Мы находим бабушку и дедушку
К третьему дню нашего путешествия по Украине почти половина репатриантов оставила транспорт. А на четвертый день в вагоне Красного Креста остались только мы с Ниной. Когда же после обеда поезд остановился в старой части Запорожья, мы тоже вышли на вокзал. Еще до войны в Запорожье жили наши бабушка Марфа и дедушка Илья Петрович. И вот теперь мы намеревались их разыскать.
За время поездки домой также уменьшился и наш багаж. Из четырех чемоданов осталось только два — некоторые вещи мы обменяли в пути на еду. Но и с этими оставшимися чемоданами мы не могли тащиться в город и решили сдать их в камеру хранения, а сами отправиться на поиски бабушки и дедушки.
У камеры хранения толпилось несколько человек.
— За ваши чемоданы не отвечаем, — объяснила служащая девушка.
— Зачем же тогда камера хранения? — спросила я.
Но девушка только взглянула на меня и пожала плечами. Несмотря на риск лишиться последних тряпок, мы все же сдали их на хранение, ибо таскать их с собой через весь город было нелегко.
Через каких-то полчаса езды на трамвае мы, наконец, приехали в новое Запорожье, где до войны я ходила в школу и хорошо знала эту часть города. Мы сошли с трамвая и дальше пошли пешком. Я то и дело останавливалась и оглядывалась по сторонам. Лицо города так изменилось, что я с трудом узнавала его. В то время центр все еще застраивался и был всегда полон жизни. Это была та часть города, которую особенно любил дедушка Илья Петрович. Она находилась почти у Днепра, недалеко от Днепрогэса — большой Днепровской гидроэлектрической станции. Отсюда доносились гудки пароходов и шум текущей через гигантскую плотину воды. Днепрогэс считался большим достижением коммунистической индустрии. Он был построен, конечно, как и все, на костях принудительных рабочих и заключенных. Тем не менее Днепрогэс был гордостью не только города, но и всей страны.
Раньше, когда мы с дедушкой приходили в центр, мы садились где-нибудь в тени аллеи на скамью и смотрели на прохожих, спешивших по своим делам. Обычно в обед город наполнялся школьниками, домохозяйками и служащими, идущими в библиотеку, в магазин, в столовую. А вечерами по ярко освещенным улицам люди гуляли до полуночи. Одни шли в театр, другие — в кино, третьи просто прохаживались с друзьями и разговаривали.
Особенно красив был город весной и летом. Несмотря на тяжелую промышленность, Запорожье — один из самых зеленых городов Украины. Вдоль улиц и возле каждого дома росли деревья, цветы и кусты. Весной цвели акации и сирень. Роскошные деревья ласкали прохожих или сидящих на лавочках своими распустившимися ветвями. Воздух был наполнен ароматами цветов, и эти пестрые цветы сливались с так же пестро одетой весенней толпой в одну живую симфонию.
Как бывшему моряку, дедушке нравились красивые женщины. Он любил смотреть на веселую толпу девушек, проплывавшую мимо нас. А когда они, напарфюмеренные и разодетые, засматривались на его красивую матросскую форму, он довольно улыбался. Это, вероятно, напоминало ему его беспечную жизнь в гаванях иностранных городов, где он побывал за свою двадцатилетнюю службу на корабле.
Теперь же центр был почти пуст. Прохожих было мало. Только время от времени белел вдали платочек какой-нибудь бабушки, которая со своей корзинкой шла охотиться за продуктами. Прежние большие магазины были закрыты. Их окна — забиты досками или фанерой. С обеих сторон улицы, как призраки, стояли обугленные стены жилых высотных домов. Деревья были сожжены и тоже, как привидения, торчали черными ветвями над тротуарами. Вглядываясь повнимательней, можно было заметить, как некоторые из них уже начали понемногу оправляться от пережитой катастрофы: из их стволов и веток несмело прорывалась зелень. — Я смотрела вокруг, недоумевая. Город, когда-то живой и красивый, был похож на опустошенное каким-то неведомым ураганом место. И трудно было себе представить, куда делась вся эта пестрая толпа людей, наполнявшая раньше его улицы шумом и суетой.
Мы остановились перед бывшим детским садом. Здесь наше внимание приковало к себе странное зрелище: в большой двор только что въехало два грузовика с красивыми молодыми девушками. Большинство из них были блондинки. Смеясь и громко разговаривая, они бросали с машин какие-то узелки и обменивались шутками с красноармейцами, которые помогали им слезть. Затем все они скрылись в здании.
— Кто эти девушки? — спросила я одну прохожую, которая тоже остановилась и смотрела на них.
— Это немки. Их мобилизовали сюда на работы, — ответила она. Затем добавила: — Им-то хорошо. И еды у них вдоволь. А вечерами гуляют с нашими красноармейцами.
И мне невольно вспомнилось наше пребывание в Германии, на работах во Фрейтале, куда несколько лет назад отсюда же привезли тысячи наших девушек. Вначале мы тоже были беспечно веселы и доверчивы, надеясь, что у немцев нам будет хорошо. И наш смех тоже звучал громко и беззаботно. Но вскоре все изменилось — нам отрезали волосы, яркую одежду заменила монотонная зеленая форма, на которой вдобавок красовался рабский штемпель: нагрудный знак «ОСТ». Наши силы с каждым днем высасывала непосильная работа, и многие из нас никогда больше не увидят своей родины…
— Им-то хорошо! — повторила женщина, отворачиваясь и идя дальше.
— Это моя бывшая школа, — сказала я Нине, показывая на трехэтажное здание из красного кирпича. Я остановилась и, как очарованная, смотрела на окна, на широкий двор, на сухие, безлиственные деревья — и годы учебы проплывали передо мной, как марево. Вдруг мне почудилось, что я слышу звонок и шумная толпа школьников ринулась на переменку во двор…
Неодолимое желание овладело мной — войти в это здание, пройтись по его коридорам, сесть за парту… Уже моя рука коснулась калитки, чтобы открыть ее и войти во двор, но внезапно промелькнувшая мысль остановила меня: а что, если меня встретит наш «Лорд» и спросит, где я была? — В Германии… Значит, немецкая коллабораторша. Он посмотрит на меня с пренебрежением, повернется и уйдет… Я отдернула руку от калитки.
— Пошли, Нина, дальше…
Через некоторое время мы опять остановились перед живописной руиной, бывшим Дворцом культуры. Кругло-выпуклый по форме, он напоминал огромный купол и был построен по последнему слову архитектуры. Внутри было бесчисленное множество комнат, в которых можно было заблудиться. Там играли в шахматы, занимались музыкой, читали, смотрели фильмы, танцевали, играли в разные игры и прочее. Как часто я проводила здесь свое свободное время с одноклассниками!
Я принимала участие в кружках самодеятельности, училась танцевать, играть на сцене.
А пару сотен метров вниз лежал Днепрогэс. Плотина пустовала. Трамваи больше не ходили на правый берег Днепра. Турбины тоже молчали, и вода не шумела, как раньше. И вся электростанция, гордость страны, казалось, тоже уснула.
— Вот что наделала война, — сказала Нина.
Мы пошли дальше. Выйдя на окраину города, мы направились по знакомой мне набережной к Первомайскому поселку, где до войны я жила у дедушки и бабушки. Уже издали мы увидели желтую глиняную гору, на которой раньше теснились друг к другу землянки и мазанки «обломков империи». Но теперь гора облысела — на ней не было никакого признака жизни. От удивления мы остановились. — Где же все жители?
Но мы все же поплелись дальше, подымаясь на эту гору. Почти без труда отыскали то место, где когда-то стоял крошечный домик бабушки и дедушки. Там мы с Ниной сели. Все заросло бурьяном, и высокая трава совершенно скрывала нас от внешнего мира. Нина вынула из торбочки ломоть хлеба, и мы тут же его съели. Что дальше? Куда идти? Где наши родные? Что с ними случилось? Немного отдохнув и от пути, и от впечатлений, мы решили идти обратно на станцию и ехать дальше на юг, в Ново-Воронцовку, где раньше жила одна из наших теток. До войны ее муж был там секретарем партийного комитета.
Узкой дорожкой мы начали спускаться вниз к обрыву, на другой стороне которого находился рабочий поселок из деревянных бараков. В то время его прозвали «Клопной колонией», потому что там водилось много клопов. Но там был также большой продовольственный магазин, куда я иногда ходила делать для бабушки покупки. Навстречу нам шла женщина, и я обратилась к ней с вопросом, что случилось с Первомайским поселком, куда делись все домишки и их жители.
— Это работа наших, — ответила она. — Как раз перед приходом немцев дали приказ всем выбраться. А потом начали взрывать всю гору. Позже и немцы стреляли сюда с правой стороны Днепра.
— Может, вы знаете нашего дедушку Илью Петровича? — спросила я. — Он здесь жил с бабушкой.
— Илью Петровича? А сколько ему лет?
— В 1941-м ему было приблизительно лет пятьдесят пять.
— Как он выглядит?
Я описала женщине моего дедушку.
— Илья Петрович, — сказала она. — Я знаю одного Илью Петровича. Он живет в старом городе. А он член партии? — спросила опять женщина, немного подумав.
— Нет.
— А может, он вступил в партию? Многие это сделали после войны.
Я посмотрела на Нину. Все может быть, но вряд ли…
Женщина написала нам адрес Ильи Петровича с фамилией нашего дедушки. Мы с Ниной сейчас же пошли обратно в город и трамваем опять поехали в старое Запорожье.
Через некоторое время мы отыскали квартиру Ильи Петровича. Она находилась в рабочей части города, где жили и служащие. Мы позвонили в дверь, и мужчина лет пятидесяти, немного похожий на нашего дедушку, открыл нам дверь и спросил, что нам угодно.
— Мы ищем Илью Петровича, — сказала я.
— Это я, — ответил мужчина.
— Но вы… не наш дедушка, — запинаясь ответила я.
— А ваш дедушка тоже Илья Петрович? И у него такая же фамилия?
Я утвердительно кивнула головой. Несколько минут мужчина с любопытством осматривал нас, потом спросил:
— А вы откуда будете?
— Мы только что прибыли из Германии. Наши бабушка и дедушка до войны жили на Первомайском, в новом Запорожье. Но теперь там ничего не осталось. Поселок взорвали.
— Это интересно, — ответил Илья Петрович. — Я не знал, что у меня есть однофамилец. А кто ваш дедушка по профессии?
— Он служил на корабле.
— Нет, — ответил он. — Я его не знаю.
Итак, наша надежда разыскать дедушку и бабушку не увенчалась успехом. Мы возвратились на станцию, забрали наши чемоданчики и направились к пристани. На станции мы узнали, что оттуда пароходом можно поехать в Ново-Воронцовку.
Было уже около трех часов пополудню. Пароход уходил через час. К четырем часам гавань наполнилась людьми, главным образом женщинами. Так как у нас не было денег, я тут же продала одно из своих платьев, и мы купили билеты до цели нашего путешествия. Одна из женщин, купившая мое платье, объяснила нам, что большинство пассажиров возвращалось с базара, куда они возили продавать фрукты и овощи со своих огородов. Некоторые приобрели на базаре гусей или кур и даже поросят. На пароходе все это общество кур, гусей и поросят подняло невероятный шум. Внизу, в душном и низком отделении стало почти невыносимо, и я поднялась на палубу. Туда еще раньше ушла Нина. Наверху было свежо и хорошо. Солнце ярко светило на спокойную воду. По обе стороны Днепра проплывали мимо нас зеленые берега, небольшие островки с их белым песком, и все это невольно напоминало мне мое детство. Тогда я еще не знала никаких забот и мы все были вместе и, казалось, счастливы…
На пристани в Ново-Воронцовке вместе с нами сошло около десяти человек крестьян. Несколько минут мы с Ниной стояли в стороне, не зная, куда идти. Заметив нашу нерешительность, одна из женщин подошла к нам.
— А вы не дочери Айны? — спросила она, называя нашу маму, как ее всегда звали в деревне.
— Да, — ответила я. — А мы что, похожи на нее?
— Немного. Я знала ваших родителей. Вы, наверное, из Германии?
— Да. Вам кто-то сказал, что мы…
Я не договорила и замолчала. Я испугалась, что и здесь на нас будут смотреть, как на немецких коллаборационистов.
— Никто ничего не говорил мне. Но это видно по вашей одежде и по чемоданам, — ответила женщина.
— Вы, может, знаете, где живет наша тетя Анюта? Мы ищем ее.
— Ваша тетка уже давно не живет здесь. Она уехала еще перед войной. Но ваша бабушка — в соседней деревне.
— Бабушка Марфа? — воскликнули вместе Нина и я.
— Да. Но она одна. Вашего деда тоже угнали в Германию.
Женщина посмотрела на нас, на наши чемоданы и сказала:
— Ложите ваши чемоданы на бричку. Мы едем в соседнюю деревню, в колхоз. При этом она показала налево, где мужчина, единственный среди нас, грузил какие-то вещи на подводу.
— Эй, Мишка, — крикнула она ему, — возьми эти два чемодана. Девки едут с нами в деревню.
Мишка тотчас же подхватил наши вещи и положил их вместе с другими на свою бричку. Когда он окончил погрузку, он взял вожжи и пошел рядом с лошадьми и подводой. А все мы медленно поплелись за ним. Я старалась держаться немного в стороне от женщин, боясь разных расспросов. Но никто нас ни о чем не спрашивал, и под конец казалось, что о нас совсем забыли.
Солнце почти село, но последние его лучи озаряли уже убранные поля, на которых то там, то здесь еще работали одинокие женщины. И эти женщины были одеты в уже знакомые нам толстые, грубые юбки из немецких защитных палаток. А головы их были покрыты белыми платочками.
— Почему так поздно работают в поле? — спросила я шедшую рядом со мной женщину.
— Мало рабочих. Все мужики в армии. В колхозах остались только женщины и старики.
— А пища есть в деревне?
— Как вам объяснить? У нас почти все есть, кроме хлеба.
— В колхозе и без хлеба? — удивилась я.
— Все идет на выполнение плана, а для нас самих ничего не остается.
Я задумалась. Через некоторое время женщина опять заговорила:
— Весной было особенно тяжело. У нас почти ничего не было из продуктов, и нам ничего не выдавали от государства, а на работу посылали. Тогда мы решили бастовать.
— Забастовка? — почти не веря своим ушам, спросила я.
Я не могла себе представить, что в Советском Союзе можно устроить забастовку. Но женщина ничего не ответила. Может, она не хотела об этом говорить. Но я не сдавалась:
— Ну, и как же? Получили хлеб?
— Нет. В этот же день приехали два грузовика и забрали всех мужчин. Некоторые совсем не вернулись… Нет смысла. Ничего не выйдет.
Мы молча шли дальше, нагнув головы. Чтобы переменить тему, я спросила женщину об одном из наших родственников:
— А вы не слыхали о дяде Антоне?
— Он тоже здесь. Он вступил в партию.
— В партию? — спросила Нина, которая тоже хорошо знала дядю Антона. Она гостила у них перед отъездом в Германию.
— Он живет один. Вашу тетку Фросю и детей он бросил.
Мы с Ниной замолчали, не веря тому, что говорила женщина. Добрый, тихий и скромный дядя Антон, которого все считали примерным семьянином, бросил свою семью?! Как это могло быть! А может, эта колхозница спутала его с кем-нибудь другим? Дядя Антон не мог оставить свою семью! Он весь свой заработок тратил на детей, которых у него было пять человек, два сына и три дочери. Все они учились в школах и высших учебных заведениях. Как он мог вступить в партию! Он, который тайно интересовался запрещенными науками, астрологией, парапсихологией. Я вспомнила своих родителей, которые часто подтрунивали над ним, когда он по пути в командировку иногда останавливался у нас. Они считали его немного «не того». Но чтобы это его «немного не того» привело к вступлению в партию, этого тогда ни они, ни я не могли себе представить.
— У него есть другая? — спросила я через некоторое время женщину.
— Нет. Живет один. А ваша тетка живет с дочерьми в этом же селе. Оба сына в армии.
Теперь всю дорогу я думала о моем дяде и его семье. Эти неожиданные новости были для меня шоком.
Уже совсем стемнело, когда мы с Ниной вошли во двор, куда нам указала женщина-колхозница. Я постучала в дверь скромного домика, но нам никто не ответил. Тогда я сама открыла дверь и мы вошли в маленькие сени, затем прошли дальше в комнату. Бабушки там не было, но мне сразу же бросились в глаза некоторые вещи: большой, теплый шерстяной плед лежал на кровати. Ее мягкие бархатные туфли стояли тут же рядом. — Она всегда носила эти туфли, потому что все другие давили ей на большой палец на ноге. На стене висели некоторые фотографии дедушки: его пароход «Виктория», а рядом он сам в своей белой морской форме. Вдруг мы услышали поспешные шаги и оглянулись:
— Бабушка! — вскрикнули мы с Ниной и бросились к ней.
— Мне только что сказали, что вы приехали — Я была у соседей, два дома отсюда.
— Как хорошо, что наконец мы нашли тебя! — сказала я.
— Мы были в Запорожье, — сказала Нина.
— Ваша мама живет с Клавдией и Иваном в Марганце, недалеко от Никополя.
— А папа? Где он? Слыхала ли ты что-нибудь о нем?
— Он ранен. Лежит в госпитале. В Москве.
— В Москве? Ранен? — переспросила я.
— Он был в армии. Его мобилизовали на фронт, — сказала бабушка и сразу же засуетилась:
— Садитесь, садитесь. Что же вы стоите, как чужие?! Она подсунула Нине стул, единственный в комнатке, убрала некоторые вещи с кровати.
— Ты, Виля, — так меня всегда звали дома, — садись вот сюда.
— Когда же приедет отец? — спросила я.
— Как будто он должен скоро приехать.
— А мама уже видела его?
— Нет. Его забрали на фронт прямо из Сибири.
Мы с Ниной все еще стояли ошеломленные и расспрашивали бабушку о разных семейных подробностях. И только теперь, услышав об отце, я почувствовала вдруг странную усталость. Я села на кровать и не могла больше удержать слез.
— А где же его ранили? — спросила я, всхлипывая.
— В Прибалтике.
— И как? — спросила Нина.
— В колено.
— Сначала как врага народа его послали в Сибирь, а потом он вдруг стал нужен этому же народу, — сказала я.
— А где же дедушка? Нам сказали, что и его угнали в Германию, — сказала Нина.
— В последние дни отступления немцы угнали и его, — ответила бабушка. — Они уже были под сильным нажимом наших и забирали всех мужчин, старых и молодых.
Теперь и бабушка вытирала глаза уголками белого платочка.
— А чей это дом, бабушка? — спросила Нина.
— Колхозный. Дядя Антон здесь председатель…
— А это правда, что он вступил в партию?
— Правда. Завтра пойдем проведаем тетю Фросю.
— Были ли известия о дяде Феде?
— Нет. Никто о нем ничего не слыхал и после окончания войны.
Бабушке пришлось еще долго отвечать на наши всевозможные вопросы. Уже было за полночь, когда она постелила нам, и мы, усталые и измученные за этот длинный день, сразу же уснули. А на следующий день перед обедом мы вместе с бабушкой отправились к тете Фросе. Но не успели мы пройти и половину пути, как бабушка показала пальцем на дорогу:
— А вот и тетя Фрося! Она, наверное, к нам.
Я взглянула в том направлении, куда указывала бабушка. Посреди улицы нам навстречу шла высокая женщина в сопровождении трех девушек.
— Ну, давайте вернемся ко мне, — предложила бабушка, после того как мы поздоровались.
Я глядела на моих двоюродных сестер — Надю, Любу и Веру. За время войны они выросли и похорошели. Но тетя Фрося очень изменилась. Когда-то она слыла красавицей. Это была старшая дочь бабушки, та, которая окончила Институт благородных девиц с золотой медалью. Тогда у нее было много поклонников, но она вышла замуж за странного, бедного студента экономики, который теперь, после долгих лет замужества, бросил ее. Никто не мог понять, почему ему вдруг пришла мысль бросить семью. Он не ходил с другими женщинами и всю жизнь любил и уважал тетю Фросю.
Я смотрела на нее со стороны, и мне все представлялось, как на экране: вот она, одетая в какие-то лохмотья, на босу ногу, высокая и стройная как тополь, идет посреди пыльной улицы. Ее лицо, руки и ноги темны от загара и ветра. Но голову она держит прямо и красиво и со странным упорством глядит вперед.
— Жаль, что я вас не вижу, — вдруг сказала она. — Я почти совсем слепая.
Холодея от непонятного чувства не то жалости, не то ужаса, я посмотрела в ее лицо и только теперь заметила, как в ее больших темных глазах отражалось целое море горя и забот. И на мгновение мне почудилось, что это не моя тетя, а сама богиня страдания шествует по пыльной деревенской улице. А лохмотья ее одежды, как ореол, обвивают ее загорелое тело. Отойдя немного в сторону, я спрятала лицо в платок, чтобы она не слыхала моего всхлипывания.
Мы с Ниной оставались у бабушки с неделю. За это время мы помогли ей подготовиться к зиме: сделать небольшой запас дров для отопления. Каждый день мы ходили в лес, собирали там сучья и тащили во двор. Потом мы рубили их топором и складывали в маленький сарайчик или под навес дома. А вечерами, когда садилось солнце, мы на примитивной мельнице каменного века растирали на муку кукурузу или пшеницу. В колхозе хоть и была мельница, но ее не разрешалось использовать для личных нужд. Таким образом приходилось самим делать мельницу — брали два больших камня и на них терли зерно. С этой муки бабушка потом пекла оладьи или хлеб, но большую часть она откладывала на зиму.
Однажды после обеда Нина и я рубили во дворе дрова. Вдруг мы увидели, как во двор вошел старик. На его сгорбленной спине висел вещмешок. Старик шел прямо к нам и, казалось, странно улыбался. Нина и я молча переглянулись. Затем, бросив дрова, мы в один голос вскрикнули и бросились к нему:
— Дедушка!
Да! Это был дедушка Илья Петрович. Но в то же время, как не похож он был на прежнего Илью Петровича! Перед нами стоял почти чужой человек. Ни Нина, ни я не смогли бы его узнать где-нибудь в другом месте. Да и здесь… если бы не его синие глаза и улыбка…
— А вот и вы, — сказал он. — А я вас в Германии везде искал. Я писал в каждый лагерь.
— Дедушка! Как ты изменился! — вскрикнула я. — Тебе, наверное, плохо было в Германии?!
— А где же… — сказал он, осматриваясь по сторонам.
Но бабушка, спотыкаясь, уже бежала во двор. Он пошел ей навстречу, и его лицо засияло… Затем бабушка повела его в комнату.
Через несколько минут мы с Ниной пошли за ними. Дедушка уже сидел в чистом белье на кровати. Он улыбался. Но эта улыбка не нравилась мне. Это не была его прежняя улыбка. Да и сам дедушка не был прежним дедушкой, которого я знала лучше моего отца. Его согнутая спина, сильно поседевшие волосы и этот беззубый, улыбающийся рот… Его худые, запавшие щеки… все было не то! Такая разительная перемена за четыре года… Возможно ли это? Еще четыре года тому назад вместо пятидесяти пяти ему давали сорок. На его щеках всегда играл здоровый румянец, а когда он смеялся, сверкали белые крепкие зубы. Его легкая, немного враскачку походка моряка указывала на еще сильного духом человека.
Теперь перед нами сидел дряхлый старик. Что его сломило? Я не могла говорить. Я только смотрела на него, и мое горло сжимала судорога.
— Рассказывай, рассказывай, дедушка, — торопила его Нина.
— Ах, нет, — начал он. — В Германии было не так уж плохо. Моя работа там не была тяжелой. Я жил в Лейпциге, в лагере, конечно. Меня заставляли там подметать двор. Мои земляки хорошо относились ко мне.
Дедушка замолчал. Несколько минут он сидел задумавшись, потом продолжал:
— Но здесь, когда меня угоняли… Здесь было нехорошо. Очень даже нехорошо. — Он посмотрел на бабушку. — Ты ведь знаешь, я не хотел уходить. Мне жаль было оставлять Марфу Савельевну одну. Но меня погнали. Мы шли пешком много километров. За нами шли немцы и подгоняли нас. Однажды, когда стемнело и мы находились в степи, я спрятался в канавке. Я думал, меня не найдут… Но они нашли и начали бить прикладами винтовок. После этого я лежал почти мертвый. Меня бросили на телегу и так довезли до станции. А со станции — всех нас погрузили в поезд и — в Германию. В Германии я сначала лежал в больнице. Потом меня выписали. Так у меня осталось только пару зубов во рту и спина стала кривой…
Дедушка опять странно улыбнулся, потом добавил:
— А я вас везде искал. Некоторые там находили родственников…
— Дедушка, мы были в Австрии, а Виля — под чужой фамилией, — сказала Нина.
Я взглянула на дедушку и почувствовала, как вдруг мной овладело невероятное негодование против немцев. Сердце мое колотилось, голова и лицо горели.
— Варвары! — вскрикнула я приглушенным голосом. — Ох, какие варвары! Их нужно мучить, как они нас мучили!
Я встала:
— А ты, — подступила я к дедушке, — ты мне годами рассказывал об их честности, порядочности! Ты считал их народом высокой культуры! Ты мне рассказывал об их музыке, архитектуре, искусстве! А теперь ты испробовал на себе эту их культуру!.. Дедушка, как ты мог!
Я стояла против него со сжатыми кулаками. Я не помню, что еще я говорила. Помню только, как я выбежала из дому и сквозь кусты понеслась к реке. Там я долго ходила вдоль берега. Через некоторое время свежий воздух успокоил вспышку моих чувств. Потом я села на лежавший ствол дерева и, как в оцепенении, просидела там, пока совсем не стемнело.
Когда я вернулась в комнату, все уже готовились ложиться в постели. Мне предложили поесть, но я отказалась и легла, не раздеваясь.
Дома
Наконец Нина и я попрощались с дедушкой и бабушкой и пароходом поехали в Никополь. Мы выехали рано и к обеду уже были в городе. Здесь и в порту и на вокзале было много народа. Среди них особенно много было возвращенцев из Германии. Их сразу же можно было узнать по мешкам, узлам, чемоданам и сундукам. Вокзал был похож на цыганский табор, а пассажиры — на кочующих цыган. Из Никополя уже поездом мы поехали на Марганец, где, по рассказам бабушки и дедушки, жили наша мама с сестрой и братом. Городок находился всего в каких-нибудь сорока минутах езды от Никополя, и мы скоро, еще в обеденное время, прибыли туда.
Вокзал в Марганце был маленький и почти пустой. На широкой платформе играло несколько мальчишек. Они возились с каким-то велосипедом, вероятно, учились ездить. Один из них, самый высокий, схватил велосипед, сел на него, проехал немного, затем упал вместе с велосипедом. Другие мальчишки сразу подскочили к нему, и один из них опять завладел велосипедом. Он тоже проехал немного, тогда как его собратья бежали вслед за ним.
— Да это же наш Иван! — сказала Нина.
— Который?
Я посмотрела на него, и мы с Ниной вскрикнули:
— Ваня!
Мальчишка повернулся к нам и, увидев, бросился нам навстречу:
— Нина! Виля!
Вероятно, он стеснялся своих товарищей и не поцеловал нас.
— Идемте домой! — сказал он и, подхватив наши чемоданы, помчался вперед.
— Там наш поселок! — сказал он, указывая на четыре кирпичных здания, стоявших недалеко от вокзала.
— Второй дом, вон там мы живем!
Несколько минут спустя мы были в маленькой комнатушке. Мама стояла у печки, а младшая сестра, Клавдия, сидела у стола и писала. Ее густые красные волосы тяжело падали на плечи. Она подняла голову и посмотрела на нас. Мы все молчали. От такой внезапной и неожиданной встречи никто не мог еще опомниться. Только через несколько минут мы стали приветствовать друг друга. Но потом опять все умолкли. Мы не знали, с чего начинать. Кроме того, мы еще не все были дома. Не было отца. Как бы угадывая наши мысли, мама сказала:
— Отец написал, что через месяц приедет. Раньше его не пускают. Рана еще не зажила.
— А вы совсем не изменились. Не стали выше ростом, не выросли, — сказал Иван, обращаясь к нам с Ниной.
— Зато ты стал вдвое выше, — сказала Нина. — Кажется, в семье у нас никого нет такого высокого.
Мама, несмотря на все лишения, которые ей пришлось испытать за время войны, выглядела еще молодой и красивой. На лице ее не было морщин, волосы — без седины, только глаза, казалось, были глубже и лицо немного потемнело от солнца.
К обеду мама подала мамалыгу — это своего рода каша из кукурузной муки. Мы резали ее ломтями и ели с поджаренным салом с луком. Потом мы запивали ее чаем и, рассевшись, где было место, по очереди начали рассказывать свои приключения за годы войны и разлуки. К концу нашей с Ниной истории я сказала:
— Если мы хотим остаться здесь и не возвращаться в лагерь, нам надо немедленно зарегистрироваться в НКВД. Тогда, вероятно, нас пошлют куда-нибудь на работы.
— Я думаю, — сказала мама, — что вряд ли вас пошлют обратно в лагерь в Венгрию. У правительства нет транспорта, а фильтровку НКВД можно пройти и на месте. — Помолчав, она добавила: — Но вы подождите регистрироваться. Только что приехали и опять уезжать? Еще успеете. У нас много дел. Надо убрать огород. Я посеяла кукурузу, картофель, морковь, бобы, свеклу, капусту. Мне дали за городом участок. Кроме того, вам надо подождать отца, а потом можете и регистрироваться.
Итак, уже на второй день мы приступили к работе. Мамин огород находился недалеко за городом. Иван раздобыл где-то ручную повозку, и теперь два раза в день мы везли ее, наполненную овощами, домой. Работы было порядочно: надо было выкапывать картофель, собирать огурцы и арбузы, помидоры, капусту и другие овощи. Часть всего этого мама прятала в погреб. У каждого жильца был свой погреб. Он находился перед домом, в земле, и запирался сверху замком. Другую часть она солила, квасила или варила для консервирования. Так мы были заняты весь день, и только к вечеру все сходились в нашей крошечной комнатушке. А в ней негде было даже повернуться, и кому-нибудь из нас надо было всегда выходить в коридор, чтобы другие могли двигаться. Но все это было не так важно. Главное — мы были вместе.
По пути к огороду или домой нам встречались иногда грузовые машины, возившие немецких военнопленных на работы в колхозы и совхозы. Однажды, когда мы проходили мимо проезжающих военнопленных, они начали что-то кричать нам. Я не сразу поняла и остановилась. Теперь я их хорошо могла слышать. Они выкрикивали грубые ругательства по-русски, сами, вероятно, не понимая того, что кричали. Их лица, измученные, худые и небритые, совсем не гармонировали с тем, что они выкрикивали.
К моему удивлению, я даже не почувствовала к ним никакой ненависти. Именно к ним, к этим немцам, которые изувечили моего дедушку, убили дядю Федю и ранили отца, оставив ему одну ногу. Мне вспомнились вдруг разбомбленные и опустошенные города, и вместо злости мне захотелось вдруг крикнуть им какое-нибудь приветствие на их языке. Но вид неподвижно сидевшего вооруженного красноармейца остановил меня. Кто знает, может он доложит обо мне как об иностранной шпионке?! Всем жителям строго запрещалось разговаривать с немецкими военнопленными. Разве не так же было и с русскими военнопленными в Германии? Ситуации повторяются…
В другой раз я опять проходила мимо группы немецких военнопленных. Они были заняты постройкой дома. Я остановилась и начала смотреть на них: они таскали камни, мешали цемент, носили в ведрах воду. Вся эта работа, казалось, была им совершенно безразлична. В остатках своей изорванной в клочки военной формы, которая болталась на их телах, как лохмотья на каких-то дикарях, они двигались, будто в трансе. Но вдруг картина совершенно изменилась: им привезли пищу, и они наперебой подставляли вместо тарелок свои консервные банки, в которые им наливали жиденький ячменный суп. Не отходя от котла, они тут же, стоя, выпивали его и опять подходили за добавкой. Затем, тщательно вылизав свои банки до последней капли, привязывали их опять к бедрам. Красноармеец, их надзиратель, заметив, что я стою и гляжу на них, направился ко мне:
— Что вам здесь надо, гражданочка? Идите дальше!
И я, конечно, пошла дальше…
Однажды в воскресенье мы с мамой пошли на базар. Вещей, которые продавались там, было немного. Но все же, несмотря на невероятные цены, были и хлеб, и молоко, и масло, и даже кое-где мясо. Один литр молока стоил тогда десять рублей. Один фунт масла — сто рублей. Никто, конечно, не мог питаться с базара. Средний заработок рабочего был от 150 до 250 рублей в месяц. В то время мама работала на мельнице. Работа считалась тяжелой, и она получала 250 рублей в месяц. Но и на такой заработок прожить было невозможно.
Продавались на базаре также и некоторые западноевропейские вещи — часы, костюмы, платья, обувь, пальто. Особенно дорогой была теплая одежда — к зиме готовились летом. А зима была уже не за горами. Конечно, все это западноевропейское добро привезли или же репатрианты, или же сами красноармейцы, которые, вероятно, награбили его там, занимая немецкие города. Но кто об этом теперь станет здесь спрашивать? Это никого не интересовало.
Больше всего меня поразило на базаре огромное количество нищих и инвалидов. Официально попрошайничать не разрешалось. Чтобы обойти запрет, они продавали какие-то безделушки: открытки, деревянные ложки и другие мелочи. Но многие и ничего не продавали, а просто просили подаяния. А если приходил милиционер и старался прогнать попрошайку, тот не только начинал ругаться, но готов был вступить в драку.
Однажды я видела, как милиционер подошел к инвалиду, у которого не было обеих ног. Он ничего не продавал и открыто просил милостыню. Блюститель порядка что-то сказал ему, на что тот ответил сплошной руганью. Тотчас же со всех сторон подошли и другие инвалиды, и на милиционера посыпался град матерщинных слов.
— А ты думаешь, где я ноги оставил? — кричал инвалид милиционеру. — Они пошли к черту за родину! На 150 рублей пенсии я не могу прокормить семью, а ты меня гонишь! Иди ты к такой-то матери!
— За родину надо воевать, а хлеба не спрашивать! X… получишь!
— А где все обещания, которыми нас кормили во время войны?! — вскрикнула пронзительным голосом одна женщина, тоже инвалид. — Когда нам дадут, наконец, вдоволь поесть?!
От такой солидарности со стороны инвалидов милиционер не мог защищаться. Втянув голову в плечи, он быстро исчез.
Я возвратилась с базара печальной и расстроенной. Вот как выглядят победители! — думала я. А я себе представляла совсем иное. По крайней мере, достаточно пищи и приподнятое настроение народа — ведь наша страна победила врага! На деле же все выглядело иначе. Пищи не было. Настроение у всех было подавленное. Обещания остались невыполненными. В сущности, они те же, что были и до войны: пустые фразы обещаний, настоящей заботы о человеке ни в чем не было видно. Человек — ничто. Козявка, которую можно раздавить, если она мешает. Какой-то невидимый аппарат управляет жизнью. И этот аппарат — бездушен, безразличен к страданиям людей, к их нуждам, интересам, к их жизни. Неужели все так и останется? Мной овладела глубокая депрессия. Она не покидала меня ни днем, ни ночью.
Наконец мы убрали мамин огород. Запас на зиму был сделан. Теперь можно было и регистрироваться, и я сказала:
— Сначала я пойду в нашу местную больницу и разузнаю насчет работы. Все же я медсестра. Может, у них найдется свободное место, тогда мне не надо будет уезжать куда-то на Урал. Мама согласилась, и на следующий день я направилась в местную больницу.
Меня встретила директор больницы, средних лет полноватая женщина. Она пригласила меня в свой кабинет, где я села в красивое плетеное кресло. Директор больницы сидела за письменным столом, а за ее спиной, в венке из колосьев, красовался большой портрет Сталина. «Вероятно, она член партии» — подумала я.
— Я ищу работу, — сказала я и вкратце объяснила ей мои обстоятельства и где и как я получила медицинское образование. Я также рассказала ей, что работала в Венгрии в лагере для репатриантов и не умолчала о том, что я еще не регистрировалась в НКВД. Выслушав меня, она сказала:
— Без регистрации в НКВД я не могу принять вас на работу, товарищ Виктория. Я могла бы только побеспокоиться о том, чтобы после регистрации вас направили к нам в больницу.
У нас большая нужда в медперсонале, особенно в отделении туберкулезных и венерических.
— Хорошо, через пару дней я пойду в НКВД, — ответила я.
— Вы должны знать, — добавила она, — что у нас нет никаких медикаментов. Ко всему — плохое питание. Мы очень надеемся, что положение вскоре улучшится.
Я кивнула в знак согласия. А директор опять обратилась ко мне:
— Но вы сами тоже, конечно, должны хорошенько подумать о том, хотите ли вы работать у нас. Никто охотно не идет в отделение туберкулезных или венерических.
— Если можно, я хотела бы посмотреть больницу, — ответила я.
— Конечно, — сказала она. — Я сейчас же пришлю сестру, которая вам все покажет.
С этими словами она встала и вышла. Через пару минут она возвратилась с медсестрой и передала меня ей.
Сначала мы пошли в хирургическое. Там лежало много раненых. Сестра объяснила мне, что многих из них должны скоро выписать, что некоторые находились еще здесь только потому, что ожидали протезов, без которых они не могли ходить. Нужда чувствовалась во всем: не было простыней, одеял, подушек, посуды, а главное, как мне уже сказала врач-директор, не было медикаментов. От недоедания все больные выглядели плохо — худые со впалыми щеками лица, кости торчали даже сквозь одежду, а животов у них почти не было.
— Наша еда состоит из ячменной похлебки. Совсем небольшое число получает диету. Нет достаточно молока, — объясняла сестра.
Хуже всего было в отделении немецких военнопленных. Железная решетка, как в тюрьме, разделяла коридор на две половины, в одной из них — немцы.
— Какие здесь больные среди немецких военнопленных? — спросила я.
— Главным образом туберкулезные и венерические.
Мы зашли в одну из палат. Некоторые пленные сидели на своих постелях, другие стояли у окна и глядели во двор. Несмотря на то, что они заметили, как мы входили, никто не поздоровался с нами, никто даже не обернулся и не посмотрел в нашу сторону. Когда я взглянула на их лица с потухшими глазами, я поняла, почему они ни на что не реагировали: эти люди уже давно были душевно мертвыми. Им было совершенно безразлично, что творилось вокруг них. Их вид напомнил мне людей из концлагеря, которых немцы в Тироле перед самым концом войны угоняли с собой, чтобы, вероятно, где-нибудь в горах пристрелить. В своих полосатых брюках и рубашках они так были похожи на этих больных в пижамах! Как и те, эти тоже были слабы и бессильны и тоже безразличны ко всему окружающему. Душевно их давно уже убили.
Мы приблизились к концу коридора, откуда шел неприятный запах.
— Достаточно, — сказала я сестре. — Хватит на сегодня.
— Я понимаю, — ответила она. — Никто здесь долго не выдерживает.
Придя домой, я сказала маме:
— Работы в госпитале достаточно, но сначала мне надо зарегистрироваться в НКВД, иначе не примут.
Мама молчала. По ее лицу я видела, что ей это было не по душе. И она сказала:
— В таком случае, ты можешь еще немножко подождать.
— Сколько же нам ждать, мама? Мы вот уже четыре недели как дома.
— Нина поедет завтра к тете Анюте и побудет там пару недель. А между тем приедет и отец. Тогда и регистрируйтесь.
Несмотря на мамины возражения, на следующий день я все же пошла в НКВД.
— Ваша фамилия? — спросил меня служащий в приемной.
Я назвала ему мою фамилию, и он скрылся за дверью, которая, вероятно, вела к начальнику. Возвратясь, он сказал:
— Полковник сейчас вас примет.
Через пару минут я уже сидела в кабинете полковника. Это был пожилой мужчина, лет шестидесяти, высокий и стройный.
— Ваши бумаги из лагеря репатриантов? — спросил он.
— У меня их нет.
— Как так нет?
— Я их еще не получила. Как раз перед оформлением моего дела в НКВД меня послали в качестве медперсонала сопровождать транспорт репатриантов на родину. Вот справка, — ответила я и подала ему заверенное в военной комендатуре направление доктора Волкова. Он повертел ее в руках, а я добавила:
— Ввиду транспортных затруднений при нынешних обстоятельствах, я думаю, что могла бы зарегистрироваться и здесь.
— Откуда вас забрали в Германию? — спросил он.
— Из Никополя.
— Тогда вам надо ехать в Никополь и там регистрироваться. Там вам выдадут документы.
— Какие документы?
— Всем, кто был в Германии, выдаются паспорта на два года. Если за это время вы докажете, что заслуживаете считаться полноценным гражданином нашей страны, тогда получите такие же паспорта, как и все советские граждане.
— Что вы имеете в виду под словом «заслуживаете»? — переспросила я. — Значит, теперь нас не считают полноценными советскими гражданами? Правильно я вас понимаю, товарищ полковник?
— Да. Вас не считают наравне со всеми, товарищ…
— Но… — начала я опять, запинаясь от негодования, — мне нужны такие документы, какие имеют все. Я хочу записаться в университет и изучать медицину.
Прищурив глаза полковник пристально посмотрел на меня.
— Вы хотите учиться в университете?
— Да. Я хочу стать врачом.
— Нет, — ответил полковник. — Учиться будут те, которые были с нами. Вам же придется поработать.
Мне показалось, что полковник как-то особенно подчеркнул слова «с нами».
— Так вот что! — сказала я и встала. — Это награда за рабство в Германии, за непосильную работу, за унижения, которым нас подвергали из-за того, что… — Я не могла больше говорить. Кровь хлынула к моему лицу и отобрала речь. Полковник тоже молчал. Но на его лице была явная насмешка. И встретясь с ним глазами, я увидела, что между нами была целая пропасть…
— До свиданья, товарищ полковник! Благодарю вас за информацию, — сказала я и вышла из его кабинета.
— «Лучше бы я осталась там», — промелькнуло у меня в голове, когда я очутилась на улице.
Через пару недель возвратилась Нина от тетки, где она гостила. Она тоже жаловалась:
— Я была в НКВД, и меня посылают работать за Урал.
— Оставайтесь вы дома и никуда не ходите, — сказала мама. — Я вам что говорила? Что мне с этого, если вас ушлют куда-то на работы! Через неделю приедет отец.
И отец приехал через неделю. Нина, Иван, Клава и я пошли на вокзал. Мама осталась дома. Она боялась идти встречать отца. Она боялась, что за столько лет разлуки она не выдержит и открыто, при людях, слишком разволнуется и расплачется. Она решила тем временем заняться обедом.
Ожидая прибытия поезда, все волновались. Иван не стоял на месте и то и дело бегал с одного конца платформы в другой. Нина, бледная от напряжения, глядела куда-то в пустоту. Я тоже нервничала и каждую минуту смотрела на большие часы на стене вокзального здания: мне казалось, что стрелки совсем не двигались. Только Клава была спокойна и даже улыбалась. Она почти совсем не помнила отца. В руках она держала несколько полевых цветков, которые сорвала по дороге, и когда показался поезд, она начала махать ими.
— Вот он, — закричал Иван, когда поезд остановился.
Тогда мы все бросились к вагону первого класса, откуда сходил на костылях черноволосый мужчина. Еще до того, как он успел заметить нас, мы окружили его. Он остановился и молча смотрел на нас. Затем каждого прижал к своей груди, и я заметила, как его глаза наполнились слезами. Он все еще молчал. Слова, вероятно, застревали у него в горле. И вдруг он всхлипнул. Это было первый раз, когда я видела отца плачущим…
Наша встреча была похожа на похороны. По дороге домой мы молчали — каждый из нас был потрясен и возвращением, и необычным видом отца.
— Вы все здоровы? — наконец проговорил он. — А где же мама?
— Она ожидает тебя дома, — ответил Иван.
— Ты нам не писал, что ты на костылях, — сказала Нина. — Это тяжело, папа?
— Я вам этого не писал… Я думал, что вы еще увидите…
Придя в нашу крошечную комнатушку, мы все расселись вокруг отца. Успокоившись от встречи, мама наливала нам чай из большого чайника, который она одолжила у соседки.
— Подложи мне, Нина, под ногу подушку, — сказал отец. — Я думаю, что рана еще немного кровоточит.
— Я тебе перевяжу ногу, — сказала я. — Дай мне бинты, Иван.
Иван подошел к окну и взял оттуда маленький чемоданчик, который привез с собой отец. Я вынула из него вату и бинты, сняла с ноги отца, высоко, почти у бедра, старую повязку. Действительно, рана в одном месте открылась и кровоточила. Очистив ее ватой, я наложила новую повязку.
— Ты не должен много двигаться, папа, — сказала я. — Я думаю, что ты слишком рано выписался из больницы.
— Ничего, — ответил отец. — Все будет хорошо.
Восемь лет, которые отец провел без нас, не прошли бесследно. Его волосы были еще густые и темные, но на висках уже появилась первая седина. Лицо чуть-чуть как бы осунулось, но глаза все еще смотрели остро и ясно. На нем тоже была вылинявшая форма советского красноармейца…
Как кучка потерянных, мы сидели вокруг него, а он, глядя на нас, медленными глоточками тянул свой чай. Вдруг его глаза засверкали. Он встряхнул головой и сказал:
— Я завтра же пойду в коммунальное учреждение и попрошу большую квартиру.
Он опять хотел быть нашим отцом, опять, как и прежде, заботиться о нас. И на следующий день он упорно поковылял на своих костылях в коммунальное учреждение. Возвратясь, он радостно заявил:
— Мне обещали квартиру!
— Ну, надеемся, что они исполнят свое обещание! — сказала мама.
— Я буду ходить к ним каждый день, пока не дадут мне квартиру, — твердо сказал отец.
В один из следующих дней отец начал нам рассказывать о своих друзьях, о военных, особенно о тех, которые рядом с ним сражались за родину и пали. Он рассказывал, как отчаянно они дрались с врагом, об их успехах и поражениях. И его голос — так казалось мне — подымался от гордости и вдохновения. Это вдохновение удивило меня — неужели пустые обещания Сталина сделали его слепым? Неужели он верил в эту лживую советскую пропаганду? Я не могла с этим согласиться.
— Ну, и что же вы получили за это? — сказала я.
Отец запнулся. Он внимательно посмотрел на меня и, как бы на замечая моего вопроса, продолжал говорить дальше. В другой раз, когда он опять рассказывал о победах и геройстве друзей, я перебила его:
— Папа, расскажи нам о своем пребывании в Сибири. Об этом ты ничего не говоришь.
— Об этом невозможно говорить, — ответил он.
— Конечно, — сказала я, — о зверствах сталинского правительства говорить невозможно. Наверное, уж так хорошо было там, что об этом нельзя даже и вспоминать, — настаивала я.
Тогда отец рассердился.
— Я запрещаю тебе так говорить! — почти крикнул он.
Я замолчала. Но когда в следующий раз он опять начал рассказывать о боях в Прибалтике, я не выдержала и спросила, чем же родина наградила его за то, что он боролся за нее. Почти вне себя, отец ответил:
— Моя родина мне дороже всего на свете, и я всегда готов отдать мою жизнь за нее. Знай это!
Итак, все мои старания добиться откровенности в разговорах с отцом оказались напрасными. Мои замечания о советском правительстве только вызывали его раздражение и вели к ссорам. Иногда мне казалось, что мы с ним совсем чужие. Что-то было не так, как раньше. Что-то изменилось, что он стал таким скрытным. Но нет! Мне не верилось, что после всех лишений, которым он подвергся до войны в Сибири и после войны, он мог превратиться в убежденного коммуниста. Это невозможно. Но то, чему я была свидетелем, угнетало меня. Как мы будем жить дальше, если даже в семье, со своими, нельзя быть откровенным?! Такие мысли прежде не приходили мне в голову. Но прежде, когда он был среди нас, я была еще неопытной девчонкой…
Спустя некоторое время я поехала в Никополь, чтобы зарегистрироваться в бюро НКВД. Оно помещалось в том же здании, где во время войны была биржа труда и где нас зарегистрировали немцы. Перед зданием стояла длинная очередь репатриантов. Это здание я заметила еще издалека. Оно, как чудовище из красного кирпича, неуклюже возвышалось над кустами и деревьями улицы. Высокого забора больше не было. Вероятно, он сгорел во время войны или его разнесли люди на топливо. Теперь оно выглядело, как огромная казарма, массивная и неприветливая.
Некоторые женщины привели с собой своих мужей, девушки — женихов, бывших красноармейцев или еще находившихся на службе в армии. В те времена их ручательства, иногда даже их присутствие, могло облегчить участь «немецких коллабораторов».
Каждый репатриант должен был заполнить длинный формуляр и отдать чиновнику НКВД. А через пару дней приходило сообщение явиться за паспортом и направлением на работу.
— Волчьи билеты выдают нам, — сказал кто-то в очереди. — Как будто мы какие преступники!
Волчьими билетами в царские времена отмечали бывших преступников, которые отбыли свой срок ссылки и заключения.
— Так вот тебе и родина! — послышалось опять в толпе.
— Это нам награда за немецкие издевательства и тоску по родине! — сказал опять кто-то.
Подобные замечания можно было слышать отовсюду. Люди не боялись высказывать свои мысли среди «своих», таких же потерпевших.
Вдруг все притихли. С улицы послышалось какое-то звяканье металла. Сначала почудилось, что это ведут стадо коров с прицепленными к ним колокольчиками, чтобы они не разбегались. Но я ошиблась. Мимо нас по пыльной дороге шла колонна мужчин. Со всех сторон их окружали вооруженные красноармейцы. Их лица были заросшие, одежда не похожа на одежду — какие-то тряпки болтались на их худых телах. Обуви на них не было, они все шли босиком. А на их бедрах висели консервные банки, ложки и вилки, производя этот странный металлический шум. Я также заметила, что у некоторых из них были связаны руки.
— Это кто? Преступники? — спросила я стоявшего рядом парня.
— Преступники? — удивленно глядя на меня, переспросил он. — Это наши солдаты, которые были в немецком плену.
— О!.. — простонала я. — Почему же они под конвоем?
— Да, почему? — ответил парень.
— Почему они не свободны? Ведь они теперь дома! Что же с ними здесь делают?
— Потому что они изменники родины! Даже хуже! — сказал кто-то рядом со мной четко и ясно. За моей спиной стоял молодой человек в новой форме НКВД. Я невольно шагнула в сторону. НКВДист молча смерил меня с ног до головы, затем отвернулся и ушел. А через несколько минут ушла и я…
Я ушла без оглядки, без регистрации в НКВД, хотя моя очередь была уже близко. В одно мгновение пронеслось перед моими глазами: мебельная фабрика, наш страйк против получения нагрудного знака «ОСТ», фрейтальский лагерь на Черной горе, наш перестук колодками, когда мы шли ранним утром в тумане на работу, тоже окруженные охраной, сотни наших военнопленных за решетками возле бани с протянутыми к нам руками, мой побег, гестаповская тюрьма… И в эту минуту мне стало ясно: я должна оставить свою родину.
Я не помню, как долго я плелась к вокзалу. Мои мысли путались, щеки горели от негодования, а в левой руке я комкала формуляр НКВД… И в эту минуту острая боль в спине заставила меня остановиться.
— Немецкая б….!
— Фрицевская подстилка!
— Смотри, как прихорошилась!
— Давай! Давай покажем ей!
На минуту громкий смех повис в воздухе, и тотчас же на меня посыпался целый град камней. Только теперь я увидела с левой стороны улицы группу девушек, работавших на стройке. Это они кричали и смеялись, бросая в меня камни.
И я поняла почему: на мне было красивое платье, по которому они узнали репатриантку, то есть «изменницу родины». Они все были очень молоды, и, вероятно, никто из них не работал «с врагом». Их одежда была простая, грязная от работы, волосы спрятаны под пыльные белые платки. С утра до вечера они работали, как мужчины, и иногда видели, как какая-нибудь «немецкая б….» в чистой одежде иного покроя проходила мимо… Вот в чем дело: их тоже натравили против нас. В их глазах мы были «фрицевскими подстилками» и «изменницами родины».
Я бросилась бежать от строительства, зацепилась за какой-то корень и упала. И опять громкий, злорадный смех раздался за моей спиной, сопровождаемый непристойными ругательствами.
Когда я отошла от них подальше, я села немного в стороне от улицы на камень и заплакала. Но мой плач длился недолго. Внезапно, как молния, известная поговорка промелькнула в моей голове, и плач прекратился: «Москва слезам не верит!» В то же мгновение и будущее мое было решено: обратно «к врагам»!
К вечеру я вернулась домой. К счастью, в комнате, кроме мамы, никого не было. Я рассказала ей все подробности моей поездки в НКВД и под конец не утаила от нее своего намерения.
— Я решила уйти отсюда, мама. Я не выдержу здесь.
Мама помолчала. Для нее, как и для всех мам мира, только одно было главное: чтобы семья была вместе. Остальное она не хотела понимать.
— Я никогда здесь не буду счастливой, — сказала я.
— Может, ты должна поехать с отцом в Никополь. Может, он как-нибудь поможет. Все же он был на фронте.
— Нет, мама, — ответила я. — Папа не может сделать невозможного. Сталин не изменит своей политики.
— Ты хоть ни с кем не говори об этом, — ответила она. — Особенно с отцом.
Но позже я сказала об этом Нине, и она тотчас же заявила:
— Я пойду с тобой!
— Нет, — ответила я. — Ты должна остаться и помогать родителям. Ты все же моложе меня и, может, привыкнешь.
Но Нина не хотела и слышать об этом.
— Как я смогу им помогать, если меня на целых два года отправят на Урал или куда-нибудь подальше! Я не смогу даже видеться с ними. Кроме того, мне тоже не нравится, как на нас здесь смотрят, — как будто мы преступники какие! Я тоже, как и ты, надеялась, что после войны многое изменится в нашей стране, будет свободнее. Поэтому я вернулась. А оказалось, все то же самое.
После моей поездки в НКВД все последующее время меня занимали мысли о возвращении на Запад. Эти мысли не давали мне покоя ни днем, ни ночью. Как оставить опять родителей? Что с ними будет? Как они начнут устраивать свою дальнейшую жизнь без помощи детей?
Когда я не могла уснуть, я вставала и выходила во двор. Там я садилась возле дома, и перед моими глазами, как во сне, проплывало все случившееся за последние годы: Сергей, гестапо, американцы, НКВД. Как прав был Роберт, когда говорил мне, что жизнь в Советском Союзе невыносима. Откуда он знал это? И как я была глупа, что не верила ему! Да, я была очень глупа, представляя себе, что после войны все изменится, будет легче жить, свободнее, не будет преследований, доносов. Теперь я знаю: пока Сталин жив, ничего не изменится! Как глупо, что я даже не записала адреса Роберта, настолько была уверена в том, что не вернусь. А теперь…
Однажды ночью, когда я сидела во дворе, раздумывая об одном и том же, — как возвратиться на Запад, — я услышала тихий голос за моей спиной.
— И вы не спите?
Я оглянулась: передо мной стояла одна из наших соседок. Это была пожилая, больная туберкулезом женщина.
— В комнате душно, — ответила я. — А вы? Вам тоже не спится?
— Нет. Я не могу спать. У меня всегда бессонница.
— Почему вы не идете в больницу?
— А что мне больница? — ответила она. — Мне там не помогут. Мне бы только дождаться сынка из армии. Он должен скоро вернуться. А тогда и помирать можно.
— Вам следовало бы обратиться в городское управление, чтобы вам выдали специальные карточки на продукты, или чтобы послали в санаторий.
— Я стара и больна. Такие не нужны государству. — «Кто не работает, тот не ест», — закончила она любимым тезисом Сталина. И она, конечно, была права. Именно так и есть в стране рабочих и крестьян.
— Кто не работает, тот не есть. Это — диктатура пролетариата, как она выглядит на практике.
Через месяц после приезда отца мы получили другую квартиру. Она находилась в том же доме, этажом ниже. Это была большая комната, которую мы разделили четырьмя перегородками: мать и отец в одной «комнате», мы, девушки, — в другой. Иван тоже получил свой угол, а кухня-столовая была общая. У нас была только одна кровать, которая досталась родителям, а все мы спали на полу. Из чемоданов мы сделали столы, но еще многого не хватало, еще не было ни белья, ни посуды, ни мебели, ни одежды. Но несмотря на эти недостатки, мы не очень страдали от материальных неудобств. В общем-то мы были счастливы, что опять вместе. В такие минуты, когда все сидели за столом, ели и разговаривали, у меня становилось тяжело на душе — я знала, что скоро мы опять расстанемся.
Однажды я попросила маму, чтобы она сделала намек отцу о моих намерениях оставить родину. И пару дней спустя она сказала:
— Он об этом и слышать не хочет.
— А ты, мама, что ты об этом думаешь?
— Если бы я была уверена, что вам это удастся и что вы там будете счастливы, то я ничего не имею против, — ответила она. — Что мне с того, если вас заберут и здесь в лагерь?!
Мы больше не говорили о моих намерениях. Но с этих пор у меня отлегло от сердца. Я была рада, что мама знала о наших планах и что она не станет уговаривать меня и Нину остаться. Теперь она чувствовала и понимала все, как только одна мать может понимать в таких обстоятельствах.
Перед тем как совершить задуманное, я еще раз поехала в Никополь. Я хотела навестить мою подругу Шуру и ее родителей.
Их домик находился недалеко от вокзала, и я скоро нашла его. Еще во Фрейтале Шура мне точно описала его.
— О! Моя дочь много говорила мне о вас! — сказала мать Шуры, когда я назвала себя. — Заходите!
Она провела меня в гостиную, поставила чайник, потом мы сели за стол.
— Я сейчас одна, муж на работе.
— А где же Шура?
— Шура теперь в Германии. Она с мужем недавно приезжала сюда. Она вышла замуж за офицера Красной армии.
— А как ее муж? Она счастлива с ним?
— Да, кажется, очень счастлива. Он очень добрый человек. Он и нас не забывает. Помогает нам.
Мать Шуры заварила чай и поставила на стол пирожные.
— А как отнесся ее муж к тому, что она была в Германии? У нее были затруднения выйти за него замуж?
— Ее муж многое понимает. Он добился того, что они с отцом быстро возвратились на родину — ведь в последний год войны Шура встретилась там с отцом. Она, кажется, писала вам об этом?
— Да, я слыхала об этом.
— Вот я вам покажу письмо от нее. Хотите? — сказала она, открывая ящик в столе, вынула оттуда письмо и подала мне.
Я сейчас же узнала почерк Шуры. Она писала большими детскими буквами: «Мамочка, — писала она, — Вася один из лучших мужчин, которых мне когда-либо приходилось встретить. Он образован и с хорошими манерами, что — редкость среди советских военных. Все мои подруги завидуют мне. Он им всем нравится. А я — я очень счастлива. Он освободил меня из рабства. Мы скоро опять приедем к вам, может, к Новому году. Тогда у Васи будет отпуск…».
Прочтя письмо, я на минуту задумалась. Интересно было бы узнать, как Шура встретилась со своим будущим мужем? Как она вообще встретилась с советскими войсками? Может, ей посчастливилось и с ней не случилось того, что случилось с сотнями советских девушек, которых тоже освободили наши войска. Я не хотела об этом спрашивать ее мать. Она, вероятно, ничего не знает, как вели себя советские солдаты, когда занимали немецкие города. Может, мои расспросы наведут ее на тревожные мысли и она только расстроится. Мы выпили чай, еще поговорили немного, затем я встала:
— Передайте Шуре от меня приветы. Я не знаю, увидимся ли мы с ней когда-нибудь. Я возвращаюсь обратно на Запад.
По дороге домой я увидела церковь. Она была открыта, и я зашла туда. Еще до войны Сталин опять разрешил открыть церкви…
Церковь была почти пустой. Возле алтаря две старушки стояли на коленях, усердно молились и били поклоны. Я тоже стала на колени…
Побег обратно
За последние дни, после посещения Шуриной мамы, я очень серьезно начала думать о возвращении на Запад. Нина все же решила идти со мной, но мы об этом, кроме мамы, ни с кем не говорили. Перед самым отъездом я еще раз пошла с мамой на базар, чтобы продать пару платьев и взять с собой немного денег. Была уже осень, и воздух стал прохладнее. Надо было подумать и о теплой одежде, тем более, что мы не могли представить, что нам предстоит в пути.
Возвращаясь с мамой с базара, я с удивлением заметила, что встречные красноармейцы отдают мне салют. Мама тоже испугалась. Вначале я недоумевала, но потом поняла — на мне был красивый тирольский костюм с погонами и полосками по обеим сторонам юбки. И встречные красноармейцы принимали это за военную форму какого-то высшего чина. И мне ничего не оставалось делать, как тоже салютовать в ответ. А дома мы смеялись…
Итак, уже более трех месяцев мы пробыли дома, не регистрируясь в НКВД, никуда не уезжая на работу. Официально репатриантам разрешалось оставаться дома всего две недели. Нам всем стало ясно, что дальнейшее пребывание без разрешения могло быть опасным. Для нас с Ниной пришло время либо двигаться на Запад, либо попасть в лапы НКВД. Но мы уже решили…
Рано утром в день нашего отъезда я пошла на вокзал и купила два билета вплоть до польской границы. Наш поезд уходил около десяти часов вечера. Отцу мы сказали, что едем в гости к одной из теток. Иван провожал нас до вокзала.
— Не забудьте же писать, — сказал он, прощаясь.
Я удивленно посмотрела на него. Знал ли он о нашем намерении? Если да, то от кого? Или же он просто догадывался, что мы уходим туда… Но Иван только улыбался. Мы все еще раз обнялись и поцеловались. Я ничего ему не сказала…
На вид большинство пассажиров в поезде были спекулянтами. И почти все они ехали в том же направлении, что и мы, — вплоть до польской границы. Там за продукты они выменивали одежду, табак, сигареты и прочее. А возвратясь сюда, все продавали втридорога. Кроме них, в поезде было много красноармейцев. Эти возвращались из отпуска на службу в оккупированные страны.
Ночь в поезде прошла довольно спокойно. Нам с Ниной удалось даже немного вздремнуть. Но под утро, часа в четыре, в Полтаве, объявили контроль. В вагон вошел вооруженный красноармеец и стал проверять билеты и бумаги. Когда очередь дошла до нас, мы с Никой показали свои билеты.
— А ваше разрешение городской комендатуры на поездку? — спросил военный.
— У нас его нет, — ответила я.
Я совершенно забыла о том, что после войны запрещалось ездить из одного города в другой без разрешения городских властей.
— Мы только недавно приехали из Германии и ищем своих родителей, — отвечала я.
Такой ответ звучал довольно правдоподобно. В то время многие репатрианты, возвратясь на родину, не сразу находили своих родственников. Война разбросала людей во все концы. Тысячи погибли, другие эвакуировались, многих угнали немцы в последние дни отступления. Но красноармеец был невозмутим:
— Пойдемте со мной! — сказал он.
Мы сошли с поезда и поплелись за ним к его дежурке, тут же на вокзале. А там уже было человек пятнадцать таких же, как и мы, — без разрешения на поездку. У некоторых были даже билеты.
В дежурке нам объявили, что каждый должен заплатить сто рублей штрафа и может идти. Мы с Ниной были последними.
— Откройте, пожалуйста, чемодан, — сказал военный.
Я открыла чемодан, и он начал рыться в нашем барахле. С самого дна он вытащил немецко-английский и англо-немецкий словарь, который мне еще в Тироле оставил Роберт. Он начал перелистывать страницы.
— Что это? — спросил он.
— Это немецко-английский словарь, — ответила я.
— А зачем он вам? Вы говорите по-английски?
— Нет, но я хочу изучать английский язык.
Он опять начал перелистывать страницы, потом показал пальцем на слово.
— Что это значит?
Я нагнулась над словарем и прочла.
— Это «плэт», то есть по-английски это — тарелка.
— А это? — продолжал показывать он и на другое слово.
— Это значит «ту го», то есть — идти.
Через несколько минут он, вероятно, убедился в том, что книга не какая-то запретная литература и возвратил ее мне.
— А что это у вас так мало вещей из Германии? — спросил он.
— Мы оставили некоторые вещи у бабушки, — продолжала я так же невозмутимо врать.
— А как там в Германии? — опять спросил он.
— Плохо, — ответила я.
— А как там живут люди?
— Некоторые хорошо, другие хуже.
— Где, вы говорите, ваши родители? — спросил он.
Я не помнила, сказала ли я ему, где наши родители. Может, он хочет поймать на удочку, подумала я.
— Мы не знаем, где наши родители. Нам сказали, что они уехали в Галицию, на запад Украины. Поэтому мы и едем в этом направлении.
— С каждой из вас по сто рублей, — сказал он и захлопнул наш чемодан.
— У нас нет денег, — ответила я.
— Тогда я должен вас запереть.
Мы с Ниной переглянулись.
— Тогда запирайте, — ответила я.
Красноармеец молча повел нас в комнату рядом с его дежуркой и запер ее снаружи.
— И не думай отдать ему наши последние деньги, — сказала Нина, когда мы остались одни. — Подождем немного, он все равно нас выпустит.
Так и вышло. Красноармеец вернулся через полчаса, открыл дверь и отдал нам наш чемодан:
— Убирайтесь вон, чтоб я вас здесь на станции больше не видел, — сказал он. — Иначе, если попадетесь, я должен буду отвести вас в главную комендатуру.
Взяв наш чемодан, мы с Ниной ушли подальше от дежурки военного, но остались на территории вокзала. Скоро мы опять увидели кучку спекулянтов и направились к ним. Эти всегда знали, когда и куда шел поезд. Через каких-то полчаса пришел товарный, и нам сказали, что он едет прямо во Львов, к польской границе.
С группой мешочников мы влезли в пустой вагон. Когда все уселись и, задвинув дверь, начали ждать отхода поезда, дверь вдруг отворилась и красноармеец с монгольскими чертами лица и винтовкой в руках крикнул:
— Выходите! Все выходите! Ехать здесь запрещается!
Но никто из сидевших не двигался. Тогда, вскочив в вагон, он начал нас выталкивать:
— Выходите, стрелять буду!
Своей винтовкой он толкал в спины сидевших, и мы, ругаясь, неохотно полезли из вагона. Но как только он ушел, все опять забрались в тот же вагон. Красноармеец вернулся и снова стал всех выгонять. На его крик к вагону подошел еще один красноармеец. Некоторое время он стоял и смотрел, как монгол выталкивал нас, затем приблизился к нему и сказал:
— Чего орешь?! Оставь их в покое. Пусть себе едут!
— Запрещено. Закон, — ответил монгол.
— Закон! Закон! — передразнил его красноармеец. — Иди себе дальше! Пусть едут!
Монгол замолчал и нехотя ушел.
— Монгольская морда! — сказал красноармеец и, махнув нам рукой, тоже ушел.
Такой поворот дела даже не очень удивил меня. Монголов в России не любили. За их фанатичное повиновение закону их ненавидели даже в армии. Кроме закона, они не признавали никакого авторитета. Они все выполняли слепо по предписанию. А русский человек вообще законы недолюбливает. Каждому русскому присуща своего рода внутренняя анархия. Он предпочитает простор и свободу. Закон стесняет его. Его душевные силы так же необъятны, как необъятны привольные, широкие степи его родины. Может быть, эта недисциплинированность русского человека — причина того, что в России всегда господствовал тоталитарный режим, — будь то царь или диктатура пролетариата. Это неподчинение закону было, вероятно, одной из причин, почему Сталин в тридцатых годах ввел драконовские меры насчет работы — когда за пятиминутное опоздание судили и ссылали на принудительные работы. Удалось ли коммунистам привить русскому человеку повиновение закону, в этом я и теперь очень сомневаюсь. Поговорка, которую употребляли еще при царе, — «До Бога высоко, а до царя далеко» — и на сегодняшний день в силе в отдаленных регионах Сибири, Севера и на Кавказе. Мне кажется, нет в мире более анархичного человека, чем русский. Бесконечность просторов и кочевой образ жизни древних славян должны были создать человека с душой свободолюбивой и независимой. Вероятно, только из таких предпосылок могла возникнуть анархия Бакунина. Эту черту независимости и анархичности можно наблюдать даже среди русских эмигрантов за границей. В то время, как другие национальности более или менее сплачиваются и живут колониями, русские часто живут разбросано, среди них нет единства, нет взаимопонимания. Иностранцы нередко замечали, что русские сварливы, часто ссорятся между собой, не терпят друг друга. Все это, по-моему, из-за чрезмерно выраженной индивидуальности человека. Русская литература почти не создала типов. Все персонажи художественных произведений отличаются если не крайней, то какой-то сверхъестественной индивидуальностью, так тонко отображенной в творчестве Достоевского. А если считать пушкинского Онегина и тургеневского «лишнего человека» типами, то эта их типичность, отпадая от общего течения, только сильнее подчеркивает стремление русского человека быть самостоятельным, т. е. «самим по себе». А персонажи Гоголя и Гончарова, хотя и имеют много типичных черт русского человека, являются извращенными типами, вернее, карикатурами.
Неуважение к закону среди советских граждан еще больше усилилось после Второй мировой войны. В свою очередь, правительство испугалось, что советский человек, побывав за границей, начнет требовать больше свободы. Да. Оно испугалось. И реакцией на требование свободы была ждановщина, возобновление террора. Иначе коммунизм мог бы легко превратиться во что-то совершенно иное…
Помню, как несколько лет спустя, когда я была уже на Западе и работала в Германии, меня навестил отец. Ему, как инвалиду Отечественной войны, разрешили съездить за границу. Он удивлялся западноевропейскому порядку, особенно урегулированному уличному движению с учтивой полицией. Он рассказывал мне, как все это разительно отличается от условий в Советском Союзе. За нарушение правил уличного движения их милиция применяет драконовские меры. Когда я возмутилась, он сказал:
— Нет, это правильно. С нашими людьми иначе нельзя. Будет хаос.
Но я отвлеклась…
Наш товарный наконец двинулся, и под вечер мы приехали во Львов, находившийся недалеко от польской границы. По выходе из вагона нам представилось невероятное зрелище: на станции, вдоль железнодорожной линии, сидели сотни и сотни людей в ожидании поезда. По их внешнему виду можно было заключить, что они сидели там уже много дней. Почти все они ехали на родину. А на вокзале даже не было билетной кассы — все места уже заранее были забронированы, главным образом для военных, которые ехали домой в отпуск или из отпуска на службу в оккупированные страны.
Ожидающие пассажиры сидели группами. Всюду шныряли воры. Не успевал человек оглянуться, как тут же, на глазах, тащили все, что попадется под руку. Поэтому, чтобы спасаться от воров, люди ютились кучками.
Сразу же за вокзалом находился базар, где на продукты и одежду были невероятные цены. Мы с Ниной не могли себе позволить купить хотя бы кусок хлеба. И нас тоже здесь постигла участь ожидающих: мы примкнули к группе сидевших, чтобы спастись, особенно ночью, от воров. А в группе кто-нибудь всегда сторожил, и если нападал вор, то сторож сразу же будил остальных и тогда удавалось отбить нападение. Но иногда это и не удавалось, и у кого-нибудь утаскивали узел или чемодан. Милиция была совершенно беспомощна в борьбе с ними. Их было слишком много.
Львов нагнал на меня страх. Уже три дня мы с Ниной сидели на вокзале без малейшего представления, чем кончится наше предприятие «пролезть» на Запад. Запас еды кончился, и мне пришлось отдать последние рубли за полбуханки хлеба. Уже три ночи мы почти не спали. Только иногда на пару минут кому-нибудь удавалось вздремнуть. Не было где ни помыться, ни сварить горячего чаю. И я уже начала сомневаться в том, что мы пройдем советскую границу. Помимо всего, это было самым опасным. Переход границы считался предательством родины, и по закону преступника могли расстрелять на месте. За себя я не очень беспокоилась. Но о Нине я думала со страхом. Ведь если что-нибудь случится, родители скажут, что это была моя вина, что я уговорила ее идти со мной.
С каждым днем становилось все хуже и хуже. Уже не было чего и продать. Кое-какие вещи, которые мы захватили с собой, были нам самим очень нужны: два полотенца, кусок мыла, две простыни, по паре белья и одно тонкое шерстяное одеяло. Был еще мой тирольский костюм и Нинино осеннее, тоже тирольского покроя, пальто. А уже приближалась зима. Стоял ноябрь. Ночью и по утрам было холодно. Только чудо могло спасти нас из этого безвыходного положения.
На пятый день нашего пребывания в этом львовском аду рано утром я увидела, как на станцию медленно въезжал странный состав. Большинство вагонов были открыты и нагружены соломой, сеном и разным барахлом. В других, тоже открытых вагонах, стояли коровы и лошади. Только несколько вагонов были закрыты. Через несколько минут, когда состав остановился, из этих закрытых вагонов начали выходить люди: женщины в белых платочках, мужчины — в поношенной одежде. Детей нигде не было видно. А если они и были, то, вероятно, еще спали.
Эти люди не были похожи на репатриантов. Они также не были военными. Не долго раздумывая, я направилась прямо к ним и спросила одну из женщин, кто они.
— Мы поляки, — ответила она. — Мы возвращаемся из Сибири домой, в Польшу.
Теперь мне стало ясно. Это были польские крестьяне, которых в 1939 году, после раздела Польши между Советским Союзом и Германией, мобилизовали на работы в Сибирь. Теперь этих поляков советское правительство обменивало на проживающих в Польше украинцев.
Поняв все это, я тотчас подумала, что этот транспорт может быть нашим единственным шансом пробраться дальше, и сразу загорелась этой идеей.
— А вы могли бы спрятать мою сестру и меня в вашем транспорте? — спросила я женщину дрожащим от волнения голосом. — Мы хотим переехать через границу.
Я знала, что поляки не любят Советский Союз и не выдадут нас. Видя, что женщина колеблется с ответом, я добавила:
— У нас нет денег, чтобы заплатить вам. Но у меня есть две простыни, которые я могу оставить вам. Спрячьте нас в сено. Нам бы только через границу, а дальше мы пойдем сами.
Женщина оглянулась. Вблизи нас никого не было. Затем она сказала шепотом:
— Приходите, когда стемнеет. Поезд будет стоять здесь до вечера.
— Хорошо! — ответила я и побежала к Нине.
Когда начало темнеть, мы с Ниной пошли к составу поляков.
— Вот наш чемодан. Поставьте его вместе с вашими вещами, — сказала я той польке, с которой договаривалась. Тут же я вынула две простыни из чемодана и отдала ей. После этого мы с Ниной залезли в соседний вагон и зарылись в нем в сено.
Но состав не отходил еще довольно долго. Наконец поздно ночью он двинулся. Однако на границе, которая была всего в нескольких километрах от Львова, поезд опять остановился. Здесь был пограничный контроль. Минуты решали нашу судьбу.
Мы с Ниной лежали молча и не двигались. До нас доносилась польская и русская речь — грубые ругательства пограничников, ржание лошадей, мычанье коров и лай собак. По этим звукам мы чувствовали, что контроль все ближе подходил к нам. Мы могли уже ясно слышать, какие вопросы пограничники задавали полякам и что те на них отвечали. Нам было слышно, как открывали сундуки и чемоданы для проверки и как их потом бросали обратно в вагоны. Вдруг, почти рядом с вагоном, я услышала голос той польки, которая спрятала нас:
— Господи! Господи! Выходите поскорее. Выходите и уходите прочь, а то мы все пропали.
— Но куда же мы теперь пойдем? — немея от ужаса, отозвалась я шепотом.
Затем раздался голос мужчины:
— Идут! Идут! Они проверяют сено штыками!.
— Куда же мы пойдем, — опять сказала я. — Ведь нас на месте расстреляют!
— Если вас здесь найдут, — послышался другой мужской голос, — весь транспорт будет задержан!
— Мы рискуем своей головой, — услышала я еще чей-то голос.
— Если нас найдут, мы вас не выдадим! — бросила я в ответ.
— Уходите! Уходите! — почти в панике умоляла нас женщина. — Вот ваши простыни! — и она бросила нам наверх наши две простыни и чемодан.
— Но куда же? — спросила я уже в отчаянии.
— Куда хотите, только прочь отсюда! — ответила та же женщина.
Вдруг все голоса замолкли. Совсем рядом послышалась какая-то возня, и опять все затихло. Тогда мы с Ниной взяли свой чемоданчик и простыни и начали вылезать из сена. Стояла безлунная, темная ночь. От неподвижного лежания в сене наши ноги почти не повиновались нам. Спотыкаясь в темноте, мы прошли пару шагов вдоль транспорта. Вдруг я остановилась.
— Пошли, Нина, — сказала я, ухватив ее за руку. — Лезем в вагон с коровами и лошадьми!
Вагон, перед которым мы остановились, был без крыши, в нем стоял скот. Как только мы влезли в него и притаились — каждый в своем углу — под брюхами коров, совсем близко послышались голоса пограничников.
— Бумаги! Паспорта!
Они были почти рядом, в том же вагоне, где сидели поляки, которые выгнали нас. В то же самое время что-то сильно стукнуло чем-то тяжелым о наш вагон.
— Свет сюда! Здесь коровы и лошади! — раздался голос пограничника, и тотчас же свет прожектора упал почти рядом со мной под ноги лошадей и коров. Свет еще несколько раз прорезал тьму с одного конца вагона в другой и опять стало темно. Контроль пошел дальше… А через каких-то полчаса поезд двинулся. Мы с Ниной, скорчившись под брюхами коров и полумертвые от нервного напряжения, еле дышали. Но, наконец, мы были за границей!
Солнце еще не взошло, когда поезд остановился на одной небольшой станции. Здесь паровоз отцепили, вероятно, для перемены, и поляки начали медленно вылезать из своих вагонов. Нина и я тоже вылезли из нашего убежища. От ночной сырости и холода наши руки и ноги совсем закоченели. А от невероятного волнения мы почти забыли о голоде. Только увидев, как польские крестьяне готовили перед вагонами себе завтрак, мы почувствовали, как нам хочется есть. Дрожа всем телом, мы шли вдоль состава, держа в руках наш чемоданчик, и смотрели, как на наскоро сделанных из кирпичиков печках жарилось сало и яйца, варился кофе и чай. Я почувствовала, как мой желудок сжимается от боли. Мы жадно смотрели на эту пищу, но никто не предложил нам ни кусочка хлеба. А поляки, которые нас спрятали, а потом выгнали, с удивлением смотрели на нас, но ничего не говорили.
Куда теперь? Недалеко от станции я увидела несколько хижин.
— Пойдем туда, — сказала я Нине. — Может, там удастся чего-нибудь поесть. Может, там можно будет отдохнуть и помыться.
У одной хатенки, к которой мы приблизились, стояла молодая женщина. Возле нее лежал огромный пес. Завидев нас, он начал ворчать и пару раз залаял. Женщина пригрозила ему и поздоровалась с нами. Я рассказала ей, что мы беженцы и спросила, нет ли у нее чего-нибудь поесть. Она направилась в избу, дав нам знак следовать за ней. Там она предложила нам сесть на скамью, а сама пошла на кухню. Через пару минут она вышла с большой миской горячего молока и ломтем хлеба.
— Ешьте, что есть, — сказала она и поставила миску перед нами на стол. — А мне надо посмотреть за детьми. Я теперь одна с ними. Мужа убили на фронте.
— Можно у вас здесь на этой скамье немного отдохнуть? — спросила я. — Мы уже несколько ночей не спали.
— Устраивайтесь, как можете, — ответила она.
После еды Нина и я просто упали на скамью и сразу же уснули. А когда я проснулась, то увидела хозяйку дома. Она сидела у окна и шила.
— Мы, наверное, очень долго проспали, — сказала я, извиняясь. Большие часы на стене показывали пять пополудни.
— Там в кухне можно помыться, — сказала женщина. — Я нагрела воды.
Только теперь я увидела, какие мы с Ниной были грязные: наши лица, руки и одежда были вымазаны коровьим навозом. Ночь, проведенная с коровами и лошадьми, оставила на нас свои следы. Когда я глянула в зеркальце, висевшее на кухне, я не узнала себя. Измученная и грязная, я была похожа на старуху. Но сон, пища и вода освежили нас. Добрая полька дала нам на дорогу еще кусок хлеба. За все это я оставила ей одну из наших простыней.
И опять мы направились к станции. А вечером сели в товарный поезд, шедший на запад. Так как мы все еще были уставшие, мы свернулись в углу вагона — в нем лежало немного угля — и быстро уснули.
— Вставайте! Вставайте! Поезд дальше не идет! — кричал чей-то голос, который и разбудил нас.
— Где мы?
— В Катовицах.
Кроме нас, мы это не сразу заметили, в вагоне находилось еще несколько человек. Все начали выходить. Оказалось, что поезд стоял на товарной станции в Катовицах. Было еще темно, но мы могли разглядеть, что недалеко было большое здание вокзала. Электрический свет ярко освещал его со всех сторон, и мы с Ниной поплелись прямо к нему.
Внутри огромного зала ожидания было тепло и уютно. Пассажиры сидели на длинных скамьях, возле них лежали горы багажа. Везде было чисто, люди — хорошо одеты. Измученных и затасканных репатриантов, как во Львове, нигде не было видно. И мы с Ниной поняли, что наш вид совсем не подходит к этому элегантному западноевропейскому миру. Нина, в ее меховой шапке, была похожа на эскимоску, а я, в моем грязном легком пальтишке, — на беженку.
— Нам надо обязательно переодеться, — сказала я, и Нина согласилась со мной. — В таком виде нам дальше идти невозможно.
Но что делать? Как нам привести себя в порядок? У нас не было ни денег, ни места, где мы могли бы помыться и почистить свою одежду. Я стала анализировать наши обстоятельства и, наконец, пришла к странному заключению.
— Я думаю, что нам надо пойти в советскую комендатуру и попросить помощи, — сказала я.
Нина с ужасом посмотрела на меня:
— Ты хочешь, чтобы нас арестовали?
— Нет, — ответила я. — Я все обдумала. Мы выдадим себя за возвращенцев в Союз. Скажем, что нас в дороге обокрали и что мы отстали от эшелона. Что они с нами сделают? В крайнем случае, направят в лагерь репатриантов. Но об этом мы подумаем позже. А сейчас самое важное — получить провиант. Это нам поможет двигаться дальше.
Нине ничего не оставалось делать, как молча согласиться на все. Ведь предводителем в нашем побеге на Запад была я. И я во всех ситуациях решала наши дальнейшие планы действия. Как старшая сестра, я также чувствовала ответственность и за нее. А она была не очень находчивой. В жизни ее всегда все толкали, и она не сопротивлялась. Может быть, именно поэтому я и находила в себе силы действовать и за нее. Несмотря на то, что иногда мне казалось, что без нее мне было бы легче, она все же была для меня своего рода моральной опорой. Может быть, без нее я не была бы такой проворной и находчивой, и не сумела бы так ловко выкручиваться из разных безвыходных положений. Ее присутствие и чувство ответственности всегда вдохновляли меня на что-то новое. В то же время все это, конечно, делалось несознательно. Только теперь, спустя много лет, я поняла роль Нины в нашем побеге на Запад.
— Где здесь военная комендатура? — спросила я какого-то красноармейца, когда мы вышли из зала ожидания.
— А вон там. Недалеко отсюда, — сказал он. — Хотите, я провожу вас туда.
Такая внезапная приветливость ошарашила меня. Но я не растерялась:
— Если вас это не затруднит.
— О нет, — ответил он. — Я как раз иду туда.
Здание комендатуры находилось всего в паре сотен метров от вокзала. Это был большой старинный дом, вероятно, когда-то дворец какого-то польского вельможи, убежавшего теперь от русских на Запад. Здание было двух- или трехэтажное. По обеим сторонам лестницы стояли каменные сторожевые львы. Большие балконы и окна говорили о роскоши его владельца. У входа стояли два вооруженных красноармейца.
Наш гид подошел к ним и сказал, что мы хотим видеть коменданта. В прихожей навстречу нам вышел молодой лейтенант. Он записал наши фамилии, затем указал на большие, мягкие кожаные кресла, куда мы с Ниной сели.
Было еще рано, только половина девятого утра, и мы были первыми посетителями. Через полчаса пришел комендант. Его сопровождала целая свита советских офицеров. Лейтенант, который записал наши фамилии, доложил ему о нас. Комендант посмотрел в нашу сторону и кивнул ему головой. Затем со всей свитой скрылся за дверью своего кабинета. А минут через десять нас позвали к нему.
Роскошная мебель, ковры, цветы и картины на стенах украшали огромный кабинет. У камина стояло несколько больших кресел. Сам комендант сидел за широким письменным столом, стоявшим посреди комнаты.
Я оглянулась вокруг и невольно улыбнулась. Ситуация была сказочная: мы с Ниной в наших грязных лохмотьях напоминали нищих, случайно попавших во дворец короля.
Комендант встал, поздоровался с нами и, смерив нас с ног до головы, немного нахмурился. Его лицо выразило что-то вроде досады или, скорее, презрения.
— Ваши фамилии? — спросил он.
Я назвала нашу фамилию и сразу же начала рассказывать ему о нашем положении.
— Мы репатрианты, сестры. По пути домой нас обокрали. А когда мы вышли на одной станции купить поесть, ушел наш эшелон, — закончила я.
— Когда это было? — спросил он.
— С неделю тому назад.
Комендант на минуту о чем-то задумался.
— Почему же вы не смотрели за своими вещами? Что вы теперь будете делать без них?! — вдруг почти крикнул он сердитым голосом.
Склонив головы, мы с Ниной молчали.
— У нас нет ни еды, ни денег. Может, вы сможете нам чем-нибудь помочь? — сказала я.
Комендант повернул голову к двери и позвал:
— Григорьев!
Из приоткрытой двери вышел молодой офицер.
— Вот здесь две репатриантки. Их по пути домой обокрали, и они потеряли свой транспорт. Их надо направить в лагерь С. Вы завтра, кажется, едете с венгерской делегацией в том направлении. Можете их захватить с собой и оставить там в лагере?
— Есть, товарищ комендант, — ответил Григорьев — У нас в вагоне достаточно мест.
Затем комендант опять обратился к нам:
— Этот лейтенант повезет вас в лагерь репатриантов. Оттуда вы поедете домой. Я вам напишу справку, которую вы там предъявите коменданту лагеря. А сегодня можете есть в нашей столовой и получите на три дня провиант.
Вместе с Григорьевым он вышел в другую комнату и через несколько минут вернулся, протягивая нам бумажку — направление в лагерь.
— В следующий раз смотрите в оба! Ведь вы здесь в чужой стране! — наставлял нас на ум комендант.
— Проведите их в столовую, Григорьев. И объясните им, куда надо явиться завтра.
Выходя вместе с Григорьевым на улицу, я бросила Нине несколько значительных взглядов — мы добились того, чего хотели! Нам выдадут провиант.
— Завтра я провожаю венгерскую делегацию обратно в Венгрию, — объяснял нам Григорьев. — Они осматривали здесь город. В нашем распоряжении есть два вагона. Если хотите, вы можете уже сегодня там ночевать. В вагонах тепло, а уезжаем мы завтра в два часа дня.
Я поблагодарила лейтенанта и ответила:
— Нам надо привести себя немного в порядок. Постирать одежду, помыться. Поэтому нам лучше было бы подыскать на ночь частную комнатку.
— Тогда я вас проведу в нашу столовую. Там вы можете позавтракать и в кладовой получите провиант. Обед выдают уже с половины двенадцатого. А завтра приходите на вокзал и спросите дежурного, где вагоны венгерской делегации. Он вам покажет.
В кладовой, находившейся тут же при столовой, нам выдали хлеб, муку, сахар, рис и немного жиру. Все это мы потом спрятали в наш, уже полупустой, чемоданчик.
— Теперь садитесь завтракать, — сказал Григорьев. — Будем пить кофе.
Мы сели за стол. Официант принес нам мармелад, хлеб, масло и черный кофе.
— Нет, — сказал Григорьев, — принесите нам настоящий кофе с сахаром и молоком. Я заплачу.
— Я думаю, товарищ лейтенант, — сказала я Григорьеву, — мы останемся здесь до обеда. А потом пойдем искать себе место помыться и почиститься.
Но и Григорьев остался с нами до обеда. Мы сидели за столом, и он рассказывал нам о войне, о своих родителях и друзьях. Он был молод, приветлив и симпатичен. Он много шутил, и мы с Ниной весело смеялись, — первый раз за долгое время! После обеда он попрощался с нами:
— До свидания! До завтра!
— До завтра, — ответили мы.
Прощаясь с Григорьевым я чувствовала себя неловко. Мне было неприятно, что мы должны обмануть этого милого юношу. Нам также было жаль расставаться с ним. Его присутствие и его внимательное обращение с нами, несмотря на нашу внешность, дало почувствовать нам, что мы были тоже люди, а не какие-нибудь грязные репатрианты, которых толкали в шею куда угодно. Казалось, Григорьев совсем не замечал нашей помятой и заерзанной одежды и обращался с нами, как с маленькими принцессами. Вероятно, он был из тех немногих русских военных, которые уважали женщин. Очутившись опять одни, мы с Ниной пошли на вокзал, где в камере хранения оставили наш чемоданчик. Действительно, все здесь выглядело совсем иначе, чем на востоке, откуда мы прибыли. Несомненно, это был мир уже иной цивилизации. Вероятно, в этой части Польши не было жестоких сражений, ибо мы нигде не видели разрушений. Все казалось, как в мирное время. Люди чисто и хорошо одеты. Даже спекулянты, которые и здесь везде шныряли, выглядели приличней, чем те мешочники во Львове или в городах нашей страны. Люди были вежливы и всегда отвечали на вопросы. И чем больше мы смотрели на все окружающее нас, тем сильнее чувствовали себя неудобно.
Когда начало темнеть, мы с Ниной забрали свой чемоданчик и пошли по узкой улочке, недалеко от вокзала. Остановившись у одного подъезда, мы позвонили наугад. Нам открыла девушка лет пятнадцати.
— Добрый вечер! — сказала я по-польски, затем по-русски. — Мы ищем места переночевать. Мы можем заплатить продуктами. У нас есть мука, бобы, сахар.
— Моей мамы нет сейчас дома, — ответила девушка. — Но если хотите подождать… — продолжала она, открывая дверь и впуская нас в квартиру.
Квартира состояла из одной большой комнаты, кухни и ванной. Все в доме было чисто и опрятно и веяло спокойствием и уютом. Приблизительно через полчаса пришла мать девушки, симпатичная на вид женщина лет сорока. Я объяснила ей наше положение. Выслушав нас, она сказала:
— Если ничего не имеете против спать на кухне, то, пожалуйста, оставайтесь.
Конечно, мы не имели ничего против, но я удивилась ее гостеприимству. Несмотря на явную тесноту, она все же приютила нас. В благодарность я тут же достала весь наш провиант и положила на стол.
— Это вам, — сказала я.
Но женщина запротестовала:
— Нет! Он вам самим пригодится!
Мне все же удалось уговорить ее взять хотя бы сухие продукты: муку, бобы, сахар и жир. Ведь у нас все равно не было возможности готовить. Затем хозяйка провела нас в ванную.
— Здесь есть горячая вода. Вы можете мыться и, если нужно, постирать белье. За ночь оно высохнет.
— В ванной мы разделись, распаковали свой чемодан и начали генеральную чистку: сначала мы купались в горячей воде, и какая это была роскошь после почти недельного скитания без еды, без регулярного сна, без умывания, без отдыха! Мы мыли волосы, стирали блузки, чулки, нижнее белье. Вся эта процедура длилась более часа. Затем мы привели ванную в порядок и вошли на кухню. А там уже был накрыт стол на четыре человека.
— Будем ужинать, — сказала девушка. — Блины с мармеладом и чай.
— Все от майора, нашего русского друга, — добавила ее мать, улыбнувшись.
Но увидев наши испуганные лица, она тотчас же поспешила нас успокоить:
— Не бойтесь. Он хороший человек, помогает нам, как может.
Во время ужина не было ни разговоров, ни расспросов. Мы ели вкусные блины, запивая чаем, и нам с Ниной казалось, что мы уже в ином мире. Но хотя наш разговор ограничивался семейными темами и нас не расспрашивали о нашей цели, мы чувствовали, что обе женщины видели по нас, кто мы и куда вела нас судьба. И сидя в этом маленьком кругу совсем нам незнакомых людей, я впервые поняла одну важную вещь: если кто хочет помочь человеку — много не расспрашивает.
После ужина дочь хозяйки дала нам подушки и одеяла, и в кухне на полу мы устроили свой ночлег. Когда мы уже разделись и были готовы ложиться, мать девушки, смеясь, открыла дверь и бросила нам коробку:
— Там крутилки для волос. Спите спокойно!
Я давно забыла имена и фамилию этих двух женщин. Но та тихая доброта и внимание, которые они оказали нам в нашей невероятной нужде, никогда не забудутся. И я уверена, что таких людей Бог никогда не оставит.
В Праге
На следующий день, после скромного завтрака с обеими женщинами, мы поблагодарили их и пошли опять на вокзал. Да. Опять на вокзал! За это время вокзал стал нашим главным убежищем. Где бы мы ни были, куда и откуда бы ни ехали — мы всегда оказывались на вокзале. Вокзал был местом, где начинались и заканчивались наши планы. Он также был нашим приютом от разных невзгод. Но в этот день мы с опасением подходили к нему. Нам надо было не попасться на глаза нашему гиду, Григорьеву.
Было еще рано, и до отхода поезда венгерской делегации оставалось часа четыре. Когда мы сели на скамейку в зале ожидания, недалеко от нас я заметила одного из спекулянтов, ехавшего с нами в товарном вагоне. Я подошла к нему и предложила за деньги нашу последнюю простыню. Он согласился и дал нам за нее несколько польских бумажек. Потом мы сдали чемодан в камеру хранения, а сами пошли шататься по улицам, чтобы избежать встречи с Григорьевым. На станцию мы возвратились только после двух часов пополудни. Теперь нам надо было узнать, ушел ли поезд венгерской делегации.
Несколько минут мы стояли у здания вокзала в нерешительности, не зная, что делать. Между тем я заметила, что прохожие обращают на нас внимание. Но я тотчас же успокоилась. В этот день мы с Ниной преобразились. Наши волосы были хорошо вымыты и завиты и сияли на солнечном свете. Наши блузки были снежно-белые. Нина одела свое красивое тирольское пальто, а я мой костюм, в котором военные в Советском Союзе отдавали мне честь. На нас были нейлоновые чулки, на мне — мои любимые туфли на пробковой подошве. Даже губы мы немного подкрасили. Здесь, в Катовицах, почти каждая женщина ходила с накрашенными губами. Польки, вообще, везде и при всех обстоятельствах умели отдать дань изяществу и красоте. Нигде в мире мне не приходилось встречать женщин, которые были бы одеты с таким вкусом, как они. В каждом скромном городке Польши всегда можно встретить больше элегантных женщин, чем даже в Париже. Мне кажется, в них есть что-то большее, чем простое желание хорошо одеться. Это — творчество. Каждая польская женщина — своего рода художница в миниатюрном масштабе. Польский народ очень одарен, и это, конечно, сказывается на внешности его женщин.
Мы шли по железнодорожным путям, где стояли разные составы и поезда. Дежурный по станции в красной фуражке заметил нас и, подойдя к нам, спросил:
— Что вы здесь ищите?
— Мы ищем вагоны венгерской делегации, — ответила я на ломаном чешском языке, надеясь, что он нам сейчас скажет, что вагоны давно ушли.
— А вы… венгерская делегация?
— Да! — ответила я и громко рассмеялась. Но дежурный принял мой ответ серьезно.
— Идемте со мной. Я сейчас разузнаю об этом.
Мы проследовали за ним, и скоро он привел нас в свой домик-дежурку, стоявший между сетью рельс. Там он попросил молодого рабочего принести нам чаю, а сам ушел. Молодой рабочий тоже ушел, но через несколько минут вернулся с подносом, на котором был чай и пирожные. Мы с Ниной молча переглянулись. Неужели мы так преобразились, что нас можно принять за венгерскую делегацию? Но у нас не было времени раздумывать об этом. Мы набросились на чай и пирожные, и они нам показались такими вкусными, что я лично не помню, ела ли я когда-нибудь что-либо более вкусное.
Выпив чай, я посмотрела в окно. Дежурного нигде не было видно. Что теперь?
— Давай уходить, пока не поздно, — сказала Нина.
И мы ушли…
Было еще слишком рано, чтобы приступить к выполнению нашего следующего плана — перейти через польско-чешскую границу в Чехословакию. Катовицы находились как раз на польско-чешской границе. Нужно было дождаться темноты, а потом действовать.
Часов до восьми мы скитались то по улицам городка, то на вокзале. Затем в зале ожидания мы узнали, что через полчаса уходит пассажирский поезд в Прагу. Это, конечно, нам сказали спекулянты. Их и здесь было полно. Некоторые даже покупали себе билеты, несмотря на то, что не имели разрешения переходить границу. А формальности для перехода границы соблюдались строго. Нужны были разные разрешения от военных и местных властей.
Спекулянты объяснили нам, как можно обойти контроль и влезть в вагон. Мы точно следовали их советам и, когда стемнело, перелезли через забор вблизи контроля и незаметно сели в поезд.
В уютном теплом купе, где мы очутились, сидели хорошо одетые, вежливые пассажиры. Здесь не было ни репатриантов, ни мешочников, ни инвалидов. Может, они и были где, но не бросались так в глаза, как у нас на Востоке. Но несмотря на то, что внешне мы с Ниной теперь ничем не отличались от других, рядом сидевших, мы все же волновались, не зная, что нас ожидает. Конечно, мы не показывали вида. Когда, наконец, поезд двинулся, мы вздохнули с облегчением.
Приблизительно на полпути в Прагу вошел кондуктор проверять билеты. А билетов у нас не было. Деньги, которые мы получили за простыню, мы потратили на выкуп чемодана из камеры хранения и на обед в городке, когда скитались по его улицам, ожидая отъезда Григорьева с делегацией.
— Билеты, пожалуйста, — сказал кондуктор вежливым тоном.
Пассажиры вынимали свои билеты и показывали ему, а он учтиво благодарил их. Когда очередь дошла до нас, я вытащила направление от коменданта и протянула ему.
— Что это? — спросил кондуктор, глядя в недоумении на бумагу.
— Вы не понимаете по-русски? — сказала я с напускным удивлением.
Я заметила, как кондуктор немного растерялся. Несколько секунд он вертел бумажку в руках и глядел на красную печать с серпом и молотом.
— Это значит, — поспешила я объяснить ему, — что по этому документу мы имеем право ехать без билетов.
Услышав это, кондуктор протянул мне бумажку обратно, вежливо поклонился и пошел дальше.
Опять нам с Ниной повезло. После освобождения от немцев на русских везде смотрели как на победителей, и все русское для иностранцев было большим авторитетом. Это особенно было заметно в Чехословакии. Чехи просто обожали все русское.
— Русская комендатура! — сказала я громко, когда нас задержали в Праге у выхода. Эти слова опять произвели чудо: нас без разговоров пропустили. Очутившись в большом зале вокзала, на одном из маленьких окошек я действительно увидела вывеску: «Русская комендатура». А немного дальше, на дверях у входа в отдельный зал была тоже вывеска по-русски: «Зал ожидания для офицеров».
Не долго раздумывая, мы с Ниной вошли туда и спокойно уселись на одной из лавочек. Была еще ночь, но скоро начало светать. Несмотря на такое раннее время, зал вокзала был переполнен. Люди входили и выходили. Одни приезжали, другие уезжали, третьи встречали или провожали своих друзей. А некоторые просто стояли группами и глазели на все, что творилось вокруг них. Как видно, и здесь вокзал был центральным местом встреч и расставаний. Но также и местом всевозможных сделок, легальных и нелегальных. И здесь, как в Катовицах, еще сильнее чувствовался западноевропейский дух жизни. Конечно, Чехословакия почти не пострадала от войны. Не было разрушенных и сожженных зданий, как в других странах восточной Европы. Все шло своим нормальным путем. Люди занимались своими делами, почти так, как и до войны, работали, ездили, куда-то спешили, гуляли, веселились. Единственное, что нарушало эту мирную картину жизни, — везде было много военных, особенно русских.
В зале ожидания для русских офицеров многие сидя дремали. Некоторые играли в карты. Другие просто разговаривали друг с другом. На нас никто не обратил особого внимания, и мы успокоились. Мы просто сидели, отдыхая, но вздремнуть не решились. Немного позже в зал вошел высокий стройный офицер в военно-воздушной форме. В одной руке он нес маленький чемоданчик, а другая висела на перевязи, и из нее торчали какие-то бумажные кульки. Он сел недалеко от нас и сразу же заговорил:
— Вы куда едете?
— Мы репатрианты, — ответила я.
— Хотите со мной позавтракать?
— Спасибо. С удовольствием.
— Тогда подсаживайтесь ко мне и помогите мне это развернуть, — сказал офицер, бросая свои кульки на столик. Затем он открыл чемоданчик и вынул хлеб, масло, колбасу и сыр. Я начала разворачивать кульки и выкладывать на стол все остальное: рыбу, фрукты, сухие бисквиты. Затем я нарезала хлеба и принялась делать бутерброды.
— Я пилот, — сказал офицер. — Мой самолет сбили во время войны, и я долго лежал здесь в больнице. Но теперь, наконец, еду домой.
Он был очень молод, лет двадцати шести. За завтраком мы говорили немного. А после завтрака он быстро попрощался с нами:
— Пора на поезд. Желаю вам хорошо доехать домой!
Так мы с Ниной просидели, вернее прожили, в зале ожидания для русских офицеров почти два дня. Разные офицеры приходили и уходили. Иногда нас приглашал кто-нибудь поесть, и мы, конечно, не отказывались. По крайней мере, мы здесь не были голодными и не мерзли. А ночью умудрялись даже вздремнуть.
На третий день перед полуднем в зал ожидания вошла продавщица пирожных.
— Пирожное, пожалуйста! Кто хочет пирожное! — говорила она по-русски.
— Вы русская? — спросила я ее, когда она поравнялась с нами.
— Да. А вы тоже? — спросила она в свою очередь.
— Вы продавщица пирожных? — продолжала я.
— Иногда перед отъездом русские офицеры покупают пирожные, — объясняла она. — Вы тоже хотите купить?
— Нет, спасибо, — ответила я. — У нас нет денег. Но я хотела бы вас о чем-то спросить, если вы разрешите.
— Пожалуйста.
— Не здесь, — сказала я тише. — Может, выйдем на улицу?
Мы вышли и стали немного в стороне от главного входа в вокзальный зал. Не знаю почему, но у меня возникло доверие к этой женщине, и я сказала ей, что мы беженцы из Советского Союза, и спросила, не может ли она нам помочь.
— Я тоже совсем недавно убежала из Польши, — ответила она. — Мой муж служил в польской армии. Его убили… Но, может, я смогу устроить вас продавщицами пирожных? В той фирме, где я работаю, ищут продавщиц. Тогда вы заработали бы себе немного денег и смогли бы снять комнату в гостинице. Можно в той же, где нахожусь я.
Выслушав ее, я, конечно, на все была согласна. Оставаться дольше в зале ожидания для русских офицеров было опасно — это могло навлечь подозрение. Мы условились встретиться через пятнадцать минут на этом месте, перед зданием вокзала, и я побежала за Ниной. Но каково же было мое удивление, когда, войдя в зал ожидания, я не увидела ни Нины, ни нашего чемоданчика. Несколько минут я стояла ошеломленная и смотрела во все стороны.
— Вы ищите девушку, которая сидела здесь? — спросил меня один офицер.
— Да.
— Ее только что увел военный патруль.
— Но почему же? — спросила я.
— Здесь не разрешается сидеть больше двадцати четырех часов.
В панике я выбежала в зал. Но там Нины тоже нигде не было. Тогда я подошла к окошку русской комендатуры и заглянула в него: тут же у окошка сидел красноармеец, а рядом стояла испуганная Нина. Перед ним на столе лежали документы. Нина заметила меня, в ее глазах были слезы.
И вдруг случилось что-то совершенно неожиданное. Из другой комнаты открылась дверь, и вошедший военный обратился к дежурному у окна:
— Вас к телефону.
Дежурный встал и вышел вместе с красноармейцем. Нина осталась одна. Я быстро протянула через окошко руку, схватила Нинины документы и показала ей глазами на дверь. Она подняла чемоданчик и вышла…
Запыхавшись от волнения, мы остановились на противоположной стороне улицы. Как нам опять повезло! А через пару минут я увидела и нашу новую русскую приятельницу. Все вместе мы пошли в ее гостиницу. Там она сняла для нас комнату и заплатила за две ночи наперед. Эту ночь мы с Ниной спали хорошо и спокойно в настоящих постелях. С каких уже пор мы не чувствовали себя так удобно!
На следующий день мы устроились продавщицами в кондитерскую. Каждая из нас получила поднос с пирожными, и мы отправились продавать их на улице или на вокзале. Но наше дело шло неважно. За три дня мы заработали очень мало. Денег хватило только на то, чтобы вернуть нашей покровительнице долг за гостиницу и заплатить еще за ночь. Но мы не унывали. Как можно унывать, когда у нас были чистые настоящие постели, ванная и полотенца! Первую ночь мы спали как убитые, вторую — хуже. Но на третий день мы начали беспокоиться.
— Вам надо зарегистрироваться в полиции, — сказала она через пару дней.
— Но ведь нас не зарегистрируют. Ведь мы же советские подданные! — ответила я.
— Это правда, — согласилась она. — И для таких, как вы, здесь в Праге есть специальный лагерь. И если вы туда попадете, вас больше оттуда не выпустят. Надо найти другой выход.
Несколько минут она помолчала, потом сказала:
— У меня есть один знакомый, еврей. Он был в Германии, в концлагере. Он только пару месяцев как вернулся в Прагу. Я спрошу у него совета.
В тот же вечер она привела своего знакомого к нам в гостиницу. После того как она представила нас ему, он предложил всем вместе пойти в кафе. Мы согласились. Фамилия нашего нового знакомого была Каминский.
Мы с Ниной никогда не были в чешском кафе, и когда мы вошли, нас ошеломило то, что мы увидели: столы были накрыты белыми скатертями, в вазочках стояли свежие цветы, официанты были одеты в черные костюмы с белыми накрахмаленными рубашками, кресла были мягкие, обшитые бархатом, а на небольшой эстраде сидела группа музыкантов. В такой обстановке трудно было представить себе, что где-то есть голодные и оборванные люди, бездомные нищие и инвалиды, разбомбленные города. Контраст между тем, где мы теперь находились, и тем, что мы с Ниной так недавно видели, был огромный. Казалось, что в Чехословакии не было войны, что чехи не знали бедствий.
Каминскому было лет пятьдесят. До войны он жил в Польше и Чехословакии и был владельцем текстильной фабрики. Когда началась война, он уехал в Германию в надежде именно там скрыться от охоты немцев за евреями. Это ему удалось на пару лет, но потом его схватили и отправили в концлагерь.
Во время чаепития он внимательно выслушал нашу историю, затем сказал:
— Я знаю, что нам делать. Завтра мы пойдем в чешскую полицию, и вы зарегистрируетесь, пока только на две недели. Чтобы это сделать, надо выдумать какую-нибудь причину. Иначе вас отправят в лагерь репатриантов для советских граждан. Вы скажете, что вы ожидаете из Германии вашу мать, что вы с ней сговорились встретиться в Праге. А через две недели регистрацию можно будет продлить.
— Это выглядит так просто, — сказала я. — Мне бы это и в голову не пришло.
— Это еще не все, — ответил Каминский. — Когда вас зарегистрируют, тогда мы с вами пойдем в канцелярию репатриантов. Это специальное учреждение здесь в Праге, но не для советских граждан. Там тоже можно временно зарегистрироваться. Если это нам удастся, тогда каждая из вас получит по триста крон деньгами и марки на питание. На первый случай это уже будет большая помощь.
После кафе Каминский отвел нас в гостиницу, и мы условились встретиться на следующий день. И в этот вечер мы с Ниной немного подбодрились. Нам казалось, что самое трудное уже позади, и что этот незнакомый мир, в котором мы так внезапно очутились, предвещает нам какую-то другую судьбу. Хотя наше будущее было еще совсем туманно, оно определенно будет иное. Как все вдруг изменилось за эти пару дней в Праге. Еще несколько часов тому назад мы ничего не знали о существовании Каминского. А теперь он стал нашим дорогим другом, путеводной звездочкой потерянному в море кораблику.
Каминский явился за нами рано утром. В чешской полиции мы сказали то, что он нам советовал вчера, и нас много не расспрашивали. Нас зарегистрировали на две недели. В этот же день мы зарегистрировались и в канцелярии репатриантов. И вот внезапно мы с Ниной оказались богачами: у нас теперь были талоны на завтрак, обед и ужин в специальной столовой для иностранных репатриантов и по триста крон чешскими деньгами. От такого внезапного поворота дел мы не знали, как отблагодарить нашего друга за такую невероятную услугу. Я предложила ему часть денег, но он рассмеялся:
— У меня достаточно денег! А сейчас мы пойдем в шикарный ресторан обедать.
— Но мы ведь можем теперь есть в столовой для репатриантов, она здесь же при канцелярии, — запротестовала я.
— Пища в ресторане вкуснее, — ответил, улыбаясь, Каминский.
Мы с Ниной не стали сопротивляться и последовали за Каминским в ресторан. И этот день стал для нас неожиданным событием: роскошная обстановка ресторана, изысканные блюда, музыка, даже танцы на танцевальной площадке! После всех наших скитаний и мытарств все это казалось нам почти нереальным.
После обеда мы пошли гулять по городу. Каминский был нашим гидом и показывал достопримечательности Праги, этого старинного города с его историческим прошлым. Но, увы, все эти впечатления скоро отошли на второй план под нажимом действительности.
В витринах магазинов были выставлены красивые вещи: одежда, обувь, украшения. Теперь у нас были деньги, и мы решили купить себе самое необходимое. Нина купила платье, а я — синий длинный пуловер, закрывающий бедра, с отложным воротником. Такие пуловеры были тогда в моде. Но я больше думала о приближающейся зиме, чем о моде. Тут же в магазине я его и одела. Затем я купила маленькую красную звездочку и приколола ее с левой стороны груди. Так многие делали в Праге. И я хотела ничем не отличаться от других. Наш старый истрепанный чемоданчик мы выбросили и купили новый. И в довершение всего мы пошли в парикмахерскую и сделали себе завивки. Когда мы вышли, Каминский не узнал нас. В гостинице мы заплатили за месяц наперед, а через четырнадцать дней нашу регистрацию продлили. Таким образом мы остались в Праге на целый месяц.
Этот месяц стал одним из лучших воспоминаний нашей скитальческой жизни. За это время мы отдохнули от голода и холода, и главное, от всяких передряг на пути нашего следования на Запад. Город жил бурной жизнью, и мы тоже с головой погрузились в бездействие и веселье. Почти каждый вечер мы шли или в кафе, или в ресторан обедать. Нередко мы также ели в репатриантской столовой, а вечером наш друг Каминский тащил нас в бар или кабаре, где играла музыка и мы танцевали. Иногда мы шли на какое-нибудь театральное представление. Ни в одном из европейских городов я не видела в то время столько веселья и радости, как в Праге. Казалось, что чехи с каким-то неистовством праздновали победу русских над немцами. — Безумству храбрых поем мы славу! — Как подходили эти слова Горького тогда к этому городу.
За это время Каминский очень привязался к нам. Иногда мы все вчетвером, Каминский с нашей приятельницей и мы с Ниной, шли в ресторан или на концерт, а после танцевали. Все русское в Праге было в большой моде. Как только чехи узнавали, что мы с Ниной русские, нас нарасхват приглашали на танцы. Парни подходили к нашему столику, где мы сидели с Каминским и нашей приятельницей, и спрашивали у них разрешения потанцевать с нами. Очевидно, они полагали, что мы сидим с родителями. Нам также вечно назначали свидания, но мы с Ниной никуда не ходили, боясь потеряться в этой суматохе безумного веселья. В это время мы мало думали о будущем. — Каминский обещал нам, что поможет продвинуться дальше на Запад, в Германию.
Итак, месяц нашего пребывания в Праге подходил к концу, но наш друг ничего не предпринимал для нашего дальнейшего следования. Однажды я решила ему напомнить об этом.
— Когда же вы нам поможете пробраться в Германию, — спросила я.
Каминский ничего не ответил. Вместо этого он положил на стол дорогие билеты на одно из представлений. Я нахмурилась.
— Это зачем? — спросила я. — Ведь вы знаете, что за все, что вы для нас сделали, мы вас ничем не можем отблагодарить. Вы лучше расскажите нам, как двигаться дальше.
Сказав это, я вдруг опомнилась. Что мы знаем о нем? В сущности, мы были полностью в его руках. В любую минуту он мог отправить нас в советский лагерь, и что тогда?
— Хорошо, — ответила я, соглашаясь пойти с ним на представление.
Прошло еще несколько дней, без каких-либо намеков на наше продвижение на Запад. Тогда Нина и я решили действовать сами. Мы пошли на станцию и купили билеты вплоть до американской зоны. Вернувшись в отель, мы попрощались с нашей приятельницей и в тот же вечер уехали.
На маленькой станции, как раз на границе с американской зоной, мы сошли с поезда. Недалеко от станции мы сняли комнатушку в отеле. Сначала надо было разузнать, как проехать в американскую зону. Вечером мы сели в ресторане отеля и заказали себе ужин. Людей было немного. В ресторане было уютно и тепло, как везде в Чехословакии. И мы с Ниной наслаждались тишиной и спокойствием этого вечера… Вдруг открылась дверь ресторана и вошли два советских майора. Увидев нас, они сразу же направились прямо к нашему столику.
— Эти места свободны? — спросил один из них.
Я качнула головой, делая вид, что не очень понимаю, что они говорят. Как только они уселись, опять обратились к нам с вопросами, кто мы и куда едем. В сущности, я обрадовалась тому, что они к нам «приставали», ибо увидев их у входа, я на мгновение похолодела. Я думала, что они сейчас же арестуют нас. Теперь мне стало ясно, что они принимают нас за иностранок и просто хотят «подъехать» к нам. Чтобы отделаться от них, лучше всего было притворяться, что мы не понимаем их. Мы с Ниной стали говорить между собой по-немецки. Но так как немцев ненавидели в Чехословакии и даже преследовали, мы старались объяснить им, что мы австрийки. Отношение к австрийцам было лучше. Немцев, которые находились на территории Чехословакии, загоняли в лагеря, навешивали им на рукава повязку с буквой «Д», что значило немец, запрещали входить в рестораны, кафе и кино, даже ездить на трамвае. В общем, их старались так же унизить, как они в свое время унижали иностранцев, особенно славян с востока.
Майоры не понимали по-немецки, но кое-как объяснили нам, что они едут на работу в оккупационную Германию. Мы же сказали им, что мы из Австрии и посещали здесь родственников, а теперь едем обратно домой в Австрию. Разговор не очень клеился. Ко всему Нина и я волновались, хотя и не подавали виду. Мы обменялись еще несколькими фразами с майорами, закончили наскоро ужин, извинились и попрощались с ними. Они нам вежливо поклонились.
— Господи! Как я испугалась! — сказала Нина, как только мы вошли в нашу комнатушку.
Мы рано легли спать, надеясь, что завтра поедем дальше.
На следующий день нас разбудил стук в дверь. Еще сонная, я подошла к двери и открыла ее. Там стояла горничная. Она сказала, что нас кто-то ожидает в зале.
— Кто-то ожидает? — удивилась я. — Кто нас может ожидать?
— Какой-то господин, — ответила она.
Я быстро оделась и вошла в зал ресторана. Там за столиком сидел Каминский. Он сразу же набросился на меня:
— Вы даже не попрощались!
— Как вы нашли нас? — удивилась я в свою очередь.
— По регистрации гостиниц.
Об этом я, конечно, не подумала.
— Вы же знаете, что нам нужно дальше, — сказала я. — В Праге было очень хорошо. Но в конце концов все это должно было кончиться. Ведь срок нашего пребывания истек. Дальше оставаться там было опасно. А вы и не думали помочь нам продвинуться дальше на Запад.
— Давайте сначала завтракать, — прервал меня Каминский. — Я тоже еще ничего не ел.
Я села к нему за стол и он подозвал официанта.
— А где же Нина? — спросил он.
— Она одевается.
Каминский заказал три завтрака. И мы пересели за другой стол.
— Принесите нам бутылку шампанского, — обратился он к официанту.
— Шампанское на завтрак? Не слишком ли это роскошно? — сказала я.
Когда официант отошел, Каминский взял мою руку в свою:
— Вы выйдете за меня замуж?
Последнее слово он произнес немного запинаясь. А я в первое мгновение просто растерялась. Он был старше меня лет на тридцать. Да мне и в голову не приходило, что он может думать об этом.
— У меня всегда будет достаточно денег, — продолжал он, — чтобы вам и вашей сестре обеспечить хорошую жизнь.
Я не знала, что отвечать. Все это случилось так внезапно. Конечно, если б я согласилась, все наши мытарства окончились бы. Но разве я только для того убегала на Запад, чтобы быть материально обеспеченной? А Сергей? Склонив голову, я представила себе Сергея и наше тайное обещание, обещание, не высказанное словами, что мы будем верны друг другу… Было слишком сложно объяснять все это Каминскому. Но какой дать ему ответ, чтобы он не обиделся? К тому же, он всегда был с нами любезен и вел себя прилично, никогда не позволял себе никаких вольностей ни в отношении меня, ни Нины. Теперь я поняла, почему он ничего не предпринимал для нашей поездки дальше на Запад.
— Но я, — начала я, запинаясь, — я… не хочу еще выходить замуж.
В это время вошла Нина. Она поздоровалась, подсела к нам за стол, и мы молча начали завтракать. Мои мысли перенеслись к Сергею. В последнее время я часто думала о нем. Иногда мне хотелось поехать в город П., найти его друзей и расспросить о нем. Но в то же время я знала, что это было бы неразумно. Во-первых, П. находился далеко на восток от Праги. А это — против наших планов двигаться на Запад. Во-вторых, я также знала, что Сергей никогда не останется там. По окончании войны, если он еще в живых, он с головой бросится в активную жизнь страны и будет работать для своего народа. Он — неисправимый идеалист. И его путь на родине будет нелегким.
При этой мысли мое сердце больно сжалось. Я бросила есть и откинулась назад. Нина и Каминский немного с беспокойством посмотрели на меня.
— Ты что? — спросила Нина.
— Ничего.
Только выпив немного шампанского, я кое-как успокоилась, и мы опять начали разговаривать. Через некоторое время Каминский положил на стол конверт.
— Это для вас, — сказал он.
Я взяла конверт и распечатала. Там было письмо по-немецки и два билета в Пильзен.
— Вы? … Вы знали, что мы…
Я не могла дальше говорить. После всего, что случилось, — наш побег из Праги, мой отрицательный ответ на его предложение, такого великодушия я никак не ожидала от этого пожилого еврея. К тому же, предлагая мне свою руку почти в пути, он, вероятно, предвидел, что я откажу.
— Все хорошо! — отмахнулся он на мое выражение удивления со слезами на глазах. — Вы можете ехать в Пильзен завтра. А этот последний день подарите еще мне, — попросил он.
— Кому это письмо? — спросила я.
— Моему брату. Он владелец отеля в Мариенбаде. Но он также офицер американской армии. Дайте ему это письмо. Он вам поможет.
Я спрятала письмо и поблагодарила Каминского. Тогда мы все втроем пошли гулять по городку. Это был последний день в советской оккупационной зоне. Вечером мы пошли в местный театр, а потом в бар. А после полуночи, когда мы возвратились в гостиницу, мы поцеловались. На прощанье Каминский снял свое кольцо и надел мне на палец:
— На память обо мне.
Это не было дорогое кольцо. Только позолоченное. И я долго носила его на руке, затем я не помню, как оно потерялось в моей жизни. Но память об этом одиноком еврее, так много пережившем страданий в немецких концлагерях и так привязавшемся к нам на короткое время, все еще жива и сегодня. Да. Вероятно в то время ему не хватало молодости и он видел ее в нас с Ниной, в нашей наивности и доверчивости, в нашей жизнерадостности, которую мы, несмотря на тяжелые испытания, еще не потеряли. И это залечивало его раны. А мы под крылом этого пожилого человека, казалось, набирались новых сил, чтобы преодолеть дальнейшие препятствия на нашем пути в изгнание.
В американской зоне
Итак, мы в поезде на Пильзен. Нина сидит у окна. Возле нее — толстый, солидного вида бизнесмен. Он бесконечно говорит, рассказывая нам об американцах. Я сижу напротив них.
— А контроль на границе строг? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает он. — Совсем не строг. Я езжу туда и обратно два раза в неделю, и за все это время нас контролировали только один раз. Американцы не очень строго контролируют.
Через полчаса поезд остановился.
— Бумаги, пожалуйста, — послышался энергичный русский голос, и тотчас в вагон почти влетел красноармеец с винтовкой. Все полезли в свои сумки за бумагами. Красноармеец, быстро проходя между рядами, смотрел направо и налево. Когда он поравнялся с нами, я сделала вид, что ищу бумаги в сумке. А тем временем он уже прошел дальше… Я с облегчением вздохнула. Кажется, нам опять повезло. Но, признаться честно, советский контроль я представляла себе строже.
Мы поехали дальше. Через несколько минут поезд опять начал замедлять ход.
— Американцы! — сказал наш сосед.
Я посмотрела в окно: у небольшой деревянной будки, руки в карманах, стоял американец, покачивая бедрами, увешанными патронами и пистолетами. Он стоял, немного съежившись, как будто ему было холодно. Затем он вынул одну руку и махнул ею… ОК. И поезд ускорил ход. Так прошел американский контроль.
Около полуночи мы прибыли в Пильзен. В пустом, неуютном зале вокзала было почти темно. У нас были деньги, и мы решили пойти в город и снять в отеле комнату. Когда мы очутились на улице, я спросила какого-то прохожего, где здесь ближайший отель. Он внимательно посмотрел на нас и сказал:
— В отеле комнату вы не получите. Здесь везде полно американцев. Или же вам придется спать с ними.
— Вот это здорово! — сказала я Нине.
Тем не менее, мы решили попробовать счастья. Мы шли из отеля в отель и спрашивали свободный номер. Но везде ответ был один и тот же: «Все занято американцами». Наши старания найти ночлег оказались напрасными. Мы уже повернули назад, чтобы возвратиться на станцию, как вдруг услышали за спиной громкий голос:
— Что вы здесь ищете?
Я оглянулась: в ярком свете, падающем из больших окон отеля, перед нами стоял толстый американец в форме МП. Что значило военная полиция.
— Мы ищем комнату на ночь, — ответила я по-немецки.
— Здесь нет свободных комнат. А кто вы?
— Мы немки, — ответила я.
— И куда вы направляетесь? — спросил опять он на хорошем немецком языке.
— В Германию, — ответила я, и американец тотчас же начал болтать с нами о разных вещах. Через некоторое время он сказал:
— Но вы не немки. У вас не немецкий акцент.
— Мы польки, — сказала я.
— А откуда вы из Польши? — спросил он на безупречном польском языке. И эта попытка соврать тоже провалилась. Он прекрасно говорил по-польски и сразу же узнал, что мы не польки. Тогда я решила сказать правду.
— Мы беженцы из Советского Союза.
— А я тот, который ищет именно таких, как вы, и отправляет обратно, — сказал он чисто по-русски. Но увидев наши испуганные лица, поспешил добавить: — Не бойтесь. Я сам был пять лет в Сибири. Ну что ж! Пошли со мной!
При этом он схватил наш чемоданчик и так быстро зашагал вперед, что мы еле поспевали за ним. Маленький, толстенький, он не шел, а просто катился по улице, а мы с Ниной, запыхавшись, семенили за ним. Но теперь мы уже не боялись. Американцы были для нас символом свободы и демократии. И мы чувствовали себя почти уже у цели.
Наконец мы остановились перед огромным зданием МП. Наш американец что-то сказал двум военным, стоявшим у входа, а сам исчез за вертящейся стеклянной дверью. Но через несколько минут он вышел в сопровождении еще одного МП. Затем они влезли в джип и сказали, чтобы мы сели за ними.
Через несколько минут машина остановилась перед большим отелем в центре города.
— Выходите, — сказал наш толстяк. — Здесь вы получите комнату.
Он вошел в отель, и мы все последовали за ним. Там он что-то сказал служащему у регистрационного стола, после чего тот повел нас на второй этаж и открыл дверь в громадную, уютную, даже роскошную комнату. Американец поставил наш чемодан на пол, а сам сел в кресло и закурил папиросу.
— Здесь вы можете спать, — сказал он.
Другой МП тоже сел в кресло, а Нина и я все еще стояли, рассматривая комнату: широкая постель, большой умывальник с холодной и теплой водой, мягкие кресла, ковер и тяжелые бархатные гардины на окнах.
— Я вам очень благодарна, что вы нашли нам эту прекрасную комнату, — сказала я, обращаясь к толстяку.
— Эта комната совсем случайно сегодня свободна, — ответил он небрежно. — Один из наших коллег уехал на пару дней.
Прошло несколько минут. Американцы все еще сидели в креслах и, казалось, совсем не собирались уходить.
— Уже поздно, — сказала я, — и мы хотели бы ложиться.
— Ну, раздевайтесь, — ответил толстяк. — Мы будем спать с вами.
Хотя прохожий на станции уже раньше предупредил нас об этом и по их поведению я тоже чувствовала что-то вроде этого, я все же не верила своим ушам и думала, что не расслышала. Но когда я взглянула на его толстое, безразличное лицо и на то, как он развалился в кресле, мне стало ясно, что он серьезно намерен сделать то, что сказал.
— Ну, это невозможно, — сказала я.
— Еще и как возможно! — ответил он.
— Значит такая расплата за вашу любезность?
— Не болтай ерунды, — сказал он опять. — Раздевайтесь.
— Мы разденемся, когда вы уйдете! — сказала я твердо и в то же время почувствовала, как от негодования кровь уже приливает к моим щекам.
— Мы остаемся! — сказал он.
Несколько мгновений я взвешивала ситуацию, как отделаться от этих американцев. И тут я вспомнила Роберта с его сияющими от счастья глазами, его невинный, чистый, почти детский смех, его юность, бодрость и любовь к человечеству. И вдруг я преобразилась: и приподнятым от восторга голосом я начала говорить об американской армии, которая освободила нас от фашистского ига, об американской демократии и о мире, который принесли они миллионам людей… Наконец я сказала, что не будут же они, МП, представители справедливого режима, так низки, чтобы запятнать эту доблестную честь американского народа, используя безвыходное положение двух беженцев…
— Закройся! — прервал меня толстяк. — Довольно. Раздевайся!
Нина начала плакать. Его коллега, который до сих пор сидел молча, что-то прошептал ему на ухо, показывая на Нину. Но толстяк только отмахнулся. Затем он встал, подошел ко мне, схватил меня в свои крепкие руки и бросил на постель.
— Раздевайся, — кричал он, стаскивая с меня пальто.
Мой туфель соскользнул с ноги, я схватила его и со всей силы бросила в МП. Но туфель пролетел мимо. Толстяк выругался. И тут другая мысль осенила меня:
— Я больна, — сказала я. — Сифилис!
— Ты врешь! — ответил толстяк, а его коллега что-то быстро опять заговорил ему. Может, он поверил мне и боялся заразиться.
— Ты врешь! — опять закричал толстяк. — Завтра я поведу тебя к нашему врачу на обследование. И если ты не больна, тогда я тебе покажу!
Как только я освободилась от него, я подбежала и со всей силы рванула дверь, распахнула ее настежь и что было мочи закричала:
— Уходите! Уходите!
Оба американца не ожидали этого. Они схватили свои жакеты и быстро ушли. Это случилось так неожиданно, что мы с Ниной не поверили своим глазам. Все же мы тотчас заперлись и, измученные от усталости и напряжения, не раздеваясь повалились на постель и через короткое время уснули.
На следующее утро я проснулась поздно. Я взглянула на Нину — она уже не спала. Ее глаза неподвижно глядели на закрытые гардинами окна, и слезы тихо текли по ее щекам. О чем она думала? Может, она теперь жалела, что ушла со мной?
Я быстро вскочила с постели и раздвинула шторы. Яркий солнечный свет наполнил комнату.
— Так вот какая свобода, — еле слышно сказала она. — Вот какая американская демократия.
— Забудь это, Нина. Ведь мы знаем и других американцев. Помнишь? Роберт, или тот, который хотел тебя украсть?
Но Нина все еще печально глядела в пустоту. На меня тоже нашла грусть. Вчерашняя сцена слишком ясно предстала перед глазами. И теперь я почувствовала, что то впечатление об американцах, которое осталось от Роберта, исчезло навсегда. То, что произошло вчера здесь в этой комнате, была тоже Америка — вторая сторона медали.
— Ну что ж! Еще шаг через грязь! — сказала я.
Мы с Ниной долго мылись, как бы стараясь очиститься от унижения и обиды, опять отдыхали и завтракали, пользуясь удобством комнаты. Только после полудня мы пошли к станции. Нужно двигаться дальше. Наша следующая цель была Мариенбад, по адресу, который нам дал Каминский. На станции нам сказали, что в Мариенбад ходит местный поезд и что это совсем недалеко отсюда.
Около пяти часов пополудни мы прибыли в Мариенбад. Тут же на перроне мы спросили, как найти гостиницу «Золотой замок».
— Едьте трамваем до конца, затем идите через лесок в гору. Эта дорога и приведет вас туда, — объяснили нам.
Трамваем мы доехали до последней остановки. Потом по дороге, которая вела через сосновый лес, начали подыматься в гору. Через каких-то полчаса мы вышли на поляну, где стояло небольшое замкообразное здание. У входа нас встретил пожилой приветливый швейцар и спросил, что нам угодно. Я подала ему конверт от Каминского. Он взял конверт и ушел, оставив нас у входа. Через несколько минут он возвратился с пожилым мужчиной в американской офицерской форме и молодой красивой девушкой. Мужчина был брат Каминского.
— Да, я знаю, — сказал он. — Вы хотите в Германию.
В подтверждение я кивнула головой.
— Вы можете остаться здесь, пока не найдете людей, которые помогут вам перейти границу. В Мариенбаде много беженцев. Вы также будете здесь питаться. Комнатка была, конечно, скромная. Высокая двуспальная кровать занимала большую часть места. Здесь был умывальник и туалетный стол с зеркалом и скамейкой. Было тесновато, но зато все — безупречной чистоты. Раньше, вероятно, здесь помещалась горничная или служащий гостиницы. Но мы с Ниной были очень рады любому убежищу. Наконец, покой. Без американских МПистов, требующих вознаграждения за милость. К сожалению, комната не отапливалась, а было уже довольно прохладно. Но высокие пуховики в накрахмаленных пододеяльниках и белые, как снег, подушки обещали теплый и уютный сон.
Но как только мы с Ниной сняли пальто и немного помылись, в дверь постучали. Та же девушка вошла и сказала:
— Наш хозяин хочет пригласить вас на чай. Придете?
— Да, с удовольствием, — ответила я.
— Я зайду за вами через полчаса, — сказала она.
Через полчаса мы вошли в роскошный салон. На полу лежали дорогие персидские ковры. На одной из стен висел огромный расшитый гобелен. Мебель была старинная. На разных причудливых столиках и этажерках лежали блестящие серебряные и медные тарелки и коробочки. А на накрытом для чая столе, вокруг тяжелого медного русского самовара, поблескивало серебро уютом и теплотой.
Кроме офицера, у камина в мягких креслах с высокими спинками сидели две пожилые дамы. Их руки и шеи украшали дорогие кольца и ожерелья — свидетельства иного мира. Мира, где царила традиция установившихся привычек и обычаев. Когда-то это был также мир моих бабушек и прабабушек. Но теперь нам с Ниной он был так далек, что даже воспоминания о нем были тусклы и неясны.
— Мой брат пишет мне, — сказал офицер, после того как он представил нас своей жене и сестре, — что вы из Советского Союза. Расскажите нам об этой стране. Мы так много слыхали о русских.
Я ответила не сразу. Я еще раз окинула взглядом все вокруг меня: советский режим и эта роскошь несовместимы. Как им сказать об этом? Мне не хотелось омрачать их тихий мир тревогой и страхом. Как будто угадывая мои мысли, одна из дам сказала:
— Мы хотели бы побольше знать о русских, потому что Чехословакия скоро перейдет под русскую оккупацию. Американцы уходят дальше на запад. А нам надо будет жить с русскими.
— Большая часть России разрушена войной, — начала я. — От этого страна стала еще беднее, чем была до войны. Везде нужда. Много погибших, а еще больше инвалидов…
Далее я рассказала им о сгоревших и разрушенных городах, о переполненных ранеными больницах, о недостатке медикаментов, пищи, одежды, жилища. Вероятно, я немного увлеклась, потому что женщины смотрели на меня как будто немного съежившись, а глаза их, казалось, были большие и немного встревоженные. Когда я закончила, офицер спросил о положении евреев в Советском Союзе.
— Какое положение евреев в Советском Союзе? — переспросила я.
В сущности, об этом я никогда не задумывалась. Этот вопрос даже удивил меня. Разве положение евреев хуже, чем положение всех остальных? Мне казалось, что нет. Все страдали одинаково в нашей стране, еврей или русский, украинец или казах.
— Я знаю только, — ответила я, — что во время войны многих уничтожили немцы. А до войны, честно говоря, я никакого антисемитизма не замечала. У родителей были друзья евреи, у меня были подруги еврейки, и никто из них не жаловался на антисемитизм.
— А почему вы оставили вашу родину? — спросила одна из дам.
— Наше положение особенное, — ответила я. — Мы были в Германии. За это нас обвиняют в коллабораторстве с немцами… Мне кажется, что наше правительство не очень справедливо…
Мы долго пили чай и разговаривали о войне, о положении народа, потерпевшего от немцев, о политике и о будущем, на которое мы все возлагали большие надежды. Когда мы попрощались с нашими благодетелями, пора ужина уже прошла, но мы с Ниной получили на кухне горячий суп и вареный картофель с подливой. Согревшись от ужина, мы завернулись в наши пуховики и долго еще говорили о том, что нам предстоит в скором будущем.
Наутро я проснулась с головной болью. Заглянув в зеркало, я увидела, что вся левая сторона лица покраснела и опухла. Перед обедом я встретила в коридоре брата Каминского.
— У вас совершенно красное и опухшее лицо, — сказал он. — У вас определенно температура.
— Наверное, я простудилась, — отвечала я.
— Вы обязательно должны пойти к врачу, — настаивал он, и тут же написал на бумажке адрес местной поликлиники.
Возвращаясь в свою комнату, я чуть не заблудилась. Хотя снаружи эта гостиница казалась небольшой, внутри было много разных коридоров и комнат. До войны, вероятно, это был просто роскошный дом богатых владельцев, возможно, самого Каминского или его брата. Позже мы узнали, что брат Каминского — хозяин этой гостиницы, несколько лет проживал в Америке. Там он вступил в армию и стал офицером. Теперь он превратил свой дом в гостиницу для американских офицеров, где с сестрой и женой поселился и сам. «Золотой замок», как называлась эта гостиница, находился на возвышенном месте в сосновом лесу и был скорее похож на дом отдыха, чем на простую гостиницу. Здесь всегда стояла тишина, только изредка нарушаемая приезжающими и уезжающими американскими офицерами. Мы с Ниной только изредка видели их и, после нашего недавнего столкновения с МПистами, были рады не попадаться им на глаза.
После обеда я все же решила пойти в поликлинику. Была суббота. Большинство из медицинского персонала не работало. Но дежурный врач осмотрел меня и сказал:
— Воспаление среднего уха. Вас нужно срочно оперировать. Я позвоню хирургу.
В то время как он звонил, сестры уже укладывали меня на операционный стол и делали приготовления к операции. Через несколько минут явился и хирург. Мне положили на лицо маску, в которую начали капать какую-то жидкость.
— Считайте: раз, два, три.
— Раз, два, три, четыре… Я почувствовала резкий запах, а потом понеслась в бездонную тьму…
Когда я очнулась, я смеялась. Врачи, мывшие руки в умывальнике, смотрели на меня и что-то говорили между собой. А я не могла остановить смеха. Мой рот сам растягивался в улыбке. По всей вероятности, это было действие наркоза.
Затем меня увезли в комнату, где, кроме меня, лежала еще одна женщина. Все было чистое и белое. Скоро мне принесли горячее молоко и немного хлеба. Какая роскошь! За мной ухаживала сестра в черном одеянии монахини. Это была католическая клиника.
Почти две недели я пролежала в этой клинике. Нина навещала меня каждый день после обеда. Однажды она пришла рано утром и взволнованная сообщила, что на следующий день в Мариенбад вступают советские войска. За время моего пребывания в больнице она связалась с русским священником, эмигрантом Первой мировой войны. Он сказал ей, что, если мы хотим, мы можем примкнуть к нему и этой же ночью уйдем в Баварию.
Я сразу же встала и пошла к главному врачу.
— Я должна сейчас же оставить больницу, — сказала я и объяснила ему наше положение, на что он ответил:
— С беженцами только хлопоты.
Он дал мне подписать какие-то бумаги, что я ухожу из больницы добровольно и под свою ответственность. Счет за мое лечение и пребывание в больнице берет на себя Красный Крест. Затем мне забинтовали голову и дали с собой бинты и некоторые медикаменты.
Возвратясь в гостиницу, мы поблагодарили наших благодетелей и начали паковать узелки. Чемодана мы с собой брать не могли. С ним было бы тяжело тащиться через лес до чешско-баварской границы. Когда стемнело, мы встретились в условленном месте со священником. С ним было еще пять молодых парней.
Священник молча перекрестил нас всех, и мы пошли лесом в западном направлении. Скоро начался мелкий дождик. Было сыро. По полянам и между деревьями тянулся туман, что немного затрудняло наше продвижение вперед. Чем глубже мы входили в лес, тем чаще слышался какой-то шум, вроде дальних выстрелов. Иногда слышно было, как где-то совсем близко пролетала машина, вероятно американский джип. Так как мы старались держаться поближе к дороге, нам часто приходилось бросаться на землю, чтобы нас не увидели проезжающие мимо американские пограничники.
— Когда мы придем в Баварию, мы зарегистрируемся в лагере беженцев. Мы выдадим себя за поляков, венгров или чехов, потому что никого из этих национальностей не принуждают возвращаться в их страны, — рассказывал нам священник. — Только советских граждан насильно отправляют на родину. А потом когда-нибудь мы сможем эмигрировать в другую страну.
В нашей группе было два немца. Они убегали из Чехословакии, потому что чехи обращались с немцами, как с пленными. Они шли домой, в Германию. Один из них был баварец. Он знал эти места и вел нас к нашей цели.
Уже стоял декабрь, и было холодно. Сырость пронизывала нас до костей. Трава была мокрая и высокая. От ползания по земле наша одежда отяжелела. Время от времени мы молча останавливались и, оглядываясь по сторонам, прислушивались к шуму леса. Было нелегко пролезать через кусты и заросли деревьев. Но нам надо было не терять направления и не отходить далеко от главной дороги. Так мы пробирались всю ночь. Но вот на востоке засветился горизонт.
— Если все обойдется хорошо, — шептал наш баварский спутник, — то минут через пятнадцать мы уже будем в Баварии.
А через пятнадцать минут он опять прошептал:
— Немцы!
Мы посмотрели в том направлении, куда он показывал рукой, и увидели двух немцев в зеленой пограничной форме. Они спокойно шагали по поляне и вскоре скрылись в кустах.
Еще через несколько минут, когда все опасности, казалось, миновали и мы уже находились на полкилометра внутри Баварии, мы вышли на широкую асфальтовую дорогу. Было совсем безлюдно. Мы остановились и оглянулись на восток: там осталась часть нашей жизни. Там подымалось солнце.
Первым шел священник. За ним, слева и справа, Нина и я. А за нами — пять молодых парней, немцев и русских. Из-за ходьбы всю ночь по мокрому лесу наша обувь намокла и стала тяжелой. Мой бинт на голове сполз на бок, и в одном месте просачивалась кровь.
Мы тяжело ступали по мокрой дороге. Еще раз остановились и в последний раз посмотрели на восток. Затем мы опять повернули на запад, и на наших молодых лицах просияла улыбка: перед нами свобода!
Только священник не улыбался. Он был стар и уже во второй раз покидал свою родину. Вероятно, он знал, что нас ожидает. Свобода! Да. Политическая. Но будет ли свобода в человеческом смысле? Сможем ли мы преодолеть все предубеждения, которым поневоле каждый подвергается на чужбине? Сможем ли мы смириться с потерей родных и друзей?
В то время как мы, молодые, улыбались от счастья, он шел с поникшей головой, задумчив и печален. А солнце за нами поднималось все выше и выше, и его косые лучи бросали перед нами длинные тени…