Обратно к врагам: Автобиографическая повесть

Бабенко-Вудбери Виктория

Часть четвертая

 

 

Роберт

Ранней весной 1945-го года уже все поняли, что война подходит к концу. Изо дня в день через наш маленький город тянулась непрерывная цепь беженцев. Здесь были и военные, и гражданские, немцы и иностранцы, мужчины, женщины, дети. Многие ехали на старых машинах или на бричках, запряженных лошадьми, или просто тянули за собой небольшие повозки, навьюченные мешками, торбами, узлами. Но в горах еще прочно сидели эсэсовские отряды. Перестрелка, разрывы бомб и гранат гремели, не переставая, день и ночь. В это время Андре был в особо приподнятом настроении. Теперь иностранцы смотрели смелее немцам в глаза. Да и сами немцы как-то присмирели. Их хвастливые передачи по радио заглохли. Все знали, что союзники все теснее сжимают в кольцо остатки сопротивляющихся эсэсовцев. И вот однажды в солнечный апрельский день американцы без боя вступили в Тельфс.

Сначала посреди единственной главной улицы ползли тяжелые танки. За ними шли солдаты, белые и черные. Многие австрийцы никогда не видели негров. Прячась за шторы окон, мы смотрели на проходивших американских солдат. Но любопытство одолело меня. Я вышла на улицу и стала у забора дома, откуда продолжала смотреть на победителей. Ровно в двенадцать часов шествие остановилось. Американцы, так же, как когда-то и немцы у нас на Украине, расположились по обе стороны улицы на обед. Но это не были усталые, голодные, измученные войной солдаты. Они выглядели чистыми, свежими, сильными. И немецкие женщины не выносили им еду, как когда-то русские немцам. Это было и не нужно. Каждому солдату на специальной машине подвозили его обед: на сковородке жареный цыпленок и белый хлеб.

Мало-помалу начали высовываться из домов и немцы. Сначала появились дети. Через некоторое время они уже толпами бегали за неграми, которые давали им жвачку и шоколад. Убедившись, что никто никого не насилует, вышли на улицу и женщины и стали провожать глазами американцев. Увидя это, Клара не выдержала:

— Это недостойно немецкой женщины, — сказала она, возмущаясь тем, как немки глазеют на американцев.

Но, несмотря на то, что это было сказано довольно сердито, я знала, что и она рада тому, что война, наконец, окончилась. По крайней мере, теперь ее муж не будет вечно в разъездах. И, вероятно, они скоро смогут вернуться в свою роскошную квартиру в Инсбруке. Не нужно будет вечно просить сестер присмотреть за ребятишками, двумя мальчиками, за которыми и я нередко присматривала.

Уже говорили о безусловной капитуляции Германии. Но странно было то, что даже те австрийцы, которые ненавидели нацистов и недолюбливали немцев, не радовались победе над Гитлером. Перед лицом такого бесславного конца вся их симпатия оказалась на стороне побежденных. То же чувствовала вся семья Мюллера и его родственники.

Уже на второй день после прихода американцы начали издавать разные указы и распоряжения. Между прочим, было объявлено, что никому из иностранных рабочих не нужно больше работать. Но они могли жить у своих бывших хозяев, пока не выйдет новое распоряжение. Такое распоряжение не заставило себя ждать. Через пару недель американцы устроили специальные сборные пункты, куда со всех сторон съезжались иностранные рабочие. По пути в эти центры, откуда они готовились к возвращению на родину, многие бывшие рабочие грабили немецких крестьян, магазины и даже простых жителей. Это была месть за унижения, тяжелую работу и все муки войны. Особенно сильно разбойничали поляки и галичане. Они не слушались указов. Нередко они нападали даже на немцев и избивали их. Вначале немцы были настолько напуганы позорным концом войны, что не смели и жаловаться. Все это со временем изменилось, но в первые недели послевоенный хаос был в разгаре.

Моя связь с Шурой прекратилась еще за несколько месяцев до конца войны. Я ничего не могла узнать о ее судьбе и судьбе многих моих бывших подруг. Однако больше всего меня беспокоила судьба Сергея. Где он теперь? Куда занес его вихрь той грозы, так внезапно разразившейся полтора года назад? События тех дней были причиной того, что даже теперь, когда война закончилась, я чувствовала себя обломком разбитого корабля, плывущим неизвестно куда.

Андре ушел от Мюллеров уже на второй день американской оккупации. Он ни с кем даже не попрощался. Позже я слыхала, что он вместе с другими французами ограбил одну богатую семью в Тельфсе, нацистских владельцев отеля. Жертвой их грабежа стали также два украинских беженца, которые остановились там в последние дни войны, чтобы переждать до лучшего времени. Французы забрали у них все драгоценности, одежду и другие необходимые вещи. Многие иностранцы были возмущены этим. Ведь эти украинские беженцы были тоже иностранцы. Они никому не сделали зла. Но вначале неофициально американцы даже поощряли такие грабежи. Так, например, через пару дней после их вступления в Тельфс всем иностранным рабочим разрешили грабить текстильную фабрику, несмотря на то, что ее владелец был швейцарский подданный. Американцы считали, что он работал на немцев и потому не заслуживал пощады.

Я тоже решила пойти на фабрику и притащить кое-что. Мне удалось унести два шерстяных одеяла и несколько метров зеленой ткани, из которой немецким солдатам шили шинели.

Когда я со своей добычей явилась в дом моих бывших хозяев, старик Мюллер сказал:

— Это очень хорошо, что ты принесла нам одеяла.

Я с удивлением посмотрела на него, не понимая, шутит он или говорит всерьез.

— Это мои одеяла, — сказала я.

— Одеяла наши, — ответил он.

— Вы сами можете притащить себе. Эти одеяла я возьму с собой.

— Ничего подобного! Одеяла останутся здесь. Ведь это немецкие одеяла!

— Отец, ты что это?! Господи! — вмешалась Эльза.

— А зачем ей нужны два одеяла? — отвечает он.

— Не буду же я для вас тащить их! — сказала я сердито и поспешила скорее спрятать свою добычу.

После этого разногласия насчет одеял мне стало неудобно оставаться в их доме. Теперь мне хотелось поскорее уйти от них, и я стала искать себе новое жилье. Все три сестры относились ко мне все еще довольно хорошо, но уже чувствовалась некоторая неприязнь. По утрам я немного помогала им по дому — ведь они кормили меня, как и прежде. Но, вероятно, я была уже для них лишней. Работы теперь было мало, так как их продовольственный магазин почти опустел и редко был открыт. Флора распродала большую часть продукции, остальное припасла для семьи. Старик Мюллер остался без помощника, — да и не нужно было. Работы уже почти не было. Эльза иногда помогала ему.

Но мне не хотелось сразу же ехать на сборочный пункт для репатриантов. Мы с Ниной решили переждать первый наплыв, а потом регистрироваться на родину. Об этом я со временем сказала Эльзе и Флоре. Теперь их отчужденность ко мне я почувствовала еще сильнее. В сущности, их поведение казалось мне странным. Ведь я знала, с каким нетерпением все они ожидали окончания войны, как ругали Гитлера и немцев, а теперь, вместо того чтобы радоваться, они были печальны. И чем-то недовольны. Может, это объяснялось поведением американцев, которые в каждом немце и австрийце видели нациста. Американцам также не разрешалось разговаривать с местными жителями. Напряжение в доме моих бывших хозяев еще больше усилилось, когда я познакомилась с молодым американским доктором и стала почти каждый вечер встречаться с ним.

Впервые мы с Робертом встретились у соседей Мюллеров. Там жила вдова, которая до войны имела текстильный магазин. Теперь магазин был закрыт, но с помощью одного постояльца она открыла швейную мастерскую. Этот квартирант поселился у нее за каких-то два месяца до окончания войны. По всей вероятности, он был на фронте и успел убежать оттуда. Никто не знал о нем никаких подробностей. По-видимому, вдова была им очень довольна.

Из добытого на текстильной фабрике материала я заказала себе у нее тирольский костюм. Портной показал мне разные фасоны, и я выбрала самый простой, с погонами и роговыми пуговицами, по бокам юбки шли две темно-зеленые каймы. Таких костюмов у нас на родине никто не видел, и мне хотелось привезти его на память.

В тот день я была как раз на примерке. Вдруг в дверь примерочной постучали, и стройный американец в офицерской форме вошел в комнату. В руках у него были помятые брюки. Он всем улыбнулся и, остановившись, начал читать свой словарик. Наконец, нашел нужное слово:

— Гладить. Завтра!

— Да, да! — подобострастно улыбнулся ему портной и взял у него брюки.

— Я не могу по-немецки, но немного по-французски.

Мне ужасно захотелось поговорить с ним, и, не выдержав, я сказала:

— Я тоже говорю немного по-французски.

— Вы здесь живете? — обратился он сразу же ко мне.

— Нет! Нет! — ответила я. — Я нездешняя, я живу рядом, но скоро поеду домой, в Советский Союз, — поспешила объяснить я, боясь, что он примет меня за немку или австрийку и перестанет разговаривать со мной.

— О! Из Советского Союза! — воскликнул он. — Я люблю Советский Союз! Вы здесь работали?

— Да.

— Но теперь вам не надо работать.

— Я уже почти не работаю, то есть, очень мало, лишь потому, что меня там кормят.

— Меня зовут Роберт, — сказал он и протянул мне руку. — Роберт Веллс.

В это время хозяйка дома вошла с подносом и предложила всем чаю.

— Вы пьете чай? — обратилась она к Роберту, подавая ему в миниатюрной чашечке чай.

Мы начали пить чай стоя. Вдруг Роберт спохватился:

— Нам не разрешается говорить с немцами и ходить к ним домой, — сказал он, обращаясь ко мне. — Мне нужно уходить. И он ушел, наскоро попрощавшись со всеми, а я объяснила вдове и портному, что он сказал. Но они были рады его визиту. Это было только начало их будущего бизнеса.

На следующий день Роберт пришел к ним за брюками и спросил обо мне. За мной послали девушку, дочь вдовы. Роберт просто хотел видеть меня и ничего особенного не сказал. Это повторилось и на следующий день. А в воскресенье утром девушка принесла мне от него записку: «Я хочу пригласить вас сегодня на прогулку. Придете? Я зайду за вами в два часа. Роберт».

— От кого? — спросила Эльза.

— От американского офицера. Он пригласил меня на прогулку.

Было начало мая. На дворе стояла чудесная погода. Я надела свое темно-синее платье из японского шелка, которое мне пошила портниха, работавшая одно время в доме Мюллеров. Это платье было по заказу Эльзы — синий шелк с горошинками. Оно вышло необыкновенно красивым. К нему я надела модные в то время итальянские туфли на корковой подошве, которые я купила на черном рынке перед окончанием войны. Волосы я тоже подняла наверх по последней моде и в приподнятом настроении вышла из дома. Роберт ждал меня у входа. Улыбаясь, я протянула ему руку. Он удивленно отступил и воскликнул:

— Какая вы красивая!

Потом взял меня за руку и повел на улицу.

Было ровно пополудни. Солнце стояло высоко в небе и заливало все своим сияющим светом. Вершины гор блестели ослепительным блеском. Высокие деревья по обе стороны улицы стояли в царственном спокойствии. Пели птицы, и воздух был наполнен ароматами цветов. Легкий ветерок слегка подымал шелк моего платья, лаская обнаженные руки, шею, лицо. Май — один из самых лучших месяцев в Тироле.

Мы молча шли рядом. Слова были лишними. Наши взгляды встречались и отражали радость, свет и счастье. Нас ничего больше не тревожило — все было чудесно: война кончилась, и мы оба были молоды и свободны.

Да! Мы были молоды и свободны! А тот, который держал мою руку и, как в триумфальном шествии, вел меня посреди улицы, был мой освободитель. Теперь мне не страшно было гордо подымать голову и свободно смотреть всем в глаза. А немцы, шедшие нам навстречу, теперь притихшие и униженные, провожали нас угрюмыми, завистливыми взглядами. Но нам было все равно. Мы были счастливы, молоды и рады победе. Мы чувствовали себя легко и свободно. Да! Мы были свободны! Мы победили!

Когда сошли с дороги и шли вдоль реки, Роберт сказал:

— Называй меня просто Роберт. А я буду называть тебя Вики. Хорошо? Это Вики. Он поднял вверх руку и сделал из пальцев латинскую букву V. — Виктория — победа.

— Хорошо, — улыбнулась я.

— Вики, — опять воскликнул Роберт. — У меня есть для тебя подарок. Вот! Он протянул мне руку с зажатой ладонью, потом разжал ее и показал мне: на ладони лежала губная помада.

— О! — воскликнула я от удивления. — Ты хочешь, чтобы я красила губы?

— А почему нет?! У нас в Америке каждая женщина от шестнадцати и до самой старости красит губы. Попробуй!

Сначала нерешительно я взяла тюбик губной помады и начала рассматривать его со всех сторон. Роберт, улыбаясь, наблюдал за моими движениями. Потом я сказала:

— Отвернись, Роберт, пока я не скажу.

Он отвернулся, а я взяла маленькое зеркальце из сумочки и накрасила губы.

— Теперь можно!

— О! Какая ты красивая! Ты всегда должна красить губы. А теперь я сделаю снимок, — сказал Роберт, доставая фотоаппарат.

Он отошел на несколько шагов, щелкнул своим аппаратом, а я в это время высунула язык.

— Ты несносная, — сказал он. — Эти снимки будет печатать мой отец. Что он подумает? — Он сделал еще снимок. А потом еще и еще. Больше дюжины.

— Ты хочешь все оставить себе? — спросила я. — Мне бы тоже хотелось несколько получить.

— Хорошо. Ты получишь, как только отец их пришлет.

Затем Роберт расстелил свой плащ на траве и мы сели.

— Ты будешь очень удивляться, когда приедешь в Америку. Америка совсем иная, чем Европа. Ты не поверишь своим глазам, когда увидишь Нью-Йорк. Там очень много небоскребов.

— Я бы не хотела жить в таком высоком доме, — сказала я.

Роберт рассмеялся:

— Там никто не живет. Там только офисы, банки и разные учреждения.

— К тому же я не понимаю вашей музыки, — сказала я.

— О! Наша музыка чудесная, — ответил Роберт. — У нас ее делают дети. Поэтому она такая странная. — Подожди, я включу радио и ты услышишь.

Роберт вынул из кармана крошечное радио, воткнул в землю какой-то провод и оно начало играть.

Я не переставала удивляться. Все, что делал Роберт, его странные американские вещи, его рассказы о своей стране, и при этом — его сияющие голубые глаза, — все дышало легкостью, беззаботностью, свободой. Его голубые глаза всегда смеялись. Они напоминали мне другие сияющие, такие же голубые глаза. Но те были немного задумчивее, более сосредоточены и, казалось, более сконцентрированы, когда они глядели на что-то. Роберт был также высокий. Высокий и стройный. Но он всегда держался прямо. И когда он смеялся, немного закинув голову назад и показывая свои красивые зубы, казалось, что от радости и счастья вокруг его головы появлялся ореол света.

С тех пор почти каждый вечер Роберт заходил за мной, и мы шли по улице вдоль реки, разговаривая, шутя и смеясь. Как раз в это время к Мюллерам прибыл дальний родственник. Это был молодой человек лет тридцати, сильный, загорелый и прекрасного телосложения. Как я поняла, он прибыл из Греции, где служил во время войны. Почему-то он не ехал домой, хотя жил всего в каких-нибудь трех остановках на запад от Тельфса. Он также не регистрировался в штаб-квартире американцев, как было приказано оккупационными войсками. Большую часть дня он проводил во дворе со стариком Мюллером, которому помогал немного в работе. Так как он не был еще женат и хорошо выглядел, Эльза, Флора и все их кузины уделяли ему особое внимание. Однажды в его честь они устроили в доме вечеринку с танцами и музыкой. Таким образом, все женщины могли теперь достаточно пофлиртовать с ним. Я тоже была приглашена и пришла на вечеринку.

Мы пили вино, веселились и танцевали. Ида, дочь генерала, которая уже две недели гостила у Мюллеров, одела меня в свое длинное платье, и меня попросили станцевать русский танец. Раскрасневшись от вина, я танцевала русский, потом венгерский. Затем мы все по очереди начали танцевать с Гансом — так звали молодого гостя Мюллеров. Муж Клары, строитель мостов, тоже заглянул к нам, но он не танцевал. Гансу, вероятно, очень понравилось, как я танцевала, потому что после этого он еще раз попросил меня потанцевать с ним и долго расспрашивал о моей семье, о России и о моих планах на будущее. Среди них я была единственная иностранка и самая молодая. Ида, глядя на меня, печально сказала:

— Да, Надя, мы много бы дали, чтобы быть молодой, как ты! Сколько лучших лет украла у нас эта проклятая война!

Да! Я была молодая, веселая, беззаботная. Резвая и беспечная, я смеялась и танцевала. Вся жизнь была впереди. Спустя много лет, когда я достигла их возраста и мне приходилось видеть резвящихся молодых девушек, я невольно вспоминала Иду и только тогда понимала, что она чувствовала. Ведь ей уже было далеко за сорок.

Роберт ненавидел Ганса. Даже случайно встречая его во дворе или в доме Мюллеров, он всегда смотрел на него недружелюбно и не считал даже нужным отвечать на его приветствия.

— Противный тип, — говорил он мне, когда мы оставались одни. — Он выглядит, как настоящий нацист.

— Но он очень приветлив. Он всегда с тобой здоровается, — ответила я.

— Да. Теперь он, конечно, приветлив. Но не спрашивай, что эти парни выделывали во время войны. Я вполне уверен в том, что у него под рукой знак СС. Только из-за тебя я не хочу вмешиваться в это дело, хотя мне давно уже следовало бы заявить на него куда положено. Верь мне, этот парень прекрасно это понимает. Поэтому он и приветлив со мной.

Весь месяц погода стояла превосходная. Мы с Робертом часто ходили целыми днями по тропинкам, полям, рощам или карабкались в горы, а потом спускались вниз. Иногда нас где-нибудь заставал весенний дождик. Тогда мы, обнявшись, стояли под каким-нибудь деревом и ждали, пока он перестанет. А когда нам на пути попадалась лужа, Роберт брал меня на руки, как маленькую девочку, и переносил на другую сторону. Он был внимателен и ласков. Иногда он показывал мне, как в Америке танцуют буги-вуги, и, когда я пыталась подражать ему, он смеялся так громко, весело и счастливо, что, глядя на него, и я начинала смеяться. Всем, что он видел, думал или чувствовал, он любил делиться со мной. И мне казалось, что его нежность, внимание и светлая любовь были для меня как бы наградой за темные годы немецкого гнета.

— Мой отец прислал пакетик! — воскликнул однажды Роберт, протягивая мне синий конверт. Я открыла конверт: в тонкую белую бумагу была завернута серебряная брошка в форме офицерской шпалы.

— Я специально заказал это для тебя. Ты знаешь, что это значит? — спросил он.

Я, конечно, не знала.

— Это значит, что у тебя есть друг, американский офицер, — объяснил он.

— А где живет твой отец? — спросила я.

— В Детройте.

— А мать у тебя есть?

Лицо Роберта вдруг омрачилось.

— У меня мачеха. Я не люблю ее… У меня есть еще брат. Он летчик в Японии. Роберт опять задумался, и на мгновение его лицо приняло рассеянное выражение.

— О чем ты думаешь? — спросила я.

— Я не понимаю, — сказал Роберт, показывая на кучу малышей, которые, вооружившись игрушечными пистолетами и дубинами-винтовками, играли недалеко от нас в войну, — зачем родители позволяют своим детям играть в войну? Ведь столько других игр, в которые можно играть, например, в доктора, учителя, священника, рабочего. Но нет! Уже с малых лет их приучают к оружию, чтобы позже они убивали друг друга.

Роберт был, конечно, прав. А я удивилась глубине и серьезности его мыслей. Часто он из веселого, беззаботного и смеющегося превращался вдруг в спокойного и задумчивого. Однажды, когда он опять внезапно перестал смеяться и задумался, я спросила его, что его беспокоит. Он вынул из бокового кармана фотографию и показал мне. — На меня смотрело очаровательное лицо красивой девушки.

— Это была моя невеста, — сказал он. — А теперь она замужем за летчиком. Я ее очень любил, но… это прошлое.

— А ты с ней еще встречаешься?

— Да. Однажды, когда я в последний раз был в отпуске, я позвонил ей. Мы условились встретиться. Заказали в отеле комнату. Я встретил ее у автобуса. Мы шли по улицам города… Вдруг она стала печальной и остановилась. На стене одного из домов висел плакат с надписью: «Американские жены! Будьте верны своим мужьям-пилотам, которые в чужих странах борются за свободу!». Тут она повернулась и пошла домой. И больше я ее никогда не видел.

Роберт спрятал фотографию в карман. По его лицу пробежала легкая тень. А через минуту он опять беззаботно смеялся, обнажая свои красивые белые зубы.

Я все больше и больше привыкала к Роберту. Конечно, мне льстило то, что американский офицер, победитель, так внимателен ко мне и, как мне казалось, готов положить весь мир к моим ногам. Но моему счастью с Робертом внезапно пришел конец. За неделю до его отъезда у нас произошла ссора.

— Я еду домой, — вдруг объявил он однажды, когда мы вышли на прогулку. — Мы все должны обсудить, как тебе приехать в Америку. Я все о тебе написал отцу. Как только войне будет объявлен конец, ты приедешь к нам.

Я посмотрела на Роберта и покачала головой.

— Что это значит? — спросил он.

— Я тоже еду домой.

— Ты?

Я кивнула головой.

— Ты едешь обратно в Советский Союз?

— Да.

— Ты с ума сошла?! — сказал он и отступил на шаг, удивленно посмотрев на меня. — Ты — серьезно?

— Да, Роберт. Я все эти годы ждала, когда кончится война, чтобы потом ехать домой. Я очень соскучилась по родителям. Я их давно не видела. А мой отец еще до войны был сослан в Сибирь, и мы не знаем, жив ли он.

Роберт взял мои руки в свои и начал уговаривать меня, как ребенка.

— Ты будешь очень жалеть об этом, Вики. Я тоже люблю Советский Союз, но жизнь там невыносимая. Ты будешь очень жалеть. Подумай об этом! Ты будешь очень несчастная, очень несчастная.

Но я только качала головой.

— Я не думаю. Ведь мы же победили! Теперь определенно будет все иначе, — отвечала я.

Роберт еще долго уговаривал меня, но я оставалась непоколебимой. Тогда он задумался и больше не уговаривал меня. Только иногда он печально смотрел на меня, но не говорил ни слова о моей родине.

Сообщение о разлуке с Робертом меня сначала не очень встревожило. В день отъезда он зашел ко мне и принес мне цветы и большой пакет с подарками.

— Это для тебя, — сказал он, протягивая мне свою фотографию с подписью: «С любовью для Вики. Роберт». Затем он стал на колени, взял мои руки в свои и, одну за другой, начал медленно целовать их. Он делал это так, будто исполнял какой-то священный ритуал. Потом он встал, поцеловал меня и отвернулся.

Я проводила его за дом и долго стояла на улице, печально глядя ему вслед. А через несколько дней после его отъезда мы с Ниной принялись хлопотать о репатриации, и я почти не думала о нем. Только много месяцев спустя, уже на пути назад из Советского Союза, я часто вспоминала Роберта: он был так прав, называя меня сумасшедшей и уговаривая не ехать. Но об этом — позже.

Тем временем Нина перебралась из отеля, где она работала, на частную квартиру. Это была квартира, которую американцы предоставили одной русской женщине-врачу. В последние дни войны она убежала из города в Тельфс, спасаясь от бомбежек. С ней были еще старуха-мать и дочь лет девяти. Они пригласили Нину жить с ними, куда перебралась и я, и скоро все мы зарегистрировались в лагерь репатриантов, который находился недалеко от Тельфса.

 

Прощание с американцами

Лагерь, куда мы прибыли, был разделен высоким деревянным забором на две части. В одной находились те, которые по каким-то причинам не собирались ехать на родину, в другой — были репатрианты, как мы. Всем жителям лагеря выдавали своего рода удостоверения личности, на которых было написано ДП (перемещенное лицо) или РП (репатриант).

Жизнь в этом лагере была похожа на пеструю ярмарку. Каждый вечер американцы устраивали вечеринки, на которых они вместе с иностранцами праздновали свою победу над фашистами. Во время этих вечеринок завязывались отношения, молодые люди влюблялись друг в друга, и нередко случалось, что иностранцы перекочевывали из одной половины лагеря в другую. Каково же было мое удивление, когда однажды в секторе ДП я встретила Любу. Она твердо решила не возвращаться на родину.

Кормили нас прекрасно, еще никогда не приходилось видеть такого изобилия и растраты продуктов. Американцы заваливали нас шоколадом, чаем, кофе, папиросами, маслом. На обед мы обычно получали густую рисовую кашу с большими ломтями мяса. Утром и вечером нам давали настоящий кофе с молоком и сахаром и белый, как снег, хлеб с маслом, яичницу и прочее. Кроме этого, еженедельно каждый получал большой пакет с сушеными фруктами, бисквитами, орехами и другими сладостями. Но очень скоро все это приелось. Белый хлеб надоел. Захотелось более простой, свежей еды. И мы начали нести наши шоколады крестьянам в деревню и за кофе, сахар и другие продукты получать черный хлеб, картофель и кислую капусту.

В этом лагере мы пробыли недолго, всего недели три-четыре. После этого нас посадили в удобные пассажирские поезда — американцы хотели показать нам, что мы больше не рабы, — и наш состав двинулся на восток. Люба осталась в секторе для невозвращенцев. В Линце, на американо-советской границе нас должны были передать советскому правительству.

В Инсбруке поезд остановился ненадолго, чтобы добавить еще несколько вагонов с репатриантами. В ту же минуту наш состав окружила голодная толпа немцев. В грязных рубахах, в старых платьях и брюках, они молча стояли вдоль вагонов и угрюмо глядели на нас. Они знали, что мы возвращаемся домой и везем с собой американские консервы и папиросы, за которые в те годы можно было купить пол-Германии.

Вдруг одному из репатриантов пришло в голову бросить в толпу пакет сухарей. Ударившись о чью-то голову, пакет разорвался, и сухари полетели во все стороны. В одно мгновение оборванная и до сих пор молчавшая толпа превратилась в стадо диких зверей. Мужчины и женщины, толкая друг друга, бешено бросились за сухарями. При этом они громко ругались и даже вырывали добычу друг у друга. А иностранцы, стоя у открытых окон и дверей, громко смеялись. Это зрелище голодных немцев доставляло репатриантам большое удовольствие. Во всей этой грубой сцене было что-то жестокое и в то же время ироническое: было странно смотреть, как бывшие представители «высшей расы» теперь в лохмотьях толпились у ног своих недавних рабов, стараясь поймать милостыню. Да, роли переменились. Теперь мы были хозяевами ситуации. Еще больше пищи полетело в толпу: ломти сухого хлеба, бобы, макароны, даже пакетики сахара и муки летели со всех сторон, обсыпая толпу дерущихся немцев. Забыты были их гордость и спесь. А совсем недавно они с таким презрением смотрели на нас, называя нас «русскими свиньями», когда мы шли по улице или когда нас вели под конвоем на работу. А куда девалось их особое отношение к женщинам? Мужчины грубо отталкивали их в сторону, лезли вперед, чтобы схватить что-нибудь съестное. Но еще страшнее выглядела толпа ликовавших репатриантов: они бросали в немцев пищу, стараясь попасть в лицо или в голову, и сопровождали все это непристойными словами и громким смехом. В их лицах было что-то зверское и беспощадное. Обе стороны ненавидели друг друга. Только одни могли теперь это открыто показывать — ведь они мстили за годы унижений и страданий. Другие же должны были заглушать свою ненависть. Но она горела в их голодных глазах и делала их лица какими-то острыми, в которых не было ни малейшего следа безоговорочной капитуляции…

Состав двинулся дальше. В каждом вагоне сидело по два американских солдата — они сопровождали наш транспорт. Позже я заметила, как один молодой американец подсел к моей сестре Нине и все время что-то говорил ей. В ответ она только кивала иногда головой. Когда настала ночь, он дал ей свой спальный мешок. Нина влезла в него и быстро уснула. Скоро все затихло, и я тоже уснула.

Не знаю, как долго я спала. Но когда проснулась, поезд стоял. Вскоре я расслышала, как снаружи доносились какие-то крики, шум, толкотня, свист. Я зажгла спичку и увидела Нину: она сидела посреди пустого вагона и плакала.

— Что случилось? — спросила я ее, но она не ответила.

В тот же момент в вагон ворвалась толпа парней и девушек, снаружи загрохотало. Все начали что-то говорить наперебой, и я ничего не могла понять.

Когда шум немного стих, я узнала следующее. Как только все уснули, молодой американец схватил Нину и прыгнул на ходу из вагона. Некоторые молодые парни, игравшие в карты в соседнем вагоне, заметили это и бросились за ним. В это время поезд шел почему-то очень медленно. Может, тот американец был причиной его замедления, об этом я так и не узнала. По всему составу забили тревогу. Поезд остановился. Поднялась суета, и между американцами и русскими завязалась драка. Нину посадили опять в вагон. Прибыл главный офицер по сопровождению транспорта, и молодой американец признался в том, что хотел увезти Нину. Он хотел определить ее в лагерь для невозвращенцев, чтобы потом забрать в Америку и, таким образом, спасти ее.

Вскоре все затихло, и после того как похитителя удалили из нашего вагона, а Нину успокоили, состав двинулся дальше. Но часа через три, — уже было раннее утро, — поезд опять остановился. Два американца бежали вдоль вагонов и что-то кричали, размахивая руками и показывая, чтобы мы выходили из вагонов. Но их никто не понимал и никто не двигался с места. Тогда терпение американцев лопнуло, они встали перед вагонами, руки в карманах, и начали ужасно ругаться. С моими мизерными знаниями английского языка я обратилась к стоящему недалеко от меня американцу и спросила его, почему мы стоим. Не успела я проговорить и двух слов, как меня тотчас окружила толпа американцев: они все что-то громко и наперебой говорили мне, а я ничего не понимала. Потом пришел начальник состава и сам объяснил мне, я только догадывалась, о чем шла речь, — дальнейшая поездка будет продолжаться на грузовиках, поэтому все должны выйти из вагонов. Я объяснила это моим землякам, но опять никто не двинулся с места.

— Черт побери! — ругались американцы. — Почему никто не выходит?!

— Багаж, — сказала я, показывая на огромные сундуки, мешки, чемоданы и узлы, занимавшие везде по полвагона.

Теперь американцы принялись ругаться еще больше. Самые отборные словечки, которые мы тоже успели изучить во время нашего пребывания с американцами, так и посыпались градом со всех сторон. Американцам, конечно, никак не хотелось таскать тяжелые мешки и сундуки репатриантов. Тем не менее, им больше ничего не оставалось делать, как перетаскивать весь этот багаж из вагонов в грузовики. И конечно, все это сопровождалось бесконечными ругательствами, и только через три часа мы на грузовиках поехали дальше.

Стояла кромешная тьма, и дождь лил как из ведра, когда мы ночью прибыли в Линц. Нина и я быстро соскочили с грузовика, схватили наши чемоданы — в отличие от других, у нас было очень мало багажа — и сразу же вбежали в барак, скрываясь от дождя. Бараки были переполнены до невозможности. Везде сидели люди, негде было даже ступить ногой. Ужасно усталые после трясучей поездки на грузовике, мы просто сели на пол, где было местечко, и так, скорчившись, просидели до утра.

На следующий день у меня было достаточно времени, чтобы убедиться в том, что мы оказались уже в ином мире, совершенно отличном от того, который оставили.

Перед бараком, где проводилась регистрация новоприбывших, была длинная очередь. Всех репатриантов, которые имели какую-нибудь профессию, сразу посылали тут же в лагере на какие-либо работы или забирали, особенно молодых мужчин, в Красную армию. Катя, наша знакомая врач из Тельфса, с которой мы ехали на родину, получила назначение работать лагерным врачом. Благодаря ее высшей квалификации, ее поместили в «лучший» барак. Но, в сущности, этот «лучший» барак отличался от других только тем, что не был так переполнен. Спать Катя должна была так же, как и мы, на полу. Все же ее это совсем не удручало. Она терпеливо сносила все неудобства и даже, несмотря на нечеловеческие условия, всегда находила время и энергию позаботиться и о своем лице, и о прическе. Каждый раз, когда я навещала ее вечером, она, сидя на полу, накручивала длинные белые волосы (она, конечно же, еще раньше выкрасила их перекисью) на папильотки, загибала ножичком кверху ресницы, красила их тушью, выщипывала свои густые брови, красила ярким лаком ногти и массировала лицо. Благодаря ее личику и прическе все американцы всегда оглядывались на нее и относились к ней с большим уважением. Хотя ей было всего только двадцать семь лет, она очень боялась выглядеть «старой». Такая забота о своей внешности в то время была очень редкой среди репатриантов. Но Катя, как западноевропейская кинозвезда, всегда и всюду таскала с собой маленький чемоданчик с красками, помадами, мазями и прочими принадлежностями туалета. Может быть, она была и права. Потому что все же к ней относились как-то иначе. Вероятно, она знала по опыту, что женщине гораздо легче достигнуть своей цели, если она красивая. Я об этом тогда мало думала, и косметика меня не интересовала. Глядя на Катю, я даже чувствовала легкое презрение к ней за ее чрезмерное увлечение своим туалетом.

Как ни странно, наш лагерь в Линце находился в американской зоне, но лагерное управление было в руках Советов. Нельзя было и сравнить лагерь в американской зоне с репатриантским лагерем здесь. Разница была слишком большая. Если в американском лагере нас буквально закармливали и много еды мы или выбрасывали, или относили в деревню к немцам, в советском лагере, например, на завтрак мы получали черный кофе без сахара и ломоть непропеченного черного хлеба, от которого у многих началось расстройство желудка. В обед нам выдавали тарелку супа с бобами, в котором плавали черви.

Однажды, стоя в очереди, я увидела такую сцену: мы только получили суп, и группа репатриантов стояла недалеко от кухни и рассматривала его. Один из парней, вытянув червяка из своей тарелки, сказал:

— Нас здесь червями кормят!

Другие, поддерживая его, начали тоже роптать. Вдруг за нашими спинами все услышали — несомненно это был голос НКВДиста:

— А наши солдаты? Что они ели, когда боролись против врага?! А вам лучшего захотелось! Где были вы? Помогали убивать своих!

Он стоял перед нами, будто вырос из земли. Его замечание произвело ошеломляющее впечатление: все замолчали и сразу же разошлись. Такие внезапные встречи с НКВДистами происходили несколько раз в день. Казалось, лагерь кишел ими. Они незаметно подслушивали наши разговоры, иногда вмешивались в них и делали замечания, которые не предвещали ничего хорошего. Выглядело так, как будто нас не освобождали от фашистов, а наоборот, победили, как немцев. На нас смотрели так же недружелюбно, как и на немцев, теперь униженных поражением. Скоро никто больше не решался открыто высказывать свое мнение.

Кроме того, лагерь был обнесен высоким деревянным забором. У входа стояли два вооруженных красноармейца. Так же, как и у немцев, когда мы работали на них, никому не разрешалось покидать лагерь. Сначала я думала, что такие строгие меры были приняты из-за жалоб немецкого населения на все еще частые грабежи со стороны репатриантов. Но оказалось, что причина была иная. Советская администрация хотела предотвратить возвращение репатриантов обратно в американскую или английскую оккупационные зоны. Уже здесь некоторые из нас почувствовали, чем пахнет сталинский рай, и предпочли во что бы то ни стало возвратиться на Запад.

А через две недели нас официально передали Советскому Союзу. В удобных пассажирских вагонах — о транспорте должны были заботиться американцы, так как мы все еще находились на их территории, — нас повезли дальше на восток.

Когда мы переезжали реку, разделявшую американскую и советскую зону, поезд замедлил ход. Мы все с любопытством высунулись из окон вагонов. Вдоль состава, на мосту и дальше за мостом, в пожелтевших военных формах стояли наши красноармейцы. Все мы радостно начали махать им руками и кричать приветствия:

— Здравствуйте! Добрый день!

Но они стояли как глухие. Никакого ответа.

— Здравствуйте! Как поживаете?

Опять никакого ответа.

— Вы что? Не понимаете по-русски?!

Ничего не действовало. Красноармейцы молчали.

— Да ведь это не русские, — сказал кто-то из репатриантов.

Но мы все еще продолжали кричать приветствия, и, наконец, мы услышали ответ:

— Подождите! Вам скоро покажут «Добрый день»!

Это был один пожилой красноармеец. Он сидел у камня на корточках и смотрел на медленно движущийся поезд. Мы не сразу поняли смысл его слов. Только через некоторое время, когда в ответ на наши дальнейшие приветствия мы увидели угрюмые, немые лица красноармейцев, мы тоже замолчали. Так вот оно что! Нас, вероятно, считают врагами! Мы не достойны даже того, чтобы ответить на наши приветствия!

Перед вечером поезд остановился. Это было странное место. Я до сих пор не могу забыть эту кошмарную остановку, несмотря на то, что уже прошло много лет!

Место было пустынное. Куда ни глянь, ничего не говорило о том, чтобы вблизи находились какие-то селения или люди. В отдалении от нашего поезда видны были какие-то развалины и заросшие железнодорожные рельсы. Вероятно, это была давно разрушенная станция. Сразу же за этими развалинами поднимался вверх крутой холм, покрытый выгоревшей от солнца травой. Здесь, на этой остановке, мы расстались с сопровождающими нас американцами.

Некоторые девушки группами стояли вокруг американцев и обменивались адресами. Все громко разговаривали и трогательно прощались. Недалеко от них стояли красноармейцы.

— Подождите! — бросил один из них девушкам. — Через несколько лет мы и до Америки доберемся!

Американцы попрощались с нами и сели в вагоны. Девушки начали махать им вслед. Мое сердце вдруг учащенно забилось: в эту минуту я почувствовала, как разорвалась та нить, которая как-то связывала нас с другим миром. Я тоже подняла руку и помахала уезжающим на Запад.

 

В советском транзитном лагере

Солнце уже село, и нас окружала полнейшая тьма. Но скоро опять показался слабый свет. Вдали что-то двигалось по направлению к нам. На место американского поезда прибыл другой состав с пустыми вагонами. В это время с холма начали подходить к составу какие-то колонны людей, выстроенные по четыре. Возле состава все спуталось, все перемешалось, все копошилось и двигалось, как в настоящем муравейнике. Нас окружали теперь совершенно другие люди, которых мы раньше не видели. Они спустились с этого высокого холма, и их должны грузить в вагоны, чтобы везти дальше. Нам же, новоприбывшим, приказали строиться по четыре и двигаться вверх по холму.

Нина и я стояли немного в стороне от других и в нерешительности смотрели на эту массу людей. Многие репатрианты, которым не под силу было тащить свои мешки и сундуки вверх, тут же нанимали молодых парней и платили им за помощь. Но добровольцев помогать, даже за плату, оказывалось довольно мало. Никто не знал, куда нас ведут. Через некоторое время я решила спросить одну девушку, стоявшую рядом со мной, куда всех этих людей ведут. Мне показалось, что она только что прибыла оттуда. Она ответила шепотом:

— Недалеко за холмом есть лагерь. Он расположен совсем отдельно от селений. Никто не покидает этот лагерь, пока не пройдет чистку НКВД. Для многих там уже дорога на родину закрыта.

Девушка замолчала, а потом, посмотрев внимательно на Нину и на меня, добавила:

— Не идите туда. Лучше постарайтесь попасть в эти вагоны с отправляющимися. Это ужасный лагерь. Там бьют, истязают, ищут власовцев.

Все больше и больше прибывало людей к составу. Одни выходили, другие грузились. Нина и я все еще стояли в нерешительности. Что делать? Идти туда, за холм, или просто сесть в вагон? Здесь нас никто не знает и никто не может донести на нас, что мы не пошли в лагерь, не послушались приказа красноармейцев. С нами не было даже Кати. Она осталась в лагере в Линце. Через несколько минут, когда колонна нашего состава двинулась по холму, к нам подошла Зина, одна из девушек с нашего поезда. У нее был тяжелый сундук, который она сама не могла тащить, и поэтому стала в стороне. Еще один молодой парнишка, печально глядя на движущуюся неизвестно куда массу людей, подошел к нам и тоже стал рядом. И так, вчетвером, мы стояли, притворившись, что мы из прибывших. А тем временем перед нами развернулась невероятная картина: последняя длинная колонна людей нашего состава двинулась вверх по холму. Один из красноармейцев воткнул первому в ряду мальчику огромный красный флаг с серпом и молотом. Это знамя было очень тяжелое, и парнишка еле удерживал его в руках. Он все время падал на эту двигавшуюся под гору муравейную массу. Каждый из идущих тащил с собой свое скудное добро — мешки, чемоданы, сундуки и прочее. Бледный, еле заметный свет от нескольких фонарей возле состава падал на эту черную массу людей, со всех сторон окруженных красноармейцами. Никто не разговаривал, никто не смеялся. Стояла какая-то странная тишина. Только время от времени был слышен резкий выкрик советского офицера, отдающего распоряжения. Затем — я не поверила своим ушам — раздалась песня о Сталине. Было приказано петь. Но песня не похожа была на пение. Это был приглушенный крик людей, над которыми, как хищный коршун, развевалось красное знамя. Через несколько минут черная масса скрылась за холмом. Только тяжелое облако пыли, поднятое ногами ушедших, медленно скатывалось вниз и окутывало нас душной тьмой.

Несколько минут мы стояли в оцепенении. Уж слишком ясно представала перед нами вся беспощадность правительства нашей родины.

— Я не пойду туда, — прервала наше оцепенение Зина. — Давайте попробуем сесть в вагоны.

Молча мы взяли наши вещи и начали пробираться к составу. Молодой парень помогал Зине тащить ее сундук. Когда мы наконец нашли местечко в одном из вагонов и уселись там, наш спутник шепнул:

— Не хотите вернуться туда? Ведь все это не предвещает ничего хорошего.

— Как же идти обратно? — спросила его Нина.

— Я знаю дорогу. Отсюда недалеко американская зона. Мы пройдем.

— Нет, — сказала я. — Если хочешь идти — иди! Мы хотим домой. Если уж мы решились на этот путь, надо пройти его до конца.

— А почему они с нами не говорят? — замечает опять парень, имея в виду красноармейцев.

— Я не знаю, — ответила я. — Я думаю, что там, дома, будет иначе.

— Ну, как хотите, а я сматываю удочки!

— У меня дома муж и дочь, — сказала Зина. — Я не могу обратно.

— Ну, как хотите, — сказал опять наш спутник. — Оставайтесь с Богом!

Он взял свой маленький узелок, выбросил его из окна вагона, а потом и сам выпрыгнул за ним во тьму.

Отношение красноармейцев к нам не менялось. Желание возвратиться к американцам высказывалось и среди наших новых соседей по вагону. Многие думали, что лучше вернуться теперь, пока еще недалеко от американской или английской оккупационной зоны, чем когда заедем подальше вглубь. Но делали это немногие. Некоторые из них бросали даже свой багаж и незаметно скрывались.

Наконец наш поезд опять двинулся на восток. Оказалось, что вагоны в составе были разные: были и пассажирские с сидениями, и грузовые — для перевозки скота и других товаров. С помощью того же парня, который уговаривал нас вернуться, нам удалось проникнуть в пассажирский вагон. Нина, Зина и я заняли половину купе. Кроме нас, в нем было еще три человека. Измученные, они даже не смотрели на нас, а уже спали на своих мешках и чемоданах. После того как наш парнишка выпрыгнул из окна, мы закрыли его и тоже начали дремать.

Уже было совсем светло, когда поезд остановился на станции в предместье Будапешта. Говорили, что это местечко раньше было одним из богатых пригородов. В нем жили более привилегированные слои общества. Об этом свидетельствовали многие красивые дома и виллы, но уже пустые и заброшенные. Большинство жителей еще до прихода Красной армии бежало на Запад, не пожелав остаться с освободителями. Теперь эти дома служили приютом для репатриантов. Когда-то их окружали роскошные деревья, о которых заботились их владельцы — подрезали ветки, косили траву и сидели в тени в удобных креслах, пили чай, разговаривали и смеялись с друзьями. Наверное, эти деревья тоскуют по лучшим временам, но не могут об этом сказать. Хотя их грусть, казалось, просачивалась наружу: как свидетели бурь и непогод, они стояли, печально наклонив свои ветви.

И действительно, весь городок был превращен советским правительством в лагерь для возвращенцев на родину. Некоторые местные жители, которым нечего было терять, остались. Это были, в основном, бедные, и они жили немного подальше от этих богатых усадеб. Почти весь городок был заполнен репатриантами. В этом огромном лагере тысячи людей ждали возвращения на родину, многие еще с самого начала весны, то есть до окончания войны. В этом лагере проходили тщательную и последнюю проверку возвращенцы. Только если не находили никаких препятствий в процессе фильтрования, человек получал разрешение ехать на родину и, если был транспорт, мог отправляться домой. День отъезда был одним из самых долгожданных дней для каждого. Но и тогда отправка на родину задерживалось из-за нехватки транспорта. Еще не все железные дороги работали. Не хватало ни вагонов, ни поездов. А если они и были, то в первую очередь их предоставляли в распоряжение Красной армии. Но и сама армия была частично занята репатриацией советских граждан.

Нам троим, Зине, моей сестре и мне, отвели двухэтажный дом, в котором уже было человек восемь. Нам указали на комнату нижнего этажа. Никакой мебели, никаких постелей, даже соломы, не было. Каждый должен был сам беспокоиться о том, как и на чем он будет спать. К счастью, у нас были те одеяла, которые я притащила с фабрики еще в Тельфсе. Мы постелили их на полу и так спали, а днем сидели на них. Хорошо, что было лето и погода стояла прекрасная.

В каждом доме был своего рода староста. Даже в самых хаотических условиях жизни нельзя было ускользнуть от надзора советской бюрократической машины. Каждый староста должен был следить за тем, чтобы все в доме были зарегистрированы и чтобы все получали извещения явиться в НКВД. Конечно, все знали, что он был одним из первых доносчиков.

Питание здесь было такое же плохое, как и в Линце. Утром — ломоть полусырого, тяжелого как камень хлеба и черный кофе. На обед — такой же ломоть хлеба. А на ужин — тарелка противного, уже раньше нам известного бобового супа с червями. Кухня, где мы получали еду, находилась в двух километрах от нашего дома, почти за городом. По утрам и к ужину туда тянулась длинная вереница мужчин и женщин, девушек и мальчишек.

Советская комендатура расположилась в бывшей ратуше, выходящей на большую площадь. На этой площади по распоряжению комендатуры каждый вечер почти до полуночи играл венгерский оркестр. И каждый вечер со всех концов городка туда стекалась, главным образом, молодежь. Все становились в большой круг, а посередине танцевали.

С одной стороны, эта площадь была интересным местом, где люди знакомились, влюблялись, где можно было услышать разные последние новости и сплетни. Так же, как и на черном рынке, здесь заключались сделки, в которые нередко были вовлечены и венгры. Но в то же время эта площадь была и опасным местом. Почти всюду шныряли НКВДисты. Они, конечно, не носили свою форму и часто притворялись репатриантами, разговаривали с нами, входили в наше доверие, расспрашивали о личных делах и, вообще, обо всем, что их интересовало, затем докладывали все в НКВД. Нередко случалось, что после таких интимных и дружеских разговоров к человеку подходил в официальной форме НКВДист и вежливо предлагал следовать за ним. Были даже случаи, когда к человеку подходили двое или трое в форме, брали его за руки с обеих сторон и уводили. Может быть, кто-то донес на него, что тот был в армии генерала Власова или служил в немецкой армии. Судьба этих людей нам в то время была неизвестна. Только несколько лет спустя, уже на Западе, мы узнали, как жестоко Сталин расправился с ними. После пыток и допросов их, вероятно, расстреливали или же отправляли в Сибирь на верную гибель. И все это происходило под музыку венгерского оркестра. Музыканты, конечно, делали свое дело. Они хорошо играли. И надо признаться, что это было единственное, что хоть немного облегчало жизнь в этой угрюмой, серой действительности.

Однажды Зина и я шли с ужином от кухни. Было как-то особенно жарко, и мы сели на поле в тени большого камня отдохнуть. Солнце жгло, как в пустыне, трава вокруг совсем выгорела, и земля под нашими босыми ногами казалась раскаленной, как печка.

— Я вам с Ниной не рассказывала, — начала Зина. — Я приехала в Германию добровольно. Тебе и Нине нечего бояться, а мне страшно.

— Но ведь многие приехали добровольно, потому что дома нечего было есть. Я тоже могла бы сопротивляться, когда немцы везли меня на биржу труда. Но что бы я делала дома? Что бы мы все ели? — сказала я.

— Это не все, — опять говорит Зина. — Если в НКВД узнают, где я работала, то мне дома не видать.

— А где же ты работала? — спросила я.

— На радио. В отделе пропаганды.

— Да как ты туда попала? — удивилась я. — Работать в таком месте одной из наших — ведь это совсем невероятно.

— Я уже дома говорила довольно бегло по-немецки. А потом в Германии мне предложили там работать.

Конечно, я теперь поняла страх Зины перед НКВД. Во-первых, уже стало известно, что все, кто приехал в Германию добровольно, не возвращались домой. Их посылали на два года в отдаленные места на перевоспитание в исправительный лагерь, чтобы «очиститься» от гнилого Запада. Такие исправительные лагеря были и на Урале, и в Сибири. Только после этого репатрианты могли ехать домой, и то, если они не жили в столицах или больших городах республик. Въезд в столицы республик для репатриантов был закрыт лет на пять. Конечно, в этих лагерях никто не занимался приятным времяпрепровождением. Все должны были работать на заводах, фабриках или на дорогах. А с теми, которые занимались в Германии каким-нибудь политическим делом, обращались особенно строго. После допросов в НКВД их или же сразу арестовывали, или направляли специальным транспортом прямо в Сибирь. Такая же участь постигла и всех крымских татар. Советское правительство знало, что татары охотно сдавались немцам. Кроме того, многие из них ехали в Германию добровольно. Никого из них не пускали обратно в Крым. Для них формировались специальные составы. И как только набиралось определенное количество, их грузили в вагоны и под строжайшим конвоем везли прямо в Сибирь. Большинство из них и не знало, куда их везут.

Украинцев советское правительство тоже считало предателями. Украинцы были виной тому — этот упрек можно было всегда слышать от НКВДистов во время регистрации, — что враг проник так далеко вглубь страны. Но, по сравнению с татарами, украинцев было слишком много, а всех в Сибирь не отправишь.

— Знает ли кто здесь в лагере, что ты работала на радио? — спросила я Зину.

— Нет.

— Это хорошо. Не говори об этом никому. А для НКВД ты можешь что-нибудь другое выдумать. Кто теперь это может проверить? Кроме того, ты как-то сказала, что твой муж — член партии.

— Ах! Что мой муж! — отмахнулась она. — Я еще до войны не жила с ним. А когда началась война, он эвакуировался на Урал, а я уехала из Москвы в Киев, к маме. А когда пришли немцы, я добровольно поехала в Германию.

— Все это тебе не нужно рассказывать в НКВД. Скажи просто, что твой муж член партии. Это тебе очень поможет. Увидишь!

Я встала. Зина тоже поднялась. Мы оглянулись по сторонам: слава Богу, нас никто не подслушивал! Мы молча пошли к нашему жилищу, где Нина ждала нас с ужином.

Через пару недель после нашего разговора Зину вызвали в НКВД. Она возвратилась с улыбающимся лицом. Когда я спросила ее, как все прошло, она ответила:

— Со мной обращались очень вежливо. То, что мой муж член партии, произвело на офицера НКВД большое впечатление. Он обещал, что меня скоро отправят домой.

Несмотря на то, что вызов в НКВД должен был последовать через определенное время пребывания в лагере, дело обстояло иначе. Первыми вызывали «враждебных элементов»: власовцев, бывших солдат гитлеровской армии, татар и потом только добровольно уехавших и всех остальных. С помощью доносчиков, которых было везде полно, — они шныряли на танцплощадке и даже в домах, где находились репатрианты, — НКВД удавалось вылавливать многих, за кем они охотились в первую очередь. Конечно, доносили часто и сами репатрианты. Их заставляли работать на НКВД, обещая им за это более легкий путь домой и прощение «грехов».

Но были и другие причины внеочередного вызова в НКВД и ускорения отправки домой. Это чаще всего случалось с какой-нибудь красивой девушкой, которая бросилась в глаза какому-то офицеру НКВД или высшему военному. Многие девушки и женщины знали это и старались всегда прихорашиваться и регулярно посещать танцплощадку. Так случилось с красавицей Галиной, которую совсем недавно поместили к нам.

Галина никогда не торчала дома. С первого же дня она каждый вечер ходила на танцы. Она была среднего роста, тоненькая и изящная. Одевалась она по западноевропейской моде. Ее длинные волнистые волосы красиво падали на плечи, и она прикалывала к ним свежую розу или бант. На танцплощадке она всегда была окружена толпой парней, русских и венгров. Все хотели с ней танцевать. А танцевала она великолепно, — казалось, что ее ноги, в башмачках, как у Золушки, совсем не касались земли. Ходили слухи, что она раньше была балериной.

Ее вызвали в НКВД через неделю. После возвращения она молча собрала свои вещи и перебралась в другой дом, более красивый и комфортабельный. А вскоре после этого она стала появляться на танцплощадке в сопровождении пожилого полковника, за которого потом вышла замуж.

— Вот хорошего поймала себе на удочку, — заметила Зина.

Действительно, если кому из девушек удавалось подружиться с офицером НКВД или Красной армии, то это можно было считать большим счастьем. Несмотря на то, что офицерам, как и рядовым, — были, конечно, и исключения, — не разрешалось вступать в брак с репатриантами за границей, — дорога на родину была уже беспрепятственной.

 

В лагерной больнице

Уже почти четыре недели прошло с тех пор, как мы с Ниной приехали в этот лагерь, а повесток явиться в НКВД нам все еще не было. Жизнь шла монотонно, каждый день одно и то же: походы на кухню за завтраком и ужином, вместо кроватей — твердый пол, везде люди, танцплощадка, сексоты, грустные рассказы земляков и вечное ожидание возвращения домой. Все это мне, так опротивело, что я решила зарегистрироваться на работу в лагерную больницу. Ведь у меня было хоть небольшое медицинское образование и я имела право работать медсестрой.

Рано утром я пошла к единственному на весь лагерь врачу. Так как у меня не было при себе документов об окончании курсов медсестер, доктор Волков — так его звали — устроил мне маленький медицинский экзамен. В тот же день после обеда я начала работать.

Доктору Волкову было приблизительно лет сорок. Во время войны он попал к немцам в плен и работал врачом в лагере военнопленных в Германии. Он был сухощав, среднего роста, с бледным, желтоватого оттенка лицом. Но видно было, что дело свое он знает. Он работал много, с утра до вечера, а вечерами его часто вызывали к себе на дом офицеры.

— Здесь много работы, — сказал он мне. — Среди репатриантов, которых мы должны обследовать до отправки, большинство венерические больные. Это здесь главная болезнь. Никто из этих больных не может вернуться домой, пока не вылечится.

Такое было распоряжение.

Я спросила его, есть ли лекарства.

— Нет, — ответил он. — Единственное лекарство — калий-гиперианганикум. Это все, что у нас есть.

Доктор Волков объяснил еще мне, что самые заразные и серьезные больные находятся в двух казармах, которые расположены недалеко от нашей поликлиники, если я хочу, могу посмотреть. Я согласилась, и он тут же позвал одну из сестер, которая повела меня туда. Это была небольшого роста грузинка. Она работала в этом лагере уже с самого начала репатриации.

Место, где находились эти казармы, со всех сторон охранялось красноармейцами. Никому из больных не разрешалось выходить, кроме трех раз в неделю на лечение в поликлинику. Это «лечение» заключалось в том, что женщин промывали раствором калия-гиперианганикума. Обе казармы были переполнены. Больные лежали или сидели на полу, на своих скудных тряпках. Не было ни тюфяков, ни кроватей — абсолютно ничего. Многие из этих больных уже давно ждали выздоровления и отправки на родину. И каждый день прибывали все новые и новые. Со временем некоторые больные начинали понимать, что венерическую болезнь промыванием не вылечишь. Они начали продавать свои вещи и стараться достать на черном рынке через венгров в то время невероятно дорогой пенициллин или сульфидин. Часто торгаши их обманывали. Вместо медикаментов они получали какую-то ерунду. Иногда они показывали эти порошки доктору Волкову и просили достать им настоящий пенициллин или сульфидин. Они давали ему деньги. Доктор соглашался, брал у них деньги и, если мог, покупал им лекарства у офицеров Красной армии, которые, в свою очередь, получали их от американцев. Но лекарств не хватало. Кроме того, многие не в состоянии были заплатить за них огромные деньги. Так что им ничего не оставалось делать, кроме как надеяться на чудо.

Ночью в каждой казарме дежурила одна из сестер. Иногда в свое дежурство я просматривала некоторые карточки больных, где были записаны истории болезней. Меня поразило то, что почти все девушки с венерическими заболеваниями были в возрасте от восемнадцати до двадцати восьми лет. А данные о начале болезни подтверждали мои догадки о самом худшем — об изнасиловании их советскими красноармейцами во время захвата немецких территорий. Среди мужчин-репатриантов венерических больных было гораздо меньше.

Однажды ночью, когда я сидела, углубившись в чтение историй болезни, в комнату постучали. Я открыла дверь. Вошла пожилая женщина, лет пятидесяти, в белом платочке на голове. Она несмело посмотрела на меня и сразу же начала говорить:

— Извините, сестричка, я бы хотела вас о чем-то спросить.

— Садитесь, — я подвинула ей стул.

— Моя доченька лежит здесь в больнице. Я перебралась к ней, потому что не хочу оставлять ее одну. И вот я вас хочу спросить, сколько времени она будет здесь? Когда она вылечится? Я не могу дождаться дня, когда мы сможем ехать домой, на родину.

— Как ваша фамилия? — спросила я.

Женщина ответила не сразу. Она закрыла лицо кончиками своего платка и начала плакать. Потом назвала мне имя и фамилию дочери. Я посмотрела на ее карточку: шестнадцать лет. Сифилис. Изнасилована весной 1945-го года. Я положила карточку обратно.

— Как это случилось?

Женщина немного успокоилась и начала говорить, все еще всхлипывая:

— Наши… Изнасиловали мою доченьку среди бела дня. Это было в Вене. Мы сидели в подвале, когда брали город. А когда мы вышли… на нее набросилось девять солдат… своих же… Я стояла рядом и хотела их отогнать, но меня оттолкнули в сторону. Я плакала, просила смилостивиться, но мне только крикнули, чтобы я замолчала, а то и меня возьмут… С тех пор с ней и началось это…

Она замолчала. Я тоже молчала. Я не знала, как утешить страдающую мать. История изнасилования еще непорочной девушки меня глубоко тронула. И я невольно вспомнила занятие Тельфса американцами. Как не непохоже было их поведение на поведение красноармейцев! Американцы принесли нам мир и настоящее освобождение. Они старались быть вежливыми со всеми жителями, побежденными и освобожденными. Если и были где-нибудь нарушения их армейской дисциплины, незначительные кражи или даже изнасилования, то это были единичные случаи, за которые строго наказывали. В сущности, многие немки сами начали бегать за американскими солдатами, им не нужно было их насиловать….

— Как только вернетесь домой, обратитесь сразу же к хорошему специалисту, — сказала я. — Я надеюсь, что советское правительство поможет вашей дочери выздороветь.

— Как долго еще будет длиться эта болезнь? — не унималась мать.

— Здесь нет нужных лекарств. Может, ее скоро отошлют в больницу на родине, где ее начнут лечить правильно. Тогда она скоро выздоровеет.

Женщина опять заплакала. Я не могла больше выдержать. Я встала и подошла к ней. С минуту я молчала, потом положила ей на плечо руку:

— Не плачьте! Все устроится. Надо немножко терпения. Но смотрите, чтобы и вы не заболели. Ведь тогда у вас будет еще больше горя. Это инфекционная болезнь. Надо быть осторожной.

Работа в больнице и особенно разговоры с больными показали мне другое лицо войны, более ужасное и бесчеловечное, чем внешний вид опустошенных городов. Теперь мне стало ясно, что трагедия войны в душах людей еще долго будет продолжаться. Это несчастье больше, чем разрушение городов и селений. Миллионы людей вырваны из нормальной колеи жизни и брошены в ужасные условия — условия, которые окажут огромные последствия на их будущую жизнь. Но несмотря на все, эти люди, лежащие в комнатах и коридорах в этих казармах, думали только об одном: поскорее возвратиться домой и снова начать нормальную жизнь.

Иногда во время моего ночного дежурства ко мне заходила Нина. И я ей показывала, что наделали красноармейцы. Как мы радовались, что не они нас освободили от немцев! Работая в больнице, я теперь твердо решила по возвращении домой изучать медицину. Я хотела помочь всем этим людям выздороветь.

Доктор Волков был всегда внимателен ко мне и рассказывал все, что меня интересовало. Но о себе он никогда не говорил. Я узнала только, что до войны он жил в Сталино, на Донбассе, где работал в больнице. Ему очень нравился этот город, и он хотел вернуться туда.

Моя коллега Люда, которая показывала мне казармы с больными, знала о нем больше. Судя по их отношениям, мне казалось, что между ними было что-то интимное, что-то скрытое. Она знала, что он вдовец и что у него есть где-то сын. Но об этом он ни с кем не говорил.

Однажды вечером, когда после работы мы шли домой, она сказала:

— Зайдем к доктору, поздороваемся! Он живет здесь, в этом доме, — и она показала на небольшой домик, отгороженный от улицы деревянным забором. Через ворота мы вошли во двор и сразу же увидели доктора. Он сидел за столом в саду под деревом. Видимо, — он был погружен в свои мысли, потому что совсем нас не заметил. Только когда мы с ним поздоровались, он поднял голову:

— Здравствуйте, — сказал он. — Все в поликлинике в порядке?

— Все в порядке, — ответила Люда. — Из начальства никто сегодня не приходил.

Она сказала это потому, что обычно к концу дня к нам всегда приходил кто-нибудь из НКВД и мы докладывали ему о ходе работы, о новоприбывших, о медикаментах и о прочем.

— А разве ты сегодня не свободна, Люда? — обратился он к ней.

— Я совсем об этом забыла. Ничего, я возьму выходной в другой раз, — ответила она.

Мне бросилось в глаза, что доктор Волков выглядел как-то устало и был немного рассеян. Он неохотно разговаривал с нами, и мы скоро ушли.

— Ты что-нибудь заметила в нем? — спросила Люда, когда мы были уже на улице.

— Нет. Кажется, ничего особенного, — ответила я. — Мне только показалось, что он очень устал.

— Ты очень наивная, — сказала она.

— Как?

— Ты действительно не видишь, что с ним?

— Что же с ним?

— Он морфинист.

Я остановилась, не веря своим ушам. Мне никогда не пришло бы даже в голову подумать об этом.

— Откуда же он достает морфий?

— На черном рынке.

— А деньги? — удивлялась я еще больше, зная, что за работу никому ничего не платили.

— Да! Деньги! — ответила Люда, пожимая плечами. — Деньги он получает от пациентов, которые продают свои последние тряпки, чтобы он достал им лекарства.

Я молчала. Мне не хотелось верить тому, что говорила Люда. «Как он мог так поступать при виде такого ужаса вокруг себя?» — думала я. А Люда продолжала:

— Ну, конечно, он их получает не только от репатриантов. Советские офицеры дают ему деньги на это и даже больше. Они обычно приходят к нему вечерами после работы, или же он идет к ним. Чаще всего он идет к ним. Они не хотят, чтобы их кто-то видел у него.

— Но ведь у военных есть свой врач!

— К тому по некоторым причинам они в этом деле не обращаются. Он тебя никогда не просил ассистировать ему вечером?

— Нет.

— Скоро попросит. Да. Я уже часто помогала ему.

Я внимательно и подозрительно посмотрела на Люду. Не ревнует ли она меня к нему? Она говорила, как бы обвиняя его в чем-то, а я в то же время ловила себя на мысли, не выдумывает ли она все это. В ее голосе чувствовалась к тому же горечь, причину которой я не знала. Эта горечь была даже в ее взгляде каждый раз, когда она смотрела на него. Наконец я поняла, что эта маленькая женщина с гордыми грузинскими чертами лица вероятно очень любила его. Может быть, он разочаровал ее?

— Бедные репатрианты, все надеются на выздоровление, — сказала я. — Мне их очень жаль.

— Ну, это еще ничего, — продолжала Люда. — Немного сульфидина или пенициллина им все равно не поможет. Гораздо хуже то, что когда у него деньги, с ним ничего нельзя сделать. Он впрыскивает себе морфий.

— И никто еще не пожаловался? — спросила я.

— Жаловаться? Нет! — Это рано или поздно само собой выйдет наружу. От НКВД надолго ничего не скроешь.

Скоро я поняла, что почти все в больнице знали, что доктор Волков — морфинист. Но об этом никто не говорил. Если случалось, что НКВДисты делали инспекцию в то время, когда доктор был «не в форме», то старались ему сообщить об этом, и, обыкновенно, ему удавалось уйти «по делам». Хотя кто-то из НКВД приходил почти каждый день к концу дня, тщательные инспекции были только раз или два в неделю. Тогда приходили чаще всего два офицера НКВД и требовали от нас список больных, отчет о состоянии венерических больных, прежних и новоприбывших. Все это нужно было для статистики, а также для информации о положении в лагере. То, что доктор Волков по вечерам принимал рядовых и офицеров, не входило в отчет о нашей поликлинике. Это были неофициальные больные, не подлежавшие лагерному режиму. Да, когда доктор Волков принимал их по вечерам, одна из сестер помогала ему. Эта работа сестры тоже не считалась официальной.

В эти вечерние приемные часы было довольно интересно. Особенно смешно было видеть, как сильные и мужественные в обыденной жизни красноармейцы в приемной врача становились беспомощными, как дети. Иногда «в награду» за лечение они приносили нам белый хлеб, фрукты и консервы. А когда нас вызывал какой-нибудь офицер на дом, нас часто угощали изысканными блюдами, — все из американской помощи. Один майор, к которому однажды взял меня доктор Волков, пригласил нас выпить с ним крымского шампанского. Это было неслыханной редкостью в те времена. Когда хозяин немного подпил, он начал рассказывать нам неимоверное: как он нарочно заражал молодых и красивых девушек своей болезнью.

— Все гниль, — говорил он. — Так пусть все еще больше станет гнилью.

— Нельзя. Нельзя, — тоже подвыпивши, отвечал ему доктор Волков.

— А мне что?! Если я — пусть и другие! — отвечал майор.

 

Допрос

Только после почти двухмесячного пребывания в лагере весь наш дом получил наконец вызов в НКВД. На следующий день, рано утром, мы все собрались перед зданием НКВД, занимавшим одну из частных венгерских вилл. Перед домом уже стояла большая толпа репатриантов из других домов. В большой приемной за двумя столами сидели два НКВДиста и регистрировали явившихся. После этого через некоторое время вызывали по фамилиям, и один из красноармейцев (вероятно, тоже НКВДист) сопровождал вызванного на второй этаж, где в отдельных кабинетах сидели офицеры и каждого «выворачивали наизнанку».

Допрос некоторых репатриантов продолжался недолго. Других держали подольше, в зависимости от «преступлений». Нужно заметить, что советское правительство смотрело на всех репатриантов, как на преступников, немецких коллаборационистов или просто, как на изменников родины. Ведь все мы, — так говорили нам, — работали с немцами против своих. По каким-то рассуждениям советского правительства никто не должен попадать в плен к врагу. Надо до последней капли крови защищать свою родину. Таким образом, все наши военнопленные, находившиеся у немцев, считались изменниками. Мне хорошо запомнились слова дяди Феди, когда однажды в середине тридцатых годов он проводил у нас свой отпуск. Он учился тогда в Военной академии. — «Я не имею права попадать в плен, — говорил он, — последняя пуля — себе в лоб». Так должен был поступать каждый советский патриот. Поэтому все военнопленные подвергались строжайшей чистке. Но их дела рассматривал особый отдел НКВД. В нашем же лагере находились, главным образом, гражданские репатрианты.

В процессе допросов нередко случалось, что допрашиваемого «выводили», вернее, арестовывали. Тогда вызывали военных, которые сопровождали его в другое отделение НКВД, откуда он так скоро не возвращался, а то и исчезал совсем. Некоторые выходили из кабинетов в слезах, другие — потупя голову и ни на кого не глядя. Тогда всем присутствующим становилось ясно, что во время допроса возникли некоторые «препятствия». Только у немногих все проходило гладко. Но если даже человек прошел допрос без сложностей, то это еще не значило, что он скоро может ехать на родину. Часто нужно было ждать еще недели три-четыре, пока найдется транспорт для отправки репатриантов. Советское правительство с отправкой своих граждан домой не очень-то спешило. — Все равно, они уже находились в их лапах. А поезда, которые были в распоряжении советских оккупационных войск, мобилизовывались, в первую очередь, для демонтажа немецких заводов и фабрик.

Глядя, как день и ночь, эшелон за эшелоном тянулись на восток товарные вагоны, нагруженные сырьем, рудой, углем, машинами, всяким промышленным хламом, было ясно, что роли теперь действительно переменились. В начале войны немцы вывозили все, что только можно, из Советского Союза, даже украинский чернозем. А теперь — все наоборот.

Уже было за полдень, а мы с Ниной все еще ждали вызова к офицеру на допрос. Время шло медленно. В большой приемной некоторые репатрианты сидели вдоль стен на скамейках, другие стояли небольшими группами и разговаривали. Тут же мы с Ниной стали свидетелями одной интересной сцены.

На старом столе, стоящем в углу комнаты, сидели четыре девушки и курили американские сигареты. НКВДисты, сидевшие за регистрационным столом, косо поглядывали на них. Вероятно, потому, что у них не было таких хороших сигарет.

— А ты откуда? — вдруг обращается один из них к девушке, сидевшей на краю стола и болтавшей своими ногами в нейлоновых чулках.

Девушка спокойно вынимает сигарету лаки-страйк, закуривает и отвечает:

— Из Киева.

— И куда ты хочешь вернуться?

— Куда? Странный вопрос! Конечно, в Киев!

— Таких б….. там не нужно! — бросает ей в ответ НКВДист.

В приемной стало совсем тихо. Все с напряжением следили за странным разговором между девушкой и НКВДистом и смотрели то на нее, то на него. Я тоже с удивлением таращила глаза на НКВДиста. Такой грубости от представителя советского правительства я не ожидала. Он довольно грузно сидел на своем стуле и враждебно косился на девушку. Она тоже, казалось, была не меньше ошарашена его ответом, чем все мы в комнате. С минуту она молча смотрела на него, а потом вдруг встряхнула головой, гордо подняла ее, закинула ногу за ногу и, затянувшись своей сигаретой, сказала ясно и четко:

— Ну, мы, конечно, здесь ни при чем, что вы нас бросили на произвол судьбы Гитлеру. Вы так храбро защищали свою родину, что побыстрее смотали удочки и дали деру за Урал, спасая свою шкуру. А теперь мы виноваты.

Последние слова ее прозвучали с явным сарказмом. Все заметили, как лицо НКВДиста густо покраснело. То, что он услышал от девушки, было логичным ответом на его грубость и не уступало его же собственной дерзости. Мы ожидали какого-то взрыва НКВДиста. Но он промолчал. А репатрианты, видевшие всю эту сцену, ликовали — ведь сколько раз приходилось нам всем слышать от НКВДистов всякие оскорбления о «сотрудничестве с немцами», об «измене родине», о «предательстве» и прочем. И никто из нас не смел ответить им так, как это сделала сейчас киевлянка.

Защищать себя против несправедливых упреков со стороны представителей советских органов могли только самые смелые. А ведь, в сущности, все мы, да и они, прекрасно знали, как в начале войны советское правительство, не переставая, долбило нам по радио: «Мы будем бить врага на его же территории». А что потом из этого вышло? Эта же «самая сильная и самая мужественная в мире Красная армия» в панике бежала от врага. То, что девушка бросила НКВДисту в лицо, было самым чувствительным местом каждого советского военного.

Вскоре девушку из Киева позвали наверх в кабинет офицера. Проходя мимо сидящего за столом НКВДиста, она оглянулась на него и прошептала, но так, что ее шепот был слышен в самом дальнем конце комнаты:

— Не надо было убегать, а защищать свою родину! Вы же солдаты, не мы!

И, грациозно подняв голову, она весело подмигнула нам и ушла наверх в сопровождении красноармейца.

Я обвела глазами всех собравшихся в комнате: подавляющее большинство были женщины. Мужчин было довольно мало. Все начали громко разговаривать, открыто проявляя свою симпатию к красивой и храброй киевлянке. Но мужчины испуганно молчали. Здесь, как и у немцев, с мужчинами обращались гораздо хуже, чем с женщинами. Поэтому так говорить с НКВДистом могла только женщина. Советское правительство было хорошо проинформировано о том, что многие мужчины в начале войны дезертировали из армии, а многие уехали добровольно в Германию. Теперь они должны были гораздо тяжелее расплачиваться за свою «измену», чем женщины. Многих мужчин после проверки фильтрационной комиссии забирали в армию на всевозможные грязные работы. Какая судьба их ожидала дальше, никто из нас тогда не знал. Но ясно было одно: на родину они не сразу ехали. Только старики, слабые и больные могли надеяться на возвращение на родину.

Хотя нам, женщинам, было немного легче, нас тоже старались унизить и оскорбить, где только возможно. Особенно те, которые были хорошо одеты и с западноевропейскими прическами, были излюбленной мишенью для всяческих оскорблений со стороны «официальных лиц». И солдаты, и офицеры нас часто величали «б……», «фрицевскими подстилками», «европейским дерьмом». В лагере много говорили об одном случае, который произошел в Вене вскоре после занятия города советскими войсками. Этот случай был одним из многих типичных случаев послевоенного хаоса.

В Вену прибыл советский военный пароход. Молодые матросы пошли в один из лагерей репатриантов и пригласили девушек на пароход, чтобы праздновать с ними победу над немцами. Девушки, конечно, обрадовались своим землякам и приняли приглашение. На палубе были расставлены длинные столы со всякими яствами — из американских посылок. Пир продолжался далеко за полночь. Все веселились, ели, запивая водкой и вином, и пели советские песни. Затем раздался свист. Как по команде, матросы бросились на девушек. Многие были изнасилованы, избиты, оскорблены. Затем пьяные матросы начали швырять девушек за борт. Поднялся крик и плач. Но все крики тонули в хохоте обезумевших пьяных моряков…

В комнате, где мы ожидали вызова наверх, было несколько татар. После того как они зарегистрировались, служащий НКВД с явной насмешкой в голосе объявил им:

— Вам не нужно ждать. Идите к себе. Вам скоро сообщат, когда ехать домой.

Мне показалось, что он особенно подчеркнул слово «домой». А после того как татары ушли, все опять замолчали. Действительно ли они поедут домой? Ведь уже почти все в лагере знали, кроме, может, самих татар, что их новым местом жительства будет Сибирь.

Только к вечеру вызвали нас с Ниной. Служащий НКВД провел нас на второй этаж, где находилось пять дверей. У каждой двери стоял военный красноармеец. Один из них показал нам, куда входить: Нине в одну дверь, мне — в другую.

Я переступила порог: за столом сидел молодой офицер в элегантной форме и довольно красивый. Его лицо показалось мне немного знакомым. Он перелистывал какие-то бумаги, затем поднял глаза и сказал:

— Садитесь!

Когда я села, он опять сразу же обратился ко мне с вопросом:

— У вас, кажется, две фамилии?

— Да, — ответила я запинаясь, не зная, с чего начать распутывать сложную историю моих двух фамилий. У меня все еще не было документов на мою прежнюю фамилию. Когда пришли американцы, я сразу же обратилась к ним, чтобы получить удостоверение личности. Но это оказалось не так легко. Мне просто не верили. К фальшивым фамилиям американцы всегда относились с невероятным подозрением. Позже мне пришлось еще раз менять фамилию, и это стало одним из самых главных препятствий в моей жизни. Но тогда пришла Флора и объяснила им мои обстоятельства пребывания у них во время войны, мне выдали документ на мою фамилию. Но в этом документе оставили почему-то и мою вымышленную фамилию. И вот теперь мне пришлось опять излагать всю эту историю о побеге из немецкого лагеря и прочее. Но пока офицер НКВД не настаивал на деталях истории с фамилией. Он начал издалека:

— Расскажите мне подробно, кто ваши родители и как вы попали в Германию.

Я начала ему рассказывать о родителях. Не умолчала и о том, что отца сослали в Сибирь. Затем кратко описала ему нашу скитальческую жизнь на родине и, наконец, жизнь после прихода немцев, как мы вернулись в нашу деревню и как оттуда меня забрали в Германию. Затем я описала ему нечеловеческие условия во Фрейтале, о моем бегстве, об аресте и о том, как получилось, что у меня фальшивая фамилия, и что, в сущности, Нина — моя родная сестра.

Во время моего рассказа офицер ни разу не остановил меня. И что мне под конец показалось странным, он даже не расспрашивал о подробностях, без которых все могло показаться неясным. Конечно, я старалась сократить всю историю и она вышла довольно сжатой и сухой.

Офицер посмотрел на часы и сказал:

— Я вижу, ваша история сложная. На этом мы сегодня закончим. А завтра в шесть часов вечера вы прейдите ко мне на квартиру и расскажете все подробно.

Он взял лист бумаги, написал свой адрес и протянул мне:

— До завтра.

— До свидания, — ответила я, немного опешив, и направилась к двери.

— Ах, да! — услышала я опять, — скажите вашей сестре, чтобы зашла ко мне на минутку.

Нина уже ждала меня в коридоре. Она зашла к офицеру, а я спустилась вниз. Минут через десять она вернулась. По дороге домой я спросила, что говорил ей НКВДист.

— Немного, — ответила она. — Он только спросил о родителях, потом сказал, что мне больше не надо приходить к ним, что он обсудит наше дело с тобой.

Мне это было на руку. Нина была еще наивной девушкой. Из-за войны она не закончила образование, в делах политики была неопытной. Помимо всего, я считала Нину не очень ловкой в разговорах с советскими «органами».

Когда на следующий день я вернулась в больницу, то узнала, что доктора Волкова арестовали. Вероятно, кто-то из репатриантов остался недоволен его лечением и донес на него.

— Ну и что теперь? — спросила я коллег.

— Нам надо идти в НКВД. Ведь у нас завал работы. Завтра проверка больных, без него мы не справимся, — ответила одна из сестер.

Было решено, что в НКВД пойдем Люда и я. Не долго думая, в наших белых халатах мы с Людой сразу же направились к зданию НКВД. В кабинете, где сидел, вероятно, секретарь, офицер НКВД, нас очень приветливо приняли и доложили о нас майору. Когда нас ввели в кабинет, мы объяснили положение дел в больнице и показали длинные списки больных, которые назначены на очередной прием. Помимо этого, была еще регистрация новоприбывших. Майор посмотрел на списки и сказал:

— Продолжайте регистрацию новоприбывших, а прием на лечение отложите на пару часов. Я сейчас займусь делом доктора Волкова.

Когда мы проходили через двор, за одним из окон с решетками увидели нашего доктора. Он разговаривал с каким-то заключенным. Заметив нас, он быстро отошел от окна.

— Постой, — Люда схватила меня за руку. — Он стыдится нас. Оставим его в покое.

Мы вернулись в больницу, а после обеда пришел и доктор Волков. Ни с кем не разговаривая, он надел свой халат и начал прием больных, как будто ничего и не случилось. Но он, вероятно, догадывался, что мы ходили хлопотать за него.

К пяти часам мне разрешили уйти, чтобы вовремя прибыть на допрос к офицеру НКВД по расследованию моего дела. Уходя, я оглянулась на доктора Волкова, который с засученными рукавами руководил процедурой «лечения». Он, в свою очередь, посмотрел на меня и, подмигнув мне, махнул рукой.

День был не в меру жаркий и сухой. На улицах было много людей. Венгерские крестьянки, ярко и красочно одетые, возвращались с базара. Репатрианты группами расхаживали по улицам, громко разговаривая. Советские офицеры и солдаты тоже гуляли в своих обильно украшенных орденами формах. Их уже издали можно было узнать — каждое предложение они сопровождали потоком матерщинных слов, — привычка, без которой нельзя было представить себе ни одного советского военного в то время — будь то солдат или офицер. На каждом углу стояли группы молодых венгерских парней с черными глазами и смуглыми от загара лицами. Большинство из них орудовали на черном рынке. Они высматривали жертвы для своих сделок за американские сигареты и консервы. Глядя на них, я удивлялась, как все же немало было и венгров в этом, казалось, только для репатриантов предназначенном селении. Вероятно, не все ушли от русских. Оставшиеся по-своему приспосабливались к новым обстоятельствам жизни, стараясь и в этих условиях извлечь хоть какую-нибудь выгоду.

Я надела свое любимое синее шелковое платье, которое так всем нравилось еще в Тельфсе, те же пробковые туфли, тогда еще в моде, а волосы подняла вверх, тоже по последней моде. Конечно, я умышленно прихорошилась. Зная, как мужчины относятся к хорошеньким женщинам, я думала, что это мне тоже поможет поскорее поехать домой.

Мой вид не остался незамеченным. Венгерские парни то и дело заговаривали со мной и кричали вслед «сыпь», что по-венгерски значило «красивая». А советские военные, принимая меня за венгерку, делали свои замечания, которые, в отличие от венгерских, были лишены всякой деликатности. Все их комплименты сводились к тому, что они сейчас бы со мной «переспали».

Один из них, проходя с товарищем мимо меня, сказал ему:

— А эту венгерочку я бы тоже е…..!

Я, конечно, притворилась, что ничего не понимаю. Но иногда мне не удавалось скрыть улыбки. Тогда я видела, как наши военные с удивлением и неловкостью смотрели на меня и сразу же отворачивались в сторону. Эта ситуация напомнила мне один эпизод, ярко характеризовавший наше положение в Германии. Я слышала его еще в Дрездене.

Это было в каком-то городе. Несколько русских девушек ехали трамваем. Они говорили по-русски и думали, что их никто не понимает. Людей было мало. Поэтому они не боялись и громко разговаривали и смеялись. На одной из остановок в трамвай вошел невероятно толстый мужчина. Он был так толст, что некоторые девушки начали хихикать. Одна из них заметила:

— Посмотрите, девки! Вот сейчас сядет и лопнет!

Толстяк спокойно сел, затем повернулся к ним и на чистом русском языке сказал:

— А вот сел и не лопнул!

Всем девушкам стало, конечно, очень неловко, и они вышли на следующей же остановке.

Спустя несколько минут я нашла дом офицера НКВД. Через деревянные ворота вошла во двор и позвонила. Мне открыл молодой парнишка в гражданском, вероятно, один из наших, то есть репатриантов. Сразу же вышел и майор и провел меня в гостиную. В гостиной стояла красивая мебель: мягкий кожаный диван, кресла, столики, вазы, лампы, на стенах — полки с книгами. Видно было, что владелец виллы все оставил, впопыхах убегая от русских.

Несмотря на то, что расследование дел репатриантов на частных квартирах офицеров НКВД было в порядке вещей, я все же волновалась. Я старалась угадать, к какой категории причислил меня майор. А категорий у них было несколько: к одной из них принадлежала советская интеллигенция, те, с кого советское правительство никогда не спускало своего зоркого ока; затем были жены и семьи партийных, которых судьба тоже забросила в Германию; затем — «опасные элементы», нуждающиеся в более тщательном разборе дел; и, наконец, хорошенькие девушки, с которыми нередко офицеры НКВД хотели познакомиться «поближе».

К последним я, конечно, не принадлежала. В лагере были более красивые девушки. К интеллигенции? — Я была слишком молода. К привилегированным я не могла себя причислить, так как мой отец никогда не был партийным.

Я сидела и молчала, стараясь угадать, куда меня причислят. Майор прервал молчание:

— Сначала выпьем чайку. Иван, принеси все сюда! — обратился он к парню, который открыл мне дверь. Иван исчез и минут через пять вошел в комнату с большим подносом. Затем он начал расставлять на широком кофейном столе чашки, блюдца, поставил чайник, бисквиты, варенье, сахар, бутылку рома и на отдельной тарелочке тонко нарезанный лимон.

— Вы будете пить чай с чем? С ромом или с вареньем, как при царе? — с явной насмешкой обратился ко мне майор.

— С ромом, — буркнула я себе под нос, не зная, что лучше для расположения духа. Кроме того, я все еще волновалась и думала, что ром успокоит меня. Иван налил нам в чашки чаю и удалился, а офицер подсунул мне бутылку рома.

— Меня зовут Николай, а вас, кажется, Виктория?

— Да.

— Красивое имя. Довольно редкое в Союзе.

— Это от моего деда. Он назвал меня по имени корабля, на котором когда-то служил, — объяснила я ему, наливая себе немного рома в чай.

— Интересно, — сказал он и, отхлебнув своего чаю, тоже с ромом, вынул пачку американских сигарет.

— Вы курите?

— Нет. Спасибо.

— Можно мне?

— Да, пожалуйста, — ответила я, удивляясь его вежливости.

Я сидела на широком, мягком диване светлой кожи. Он — напротив меня в таком же мягком и удобном кресле. Мы хорошо видели друг друга: малейшее изменение его лица, каждое невольное движение руки, каждый взгляд. Так обычно психолог изучает свой объект, чтобы понять самую его сущность. Я знала, чего хочет майор. Но знал ли он, что я чувствовала? Стараясь не поддаться его гипнозу, я была настороже. В действительности, я не знала точно, чего ему надо, но я инстинктивно чувствовала, что он не напрасно пригласил меня на частную квартиру. Как бы угадывая мои мысли, офицер сказал:

— Я пригласил вас сюда, чтобы спокойно проверить ваше дело. Оно особенное. — При этом он улыбнулся, стараясь, вероятно, завоевать мое доверие. Он действительно был мил. И его улыбка была даже очень привлекательной. Она как-то успокаивала меня. Есть люди, которые так улыбаются, что меняют настроение человека.

— Вы думаете, майор, что мое дело заслуживает особого внимания? — сказала я, немного осмелев, но тотчас же немного испугалась своей смелости.

— Пожалуйста, угощайтесь! Вот бисквиты, — сказал майор и подал мне тарелку с бисквитами. Я взяла бисквит и сунула его в рот.

— Может, меньше говорить будет лучше. Ведь недаром же — молчание золото.

— Вчера в общих чертах вы рассказали мне о своей жизни. Начните с того, как Верховный суд приговорил вашего отца к ссылке в Сибирь.

Вероятно, он хочет проверить мою преданность родине. Я немного помолчала. Этот период моей жизни не был одним из лучших. В те годы я жила у бабушки и дедушки и только во время летних каникул ездила домой. А мама одна работала на всю семью и мы жили в невероятной нужде. Это также было время, когда моя вера в советское правительство сильно пошатнулась. Я даже писала стихи против режима. А дядя Федя, будучи уже преподавателем в Военной академии, тайно помогал нам материально, и никто из его начальства не знал, что у него есть репрессированный брат, — все это невозможно было рассказать офицеру НКВД.

Майор закурил папиросу и начал смотреть папку с моим делом. А я, сначала запинаясь, начала говорить. Говорила я медленно, не вдаваясь в подробности, но в то же время, стараясь дать ему понять о тяжелом для нас времени без отца. К концу рассказа я еще раз вернулась к теме отца в Сибири. Я чувствовала, что это было то, на чем майор испытывал мою преданность родине — ведь в глазах правительства семьи репрессированных всегда считались ненадежными элементами.

— Когда это случилось, — сказала я, — я была еще подростком. Поэтому я почти ничего не знаю о причинах и обстоятельствах, приведших к ссылке отца. Его судили как врага народа. Пару раз он писал нам из Сибири. Но вскоре после объявления войны всякая связь с ним прекратилась.

— А что вы об этом теперь думаете? — спросил майор.

— Я люблю мою родину, — ответила я, — и готова служить моему отечеству.

Конечно, что я могла ему еще сказать на такие вопросы? Эти стереотипные фразы я помнила еще со школы. Так все говорили с официальными лицами.

— А вы не думаете, что в Германии лучше, чем у нас на родине? — спросил майор, меняя тему.

— Да. В определенном смысле лучше, — ответила я. — Особенно в материальном отношении. Но я думаю, что скоро и у нас будет лучше.

Это тоже нам вбивали в головы и в школе, и по радио, и в газетах. Весь Советский Союз жил для будущего.

— Вы действительно так думаете, несмотря на то, что ваш отец был сослан? — майор опять вернулся к моему больному месту и с едва заметной улыбкой посмотрел на меня.

Я выпила мой чай с ромом и, казалось, сделалась немного развязнее. Я уже меньше боялась его вопросов и высказывала свое мнение довольно смело.

— То, что мой отец в Сибири, не является для меня причиной меньше любить родину. — Ведь я же возвращаюсь! Это одно уже есть достаточным доказательством, что я люблю нашу страну!

— А что вы думаете о Коммунистической партии, — спросил майор.

— Это одна из лучших партий в мире, во главе которой стоит самый мудрый вождь и учитель, — ответила я избитым коммунистическим лозунгом. — «Верит ли он тому, что я ответила?» — промелькнуло у меня в голове.

И вдруг майор расхохотался.

— Как вы все хорошо отвечаете, как по книге.

Я немного смутилась. Но он тотчас же спросил:

— А вы бы хотели принадлежать к этой партии?

— Да, конечно… Это было бы самое большое счастье в моей жизни…

Я вдруг замолчала. Это было уж слишком. Если он умен, он никогда не поверит, что я говорю правду. А кажется, он даже очень умен. Все эти шаблонные ответы даже самому обыкновенному человеку показались бы подозрительными.

Несколько минут майор внимательно смотрел на меня. Его глаза медленно скользили по всему моему телу и на секунду задержались на левой груди, где поблескивала серебряная шпала американского офицера! В спешке я совсем забыла ее снять. «Он сейчас начнет спрашивать об этом», — подумала я. Но он не спросил об этом, а только произнес:

— Ну, дальше.

Он посмотрел в папку. А я начала рассказывать ему о моей работе в Германии, о наших унижениях, о голоде, о непосильной работе на заводе и, наконец, о нашей забастовке в лагере, о моем побеге, завершившемся неудачей.

Он слушал, не прерывая. Когда я закончила, он спросил:

— Вы сказали, что у вас есть дядя, который был комиссаром в армии. Где он теперь?

— Я не знаю. Мы ничего не слыхали о нем с самого начала войны. В последнем письме он писал нам, что его посылают в Прибалтику и что он оттуда напишет. Но мы не получили больше ни одного письма.

— А вы встречали власовцев в Германии?

— Да, я встретила несколько человек. Но мой дядя никогда бы не сдался в плен, — поспешила я добавить. — Он убежденный коммунист, и однажды, когда он гостил у нас, он сказал, что в случае войны и плена он должен застрелить себя.

Несколько минут мы опять молчали. Потом майор, как бы что-то взвешивая, начал медленно говорить:

— Вы должны знать, что эти люди — враги нашей страны. Если вы любите нашу родину и Сталина, вы должны помочь нам в борьбе с врагами. Вы интеллигентная, знаете языки. Такие люди, как вы, нужны родине. Ведь мы освободили вас от рабства в Германии. Но и среди освобожденных прячутся наши враги.

Я качнула головой в знак согласия. А майор после минутного молчания, сопровождавшегося пристальным взглядом, продолжал:

— А что вам говорили власовцы?

— Они, конечно, рассказывали нам о своих идеалах, как они хотели создать демократическую Россию. Сначала вместе с немцами они должны были разгромить коммунистов, затем — изгнать немцев из России.

— Вы называете это идеалами? — спросил майор.

Я улыбнулась — мне надо было быть начеку. Очень легко придраться к каждому необдуманно сказанному слову.

— Это, конечно, утопические идеалы, — поправила я себя. — Ведь такую программу нельзя же принимать всерьез.

— Вы знаете фамилии этих власовцев?

— Нет, товарищ майор. Я не запомнила их фамилий. Это было два года тому назад, и я видела их всего несколько минут.

От его настойчивых вопросов о власовцах мне сделалось немного не по себе. Он, вероятно, заметил это.

— Может, еще чаю?

— Нет, спасибо.

Майор закурил папиросу, встал и, прохаживаясь по комнате, начал говорить. Он говорил не спеша, четко произнося каждое слово:

— Ответственность, которую на нас возлагают партия и родина, должна быть высшей честью каждого советского гражданина. Верность партии и родине должна стоять на первом месте. Активным трудом нужно помогать нам строить коммунизм…

Я уже чувствовала, куда он ведет. Он еще долго говорил о чести, о великом русском народе, о героической Красной армии и о вожде, о большой победе над врагом и прочее, и прочее. Я сидела, как в полусне. Его монотонная речь почти убаюкивала меня. Хорошо, что в комнате было полутемно и он не мог видеть выражения моего лица. Только когда он опять обратился ко мне с вопросом, я вздрогнула, как бы проснувшись.

— Ну, вы согласны работать на нас? Мы должны найти всех наших врагов.

Я молчала. Вопрос был ясен. Неужели меня хотят зачислить в категорию шпионов, вернее в категорию презренных сексотов, да еще без всякой романтики?! Тут мне вспомнился мой отец, который всегда говорил с невероятным презрением о доносчиках. Минута прошла в молчании. Наконец я сказала:

— Не знаю, товарищ майор, гожусь ли я для такой работы, о которой вы говорите. Я должна об этом подумать.

— Я даю вам три дня для обдумывания, товарищ Виктория, — сказал он и через секунду добавил: — но учтите одно: если вы любите родину и Сталина, — здесь нечего долго раздумывать!

Мне стало все ясно. Тем временем его прищуренные глаза — я видела их блеск даже в полутьме — испытующе уставились на меня. Прошла еще минута молчания, затем он сказал:

— Может, выпьем вина?

— Да, пожалуйста, — ответила я и вдруг почувствовала себя усталой и разбитой. Офицер вышел в другую комнату, но тотчас же возвратился с бутылкой и стаканами на подносе. Я тоже встала и подошла к окну. Небо было покрыто темными тучами. Как перед грозой, сильный ветер гонял по улицам клубы пыли. Деревья и кусты наклонялись во все стороны, а на стекла окон уже падали первые крупные капли дождя.

Майор налил вино и тоже подошел к окну, протягивая мне стакан.

— Это хорошее вино. На здоровье!

— На здоровье!

Он выпил свой стакан и несколько минут стоял рядом со мной. Он был хорошего телосложения: широкоплеч, немного выше среднего роста; его густые каштановые волосы были ровно зачесаны назад. Теперь я вспомнила, почему его лицо с первого взгляда, еще там, в здании НКВД, показалось мне знакомым. Он немного напоминал того молодого лейтенанта, с которым в самом начале войны в Краматорске было мое первое свидание. А может, это и был он? Ведь и имя его Николай…

Между тем уже совсем стемнело. Я поставила свой стакан на стол и села опять на диван. Офицер повернулся ко мне и стал смотреть на меня, руки в карманах. Вокруг было совсем тихо. Мы оба молчали. Вдруг мне почудилось, как откуда-то долетает до меня та тревожная мелодия, которую пел молодой лейтенант, проходивший мимо нашего ночного лагеря…

На мгновение комната вдруг ярко озарилась, и раздался сильный раскат грома. Я вздрогнула — еще с детства я всегда боялась грозы. Этого страха я до сих пор не могу преодолеть. Начался проливной дождь. Если бы не гроза, я бы встала и ушла. Но теперь я сидела, как прикованная, и боялась пошевельнуться от страха.

Офицер подошел к столу, налил опять вина и выпил свой стакан, не обращаясь ко мне, затем в темноте опять пристально уставился на меня. А я под этим взглядом почти застыла… Я взяла свой стакан и начала пить вино медленными маленькими глотками. А молния то и дело озаряла нас, гром еще больше усилился, и дождь непрестанно барабанил в стекла окон.

Быстрым, легким движением майор подошел к дивану и сел рядом со мной.

— Почему вы дрожите? — спросил он и положил руку мне на плечо. Его рука была мягкая и теплая. Да. Она напомнила мне многие руки — руку дяди Феди, руку Сергея, руку Потапова, руку того красноармейца, который первый раз обнял меня…

— Я боюсь грозы.

Офицер рассмеялся и притянул меня к своей груди. А я не оттолкнула его. Да и могла ли я? Ведь здесь я была в его руках, как в плену. И почему-то мне вдруг сделалось хорошо и легко. Может, это от вина или от воспоминаний… Волосы мои рассыпались и запутались в его орденах… Я не могла больше сдержать рыданий. А он во тьме взял мое лицо в свои руки и начал целовать глаза, губы, волосы. Все расплылось, все помутилось…

Гроза прошла. Было уже за полночь, когда я медленно возвращалась почти опустевшими улицами к своему ночлегу. А в моей голове назойливо вставал один и тот же вопрос: как избежать ада, куда влечет меня этот молодой, красивый НКВДист? Через три дня я должна явиться к нему с окончательным ответом. Ибо: «здесь нечего долго раздумывать!» И эти слова, как рефрен, всю дорогу вертелись у меня в голове. Но три дня я еще свободна! Три дня. А потом? Потом меня завербуют в стукачи. Это начнется, вероятно, с незначительных доносов. Со временем дело будет осложняться и, наконец, дойдет до того, что я не смогу больше распоряжаться личной жизнью…

Вдруг я остановилась — эврика! Я нашла выход! Через три дня уходит эшелон с репатриантами на родину. Доктор Волков должен помочь мне. Он может послать меня с этим составом в числе медицинского персонала сопровождать отправляющихся.

— Через три дня мы едем домой, — сказала я Нине, когда она спросила меня, как было в НКВД.

— Как так?

— Я тебе завтра все расскажу. Ты сделаешься санитаркой. А сейчас уже поздно. Давай спать.

Когда на следующий день я явилась в больницу, сейчас же отыскала доктора Волкова. Он был один в своем кабинете. Вкратце я рассказала ему о моем разговоре с майором и о том, что через три дня мне надо явиться с ответом.

— Это, конечно, очень неприятно, — сказал доктор Волков. — Ну, и что же вы решите?

— Я уже решила. Вы сделаете мне одолжение, а именно: вы пошлете меня и мою сестру, как медперсонал, сопровождать эшелон на родину, который уходит через три дня.

— Теперь, без сегодняшнего дня, два дня, — поправил меня доктор и не без удивления уставился на меня. — Неплохо рассчитано! Ну, допустим, я вам дам направление. Но ведь вы опять должны будете явиться в этот же лагерь, так как без удостоверения НКВД вам оставаться там невозможно. Фильтровку все проходят за границей.

— Да, я знаю. Но мне лишь бы попасть туда. А там я уже найду выход. Вы только напишите мне направление. Все остальное я беру на себя.

— Хорошо. Я вам дам справку на вас и на сестру. Но, кроме вас двоих, едет еще и армейский персонал. Вам это известно?

— Я буду вам очень обязана, товарищ доктор, — закончила я, немного шутя. Доктор Волков только хмыкнул и махнул рукой.

Вечером я ушла с удостоверением в кармане, а на следующий день его заверили в военной комендатуре. В обед, когда я ела свой бобовый суп в военной столовой, — как медперсонал мы могли есть в их столовой — вошел доктор Волков и подсел ко мне.

— Завтра, значит, вы бы начали свою новую работу в НКВД… кроме больницы, конечно, — сказал он, ехидно улыбаясь. — Лучшую работу для служения родине вряд ли можно и придумать. Вот почему вас вызывал майор к себе на допрос, — продолжал он. — А я уж думал, что он просто хочет переспать с вами.

— Это тоже… между прочим, — ответила я.

В это время к нашему столу подошел молодой красноармеец и положил какую-то брошюру, затем стал раздавать их всем присутствующим. Доктор Волков взял ее в руки и дал мне:

— Читайте! Я начала: «Советское правительство приветствует возвращающихся граждан…» Я отложила брошюру в сторону:

— Какая ерунда!

— Делайте, по крайней мере, вид, что вы читаете! Черт ее побери! — почти сердито сказал он. — Пожалуйста! Думаете, что здесь нет доносчиков?!

Говоря это, он продолжал хлебать свой суп, а я взяла опять брошюру и сделала вид, что читаю.

— Между прочим, — добавил он, — было бы лучше, если бы вы о вашем разговоре с майором НКВД никому не говорили. Понятно? Я тоже об этом ничего не знаю.

— В порядке! — ответила я.

На следующий день Нину и меня представили военному медицинскому персоналу, который сопровождал транспорт репатриантов на родину. Их было всего три человека: еще довольно молодой врач, медсестра и санитар. У каждого из них на рукаве были повязки Красного Креста. Затем нам выдали сухой провиант: хлеб, сахар, муку, бобы. Абсурдная идея! Как будто мы могли готовить себе в вагоне горячую пищу! Правда, нам также дали несколько банок консервов.

Перед самым отъездом я пошла в больницу, чтобы попрощаться с коллегами.

— Не забудьте о том, что я вам вчера говорил, — сказал доктор Волков. — И приветствуйте от меня родину!

— Обязательно! Я надеюсь, что и вы в скором времени последуете за нами.

Некоторые коллеги мне немного завидовали и не понимали, почему именно меня, а не их послали с эшелоном на родину.

Упаковка скудного багажа заняла минут пятнадцать. Мы не везли с собой много. По глупости мы надеялись, что на родине всего будет вдоволь — ведь наши же победили! Не знаю, откуда у нас появились такие наивные мысли. Другие репатрианты тащили все, что только возможно. В сущности, потому, что у нас было так мало вещей, на нас даже как-то странно посматривали. У каждой из нас было по два небольших чемодана. А впрочем, это тоже неплохо — кто бы нам тащил все это барахло? Без него легче двигаться.

Хотя репатрианты уже с утра толпились у поезда, погрузка в вагоны началась только после обеда. Нина и я присоединились к военной группе медперсонала. Нам всем отвели отдельный вагон. Вагоны были товарные. На полу лежало сено или солома, и это все. Каждый мог располагаться, как угодно.

Кроме сена, в нашем вагоне было еще две пары носилок и ящик с медикаментами для первой помощи.

Я начала волноваться. Уже был пятый час. В пять я должна была явиться к майору НКВД. Скоро ли уйдет поезд? Через час, если меня не будет, он, вероятно, пошлет своего денщика в больницу, чтобы узнать, где я. А может, и не пошлет? О моем отъезде ему вряд ли сообщили, так как мое отсутствие считалось временным.

Возле эшелона царил полнейший хаос. Многие репатрианты пытались пролезть в вагоны без всяких документов. Но военные всех быстро находили и выталкивали. Сотни остававшихся провожали друзей и родственников. Все громко разговаривали, плакали, смеялись, махали руками, обнимались и целовались. В такой суматохе ничего нельзя было разобрать, и я не слыхала, что мне кричала на прощание моя коллега Люда, которая пришла меня провожать.

Наконец около шести вечера поезд двинулся. Я с облегчением вздохнула. Итак — до свидания, майор. Теперь мне ничего не страшно! Я смотрела на проплывавших мимо людей, на домики, улицы, деревья и на широко раскинувшуюся, сухую венгерскую степь. Было жарко. Какая-то унылая тоска налегла на мое сердце… Куда мы едем? Что будет впереди? И опять эта грустная, ночная мелодия…

 

Путь домой

В нашем вагоне молчали. Каждый сидел на своей кучке сена и раздумывал о своем. Только часа через два мы начали разговаривать. Оказалось, что почти все мы ехали в одном направлении, — на юг Украины. Только военная сестра была из Курска. После того, как наш поезд развезет всех по южной части страны, она должна будет продолжать свой путь одна. Но теперь она лежала на спине, на свежепахнущем сене, и казалось, что мысли ее были далеко отсюда. Ее усталое, загорелое лицо, немного грубоватое, поразило меня своими классическими чертами. В молодости, вероятно, она была очень красивой. Даже под выцветшей военной формой видно было, что ее тело было гибкое и крепкое. И руки, которыми она время от времени подпирала голову, тоже были большие и крепкие. На воротничке ее блестела звездочка — она не была простой медсестрой. Она чем-то отличилась во время войны, и звездочка была знаком награды.

Молодой доктор и санитар были из деревни. Об этом свидетельствовал их провинциальный говор. Им обоим было не больше лет тридцати. Они сидели рядом и довольно живо разговаривали друг с другом. Санитар рассказывал врачу о своих любовных похождениях с немками после занятия Берлина. Его имя было Василий.

— Одно я должен сказать, — говорил Василий уже в третий раз, — немцы действительно знают толк в порядке. У них всегда и везде порядок. Не то, что у нас!

Очевидно, ему очень нравились немецкие квартиры и та чистота, которой славятся немки. Он особенно хвалил большую, чистую спальню, где он со своей любовницей — вдовой погибшего Фрица — провел много ночей. Совершенно открыто он сожалел о том, что должен был расстаться с ней. Теперь он едет в свою деревню, где в одной большой комнате живет вся его семья.

Меня интересовало положение в Советском Союзе, и я стала расспрашивать их об этом. Но, к сожалению, я не получила удовлетворительных ответов. Мне казалось, что они чего-то не договаривали, ибо каждый из них отделывался одними и теми же фразами:

— Много работы. Немцы все разрушили и разграбили.

— А есть немецкие военнопленные в Советском Союзе? — спрашивала я.

— И немецкие военнопленные должны у нас работать, — говорил врач. — Ведь они-то все и разрушили.

— Пусть работают, — поддакивал ему Василий.

Почти каждый день нашего медленного путешествия на восток приносил нам какой-нибудь сюрприз. Однажды поезд остановился на широкой равнине. Поодаль виднелась рощица. Все начали быстро выпрыгивать из вагонов, чтобы пройтись, размяться и, конечно, сходить туда, куда и царь пешком ходит. А по другую сторону транспорта я заметила костер, вокруг которого сидело несколько мужчин и женщин. Возле них стояли две брички, нагруженные разным барахлом, а немного подальше — паслось стадо коров.

— Что вы здесь делаете? — спросила я одну из женщин, сидевших у костра.

— Мы тоже, как и вы, репатрианты, — ответила она. — Разница только в том, что домой мы идем пешком и гоним это стадо коров.

— Пешком в Советский Союз? — удивилась я.

— А что нам делать? Это теперь наша работа.

— А кто распорядился насчет этого?

— Конечно, НКВД. Но мы тоже имеем некоторую выгоду от этого. Каждый день пьем свежее молоко.

— А где вы работали в Германии?

— В Лейпциге на заводе.

Наш поезд загудел — знак того, что надо садиться в вагоны. И мы поехали дальше. А еще через день, когда поезд остановился в степи, мы увидели большое стадо лошадей. Мужчины и женщины, сопровождавшие этих лошадей, тоже сидели у костра и варили обед. Я подошла к ним и узнала, что и эти, как и те люди с коровами, тоже гнали лошадей в Советский Союз по приказу НКВД. Может, этих лошадей когда-то угнали немцы к себе, а теперь их возвращают обратно? А может, это немецкие лошади, которых в процессе демонтажа забирали победители.

Наконец состав остановился в одной из деревень Галиции. Был дан приказ всем выгрузиться и идти в деревню, которую, как, городок в Венгрии, превратили в лагерь для репатриантов. Но, в отличие от венгерского городка, здешнее население не убежало. Все крестьяне были на месте, в своих домиках. Нам сообщили, что дальнейшее путешествие на родину будет продолжено через неделю.

Мы неохотно начали выгружаться. Ругань и возмущение слышались на каждом шагу. Каждый тащил свои вещи — сундуки, чемоданы, мешки, узлы в сараи и дворы крестьянских домов, куда нам указали административные чиновники лагеря. Почти всех репатриантов разместили в сараях, так как в домиках жили сами крестьяне. Казалось, наша медицинская миссия здесь окончилась. Военные пошли в комендатуру, а нас с Ниной, вместе с другими, поместили в одном из сараев какого-то крестьянского двора.

Такую примитивность и страшное неудобство, как в этом лагере, трудно было себе представить. Отсутствовали самые элементарные условия для жизни. Сараи, в которые нас поместили, были непригодны не только для людей, но и для скота. Это были полуразвалившиеся остатки каких-то сооружений. Во многих не было ни крыши, ни сена, на котором мы могли бы разместиться, и когда шел дождь, негде было укрыться от него. Если и были где крыши в сараях, то они все протекали, и каждый жался на маленьком кусочке. А дождь моросил здесь каждый день. Было сыро, прохладно, и почти никогда не показывалось солнце. Теперь сухая, горячая венгерская степь казалась нам чуть ли не раем. Но главное неудобство было в нехватке сена или соломы, на которой человек мог бы хоть сесть или лечь. Каждый пучок сена или соломы был почти сокровищем для местных крестьян. Они выменивали за них у репатриантов одежду, мыло, щелок, сигареты. В то же время крестьяне плотно запирали от нас свои дома и никого не пускали даже на порог. Их неприязнь отражалась и в их глазах. Иногда казалось, что они просто убивали нас своими взглядами. Они ненавидели не только советское правительство, которое лишило их частной собственности и заклеймило «кулаками» и «пережитками буржуазии», но и невинных жертв этого правительства — всю эту возвращающуюся массу репатриантов. Они демонстративно не хотели и разговаривать с нами, и только если видели у кого-то сигареты, мыло, одежду, готовы были вступить в переговоры и пойти на сделку. За папиросы, мыло, одежду и прочие заграничные вещи можно было получить от них не только солому, но и кое-что съедобное, как сало или хлеб, и даже воспользоваться их кухней и сварить себе чай, бобы или картофель.

Относительно питания этот лагерь был хуже всех, которые нам пришлось пройти на нашем этапе на родину. В день прибытия в лагерь нам и здесь выдали сухой провиант: ломоть черного непропеченного хлеба, сухие бобы или горох, ячменный кофе и немного маргарина. Как и везде, каждый сам должен был беспокоиться, как и где готовить свою еду. Некоторые умудрялись соорудить небольшую плитку из двух брикетиков и, если у кого был котелок, варили суп из бобов или гороха. Для топлива собирали сучья и сухие ветки в роще. Но все это было нелегко. От непрекращающегося дождя огонь в плитке все время гас, вся процедура длилась пять-шесть часов, особенно если не было котелка и приходилось варить суп в консервной банке. Поэтому для многих единственным выходом из положения был опять-таки черный рынок, который процветал в конце деревни.

Иногда на пару часиков пробивалось солнце. Тогда все тянулись к речке, протекающей недалеко от наших стоянок. Там мы мылись, стирали белье и отогревались от сырости или просто лежали в бездействии, ожидая чуда. Из одной недели нашего пребывания в этой Богом забытой глуши стало две. И только в начале третьей недели нам приказали грузиться в вагоны. При этом объявили, что это была последняя остановка на пути домой и что поезд пройдет через всю среднеюжную часть Украины и, таким образом, каждому представится возможность как можно ближе приехать к месту назначения.

Во время погрузки я сразу же пустилась на поиски вагона Красного Креста и быстро нашла его. Один из красноармейцев, стоявший на страже у вагона, потребовал мои документы, затем указал нам с Ниной, куда грузиться. Вскоре пришли и военные коллеги: врач, сестра и санитар.

— А я думала, что вы уже на родине, — сказала я, обращаясь к ним.

— Куда там! — ответил Василий. — Путь на родину далек.

Перед отходом поезда пришел пожилой полковник в сопровождении офицеров и солдат. Это был начальник нашего транспорта. Он делал инспекцию. После этого вместе со своей свитой он скрылся в последнем вагоне, вокруг которого стояла толпа молодых красивых девушек.

— Это его поклонницы, — сказал, улыбаясь, Василий. — Я бы тоже не прочь иметь такой гарем.

На следующий день езды наш эшелон опять остановился в конце какого-то поселения.

— Опять выгружаться? — испугалась я.

— Нет, — ответила сестра. — Здесь должны прицепить еще несколько вагонов с репатриантами. Вероятно, все это продлится пару часов.

— Значит, за это время мы смогли бы пройтись погулять? — предложила я.

— Давайте сначала состряпаем поесть, — сказал Василий.

Все согласились. Василий вынул небольшой примус и поставил чайник. Заварив чай, он начала жарить на сковородке яичницу. Яйца он, конечно, выменял у галичан за какую-нибудь тряпицу. Мы разделили на всех хлеб, яйца и чай и хорошо подкрепились. Что бы мы делали без этого практичного крестьянского парня?

Поев, мы вышли на воздух. Доктор подозвал одного из красноармейцев:

— Товарищ красноармеец, присмотрите за нашим вагоном Красного Креста. А мы пройдемся в деревеньку.

— Есть, товарищ лейтенант, — ответил тот и стал на страже.

Все направились к зеленому леску, который был недалеко от состава. После медленной и долгой езды под знойным венгерским солнцем и после угрюмых двух недель у галичан этот лесок молодых сосен показался нам настоящим оазисом в пустыне.

— Смотрите! — показала военная сестра на деревья. — Какая красота!

— Пойдемте туда, — сказала я, и все двинулись в направлении рощи.

Мы шли под душистыми, прохладными соснами и вдруг очутились среди большой поляны, на которой стояло множество палаток. Все остановились в удивлении.

— Это транзитный лагерь для репатриантов, — пояснил врач. — Отсюда разные эшелоны подбирают их на родину.

Посреди поляны стоял длинный деревянный барак. На одной из его стен висел большой экран, а рядом на столбе — громкоговоритель. Как только мы подошли поближе, раздалась громкая, почти оглушительная музыка патриотических советских песен. Я, невольно взглянула на лицо военной сестры: оно скривилось в мучительной гримасе — нельзя было понять, улыбалась она или сожалела о грубом нарушении лесной тишины.

Когда смолкла музыка, из громкоговорителя посыпались целые тирады избитых советских лозунгов о непобедимой Красной армии, о мудром вожде и учителе Сталине и о достижениях во время войны с врагом. «Все это было уже раньше, все эти фразы мы слышали и прежде. Неужели там ничего не изменилось теперь?» — так думала я, слушая поток этого напыщенного пустословия, и странное подозрение, что там все то же, что и было до войны, заставило меня погрузиться в уныние и даже сожаление о том, что мы с Ниной едем на родину. Хотя бы скорее кончился этот кошмар!

Внутри барака, куда мы вошли, был Ленинский уголок. На столах лежал пропагандистский материал, — брошюры и газеты. Заглавия статей большими буквами так и пестрели перед глазами: «Домой на Родину!», «Родина знает о ваших мучениях на чужбине!» «Факты о достижениях Красной армии», «Руководство партии во время военных действий» и прочее, и прочее. В одной из статей ТАСС (Телеграфное Агентство Советского Союза) я прочла следующее: «Репатрианты получили 800 000 экземпляров политической и творческой литературы, больше 600 000 брошюр, 90 000 плакатов, 300 000 листовок…» Я пробежала глазами некоторые статейки — безличным, полным пафоса языком говорилось о достижениях рабочих в труде, о героях Великой Отечественной войны и об особых заслугах Коммунистической партии.

«Кто все это читает? — подумала я. — Кому все это нужно именно теперь, во время этой мучительной Одиссеи домой?»

Я огляделась вокруг: комната была пустой. Только огромные портреты Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина вытаращились на меня со всех сторон. Даже здесь, на чужбине, среди такой нужды и лишений, они как бы преследовали человека, стараясь загнать его в этот Ленинский уголок.

Итак, ничего не изменилось! Мне стало почти дурно. Нагнув голову, я поскорее вышла на свежий воздух.

После захода солнца наш состав двинулся дальше. В пути и днем и ночью были короткие остановки на маленьких станциях, где нас сразу же окружали высохшие, седые старушки в лохмотьях. Они приносили к станции теплые пирожки с картофелем или капустой и старались выменять у нас за них что-нибудь из одежды. Долгие годы войны лишили их самого необходимого. Почти все они были одеты в толстые, грубые юбки, в основном из немецких защитных палаток. Все на них было какое-то серое, вылинявшее, и, казалось, что и они ничем не отличались от этой опустошенной, выгоревшей степи. Только их добрые, простые улыбки своей теплотой и сердечностью смягчали эту жуткую картину, оставленную войной.