Как живется вам без СССР?

Бабиенко Лариса

Глава II

НАД БЕЗДНОЙ ЮЖНОЙ АТЛАНТИКИ. ТРЕТИЙ ФРОНТ

О неизвестном подвиге в Великой Отечественной войне

 

 

Василий Разумовский родился в Варшавском воеводстве 16 ноября 1908 г. Мальчишек у них было в семье шесть человек. Дети, как, впрочем, и многие жители Польши той поры, голодали, потому Разумовские снялись и на повозке всей семьей двинули в сторону российской границы, которая тогда не была явно обозначена: Польша входила в состав Российской империи.

Какое-то время в поисках заработка семья передвигалась с места на место, но окончательно осела в малом тогда селе Моздоке.

Здесь у Разумовских родилась дочь Кристина.

Потом началась Гражданская. В ней участвовали на стороне беднейшего населения все братья Разумовские, а после ее окончания фамилию пришлось сменить, дабы не путали простых тружеников с наследниками графской семьи Разумовских.

Теперь у братьев была фамилия Разумовы. Все мальчишки любили учиться, а Василий вскоре занял неслыханно высокую по тем временам должность — механика по ремонту тракторов в МТС.

Приблизительно в эту же эпоху во Владикавказе на улице Щербаковой Лидия и Петр Сасовы родили уже двадцать одного сына. На этом можно было бы и не увеличивать население России, но Петр сказал жене твердо:

— Будем рожать, пока не появится девочка.

Еще четыре девочки родились одна за другой. Младшая — Нина — вышла замуж за Михаила Скуратова. И только в третьем поколении встретились на Кавказе плодовитые и трудолюбивые Сасовы-Скуратовы с такими же трудолюбивыми, но чуть менее чадолюбивыми Разумовыми.

Антонина Скуратова и Василий Разумов покорили родню своим нежным, как эдельвейс, отношением друг к другу. Свадьба была хмельная, многоречивая, с многочисленными пожеланиями брать пример с дедов и иметь десятка два-три детей.

Но родилась только одна Зиночка. Антонина почему-то решила, что жизнь ее не должна ограничиваться пределами семьи, на то и молодость, чтоб от души веселиться; учеба не нравилась, работа — тем более, и нарядная юбочка ее порхала около одного прохожего, другого…

Теплые южные ночи не спасли любовь Василия и Антонины, молодая семья распалась. На фронт Василий Разумов в 1941-м ушел разведенным. Но дочь, тем не менее, запомнила его в тот день веселым, пляшущим, поющим!

А что такое фронт 1941-го? Армия генерала Петрова покидала Одессу, Севастополь и по Керченскому проливу уходила на Кавказ. Оставляя Севастополь, генерал хотел было покончить с собой, уже приставил наган к виску, но случайно влетевший в комнату лейтенант Разумов выбил из его рук оружие, тут же позвал охрану. Хоть один дом в те дни не получил преждевременную похоронку. И какая это была для лейтенанта радость: видеть генерала живым и невредимым!

Из фронтовых писем Василий узнал, что большая беда пришла и в дом к многочисленным родственникам жены: половина их сыновей и внуков уже полегла вдоль дорог, по которым отступали их армии и дивизии. А когда после Сталинградской битвы выбивали немцев из Ростова, досталось и старшему лейтенанту Василию Разумову: гранатой ему оторвало ступню.

Казалось бы, война для лейтенанта окончена, впереди госпиталь, мирная жизнь, хромота, можно вновь завести семью, коль не сложилась первая: еще годков не очень много, да и ранение — не самое ужасное!

В госпиталь г. Орджоникидзе (бывший Владикавказ) прибыла концертная бригада. Не очень-то хотелось раненому лейтенанту веселиться, писем он из дома не получал, посылок — тем более. Немцы уже были на окраине Моздока, Василий не знал, живы ли его братья и сестра Кристина.

Вдруг одна медсестра толкнула в бок своего подопечного:

— Глядите, Василий Иванович, вон девочка, как на вас похожа!

Лейтенант оглянулся, присмотрелся к девчушке, воскликнул:

— Так это же моя дочь! Зина!

Как же они на глазах всего госпиталя обнимались, как плакали от радости врачи и медсестры!

Бывшая жена не пришла в госпиталь ни разу. С дочерью потом Василий встречался еще несколько раз в доме у тещи. Семилетняя девочка не могла сама добираться до больницы.

Отец вновь прощался с ребенком, ибо написал в штаб армии, что опять, несмотря на ранение, должен быть на фронте, так как хорошо знает азбуку Морзе и рацию. Напомнил, что родители в доме частенько разговаривали по-польски и по-немецки (батрачили в Польше у немецкого бауэра), он их понимал, да еще в школе учил немецкий, значит, может сгодиться и как переводчик.

Василий Разумов получил направление радистом в партизанский отряд, расположившийся в лесах Закарпатья, севернее Перемышля. Много групп в поддержку партизанам засылала тогда Москва в Западную Украину. Советская Армия наступала, и нужна была точная информация о передвижении немецких войск.

Заброска прошла благополучно. Бойцы оказались в том отряде, где и должны были быть. Партизаны на просеке разложили горящие бревна, и Василий, несмотря на хромоту, благополучно вместе с рацией прибыл на место дислокации. Около догорающих костров, они, обнявшись, долго еще пели в ночи советские песни.

Потом — рутина исполнения партизанских заданий. Но вот удивительно, стоило какому-нибудь бойцу отбиться в лесу от группы хоть на несколько метров, он тут же исчезал. Навсегда. Будто сквозь землю проваливался. И никто уже потом его не видел.

Однажды в соседней группе Василия Веревкина пропал радист. Группы тогда решили объединиться. И опять по дороге пропадали люди. А когда партизаны встретились, то услышали самое зловещее в своей жизни:

— Хенде хох, русские собаки!..

Отряды Василия Разумова и Василия Веревкина были окружены фашистами. Позднее Кристина Разумова получила вначале похоронку, но затем бумагу о том, что брат ее пропал без вести.

Первые националистические украинские вооруженные отряды ОУН появились после начала войны между Германией и СССР в Полесье, в районе г. Олевск и на Ровенщине… Они уничтожали советские воинские части, которые в условиях окружения создавали партизанские базы.

Две партизанские группы, которые шли навстречу друг другу, выдали фашистам пробравшиеся в партизанский отряд бандеровцы. Это они душили в лесу отставших солдат, это они навели на них врага, когда группы встретились около стыка границ Польши, Венгрии и Чехии. Партизаны только вошли в дом, хотели было по рации передать в Центр, что встретились, что все пока идет благополучно…

Не успели. Фашисты закидали дом гранатами. Потом начали подбирать оглушенных и раненых бойцов. Немцы с пленниками уже уходили, когда вдруг увидели, что один из покойников зашевелился. Это был истекающий кровью Василий Разумов. Прихватили и его.

В плену опять встретились командиры двух групп Василий Веревкин и Василий Разумов. Теперь их обоих таскали на допросы, били по голове, выкручивали руки-ноги, выбивали зубы, ломали ребра. Фашисты войну уже проигрывали и тоже хотели знать о передвижениях Красной армии и многочисленных партизанских отрядов…

Общаться же пленники не могли, чтобы не выказать, что знают друг друга. В лагере было много «зайцев», доносчиков из бывших русских, ненавидевших свою Родину так, что готовы были объединиться хоть с чертом, но только бы во всем быть против своего же государства. Попавшие в концлагеря энтээсовцы выслеживали советских людей, пытавшихся хоть как-то сгруппироваться, и выдавали их фашистам. Поэтому Василий Разумов и Василий Веревкин обменивались взглядами лишь в течение нескольких секунд, когда одного тащили на допрос, а другого тащили с допроса. И только лишь один раз Василий Веревкин тайком ночью пробрался в барак к Василию Разумову, поднес ему к губам флягу с водой, когда узнал, что днем с тела Василия фашисты выдрали, вырезали два куска кожи с татуировкой.

Потом судьба их вновь разъединила. Шел 1944 год, немцы с пленными уже осторожничали, слишком много к тому времени было случаев, когда пленные советские люди прорывались на вышки, хватали пулеметы и беспощадно косили лагерную охрану.

Теперь фашисты гнали больных, голодных, мокрых от дождей пленных из лагеря в лагерь через каждые три-четыре прошедших дня, чтобы люди не успевали познакомиться и сплотиться, чтобы не сложилось среди них никаких подпольных групп. В этих печальных колоннах с трудом вышагивал искалеченный Василий Разумов. А другими, но параллельными дорогами — гнали по Европе Василия Веревкина.

Им довелось встретиться еще раз. В местности, где ни одной травинки, ни одного деревца, а вокруг только глыбы камней… Пленным сказали, что они должны кайлом выламывать гранит, перетаскивать его с места на место — этот рабский, выматывающий труд теперь выпадал им с утра до вечера. И никто не имел права помогать друг другу. Иначе расстрел. Часовые на вышках, стоящих вокруг разработок, внимательно наблюдали за работающими. И хотя Василий Разумов не очень-то управлялся с глыбами гранита, его не расстреливали, ждали, что будет он таки работать радистом на германскую разведку.

Пленные не могли понять, где же они находятся?

Однажды Василий Разумов, знавший немецкий, вдруг услышал разговор между охранниками, что эта каменоломня — около французского городка Морли на побережье, в районе Армориканских гор.

И еще пленник из разговора встревоженной охраны понял, что завтра, 6 июня 1944 года, на северо-западное побережье Франции высадятся союзнические войска… и наконец-то откроется долгожданный Второй фронт.

«В ночь на 6 июня 2 тыс. бомбардировщиков подвергли сильному воздействию оборонительные линии врага. Утром на пяти участках побережья Нормандии началась высадка морских десантов. К 12 июня плацдарм составлял 80 км по фронту и 12 км в глубину. Во второй половине июня и в июле бои стали носить затяжной характер. К 25 июля, то есть за 49 дней, плацдарм увеличился лишь до 100 км. Недостаточные темпы продвижения войск (в сравнении с наступлением Красной Армии) вызвали беспокойство правящих кругов Англии и США Новое наступление началось 25 июля». («Великая Отечественная война Советского Союза 1941–1945», Военное изд-во Мин-ва обороны СССР, М. 1967).

Но пленники из каменоломни на французском полуострове этих событий не видели. За день до этого, 5 июня 1944 г., рабов, которые могли еще работать, вдруг погнали пешком на аэродром, где стоял самолет. Без опознавательных знаков. Охрана тут же начала раздавать пленным парашюты, однако их не хватало, охранники побежали на склад, но выскочившие из самолета летчики отняли парашюты, бросили их на землю, сами же спешно затолкали пленников в салон, и, не дожидаясь возвращения надсмотрщиков, срочно взмыли в небо.

В салоне оказались славяне всех национальностей и один немец у люка. С автоматом в руках.

Люди изумленно глядели в иллюминаторы и видели одно:

— Вода… вода… как много воды… Куда ж мы летим?

«Тяжелые потери транспортной авиации Германии и изменение характера войны выдвинули на первое место поставки в люфтваффе… Уже был подготовлен довольно большой задел для производства Ju252. Поэтому решили закончить 11 самолетов. Хотя они назывались Ju252A-l, при поставке в люфтваффе в конце 1942 г. они получили номера ферзух (V5-V15) и официально не числились в составе транспортной авиации. Легкость загрузки, большая вместимость, относительно высокие летные характеристики позволили использовать Ju252 для выполнения специальных заданий. Так Ju252-V5 (DF+BQ) вошел в состав эскадрильи четырехмоторных самолетов при ее формировании 2 января 1943 г., оказавшись единственным тримотором в ее составе. Эскадрилья довольно скоро была переименована в 290-ю воздушно — транспортную эскадрилью. Ju252 также действовали в так называемой группе Гартенфельда, забрасывавшей агентов в Северную Африку. В ней на момент переименования в I/KG200 еще числилось два самолета данного типа.

Эта группа действовала в составе центрального разведывательного департамента рейха.

Тактико-технические характеристики Ju252A-l: тип — многоцелевой транспортный самолет. Максимальная скорость — 435 км/ч. на высоте 5800 м. Крейсерская скорость — 385 км/ч на высоте 5800 м. Наивыгоднейшая скорость — 332 км/ч. Дальность полета: с максимальной нагрузкой — 4000 км с грузом 2 т — 6500 км» («Крылья Люфтваффе. Перевод Андрея Фирсова, 1993 г»).

Самолет летел уже много часов. Пленники гадали, когда же и где будет конец этого пути? Но вокруг лайнера по-прежнему была вода, очень много воды…

Около охранника сидел Василий Разумов. Немец все время молчал. Потом ему тоже надоел океан, и он проворчал самому себе под нос:

— О, майн гот, как же далеко эта проклятая Аргентина…

— Герр капитан, мы летим в Аргентину? — удивленно спросил Василий Разумов по-немецки.

Надсмотрщик удивился, что раб говорит по-немецки, но промолчал. Однако и среди агрессоров наступает минута, когда они не выдерживают бремени своего превосходства. И им иногда хочется быть просто людьми, потому уставший охранник снизошел до унтерменша и пробурчал:

— Не беспокойтесь, в вашей жизни уже ничего не изменится. Каменоломни есть везде. Вы и там будете служить интересам фатерланда.

— Германия проиграла войну, и вы перебираетесь в другую страну?

— Германия никогда не проиграет, а вот вы… — фашист надменно обвел взглядом пленников в салоне, — уже точно проиграли. Навсегда.

— Как понять?

Немец сконфуженно умолк.

— Мы будем и в Аргентине строить аэродромы?

Охранник молча потянулся к автомату.

Василий откинулся в кресле, на какое-то время закрыл глаза. Теперь он понял, что никогда больше не увидит любимую дочь Зину, не обнимет мать. И друзья, знакомые, братья никогда не узнают, где и как погиб он, старший лейтенант Советской Армии Разумов, в каких джунглях сгинул, где покоятся его кости.

«Не хочу быть рабом! — чуть ли не закричал он в своей душе. — Не хочу, чтоб опять выкручивали ноги, вырезали кожу, ежедневно убивали прикладом мою память. Не хочу ежедневно терять достоинство. Там, в Европе, еще была надежда на Победу, на Великую Победу, на возврат домой, а что выпадает нынче? Гнить до тех пор, пока не вобьют вниз лицом в болотную жижу сельвы? Как все это одолеть, как вернуться домой? В чем тут может быть победа над обстоятельствами?».

Заметив, что немец дремлет, Василий, изображая недержание, пошел в конец салона, в туалет, однако наклонился над тезкой Веревкиным и спешно шепнул:

— Летим в Аргентину, чтобы удирающим из Германии фашистам строить в джунглях дома, подземные бункеры. Возможно, будем работать в шахтах и подземельях. Потом нас все равно расстреляют. Тихонько расскажи об этом по цепочке другим, чтоб не услышал и не увидел наши перешептывания охранник. Надо спастись. Прямо сейчас. Это как Третий фронт, на котором мы нынче одни. Пусть не будет по-ихнему. А на этот раз — только по-нашему. Солдаты мы или нет? За счет наших костей устраивать им сказочную жизнь?. Это наше с тобой, Вася, последнее задание Родины… Чтоб не таскали на этом же самолете в джунгли других рабов.

В туалете Разумов оторвал от своей рубашки на спине клок ткани, возвращаясь, еще раз наклонился над тезкой и шепнул:

— Если кто-то из нас останется живым, должен рассказать семьям о том, что произошло сегодня над Атлантикой. Клянемся!.. Запомни адрес моих… И скажи остальным…

Разумов, беспечно присвистывая, вернулся на свое место, улыбнулся надсмотрщику и радостно произнес:

— Герр охранник, однако, в какую красивую страну мы летим!..

Тот молча любовался океаном. А Василий Веревкин в это время шептал о планах Разумова рядом сидящему украинцу, тот передал поляку, поляк — чеху, чех — сербу, серб — белорусу. И все вроде бы согласно кивали. Разумов же в это время повторял про себя адрес Веревкина. Оглянулся, спросил взглядом, друзья, вы готовы? После чего мгновенно схватил немца за горло, пленные в ту же секунду кинулись ему на помощь и сдавили фашиста так, что тот и не пикнул, быстро скрутили ему руки на спине, завязали оторванным от рубашки клоком.

Пленные вскочили, начали обниматься, громко и спешно повторять адреса своих соседей. И поневоле, как-то одновременно, запели Интернационал. Каждый на своем языке. И на лице вчерашних рабов катились слезы. Разумов же, взяв на себя функции командира, разбивал их в это время на группы.

— Земля! Вон уже земля! — увидели люди выплывающие побоку острова.

— Во имя спасения!

— Во имя нашей Победы!

— Пошли!.. Во имя жизни!

Василий еще раз оглянулся, кивнул Веревкину, мол, мы готовы, после чего первая группа выдавила люк самолета и… кинулась в океан. Холодная пучина безропотно принимала солдат всех славянских национальностей. Кто-то из них умер уже в воздухе от разрыва сердца, кто-то смертельно ушибся о волны, даже не погрузившись в придонные течения.

Местные рыбаки вначале с удивлением и тревогой наблюдали за летящими с неба кулями, потом взревели моторы их маломощных суденышек, взмахнули весла на стареньких лодках, чтобы как можно быстрее и ближе оказаться в точках чужой беды.

1952 год… Зинаида Разумова вернулась домой в Орджоникидзе из Ленинграда на свои первые студенческие каникулы. Опять, как и в детстве, походы в горы, вечерами — прогулки по сказочно теплому городу с подругами, счастливые шептания о любви. На 16 августа был куплен билет для возвращения в Ленинград.

А 10 августа 1952 года около 11 часов дня в узкий, мощенный булыжником двор, расположенный недалеко от клуба вагонно-ремонтного завода на улице Маркова, который во время войны очень бомбили немцы, вошел плохо одетый, совершенно седой человек и спросил, в какой квартире проживает Антонина Михайловна Разумова с дочкой Зиной.

Девушка, сидевшая в палисаднике под абрикосовым деревом, удивленно сказала:

— Это я! Это я — Зина…

— Дочь? Похожа, — выдохнул гость. И улыбнувшись, добавил: — Глаза, как у него. Совсем как у Васи…

— Вы знали моего отца?

— Веди к себе домой, дочка.

Гость был донельзя изможден, его штапельная рубашка в черно-красную клетку с очень потертым воротником была заправлена в черные сатиновые шаровары. Мужчина почему-то тревожно озирался, будто чего-то побаиваясь и осторожничая.

Мать посадила неожиданного пришельца за стол, предложила чаю, кинулась подогревать борщ. Гость пил только чай.

— Садись, дочка, — предложил Зине гость. — Разговор будет долгим. Твой отец погиб, как герой.

— Как? Где это было? Мы же ничего не знаем… Почему вы так долго ничего не сообщали?

У путника за плечами — лишь затертая холщовая котомка. Он ее снял, положил около табуретки и представился:

— Василий Иванович. Веревкин. Был с вашим отцом в немецком плену до последнего мгновения его жизни.

Гость неторопливо размешивал в стакане сахар.

— Помню, что вода в тот день была очень холодная. Но мне повезло. Недолго я в ней пробыл.

После того, как первая группа пленников выбросилась из самолета, разгерметизированный «ЮНКЕРС» стал терять высоту. Последующие группы падали уже на бреющем полете. Веревкин выкинулся из лайнера последним. Он-то краем глаза и заметил, что фашистский самолет тоже рухнул в океан.

— Повторяю, мне в этот день повезло… Хотя там в это время зима…

— Где — там?..

Веревкин выпал из «ЮНКЕРСА» последним и оказался недалеко от какого-то побережья. Воды «Течения западных ветров», как он потом узнал, несли его в океан, однако какой-то катерок уже суетился по морю в поисках выпавшего из самолета человека. И как только Василий вынырнул, его тут же подхватили крепкие мозолистые руки местных рыбаков.

Василий Иванович поднялся на палубу, но рухнул от боли. У него оказалась сломанной нога. К счастью, лишь нога…

— Местные жители, которые отнесли меня в дом, объяснили жестами, что я упал с неба прямо на один из двухсот островов Фолклендского архипелага. Показали карту.

Остров — не больше мили. Здесь жили несколько семей, пасли овец, занимались рыболовством. Фашистов и тут ненавидели. У них были живущие на континенте родственники, которых британская власть тоже призвала на фронт.

Василий Иванович прикинул и сообразил, что в данную минуту далекая английская родня его фолклендских спасителей, вероятно, уже выступает с войсками Второго фронта. А Третий фронт, которые открыли они раньше американцев, выходит, опередил Второй. Русские, как всегда, впереди.

Веревкин мгновенно освоил самый доступный в мире «эмоциональный язык». Язык жестов. Потом пришлось осваивать испанский, английский…

«Фолклендские (Мальвинские) острова в юго-западной части Атлантического океана в 480 км к востоку от Аргентины Архипелаг состоит из двух крупных островов — Соледад (Восточный Фолкленд) и Гран-Мальвина (Западный Фолкленд) и множества (около 200) мелких.
(История Фолклендов с сайта www.exotic-travel-club.ru ). «Travel Club».

Столица — Порт-Стенли. Общая площадь 122 тыс. кв. км. Климат океанический, прохладный и равномерно влажный. Население около 25 млн человек. В основном — выходцы с британских островов и Чили Язык английский, испанский. Время отстает от московского на 7 часов. Пингвины — наиболее известные обитатели этих мест, здесь обитает пять разновидностей, их колонии на берегах островов, мысах и устьях рек обширны и крайне живописны. Также интересны большие колонии красивых черноголовых альбатросов, соколов, ястребов и лебедей, имеются обширные лежбища морских слонов и морских львов. У берегов архипелага водятся большие стада дельфинов и касаток.

Порт-Стенли немногим отличается от деревни Собор Крайст Черч Кэфидрал, массивное сооружение из кирпича и камня с красочно окрашенной металлической крышей и внушительными витражными окнами, построен в 1892 г. и теперь вмещает музей и несколько мемориальных досок в память о фолклендских солдатах, погибших в боях мировых войн. Рядом с собором — арка Уэйлбоун, установленная в 1933 г. в честь столетия британского правления на Фолклендских островах.

История Фолклендских островов:

1520 г. Острова открыты испанской экспедицией Эстебана Гомеса.

1764–1816 гг. Колония Испании.

1820 г. Высадка аргентинского десанта во главе с капитаном Джюэтом Острова входят в состав Аргентины, получившей независимость от Испании в 1810.

1833 г. Английская морская экспедиция на острова. Высадка британских колонистов с корвета „Клио“. Присоединение островов к Британскому Содружеству.

1914 г. 8 декабря близ островов состоялся Фолклендский бой между английской и немецкой эскадрами. Английская эскадра Ф. Д. Стэрди в составе 9 крейсеров нанесла поражение немецкой эскадре М. фон Шпее в составе 5 крейсеров. 4 немецких крейсера было потоплено.

1982 г. Фолклендская война между Аргентиной и Великобританией за право владения островами».

На этом крошечном архипелаге, как видим, тоже было много войн, народ и здесь умел выживать в любых обстоятельствах. Люди были как бы вместе с властью, так и вопреки ей, — донельзя самостоятельными.

— Ивы не стали британским подданным? Никто не оставлял вас насильно на ферме, укутанной плющом?

Нет и нет… На острове, когда появился Веревкин, ему было лишь 36 лет. Голубоглазый, русоволосый, трудолюбивый, как он мог не нравиться женщинам, чьи мужья навсегда остались в море? Конечно, на острове были и выходы в море вместе с фолклендскими моряками, и ожидания встреч на берегу. Но глаза Родины, которые видел он в любой точке земного шара, выманили-таки его из этого островного рая.

— Как у нас в тайге пахнут жарки… — помешивая ложечкой чай, едва не простонал гость и добавил. — Так нигде на земле не пахнут ни садовые, ни дикие цветы. А какие грибы!.. О, нет! Только домой!..

— Как же вы вернулись спустя столько лет? — воскликнула Зина.

— Я не имел права торопиться, — спокойно ответил Василий Иванович. — Вначале надо было узнать, остался ли еще кто-нибудь живым, и, конечно, в первую очередь, твой отец, дочка. Меня же с ним связывала клятва…

Океан — тоже большая деревня, особенно тогда, когда в него выходят моряки. Рыбаки обменивались новостями и спрашивали друг у друга, не получили ли на других островах подарки от неба?

Рассказывая, Веревкин делал большие паузы, скручивал самосад в козью ножку и… плакал.

Рыбаки по народному разговорному телеграфу сообщили, что люди, которые недавно падали на бреющем полете из самолета, выплыли, их также спасли, но, не сумев сгруппироваться в воздухе, они ушли в глубины вниз головой, потому разбились об воду, в результате у них оторвало внутренности, отчего пленники вскоре один за другим погибли.

— Нет сил вспоминать. Столько я пережил… Но надо было жить, и я помогал своим спасителям на ферме: ухаживал за овцами, чинил сети и даже ходил с ними в море.

Зинаида выскочила из квартиры, сорвала во дворе на дереве абрикосы, поднесла их гостю. Угощался он ими неохотно. Взял лишь несколько. Сказал, что язва замучила. Очень болел желудок.

Потом рыбаки, жившие на других островах, сообщили, что летчики, у которых они наводили справки, сказали, что тот, кто падал с большой высоты, остаться в живых не мог. Такие погибают, даже не достигнув воды.

— Когда я убедился в том, что Василий не выжил, решил собираться домой. «Царица полей» — пехота, после боя непременно должна все же топать домой.

Веревкин опять скрутил самокрутку.

— Но как это у вас получилось? С другого конца света…

Зина нашла школьную карту, развернула ее и тут же уперлась взглядом в Антарктиду.

— Фолкленды… Совсем рядом — длинная коса Земли Грейама… Это уже коридор в Антарктиду!

— Не совсем, — улыбнулся Василий Иванович и добавил: — Корабли и даже экспедиции на Фолкленды все время заходят. Потому я и нанялся моряком.

— А документы?

— В океане нужны не документы, а умение работать.

Гость рассказал, как он просил своих спасителей не заявлять о его появлении на Фолклендах, боясь, что британские власти его вскоре арестуют и тоже используют на секретных работах в каких-нибудь подземных шурфах. Василий, как только выздоровел, окреп, попрощался со своими спасителями и начал наниматься с одного судна на другое. Ведь не было ни одного корабля, который из Фолклендов плыл бы прямо в Одессу. Пришлось пленнику по пути домой в Бразилию заглянуть, в Канаде лес грузить, из Испании через Дарданеллы плыть в Турцию, а из Стамбула в Одессу, конечно, уж рукой подать…

— В Одессе мои товарищи по судну гуляли уже как турецкие рыбаки. Незаметно я оторвался от них… Но паспорта советского у меня нет. На таможне проскользнул почти невидимкой. Как получилось, с трудом понимаю. Может, потому, что очень хотел домой. На советской территории в милицию не пошел, могли же арестовать и долго выяснять, кто я такой. А мне нужно было вначале выполнить клятву. Потому добирался от Одессы до Кавказа по ночам.

Зина вспомнила, как в детстве с подругами убежала из пионерского лагеря лишь потому, что надоело им, девчонкам, есть капусту. И в одних трусиках среди бела дня двенадцатилетние девчонки рванули на буферах из Минвод в Орджоникидзе, но их с поезда сняли. Террористов, взрывающих и расстреливающих детей в то проклятое тоталитарное время на Кавказе, а тем более в стране, и в помине не было.

— Я так же к вам добирался. На буферах вагонов. Однако только по ночам.

Антонина Михайловна испекла к тому времени чуреки, протянула гостю, тот ел их с удовольствием.

Смеркалось. Бабушка Лида с соседкой Алтунихой уже пригнали с поля коров. Потом и соседка Рожкова прошла по двору с подойником. Тогда даже в городах, где выпадала такая возможность, держались натуральным хозяйством.

Зина хотела было предложить гостю остаться, подлечиться, но тут вошел в квартиру отчим, который раньше времени вернулся от своей матери, ревнивый и злобный настолько, что порвал все фотографии давно пропавшего без вести Василия Разумова. С фронта этот бывший вояка принес в мирную жизнь столько самодурства, что мать и дочь нажили с ним только… синяки. Защитить женщин было некому. Многочисленные Сасовы, Скуратовы и их племянники, из тех, кто остался в живых после отступления Советской Армии, на этот раз уже от Сталинграда до Берлина полегли в боях головой на Запад. Остался в живых только дядя Григорий, но вернулся домой таким израненным, что вскоре умер.

Братья Разумовы тоже все остались на войне, а их сестра Кристина в войну умерла от голода.

Потому отставной артиллерист один на один с беззащитными женщинами вытворял в доме все, что хотел. Оставлять в такой обстановке в квартире человека без паспорта было страшновато. Пьяница поднял бы от ревности вой, устроил бы дикую драку, и милиция нагрянула бы непременно.

Василий поднялся. Зина протянула ему чуреки.

— У меня сидора нет, многого не возьму, — произнес он фразу, которая навсегда врезалась дочери погибшего командира в память…

«Сидора нет, сидора… Какое редкое слово!».

— Вы сами-то откуда?

— Из Тюменской области я…

Антонина Михайловна под свирепым взглядом как всегда ничего не понимающего мужа сунула в холщовый мешок Василия Веревкина кусок сала, и Зина вышла с гостем во двор.

— Давно мать замужем? — спросил он девушку.

— Еще до войны…

— А Василий Иванович никогда о разводе с вашей матерью не говорил. Он ее очень любил, — произнес Веревкин, пожал Зине руку, поцеловал девушку в плечо и… растворился в сумерках. Навсегда.

Больше Зина его никогда не видела. Добрался ли Веревкин до Сибири, когда уже начиналась осень, а на ногах лишь парусиновые туфли? Попался ли без документов в руки милиции? Не упал ли во сне ночью с буфера вагона? Чем закончилась его предлинная дорога домой от Фолклендов до Тюмени? А если и добрался, как дальше прошла его жизнь? Был ли женат, спешил ли в 1952 году к жене и детям? Держал ли еще когда-нибудь в руках любимые жарки, собирал ли в тайге грибы? Какие же редкие элитные души в огромном множестве, будто васильки, разбросаны по всем лугам и полям нашей Родины.

В семье Разумовых об этом безвестном Герое Советского Союза — Василии Ивановиче Веревкине, 1908 года рождения, родом из глухого сибирского села, об этом великом путешественнике, в одиночку проплывшем и прошагавшем во имя любви к Родине тысячи километров, — никогда больше не слышали. И о трагической судьбе пленников разных славянских национальностей, не по своей воле совершивших перелет от французского городка Морли до глубин бездонной Аргентинской котловины, но по своей воле перед смертью во имя своей свободы исполнивших Интернационал, еще никто в мире не писал.

Несколько лет назад Зинаида Васильевна лежала в больнице города Орджоникидзе (ныне Владикавказ), на операции. А рядом — Фатима. С удаленной почкой.

Зинаида Васильевна несколько дней по собственному желанию протирала молодой женщине губы, подавала судно, кормила с ложечки. А когда поправилась соседка, к ней пришел муж и с радостью показал жене фото коня… Того самого, которого предатели, проживавшие во время Великой Отечественной войны на Кавказе, собирались подарить Гитлеру. И еще фото огромного рога… Который наполнили бы вином в тот якобы исторический момент… Да не выпало. И муж соседки по палате очень жалел, что этого момента не случилось.

— Представляешь, как мы сейчас жили бы! — воскликнул он и добавил: — Нас немцы очень уважали…

В этот момент Зинаида Васильевна с трудом удержала себя, чтобы не выцарапать глаза этому подлому мужику, чтобы в ответ на подобное кощунство не совершить еще один подвиг имени актера Юматова, игравшего главную роль в фильме «Офицеры», бывшего фронтовика, который в жизни, однако, зарезал собеседника, лишь только тот за столом пожалел, что не на той, мол, стороне воевал, иначе пил бы сейчас баварское пиво…

Низкий поклон Героям, великий подвиг бескорыстия которых в битве с фашизмом над глубинами Атлантики в небе над Овечьей страной, как в просторечии называют Фолкленды, позволил человечеству хотя бы половину столетия стыдиться алчности и нечистоплотного желания выстилать свое счастье костьми других.

В этой истории надо вспомнить еще кое-что…

«В последние дни войны, когда ожесточенные бои шли уже на территории рейхсканцелярии, из Киля в обстановке строжайшей секретности отчалила немецкая подводная лодка. Миновав подводные противолодочные заграждения вокруг Великобритании, она вышла в Атлантический океан и взяла курс на юг. Немецкие подводники везли на другой конец света часть золота нацистской партии, вернее, награбленного золота, в том числе и в Советском Союзе.

В качестве места для хранения золота Аргентина была избрана не случайно. Страной правил генерал Перон, который весной 1945 года вынужден был объявить войну Германии, хотя не скрывал своих симпатий к фашизму.

Впоследствии Перона обвинили в тем, что он выдал аргентинское гражданство более чем 8 тысячам военных преступников. В числе прочих беглецам помогала и католическая церковь. Несмотря на все усилия, Ватикан пытался скрыть свои связи с гитлеровским режимом, хотя лично папу Пия XII и ряд кардиналов и епископов обвинили в том, что они открыто сочувствовали Гитлеру и помогали нацистским преступникам уйти от справедливого возмездия.

Субмарина доставила в Патагонию 25 тонны золота, 90 килограммов платины, 4600 каратов алмазов и других драгоценных камней. В ценах на конец 1945 года эти сокровища оценивались в 800 миллионов долларов.

Отто Скорцени, любимый диверсант Гитлера, посвященный во многие тайны Третьего рейха, утверждал, что фактическим хозяином золота был Мартин Борман, который тоже мечтал бежать в Аргентину. Не дождавшись Бормана, чета Перонов решила, что имеет право распоряжаться сокровищами по своему усмотрению. Они превратились в одних из самых богатых людей Южной Америки. Известно, что Скорцени умер очень богатым человеком. Он приехал в Аргентину в 1949 году помогать реорганизовывать полицию. Однако истинной целью приезда были, конечно, деньги Бормана.

Сначала Человек со шрамом втерся в доверие к Перонам. Узнав о готовящемся покушении на Эвиту, он спас ей жизнь. После этого они стали любовниками. Незадолго до своей смерти первая леди передала ему золота и драгоценностей, по слухам, на 100 миллионов долларов. Эти деньги позволили Скорцени не только безбедно жить до смерти в 1975 году, но и активно помогать другим нацистам» (Наум Митин. Источник — www.mimov.ru ).

Как видим, Аргентина пустила-таки в свои джунгли фашистов, где они неплохо жили десятилетиями. Но ведь виллы, теннисные корты, больницы, школы в таких поселениях не строили они своими руками. Так сколько же военнопленных сложили свои головы на этих отнюдь не добровольных стройках Третьего рейха? И когда на самом деле закончилась Великая Отечественная война? Не тогда ли, когда умер последний военнопленный фашистских концлагерей, которого насильственно и незаметно для всего человечества перетащили по воздуху и под водой в Аргентину?

Опубликовано в «gelos», ноябрь 2003 г.:

«Ожерелье Эвиты Перон продано за рекордную сумму. Старинное ожерелье из бриллиантов и рубинов, которое носила Эва Перон, было продано на аукционе „Кристис“ в Нью-Йорке за полмиллиона долларов. Украшение, изготовленное в конце XIX века, изображено на портретах Эвиты, которые отпечатаны на почтовых марках Аргентины. За ожерелье из 11 рубинов, заключенных в оправу из бриллиантов, азиатский дилер заплатил вдвое больше начальной цены сразу же после начала торгов».

Теперь понятно, на какие средства чета Перрон приобрела старинное ожерелье, которое на красивой нежной шее носила красавица Эва И на этих драгоценностях нет ли отблеска крови безвестных, сгнивших в джунглях военнопленных, в том числе и советских? Зря ли она, любимая аргентинским народом красавица, прожила лишь 33 года и умерла от рака матки?

Недавно в одной из телепередач поведали, что фашисты долгое время после войны спасались и в подледных шурфах Антарктиды, где на стыке льда и земли выкопали огромные туннели и опять же создали целые поселения. Выходит, и здесь работали военнопленные? Чей отец или брат нашел тут свою ледяную могилу? Кто из них обледеневшим хомячком навсегда застыл среди льдов, с которых так любят скатываться пингвины?

Так на сколько километров по странам и континентам протянулся этот не очень-то известный миру Третий фронт? Какие подвиги совершали в катакомбах и в подледных ангарах эти украденные из своих государств люди на невидимых, но не менее страшных театрах своих боев? Сможем ли мы узнать это когда-нибудь, если с Третьего фронта вырвался домой лишь один человек, рядовой пехоты Советской Армии, сибиряк Василий Иванович Веревкин, который потом затерялся на просторах своей Родины? Кто через архивы и воспоминания поможет нам найти этого Героя?

И не пора ли Аргентине и России, как правопреемнице Советского Союза, хотя бы на одной из своих площадей поставить памятник безымянным военнопленным, в том числе тем, кому, положим, не хватило смекалки пустить в океан самолет вместе с собственными жизнями, но которые прошли поля Великой Отечественной войны от собственного дома до порога рабовладельческой бездны в сельве?

P. S. Во время встречи с Зинаидой Васильевной Разумовой Василий Иванович Веревкин утверждал, что перелет Морли — Фолкленды был беспосадочным. И повторил это несколько раз. Что же это был за самолет?

Неужто фашисты сумели скрыть свои достижения в области беспосадочных перелетов на далекие расстояния? И не был ли погибший в Атлантике самолет в единственном экземпляре? На каких аппаратах летали фашисты в Антарктиду, которую собирались после окончательной победы над всем человечеством объявить своим протекторатом?

 

ФОЛКЛЕНДЫ — ТЮМЕНЬ — БОЯРКИ

Еще в далеком детстве, глядя на отца, сидящего на берегу реки, Василий удивлялся, как это батя и на секунду не шевельнется, а так тщательно в воду глядит, будто одним взглядом рыбку выманывает. А когда сел за удочки да погрузился в тишину, емкую, от земли до неба, с границей лишь одной — кромкой таежных буреломов, тогда и понял, что, глядя на озеро, невозможно двигаться, шевелиться, бежать, а хочется протиснуться, будто в кувшин, в свою душу, обежать все ее улочки, вновь услышать сказанные кем-то слова, вспомнить пролетавшие некогда моменты, обдумать возникавшие когда-то ситуации.

Дохнул на Василия ароматом жарок сибирский, запах которого ощущал бывший пехотинец даже на Фолклендах, куда занесло его на крыльях фашистского самолета, закачался невзначай придавленный разбитой туфлей желтый колоколец, а граммофончик — кукушкин сапожок — спрятался от напряженного мужского взгляда под лист чемерицы.

— Дома! Дома! Я — дома! — ликовал солдат в тишине буреломной на берегу родной Пышмы, к которой Василий Иванович Веревкин возвращался с фронта целых девять лет.

— Дома! — выкрикнул он жаворонку и обнял бугорок, с которого тот вспорхнул. Поцеловал теплую траву, забылся, ткнувшись лицом в нижние ветви ольхи. Что-то вдруг кольнуло солдата в рубашку, настойчиво торкнулось в бок Василий поднял голову, увидел рябинку, которая, поставь рядом с нею жеребенка, дотянулась бы верхушкой до его хребта.

«На мою Ольгуню похожа рябинка, — подумал он и вспомнил жену: — И она была такой же тонкой и нежной, когда я ее разглядел. А потом выросла, да как кольнула…»

Солдату хотелось собрать на таежной лужайке все колокольцы и придти в дом с огромным букетом. Таких же вот трав, лишь высушенных, хорошо провяленных под солнцем, был когда-то под локтем Василия целый стог. На таком же стогу, огроменном, как айсберг, плыла навстречу ему колхозная возница Ольга. Да остановила невзначай коня, спросила, как здоровье матери, отца, скоро ли он сам пойдет в армию?

На следующий день Василий тоже остановил, будто невзначай, коня и с воза крикнул:

— Не едешь ли после школы куда?

Поглядела Ольга на дальний лужок и взгрустнула:

— Отец болеет, слышал ведь? Надо матери помогать. Не управится она одна с малыми.

— Может, вечером пойдешь в клуб? — жалеючи девушку, спросил паренек и едва не полетел с воза. Коню Серко надоело, видите ли, слушать чужие и, с его точки зрения, никчемные разговоры.

Ольга прыснула в кулачок и уже издали, порядочно отъехав, приподнявшись на сене, выкрикнула:

— Конечно, приду!

Спустя неделю после их встреч вот также на стогах, время было к полдню, Василий и Ольга прибыли в сельсовет, спрыгнули дружно со своих возов и босиком, в простенькой одежде, поднялись на крыльцо.

В эти минуты над деревней собирался дождь, кони нетерпеливо били копытами, сена неубранного на лугах еще много, нужно было очень торопиться к косцам.

— Как же я вас расписывать буду? — возмутилась председатель сельсовета и с укоризной добавила: — Вы же не одеты… Где у невесты венец, где обручальное кольцо?

И замерла, с восхищением разглядывая венки из луговых цветов на головах жениха и невесты.

— Кольца? — переспросил Василий, вырвал травинки из венка Ольги, быстро сплел два кольца и положил на стол председателю сельсовета.

— Вы же босиком! Как можно?

— И это не проблема!

Жених выбежал из комнаты, подскочил к возу, вырвал сена клок, через минуту с удовольствием наматывал на ноги Ольги стебли луговых цветов. Даже не в меру строгая Никитична залюбовалась юной лесной богиней, а жениху тогда было не до ее грустно-завистливых взглядов, он спешно «шил» травяную обувку себе.

Над избой грянул гром, когда руки молодых соединились в клятве, что будут они поддерживать друг друга в радости и в болезни целую жизнь.

— К добру! — сказала Никитична, когда чистые обильные струи быстро залили окно. — Детей вам и счастья!

Туча подхватила подол и рванула с неба, как удирающая от непогоды кура. Вскоре солнце сияло так, будто никогда и не пряталось за черноту мгновенья. Василий и Ольга уже неспешно и торжественно спускались с крыльца с крайне важною бумажкой в руках о том, что отныне они друг другу муж и жена.

Солдат шлепнул овода на плече, поднялся с бугорка: сейчас ему предстоит после очень долгого отсутствия шагнуть в дом. Что его там ждет?

Разве виноват он, простой пехотинец, в том, что в партизанский отряд проникли бандеровцы, которые и выдали две советские группы немцам? Виноват ли в том, что гнали его фашисты в колонне военнопленных от Карпат до каменоломни около городка Морли во Франции? А там спешно, за несколько часов до начала военных действий американского корпуса в Нормандии, загнали прикладами наиболее крепких мужчин всех славянских национальностей в самолет, который потом летел над Атлантикой много часов.

Он, сибирский мужик Веревкин, вместе с остальными пленными не захотел лететь в Аргентину, чтобы на чужой земле строить новое счастье фашистам, чтобы самим потом сдохнуть в джунглях. Он, гражданин Советской Родины, выполнил последний приказ Фронта и своего друга, на тот момент — командира Василия Ивановича Разумова. Выполнил и единственный остался в живых, когда пленные разгерметизировали самолет и выбросились в морские глубины бездонной Аргентинской котловины.

Они и в плену остались солдатами: не захотели позволить фашистам выстлать свой рай за счет тех, кого могли бы еще затащить в джунгли на этом же коварном воздушном «челноке».

Василий падал в океан уже на бреющем полете, потому сломал лишь ногу, хотя другие насмерть разбились при столкновении с жестким лоном океана. И он выжил. Один. Из всех. Наверно, для того, чтобы мир узнал об их мужественно-суровом военном поступке.

Но пока об этом приходится молчать. Кто поверит, что «царица полей» — пехота, после боя на чужбине аж через десятки стран и морей девять лет топает домой без документов? А где их могли дать? В фашистском концлагере, где отчаянно надо было скрывать, что был ты в советском партизанском отряде и ненавидишь предателей? На Фолклендах? Вдруг, как и в Аргентине, пришлось бы тогда работать в глубоких шурфах урановых рудников во имя процветания чужого тылового офицерья?

Василию на целых девять лет выпал тяжкий, но тайный и хлопотный путь домой…

Через пароходные кочегарки под флагами десятка стран, через канадский лесоповал, через суету продавца газет в Италии, труд тележечника на базарах Стамбула. Через мужество ночного пассажира на буферах между вагонами поезда, бегущего к Волге. Под конец — нетерпеливое терпение попутчика, который много дней уже поднимает руку на нескончаемом сибирском тракте.

И вот осталась перед солдатом лишь янтарная колоннада, вершины которой уходят в необозримую тишину, а каждая сосновая ветвь ее — в птичьем полете над рекой, багульником и тропой, бегущей к селу. И на малой боковой улочке в нем… женщина, как рябинка в подлеске хвойном, с которой они вдвоем когда-то в ромашковых венках и одуванчиковых лаптях, молодые, светлые и наивные, вбежали в комнату председателя сельсовета, чтобы стать мужем и женой. И ждала ли Ольга много лет своего солдата домой?

«А сын Алешка, я же его никогда не видел. Он только зародился перед фронтом. Как теперь встретит, какое слово найдет? Что скажут отец, мать, сестры, односельчане?»

Василий шлепнул овода на плече, вздохнул и решил, что придет в родной дом только ночью. А пока бухнулся в тихую заводь озерка, которая тут же вздыбилась, рванула влево-вправо, пошла гулять таинственными кругами. Человека же после озерной прохлады так и тянет на бережок, чтобы глядеть на неспокойную воду, думать, колдовать, подманывать удачную ситуацию.

Когда уходил Василий Веревкин в 1941-м на фронт, в избе мерцала по вечерам керосиновая лампа, теперь, глядь, бежит по просеке высоковольтка. Под ее прикрытием, будто под защитой фронтовой авиации, и двинул солдат в ночи домой.

Ноги путались в травах, сердце стучало, как молот на кузнице, сыпались с неба звезды, брехали по селу собаки, когда Василий подошел к избе. Женщина за дверью удивленно спросила, кого же принесло столь поздно? Но дверь открыла — не пережила военных действий и не знала, что такое внезапный и страшный около дома недруг.

Гость переступил порог, к которому столько лет стремился, встал посреди комнаты… В чем-то виновный, какой-то съежившийся и смущенный. Затравленный. Присел бы на стул, так почему-то не предложили. Хозяйка, с удивлением вглядывавшаяся в его лицо, села сама, схватившись вдруг за голову.

— Вася? Это ты, Василек? Откуда? Столько лет… А похоронка как же?

Как объяснить в этот момент про самолет, Фолкленды, Италию, турецкий пароход, кочегарки?.. Ведь уже 1953 год…

— Вот, живой…

Ольга, постаревшая, но с какой-то уже неведомой ему статью в повороте головы и плеч, всхлипнула, кинулась на шею. И стояли они, прижавшись друг к другу, словно вновь привыкая, очень долго. Будто каждый молчком рассказывал о всех пережитых бедствиях и несчастьях за эти долгие годы.

— Сын как? Отец, мать…

Спохватившись, хозяйка усадила гостя за стол.

— Нет уж отца. И матери тоже. Сын? Вон… в дверях.

Румяный, высокий, такой же крепкий, каким Василий когда-то уходил из деревни, стоял в двух метрах от него сонный парень, причудливо соединивший в себе черты матери и отца, вовсе не перепутаешь, какого он роду.

— Неужто отец? — удивился он и спешно предложил матери: — Сбегать за тетей Катей?

Василий мгновенно поднял руку и приказал твердо, как на фронте:

— Ни в коем случае. Встреча с Катериной будет потом. Иди, Ольга, поначалу к председателю колхоза. Прямо сейчас. Посреди ночи. Пока никто не знает о моем возвращении. Скажи только, что очень нужен… Мол, случилось невероятное.

Солдат скрутил козью ножку, закурил, слезы сами выкатились из глаз. Он потянулся к стакану с чаем, и Алеша заметил, как нервно и почти по-стариковски дрожат его руки. Жизнь, конечно, какими-то бедствиями его уже почти растерзала.

Михаил Трофимович пришел, хоть и в ночи, но через полчаса. Долго сидел за столом, слушал рассказ гостя, тревожно поглядывая на Ольгу, Алешу, Василия, фронтовая служба которого затянулась так непредвиденно долго. Не хотелось, конечно, ему, чтобы Веревкин, в далеком прошлом — одноклассник, был арестован и пережил бы в жизни еще один катаклизм, который может случиться, если попадет бывший фронтовик в руки какого-нибудь недалекого, напористого и хамоватого представителя власти. Каких во все эпохи и в каждой точке Земли предостаточно.

— Конечно, без лишних брызгов, да, Трофимович? — заглянув в глаза председателю колхоза, спросила Ольга. — Как у медиков: не навредить бы, не сделать человеку хуже?

Настоящая тайга — это когда телку в двух метрах от себя не видать. Хоть десять раз пройдешь мимо нее, а все равно не увидишь, и не будешь знать, куда за нею податься. Особенно трудно на выработках. Там ольха прет, как деревенская ребятня по улице. А за ольхой — лесина брошенная, стволы подгнившие, горы сучьев, похожие на Саянские отроги. В эдаком лесоповале сколько раз конь ломал ногу, пастухи до глубоких метин на лице исцарапывались.

— На той стороне глядел, Алеша? Может, медведь ее задрал?

Внимательно осматривая прелый, клочьями свисавший с деревьев мох, Василий пытался определить, не терся ли здесь хозяин тайги — бурый великан, в летнее время зверь незлобливого сердца, но таких могучих лап, что полстада телок увалит и не замается.

— Прогнать бы зверя. Не коза ведь…

— Осторожнее, отец! Он, может, нас меж стволов видит, а мы его — нет. Давай лучше сядем на коней.

Пастух, который целых двенадцать лет был фронтовиком, знал: коли боишься, то несчастье непременно найдет, потому смело двинул коня в хмурую гущину.

— А если медведь за колодиной? — вскрикнул сын. — Тогда лошадь шарахнется, и ты наземь до смерти?

Василия до слез трогала забота этого почти незнакомого, однако не по его вине, мальчишки, поэтому он немного искажал ситуацию, рисовал ее более легкой и незначительной.

— Ну, это ерунда, Алеша! Мы с тобой крепкие! Даже сам не знаешь, какие крепкие…

У заболоченной низинки слез с Вольного Василий, нарвал мужского таежного лакомства — черемши, достал из кармана сверток с хлебом, протянул сыну.

— И чего это мы ищем эту телку, как скаженные? — размышлял вслух Алеша. — Надоело каждому кусту кланяться, Думаю, сойдет. Пошли дальше без нее. Как-никак мать сама в начальницах. Завфермой! Она и спишет по акту на лохматого браконьера Мишку.

— Что ты, сынок, что ты, родной? — в тот же миг ужаснулся отец. — В тайге тогда пятый угол искать надо. Мать списать может, а совесть?..

Про себя же с радостью подумал, вон, мол, сколько городов теперь строится, народу в область привалило, харчей с собой на пять лет не напасешься, вот и ходи все лето, пастух, среди комарья да гнуса, расти скотину, целых двести семьдесят телок симментальской породы, бурых, мышастых, краснопятых… А для чего? Чтоб экскаваторщик, выворачивающий скалу около сибирской реки, не затягивал на брюках потуже поясок, а цвел бы на этой скале, как алый багульничек на таежной лужайке. Вот для такой простой работы, для такой элементарной включенности в жизнь среди родных людей и вернулся он, Василий Веревкин, домой аж с Фолклендов, где не хотелось ему сживаться с чужими морями, с другим языком и чужими занавесками на окнах.

Вспомнил пастух свою Ольгуню, и до войны во всем торопливую, работящую, с коня слезет, да на огород тут же полоть, вот и помягчел, буркнул:

— Приметь лужок, Алеша! Сено для своей буренки накосить надобно. Мать будет довольна.

Уже два часа отец и сын ищут телку. Под огромными, едва ли не до неба, соснами, парко. Кроны, вросшие друг друга зелеными петлями, не пропускали ни одного ковшика со свежим воздухом, оттого рубашки у пастухов влажные, по рукам назойливо ползут непрерывные капли пота.

— Скорее бы грибы пошли, — молвил Алеша, — заготовить бы груздей…

— Как гриб пойдет, скот держать в тайге нельзя, — возразил Веревкин сыну и напомнил, что в такую пору телки только чайный гриб ищут. Голову наклонят и пошли ракетой вперед, прямо из-под землю выкапывают его и едят. Остальное ничего не трогают, худают в это время здорово. Мать будет сердиться, когда приедет скот взвешивать.

Есть еще одна опасность. Длинное таежное озеро, хоть и очень боялись его люди, вода в нем черная, две жерди связывали местные пастухи и дна не доставали, с болотистыми подходами озерцо, махнешь если мимо кочки — мгновенно уйдешь в бездонье. Но телки соображают ли?

— Пить хочется, родничок бы крошечный, — вздохнул Алеша, раздвинул кусты и увидел поодаль на полянке рыжий хребет. — Вот она, гулена, а мы думали, медведь что натворил…

И замахнулся бичом.

— Ну и вертячка! Даже медведя не испугалась.

Пастухи радостно поругивали лесного бродягу, который в летнюю пору не трогает животное, но до тех пор, пока не захочется ему с телками поиграть, побаловать. Вот и взмахнет лапой, навалится, будто на медвежонка. Где лесному разбойнику понять, что телка она и есть телка, глядь, спустя минуту лежит у его ног безвольная, бездыханная, сломленная по хребту и ребрам, как хрупкая игрушка?

— Ну, все в порядке, — воскликнул Василий, обрадовавшись, что не придется жене в правлении лукавить, чтобы выручить своих мужиков. И начал рассказывать сыну, что торопиться из тайги не надо, ведь главная трава для коров — это витамин лесовый. Там, на Западе, трава одна — сеяная, а тут разная, вольная, как лоза у реки, в общем, разнотравье. Скот от нее очень прибавляет.

У Полозовой избушки, около врытой в землю печурки, сказал отец сыну:

— Неси-ко ведро с карасями!

Алеша кинул в бульон соль, лаврушку и вспомнил стихи:

Будем мы помнить, ребята, Таежную юность свою, И остров с названьем «Лосята», И смелую нашу мечту!

— Да и мы с тобой, сынок, не трусливого десятка. Наш мужик… знаешь, какой?

Поднял глаза пастух, и… сердце его провалилось от ужаса.

— Неужто за мной пришли? Опять на пересыльный пункт? Мало ли было их в моей жизни? — едва не вскричал Василий, когда увидел около озера Михаила Трофимовича, бывшего своего одноклассника, а нынче председателя колхоза «Рассвет». Рядом же с ним приметил и какого-то мужика с бичом.

Ловким сильным дельфином мелькнуло над водой в заводи свежее тело сына. Как не позавидовать свежести его, бодрости, незамазанности, как, в свою очередь, не завоешь от тоски и не затянешь долгую унылую песню про рябину, которая давно, жадно, неистово хотела к дубу своему перебраться, а ей, несчастной, опять маяться на тропке… одной.

— Собирайся в райцентр, Иваныч! — спокойно произнес председатель. — Фотография нужна. Паспорт тебе должны дать…

— А это не?..

— Не арест, не волнуйся. Военком был потрясен, как узнал. Он тоже воевал. Понимает, что такое фронт… И навел справки. Те бандеровцы, что вас сдали, давно сидят…

Мужики уже сгрудились около котелка с ухой, втягивая в себя ее аромат, черпали ложкой юшку, спорили, какой рыбицы в ней много, какой — маловато.

— Вот, нового пастуха на подмену тебе привез. Петра… Нельзя же Алексея одного оставлять. Молод еще, — сказал председатель и попросил Веревкина: — Надеюсь, вернешься быстро. Люди в районе нужны. Одна нога туда, и сразу же в тайгу.

Василий почему-то еще крепко держался за деревце, гладкое, ладное, с листочками зубчатыми, с едва алевшими уже гроздьями. Выходит, он опять может начать с того, с чего так хорошо когда-то и начал свою жизнь!

За эти недели на свежем воздухе лицо у Веревкина чуть округлилось, меньше он стал крутить козью ножку, расправил плечи. Главное же — взгляд… Из потаенно страдальческого, даже затравленного, выражение лица его стало спокойнее, будто распластавшаяся над его жизнью тень ушла куда-то в сторону, и вот уже из-за краешка ее выглянул теплый луч и начал бегать по волосам его, плечам, рукам.

— Вот я, Василий, тоже был в Европе. Тогда ее проутюжили танками, нечего перенять, нечему научиться, — подняв стакан водки за ухой, вымолвил председатель. — Ты забрался дальше. Скажи, что тебя там больше всего удивило?

Вспомнил Веревкин в этот момент огромные кактусы, которые встретились на его пути, моря и заливы, даже по роще из секвойи прошелся, видел дороги платные, дескать, дальше без тугрика не смей ступить…

— У нас земли много… — вымолвил восхищенно он. — От озера до гор, от моря теплого до моря холодного… Иди и иди… Ну, молодцы, наши деды. Сколько хочешь земли… Лови рыбу, собирай грибы, купайся в реке. Поля… иной раз как целое государство. Где еще такое?

— Это у нас, да… — согласился Михаил Трофимович и напомнил суть вопроса: — А там что?

Недолго думал в ответ Василий, видно, изболелась душа в тех государствах, где ему не захотелось остаться.

— Там?.. Много пустой работы. Каждая конфета в бумажку завернута, как будто нет более важных дел на земле, — возмущенно говорил он. — Мы до войны Днепрогэс, заводы строили, а у них… будто кто-то там придумывает, что бы еще изобрести, чтоб занять человека. И поля у них мелкие. С псом пробежишься, и уже проволока. Эсюозьми, мол, не туда, Вася, попал… Дальше, мол, чужое. В общем, жизнь там горячего копчения. Всякий лишь в своей рогатине сидит. Притом один.

— Ты что, Иваныч, жеребятину несешь? — сердито прервал его новый помощник пастуха и даже кружку с водкой на траву поставил. — Все мы слушаем подпольное радио, по которому рассказывают, какая там жизнь хорошая.

— Ты протопай с мое по земному шару… Поживи-ка там без любви, матери и сына, походи-ка у чужих народов в приймаках… И подумаешь, захочется ли на них учиться? Я там — чужой. Все вокруг — не мое. Мне все эти годы внутри себя было плохо. Свое хотел иметь! Наше… Родину, поля наши, язык свой русский, землю хотел свою знать от… Урала до Саян, от северного океана до Байкала! Нет у нас никаких границ! Знаешь, как это здорово! И между людьми — нет границ. Знаешь, что это такое, когда граница в одной семье? Притом очень зоркая. У жены свой счет в банке и мужа свой счет. Тайком.

— Ну, это… — удивленно протянул Петр. — Незаметно это у нас, как воздух. Что в том особенного?

— А там заметно. В той жизни каждый лишь за себя… Жена, к примеру, не знает, сколько денег у мужа в банке, муж не знает то же самое про жену. И разглашение этой тайны, как на фронте, карается законом. Вот где границы. Батрак не имеет права одеваться лучше хозяина фермы. Куда ни кинь, везде границы между людьми. Моральные… Из денег выстроенные. Чуть ли не до неба.

— Ты это… про машины расскажи, про яхты… у каждого, — настаивал на своем Петр.

— Не жадничай… Наживем еще. На автобусе пока еще покатаешься. Да может ли быть у каждого машина, подумай? Жадность людскую закармливать к чему, будто хряка в сарае?.. Останется ли тогда земля для тайги, поля, луга? Сколько людей на планете, столько, выходит, и авто… Чушь! До луны, что ли, гаражей строить? А где зверью пребывать?

Михаил Трофимович, который все это время молчал, но кивком головы показывал, что согласен со своим бывшим одноклассником, а не с Петром, поднялся, показал на часы:

— Надо к ночи вернуться, работы дома много, — сказал он, повернулся к Василию и добавил полушутливо. — Это тебе не Бразилия. У нас холод скоро. Мы только зимой отдыхаем. И то едва-едва…

— В Бразилии я и этого «едва-едва» не имел, — ответил сердито Веревкин и объяснил: — Батрак что имеет? Я же под акведуком спал. Там простой народ по помойкам роется. А вы про машины, яхты… Каждый человек, в жизнь встроенный, будто медведюга в собственной берлоге, такое лишь у нас…

Отодвинул пастух ветку, которая слишком уж дергала его за плечо, вдруг спохватился:

— Значит, и отпуск у меня будет?.. — удивился он и протянул негромко, как бы в напоминание себе одному: — Я же один адресок помню… В Белоруссии это… Как получу отпуск, так и поеду.

Как же шумно в этих белорусских Боярках! Все вокруг сыпали зерном, чтоб предстоящая жизнь молодых была в полном достатке. Катали свекровь и тещу в корыте, дабы были покладистыми, терпеливыми да заранее отказались бы от мысли ездить на шее зятя или невестки.

— Всех, кто идет по улице, прошу в мой дом! — кричал тамада Иван Степанович, натягивая голубую ленту от ветлы к ветле через улицу.

Увидев незнакомого мужчину с небольшим чемоданчиком в руках, шустро перегородил ему дорогу:

— Пан, загляните к нам, а дела — потом… Сегодня женятся полешане!

Василия, который уже выложил на стол огромного копченого леща родом из таежного озера, мгновенно усадили меж незнакомых людей.

— За молодых! За будущих внуков!

Нежная радость невесты будоражила и волновала в этот день все село, особенно женщин, которые приободрились, вспоминая, кого и как из них тоже отводили когда-то к венцу.

— За живущих!

Вишневые грани бокалов заманчиво переливались неземным темным цветом, так и льнули к рукам. Полешуки пили с удовольствием, кто медленно, кто от нетерпения напиток опрокидывал моментально и спешно хватался за вилку, желая отведать колбасу, «пальцем напханную» самим Степанычем.

Веревкин заметил, как напротив него вдруг начал медленно подниматься из-за стола огромный, набычившийся, какой-то очень угрюмый и неаккуратно одетый человек.

— Вот за такого тоже пить? — грозно рявкнул вдруг он.

— Леонтий, ты о ком? — удивленно спросил хозяин дома. — Чем тебе наши гости не пришлись?

— За такого тоже пить? — взвыл Леонтий, хотел было опереться на стол, но рука соскользнула, он поднял ее и наотмашь, будто топором, хрястнул по лицу соседа, который тут же покатился под стол.

— Убил! Убил! — вскричали женщины, а мужики, кто под стулья за упавшим, кто — держать Леонтия, чтобы богатырской, накачанной в кузнице, силушкой своей не вырубил бы он еще кого-нибудь.

— Что он тебе плохого сделал, урод? — бросилась на кузнеца жена Гавриила Катрина, причитая: — Вы живете в разных деревнях, за жизнь словом не перекинулись. Ирод ты кровяной!

— Это я-то кровяной? Живу на кузне, у меня теперь никого и ничего, и я ирод?

Опять поднял свой могучий кулак Леонтий, но мужики быстро его перехватили.

— Убью, все равно убью!

Раскосмаченный, злой, кузнец бился в руках мужиков, как дурной огромный зверь, только крупные, чистые, как у ребенка, слезы почему-то текли по лицу.

— Но за что?

— Знает он за что… притворяется, что не понимает.

Гавриил уже сидел за столом, размазывая по лицу кровь.

— Милицию! Милицию! — орала жена.

— Не надо милицию! — вышел из-за стола посаженный отец и предложил: — Вначале сами разберемся…

— Наша земля, сами знаете, древняя, — неторопливо начал Степаныч. — В «Летописи временных лет» о ней упоминается на 50 лет раньше, чем о Москве. Здесь закончил свой поход Батый. Мошкара, видать, зажрала, хвосты коням отгрызла.

Действительно, в полесских болотах заглох топот монгольских коней, изветрилась дикая сила воинов Батыя.

Полесье манило еще многих завоевателей. В деревушке, что лежала у тракта, остановилась как-то польская королева. Вышла поглядеть на свои новые владения и потеряла кольцо с драгоценным камнем. Крестьян в поисках его вынудили исползать, излазить, на ощупь перебрать каждый клочок земли. И хотя кольцо украли придворные, изрядно пороли только полешуков.

Иноземцы боялись оставить тут даже свой крошечный ценный камешек, а сами прихватывали все, что попадалось под руки. Не могли прихватить только… землю. А она, богатая травами да речными затоками, веками любила журавлей и беззащитных, как птицы, людей.

— По этой дороге, — показал Степаныч за окно, — и немцы пришли на нашу землю. По этой же дороге и ушли. Хватит нам войн и потерь. Давайте все миром решать. Прошу за мной в другую комнату. Не будем мешать молодым. Гуляй, свадьба! — выкрикнул он перед тем, как захлопнуть дверь в соседнюю горенку.

Какая-то старушка тут же кинулась к невесте:

— Прости, дочка! У бульбяшей бывает ли свадьба без драки? Значит, жить будете много лет. Детей много народите.

Долго еще не мог говорить Леонтий, все у него тряслись руки, а мужики, чтоб замять ситуацию, начали вспоминать прежнюю жизнь, мол, раньше как было? У полешука, если сдохнет корова, идти ему по миру, это было большим несчастьем. Теперь колхоз — другую корову выделяет.

В соседней деревне, к примеру, какая хлябь была? Старики говорили, что это дыра в бездну, в предсердие земли. Месяцами машины скидывали туда камень, который вначале уходил как в пропасть. Но вот наконец-то перестала булькать болотина. Теперь на месте этого чертова входа — улица. Новая. И семьи на ней новые. Какой единоличник одолел бы такое? Огромную работу вместе выдюжили!

В Полесье не ломают сараев. Даже если покосились в них оконца и почернела на крыше солома. Ведь из большого теплого гнезда, свитого над темной соломенной крышей, каждое лето выглядывают лукавые аистята, при виде которых в душу белоруса напрочь поселяются покой и радость.

— У меня же теперь никого и ничего до конца дней не будет! — закричал и ударил кулаком по столу Леонтий. Но потом присмирел и с горечью в голосе начал рассказывать, что много лет назад, когда немцы с автоматами в руках запихнули полешан в одну хату и подожгли ее, он собственными глазами видел, как вспыхнули волосенки на голове его младшенького ребенка. Жена сбивала пламя, пока в дыму не задохнулась сама. Рядом забылись уже навсегда еще два его сына. Леонтий рванул к ним, отталкивая от своих детей мечущихся погибающих односельчан, но так жахнуло вдруг ему в глаза огнем, что поневоле он отпрянул к двери, чтобы ухватиться за косяк.

Он совершенно не слышал выстрелов, когда рвал доски к себе. Немцы не слышали треска досок, потому что трещал, рушился весь дом. Они стреляли в огонь, чтоб полешуки знали, от арийской пули погибнет каждый, кто смеет помочь партизанам. В тот же вечер в Берлин ушло донесение: «Погиб рыцарь Белорусского народа Логвин. За его смерть отомщено. В ближайших деревнях — ни одного человека».

В результате три сотни крестьян ушли с дымом в воздух.

Шлейф дыма еще долго стелился в тот день чуть ли не по снегу, видно, к плохой погоде, и достигал уже леса. Вдруг фашисты увидели в этом шлейфе чью-то руку, чуть дальше мелькнула из дыма нога. Яростной пальбой в невидимку закончили они операцию по запугиванию окрестных деревень.

Немцы зверствовали в Полесье так, будто хотели убрать отсюда абсолютно все жизни. Тут располагались два концлагеря для военнопленных и один — для жителей окрестных деревень. Замучено в них 30 106 человек, на каторгу вывезено 10 000. К тому же был взорван мост через реку Пину, сожжены вокзал, речной порт, многочисленные гидротехнические сооружения Днепро-Бугского канала.

Леонтий тогда спрятался на чердаке среди сена, боясь дохнуть. Невыносимо болели обгоревшие руки, ноги, душа рыдала, когда вспоминались горящие дети и женщины. Он долго гадал, стоит ли обратиться за помощью к хозяевам дома? Жизнь так неожиданно переменила людей, словно никогда они прежними и не были.

Вдруг в избе послышались голоса. В дом пришли гости. И Леонтий приник к чердачному перекрытию, чтоб услышать их разговор.

— Большая беда пришла в наши края, — сказал хозяин дома Ян.

— Слышал я, мужики, что в Купятичах сожгли 38 человек, — произнес с болью в голосе Юзеф.

— Одним меньше сожгли… — поправил его Гавриил. — Леонтий, говорят, сбежал.

— Вот молодец! Хоть один удрал из той беды…

— Какой молодец? — возмутился вдруг Гавриил. — Его же немцы повсюду ищут. Как встретите, порешить бы беглеца, и концы в воду. Из-за него же могут всех нас пострелять.

Мужики в испуге крутанули головами, прикрыли дверь плотнее, чтоб в той комнате, где гуляет свадьба, ничего не слышали.

— Как же ты мог такое сказать, Гавриил? — возмущенно уже спросил Степаныч.

— Представляете, что со мною было? — вскричал Леонтий. — Сижу я на чердаке, в мороз — босой, по снегу пять километров бежал, окровавленный… Немцы-таки прострелили половину лица. Перед глазами горящие дети, гибнущая жена… Как же выла в огне бабка Скорчинска, руками слабыми защищая внуков от огня! А он… Жаль, что и я там не сгорел… Убью! — кричал кузнец. — Все равно его убью… Ах ты, бандеровец затаенный! Властям я об том не доносил. Но я сам… Как выпью, так и убью!

— Милицию! Милицию! — взвыла Катруня. — Угроза для жизни… В суд! У нас пятеро детей, сиротками будут.

Степаныч поднял руку.

— Не надо в суд, — изрек строго он. — Успокойся, Леонтий, — приказал хозяин дома кузнецу. — Никакой Гавриил не бандеровец. Он, если по честности говорить, просто трус. И рассуждал тогда как шкурник.

На лице женщины в это время — целый калейдоскоп чувств, которые менялись едва ли не со скоростью звука: от страха за жизнь супруга до желания непременно, тут же отбить его из рук всяческих вражин.

— Я сама ему нынче устрою суд, — произнесла решительно Катруня, уже успев придти в себя. Подбоченившись, женщина бесстрашно кинулась в бой. В свой бой…

— Чего это, Леонтий, ты в армию не пошел, когда наши войска отсюда уходили? — шипела она на кузнеца. — Погляди, какой ты и по сей день здоровый! Кулаки у тебя пудовые, плечи во… — развела руками жена Гавриила. — Хотел в болоте с женой и детьми отсидеться? А мой каков? — показала она на мужа. — Он же задохлик, у него в войну туберкулез был.

Она обвела руками комнату и изрекла жестко:

— Нет здесь героев! Все в войну шкурниками были. Все спасали лишь себя. Только курица от себя гребет, ясно!

Тут уж не выдержал такой наглой бабьей логики гость, поднялся, кашлянул и негромко произнес:

— Был в вашей деревне герой! Я и приехал сюда, чтоб о нем рассказать. Из Сибири я приехал. Потому что каждый из нас клятву дал: если кто-то останется из нас живым, непременно найдет наших родных.

И последовал рассказ про плен, каменоломню, городок Морли, самолет, который через океан подкидывал в Аргентину рабов. Про катастрофу, которую устроили пленники фашистам над Фолклендами, про труднейший путь домой, про то, как везде и всюду у всех народов решались проблемы Василия тайком, по-народному, по какому-то высшему разуму, по какой-то доступной только простым людям логике. Потому и остался он живой. И смог вот нынче приехать в Белоруссию.

Свадьба гуляла, а в этой комнате висела тишина. Иногда мужики тяжко вздыхали, кто-то тайком глотал валокордин, кто-то доставал из кармана носовой платок.

— Рядом со мной в самолете был солдат из Белоруссии… И тоже пел перед смертью Интернационал!

— Но кто же это?..

Василий перевел дух, чтоб успокоиться, и добавил:

— Алесь Ахремчук…

— Алесь?

И запнулась вдруг бойкая и неугомонная на язык жена Гавриила. С лица Катрины мгновенно, как маска, сползли наглость, дурь, оно вдруг стало бледным, испуганным, человечным.

— Алесь? — переспросила она и упала всем телом на стол, забилась в судороге, — Алесюшко!.. Это ж мой брат, — выдавила из себя она сквозь горькие причитания. — И разница-то между нами была совсем ничего. Мы — погодки. Вместе росли. Он — моя душа. Что скажет, то я, бывало, и думаю. Неужели Алесь так страшно погиб?

— Красиво погиб, — поправил Катрину Василий.

А та и не глядела уже в сторону еще скулившего от боли мужа. И стала вроде бы выше ростом. Светлее. Прекраснее…

Хозяин дома поблагодарил гостя за приезд, ушел в другую комнату, вернулся с бутылкой, попросил всех помянуть Героя, настоящего, несмотря на молодость, мужика. Воздав прошлому, вернулся к настоящему, глянул сердито на Леонтия, Гавриила и наказал строго:

— Вы это… распрю кончайте. Перестаньте терзать себя и других враждой. Теперь нужен только мир. Чтобы растить детей. И ставить героям памятники.

Люди за столом кашлянули, кто-то повернулся к окну. Все понимали, что подобная распря не кончится никогда, что этим полешукам нельзя встречаться никогда — ни в лесу, ни на улице, ни на болотной кочке, под которой один из них… непременно утопнет. А уж тем более не положено быть им за одним столом. Изменить ли непримиримое в ситуации, когда у одного из них по сей день травы под ногами горят, а в душе до конца дней могут остаться лишь мрак и боль?

С уральских гор прибежала сюда Пышма. По пути вобрала в себя столько талых вод, что на тюменской земле и под таежным ракитником плещется, и в луговых низинках. На ее мелководьях копошатся чайки, высоко над полем верещит жаворонок, а в лесу — волнующий и настойчивый, как метроном, голос кукушки, который упорно зовет в эту даль, обещая всем по сто лет.

У крыльца с черемуховыми всполохами, совсем неподалеку от дома Веревкиных, носятся дети, которые любят сдувать головки одуванчиков, рвать по осени рябину и бегать в мастерскую, чтобы замереть около техники, которую с удовольствием ремонтирует их отец: человек огромного роста, с ручищами полесского кузнеца. И глазами, уже спокойными, как у рыбака, который расположился около глубокого таежного озера.

 

ФОЛКЛЕНДЫ — ВЕРЕВКИН — ПОЛЬША

На березах — огромные, пухлые, как подушки, вороха снега. Под ними зайчатами скакали мальчишки, перекидывая снежки с одной руки на другую.

— Ну, и мороз, настоящий, сибирский, — сказал учитель и добавил: — а на Багамских островах нынче плюс двадцать.

— Неужто? — ахнули дети.

Учитель рассказал, что Багамы — это архипелаг коралловых островов, цитрусовые, фикусы и агава произрастают здесь вольно. Агава же вообще уникальна: цветет лишь раз в жизни, но бутонов — до семнадцати тысяч. Делают из агавы ткани, канаты, бумагу.

Васю же вдруг поразило, что между их маленькой сибирской деревней и Багамами есть какие-то таинственные связи — в избе у Веревкиных в большой кадке растет фикус, на подоконнике с длинными темно-зелеными листьями красуется агава, хотя среди чужих снегов она мала ростом и лишь декоративна.

— Но кто впервые привез на Русь эти диковинки, как потом добрались они до тюменских деревень? В какую избу не войдешь, везде радует своим чудным цветом китайская алая роза или невиданной формы кактус? — обдумывал мальчишка часами свое открытие.

Дома он долго смотрел на карту, нашел среди океана Багамы, задержался взглядом на Фолклендах, про которые учитель как-то сказал, что на этих островах, которые в просторечии называют Овечьими, мало людей, зато много овец и пингвинов. Рука подростка отодвинулась по карте к африканскому континенту, и на нем Вася заметил речку, которая на желтом фоне пустынь прервалась и обозначилась на бумаге как тонкий пунктир.

Мать, с жалостью и нежностью разглядывавшая тонкую теплую шею сына, вдруг тихо спросила:

— Не из дома ли уже норовишь, сынок?

— Так хочется все увидеть, — ответил Василий и спокойно отодвинул карту. — Да выйдет ли?

Из учебника истории подросток уже знал, что в стародавние времена пахоты не чурались даже цари. Они проводили первую борозду, давая тем самым знак, что подданные могут приступать к полевым работам.

— Как и отец, я трактористом буду, — твердо ответил он.

— Ну, спасибо. А я уж подумала, что ты в мореходку хочешь, в чужие моря… Представляешь, — бросая очищенную картошку в котелок, сказала мечтательно мать: — Дадут тебе задание в МТС вспахать по весне земли, ты же первым делом — в наш колхоз. Потом к лету справа — рожь, слева — овес… Бабы летом любуются, моего мужика добром поминают. Спустя время, значит, уже за двоих благодарить будут? И «ох» тогда не скажу против! — с радостью выкрикнула она ему в лицо.

Веревкины в деревне были в большом почете, хотя вначале жизнь вроде сулила иное.

Гармонь Федьки Илюхина уже какой час неистовствовала за сиренью. Умолкнув на мгновение, вновь хватала за душу, за самое чуткое, рвала ее переборами, хлестала гармонным рыданием, потом охаживала нежным вызвением колокольчиков, но выпевала она недоброе:

Не форси калошами У тебя нет лошади. Одна метелочка в углу И та кричит. «Уйду, уйду»!

Иван чуть не задохнулся от ярости, но поделать ничего не мог. Милиционер тоже не запретил бы распевание частушек, даже самых ядреных, хотя они в устах кулака — уже как ядовитые издевки над новой властью. Много люду вместе с ним подхихикивали, норовили не выйти на работу.

Мы село прошли, Ничего не нашли. Только видели одно — От ведра худое дно!

Заливался в кустах Федька, подковыривая недавно вернувшегося из района Ивана, а саратовская трехрядная с колокольчиками энергично вторила его хриплому голосу.

Ответить же этому кулацкому верховоду некому. Гармонь стоила огромных денег, не по карману даже середняку, откуда же они у многодетных Веревкиных? Хотя у Ивана, к примеру, был отличный слух. Стоило заиграть где-нибудь гармонике, как стоявший у плетня двухлетний Василек тут же растягивает руками прутик, подражая игре какого-нибудь деревенского гармониста. Незаметно и сам выучился многому.

Но что делать сейчас с напористым Федькой? Дать в морду? Тогда многие, примкнувшие к баламуту случайно, горой встанут за обиженного. Парни из деревенской бедноты могли играть и петь не хуже Федьки, но где возьмешь инструмент? Сначала одна война, потом другая совершенно расстроили в России гармонный промысел. Многие кустари тогда погибли, другие бросили это чудное ремесло — им уже было не прокормиться. Производство гармоник в стране сократилось до минимума. Потому хозяином положения в деревне на вечеринках, больших народных гуляниях всегда оказывался сын кулака. Федька, например, умудрялся расстраивать даже сходки: пристроится где-нибудь за кустами да с невинным видом наигрывает.

Нет, с гармонью должна сразиться гармонь! И уж когда Иван, вернувшись из района с курсов трактористов и копивший потом целый год деньги, вдруг тоже запел на берегу реки, тут и люди подхватили его ладные частушки.

Нас не горбят больше баре, Не колотит становой. Мы в республике — на воле, Мы в коммуне трудовой!

И эти скороговорки, а главное — гармонь в руках еще одного деревенского парня, сразили Федьку не хуже пушки. Пляски и гулянки были теперь и у бедноты.

Кто гуляет в час труда — Подавай его сюда. Подавай его, лентяя, Доя народного суда!

Федька стал теперь скромнее. А Иван Веревкин оказался на равных с зажиточными. Но когда приезжал потом в деревню из МТС на полевые работы не на одной лошадиной силе, а на целой сотне (ни одного императора не носила по миру такая упряжка), то вообще стал героем целого района. Как подраставшему Васе не быть похожим на своего отца?

Но, едва женившись в первое же после окончания школы лето на Ольгуне, даже не успел он перетаскать на коне Серко в ту короткую сенокосную пору все колхозное сено на ферму, как вдруг пришло время, когда люди стали неподвластными собственной воле. Распоряжаться ими начала другая воля, глумная, жестокая… Народ понял это сразу, как только репродуктор на улице твердо и жестко сказал самое нежеланное в жизни: «Война!»

Какое-то время ходили по стране разговоры, что на войне в первую очередь погибают молодые, неопытные, но Василий увидел другое: пули не разбирают. Вот идут в бой люди единой цепью, жизнелюбивые, сильные, а спустя миг — цепь раздергана, и в этом хаосе смертей в клочья искромсаны и молодые, и пожилые.

Калмык, помнится, рядом с ним то и дело читал молитву, вымаливая у бога пощаду, мол, в деревне семь детей, умирать никак нельзя, кто тогда ребятишек поднимать будет?

Бог долго жалел Абдуллу, но как-то забыл про него, вот и лежит калмык в воронке — кровь безжалостной струйкой бежит по шее, а по земле веером, как цветы вокруг головы, лежат выпавшие из гимнастерки фотографии всех его улыбающихся детей.

Зачем, спрашивается, унижался перед кем-то, на коленях стоял, умолял о жалости к себе? Лучше б в память о себе еще одно письмо ребятишкам написал…

— Жив ли ты, помочь тебе чем? — мгновенно кинулся Веревкин к товарищу.

Калмык был мертв, в помощи уже не нуждался. На войне ничто не жалеет солдата, даже высшая сила — бабьи и ребячьи заговоренья — под бомбами хиреют, как жарки на ветру. И душа солдата тогда беззащитным воробышком вспархивает от земли.

Однажды в плену, когда Василий уже почти не мог жить, тело все избито-переломано, неподалеку упал снаряд и какой-то черепок с невероятной скоростью впился ему в плечо.

— Тьфу, гадость! — чертыхнулся солдат, вырвал из фуфайки гончарный осколок, швырнул подальше. Всюду валялись вывороченные снарядом такие же отсыревшие черепки.

— Что это? — удивился он.

— Мелиорация это… — объяснил ему другой пленник, который успел до войны окончить два курса сельхозвуза. — Мелиорация с двойной регулировкой вод. В жару на поле сохранится влага, а в дождь лишняя по трубкам уйдет.

И неожиданно ругнулся.

— Сволочи! Вон как землю свою берегли, а нашу всю в ямы, в клочья. Чтоб под самый корень нас, даже из глубины земли выворотить. Чтоб мы все ушли к теням.

— Нам бы такие же трубки, — мечтательно произнес Василий, рассказывая товарищу о том, что Тюмень — не столько земля над водой, сколько под водой… Озер, рек, омутов в ней… Только подровнять бы слегка ее пашню, выкорчевать ольшаник, слить бы лишнюю влагу. Как из полотенца выжать бы… И тогда — реликтовая земля!

— Глянь-ко, и пахота тут глубже. Корню так действительно лучше, просторнее, — заметил пленник, которого война, казалось бы, вырвала прямо-таки из учебника по земледелию.

И затерзанные измученные войной солдаты, затосковали по дому, ощутив еще раз, что Родина, как пучок лесной дикой травы, все время манит к себе, чтоб вдохнуть еще раз, а желательно бы… и бесконечно…

Потом внезапно выпала-таки Василию «мореходка». Нежеланная, проклятущая, как любая война, растянутая до предела во времени, всегда на чужой территории, каждый раз в зоне непонятного языка, когда вокруг тебя — неизвестные менталитеты, неожиданная реакция попутчика, которого ты от макушки до пят почти не понимаешь.

Выпала Василию Ивановичу даже по тому времени редкая военная судьба. Фашисты, загнавшие пленников на военный аэродром под французским городком Морли, неожиданно, за день до открытия американцами второго фронта в Европе, затолкали группу славян разных национальностей в самолет, понесшийся вдруг вдоль огромного океана чуть ли не через весь земной шар. Куда? Люди неожиданно узнали, что должны они и в Аргентине, в ее сырых малярийных джунглях верно служить фашизму: строить в болотной жиже немецким бонзам дворцы, тайные аэродромы, тюрьмы, в одной из которых их впоследствии и расстреляют.

Могут ли истощенные безоружные люди внезапно изменить маршрут вражеского лайнера? Конечно, они не могли развернуть его винтом на восток, то есть — в сторону Москвы. Но их сил явно хватило на то, чтоб выполнить свое последнее воинское предназначение: кинуть машину в бездну. Что они и сделали. Самолет улетал в края, где нет их родных матерей. Вместе с ним навсегда от дорогих очагов улетали и они. Но пленники, которым вновь выпало быть солдатами, пусть и на очень короткое время, отказались подчиниться чужой воле. Они вынесли свой вердикт: приговорили лайнер. Вместе со всеми тогда шагнул в океан ради торжества будущего мира и польский военнопленный Тадеуш.

Редчайшая по тому времени машина, тайком мотавшаяся без аэродромов подскока по маршруту Европа — Атлантика — Аргентина, а то и Антарктида, разгерметизированная пленниками изнутри, подстреленной птицей ушла в океан. Чтоб не могла она больше злым ястребом таскать в своих когтях несчастных израненных людей для страшной, не по своей воле выпадающей им доли: уже на другом континенте бесправными рабами прислуживать тем, чьи души были заговорены лишь на злодейство.

Самолет упал около кромки Фолклендских островов. Остаться в живых выпало тогда лишь ему, Василию Ивановичу Веревкину.

— Ну, выручай, лес честной! — вымолвил сибиряк, как только пришел в себя и понял, что находится в доме фолклендского рыбака. После чего рядовой Советской Армии, призвав себе на помощь свою крестьянскую хитрость, народную смекалку и обычную человеческую приветливость, целых восемь лет через половину земного шара без документов топал домой. Великая Отечественная вынудила его до конца испить огромную чашу с цикутой, но, о чудо, не отравился он ею вовсе.

— Что ж не остался там? — донимал его как-то у таежной избушки односельчанин Петр.

— А я не главнее Родины, чтоб свой флаг вывешивать! И не кукушонок. Не хотелось мне в чужом гнезде приживаться. У меня свой дом есть. Понимаешь, свой…

— И не нашлось красавицы?

— Для меня не нашлось, — только и ответил Веревкин, а себе напоминал иное, давнее: «Ну, как я мог навсегда… без Ольгуни? Я ж ее такой красавицей в сельсовет привел! Даже ноги вместо обувки таежными цветами обмотал… Этот запах диких корней, значит, родной земли, я и ощущал там… Оттого не пожелал раствориться в чужих землях, среди чужих народов, не хотел заблудиться на случайных перекрестках. Я просто хотел домой! Моя боль никогда не была для меня главной болью…».

На лужайке, заросшей медоносами, сказал тогда Василий Иванович Петру:

— Глянь, вон яма. Закидать надо хворостом, а то олененок попадет, поломает ноги…

— Для этого и вернулся?

— Считай, что только для этого… — спокойно проговорил он и посетовал: — Вчера чуть лисицу не догнал, но убежал Ольгин воротник в тайгу… Приметь, неподалеку заяц живет!

В крестьянских семьях редко встречаются все члены семьи за одним столом. Особенно летом. Обычно каждый режет себе краюху хлеба, кидает в суму вареные яйца, сало и… в поле. Ольгуня тоже ни свет, ни заря убегала на ферму. Потом она с сожалением как-то вымолвила:

— Уж эта работа! Я ведь сыночка ни разу в школу не собрала. Сам поднимался, сам книжки в портфель складывал.

— Вот и толковее других, — не поддержал ее материнские всхлипы муж.

Но по ночам, даже если они невероятно коротки, каждого тянуло на откровенье.

— Нам тоже в деревне война лютая выпала. И мы ее жестокость узнали, — вспоминала Ольга. — Помнишь, мы писали тебе, что и отец твой после уборки ушел на фронт? Вместе с трактором.

Иван повез на нем сибиряков Москву защищать. Там с товарищами и с трактором своим все навечно и остались. Федор Илюхин, потомок кулака, который в молодости из деревенских бедняков немало крови выпил, тоже вместе с ними погиб. Пришла об том как-то весть в деревню.

— Мать твою, Вася, узнавшую о гибели Ивана Федоровича, тут же парализовало. А я с животом… И ферму мне еще поручили.

Но и такой нагрузки судьбе показалось мало.

В деревню среди зимы прибыли эвакуированные. Глядеть на них было страшно. Дети перевязаны подушками, на ногах — летние туфлешки, завернутые газетами и берестой. Где поезд стоял, там и сдирали. Лица, у кого черные, у кого синие. И всех спасать надо. Так в райкоме сказали.

— И без приказов мы, деревенские, за головы схватились.

Начали местные из рукавов давно поношенных тулупов валенки мастерить, по тайге мох собирать, чтобы младенцам вместо тряпиц под попку подкладывать, под фуфайки его для тепла рассовывать. Каждая тряпочка ведь была на учете. Силки по тайге ставили, чтоб хоть зайца или птицу поймать да накормить супом как можно больше народу.

— И лечили травами, и кормили травами, — пробормотала Ольга и заснула было, но быстро очнулась и продолжала:

— Это сейчас ты, Вася, как король, на тракторе едешь. А тогда… по весне в колхозе всего и агрегатов, что «бабкоразбрасыватели». Летом мы еще и «волокушами» работали. В это же время я Алешку грудью кормила. Другие бабы — также…

Деревню, как и все населенные пункты страны, не обходили стороной похоронки. Вот в одной избе час-два кричат от боли, потом — в другой. Но на второй, или в тот же день выходили женщины на работу, смеялись, шутили, наряжались иногда в ветхие кофточки…

Это самое трагическое поколение женщин на Руси молчком понимало то, о чем никогда с ними вслух не говорила страна. И никогда за это не благодарила. Но женщины понимали: они обязаны жить, чтобы не только работать, но и дать деревням и городам еще одно поколение. Вместо ушедших, вместо выбитых. Одинокие Натальи да Клавдии знали, что мужей уже нет, и никогда их не будет, а рожать надобно. И рожали. Только соловьи знали их тайны… И только воробьи видели их слезы.

Беременность они до последней минуты прятали, стеснялись, но детей своих — дорогих «крапивничков», которые казались им краше звезд и солнца, любили до полного своего отключения от жизни.

Свой долг, еще не оцененный, не проговоренный ни в одной летописи вслух даже спустя много лет, эти женщины, чья молодость выпала на страшные сороковые и пятидесятые, они выполнили. Хотя достались им от всех богатств страны лишь фуфайки, по лету — ситцы, в лучшем случае — штапеля. Крепдешины же надели из них единицы. Но поднялась-таки по деревням и городам человеческая поросль. Оттого через полтора десятка лет было кого послать в училище, институт, было кому доверить трактор и ферму…

— Ну, теперь… нормально ведь живем, — прижал Ольгуню к себе Василий. — Не волнуйся.

Утро принесло нелегкое просыпание и удивительную весть: на поля пришла мелиорация. Выходит, совсем богатыми стали. И еще одну новость: за хорошую работу, как лучшему трактористу района, райком партии пожаловал Василию Ивановичу Веревкину грамоту и… поездку на Кубу. Мир, став богаче, начал шириться, как в нежданную ростепель полынья.

Из-за шквального ветра Гавана принять самолет не могла.

— Внимание! Внимание! В ожидании погоды мы приземлились на Багамах! — объявила неожиданно стюардесса. — Отдыхать будем часов шесть.

— Так много? Значит, можем увидеть хотя бы один остров! — обрадовались пассажиры. Василий, спешно припоминая школьные знания, уже объяснял им, что растет на этих островах красное дерево, можно увидеть сбор губок на берегу, неподалеку от которого Колумб впервые бросил якорь в океанские глубины после долгого плавания.

— Вы куда, господа? — поднял на трапе ружье чернокожий солдат. — У вас нет визы…

— Ведь это же Багамы… Хоть немного бы посмотреть!

— Прежде всего, это английская территория!

Туристы неохотно двинули назад к креслам. Василий, скучно глядя в иллюминатор, завидовал в это время Колумбу, который мог ступить на любой архипелаг. Острова не были еще тогда расхватаны, будто тряпки из сундука. И даже война, которую пережил Веревкин, почему-то не принесла народам открытости, доверчивости и даже обычного гостеприимства. Вот и пойми, как в древние времена попали в сибирские деревушки фикус, агава и невероятно нежная фуксия? Неужто древнее устройство человечества было лучше, чем нынче?

Полдня вдыхали пассажиры не запахи тропических рощ, не цветение агавы «сизаль», а запах гари, бензина и оружейного масла.

На обратном пути выпала туристам Германия. Советской делегации предстояло увидеть Бухенвальд. Василий Иванович при этом поморщился. Не любил он вспоминать войну. Настоящий фронтовик, который прошел через кровь, пот и большие утраты, не хочет больше жить в том проклятом времени… даже десять минут, пять или три…

«Вспоминать, как убили под Вязьмой Гришку, а под Ржевом — Тишку?» — думал скорбно он, но возражать не мог. Делегация пошла, и он, конечно, вместе со всеми.

— Вот на этих нарах я когда-то лежала вместе с мамой, — всхлипывая, рассказывала ему попутчица из Киева. — Но однажды ей сказали: — Снимай обувь, мадам, клади тут, а сама — вон в ту комнату, шнель, шнель!

— Что дальше? — спросила нетерпеливо ее молоденькая доярка Катя из Белгородской области.

Глядя на большую кучу недоношенной кем-то обуви, Валентина шепнула:

— Больше я маму не видела.

И заплакала.

Веревкин не выносил слез. Привык к иному: плохо человеку, немедленно помоги: вспаши ему огород, переложи печь, откинь у дома одинокой односельчанки снег. Тут… чем поможешь?

«Я и без того в войну выложился с лихвой…».

«Провались пропадом все!» — бормотнул он себе под нос и кинулся к выходу. Ибо не мог больше находиться среди срезанных женских кос и дышащих чьей-то судьбой абажуров.

«На воздух! Ночь ведь опять полна будет фрицев…»

И вновь придет в сон калмык, прося пощады у своего беспощадного бога. Потом поздоровается тезка, бывший командир Василий Иванович Разумов, который не только придумал, как опрокинуть в океан вражеский самолет, но и всех пленников лайнера увлек за собою в вечный подвиг и в вечный путь.

«К черту! Лучше не вспоминать. Как жить после этого вновь?..»

Растревоженный, злющий, ушел Веревкин от бухенвальдовых стен, обогнул ограду из колючей проволоки и на горе, в Веймаре, увидел группу людей, которые читали на площади стихи жившего здесь когда-то Гёте:

Бурной радости поток Не могу сдержать я, Не устану без конца Дружбу воспевать я. Постучится в дверь беда, Мы скрепим объятья, Солнце дружбы никогда Не померкнет, братья!

«Какие хорошие стихи про то, какими должны быть отношения между народами! — восхитился Веревкин и успокоил себя: — Тогда почему не жить, почему не верить людям? Были в Германии и мысль, и добро, и мудрость. Вот за охранение этого и я воевал… И долг свой перед людьми, как мужик, полностью выполнил…».

Да, он, Василий, землю родную, как пациента, выслушал, когда ползал по ней на брюхе с автоматом в руках. Выхаркивал ее вместе с кровью во время боя. Глотнул в себя целый океан морской пучины под Фолклендами.

По молодости солдат мало что соображал, война и есть война, надо все перетерпеть. И только нынче понял, для чего выпал ему тот многоемкий путь из вечно стреляющего ада: чтоб не прервался путь его страны, как речка в пустыне. Чтоб не была она расхватана, подобно Багамам, как бесхозная тряпка из сундука. Чтоб судьбы ее людские не напоминали человечеству исчезающий во мгле истории черный тонкий пунктир.

Во имя этого же тяжкий и безвозвратный путь в океанские глубины рядом с ним в войну совершил и польский военнопленный Тадеуш. Василий, коль повезло ему вынырнуть из бездны и спустя много лет оказаться нынче неподалеку от польской границы, непременно должен рассказать о его участи матери и отцу. Если, конечно, они еще живы.

В поезде «Берлин — Варшава» Василий Иванович наклонился к соседу и попросил:

— Никифор Филиппович, прикройте меня как на фронте.

— Что такое?

— Понимаете, наш старший группы — настоящий зануда, ничего не поймет. Журавлев по пальцам считает нас с утра до вечера, как овец. С бюрократами атаку против немцев мы не выиграли бы. Таким лишь в тылу сидеть, на задворках, а кто-то выдвинул его нынче повыше.

За окном мелькал чахлый европейский лес, который в России сошел бы просто за хмыжничек.

— Когда пересечем польскую границу, я должен выйти. Тут семья погибшего товарища. Не хочу в письме, сам хочу поведать… Отцу и матери его.

— Это опасно… Могут потом заподозрить…

— И ладно… Прежде куда опаснее было. Выгонят с трактора, в тайгу уйду — телок от комаров охранять… Я хорошо знаю эти места, только на час-два исчезну. Потребуется, напишу потом объяснительную. В Варшаве делегацию догоню.

Сосед сложил газету, пожал плечами, не зная, что предпринять, потом хлопнул Василия по плечу, добавил сурово:

— Я ничего не видел и не слышал. Кажется, вы в ресторан удалились и в купе еще не заходили.

Год назад Вольдемар Олеховский обзванивал друзей:

— Пан Войтех, приходи на Сильвестр! Я пшедам к Новому году теля. Гулять будемо…

— Пани Зося, и тебя ждэмо!.. Я только на один день в Веймар, там мясо дроже, дюже дроже…

Продал Вольдемар в Германии теленка, как раз Советы открыли границы, и хотел было идти к автостанции, как вдруг увидел, что большая группа поляков направляется к каким-то воротам. Что старому Вольдемару делать, если любопытство убивает не только женщин? Конечно, он вместе со всеми… Ходил по баракам, слушал экскурсоводов, с возмущением реагировал на куски мыла, сотворенные из какого-то в прошлом живого человека. Но вот делегация подошла к стенду, на которой висела одна-единственная девичья коса. Огромная, с белыми, почти золотистыми завитками…

— Матка боска! — вскричал неожиданно Вольдемар и повалился на пол, как подкошенный.

— Пан, что с вами? Кто с вами цо то зробыв?..

Но Вольдемар вопросов не слышал, на просьбы не реагировал. Схватившись за голову, он просто кричал. Дико и страшно кричал… Безумным взглядом уставился на стенд и кричал:

— Эва, Эвушка, злата дивчинка, вот ты где то есть, коханна лебедушка!..

Много лет назад, когда война ушла далеко на Восток, Олеховские радовались, что она ничем ничего не тронула семью, лишь где-то на фронте Тадеуш, но письмо как-то передали люди, что жив, здоров, где-то в артиллерийских мастерских ремонтирует у Советов машины. Не на передовой, в боях не участвует.

— Дай ты мне спокой! — выговаривал он жене, когда та часто вспоминала сына. — Технику Тадеуш знает, любит, я его этому научил. У русских приживется на ремонте танков, выживет…

Потом весточка какими-то неведомыми путями пришла почему-то из Франции, не тревожьтесь, мол, все в порядке. Выполняю боевое задание, пока не буду писать, не волнуйтесь…

Вот и жил поляк благополучно на своей дальней ферме, не слыша взрывов, чужих стонов, не видя перекошенных от смерти молодых, костенеющих лиц.

Но однажды прибыла-таки на хутор немецкая солдатня. Вольдемар затолкал своих близких в погреб, накрыл крышку хворостом и подобострастно, спешно затараторил:

— Господа, шнель, шнель, вот вам курка, вот поросенок, берите этого товара, сколько хотите… Для мужественных солдат рейха ничего не жалко.

Фрицы нагрузили бортовушку, уже тронулись, подъехали было к перелеску, как вдруг откинулась крышка погреба и пятнадцатилетняя дочь Эва, неугомонная, вечный неслух, заплясала от радости.

Немцы увидели девушку, дали задний ход, поймали Эву, швырнули ее за борт… Как же она кричала, когда прямо в машине начали они рвать на ней одежды. Вольдемар, как собака, бежал за автомобилем вприпрыжку, умолял отдать девочку, не трогать, не бить, ведь у господ-зольдате тоже есть киндер.

В этом соревновании по бегу «человек и машина», конечно, выиграл автомобиль. И война. Которая всегда побеждает малодушных.

Поляк, однако, не смирился, двинул в город. Набравшись смелости, ходил от одной канцелярии к другой, расспрашивал немецких чиновников о тех солдатах, машине, о дочери. Все вежливо улыбались, разводили руками, кое-кто даже говорил: «пшел вон, старый пес», но никто ничего не мог рассказать об Эве. И после войны о девушке тоже много лет ни слуху ни духу.

И вот год назад на стендах с абажурами и сумками из человеческой кожи в бухенвальдских бараках Вольдемар узнал косу дочери, длинную, с очень нежными, как у королевы, завитками. В тот же день, пока отливали его водой да вкалывали сердечное, покопались в архиве служители и даже сообщили отцу день смерти Эвы. Нынче, отмечая эту жуткую дату, Вольдемар на своем хуторе напился до полусмерти и уже не кричал. Он рычал, выл, бил стаканы.

— Матка боска, зачем? Я двоих дитей выкохав, а ты их збирала. Теперь я один, зовсим один.

— Мовчи, дурний, не то ще накликаешь. А Тадеуш?

Стукнула во дворе калитка.

— Чуешь? То мий Тадеуш. Беду почуяв у нас. Приихав подмогу дать.

Хозяйка дома выглянула в окно и сердито крикнула на мужа.

— Зовсим, дурний, розум потеряв. То якись дядька.

В дом вошел незнакомый человек, в теплом ватном, не по польской погоде, пальто.

— Пан, вы к кому?

— Мне бы пана Олеховского…

Услыхав русскую речь, хозяйка насторожилась, потом не выдержала, со злостью показала на мужа.

— Видите, пан… Неведомо цо то, вин зробив целый балаган.

Однако Вольдемар поднял голову, слегка протрезвел и резко махнул рукой перед лицом гостя.

— Ты, пан, прийшов узнать, где мий Тадеуш? Вы, русские, все из НКВД Не выйдет. Никому, о, курва, не скажу…

— Что ты, Вальдек, чушь несешь? — накинулась на мужа худенькая, плохо одетая женщина, похожая на того парня, который сидел с Веревкиным в лайнере в одном ряду и за несколько минут до смерти тепло ему улыбался.

— А шо, пусть знае! Пусть все знають… — схватил бутылку Олеховский и быстро добавил водку в стакан:

— Мий сын Тадеуш во Франции! Он из-за Советов не может в Польшу вернуться. Вин дуже гарный и богатый, мы когда-нибудь увидимся с ним. Что паньство? Где хлопцу гарно, там и паньство… Лерей, лучше там, где досыть хлеба и меду. Застанься там, Тадеуш, батько тоби об том просит, купи соби ще и авто, — закатив глаза к потолку, орал обалдевший от своих несчастий простой польский работяга, не понимающий лишь, кто действительно виноват в его бедах, что и впрямь стало причиною его горя.

«Виною же всему — собственность, которую и в Польше почему-то многим хочется иметь больше и больше. И когда этим пузырится не только отдельный человек, но уже и целая страна, а то и группа стран, тогда и случаются провокации, как под Гданьском в 1939-м, когда переодетые в польскую одежду немцы напали на собственную же радиостанцию, чтобы спровоцировать войну. И тогда кидают на другие страны бомбы, утюжат танками чужие черноземы, мол, не мне, так и не тебе. И тогда заходятся в крике дети, не понимающие вовсе, зачем их в этот страшный мир привели».

Приблизительно так думал Василий Иванович, поглядывая исподлобья на нелепого человека, дурного уже прямо-таки до омерзения.

Женщина с виноватым выражением лица вытирала руки о ситцевый фартук.

— Пан, не слухайте сумасшедшего. Он зовсим голову потеряв. Мы недавно узнали все про дочь, никак не можем пережить. Присядьте, пан!

Повернулась к мужу, тихо и ласково спросила:

— Когда на працу пийдешь, Вальдоша?

— Заткнись, о, курва!

На этом монолог пьяного Олеховского не закончился.

— Шо, русский, прийшов побалакать, мол, ты Польшу освобождал?.. А мы тебя не просили ее освобождать…

Переминаясь с ноги на ногу, Веревкин не знал, что ему делать, что сказать.

— Шо воны робят? Не могу то бачить, не могу то бачить, — размахивая бутылкой, орал Олеховский, выглянув в окно. — В прошлом году клали асфальт, в этом году шо воны взрывають? Я до сейму подам, как то есть. Вы занимаетесь маринованием денег. Русские не умеют працевать, и нам не дают.

Молча и учтиво, не желая вступать в диалог, только себе и вымолвил Василий:

«В летнюю пору я по 15 часов в поле на тракторе, угорал от запаха бензина, сознание от духоты терял, замерзал, и я не даю тебе работать? Как же верно когда-то бабка моя сказала, мол, связаться с пьяницей — все равно, что потрогать немытый поросячий хвост».

— В окно побачь, — приказал хозяин гостю и выкрикнул. — Вы грабите нашу Польшу!

«Елки-дрова, у каждого Филатки свои ухватки», — молча и грустно усмехнулся тогда Веревкин.

— Каким образом? — не выдержав-таки, закричал в ответ он. Но спохватился и приказал себе строго, мол, поворачивай и… домой! Немедленно домой! Тут делать нечего. В этой стороне говорить правду о Тадеуше некому. Все равно ее перевернут, сомнут и выкинут. Тут нынче нужен другой герой: не пойму, какой, но другой. Тадеуш Польше не нужен. Тот парнишка, сияющий, как нежный в поле картофельный цвет, умный, быстрый… Он — только мой. В моей памяти. Вернее, это наш советский герой. О нем надо рассказать в нашей деревенской школе и в районной газете…

— Та дай мне спокой! — бесновался в это время Вольдемар. — Молчи! Меня на «фу-фу» не визьмешь. Иди и говори в НКВД, что хочешь…

Хозяин дома явно страдал даром неконтактности.

— Сталин не дал Черчиллю Польшу освободить… Теперь русские должны платить нам… Мы немцев сейчас уважаем…

Это последнее, что слышал за спиной уходивший по тропке Веревкин. Но его догнала женщина и попросила.

— Простите, пан! Муж мий, но разум у него свий. Шо вин казав, выплюньте из головы. Опойная смерть его ждет. Жалко его.

Во времена нэпа кто-то в яблоню деда вогнал серп, чтоб не плодоносила. Позавидовали. Нынче Василию Ивановичу такой же серп вогнали в душу. И как теперь с этим жить, как его вытащить? Советские люди Польшу освобождали вместе с тысячами молодых польских парней, так за что теперь нам эта помойка? Они, видите ли, не просили освобождать… Тогда зачем упрекают теперь нас за то, что мы будто бы не пришли им во время восстания на помощь?

Он обнял за плечи мать Тадеуша и сказал:

— Вы хорошая женщина, пани! У нас шестьсот тысяч человек погибло во время освобождения Польши. Столько сирот в наших городах осталось, сколько матерей не получили поддержку от сыновей в трудные годы и в трудную минуту! А детей не родилось сколько? Сколько вооружения пропало? Оно же огромных денег стоило. Наши кобьеты — наши женщины и дети голодали, когда танки и пушки на заводах делали. У них же отдыха, любви, счастья не было. Почему паны-поляки не жалеют наших женщин и детей, которые таким тяжким своим трудом добывали освобождение вашей страны? Может ли Польша хоть когда-нибудь оплатить это Советскому Союзу? Хотя бы детям-сиротам, которым наше паньство могло тогда лишь по пять рублей в месяц пенсии за отцов платить. Знаете, как это мало? На буханку хлеба не хватало. Зачем столько злости у вашего пана? Не гарно это… Зовсим не гарно…

В гневе перешел Василий Иванович на польский, потому что гнали его немцы по польским перелескам в одной колонне с Тадеушем, и два языка стали им, горемыкам, родными, когда они в той беде согревали друг друга хотя бы словами. И в те минуты даже не догадывался рядовой Советской Армии Василий Веревкин, на тот момент — военнопленный, о том, что так перевернется сознание людей, когда святые деяния, когда их страшные муки будут выказаны миру как черное затмение на фоне сияющей, видите ли, от чистоты фашистской бухенвальдской культуры.

— Ну, лес честной, и дела… Даже без боли долгие годы теперь болеть будет…

Женщина замерла на меже, с которой муж, как частник, за долгие годы так и не расстался, вдруг удивленно спросила:

— Пан, а вы зачем приихалы до нас?

Хорошая зима в Польше, совсем нет снега, гуляй по улицам без шапки, с расстегнутым воротом, налегке. Это тебе не Сибирь, где легко зимой дышится, но и одну пуговку на морозе не расстегнешь.

— Простите, пани Ирэна, — забывшись, назвал вдруг Василий по имени мать дорогого ему Тадеуша. — Не на тот хутор я попал.

Между ним и женщиной промчалась кошка, не черная, нет, рыжая, но какая-то худая, как чья-то недобрая, чужеватая тень.

— Откуда вы знаете мое имя? Откуда знаете польский? — испугалась женщина и прижала фартук к лицу. — Вы из НКВД, Вольдемар, значит, прав?.. Не балакайте, пан, ни о чем, прошу вас… Не все поляци так думают.

«Уж наверняка… Ну, доняли тут меня своей простотой»…

Гость еще раз обнял за плечи мать своего погибшего товарища, махнул на прощанье и побежал к шоссе, чтоб успеть опередить скорый поезд «Берлин — Варшава». И когда диктор на вокзале объявил, что почонг, то есть поезд, из Берлина прибыл к третьей платформе, впереди всех встречающих стоял Веревкин. Немилосердно расталкивая людей, да так, что проводница отлетела от поручней метра на два, он ворвался в соседний вагон, пробежал в другой и влетел в купе, где, необыкновенно уже нервничая, стоял с двумя чемоданами в руках Никифор Филиппович, председатель соседнего колхоза.

Из вагона туристы выходили вместе, но у одного из них был такой подавленный вид, что глава делегации Владимир Журавлев, запугивавший людей проверками, вдруг сам перепугался:

— Что с вами, Василий Иванович? Может, врача вызвать? Вы такой бледный…

— Все в порядке, не надо, — вместо замешкавшегося с ответом Веревкина ответил Никифор Филиппович и объяснил: — У него сердце вечером прихватило, но я уже дал ему валидол…

В автобусе бывший фронтовик наклонился к земляку и шепнул:

— У тебя такой вид, будто помоев нахлебался…

— Пожалуй… Такого наслушался. Сам подумай…

В гостинице сосед долго молчал, что-то обдумывал, решал, потом рубанул рукою воздух, как на фронте во время чтения приказа.

— Видишь, Василий, какая сложная страна — эта Польша. Единоличник еще тут жив, да как царапается. Даже в горе кусается. И, по-моему, ты не прав. Не уполномочен ты жизнью, чтоб приватно, в частном порядке, решать судьбу памяти скромного польского военнослужащего. Ты поступил, как и Олеховский: это «мое», даже память о Тадеуше, и никому ее не отдам! Не по-человечески это и не по-солдатски. Польша все должна о своих людях знать. И ей решать, признать ли Тадеуша героем? Надо рассказать о нем тем, кто завтра будет встречать нас в кооперативе. Может, единоличники в такой светлой памяти не нуждаются, им, кроме делянки, ничего не нужно. А вот советская Польша — это иной мир. Для советской Польши — это великий подарок.

— Прав, конечно, Филиппыч! — обрадовано воскликнул Василий, рассуждая о том, что в войну люди не только за свои территории воевали, цели ведь для всех были общие.

— Все участвовали в битве двух понятий: «отдай, мне нужнее, иначе убью». Мы им в ответ иное: «заработай сам». И Англия за это воевала, и Америка… Только не догадались они об этом. Слишком масштабная была битва, почти космическая.

— Умы у американцев и англичан лишь на приватное заговоренные, — поддержал его председатель колхоза, который был когда-то в Америке, потому твердо добавил: — Потолок у них в мозгах низкий, что ли? Развесили над собой привычные панельки, а выше заглянуть — ни-ни… Барахла по всему миру за пятьсот лет насобирали, но ума не нарастили. Все равно карликами остались. В общественном смысле слова.

— Знаешь, Филиппыч, я догадался, что нужнее всего людям.

— А с прогрессом как, Василий? — прервал его сосед. — Ему на месте стоять? Ждать хорошего дядю?

— Прогресс не имеет права убивать. Прогресс — не палач. Поэтому учебник нужен такой… — рассуждал Василий. — По косточкам бы в нем разобрать, что такое жадность, как много она принесла зла человечеству, сколько сгубила людей, как отравила жизнь не миллионам даже, а за всю историю человечества во всех его поколениях, пожалуй, миллиардам. Ведь это алчность приволокла на землю рабство. Как зреет она в человеке, раздувается, кидается на другого, заражает окружающих. Потом ставит силки, ловит одного, второго, третьего. Глядь, в капкане уже целое государство. Потом следующее… И вот уже танки идут по земле, чтобы давить чужих детей. Какая страшная эпидемия! Придумать бы, как уничтожать это гнусное чувство, как не позволить ему вообще зарождаться. Какие наработки нужны, чтоб никому оно не нравилось, чтоб все считали его позорной чертой человеческого характера… Чтоб стыдно было с этим ощущением жить, будто с сифилисом… Кто напишет такой учебник, Филиппыч, а?

Когда по весне упали с берез огромные, как подушки, вороха снега, в далекую сибирскую деревню Каменка вдруг пришло письмо. По-русски оно звучало приблизительно так:

«Простите нас, пан Василий! — писала Веревкину Ирэна Олеховская. — Не сумели встретить мы, как следует, оказывается, очень дорогого нам гостя. Извините. Благодарю Вас за все. Теперь с разных хуторов приходят к нам в гости и поздравляют с тем, что наш сын — Герой. Была о нем статья в газете. И еще в районе решили поставить Тадеушу памятник. Двоих детей мы в войну потеряли, но только сейчас, когда мы — со всеми, мы не чувствуем себя пожилыми сиротами. Вольдемар тоже кланяется вам. Приезжайте к нам с женою в гости».

Читая письмо без свидетелей, Ольгуня еще не прибежала с фермы, Веревкин, здоровый, крепкий деревенский мужик, впервые в жизни заплакал. И от радости, и от ощущения недодуманности, недоброты всего того, что видел и слышал в Польше. Мозги ведь, как зубы, время от времени обтачивать надо. Не телок же по первому году…

«Что за волчье солнышко вновь светит там людям? — ремонтируя крыльцо, думал он. — И почему одни нападают на других, отчего кому-то кажется, что я у него что-то украл, что я его в своем русском коллективном обличье, видите ли, ограбил? С чего и зачем вообще начинаются войны?».

«Избавился когда-то человек от холеры, чумы, победил туберкулез, дифтерит, — постукивая молотком, размышлял далее Веревкин, — но не вылечился от бациллы, которая вызывает войну, желание что-то отнять, выдавить кого-то, а то и целую страну — из бытия. Чтоб все, наработанное другими, прижать спешно к себе».

Шальные слова Вольдемара о том, что «русские должны платить…», подсказали Василию: бацилла катаклизма и ненасытности вновь зашевелилась в подкорке у людей, опять начала выедать души. Сконцентрировавшись в клубок, вновь может тайфуном пронестись по всей жизни. Пока найдешь правых и виноватых, сколько женщин, мужчин, детей навсегда уйдут в небеса?

«Неужели и нам кидать в этот кипящий свинец своих детей? — сердито думал Веревкин. — И опять выплеснутся мегатонны лжи, огня, ужаса. И прервется-таки жизнь, как речка, воды которой на жарком континенте бесследно уходят в песок. Или вдруг превратится целая планета в Фолкленды, растерзанные неизвестным катаклизмом острова, на которых хорошо лишь овцам и пингвинам?».

Тогда для чего судьба вытащила его из глубин океана, коли уже вместе с сыном и новой людской порослью, которую с таким трудом восстанавливали женщины после войны во многих странах, опять выпадет погрузиться нам на дно новой мировой склоки…

Вышел Василий за калитку, увидел на песчаной проплешине тонкую цепочку следов, отметил, что вот тут лыска проползла, там хорек может в сарай проникнуть. Решил, что весной непременно посадит вдоль плетня подсолнухи. Чтоб улыбкой сияли они по утрам при виде убегающей на работу Ольгуни. Когда еще спят на ферме ее телочки и бычки, даже во сне мотающие башкой.

«Чего им даже во сне гневаться? Под теплой крышей ведь да вместе…».

И понял вдруг деревенский философ то, что не мог сформулировать целую жизнь.

Рецепт против алчности, из века в век эпидемией вспыхивающей на земле, против ненасытности, как вселенской болезни людей и, пожалуй, всего человечества, уже ведь несколько десятилетий как найден.

Не на небесах, как это предлагает религия, — уже после жизни. И не в предсердии у луны. И медонос этот мудрый носит скучнейшее и малопривлекательное по нашему времени название, хотя сулит тепло и добро всем.

Жизнь, в которой лишь минимум жадности и грязи в каждом человеке, возможна только при социализме. Уж Веревкин судить об этом может. Уж он-то видел-перевидел. По многим странам и континентам.

К такой Родине, которая уважает человека не за поместье, а за хорошие рабочие руки, не за деньги в кармане, а за трудолюбие, и шел много лет Веревкин с чужбины домой.

Послесловие

Спустя год после публикации этого рассказа на страницах газеты «За СССР» я, автор, обратилась на Центральное телевидение в программу «Жди меня» с просьбой найти… не человека, нет, за давностью времени это уже невозможно. Хотя бы память о Василии Ивановиче Веревкине найти, спустя много лет вернувшемся на родину аж с Фолклендских островов. Может, где-то в сибирской глубинке о нем еще помнят? Ведь возвращение домой без документов и реабилитация после этого, конечно же, не были простыми.

Редактор передачи подтвердила, что, да, такие самолеты по тому времени уже были. Пересекали же в войну океан Черчилль и Рузвельт. Почему у фашистов их не должно было быть?

Живущую в Гатчине дочь Разумова отчего-то на запись передачи не пригласили. Слово дали мне, но сразу оговорили, дескать, ни в коем случае нельзя говорить, что вы журналист.

— Скажите, что вы — знакомая Зинаиды Васильевны и тут, в передаче, по ее просьбе, мол, выступаете.

Так и было сделано. Хоть и сидела я в первом ряду, неподалеку от Марии Шукшиной, ведущая передачи (все время сбивалась в тексте, видно, что сценарий вовремя не прочитала) слово почему-то не дала, хотя Мария по сценарию должна была подойти ко мне и спросить, кого же я ищу?

Во время второй записи Шукшина слово предоставила мне в самую последнюю минуту, как я позднее поняла, чтоб легче было вырезать.

Услышав историю Василия Ивановича Веревкина, Игорь Кваша воскликнул:

— Какое большое спасибо, что вы нашли возможность к нам прийти!

Телевизионщики знали, что я пришла к ним после хирургической операции.

Тем не менее, в начале мая 2011 года передача «Жди меня», посвященная годовщине Победы над фашистской Германией, была закончена рассказом живущего ныне в Англии коллаборациониста, который попал в плен якобы после ранения и во сне (кстати, то же самое говорят все власовцы: каждый, видите ли, спал и каждого якобы ранило).

Коллаборационист, который после Победы своей Родины над фашизмом не решился вернуться домой, значит, было чего бояться, а нынче не хотел по телефону даже разговаривать с родившимся в России внуком, а тем более — приглашать его в Англию, как только паренек ни старался выразить ему свою признательность лишь за то, что этот горе-вояка по сей день жив.

После Девятого мая я позвонила в передачу «Жди меня» и возмутилась тем, что рассказ о Василии Ивановиче Веревкине был вырезан. Редактор передачи, из тех, кто работает с ее участниками и ведет всю огромную подготовительную часть, сделала вид, что о такой записи даже не помнит.

Как видим, не нужны буржуазной России — Герои. В эту пору стране почему-то нужны только предатели. Во всем и всегда.