкассетным магнитофоном. — А мы, пока он за техникой гонял, какое-нибудь животное искали. Вот, ежа поймали, — и он протянул мне куртку, в которую был завернут еж. — Примете? Можно с вами посидеть?

— Конечно, примем, — обрадовался я.

Девушки выползи из-за палатки, парни завели магнитофон и стали о чем-то своем молодежном беседовать со студентами. Сначала об учебе — один из парней учился в заочном вузе, — а потом о музыке, кажется, о тяжелом роке. Гостям студенты понравились. А когда, увлекшись беседой, Лиза достала из сумочки трубку, кисет, быстро и умело набила трубку табаком и ловко раскурила, гости и вовсе растаяли.

Мотоциклисты уехали через час. Студенты расползлись по палаткам и, по-моему, мгновенно заснули. Я подошел к палатке, где спали дежурные и забросил внутрь, как бомбу с часовым механизмом, будильник, заведенный на шесть часов.

Светало. Спать уже не хотелось.

Я посмотрел на тлеющие угли костра, потом достал из палатки свитер и куртку и направился к реке.

В небе мерцала Венера, а на залитом туманом лугу неуемно кричали два коростеля.

Я смотрел на кажущийся в утренних сумерках черным и неприступным, как Гималаи, Сорочий Камень. У самого берега в идеально спокойной воде плескалась невидимая плотва. Из кустов коротко и аппетитно всхрапнул соловей, потом оттуда же запела болотная камышевка, эхо ее голоса отразилось от Сорочьего Камня и пришло оттуда не одно, а с первым лягушачьим криком.

Я прошелся по долине с полкилометра — до огородов Гены. Там, еле видимые в тумане, стояли два оленя и что-то ели. Я постоял, посмотрел на их размытые прекрасные силуэты, повернул обратно, через десять минут добрался до палатки, залез в спальник и заснул.

Но разоспаться мне не дали.

Сначала прямо над ухом ударил первый зяблик. Потом зазвонил будильник в палатке дежурных. Я слышал, как они встают, как ломают ветки для костра, как чиркают спичками и как, наконец, они по очереди дуют, пытаясь спасти гаснущее пламя. Дутье через некоторое время прекратилось и послышался звук шагов человека, направляющегося к моей палатке. Я открыл глаза.

В моей палатке было прибавление. Ночью у поселившейся под полотняным потолком паучихи из кокона вывелось с полсотни крохотных паучат. Они смирно сидели плотной кучкой. Я, пошевелился и паучата с испугу начали на невидимых паутинках спускаться вниз, а потом каждый замер и повис на своей стропе на той высоте, на которой он считал нужной. Получился объемный негатив звездного неба.

— Владимир Григорьевич, — раздался негромкий Лизин голос прямо у меня над головой, и на меня обрушился паучиный звездопад. — А у нас костер не загорается.

Я вздохнул и сказал в потолок:

— Сейчас вылезу.

#img_31.jpeg

 

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ПЛЮШЕВОГО МИШКИ

Когда я выезжаю на полевую практику со студентами, я первым делом объявляю им сухой закон. Нет, я не ханжа и хорошо помню свои отнюдь не сухие студенческие годы. Но, во-первых, это было давно, во-вторых, на стационарной базе в Никольских Выселках и, в-третьих, тогда я отвечал сам за себя (по крайней мере так мне казалось). А на выездной полевой практике, когда везешь группу из пятнадцати человек и головой отвечаешь за каждого, лучше все-таки — сухой закон.

При этом я твердо знаю, что он полностью никогда не выполняется. Студенты потихоньку посасывают в палатках или в лесу спиртное, но откровенно нетрезвых не бывает — мало кому улыбается быть отчисленным с практики и отрабатывать ее на следующий год.

Однако один раз в полмесяца этот запрет нарушается. Это происходит в последний день после зачета, на праздничном ужине, перед отбытием в Москву. Тогда легкое спиртное (конечно в умеренном количестве) дозволяется.

Вообще-то последние дни практики — рай для преподавателя. Студенты проводят самостоятельные работы, переписывают дневники, учат латинские названия птиц и прочих животных, а уже не нужный им педагог ничего не делает. Он вволю спит, столько же ест, если погода позволяет — загорает, купается и праздно наблюдает за работающими студентами. Последнее — особое эстетство.

«Настоящая Пицунда», — как однажды завистливо заметил один студент жарким полуднем бредя мимо меня, дремлющего после обеда в тени вяза. У студента же в руках была кипа полевых определителей и недописанный отчет по его самостоятельной работе, кажется, что-то о численности мышей, точно не помню, какую тему я ему тогда дал.

Студенты в такие дни обычно поднимаются рано (по крайней мере, должны это делать) — чтобы собрать материал и оформить отчет, а преподаватель может вообще не вставать. Но сегодня я проснулся в шесть, чтобы проконтролировать начало их научной деятельности и чтобы укрепить студентов в вере, что начальство всегда бдит.

Откровенно говоря, разбудили меня птицы. Ранним утром над палаткой с шумом заходящего на посадку самолета пронеслась стая скворцов. И я проснулся.

Я вылез из палатки, посмотрел на брезентовые вигвамы студентов, разжег костер, разогрел чай, позавтракал и пошел в обход. Прежде всего я направился туда, где за гнездом сорокопута должна была наблюдать студентка с редчайшим в России, но многообещающим именем Моника, между прочим — длинноволосой брюнеткой с шеей жирафовой антилопы.

Дело в том, что накануне вечером ко мне подошел далеко не молодой и как всегда не очень трезвый сторож заповедника и стал энергично восхищаться девушками моей группы, смакуя достоинства каждой и не обращая внимания на мои попытки умерить его восторги замечаниями о их нерадивости как в учебе (они не могут отличить зяблика от зеленушки!), так и на кухне (каша всегда пригорает!). Но распаленный самогоном старик был ослеплен страстью. Особенно от него досталось Монике.

— Какие глаза! — восклицал он. — Какие глаза! Огненные! Опасные! Повезло тебе с работой, доцент!

Глаз Моники я не помнил. И тем более не помнил, что они именно такие, какими их описывал нетрезвый сторож. Я был сильно раздосадован — получается, что я становился невнимательным к тонким деталям внешнего строения позвоночных. А это — недопустимо для зоолога-полевика.

* * *

Поэтому поутру я решил удостовериться, такие уж привлекательные органы зрения у этого млекопитающего.

— Это бывает, — утешал я себя, покидая лагерь. — Студентка не знает, к примеру, кровеносную систему миноги и поэтому преподаватель зоологии воспринимает ее только как нерадивую ученицу, а не как особь женского пола. Ничего, это поправимо.

Моника сегодня утром, с пяти часов должна была следить за гнездом сорокопута и наблюдать за суточной активностью этой птицы. И я по росе побрел к далекому леску, на опушке которого и находилось гнездо.

Обиталище сорокопута было выдержано в мрачноватом стиле логова колдуна. В окрестностях гнезда, на сухих шипах терновых кустов, были наколоты большая стрекоза с сильно потрепанными крыльями, крупный навозный жук и огромный желто-черный шершень, а на обрывке колючей проволоки, сохранившейся на перекладине забора давно заброшенной деревни, висел трупик щегленка — все запасы сорокопута на черный день.

Моника была на месте. Она сидела в своем лучшем наряде (словно чувствовала, что кто-нибудь ее навестит!): в белом свитере, черных брючках, элегантной желтой косынке и махала малиновым зонтиком. Так что ее было заметно издалека. Я подошел поближе и увидел, что студентка своим зонтиком вовсе не завлекала, словно манящий краб красной клешней, особь противоположного пола (в данном случае — идущего к ней преподавателя), а отбивалась от наседающего на нее сорокопута.

— Кыш, кыш! — кричала Моника точно так же, как отгоняют воробьев. Но сорокопут не был воробьем. Он со стрекотанием налетал на студентку и даже пару раз ударил ее клювом по голове, причем, второй раз попал, как говорят охотники, «по месту», потому, что Моника истошно завопила.

Я, наконец, добрался до нее, оказал первую помощь — прогнал палкой птицу и сделал отеческое внушение:

— Я тебе где велел сидеть? Вон у того куста, а ты чуть ли не в самое гнездо уселась, вот он тебя и гоняет, — сказал я вглядываясь в ее, на самом деле лучистые и очень даже привлекательные глаза. — И одеться надо было поскромнее, а то не только все сорокопуты слетятся, но и все окрестные пастухи к тебе сползутся. Давай, меняй дислокацию.

Я помог девушке перетащить вещи — складной стульчик, термос с чаем, сумку, бинокль, блокнот и журнал «Лиза» подальше от гнезда. Сорокопуту это понравилось. Он хотя и продолжал орать, но больше наблюдателя не атаковал.

— Ну вот, теперь сиди и смотри, а я пошел других проверять.

Потом я, как бы вспомнив что-то важное, повернулся к Монике:

— А ну-ка посмотри на меня.

— А это еще зачем? — проворковала Моника, кокетливо поводя своими огромными и действительно манящими очами.

— И чего говорят, что у тебя глаза огненные и опасные? — сказал я, стараясь, чтобы в моем голосе чувствовались удивление и разочарование. — Ничего подобного — холодные и бесчувственные. Как у рыбы. Надо же, как люди могут врать! — повернулся и пошел.

А сзади, мне в спину кричала студентка и гораздо громче чем тогда, когда на нее нападал пернатый разбойник:

— Они у меня привлекательные! А не рыбные! Просто я с вашим сорокопутом не успела умыться и макияж сделать! Приходите вечером! Они у меня другие будут!

Но я, довольный, что утро так удачно началось (то есть с хорошо срежиссированной и сыгранной мелкой гадости), шел к моему следующему подопечному, вспоминая, впрочем, глаза Моники, а также ее кашу, которую она именно на этой практике первый раз в своей жизни попробовала сварить.

* * *

Очередь Моники готовить еду подошла на четвертый день нашей экспедиции. Мы возвращались с экскурсии и уже издали увидели, что Моника вовсю варит обед. По крайней мере, костер горел. И даже слишком сильно. Вокруг кирпичной печи (предусмотрительно сложенной нами подальше от палаток) полыхала сухая трава, а пламя по полоске растительной ветоши вдоль тропинки, как по бикфордову шнуру, кралось к нашим брезентовым жилищам. Моника заливала пожар сливовым киселем из ведра, а когда десерт закончился начала забивать пламя метлой. Мы поспешили на помощь и первым делом затушили «бикфордов шнур». К счастью, пучки сухой травы быстро прогорели, и огненная стихия задохнулась сама. После этой кратковременной, но волнующей работы пожарным, я первый раз пожалел, что сухой закон (введенный кстати мною) будет действовать еще полторы недели. А через несколько минут, после того как мы начали дегустировать стряпню Моники, пожалел об этом еще раз.

Пожар Моники можно было считать закуской, третьего блюда — киселя — уже не было. Зато в качестве первого блюда был клейстер, сваренный из пакетных супов. На второе было подано уникальное произведение, которое ни до ни после я никогда не пробовал — рисовая каша с мясом. Но какая! Во-первых, каша всех удивила сначала своими объемами: двенадцатилитровое ведро было полно ею до краев. Во-вторых, она была вполне монолитная (это, впрочем, удавалось и другим авторам). Наконец, непередаваемыми были вкусовые, а скорее вкусово-тактильные ощущения, которые возникали у всякого, кто отваживался попробовать это блюдо. Среди тягучей общей массы, в которой рис и тушенка были перемешаны и неразделимы, как джин и тоник в коктейле с равной периодичностью похрустывали, как хрящики осетра, какие-то мелкие включения, которые наиболее любознательные студенты идентифицировали как сильно недоваренные рисовые зерна.

У меня же поедание этого блюда почему-то ассоциировалось с путешествием в глубоком космосе, где в непроглядной темноте изредка вспыхивают одинокие звезды. Никто не мог осилить больше трех ложек этого блюда, но все стали дружно просить автора открыть рецепт этой «звездной каши». Он оказался до неприличия простым. Моника уже почти сварила второе, когда ей показалось, что его будет маловато для проголодавшейся толпы зоологов. Тогда дежурная, не долго думая, досыпала в емкость еще пару чашек риса и перемешала. Так получился шедевр. Но его оценили только хозяйские куры, так как всю недоеденную кашу (полное ведро) мы отдали им. Обожравшиеся петухи весь день пролежали на залитом киселем пожарище, совсем не кукарекали и не бегали за своими подругами.

* * *

Степное солнце быстро прогрело землю, роса сошла. С луга потянуло земляничным ароматом и аптечным запахом душицы. В долине Дона заполыхали сиреневые пятна цветущей хатьмы. Я свернул к краю березовой рощицы — специально посмотреть на кирказон — растение с совершенно плоскими, с мягкими обводами листьями (у которых к кому же была серебряная изнанка), зобатыми цветками и плодами, напоминающими крохотные тыквочки — ботаническая квинтэссенция стиля арт-нуво.

Сидевший на одном цветке желтый крабовый паук, совершенно слившийся своей окраской с венчиком, испугавшись, выронил из лап маленькую бабочку и только этим выдал себя.

С луга послышалось блеяние привязанной козы. Но я не сворачивая продолжал свой путь к Боре — студенту, который зарабатывал свой зачет лопатой. Он ловил слепыша.

Эти зверьки жили повсюду. Но увидеть слепыша на поверхности земли не удавалось. Как и крот, слепыш, этот зверек-землекоп, всю жизнь проводит под землей. О том, что слепыш здесь живет, свидетельствовали лишь многоведерные кучи земли, поднятые им «на гора». Со склона балки были хорошо видны холмики южнорусского чернозема, расположенные среди изумрудно-зеленой травы точно по прямой линии и на одинаковом расстоянии друг от друга — словно кто-то пристреливал по склону балки малокалиберную автоматическую пушку.

Мне очень хотелось увидеть слепыша самому и показать его студентам. Поэтому я пообещал зачет тому, кто поймает грызуна. Вот Боря и вызвался. Боря был меланхоличный студент-очкарик, этологически — типичный горожанин. Однако он на этой полевой практике обзавелся банданой, стал быстро дичать, обретая повадки натуралиста-полевика.

Насколько мне было известно, у него было несколько попыток поимки зверя. Первая — самая примитивная. Боря просто разложил перед норой слепыша — на выбор — различные наиболее аппетитные (на взгляд ловца) продукты: морковку, капустную кочерыжку, хлеб с маслом. Эксперимент не удался, так как слепыш не вылез, а все продукты съели проходящее мимо коровы и козы.

Тогда Боря раскопал ход слепыша и поставил туда петлю, изготовленную из снятой с гитары струны. Но быстро поржавевшая ловчая снасть так и осталась пустой.

Боря прибег к более кардинальным мерам. Он взял лопату и вырыл большую и глубокую яму. Теперь подземные коммуникации грызуна были прерваны и для того, чтобы продвигающийся в грунте слепыш мог бы снова попасть в свой тоннель, ему предстояло пройти около метра по дну ямы.

Боря сидел около своей ямы целый день без перерыва, питаясь тем, чем его снабжали заботливые товарищи. Однако днем зверь не появился, и упорный охотник приготовился к ночной охоте, попросив принести ему теплые вещи, фонарь и термос с чаем — чтобы не мерзнуть.

Мой приятель-пастух потом рассказывал, что нашел студента утром спящим у своего окопа на телогрейке. На дне канавы лежал полузасыпанный землей термос — зверек на рассвете под храп охотника преодолел опасный участок.

У Бори оставался последний день и последний шанс получить зачет. Он вычислил, что слепыш находится в своем тоннеле где-то на отрезке длиной около 50 метров, и решил использовать последнее, но кардинальное средство.

Борю я нашел в чистом поле. Он в одном месте перекрыл тоннель слепыша кирпичами и булыжниками и теперь лопатой рыл землю, добираясь до загнанного в тупик зверька. За спиной у него было уже метров двадцать готовой канавы. Это напомнило мне стройбатчиков, которых я однажды встретил в глухой дальневосточной тайге. Там они тянули по берегу Татарского пролива кабель стратегического значения. Правда, землю они ковыряли бульдозером.

Я подошел и поинтересовался у студента об успехе операции.

— Осталось метров двадцать, и зачет мой. Вы ведь обещали.

— Поймайте сначала, а потом и о зачете поговорим. Доброй охоты!

* * *

Я верил, что Боря свой зачет получит. Задатки натуралиста, и более того, задатки охотника у него были. Это проявилось уже в первый день практики, в первую же экскурсию.

И в этой группе первая экскурсия была тоже дидактической. Утром студенты долго вылезали из палаток, почесываясь и кряхтя, закутанные в свитера, теплое белье и прочее тряпье. Как водится, и дежурные проспали, и манная каша была приготовлена на подгоревшем молоке. Я в наказание за общую недисциплинированность, до отказа напился чаю, а студентам порекомендовал запастись питьевой водой, так как мы пойдем по далекому степному маршруту, а день, вероятно, будет жарким. Еще я посоветовал им взять купальники, а также что-нибудь на голову — кепки или косынки. Я специально сказал об этом только один раз и не в приказном тоне. И получилось так, как и ожидалось, — воду они не взяли, купальники и легкие шапочки тоже, и мы отправились на экскурсию. Лесостепное солнце начинало припекать. Беспечные, необстрелянные студенты повеселели, и стали разоблачаться. Но сумок или небольших рюкзачков они из лагеря не взяли (а я говорил им и про это, но тоже только один раз). Поэтому куртки, свитера и рубашки они, завязывая рукава, навешивали на поясах, и вскоре все обзавелись солидным кринолинами и турнюрами.

И все же, пока студенты совсем не сжарились на солнце, я успел-таки показать им гнездо зяблика и даже насиживающую птицу. Точнее, пытался показать, так как они по неопытности никак не могли разглядеть через переплетение ветвей гнездо — чашечку, сработанную из стебельков травы и мха, и снаружи, для маскировки, выложенную тонкими полосками бересты.

Как я ни старался объяснить, где оно располагается, все равно зябличьего домика никто не видел, хотя мы были метрах в пяти от него. Я поднес бинокль к глазам и рассмотрел, что в гнезде сидит вжавшаяся в лоток самка и придумал, как показать гнездо студентам. Надо выпугнуть птицу, и она выдаст свое жилище.

Я поднял с тропы комок сухой земли. Но он показался мне большим — хотя я был твердо уверен, что он не долетит через густые заросли до зябличихи, но на всякий, случай, чтобы случайно не причинить вреда птице, взял кусочек поменьше и бросил его навесом в сторону гнезда по крутой траектории, словно стреляя из гаубицы или из миномета.

Комок прошуршал по листьям, как мне показалось, рядом с гнездом, птица выпорхнула, камнем свалилась вниз и исчезла в кустах.

— Ну, теперь все видели где гнездо? — спросил я группу.

И группа дружно ответила, что все.

Только Боря с криком: «Вы попали в нее! Вы убили ее!», — устремился в кусты в сторону гнезда.

— Да нет, это тебе показалось, — крикнул я ему вдогонку, но он не слушал.

Я, как опытный педагог, воспользовался этим поводом, для того чтобы рассказать студентам о повадках разных живых существ.

— Многие животные, обитающие в траве, на кустах или на деревьях ищут спасение на земле, — начал я. — Поэтому вас и учили еще в прошлом году, на практике по зоологии беспозвоночных, что сачок к сидящим на травинках плохо летающим насекомым — например, жукам, клопам или лесным тараканам — подносят снизу, так как при тревоге будущий экспонат вашей коллекции падает на землю. Мелкие птицы, заметив ястреба или другого хищника, укрываются в густой траве. Это нам сейчас и продемонстрировала самка зяблика. Испугавшись брошенного предмета, она выскочила из гнезда и спряталась в подлеске.

Мою лекцию о поведении животных очень некстати прервал появившийся из кустов Боря. Он был весь в паутине, поцарапанный, и что-то бережно нес в руках. Студенты окружил его.

— Лягушку, наверно поймал, — подумал я.

Боря раскрыл ладони. В руках у него была оглушенная моим снарядом зябличиха. Она бессмысленно озиралась на нас и, наверное, думала, почему именно на нее сегодня сверху свалился метеорит.

— Это у нее просто обморок, от стресса. Ее Боря напугал, когда за нею гнался, — я неуклюже попытался исправить ситуацию.

Но студенты не поверили. И поэтому у следующего гнезда (дрозда-рябинника) которое, к счастью, было открыто и все его сразу заметили, Боря нагнулся, подобрал с тропы толстую палку, и протянув ее мне, ехидно спросил:

— Слабо показать поведение при испуге и у этого вида?

* * *

Вспоминая это, я тем временем продолжал свой инспекторский обход. Становилось жарко. Я снял рубашку и по полю пошел к следующему ориентиру — одинокой церкви, стоящей на окраине села. Там Алла должна была изучать численность и поведение пернатых, гнездящихся в человеческих постройках.

Алла — миловидная девушка с хорошими формами. Ее предельно упрощенный купальник как мог сдерживал упругие прелести лежавшей практикантки. Студентка устроилась на надувном матрасе у самых стен храма и смотрела сквозь солнцезащитные очки на золоченый купол. То есть, конечно, не на сам купол, а на галок, стрижей и воробьев, которые вылетали из-под крыши. Алла хронометрировала все их перемещения. А чтобы жарким днем не мучила жажда, Алла запаслась холодным чаем в бутылке из-под вермута.

#img_32.jpeg

Я издали увидел, как поп, торопившийся к заутрене, обошел стороной орнитолога, покосившись на бутылку и на другие элементы картины «Искушение святого», перекрестился и поспешал к вратам храма.

Не удивительно, что Алла смутила священника. Она сумела ввести в смущение даже меня, закаленного педагогическим институтом. А произошло это в бане.

* * *

Баню мы устроили по окончании первой недели. Заготовкой дров занялась мужская часть нашей экспедиции. Вокруг лагеря росла дубовая роща, и там было много поваленных стволов, которые студенты таскали к циркулярной пиле, где я их распиливал. Я не подпускал студентов к циркулярке исключительно по причине техники безопасности. Механизм был настолько древний и страшный, что, казалось, был взят из музея инквизиции. Огромные, нерегулярно выломанные зубья, легкая кривизна неотцентрированного ржавого диска, качающаяся деревянная станина, западающий выключатель, благодаря которому пила либо не включалась совсем, либо работала столько, сколько ей хотелось, и жуткий вой, издаваемый инструментом даже на холостом ходу, — все это у неподготовленного человека вызывало трепет. Но я был здесь уже не первых год и хотя побаивался циркулярки, но уже не так сильно.

Мотор был мощным, и когда пила с пением вгрызалась в очередной подносимый ей мореный от долго лежания на земле дубовый ствол, вниз сыпались розовые опилки, пахло сидром, а если я чуть наклонял бревно то из пропила тотчас появлялся белый, очень ароматный, с кислинкой дымок.

Пока баня топилась некоторые студенты пошли спать в палатку, другие на реку — купаться, а самые нетерпеливые стали обрывать с берез и дубов ветки — на веники.

Летом баня топится быстро, и уже через четыре часа первая смена (мужская) пошла париться. Пар был мягкий и душистый, как хороший армянский коньяк. Поэтому мы парились долго, периодически выходя на улицу и отсиживаясь на скамейке в холодке, в тени дуба.

В очередной раз я вышел охладится настолько обессиленный, что даже на зубоскальство студентов ничего не мог ответить, а только бестолково водил головой, чем их очень радовал. И еще раз подумал, что все-таки зря ввел сухой закон. Очень хотелось пива.

Через час я чистый и уже отошедший от жара, в свежем белье сидел на той же скамейке, и с удовольствием наблюдал, как мои студентки, раскрасневшиеся и от этого еще более похорошевшие, завернутые в полотенца, и от этого еще более волнующие выходят и присаживаются рядом со мной — остудится в тени. Они пили специально приготовленный для этого прохладный чай и шли париться снова. Но чувства юмора не теряли. Особенно Алла. Она, возвращаясь в баню, задержалась на крыльце и перед тем как скрыться в бане, обернулась ко мне и произнесла:

— Хорошая баня. Чудесная. Я так устала, что даже пива не хочется. Это баня утомляет так, как не сможет утомить никакой мужчина.

И почти скрывшись за ней добавила:

— Даже вы, Владимир Григорьевич!

Я от такой неожиданной и чудовищной напраслины на миг онемел — как раз на то мгновение, в течение которого за Аллой захлопнулась дверь, а потом закричал обращаясь к ней (то есть уже к двери):

 — Молчи дура!

А потом повернулся к сидевшим у крыльца отдыхающим студентам и ждущим своей очереди студенткам и сказал:

— Не верьте ей, она все врет.

По-моему, они и не поверили. Мне.

* * *

Я еще раз издали в бинокль посмотрел на аппетитную Аллу и не стал прерывать ее орнитологические исследования. Солнце уже нещадно пекло, и я направился к Дону — искупаться, а заодно проверить, как еще одна пара студентов справляется со своей самостоятельной работой. Тема их исследования была биология пескороек, то есть личинок миног, которые живут в илистом дне. Сейчас я мог наблюдать, как идет работа по исследованию миног.

Весь светло-желтый песок роскошного донского пляжа был безобразно испорчен отвратительными блестяще-черными кучами, будто здесь прошелся страдающий расстройством желудка бегемот. Это мои студенты занимались научной деятельностью — ловили в иле миног, вернее их личинок — пескороек.

Сергей (по телосложению, интеллекту, взгляду и прическе) — типичный качок, грязный, как черт вытаскивал с мелководья ведро черного ила и вываливал его на золотистый прибрежный песок, а чистая и всего две недели назад бледная и болезненно-брезгливая Лена, присаживалась у этой расползающейся черной кучи, и рукой с очень пленительным запястьем выбирала оттуда пескороек и складывала их в кастрюлю — чтобы потом измерить их.

Вся операция по извлечению круглоротых из иловой кучи удивительным образом напоминала исследование гельминтов в помете слона или того же бегемота. Тем более, что личинки миног внешне напоминали шустрых глистов. Я подумал, как быстро эта рафинированная москвичка приобщилась к полевой зоологии. Ведь сейчас она обрабатывала, пожалуй, одних из самых несимпатичных представителей типа хордовых (конечно, не считая их родственников — миксин), а всего неделю назад визжала, как резаная, от прикосновения головастика.

Глядя на извивающихся скользких, покрытых слизью миног, я никак не мог понять, как же этой гадостью можно закусывать водку — ведь в старинных поваренных книгах именно маринованные миноги рекомендовались как особая деликатесная закуска к этому напитку.

Я посмотрел на зоологов, выбрал место на пляже, еще не загаженное ими, разделся, сложил свою одежду и плюхнулся в Дон. Вода была почти такой же теплой, как на моем заветном пруду — том, на который я привел студентов в первый день нашей полевой практики. Для полного счастья не хватало только одного — головастиков, к которым я пытался приобщить Лену уже на первой экскурсии.

* * *

И вновь вспомнился и первый день практики, и та самая первая, дидактическая экскурсия. Ближе к полудню, я раскатал закатанные с утра рукава рубашки, поднял воротник и повернул бейсболку козырьком назад — чтобы не сгорела шея. Студенты наоборот еще больше разоблачились. Я опять же ненавязчиво посоветовал им не делать этого, так как сгорят. Как я и предвидел, меня никто не услышал.

Мы брели уже километров пять по лугу. Сначала мы шли медленно плотной группой — студенты по инерции слушали меня, держась рядом. Но на лугу птиц было мало — одни жаворонки, чеканы да трясогузки. Даже студенты начали их узнавать. От этого однообразия им скоро стало скучно, и начинающие зоологи растянулись по дороге, периодически делая остановки, чтобы снять еще что-нибудь с себя и повесить на пояс.

Жара усиливалась, а скорость движения студентов снижалась. Энтузиазма уже не было вовсе.

Наконец послышался первый слабый и пока робкий голос: «Далеко нам еще?».

А потом вопросы типа «Когда конец экскурсии? Скоро это кончится? Когда обед? Почему мы идем туда? Может быть, нам пойти вон туда? Туда, наверное, ближе? А где можно попить?» — сыпались все чаще.

А еще через полчаса основным вопросом стал «У кого есть вода?» Но воды, как оказалось, ни у кого не было. Хотя я шел далеко впереди, но хорошо слышал, о чем говорили студенты. Они ругали, жару, полевую практику и меня.

Студенты наконец вспомнили мои рекомендации и уже на пропеченные головы натянули майки или рубашки, закрыли безнадежно обгоревшие шеи и плечи и продолжали крутить головами в поисках питьевой воды или, на худой конец, дерева, в тени которого можно было бы укрыться и отдохнуть. К счастью, наш маршрут как раз и проходил мимо ставка — копаного пруда, окруженного высокими ивами. В этом водоеме, вовсю, словно автомобили в пробке, вовсю гудели жерлянки. Где-то в тростниковых зарослях, тихо и сладострастно постанывала пойманная ужом лягушка.

Толпа устремилась к ставку с явным желание напиться. Я не препятствовал, потому что хорошо знал, что даже самый жаждущий студент никогда не приложится к этому пруду.

И действительно, обогнавшие меня молодые люди вгляделись в его глубины и разочарованные отошли. Пить им уже не хотелось, так как этот пруд был единственным в округе местом свиданий для всех лягушек, жаб, чесночниц и жерлянок, а затем и яслями для их отпрысков. Головастики чесночниц были особенно многочисленны и особенно колоритны. Они развивались, по сравнению с другими лягушками, долго и за это время успевали достичь размеров мячика для игры в пинг-понг и обзавестись очень солидным брюшком.

В пруду их было огромное число — поверхность воды рябила от всплывающих на поверхность головастиков. У самого берега они лениво плавали, поблескивая перламутровыми брюшками, и обгладывая стебли тростника.

— Пить никто не хочет? — поинтересовался я .

Мне не ответили.

— Тогда может искупаемся? — продолжил я и стал раздеваться.

— А мы купальники не взяли.

— А я об этом говорил, — напомнил я, стараясь, чтобы мой голос был как можно более язвительным и направился к ближайшим кустам, чтобы надеть плавки. — Хотя вы можете и так.

— У меня купальник есть, — сказала Лена. Она разделась, быстро залезла в пруд и еще быстрее выскочила, истошно визжа.

— Какие они противные, я с этой гадостью купаться ни за что не буду!

— Напрасно, — сказал я. — Пробуйте еще раз, не пожалеете. Настоящий эротический массаж. Незабываемые ощущения.

— Нет, не буду — сказала неопытная Лена и присела с остальными в тени ивы.

Один лишь Боря, у которого после истории с зябликом начали просыпаться инстинкты полевого зоолога бродил по берегу, распугивая пузатых, как маленькие аэростаты, головастиков.

Я сделал два шага по илистому мелководью, с размаха плюхнулся в нагретую воду и поплыл к другому берегу. Я знал, что там было поглубже и попрохладнее. Я плыл дельфином, с удовольствием ощущая, как с каждым кивком волна сначала смыкается на шее, бежит вдоль позвоночника и, тормозя, взлетает вверх на ягодицах, и как перед ударом выходят на теплый воздух мои ступни. А кроме того, и головастики не подкачали — их упругие холодные тельца попадались в пруду с радующей регулярностью. От этого я испытывал восхитительное ощущение — словно сотни нежных, прохладных, женских (я настаиваю на принадлежности их именно к этому полу) пальчиков ласкали меня, начиная от лба и заканчивая подъемами стоп.

Наконец я добрался до дальнего края пруда. Здесь над самой водой нависали древние ивы. В этом тихом уголке был настоящий заповедник детенышей амфибий. Я бултыхался четверть часа в этом прохладном компоте и был почти до изнеможения отмассирован толпами головастиков. Я подумал, что легенды о русалках, которые способны были защекотать до смерти человека, не лишены основания и, не торопясь, поплыл к моим студентам.

Назад я плыл спокойно — брассом, стараясь двигаться так, чтобы не тревожить водную поверхность.

На выступающих из-под воды корягах сидели огромные прудовые лягушки. К ним неторопливо змеился уж, сверкая оранжевыми пятнышками за ушами, как пожарная машина мигалками.

Кормящаяся на пруду камышница, издали заметив мою торчащую над водой голову, испуганно заплыла за ствол лежащей в воде ивы. Однако водяная курочка спряталась за ствол не удачно — мне было хорошо видно все ее тело, матово-черное оперение, а в прозрачной воде — зеленые ноги с малиновыми перетяжками и фестончатыми оторочками на пальцах, которыми она слегка шевелила, удерживая себя на одном месте. Я, памятуя терпение и выдержку крокодила, скрадывающую жертву, еле шевеля руками и ногами и погрузив голову до уровня глаз, начал медленно приближаться к камышнице. Я подплыл к ней почти на метр, но мои некрокодильские нервы сдали и я раньше положенного срока, на пределе дистанции сделал рывок. Я только и сумел, что коснуться кожистой лапы птицы, как она с криком стартовала из-под ивы и, взлетев, взяла курс на берег — на моих отдыхающих студентов. Но никто из них не шевельнулся, и даже не обратил внимания, когда камышница, свесив ноги пролетела прямо над их головами. Только Боря, помнивший утреннюю зябличиху, как голкипер сделал прыжок, но тоже промахнулся.

* * *

Все это я вспоминал в реке, лежа на спине, чуть шевеля конечностями и наблюдая, как неспешно плывут мимо меня берега.

Головы водяных ужей торчали, как перископы подводных лодок, а при моем приближении змеи бесшумно и бесследно уходили под воду.

Зеленые лягушки, напуганные дрейфовавшим доцентом, прыгали с берега в воду. Одна из них то ли от напряжения, то ли от страха обмочилась, и траекторию ее полета обозначила дуга из блестящих капелек.

На прибрежной осоке сидели изящные стрекозы с чудесным научным названием — красотки-девушки. Сквозь их полупрозрачные зеленоватые крылья просвечивали стройные стрекозиные тельца, словно силуэты давших им название прототипов, стоящих в легких одеждах на фоне солнца.

Занятые делом, ловцы миног равнодушно посмотрели на сносимого мимо них течением преподавателя. Затем студенты углубились в раскопки очередной кучи в поисках материала для самостоятельной работы. Тем временем течение утащило меня до пришвартованной к берегу лодки заповедника. У этой сильно потрепанной многими поколениями студентов, потемневшей от времени дощатой посудины было единственное светлое пятно — недавно сработанное Сергеем весло. А чтобы все знали, кто их облагодетельствовал, мастер каленым железом, то есть раскаленным на костре гвоздем, выжег на лопасти свою фамилию и год изготовления — как это делает всякий великий художник.

Накануне Сергей для того, чтобы выяснить, много ли пескороек водится и у другого берега Дона, получил от директора заповедника разрешение сплавать туда на лодке. Директор выдал Сергею весла от судна. Я решил, что в первый рейс мы сходим вдвоем.

Хотя Сергей сказал мне, что умеет работать веслами, я решил проверить это и тоже сел с ним в лодку. И не напрасно. Сергей отсутствие техники гребли компенсировал избытком силы. Уключины пищали, когда студент, «топя» весла, так что они становились почти вертикально откидывался назад и делал рывок, как будто в его руках был гриф штанги.

До того берега мы так и не доплыли — левое весло не выдержало такого издевательства и сломалось. Течение было сильное, и Сергею, работающему уцелевшим веслом, удалось пристать только в полукилометре от места старта. Потом мы вдвоем почти час толкали посудину назад, пробираясь у самого берега по топкому дну. Когда мы прибыли назад к причалу, физкультурник Сергей был свеж, как огурчик, а я в который раз пожалел, что у нас сухой закон, и сказал, что зачет ему не поставлю, пока он не сделает новое весло.

То, что студент зарабатывает себе зачет знал весь заповедник — от директора до последнего лесника — так как из рощи весь день слышались удары топора. К дровосеку периодически направлялись делегации, чтобы удостоверится, что Сергей весь день колотит только по одному стволу и еще не извел всю дубраву. К вечеру он принес в лагерь свое творение — новое весло. Мастер рубил его по образцу другого, сохранившегося. Но хотя общие контуры были выдержаны довольно точно, изготовленное из дуба орудие гребли весило раз в пять больше своего соснового прототипа. Это особенно стало заметно тогда, когда Сергей устроил показательные испытания на реке. Как только весло приладили к пустой еще лодке, судно заметно накренилось на левый борт. Позже выяснилось, что и уключину Сергей сделал неудачно. Поэтому при ходе весла вперед, когда его лопасть касалась поверхности воды, мощная струя заливала всех, кто сидел спереди от гребца, а при завершении гребка облитыми оказывались и те, кто сидел сзади.

* * *

К сожалению, безделье преподавателя не могло длиться вечно. Наступил день зачета — последнего в этом семестре. Дальше у студентов начинались каникулы, а у меня отпуск. Педагогический процесс даже во время полевой практики очень утомляет преподавателя и поэтому на последнем зачете этого лета я не свирепствовал.

В частности, Аллу я только и спросил об общей численности обитающих под куполом церкви стрижей, и в качестве дополнительных вопросов — как звали попа и какой церковный праздник случился во время ее лежания под стенами храма.

Моника же во всем блеске вечернего макияжа, с гипертрофированными глазами настолько образно рассказывала, как на нее нападал сорокопут, что можно было подумать, что речь шла не о птице, а о насильнике.

После доклада Лены студенты с брезгливостью рассмотрели плавающих в банке пескороек, которых она во время своего отчетного выступления периодически доставала из банки своими изящными ручками. Но, конечно же, героем этого дня, да и всей практики, был Боря. На зачет он явился с мешком, который и опорожнил прямо на главной площади заповедного поселка. Из мешка вывалился «зачет» Бори — слепыш.

Зверек попытался закопаться, но на асфальте это, естественно, ему не удавалось. Моника, которой после безжалостного сорокопута хотелось чего-то мягкого и плюшевого, протянула руку — погладить зверька.

Грызун ничего ни видел, но каким-то образом почувствовал, что кто-то есть поблизости. Когда Моника поднесла к нему руку совсем близко, он встрепенулся, вскинул вверх голову и, показав здоровенные зубы, грозно «поприветствовал» нас тихим вибрирующим голосом.

Я разыскал сухой стебель полыни и коснулся им слепыша. Зверек резцами молниеносно превратил сухой стебель в щепки. Я попытался загнать землекопа в мешок, чуть пододвинув его ногой. Слепыш мгновенно вцепился в мой ботинок мертвой бульдожьей хваткой и повис на нем. Боря подставил мешок, и я стряхнул в него «зачет». Потом мы перенесли трофей на луг и развязали мешок. Слепыш тут же опустил нос к земле и начал копать. Как он это делал видно не было — трава была слишком густая, но только через минуту он скрылся под землей, словно утонул в ней. Через час я снова сходил на это место. Среди зеленой травы чернели располагавшиеся строго на одной линии три холмика земли — слепыш пробивал тоннель к ближайшему картофельному полю.

* * *

Наконец наступил долгожданный вечер — вечер после зачета. Мои подопечные развели костер. Сухие дубовые бревна пылали ровным жарким пламенем. Студенты расстелили «пенки» — туристические коврики — у костра, легли и заворожено уставились на огонь, пока кто-то не вспомнил о первой бутылке с сухим вином, откупорил ее и пустил по кругу.

Я лежал неподвижно, совершенно не слушая болтовни студентов, и очнулся лишь тогда, когда над дубравой всплыл диск полной луны, а над самым ухом раздался негромкий бархатный басок пролетающего июньского хруща.

Ребята встали, стали раздвигать бревна, чтобы на углях жарить мясо, а из темноты прорезалась девичья рука с чрезвычайно обольстительным запястьем и протянула мне бутылку, идущую по второму кругу.

Все было готово: раскаленные дубовые угли, вымоченные в маринаде «ножки Буша», белый хлеб, зелень (по-моему, наворованная в деревне) и очередная бутылка. Не хватало только решетки, на которой можно было поджарить эти самые ножки.

Я наблюдал за студентами, как Павлов за шимпанзе, ожидая, как они будут решать эту задачу. Кто-то предложил пожарить мясо прямо на углях, и тут же бухнул окорочек прямо на горящую ровным жаром огненную «клумбу». Зашипело, задымило, запахло уксусом. Автор идеи получил от кого-то затрещину, быстро выдернул из углей предполагаемое блюдо из костра и положил ножку обратно в кастрюлю. А на малиновом слое раскаленных углей еще полминуты чернело пятно, по форме точно совпадающее с куриной конечностью.

Боря молча встал и исчез в темноте. Павловский опыт удался — через пять минут он вернулся с куском панцирной сетки от кровати. Она лежала на прибрежной свалке, все ее видели, но только он вспомнил о ней. Сетку умостили над углями, и вскоре окорочка, аппетитно капая жиром и этим вызывая кратковременные извержения пламени, источая удивительный аромат, начали подрумяниваться.

А между тем веселье прощального ужина разгоралось. Появилась гитара. И удивительное дело! Оказалось, что петь им нечего. Студенты не были ни туристами, ни полевиками и поэтому им был совершенно недоступен обычный джентльменский набор из репертуара бардовской песни, а современные эстрадные поделки оказались настолько убогими, что энтузиазм у моих подопечных пропадал уже на первом куплете.

Наступила тягостная пауза. Сергей встал и удалился в темноту. Все тактично не смотрели в сторону кустов, куда он пошел. Но оказалось, что он ходил вовсе не за тем, о чем все подумали. Сергей быстро ввернулся. Но не один, а с бутылкой, припасенной именно для того, чтобы ликвидировать подобные паузы. Мы ее и ликвидировали. И тут кто-то вспомнил песню, которую он слышал по радио еще в далеком социалистическом детстве. Оказалось, что и мелодия этой песни подходящая, и слова помнят все — как помнят сказки, слышанные в младенчестве.

Тьма совсем сгустилась, над углями периодически взмывали вверх, как красные пионерские галстуки, языки пламени, озаряя лица студентов. И над нашем лагерем зазвучали знаменитые когда-то слова:

Вихри враждебные реют над нами, Темные силы нас тяжко гнетут, В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут.

Тут из кустов послышался треск, и у костра появился Гена — замдиректора заповедника.

— Ну, точно революционеры-подпольщики на маёвке, — сказал он. А потом добавил:

— Я у вас начальника заберу,  — и он кивнул в мою сторону. — Дело есть.

Я знал, какое дело может быть в субботний вечер у замдиректора заповедника, радостно кивнул и пошел за ним.

Но радость моя была преждевременной. На квартире у Гены был просто будничный тихий семейный ужин. Мы сидели и мирно беседовали о следующем лете, когда я со студентами снова попаду в этот заповедник. Но Гена явно маялся, думая, как бы выпросить у жены спиртное по поводу моего отъезда, но никак не мог придумать. А я, уже начавший праздновать свой отъезд и слегка раскрепостившийся под воздействием сухого вина, подробно рассказывал ему о том, какие чудесные глаза у Моники, какие тонкие запястья у Леночки и что мне наговорила Алла в предбаннике.

Трезвый Гена слушал и завидовал. Неожиданно дверь распахнулась и на пороге показался семилетний сын Гены. Появление отпрыска не обрадовал родителей, так как за сыном стояли плотной группой семеро его ровесников — все дети сотрудников заповедника.

— Папа, мама, я вспомнил! — с порога громко, как перед пионерским строем, сказал сын. — Ровно год назад вы подарили мне плюшевого мишку! И сегодня у него день рождения! Вот я и пригласил всех друзей! На праздничный пирог!

Жена Гены охнула, всплеснула руками и метнулась к холодильнику — посмотреть, есть ли у нее масло, молоко, яйца для пирога, а довольный Гена подмигнул мне.

— Ну вот, и повод нашелся, — сказал он жене, достал бутылку и быстро, не смотря на грозные взгляды супруги, наполнил рюмки.

И мы с Геной, так и не дождавшись пирога, по-настоящему отметили и день рождения плюшевого мишки, и последний день практики.

* * *

Когда я вышел на крыльцо, мне было так хорошо, что на небе сияли две полные луны. Я вспомнил, что для того, чтобы их стало меньше, необходимо было освежиться и направился на хоздвор. Там у циркулярки стояла стройная, словно минарет, водонапорная башня. Я притащил несколько досок и сделал под краном настил. Потом я полностью разделся и открутил кран пожарной трубы. Вода изверглась из него, как Ниагара, и я лег на доски прямо под этот водопад.

Я отдыхал под трубой, из которой падала упругая, как мокрое полотно струя (совершенно не кажущаяся мне холодной), смотрел на ночное небо и с удовольствием следил как две луны стали медленно двигаться навстречу друг другу. Через десять минут я, слегка замерзший, встал, растерся рубашкой и обнаружил, что был не совсем обнаженный, а в часах. Увы, не водостойких.

Я одевался и смотрел вверх. Луны, хотя и были близко одна от другой, но еще не соприкасались. А потом с правого серебряного шара медленно сползло темное ветвистое облако, словно смуглая рука нехотя оставила ослепительно-белую грудь.

#img_33.jpeg

 

ЕГИПЕТСКИЕ НОЧИ

За окном затрещал мотоцикл, а потом из кондиционера повеяло легким дымком далекого степного костра. Я приоткрыл дверь и выглянул наружу. Мой августовский отдых в Египте длился уже полторы недели, но я никак не мог привыкнуть к жаре. В комнате из-за кондиционера было всегда прохладно, а выйдя наружу, я в который раз был ошеломлен сухим зноем.

Солнце только что зашло за горизонт. На западе, на фоне огненного неба, чернел горный хребет. По олеандровой аллее нашего пансионата шел египтянин с ранцем за спиной. Гибкий шланг соединял ранец с длинной металлической трубой. Египтянин держал трубу наперевес как носят крупнокалиберный пулемет коммандос в боевиках. Из ранца слышались звуки мотоциклетных выхлопов, а из трубы валили плотные клубы ароматного кизячного дыма.

Египтянин совал дуло этого дымокура в каждый куст (вот бы порадовался Фрейд!) утихомиривая таким образом несуществующих комаров (откуда им взяться, если с одной стороны пансионата — пустыня Сахара, а с другой — Красное море).

Я думаю, что такие ежевечерние прогулки служащего пансионата, провоцирующие психоаналитические размышления, имели одну цель — лишний раз подчеркнуть заботу, которую проявляла администрация «Жасмина» о своих клиентах.

Я вернулся в прохладный номер. Кондиционер приглушенно гудел, а на экране невыключенного телевизора мельтешили знакомые по Москве кадры рекламы. Только почему-то чистокровные американцы разговаривали не по-русски, а по-арабски.

Время ужина еще не наступило. Я повалялся на прохладных простынях, несколько раз прогнал все программы телевещания и, не найдя ничего интересного в исламском мире (телевизор принимал только Египет да еще, по-моему, Саудовскую Аравию), достал свой чемодан и стал с удовольствием рассматривать добытые за время отдыха трофеи. Я разложил на столе все собранные мною раковины ракушек и улиток, веточки кораллов, иглы морских ежей и стал перебирать это богатство, предназначенное для зоологического музея родного биофака, вспоминая, как я добыл каждый экземпляр и почему, собственно, я здесь занялся коллекционированием.

Деньги на эту поезду достались мне тяжело. Я полгода «пахал», сочетая преподавание в вузе с подготовкой к печати школьного учебника по зоологии и наконец получил гонорар — как раз на поездку на Красное море — самое ближнее от Москвы море с коралловыми рифами. Наконец-то осуществилась моя давняя мечта: собственными глазами увидеть коралловых рыбок.

* * *

Первоначальные впечатления от Египта были негативными. В аэропорте Хургады мой турагент меня не встретил. Это первое. Пришлось добираться до «Жасмина» на такси, и таксист слупил с меня вдесятеро больше положенной суммы. Это второе. Портье, силой отнявший у меня чемодан, а затем пронесший его десять метров до дверей моего номера, выклянчил у меня еще десять фунтов (фунт за метр!). Это третье.

Увидев, как быстро тает добытая резью в глазах от компьютера валюта, я решил с этим бороться. Сэкономить можно было только на сувенирах. В первый же день, зайдя в лавочку, где были разложены улитки, ракушки, кораллы и сушеные рыбы-шары и еле отбившись от торговца, пытавшегося всучить мне за двадцать долларов грубо ободранную напильником раковину мурекса, я выяснил цены на других моллюсков, выловленных предприимчивыми аборигенами на соседних рифах, — каури, лямбисов, жемчужниц и тридакн. И понял, как можно добыть и себе, и друзьям много хороших, а самое главное, бесплатных сувениров, а также пополнить зоологическую коллекцию своего института.

* * *

Прежде чем погрузиться в очень теплую, почти горячую воду Красного моря предстояло преодолеть пляж.

В каждом египетском приморском пансионате, пляж — самое главное место — старались оформить по-особому. В нашем «Жасмине» на берегу были устроены большие шалаши из огромных сухих листьев финиковой пальмы. Стены шалашей были редкими и не защищали от постоянно дующего с моря сильного ветра, зато создавали спасительную тень. В шалашах на день поселялись преимущественно итальянцы, русские, иногда — богатые египтяне.

Ближе к берегу стояли банальные деревянные топчаны, на которых обитали наиболее устойчивые к ультрафиолету немцы. Они с присущей этой нации педантичностью сразу же после завтрака занимали свои места и весь день загорали, вплоть до того момента, когда солнце касалось горизонта. Немцы, ничем не занимаясь, лежали весь день под лучами жестокого египетского солнца, честно поглощая всей поверхностью тела то, за что они заплатили деньги. Они только изредка купались и смазывали себя кремом. Только один пожилой немец отличался некоторой активностью и любознательностью. У него было единственное хобби — он постоянно кормил рыб. Обычно немец с хорошим ломтем хлеба заходил в воду по колено. Вокруг него собиралась огромная стая мальков. Ихтиолог отщипывал от горбушки мелкие кусочки и бросал их рыбешкам, словно воробьям. Иногда он кормил рыб с пирса. Один раз я видел, как он швырял опешившим сарганам — свирепым и быстроходным хищникам с длинными, блестящими и узкими, как клинки рапир телами, — куски все того же хлеба. Некоторые тактичные сарганы из вежливости, даже пытались заглотить это странное для них угощение.

Динамичным итальянцам не сиделось в шалашах. Они курсировали по берегу моря, иногда шумно плескались на мелководье или плавали в масках к рифам, а потом шли в прохладный бассейн с пресной водой — остудиться и смыть соль. Южная энергия темпераментных итальянок требовала выхода. Поэтому они или периодически занимались охраной природы Красного моря (подозреваю, что все они были активными членами Гринпис), или флиртовали со всеми проходящими по берегу особями мужского пола.

Самой заметной среди них была синьорина с потрясающим бюстом, который она категорически отказывалась скрывать от посторонних взоров. Бюст ее действительно был замечательным образцом сексуального сверхраздражителя, чудесным образом сочетающим в себе две несовместимости. Он был несоразмерно крупным и вместе с тем очень высоким, в буквальном смысле, мозолившим глаза оказавшемуся рядом с ней поклоннику. Даже вышколенные арабские бич-бои, невозмутимые как буддийские монахи, и те невольно реагировали, оглядываясь на этот гиперстимулятор.

Я был занят загадкой этого аномального явления до того момента, пока однажды, направляясь к морю, не оказался рядом с лежащей на топчане прелестницей. Точно помню, что судя по теням, которые отбрасывали два ее гномона (оба — классической формы горы Фудзияма), было около трех часов. Только в таком положении под каждой грудью был едва заметен сантиметровый, очень аккуратный шов — память от визита к искусному хирургу.

Подражая итальянкам, и наши соотечественницы загорали топлесс. Это были милые тетки, жены служащих небольших нефтяных фирм, побывавшие уже на многих дешевых курортах — от Турции до Саудовской Аравии. Они периодически брали у меня маску — посмотреть на коралловых рыбок. Российские дамы еще не достаточно раскрепостились и поэтому, когда мы сидели рядом на топчанах и коротали время в беседах, то та из них, к которой обращался я, прикрывала рукой обнаженную грудь, но как только разговор заканчивался, снова подставляла ее солнцу.

Рядом с этой утехой для глаз купались египетские женщины. Они были сплошь увешаны золотыми кольцами, серьгами, браслетами и цепочками. Их купальные костюмы состояли из длинного до пят цветистого балахона, с рукавами, полностью закрывавшими руки, и платка на голове. Их было очень жалко, так как концентрированный рассол — вода Красного моря — с трудом смывалась под душем даже с обнаженного тела, не говоря уже о таких «купальниках».

Чуть в стороне от ряда шалашей таборились серфингисты. На побережье дул ровный, сильный, не стихающий ветер и поэтому пансионат облюбовали не только любители жаркого солнца и коралловых рыбок, но и поклонники самых маленьких парусных судов. Я старался не плавать близко к их базе, так как на одном рифе, расположенном у их гоночной трассы, однажды утром нашел обломок киля серфинга и подумал, что если кто-то мог наехать на риф (а некоторые умельцы разгонялись на своих досках километров до сорока), то он с таким же успехом может наехать и на всплывающего ныряльщика, который в этом случае уж точно никогда не всплывет.

Между загорающими на пляже ходили бич-бои со щетками, метлами и граблями, все время разравнивая песок и собирая мусор. Поэтому чистота на пляже была идеальная. Весь найденный на пляже хлам бич-бои выбрасывали за забор. Там был настоящий, привычный по России дикий пляж — с какими-то досками, драными полиэтиленовыми пакетами, пустыми жестянками и бутылками. Я туда регулярно наведывался, так как там во множестве водились крабы-привидения. Это были длинноногие, как борзые собаки, стремительные создания песочного цвета с глазами-перископами, имевшими угол обзора в 360°. Поэтому поймать такого краба было чрезвычайно трудно. При опасности он, приподняв клешни и заднюю пару ног, на оставшихся четырех беговых конечностях тенью проносился по прибрежному песку и скрывался в своей норке. Только один раз мне удалось отрезать путь к отступлению одному крабу, закрыв вход в его норку створкой ракушки. Но и тогда ракообразное сдалось не сразу. За крошкой, размер панциря которого не превышал трех сантиметров, я гонялся несколько минут, хотя краб честно не выходил за пределы ринга — своего территориального участка размером в 1 квадратный метр.

Но все это было лишь экзотической приправой к главному блюду, ради которого я собственно сюда и приехал.

Собираясь на пляж, я засовывал в огромный полиэтиленовый пакет ласты, маску, дыхательную трубку, мешки для добычи, натирался кремом, чтобы не сгореть на солнце. Потом я надевал белую футболку, которая тоже защищала меня от палящего солнца (в первый день, плавая без нее, я сжег спину). Эту футболку я никогда не носил дома, в России из-за надписей, знаков и рисунков на ней.

До рифов надо было проплыть метров 50. Я входил в невероятно теплую воду и плыл от берега. Сразу же ко мне пристраивалась небольшая стайка невыразительных серебристых рыбин размером с крупного леща, которые обычно сопровождали до рифа каждого пловца.

Вода была настолько прозрачной, что темные, словно далекие грозовые облака контуры рифа, начинали проглядываться метров за 30. В море у «Жасмина» рифы были небольшими — несколько подводных холмов диаметром до 20 м и еще один — вдалеке от берега, диаметром метров 50. В прилив можно было плавать прямо над рифом, а во время отлива, хотя и оставался сорокасантиметровый слой воды, но передвигаться вплавь на таком мелководье было невозможно.

Однажды, по неопытности, я попытался проплыть по такой мелкой воде, и волна приложила меня животом прямо на какую-то стрекающую живность, которая кучно поразила цель даже через рубашку, а кроме того, я задел за створку тридакны и сильно порезался. Тогда я подогнул ноги, ластами встал на риф и начал медленно, пешком пробираться к открытой воде по торчащим вверх коралловым ветвям.

Над рифами цвет воды был ярко-зеленым, а над глубиной — пронзительно синим. Вдалеке виднелись многочисленные, несущиеся по волнам яркие разноцветные треугольники парусов серфингистов. Метрах в пяти от меня несколько раз подряд из воды выскочила плотная стайка мелких, с пол-ладони округлых серебристых рыбок, да так ловко и слажено, будто из кто-то из никелированной картечью. Вдруг совсем рядом с рифом из волны показалась дыхательная трубка, плюнувшая в меня струей воды. Всплывшая ныряльщица оказалась той самой заметной итальянкой.

— Осторожно, кораллы, — сказала наяда на плохом английском, к тому же гнусавым голосом, так как ее нос был закрыт маской.

— Спасибо, — ответил я, посасывая кровоточащий палец и размышляя о том простом человеческом участии, которое все цивилизованные европейские народы впитывают с молоком матери. Даже это уникальное изделие хирурга-виртуоза (отличавшегося к тому же незаурядной фантазией) заботится, чтобы я не поранился об острые, словно битое стекло коралловые ветки. Я, улыбаясь плавающей рядом и манящей своей великолепной силиконовой грудью нереиде, неуклюже сделал последние два шага и оказался на краю рифа.

— Осторожно, кораллы! — настойчиво повторила ундина. — Не поломайте их!

Я сделал еще шаг и плюхнулся в воду.

* * *

Кораллы — «деревья», «кусты» и «трава» подводного леса совсем невыразительны из-за сероватого или буроватого цвета. Даже причудливая форма колоний этих кишечнополостных — в виде оленьих рогов, одноногих изящных столиков, сетчатых вееров или огромных шаров, по поверхности которых извиваются, как ходы сложнейшего лабиринта глубокие борозды — скрадывается и меркнет от их скучной окраски.

Коралловые заросли украшают обитающие там животные. Издали бросаются в глаза яркие разноцветные кляксы актиний и черные свастики офиур. Полупогруженные в коралловые рифы тридакны лишь угадываются под толстым слоем живности, поселившейся на их створках. Тем не менее, каждая тридакна хорошо заметна из-за мантии, которая выглядывает наружу через приоткрытые створки раковины. Лиловые, желтые, светло-коричневые, или светло-зеленые в темных пятнах края мантии напоминали авангардистский макияж полуоткрытых пухлых губ, улыбающихся любому проплывающему над ними зеваке.

Коралловые рифы сплошь усеяны небольшими пещерками, из которых торчат, как из подставки для карандашей, длинные, толстые и тупые иглы намертво присосавшихся к кораллам морских ежей. Эти иглы, очень прочно сидящие на теле животного (я проверял это неоднократно, однажды даже под укоряющим взглядом проплывшей надо мной итальянки), играют роль тына, не позволяющего супостату приблизиться к округлому телу иглокожего.

Гораздо чаще встречались черные, на большом расстоянии кажущиеся бархатистыми, шары морских ежей-диадем с длиннющими, очень тонкими иглами. Раз, нырнув к рифу, я схватился за нижний край столового коралла, не заметив притаившуюся там диадему. Почувствовав боль, я отдернул руку. На пальцах, под кожей, остались длинные, в несколько сантиметров, темно-коричневые и прямолинейные как треки в камере Вильсона следы от игл. Пальцы на глазах распухали. Пришлось срочно плыть к берегу, идти к себе в номер и мазаться йодом. Меня поразило, с какой легкостью тонкие иголки вошли в тело. При очередной встречи с диадемой я попытался осторожно отломать у нее одну иглу, но под водой не было точки опоры, меня качнула волна, и результат был тот же самый — игла легко, как в масло, вошла в палец. Но я не сдавался. Диадемы жили не только в рифах, но и на бетонной стене пирса. На следующий день, находясь на надежной опоре земной тверди, я сосредоточился и, аккуратно подведя руку, попытался оторвать от ежа одну иголку. Но и на этот раз операция завершилась неудачно — я даже не почувствовал, как две или три иголки, расположенные рядом с той, которую я выбрал, с легкостью проникновения нейтрино прошли сквозь мою кожу. Укола я не почувствовал, а только увидел, как вода окрасилась кровью. Преклоняясь перед абсолютным оружием диадемы, я решил исключить этого морского ежа его из потенциальных объектов моей коллекции.

* * *

Так же, как человек в саду почти не обращает внимания ни на цвет земли, на которой растут цветы, ни на листья цветущих растений и невидящими глазами смотрит на летающих над венчиками мух и ос, точно так же и пловец, оказавшийся у кораллового рифа, почти не замечает поселившихся на нем актиний, моллюсков или иглокожих, так как все его внимание полностью занято рыбками — живыми цветами этого подводного сада.

Коралловые рыбки — это один из эталонов природы, который невозможно описать и с которым можно только сравнивать. Человека оглушает и их огромное число (одновременно видишь до полтысячи рыбок), и разнообразие, и яркость окраски. Словом, сравнения с огромной клумбой, альпийским лугом или цветущей тундрой наиболее подходящие. Кроме того, поражает насыщенность цветовой гаммы, глубокий матово-бархатистый тон колеров и сногсшибательные их сочетания (недаром один из обитающих здесь спинорогов назван Picasso-fish). Картина настолько фантастическая, не реальная, что даже кормя из рук суетливую, мельтешащую перед глазами стайку коралловых рыбок, которые возбужденно выхватывали у меня кусочки хлеба плотными губами (иногда и страстно покусывая мои пальцы), отказываешься себе верить, что это именно ты сам видишь такое.

#img_34.jpeg

В общем, плавать там было очень интересно, а кроме того, комфортно — в такой теплой воде не мерзнешь, а ее плотность такова, что не двигаясь человек висит у поверхности, используя единственный поплавок — наполненную воздухом маску для ныряния.

Пресытившись спинорогами, рыбами-хирургами, рыбами-попугаями, рыбами-бабочками и рыбами-ангелами, начинаешь замечать детали и редкости этого зоологического рая. Вот рядом, в полуметре от меня, отгрызает коралловую веточку рыба-попугай. Она зеленый, как огурец, и с чувственными губами, сложенными в порочную улыбку. Рыба совершенно меня не боится, и это меня злит. Я ногой прогоняю попугая. Он отплывает на метр в сторону и с той же улыбкой наблюдает за мной, при этом опорожняя кишечник. На дно сыплется белоснежный коралловый песок — непереваренные и отбеленные в желудке рыбы скелеты кораллов. Вот среди кораллов тонкой змейкой ползет маленькая мурена. Рядом висит изысканная, словно орхидея, розовая с малиновыми и белыми полосками крылатка, в такт волнам поводя длинными нежнейшими перистыми плавниками. У актиний мельтешат коричнево-желтые рыбы-клоуны, в подводном гроте сидит огромный, чуть ли не с меня ростом, кофейного цвета с черным крапом каменный окунь. Медленно плывет узкая рыба-флейта, с таким длинным рылом, что кажется будто глаза у нее находятся посередине тела. В самой гуще коралловых зарослей с потрясающей маневренностью плавает рыба-шар, напоминающая толстого частного детектива с подвижными, живыми, умными, все замечающими глазами на совершено непроницаемой туповатой морде. Рыба внимательно следит за небольшим кальмаром, который завис над рифом. Его вытянутые, сложенные щупальца напоминают длинный клюв птицы. Кальмар медленно приближается к рифу, и его окраска так же медленно из воздушной, прозрачно-серебристой, становится насыщенной, полосато-коричневой.

Рядом с рифом висит плотная стая небольших полуметровых барракуд. Они — ну точь-в-точь, как наши щуки, но серебристые, словно плотва. Барракуды, повернувшись головами в сторону рифа, почти не шевелились, даже тогда, когда я направился к ним. Когда я оказался рядом, огромный шар, состоящий из рыбьих тел, пропуская меня, раскололся на две почти равные полусферы, я проплыл сквозь него и оглянулся. Барракуды мгновенно сомкнули строй. Я проплыл сквозь рыбью стаю еще раз и оставил морских щук в покое.

На песчаном дне у рифа лежат плоские и круглые, как сковородки, скаты желтоватого цвета с ярко-голубыми, как незабудки, пятнами и громадные фиолетово-черные сардельки голотурий. Я раз достал одну. Казавшаяся беззащитной, голотурия применила свое единственное средство обороны. Она выпустила из заднего конца тела многочисленные длинные белые нити, которые мгновенно приклеились к моей кисти, образовав тугую красивую ажурную перчатку, которую я потом несколько часов снимал, точнее отдирал по нитке.

Однажды на дне я различил тонкий овальный контур, будто кто-то начертил втрое увеличенное изображение электрической лампочки. Я знал, что на донном песке невозможно провести такую четкую линию, поэтому набрал воздух в легкие и нырнул. Неизвестный предмет имел вид небольшого песчаного холмика, у которого только вблизи можно было обнаружить единственный признак живого существа — зрачок внимательного глаза. Передо мной лежала прекрасно замаскированная каракатица. Моллюск, не выдержав игру в гляделки, сорвался с места, пронесся метров пять и плавно осел, подняв облачко песчаной пыли, которая припорошила легшую на дно каракатицу. Я согнал ее еще несколько раз, добился, чтобы каракатица выпустила чернильную бомбу, и только после этого оставил животное в покое.

На ровном дне возвышаются длинные валики. Если доплыть до конца этого следа и порыться там, то можно обнаружить или серого, совершенно лишенного иголок, плоского песчаного морского ежа, или прячущуюся в песке улитку. Чаще всего это были теребры с раковиной, завитой в длинную спираль. Но однажды я выкопал улитку конус. Его тяжелая раковина была со сложным пятнистым переплетающимся рисунком.

Я схватил моллюска поплыл к берегу, зажав добычу в руке. Уже на суше я почувствовал легкий укол между большим и указательным пальцем и раскрыл ладонь. Улитка прятала в раковину свое тело, а на месте укуса торчало два беловатых зуба этого хищного моллюска. Только позже, в Москве, после того, как рассказал эту историю моему приятелю-малакологу, я понял, как мне повезло. Я увидел, как загорелись его глаза и он с профессиональным любопытством стал дотошно расспрашивать, когда у меня началась рвота, когда стала отниматься рука, когда я стал терять сознание, сколько времени я провел в реанимации и каким лекарством меня все-таки удалось откачать египетским врачам. А когда он узнал, что ничего этого не было, то сообщил мне, что эта ядовитая, как кобра, улитка, наверное, просто не успела ввести яд. Но тогда, в Египте, я всего этого не знал.

Я с досадой выдернул из кожи торчащие, как занозы зубы конуса и понес моллюска домой. Кстати, это был мой первый трофей.

* * *

Выносить морские трофеи на берег было непростым делом. На соседнем диком пляже египтяне таскали из моря раковины авоськами. Но на нашем пирсе периодически дежурили играющие в охрану природы итальянки. Поэтому раковины я прятал в «галошу» снятого ласта, а однажды крупную жемчужницу пронес мимо членов общества Гринпис, как сэндвич — зажав ее между ластами.

Как-то раз я уже плыл к берегу, когда увидел под коралловым кустом разбросанные иглы карандашного морского ежа. Видимо, какая-то огромная рыбина (скорее всего — рыба-попугай) все-таки добралась сквозь частокол игл до иглокожего и своими прочными зубами раскусила его панцирь, оставив на дне лишь несъедобные части. Я нырнул, собрал хорошую пригоршню «карандашей» и завис у поверхности воды, размышляя куда бы их деть. Наконец меня осенило, и я спрятал трофей в плавки. Я проплыл еще немного и увидел улитку трохус. Ее я раньше еще не встречал. Раковина-пирамидка длиной около 20 см лишь угадывалась, так как была покрыта сплошным слоем известковых домиков поселившихся на ней сидячих кольчатых червей. Я нырнул, схватился за раковину, но вытащить ее не мог — настолько плотно она присосалась к коралловому кусту. Пришлось нырять несколько раз, прежде чем мне удалось отковырнуть ее, и я с богатым уловом поплыл к пирсу.

Там, к моей досаде, дежурила стайка итальянок, возглавляемых вездесущей обладательницей роскошного бюста. Первым им в лапы попался безобидный немец, который, как всегда с булкой лез в воду — кормить рыб. Немец явно не понимал по-итальянски, итальянки были слабы в немецком, поэтому дамы гневно выговаривали немцу на примитивном английском (которого немец тоже не знал, но хорошо понимал я), сопровождая свою речь выразительной жестикуляцией. Темпераментные итальянки доказывали флегматичному ихтиологу, что у рыб от хлеба может случиться несварение желудка. Увидев, что немец никак на это не реагирует, они решительно отняли у него булку. Порожний и рассерженный немец в воду не полез, а направился к ближайшему ресторанчику под открытым небом, расположенному тут же, на пляже — кружкой пива успокоить нервы.

Итальянки тем временем нашли новую жертву, Из воды на пирс выбрался мужчина, в руке у которого был большой осколок тридакны. Полуголая стая гринписовок набросилась на него, а атаманша отняла некондиционную ракушку и с криком «Все должно принадлежать морю!» швырнула иверень в воду.

Увидев это безобразие, я снял один ласт и попытался в него засунуть трохуса. Но моллюск там не помещался, и я спрятал его туда, где уже хранились иглы морского ежа. Я подплыл к пирсу, снял ласты, маску, трубку и не спеша поднялся по лестнице. Шумные итальянки стояли плотной стеной, как футболисты, блокирующие ворота при штрафном ударе. При моем приближении женщины почему-то перестали галдеть, а потом расступились, и я свободно прошел сквозь строй, элегантно, как мне показалось изогнувшись, чтобы случайно не задеть обольстительное чудо пластической хирургии.

Я добрался до своего лежака — места под солнцем — и только там понял, почему «таможня дала добро». Причиной была не моя майка для купания, на которой были изображены советские серп и молот, американский звездно-полосатый флаг, скрипичный ключ, нотный стан с записью гимнов обоих государств и яркая надпись по-английски «Советско-Американский молодежный оркестр». Нет, причина легкой оторопи итальянок была глубже, вернее ниже — в моих плавках, рельефно облегающих огромный конус раковины, орнаментированной толстыми иглами карандашного морского ежа.

* * *

За неделю я так хорошо изучил наш риф, что некоторых рыб стал узнавать «в лицо», и старые приятели мне слегка надоели. Поговорив с бич-боем, я выяснил, что у берега пансионата, расположенного в пяти километрах от «Жасмина», рифы были гораздо обширнее и потому богаче ихтиофауной. Поэтому я начал регулярно навещать Coral Beach — так назывался тот пансионат.

По шоссе, проложенному вдоль берега, пассажиров развозили такси — маленькие, разномастные, очень потрепанные частные фургончики, напоминающие наши маршрутки. Египтяне (вне зависимости от пола) платили за проезд в них один фунт, белые женщины — тоже фунт, белые мужчины — два фунта, с меня же (вероятно как с чересчур белого) постоянно требовали четыре (только однажды удалось сторговаться до трех).

Потеряв на нескольких поездках кучу денег, я наконец нашел способ передвижения, и сохраняющий мои фунты, и заметно улучшающий мое настроение.

В Coral Beach я уезжал на «маршрутке» сразу после завтрака. Как всегда, еще до посадки в транспортное средство, я начинал отчаянно торговаться с водителем. Мы сходились на трех фунтах. Он, как водится, отвозил меня до конечной остановки и там все равно брал на фунт больше.

Я проводил в роскошном безбрежном коралловом лесу целый день, а около пяти часов вечера направлялся по обочине шоссе к себе в отель.

Начало пути было жарким — солнце даже у горизонта пекло немилосердно. Но светило, краснея и остывая, быстро скрывалось за горами. С моря дул освежающий ветерок, я переставал щуриться и все бодрее шел к далекой светящейся вывеске «Жасмин».

С сумерками из своих укрытий появлялись многочисленные такси-фургончики и, включив фары, целыми стаями носились по шоссе в поисках пассажиров. И белый человек, с большим полиэтиленовым мешком, из которого выглядывали ласты и трубка для ныряния, устало бредущий по дороге, проложенной через пустыню Восточная Сахара, был для них даром небесным — как минимум пятью фунтами, лежащими на обочине. Поэтому таксисты, что бы не упустить добычу, начинали еще издали заливисто гудеть привлекая таким образом мое внимание, потом подъезжали ближе, останавливались и открывали дверцу своей колымаги. Я, злорадствуя в душе, дружелюбно улыбался очередному извозчику, отрицательно мотал головой, перебрасывал мешок с ластами на другое плечо и брел дальше. Водитель, открыв рот смотрел, как ветер безнадежно уносит в пустыню уже, казалось, положенные в карман пять фунтов, быстро сбавлял цену до стоимости коренного жителя или белой женщины. Но я был непреклонен, и с невозмутимостью верблюда неторопливо продолжал свой путь, экономя таким образом наличные, а заодно получая огромное моральное удовлетворение.

* * *

Я оторвался от своей коллекции и посмотрел в окно. Было совсем темно. Я оделся и пошел в столовую — ужинать.

В дверях я столкнулся с уже поужинавшим немцем-ихтиологом, уносящим в руке пару булочек — корм для рыб, а в очереди за десертом оказался рядом с силиконовой итальянкой, чувствующей себя в одежде явно стесненно. Завтраки в «Жасмине» были убогими, а вот к ужину повара старались. Особенно усердствовали кондитеры. Чтобы хотя бы попробовать все предлагаемые сорта тортов, желе, муссов и прочих восточных сладостей приходилось брать пару глубоких тарелок. Я заел очередной обильный десерт арбузом и вышел из столовой. Ветер к ночи чуть стих. На аллеях светились фонари. На открытой веранде сидели немцы, пили кофе и курили кальян, булькая водой и пуская клубы необычайно ароматного дыма. Итальянцы шли к танцплощадке и к эстраде. Я же отправился на ночную охоту.

Пансионат состоял из множества одноэтажных каменных коттеджей. Я шел по шелестящим от ветра зеленым улочкам, выбирал безлюдные проулки и медленно двигался мимо сложенных из ракушечника стен на которых были развешены редкие электрические светильники. У каждого фонаря на вертикальной стене сидел розоватый геккончик и огромными глазами заворожено смотрел на горящую лампочку. Неподвижная ящерица продолжала медитировать до тех пор, пока на свет не прилетала ночная бабочка. Тогда геккончик молниеносно перебегал по вертикальной стене и хватал насекомое.

Я, вспоминая свою охоту на квакш на Дальнем Востоке, продвигался вдоль стены и убедившись, что вокруг никого нет (особенно служащих-египтян, которые любили красться кустами), вставал на выступ стены и пытался схватить геккона. Это удавалось нечасто — почуяв опасность, юркие ящерицы мгновенно скрывались в какой-нибудь щели. Так что охота была очень азартной. Гекконов я собирался довезти живыми до Москвы и подарить своему приятелю-террариумисту.

Сегодня мне не везло — удалось поймать всего две ящерицы. Я вышел на главный, хорошо освещенный «проспект» нашего пансионата. По нему неторопливо прогуливались редкие пары. Большинство же обитателей «Жасмина» сидели на верандах, переваривая обильный ужин и нежась под черным египетским небом и струями теплого ветра.

Я уже почти добрался до своего жилища, как вдруг с одной из веранд я услышал: «Ком! Ком!»

Знакомый пожилой немец, тот самый, что любил кормить рыб, махал мне рукой. Рядом стояла его супруга — плотная, краснощекая, седая дама. Немец подошел ко мне, взял за руку и повел на свою веранду.

— Скорпион, скорпион! — хором запричитала немецкая чета.

Я обрадовался — какая удача увидеть, а может быть и поймать местного скорпиона!

— Где? — спросил я по-английски.

Немец явно не понял меня, но ткнул пальцем в потолок. Я посмотрел туда. На потолке сидел геккон. На каждом пальце рептилии были крохотные подушечки, а не коготки, как у гекконов сидевших у фонарей. Такое альпинистское снаряжение позволяло ящерице свободно гулять по потолку. Этого вида еще не было в моей коллекции.

— Это не скорпион, — я продолжил общаться с немцами на единственном иностранном языке, на котором мог изъясняться. — Это ящерица.

Но немцы лишь пожимали плечами и дружно твердили: «Скорпион! Скорпион!»

— Это не скорпион, — настаивал я. Потом произнес, как мне показалось более привычное для немецкого уха, чем английское lizard, слово — reptilian.

Но и его немцы не знали. Теперь они уже сбились с ритма и вразнобой голосили: «Скорпион!».

Я постоял, подумал, какой бы еще синоним им предложить. Наконец меня осенило.

— Это маленький динозавр, — сказал.

Вероятно, немцы не знали слово «little», а слово «dinosaur» знали, так как они вдруг замолчали и в недоумении уставились на меня.

— Это не динозавр! — наконец авторитетно заявил немец глупому русскому, который путался не только в типах Царства животных, но и в палеонтологической летописи. — Это скорпион!

Я понял, что словами тут делу не поможешь, забрался на пластмассовый стул, стоящий тут же на веранде, и стал осторожно подводить руку к ящерице.

Немец торопливо отошел в сторону, а его жена, взвизгнув, исчезла за дверью своих апартаментов. Я посмотрел вниз, ободряюще улыбнулся и побледневшему ихтиологу, и его супруге, с ужасом и любопытством наблюдающей за мной из узенькой щели чуть приоткрытой двери.

От моей руки до рептилии оставалось не больше десяти сантиметров. Я хлопнул ладонью, пытаясь накрыть геккона, но реакция у него оказалась превосходной. Ящерица, для которой рядом — на соседней стене — было множество укрытий: щелей, выбоин и скважин — выбрала совершенно непредсказуемый маршрут.

Под истошный и все усиливающийся вой немки, геккон строго по прямой линии стремглав перебежал по ровному потолку около четырех метров, юркнул в чуть приоткрытую дверь и скрылся в недрах номера пожилых супругов.

Реакция у немки была гораздо хуже, чем у рептилии. Только спустя пару секунд пожилая фрау захлопнула дверь, оставшись таким образов с чудовищем-скорпионом в одной комнате. Супруг поспешил ей на выручку. А я слез со стула, и хотя на меня уже никто не смотрел, с достоинством поклонился, как мастер бильярда, пославший труднейший шар точно в лузу, и ушел.

В своем номере я пристроил пойманных гекконов, то есть положил носок, в котором сидел мой сегодняшний улов на нижнюю полку холодильника, А потом покинул свой номер, но на этот раз не для того чтобы охотится на рептилий, а просто погулять по берегу.

Ближе к морю светились многочисленные огни маленьких ресторанчиков. В самом крайнем шумно гуляла компания серфингистов. Я, чтобы сократить путь, прошел через неосвещенный теннисный корт. По асфальту в дальний угол корта молниеносно пронеслась серая тень.

— Крыса, — подумал я. Но животное, оказавшись в углу, как-то странно пыталось залезть на отвесную деревянную ограду теннисного корта. Я поспешил туда. Движения животного не были похожи на движения млекопитающего. Во-первых, оно не прыгало, во-вторых, однообразно, как заводная игрушка, все время срываясь вниз, карабкалось по доскам, а в-третьих, не сменило тактику даже тогда, когда я оказался рядом. Это была не крыса, а огромный краб-привидение. Я подошел ближе. Краб наконец одумался, метнулся вбок, нашел щель в стене корта, просочился сквозь нее и почти невидимым серым облачком улетел над самой землей в сторону моря.

На танцевальной площадке, под звуки небольшого оркестрика, вальсировали редкие пары. Зато в стороне у изгороди, отделявшей территорию «Жасмина» от дикого пляжа, было многолюдно и шумно. Администрация пансионата устроила шоу под названием «Ужин у бедуинов». Там был раскинут шатер, стоял верблюд, горел костер, при свете которого белокурая красотка (русская, которую я неоднократно встречал на пляже) исполняла танец живота.

Я миновал и это, добрался до берега, где весь в белом прогуливался охранник и оказался на пирсе, освещенном одиноким фонарем. А вот здесь не было никого.

Море к ночи успокоилось, лишь на ближайшем рифе изредка всхлипывала одинокая волна. Сверху из черноты свешивались огромные звезды. На севере мерцали огни далекой Хургады, а в километре южнее гигантским поддельным бриллиантом сверкал неоновыми огнями купол дорогого отеля. Из моря на пирс осторожно вылезли два ярко-красных, словно ошпаренных, краба и медленно побрели в поисках поживы. А потом на свет фонаря из глубины, не торопясь, всплыла сонная зеленая рыба-попугай с порочной улыбкой на чувственных губах.

#img_35.jpeg

#img_36.jpeg