1
Когда Матвей Сперанский вышел из театра, уже стемнело. Слабо, будто через силу, горели невысокие фонари. Тускло блестели подмерзающие по краям черные лужицы. Было свежо и гулко. Легко дышалось. Несколько неподвижных фигур, состоявших, казалось, из одних покатых спин, обступили уличного гитариста, с подчеркнутым безразличием (дескать, мне и здесь хорошо) сидевшего на развалившемся крыльце перекошенного грязно-желтого здания, давно (с 1916 года, если верить памятной доске) разбитого параличом, — в двух шагах от гостеприимно-пустой тонконогой скамьи. «Ой, ё! Ой, ё!» — наигрывая протяжный мотив, страдальчески вскрикивал он нарочно сорванным голосом, то ли жалуясь на что-то, то ли, напротив, сердясь. Слушавшие его люди, окоченев от безделья и тоже желая погорланить, нестройно подвывали ему, и это ямщицкое, безнадежно-дорожное и совершенно неуместное «ё» было первым, что услышал Матвей, ступив на заплеванную мостовую. Автомобилей в тихом Стряпчем переулке, всецело предназначенном для прогулок и подношений Мельпомене, не было, зато имел место преизбыток потускневших мозаик, грубых настенных барельефов (тонущий, чайка) и разновеликих, кустарно сработанных вывесок, суливших прохожим райскую жизнь среди ломбардов, нотариальных контор, меняльных лавок, зубоврачебных кабинетов и закусочных. Вообще, было слишком много неподвижного кругом: здания с полинявшими, обносившимися фасадами (в то время как над их крышами мощно ходили айвазовские тучи), облупившиеся бесформенные фризы, поднявшие локти деревья, чьи патетические позы наводили на мысли об Эсхиле, наемных плакальщицах и плененных царевнах, пустые, негостеприимно-хладные скамьи с мелким человеческим сором в щелях, оставленная на самом краю ступеньки пустая пивная бутылка, такая хрупкая, такая почти изумрудная в неверном уличном свете, и еще («Ой, ё!» — но уже чуть тише) — недавно водруженный в сторонке, за углом серого псевдоклассического здания, на шаг выступившего из общего ряда, бронзовый памятник Чехову (не совсем на виду, зато меньше дует), неловко присевшему на какой-то выступ в позе студента перед экзаменом, обреченно ждущего своей очереди в коридоре. Там еще была совсем неподвижная и неудобная (так как буквы все время загибались за край) афишная тумба, по кругу обклеенная бесцветными лицами модных лицедеев, предлагавших полный набор утрированных эмоций: от ажитации до ярости и экзальтации, граничащей с бешенством. Она восторженно зазывала на премьеру новой «искрометной» комедии «Конец света и другие неприятности», и для завлечения «зрителя» все средства были хороши: и полная женская грудь навыкате из декольте, и завидная роскошь «шикарных» костюмов «с иголочки», и пачки бутафорских ассигнаций в чемодане, и праздничный стол с исходящим пеной шампанским, и мужественный силуэт усатого фата на заднем плане. Но вот, наконец, в переулке наметилось некоторое оживление: подул промозглый ветерок, и, развеивая мечты, развенчивая надежды, начал срываться мелкий колючий снежок, а через большую прореху в туче с тупой трезвостью сторожевого прожектора на Матвея уставилась бледно-розовая луна.
То ли от смены погоды, то ли из-за начинавшейся простуды, а может быть, оттого, что искусственный свет падал на стены как-то непривычно рельефно, город казался Матвею особенно косным и нелепым. Казалось, в нем не сыскать ни одного прямого угла, ни единой четкой линии, ни прочного поручня, ни гладкой кладки. Когда ему на ум приходили подобные мысли и обычные предметы, вроде караула каменных урн перед черной ямой подворотни или скипетры фонарных столбов с мутными колбами млечного света, начинали казаться невиданными дивами, Матвей уже знал, что к ночи его потянет сочинять, а к утру у него будет температура и насморк Сочинять — изобретать, вымышлять, придумывать, творить умственно, производить духом, силою воображения...
— Слышь, дружище, выручил бы, штоли, на хлеб не хватает, — отделившись от стены, умоляющим басом обратился к Матвею какой-то пропойца в обдерганном пальтеце. Приостановившись, Матвей молча сунул во тьму бумажную мелочь и, нагоняя ритм ровно шедших мыслей, продолжил так же не торопясь идти по брусчатке мостовой в сторону огней и шума Тверской.
— Спасибо, друг, — весело сказал попрошайка, втягиваясь обратно в свою стенную темень. — А я уж подумал, что снова иностранец чешет, — глухо добавил он, обращаясь уже не к Матвею, а к кому-то другому, кто смутно маячил еще глубже во мраке, покашливая.
«О чем же я думал? Ах, да — прожектор. Вернее, леденцовый сланец, прозрачный, с карамельной горчинкой...» — но его снова перебили.
На противной стороне переулка, ближе к неоновой излучине Тверской, громко причитала какая-то женщина, плохо видная сквозь серую парусину сумерек Ни к кому в отдельности не обращаясь, она, подняв голову и расставив ноги, визгливо выкрикивала отрывочные проклятья в верхние этажи домов. Постепенно ее речь сделалась несколько более связной, хотя смысл ее оставался столь же темным: «Как в Москве похищают людей? Я скажу вам. Их вывозят на окраины, и там они... Или на поезде. Вот они там, эти люди... Я скажу. На рынки не ходить: под рынком другой рынок Катакомбы. Там мы все исчезнем», — заключила она и замолчала. Ответом ей была настороженная тишина (гитарист отложил инструмент, чтобы закурить), вновь наступившая в переулке. Впрочем, тишина не была полной: откуда-то из окон первого этажа тонкой струйкой сочилась легкая музыка: итальянские тенора сладкими голосами пели «Santa Lucia».
Пройдя еще немного и почувствовав, что стынет затылок, Матвей сообразил, что забыл в театре шляпу. Он остановился, посмотрел в трагическое московское небо, мысленно махнул рукой и, подняв воротник плаща, зашагал дальше. Он знал один уютный полуподвальный полуресторан поблизости и решил там поужинать, прежде чем возвращаться к себе в Сокольники.
Выйдя на Тверскую, он повернул направо, в сторону Страстного, и все так же не спеша прошел в обычной в это время толчее до следующего переулка. Идя по правой стороне тротуара, за спинами таких же, как он, невольных городских скитальцев, Матвей рассеянно щурился на яркие витрины с эбеновыми и алебастровыми манекенами, любовно наряженными в разные привлекательные вещи. Среди манекенов женского пола, судя по коротким, почти солдатским прическам и широким угловатым плечам, преобладали толковые феминистки, среди мужеских (судя по узости и кокетливо-птичьей пестроте их одежд) — урбанисты-уранисты, так что грань, отделявшая одних от других, была весьма условной и определялась не без труда. Но как же они старались его увлечь, обольстить, эти мишурные поделки, эти общие места вкуса и элегантности, эти наивные эмблемы олимпийски-безмятежной, альпийски-благополучной и, как искусственные цветы, чем-то все же жутковатой жизни (с обязательной игриво улыбающейся призовой красоткой или идеально вымытым автомобилем на заднем плане), бесстыдно кичащиеся своей добродетельной добротностью, набожной надежностью, эмпирической весомостью! Изысканность, возведенная в рутину, идеал, низведенный до конвейера. Sta, viator! — как будто говорили ему проникновенными голосами эти гладкие гадкие куклы, протягивая из синеватого льда витрин свои холодные длинные руки. Не торопись, прохожий, взгляни-ка на наши фасонистые вещицы! Первый сорт, класс «экстра», высший разбор. Как ты можешь без них обходиться? Гляди, какая подкладка, выделка, отделка, шнуровка, оторочка, строчка, пуговка, застежка, каблучок Они настоящие, они полезные, они практичные, и они просто необходимы тебе! Лаковые раковины туфель, ласковые объятия пелерин и пальто, поддельное золото защелок, горделивый изгиб «солидного» портфеля, блестящий пластик пряжек, глянцевитая кожа перчаток и ежедневников, призывный взгляд солнечных очков, матовые кандальцы дорогих часов... Привычка брать, ничего не отдавая взамен. Попользоваться, использовать, заполучить, заиметь, овладеть, взять. Хотя нет, взамен, как известно, отдается бессмертная душа, и только однажды (обмену, возврату не подлежит): чего только не дашь за билетик в первом ряду этого грязноватого Гран-Гиньоля!
Раза два Матвея, не желавшего вместе со всеми переходить на рысь, довольно чувствительно задели на ходу прохожие. Два потока людей, кто победней, кто побогаче, всем скопом, как на казнь, одни навстречу другим, непрерывно текли по московской мостовой, то и дело соприкасаясь плечами, сталкиваясь, обмениваясь нарочито равнодушными взглядами. Отрешенные лица этих людей, казалось, служили только отражением неону, бледными экранами для реклам, и, какими бы разными они ни были, на всех был один и тот же далекий отсвет какой-то фатальной бесцельности, глубоко укорененной покорности несшему их течению жизни. Парадокс заключался в том, что все они, не живя, мечтали жить вечно. «О ужас, мы камням катящимся подобны. Кружащимся волчкам!» — Запах иммортелей и заветный томик Бодлера в бумажной обвертке на письменном столе в ее комнате. «О жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег! Скормить его волнам иль в цепи заковать». — И памятная акварель на стене: серые дюны, красная рыбацкая сеть.
2
Споткнувшись о выступ мостовой, Матвей свернул в суровый сумрак переулка. Тишина и серость. Ряды плотно припаркованных автомобилей. Невдалеке от входа в тот самый ресторан, в который он направлялся, упершись лбом в стену и отставив зад, шумно мочился какой-то яддыжник Очень мило. Матвей обошел его и толкнул дверь. А там — дым коромыслом: большая компания, уже изрядно навеселе, размещалась за сдвинутыми в ряд столами в центре сводчатого зала. Громче обычного звучала тупо-ритмичная музыка и звенела посуда, в воздухе висел плотный гул голосов, прерываемый вспышками смеха Матвея, стоявшего на проходе, сзади толкнули, он посторонился. «Сорри», — нагло сказала ему дебелая девица в палевом платье (сорная трава ложной вежливости, цинковый цинизм машинального человеколюбия) и, нетвердо ступая, но не забывая все же качать бедрами, направилась к общему столу. Рядом с Матвеем дородный официант с угреватым лицом бесстрастно и сноровисто расчехлял на подносе большую жареную рыбу и раскладывал ее белые части на тарелки.
— Один будете? — неприязненно глядя на него, спросила Матвея «хозяйка» в коротком сиреневом платье с блестками — молодая, сильно накрашенная женщина с лицом восточного типа и следами искусственного загара на всех предлагаемых к осмотру и оценке открытых частях тела. — Есть свободный столик под лестницей, — она указала голой рукой с витым браслетом в душную глубину зала, — или можете обождать за барной стойкой, когда освободится другой.
Буду ли я один? Могу ли я обождать? Привычная грубость, привычная скука.
— Rosarum et pressa, — задумчиво сказал Матвей, стараясь не смотреть на ее ключицы.
— Пресса? Я не говорю на английском, — наморщив лоб, ответила она, в свою очередь разглядывая его кремовое кашне.
— Этого уменья в данный момент не требуется. Довольно того, что вы способны изъясняться по-русски, вернее, на том безнадежно испорченном наречии, что в исторической ретроспективе можно уподобить, скажем, тосканскому диалекту, пришедшему в Италии на смену захиревшей латыни, но уподобить, конечно, со многими важными оговорками — ввиду существенных различий в предпосылках и следствиях. И хотя у вас сегодня шумновато, я, пожалуй, все же выпью чего-нибудь за стойкой, раз уж зашел: пошлая дань детективному жанру, не больше.
— Как желаете, — не фазу ответила она, с изумлением глядя на него.
Матвей снял плащ и уселся на высокий вертлявый стульчик у стойки. Как я желаю? Главным образом чтобы не было курильщиков табака в радиусе ста саженей, чтобы никаких идиотских частушек под музыку, тамтамов и кимвал, дружного кавалерийского хохота, от которого мороз по коже, сладострастных пожирателей устриц, жирных запахов из кухни, липких столешниц, грязных ногтей, сальных шевелюр, тритонов татуировок на голых волосатых предплечьях, подозрительных пятен и грамматических ошибок на страницах меню. Вот как — лишь в общих чертах, не вдаваясь в вопросы этики.
Буфетчик, простоватый с виду, провинциально-есенинского типа парень с густыми русыми волосами и вздернутым носом, стоя к нему спиной, приготавливал кофе. Он с шипением выпустил из никелированного хоботка машины облачко пара, влил в пенистое горячее молоко как будто наперсток ароматных чернил, присыпал потемневшую массу корицей и поставил чашку на блюдце перед сидящим рядом с Матвеем человеком в черном кожаном пиджаке. Тот, загородившись собственным плечом, склонился над чашкой; по его напряженному багровому лицу было видно, что он здорово пьян.
— Сделайте и мне то же самое, — обратился Матвей к буфетчику. — И еще виски со льдом, пожалуйста.
— Не вопрос. — Сдвинув брови, парень принялся вылавливать щипцами из металлической кюветы гулкие бомбочки льда. Затем он бросил их в стакан и полил золотистым канадским бурбоном из квадратной бутыли. Они трещали и лопались: арктическая буря в стакане.
К плечистому соседу Матвея подсела вернувшаяся, по-видимому, из уборной девушка с бледным узким лицом, пьяными глазами и прямыми желтыми волосами до голых худых плеч. Обдав Матвея ароматом приторных духов, она уселась на свое место и тут же принялась клянчить у своего кавалера «ну еще один бокальчик шампанского». Человек в кожаном пиджаке хмуро посмотрел на нее, будто впервые видя. Затем он откашлялся с военными нотками в крепкий кулак и молча отвернулся к своему кофе, в который он уже высыпал кряду третий пакетик сахару. Девица, вздохнув, заерзала на стуле и начала увлеченно рыться в сумочке. С интересом разглядывая и раскладывая перед собой на стойке, она вытащила из нее, одна за другой, следующие невинные вещицы: пухлый кошелек из блестящей бежевой кожи, золотую палочку губного карандаша, ключи на брелоке в виде бархатного сердечка, черную пудреницу, дорогую перламутровую зажигалку и большую конфету в хрустящей обертке. Изысканное провинциальное лакомство: шоколад с ликером. Дешевый шоколад и поддельный ликер. Как стишки той популярной пошлячки, полой внутри, что выступала — пару недель тому назад — в пустоватом зале музея то ли «Подержанных манто», то ли «Заезженных авто» перед «избранной публикой», откровенно ломаясь и дерзко рифмуя «фаллос» и «удивлялась». «У меня такое чувство сейчас, будто я роюсь в большой куче изношенного дамского белья, — сказал тогда, помнится, Дима Столяров, сидевший вместе с Матвеем в первом ряду. — Зачем ты затащил меня сюда, изверг?»
Шипение, облачко пара, чернила, коричневая пудра — повторение фокуса.
— Дождь идет? — отвлек Матвея от его мыслей буфетчик, ставя перед ним кофе и указывая на его мокрый плащ.
— Скорее снег.
Тот покачал головой.
— А я уже зимние вещи спрятал, — вздохнув, сказал он.
— Рановато.
— Никак не привыкну к московской погоде. А вчера у нас в доме как назло отключили горячую воду.
— Серьезное испытание.
— Вот, видите девушку, — наклонившись, шепотом сказал буфетчик Матвею, бровью указывая на его соседей по стойке.
— Да, а что?
— Она профи. Запонщица.
— Кто?
— Запонщица. Запонки у мужиков выщелкивает. И часы. Я заметил. Приходит с одним, с другим. Выпивают. Потом гляжу — нет на мужике запонок А они могут стоить кучу денег. Тем более — часы.
— Вот как?
Матвей с любопытством покосился на девицу, теребившую своего кавалера за рукав, что-то ему втолковывая. Человек в кожаном пиджаке по-лошадиному мотал головой на толстой шее и отворачивался.
— И откуда у мужиков запонки?
— В смысле?
— Неважно.
— Мужики вкалывают...
— Ясно, ясно. А она, значит, выщелкивает... Н-да, Москва кабацкая. Так у вас здесь притон, — резюмировал Матвей.
— Да неа, вроде обычный ресторан.
— Не приходило в голову вызвать милицию?
166
— Зачем? Она клиентов приводит. Не бедных. Всегда на чай оставляет. А запонки... Ну, может, он их где-то еще посеял. — Буфетчик подмигнул со значением.
— Как говорится, что посеешь, то и пожнешь, — сказал Матвей.
— Ага, — согласился туповатый парень и занялся своим делом.
Матвей глотнул холодного сладковатого виски. Сколько раз он запрещал себе ввязываться в подобное пустословие. Ведь ничего не стоило притвориться иностранцем. Это все от одиночества и слабости духа. Вот так в разговорчиках, в смешках, в посиделках мало-помалу растрачивается по мелочи и талант, и жизнь. И все вокруг живут как попало, так, будто давно знают ответы на все вопросы, будто дети больше не умирают и дома не рушатся, как картонные кубики... А вдруг после этого нелепого разговора меня автомобиль собьет насмерть? Что же будет последним моим воспоминанием? Запонщица?
Ни говорить ни с кем, ни думать о сокрушенном Блике, ни вспоминать Диму Столярова он больше не мог. Рассказав Блику о том, что случилось с их общим другом, он теперь, как ни странно, чувствовал облегчение: все-таки поделился горем с близким человеком, черт его возьми. Плеск ресторанного веселья за его спиной гнал его наружу, прочь, домой, в пустую квартиру и даже еще дальше — в иные широты, под иные небеса Кто-то заходился в визгливом смехе. Кто-то хрипло оглашал тост и требовал внимания. Откуда пришел вульгарный обычай стучать ножом по пустому бокалу?
«Минуточку, Василий Игнатичь, я еще не закончил...»
«Кто-нибудь видел мою сумочку?»
«Лидочка, передай салфетку».
«Я заказывал жаркое? Я заказывал отбивную. Кто тебя просил... Сама ты телятина...»
«Ты ее забыла в туалете, пойди и поищи...»
«Так я продолжаю... Анна Петровна, дайте мне закончить мысль...»
«Мясо жесткое, вино мутное какое-то...»
«Да, представьте себе, подавился говядиной и умер прямо в гостиничном номере...»
«Этот мой новый парикмахер — это просто чудо! Представь...»
«А он мне отвечает: впервые слышу! Вот сволочь...»
Нещадно скучая, Матвей подтянул к себе несколько измятых, не сегодняшних и даже не вчерашних газет. Биржа. Курсы валют. Пропустим колонки цифр и выразительные графики. Бегло просмотрим жирные заголовки с непременной безвкусной игрой слов: «Разоружены и очень опасны», «Взрыв вызвал волну выплат», «Не пойман — не воротила», «К Мише едешь — дальше будешь», «Кто заплатит за плотину?». В самом деле? Поглядим, что в разделе культуры. «Перестирывая Шекспира. На гигантской сцене Театра армии прошел конкурсный спектакль „Ромео и Джульетта"... Стирающий постельное белье Тибальд выглядит, конечно, диковато, равно как и Кормилица с доской для серфинга... После нелегких любовных игр Ромео и Джульетте остается только заняться оздоровительной гимнастикой на берегу реки». Театр армии. Что тут скажешь? Бедный Вилли. Листаем дальше — опера. Полупрозрачные целлофановые костюмы, надувные резиновые плоты, алюминиевые конструкции. Солист, покачиваясь, исполняет арию на подвесном тросе. Все это упоительное зрелище не что иное, как «Троянцы» Берлиоза. Импресарио требовал «больше размаха, cher maître! Больше блеска!». И тут ничего неожиданного. Листаем дальше. Ага, коммерческие объявления. Это самое вкусное. «Не можете уснуть? Вас мучает бессонница?» Допустим. «„Орфеус". Новое безвредное средство от расстройства сна». Должно быть, опущена буква «м» в начале. Или речь об усыпляющем пении? Проглотил таблетку, и в голове зазвучало контральто. Кажется, есть такой рассказ «Музыка в таблетках». «Не славь, обманутый Орфей, мне элизийские селенья». Привычки жизни. Вода забвенья. Тудай, туслип. Блаженны бессонные, ибо они зрят сны наяву. Снотворное. Сотвори себе сон. Забудься. За содержание снов фирма ответственности не несет. Недорого и без обмана. Беременным нельзя, чтоб не плодить уродцев. Шизофреникам и маньякам тоже. Что там еще? Перевернем страницу. Недвижимость, украшения, наручные часы, дантисты, автомобили, адвокаты, анонсы... Книжные новинки. «„ТВОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ'. Читайте новый роман культового писателя Пола Вина, автора бестселлера „Предатель"!» Всего половина писателя, а сколько шуму. И что означает «культового»? То есть пишущего о церковных обрядах? Дальше. «Прокат лимузинов. Дни рождения. Свадьбы. Проводы в последний путь». Гениально. Емко и выразительно. Вся жизнь в трех фразах. «Папа Джон любил две вещи: пиццу и свою машину. Один укус — и вы услышите хруст. Наша фирменная хрустящая корочка!» Интересно, а что любила мама Джоана? «ГРУДЬ можно увеличить в домашних условиях! Доктора ошарашены». А читатели взволнованы. «Похудей, лежа на диване (жир топится сам)». Грандиозно. Нет слов.
Нахрустевшись газетами, Матвей допил кофе и заплатил по счету. Шум и гам в ресторане нарастали крещендо. Его пьяный сосед по буфетной стойке тоже встал со своего места и полез в карман штанов за бумажником. Буфетчик прощально махнул Матвею салфеткой, как будто тот отправлялся в далекое путешествие. Проходя мимо «хозяйки», которая, увидев его, поджала губы, Сперанский почтительно поклонился. Провожаемый ее тушью подкрашенным недоумением, он вышел на улицу.
3
На часах все еще был вечер. Он решил прогуляться переулками до бульвара, а там уже сойти в диабазовый Аид метро. Снег перестал, и ветер стих. Других неприятностей не предвиделось. Матвей застегнул плащ на все пуговицы и пошел в сторону Большой Дмитровки.
Но его почти сразу окликнули:
— Матвей Александрыч!
Среднего роста, крепкого сложения и абсолютно незнакомый человек в приличном сером костюме. Две или три темные фигуры поодаль.
— Матвей Александрыч! — приветливо улыбаясь, повторил он, быстро идя к нему навстречу.
Матвей остановился, вглядываясь в лицо незнакомца.
— Да, что вам угодно?
Вместо ответа человек, все так же широко улыбаясь, ударил Матвея твердым кулаком в лицо. Это было так чудовищно, так неожиданно, что Матвей даже не почувствовал боли. Падая, он увидел, что еще несколько человек — трое или четверо — несутся к нему из темноты со сжатыми кулаками.
Первые несколько ударов ногами по голове только слегка оглушили его, не причинив серьезного вреда. Хуже стало, когда они его за руки отволокли в сторонку и прижали к стене. Рельефные, сосредоточенно-свирепые лица, глухие и звонкие удары слева направо, справа налево и совершенное молчание, совершенная безучастность пустого переулка, горящих окон. Небо, мостовая, небо, мостовая. Он поднимался на ноги и снова падал. Один раз ему удалось схватить кого-то из нападавших за горло, и тут же он получил такой глубокий удар поддых, что упал, согнувшись, и уже не мог встать. Вместе с тем голова его оставалась удивительно ясной, мысли проносились стремительно, но отнюдь не хаотично. Он, например, успел подумать, что бьют его, слава Богу, голыми руками, без палок и кастетов, что очень стараются и пыхтят и что если громко крикнуть, то услышит тот человек, что курил у входа в ресторан — в двадцати шагах отсюда. Впрочем, ни глубоко вдохнуть, ни крикнуть он не мог. И еще ему думалось: зачем же так бить, если это банальное ограбление? Но это не было банальным ограблением, и лучше бы он сразу потерял сознание. Нет, они, конечно, как всякие идейные изуверы, не позабыли вытащить у него из внутреннего кармана плаща бумажник, но главную сладость они извлекали не из наживы, а из нажима — именно: давили подкованными ботинками ему кисти рук, сжимали холодными пальцами ему горло, да так, что останавливалось сердце, коленями вжимали его лицо в камень, и жали, и жалили, и не жалели. И в эту отчаянную минуту с Матвеем что-то такое случилось, он как-то внутренне отстранился от происходящего, от боли и гнева, как будто отвернулся от своих мучителей, и хотя слабая часть его хрипела, и кашляла кровью, и цеплялась за штанины многоногого и многорукого беспощадного существа, терзавшего его, он, настоящий, неприкасаемый и невредимый, оставался сам по себе и даже с каким-то интересом наблюдал за собой со стороны. Он присутствовал при любопытном явлении: тройном, четверном, многократном наслоении одновременных мыслей и наблюдений в его сознании — явлении, возможно обусловленном его особым мыслительным навыком «письменной речи», а может быть, благим участием неведомой ему силы. Ему отвлеченно и как-то праздно, с каким-то посторонним любопытством подумалось между прочим: а не смогу ли я сейчас, вот сию минуту, прочитать про себя, к примеру, пушкинского «Анчара»? И он любовно и, как ему казалось, не спеша, предупреждая едва заметной паузой столкновение идущих подряд согласных («в день гнева»), начал: «В пустыне чахлой и скупой, на почве...» В другом же разделе его рассудка тем временем сама собою шла куда более сложная работа: другой Матвей со светлой печалью наблюдал за тем, как с каждым ударом, с каждой новой вспышкой боли в нем умирает обширная литература. Давно прочитанные, случайно услышанные, прочно забытые и на один закатный миг воскрешенные теперь фразы, мысли, словечки, строчки, целая лоскутная библиотека, о существовании которой в себе он и не подозревал. Они вдруг заговорили наперебой, загалдели на разные голоса, как будто в слишком тесном, жарко натопленном зале (чтобы открыть форточку, нужно влезть на высокий подоконник) проходило большое, многошумное собрание, и среди этих голосов можно было различить и оперный речитатив, и скорбно-невнятный певок, будто говоривший посасывал ноющий зуб, и мечтательный студенческий фальцет, и назидательный профессорский баритон, и детскую скороговорку, и унылый басок суфлера, шумно листающего страницы, и сбивчивый школярский дискант:
«Все безмолвствовало; ветер разносил вопли и крики княгини Долгорукой, а между тем ее злополучного супруга быстро мчали на казнь».
«В институтах девиц классы и дортуары поражали своей бедной казарменной обстановкой. Девицы держались прямо и принужденно».
Иллюзионы: «Лотос», «Чары», «Модерн».
Поэт и гардемарин Баласогло называл бездарных поэтов «литературными пигмеями».
Объявление: «Ищу союза волшебных звуков, чувств и дум». Подпись: А. П.
(«И если туча оросит, блуждая...»)
Sans nom, sans fortune...
Гиппокам — особый отдел мозга, соединяющий в единое целое опыт прошлого и ощущения настоящего. Помогает генерировать представления о том, как будут развиваться события.
«Фамилия у вас, батенька, просто былинная», — заметил однажды этимологу Илличу-Свитычу профессор Дыбо.
«Только тогда замечал, что он не на середине строки, а скорей на середине улицы».
«Из мелкой сволочи вербую рать».
Чудовищное начало русской романной словесности: «Средь самого прекраснейшего дня в один час темная туча покрыла чистое небо; облаки, как горы, ходят и волнуются..» (Матвей Комаров, 1782). Еще «По мне, как они себе хотят, а мамзель Роза есть неоцененное лекарство от ипохондрии» (Нарежный, 1814).
Tout n'est pas rose.
Супирант — поклонник, воздыхатель.
«Роза шлет вам воздушный...»
«Мне пришел в голову роман, и я, вероятно, за него примусь...»
Клирикам не дозволялось терять ни сперму, ни кровь.
Сарказм — от греческого «рву мясо».
Родственны, как плоть и плеть.
«И кровь нейдет из треугольной ранки».
«Не в Дармштадте, а что-то американское...»
Не суждено было Сократу ни пообедать в Пританее, ни поужинать в Фессалии.
«Наполеон пообещал генералу Ожеро, который был выше его на целую голову, лишить его этого преимущества».
«Верите ли вы в существование животного магнетизма? Конечно верю: если человек в оспе или другой прилипчивой болезни может заразить здорового человека, то, стало быть, и здоровый может передать больному избыток здоровья и вылечить его».
«Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля...»
«Золотые часы с цепью, дорогие запонки и одно кольцо — этих вещей вполне достаточно для приличного мужчины. Утром носите перстень, вечером же заменяйте его кольцом с одним бриллиантом. Из всех драгоценных камней самый приятный и приличный — опал; человек с вульгарными понятиями и вкусом никогда не купит опал и всегда предпочтет более видный бриллиант, рубин, яхонт или изумруд».
Чем лечили гонорею? «Декохт» из трав и миндальное молоко (бросается в объятия Амалии).
«Комитет грамотности приводит следующие сведения: у крестьян, сеющих по пяти десятин, 19% грамотных детей; у сеющих десять десятин — 30% грамотных детей; у сеющих двадцать десятин — 45% грамотных детей. Очевидно, что не грамотность дает благосостояние, а наоборот».
«Если вы во сне видите буфет, в котором стоит много красивой посуды, — наяву вы вполне можете рассчитывать на удачу. И, напротив, если вам приснился пустой, грязный буфет — не стоит ждать милости от судьбы».
«Москвичи отвратительны, entre nous soit dit, они слишком много думают о деньгах и половых сношениях».
«Гроза омыла Москву 29 апреля, и стал сладостен воздух, и душа как-то смягчилась, и жить захотелось».
(«И пот по бледному челу струился...»)
«Excellent discours de la vie et de la mort» (London, 1577).
Что было муки, докуки, а ни аза, ни буки.
Шиш! Тише, молчи, нишни! Фрыга, шиш на кокуй!
«Он же рыкнул яко дивий зверь, и ударил меня по щоке, также по другой и паки в голову, и сбил меня с ног...»
(«И ослабел, и лег, под своды шалаша...»)
_________
Еще удар — куда-то в боль, в центр боли, а от него расходятся круги, вроде как по воде, если бросить камень...
Наконец:
— Хватит, хватит, Макарыч, уймись, — чей-то глухой, далекий голос.
Матвей смог приоткрыть один глаз и увидел прямо перед своим носом черный, идеально вычищенный ботинок. Его карманы грубо обшаривала чья-то рука: браслет часов, запонка звездочкой, кабошоновый перстень с бледным камнем. Радужная опалесценция. «Око зла», как его называли алхимики.
Матвей дышал быстро-быстро, как загнанная борзая. Он хотел что-то сказать, но только чмокнул губами, как пьяный, и подавился горькой кровью.
— Да чистый он, ничего нет, я проверил, — донесся до него как будто издалека, как будто знакомый басок — Валить пора. Оглохли, штоли? Ну, давайте, ребята, ноги в руки... Сегодня футбол по ящику...
Еще один человек, темно маячащий в стороне, широкоплечий, коротко и гулко откашлялся, но ничего не сказал.
— Вот ведь гадюка островная, лицо мне расцарапал... Он мне: «Чего угодно?», а я его — в морду, да по сусалам, да снова в морду... — говорил, все еще задыхаясь и всхрапывая, тот, широкоскулый, кто первым ударил Матвея.
— Пасть закрой, Макарыч, — оборвал его шаривший у Матвея в карманах человек и скомандовал: — Всё, разбежались.