На клетках сирого Нью-Йорка, на мраморной доске кофейни в унылом Сохо корифей играет черными (ты скажешь: эмблема — черен сам игрок), легко размениваясь чернью; на исцарапанной, не раз политой кофе (в ту игру, где поначалу толчея, а под конец — лишь шут да Лир), — над серой плоскостью Нью-Йорка его задумчивые пальцы (и для фигурок есть каморка в одном прокуренном подвальце) держали черный жемчуг пешки (слюду ногтей отметь: красиво), затем ее перемещали, противник отзывался живо, и было ясно: на скрижали, что эти двое размечали, упорно вычисляя вешки, друг друга пешки навещали, а игроки их наущали: живи, терпи, уйди, останься. Что если кануть «без следа», купить билет до Катагелы, затем — пешком, верхом, — туда, на запад, в дальние пределы? Где мрамор, жемчуг и слюда, где Лир и шут, и хрупких башен инфантилизм и тишина, и наспех небосвод раскрашен. Так черной дланью платит дань прошедший день воображенью: и всюду грань, куда ни глянь, и поддаешься искушенью искать средь сутолоки толка на клетках сирого Нью-Йорка.