Облака

Бачинский Алексей Иосифович

Глава вторая

 

 

I

У ней была маленькая, грациозная фигурка, густые черные волосы, которые в виде агатовой арки нависали над подвижным лицом с двумя серыми блестящими змеями на нем, и маленькие твердые груди, похожие на опрокинутый небесный свод в миниатюре. Она красила розовой краской свои ногти, подводила глаза, покрывала губы тонким слоем кармина, а щеки — душистой пудрой, которая всегда после поцелуев оставалась на губах у Борисоглебского, и ему казалось, что его губы пересохли. Целовалась она по-русалочьи, с раскрытым ртом, и губы ее были холодные — холодные! Право, эти поцелуи имели в себе что-то металлическое.

Но все это было уже потом! А теперь Борисоглебский увидел ее в первый раз: это было в вагончике подъемной машины, а кругом, на улице, вешняя оттепель была в полном разгаре, громко стучали капли воды и сердца людей, и вся природа таяла… а человеческие сердца — в особенности! Как же было не влюбиться в нее Борисоглебскому, который был так начитан в любовной литературе, и так жаждал поклоняться, и так стремился к скользкому, запретному, к познанию и к приключениям! Недаром он в течение зимы аккуратно слушал поэта Бальмонта всякий раз, когда тот выступал на эстраде с чтением, полным яда, разрушающего добродетель! Недаром его всегда влекло к себе настроение Ночи, и он населял ночной туман химерическими плодами воображения, которые, как змеи, выползали в эту пору откуда-то из тайников бессознательного и переворачивали вверх дном весь урегулированный, мещански-приличный денной миропорядок. Здесь прошедшее смешивалось с настоящим, причины становились целями, Мир и Бытие делались Женщиной… и наконец, не хватало слов, чтобы уследить за вскрытием всех этих удивительных тайн. Но мотив Женственности всегда присутствовал; иногда он как будто таился, прятался, давая знать о себе лишь легким виолинным дрожанием — иногда покрывал собою все другие аккорды. — И вот наконец все было решено! Женственное воплотилось! Храм, где прежде обитала идея божества, получил теперь его роскошную статую!

 

II

Настроение Борисоглебского

Смотри, моя мечта! какой приют роскошный Здесь создал для тебя влюбленный чародей: Плафоном — звездный свод таинственный, полнощный, Колоннами — снопы полуденных лучей. Сирень и лилии — покоев украшенье, Фиалочный ковер — подножие для ног, Росистая трава — сверкающий порог, А длинный ряд завес — зефиров дуновенье. Приди, волшебница красы неизъяснимой! Любовью для тебя воздвигнут этот храм. Войди — и будешь в нем богиней досточтимой. Здесь в честь твою горит огонь неугасимый: С него поэзии прозрачный фимиам Лазурной грезою струится к небесам.

Но эти настроения отлились завтра! сегодня он сидел и писал своей мечте такое письмо:

 

III

Письмо первое

От Борисоглебского к Красоте

О несравненная Красота, Вы воспламенили мою любовь. На моем сердце лежит Ваша печать; приношу его Вам, как вещь, принадлежащую Вам. Пусть благоприятные звезды пошлют ему взгляд Ваших очей, хотя бы этот взгляд был равнодушен, как равнодушны лучи дневного светила, дарующие жизнь. Пусть оно покажется Вам алым цветком, выросшим близ пояса вечных снегов гор: ведь пока оно принадлежало себе, оно было гордо, как горные вершины. Вложите его в книгу Ваших дел и дней: оно не запятнает ее страниц малодушием, ибо оно было горячо, как кипучий ключ, бьющий у подошвы вулкана, и горестно, как душа рыцаря Печального Образа. Или поставьте его в хрустальный сосуд с прозрачной водой, поместите его на виду, на столе, за которым Вы сидите; а когда Вас спросят: «Откуда этот странный цветок, на котором вместо капель росы — капли крови?» скажите: «Он дан мне; эта кровь пролилась ради меня, потому что я достойна и прекрасна». И при этих словах струны Вашей души забьются сильнее и зазвучать возвышенной радостью о Вашем совершенстве; и Вы подумаете в душе своей: отчего бы мне не послать мое благоволение поэту, который принес мне цветок в жертву? и возьмете бумагу и перо, и напишете: «Рыцарь и поэт мой! Я была благосклонна к твоему гордому, горячему, горестному сердцу» и отдадите этот лист доброму волшебнику, покровительствующему мне…

Тут затруднился Борисоглебский тем, что писать дальше. Надо было обозначить свой адрес; а это нелегко было сделать в согласии с общим тоном письма. Кое-как, уже без вдохновения, докончил он его; снес, опустил туда, куда опускают письма; стал ждать последствий. Хитрый человек был все-таки Борисоглебский: для большей верности дела он прямо продиктовал своей мечте план ее действий; все должно было пойти по писаному.

 

IV

Письмо второе

От Красоты к Борисоглебскому

Рыцарь и поэт мой!

Я была благосклонна к твоему гордому, горячему, горестному сердцу…

 

V

Письмо третье

От Борисоглебского к Красоте

О любимое мною солнце!

Пламенеющий покой — и застывшее движение; младенец — и тысячелетний старик; падающий — и восстающий; Все, без следа расплывающееся в предвечном тумане — и ничтожный атом, хотящий создать новые небеса и новую землю; рысь, вьющая гнездо и лебедь, которого услада в кровожадности; то Ищущий, то Увенчанный; то могущественный, то отверженный; воплощенный, перевоплотившийся; Артур, и Жофруа, и *** сын **, и Пуран Сидир, и Jagadis, и…, и тысячью других имен называющий себя; словом, Некто странный, меняющийся, противоречивый и подобный ветру, который то взметает жгучие пески Ливийской пустыни, то нашептывает песнь любви под лазурным небом Ионических островов.

Вот кто я и что я. Я сказал, ибо Вы желали этого.

Знаете ли Вы меня? О да! потому что Вы слышали мой голос в воплях порвавшихся струн, и в аккорде умирающей луны, и в шелесте цветов яблони. Я бываю всюду, когда это дозволяют созвездия.

Geoffroy.

 

VI

Письмо четвертое

От того же к той же

Несравненная!

Неужели я вызвал Ваш гнев тем, что не последовал вашему призыву? молю, разрешите это убивающее сомнение.

В древности, кто желал быть посвященным в великие, возрождавшие к новой жизни таинства Великой Матери Богов, тот готовился к ним в течение ряда дней, питаясь скромной пищей, проводя ночи на земле и предаваясь созерцанию: ибо таинства эти были сладостны более чем в высочайшей мере; и внушаемый ими экстаз было бы не по силам перенести обыкновенной человеческой природе, не поднявшейся выше по лестнице усовершенствования.

Так и рыцарь, начертавший на своем щите имя дамы, не осмеливался предстать пред ней иначе, как после приготовления себя бессонными ночами, и слаганием стихов, воспевающих ее красоту, и подвигами, совершенными в честь ее; и являясь на зов, он не был угнетаем своим недостоинством: потому что он приносил ей шкуру льва, или голову дракона, или являлся в сопровождении побежденного им великана, готового униженно служить Даме, благосклонностью которой рыцарь одержал над ним победу.

И ночи, проведенные без сна, озаренные любовной мечтой, и слова, восхваляющие Ваши совершенства — это уже изведано мною в честь Вас. Все же я не чувствую себя достойным видеть Вас. Если бы мог я совершить во славу Вашу труд, который бы возвысил меня в моих глазах! Тогда бы знал я, что при виде Вашего блеска у меня не онемеет язык, не подогнутся колени. О пусть же, молю, не гневит Вас мое бывшее ослушание! Скажите: что делать мне?

Geoffroy.

 

VII

Письмо пятое

От того же к той же

Однажды рыцарь увидел Даму. Она была прекрасна, и сердце его воспламенилось любовью к ней, и он предстал пред ней и стал служить ей.

И Дама бросила на него взор благосклонности; тогда волны счастья поднялись в душе его, и он вырвал сердце из груди своей и поднес его, трепещущее и дымящееся, Даме, которую любил.

И Дама, тронутая преданностью, бросила ему цветок, приколотый на груди ее; и обратила к нему слово привета, ласкающее слух. Но увы! Восторг земной страсти охватил его тогда; он забыл благочестивые обеты покорности и почтения, и бросил в сторону меч свой; потому что в нем пробудилась земная страсть. И он обнял Даму и целовал ее, подобно жаждущему путнику, увидевшему быстрый ток воды в знойной пустыне.

И Дама отвечала поцелуям его и объятиям его, потому что душа ее невольно поддалась влиянию пылкой и могущественной силы; но увы! рыцарь преступил долг свой, изменил обетам своим; и небо оставило его.

И Дама удалилась от него; удалилась прекрасная, изливающая свет, поселяющая божественную радость в сердцах; и рыцарь смотрел ей вслед.

И молчание было вокруг.

 

VIII

Письмо шестое

От того же к той же

«…Вы прекрасны, как книга, автор которой — Бог; материал для которой дали возвышеннейшие силы природы; переплетом которой достойны быть лучшие произведения вечного искусства; которая пространна, как небо, светла, как слава Великого Автора, глубока, как тайники внутреннего круга Ада; чтение которой питает алчущего, утомляет томление жаждущего, оторваться от которой нельзя ни человеку, ни ангелу…»

 

IX

Письмо седьмое

От Красоты к Борисоглебскому

«…»

 

X

Письмо восьмое

От Борисоглебского к Красоте

«…Я хотел бы получить какой-нибудь предмет от Вас, небольшой (чтобы иметь его постоянно при себе) и такой, который был в физической близости с Вами; который поэтому воспринял в себя частицу Вашего света и сам стал лучистым. Я сделаю себе из него фетиш: буду поклоняться ему, и предлагать благовония, и молиться, чтобы я был угоден Даме, чтобы друзья мои были благословенны и враги мои были раздавлены.

О Вашем письме…

Я должен говорить о нем, и я не в силах. Если бы я был первобытен, как жаворонок, я стал бы повторять звонкую, восторженную мелодию маленького певца, лучше которой нет у него и лучше которой он не знает. Но я слишком чувствую свою слабость. Где следует петь дифирамб, с моих губ срываются убогие куплеты. Лучше будем молчать, сердце! Она не может не знать, какой восторг внушила она своим светлым порывом бедному рыцарю, уста которого молчаливы.

Алый цветок был героем субботнего вечера… И хрупкое тельце его наконец не выдержало жара любви, и он умер… По чем глубже погружался он в лоно смерти, тем сильнее и роскошнее распускалась его ароматная душа, и если бы то же было и с людьми, я бы хотел умереть».

 

XI

Тот, кто знал Борисоглебского за три года перед тем, мог бы счесть его теперь за другого человека. Столько перемен произошло в нем. Должно быть, они накоплялись, подготовлялись давно; и вдруг пролилась капля, переполнившая чашу; маленькая нежная птичка зацепила камушек, который в падении увлек другой, больший, который увлек третий, еще больший, который уже увлек камень, который увлек большой камень, который увлек груду камней, которые увлекли скалу, которая сверглась в долину грандиозным обвалом, неуклонная и следующая прямейшему пути.

Был и теперь, как раньше, один руководящий принцип. Этот принцип был Эстетическое; Борисоглебский служил уже не Самобожескому, а Красоте. И маленькая красавица с полированными ногтями была дщерью Красоты, ее олицетворением в эмпирическом мире.

Насколько ближе стал теперь для Борисоглебского эмпирический мир! Непрестанное служение Красоте имело сложный ритуал, где всякая пустяковина и мимолетность могла иметь очень большое положительное или отрицательное значение.

Так Борисоглебский перестал признавать калоши и зонт. «Представь себе влюбленного с зонтиком под мышкой, идущего на свидание»! — сказал он однажды тоном, не допускающим возражений, своему приятелю Козьмодемьянскому, пред которым доказывал антиэстетичность множества черт мещанского обряда. И приятель не возражал, сразу убедившись.

Так же многое другое. Борисоглебский перестал признавать все резиновое («кроме шин», говорил он); всякую клеенку; газеты с непромокаемым содержанием; абонементы разного рода; всевозможные бесплатные приложения; паноптикумы, галереи и музеи; публичные клозеты, посещение которых оплачивается; механические рестораны; граммофоны; журналы для самообразования; хоровое пение… словом, все прилизанно-нарочное, надуманно-заказное; все, что пахнет потом мещанского убожества и узкой полезности, и чего в наши якобы демократические дни развелось на каждом шагу…

 

XII

Со своими подведенными бровями, накрашенными кончиками пальцев, окруженная атмосферой своеобразной смеси разных хитрых духов, она казалась красавицей Востока, индийской баядерой… жила она в маленькой квартирке, в четвертом этаже шестиэтажного дома, куда вел лифт… И напротив ее окон росли душистые тополя, которые наполняли воздух живым благоуханием в веселые весенние дни.

Стояли весенние дни… Чередовались с весенними ночами, прекрасно-озаренными, ароматно-летучими… Зажигались и таяли зори… И ночь опускала и подымала вечный покров; и вот опустила; и он опустился, вечный и таинственный.

На углу шестиэтажного дома горел электрический фонарь; каждый раз с появлением Ночи зажигался он; нахально изливал свой красный свет в заснувший эфир. Это было образом порока и бесстыдства: точно кокотка подымала платье, соблазняя толстыми икрами и шелковыми чулками.

Белая высокая стена окружала стройные тополя… И вот на покрасневшую стену упала зеленая тень… Остановился человек, закутанный в плащ; закинув голову, стал смотреть в окна четвертого этажа.

Обрамленная головка появилась в окне четвертого этажа… А он смотрел… Потом две розы упали из окна… Их взял он.

Долго стоял и смотрел — и там смотрели… Наконец он увидел прощальный привет. Закрылось окно. В то же мгновенье погас фонарь, и обмотанный в плащ исчез в воцарившейся тьме.

 

XIII

Ариман говорит: О смертный и жалкий человек! Подобно потерявшемуся путнику, что бросается за блуждающим огоньком, ты устремляешься душой вслед очаровавшему твой ум видению. В бессонных ночах проводишь ты жгучие часы одиночества, и страдания, и тоскующей любви; и светлый день, наступая, не смягчает твое томление, ибо все прекрасное, что заставляет звучать твои чувства, кажется тебе не более, как преломленным образом овладевшей тобою — и увы! недоступной мечты. О, не ищи ее, прекрати свои старания приблизиться к ней: они тщетны. Это не случится раньше, чем ты упадешь ниц, изнемогший в преследовании, сгоревший подобно свече, колеблемой порывистым дыханием ветра. Призрак — вот что преследуешь ты; создание твоей фантазии, отражаясь вовне, обманчивой прелестью волнует твой жаждущий дух. Вспомни, как недавно, объятый судорожным порывом творчества, закреплял ты гордые слова о своем всемогуществе, о присущей тебе силе все создать и все разрушить, о едином и единственном бытии, которое есть Ты! И первым, что думал ты творить, не была ли женщина, прекрасная и подобная восходящей заре? Что же забыл ты намерение свое? Это оно, не более как оно осуществляется теперь пред душой твоей! Вот откуда твоя скорбь, твоя жажда сочувствия, которой не суждено утолиться!

Пуран Сидир говорит: Отойди, дух лжи и уныния! не смертен я и не жалок, и не человек: ибо я подобен Богу, и превосхожу ангелов; и не к призраку, зародившемуся в мозгу моем, стремлюсь я; ибо это — Женщина, прекраснейшая, любимая мною, и Единственная — нет, не Единственная: потому что их две: сама Бессмертная Красота — и та, Которой я поклоняюсь…

 

XIV

Уже ясно было Борисоглебскому, что он был обманут, или, лучше, обманул сам себя; что чем скорее разойдутся они, тем лучше для обоих; что всякая дальнейшая попытка поддержать прежние отношения будет подобна желанию, подогрев вчерашний суп, сделать его годным для еды.

Но ведь это было почти невозможно! В ней видел Борисоглебский все, за нее отдал он владычество над миром — и теперь оставить ее?.. уйти?.. Куда уйти? в мрак, в неизвестное, в область молчания??

И он усердно разогревал вчерашний суп; сопровождал ее в театры, на собрания, в отдельные кабинеты ресторанов. Дарил ей цветы; говорил высокопарные комплименты ее божественной красоте и уму; делал восхищенные глаза. Но это было поклонение идолу, который в глазах своего поклонника стал не более как выкрашенной глиняной статуэткой.

Но все это должно было кончиться! Не даром Борисоглебский окунулся в эмпирический мир! Эмпирический мир устроен так, что все в нем имеет начало и конец. В эмпирическом мире все состоит в порядке, все внесено в инвентарные книги; эмпирический мир есть царство мещанского благочиния; здесь все размерено, взвешено, определено, и поэтому-то в нем детерминистам не житье, а масленица. На этот раз эмпирический мир сам подрубал сук, на котором висел. Он сам разрывал узы, связывавшие с ним Борисоглебского.

Это было 21 мая… Он сопровождал ее на свадьбу одной из ее подруг… И она, опьяненная пенистым, вдохновенным вином и своей красотой, шалила, смеялась; она шутила, звонко смеялась с толпой безусых юношей, которые завтра должны были сдавать переходный экзамен.

Вдруг она воскликнула: «В Петровский парк! Сейчас! В Петровский парк! Дон-Кихот!» (так она звала Борисоглебского). «Вы сейчас едете с нами в Петровский парк!»

Борисоглебский пожал плечами, но только внутри себя — горько улыбнулся, но внутри себя. Только готовность повиноваться выражалась его наружностью.

И вот подъехал Ноев ковчег, привезший их… И она, опьяненная пенистым вином, кричала безусым юношам, одетым в форму: «Садитесь! Скорее! Все, все садитесь!»

Ноев ковчег тронулся… Сколько в нем было пар животных чистых, и сколько нечистых??

Достоверно одно: что и чистым животным и нечистым — всем здесь было, как сельдям в бочке. Это был настоящий эмпирический микрокосм.

Ночь уже спустилась; хаос, все уравнивающий, стирающий ценности, обезличивающий, претворяющий в вечность — воцарился и вобрал в себя Ноев ковчег. Уже не было в нем животных чистых, не было и нечистых.

Но зрение Борисоглебского было затемнено, затуманено; он еще не освободился от призраков эмпирического мира. Он видел, слышал то, чего не было: цинические улыбки, бесстыдные прикосновения, неприкрытые похотливые речи… Не во сне ли это было?..

 

XV

Ноев ковчег грохотал по скверной московской мостовой, несмотря на резиновые шины; бесстыдный смех звенел в ушах… Было это во сне или наяву?

Все продолжалось в меняющейся обстановке… Но нет; затихал смех; занавес вещего молчания опускался. Подымалось покрывало Майи.

Было пространство, освещенное синеватым светом дуговых фонарей; смех замолкал. Было ли это наяву?

Уже юноши стали спрашивать друг у друга о числе недоученных билетов… О, эмпирический мир! Мстителен ты, зол и мелок.

И волны злобного, гневного чувства вставали в душе Борисоглебского; заливали все… Ему хотелось холодной мести, чтобы отомстить за смех, поругание над мечтой.

Ночь улыбалась, вечная и бесстрастная.

Тогда он с своей дамой сел в Ноев ковчег. Мостовая грохотала под железными копытами лошадей… Во сне ли это было?

Во сне или наяву был он с ней в тесной комнатке, оклеенной грязными обоями… Комната звалась отдельным кабинетом; то и другое было не совсем верно. Вот опрокинулся бокал шампанского…

«Домой!» — сказала она. Все по ее словам. Вот лифт, вот вагончик — тот самый… Но необратимы процессы эмпирического мира!

Сейчас эта дверь закроется за ней. Он обнял ее, целовал, целовал… Довольно! сказала она. Поняла ли она, что поцелуи эти были злобны и объятия эти были мстительны? Но было ли это наяву? Не во сне ли?

И он удалился. Захлопнул дверь за ним швейцар Петр, получив свой регулярный четвертак. Он шел по сонной мостовой, сопровождаемый Ночью.

Пришел. Не пошел к себе; пошел в сад, сел на простую скамейку под кустом сирени, положил руки на стол, склонил голову; закрыл глаза. Было ли это во сне или наяву?

 

XVI

Вдруг раскаленный металл обжег его шею. Он поднялся; обернулся назад.

В небесах была змеевидная трещина, и сквозь нее глядел одинокий глаз утреннего солнца.

Небеса насыщались пожаром, и оглушительный грохот меди раздавался в эфире.

Уже давно не было ни Ночи, ни звезд.

И мечты ночной души рассеивались одна за другою.