На полынных полях

Баделин Борис

Часть третья

 

 

Глава 1

Антон Нестеров сорвался в пустоту. Стремительно метнулись перед глазами пучки разноцветных искр, и всё окружающее исчезло. Короткая паника и острая боль в груди сменились ощущением долгожданного покоя, в котором плавно, как театральная люстра, гасло сознание…

В этом сознании испуганным карасём ещё плескалось слово «смерть», но оно уже утратило своё прежнее значение. Антон даже успел удивиться, что это ужасающее всех живых событие на деле оказалось таким лёгким и даже блаженным…

Но сознание подло вернулось. Оно шипящей кислотой проело тонкую оболочку только что обретённого безмерного покоя:

«Смерть! Верните мне смерть!» – отчаянно взмолился он.

Антон сейчас хотел её так, как никогда не желал ни одной из женщин, и как ещё совсем недавно жаждал жить…

Своего тела он уже не чувствовал – его не было. Оставалось только сознание, которое неведомым образом, словно мыльный пузырь, содрогаясь, висело в полной пустоте и непроницаемом мраке, и в этой зыбкой сфере было заключено всё существо Антона.

…Примерещилось воспоминание из далёкой юности: шестнадцатилетний Антоха с Ленкой – его первой голенастой симпатией, спасаясь от дождя, случайно попали на представление какой-то заштатной цирковой труппы, которая даже не имела своего шапито и, кочуя по городам и весям, выступала на подмостках дворцов культуры и клубов.

Артисты там подобрались соответствующие: силовые акробаты – явно «после вчерашнего» – багровели от напряжения и обильно потели; двое мятых клоунов деланными голосами выкрикивали пошлые репризы; дрессированные собачки обречённо повиновались густо нагримированной даме в красном, как верхний фонарь светофора, атласном костюме.

Антона поразил единственный номер: невысокий сухопарый мужичок в чёрном трико и зелёной бархатной шапочке выдувал мыльные пузыри невиданных размеров. Он выстраивал и соединял их в замысловатые фигуры – одни были прозрачными, другие наполнялись табачным дымом из трубки, курящейся в левой руке артиста.

Тёмная сцена была искусно подсвечена цветными фонарями. В их лучах наполненные дымом разновеликие шары повисали в воздухе, как планеты призрачной вселенной, вращались вокруг своего создателя и беззвучно взрывались – это была прямо-таки космическая мистерия.

Завершился номер невероятной конструкцией из крупных пузырей, сопряжённых между собой и помёщенных друг в друга, а творец оказался внутри самой большой полусферы.

Радужное сооружение достигло метров двух в диаметре, наполнилось сизым дымом и лопнуло. Сам фокусник при этом таинственным образом исчез…

Воспоминание помогло Антону вернуться в себя, но ненадолго: он всё больше путался, воспринимая чьи-то чужие мысли, как свои, а своя память казалась чужой…

***

Невнятные голоса из ниоткуда заставили Нестерова напрячься.

Голоса приблизились, и из мрака проявились двое стариков. Антон сразу отметил, как удивительно они похожи друг на друга. Скорее всего, они были братьями-близнецами. Седые волосы и одинаково длинные бороды делали их практически неразличимыми, но один из стариков был одет в серенький старомодный костюм, а другой – в мундир полковника советской армии. У штатского подмышкой – пара толстых картонных папок, у военного совершенно несуразно висел на поясе тяжёлый меч в ножнах.

Невероятные старцы, не обращая на Антона никакого внимания, продолжали, видимо, ранее начатый разговор:

– Я, честно говоря, даже не представляю, куда эту мразь до суда пристроить, – говорил тот, что в мундире. – Может, у тебя какие соображения есть?

– Ну, он же офицером был, тебе должно быть виднее! – отвечал брат.

– Каким офицером? – возмутился старик с мечом. – Может, и был, пока не присягнул Несыти. Ему же только шерстью оставалось порасти или коростой зловонной…

Вслушиваясь в странный разговор, Антон не сразу понял, о ком идёт речь. Он вдруг обнаружил, что видит стариков, но не видит себя, своего тела. Это открытие окончательно повергло его в отчаяние.

Старик с папками, словно откликаясь на эти мысли, неожиданно повернулся к нему:

– А ты не удивляйся, Нестеров, – спокойно произнёс он. – Чтобы видеть и слышать, здесь тебе не нужны ни глаза, ни уши. Ты ведь всегда обходился и без них, когда о чём-то думал или видел сны.

– К-к-кто вы? – заикаясь, спросил Антон.

– Я теперь твой Анубис – проводник в царство мёртвых! – вместо брата ответил старик с мечом, и лицо его искривилось злой ухмылкой.

– Анубис … – начал, было, Антон и смолк, леденея от ужаса.

Старик-полковник брезгливо отошёл в сторону.

– Отмолить его некому? – спросил он.

Брат отрицательно покачал головой.

– А мать?

– Его мать в другом воплощении и молится о пятерых детях, которых она родила в Мозамбике – они мрут у неё там от голода один за другим, и живы только двое, к тому же она опять беременна…

– За что её так?

В следующий миг потрясённый Антон увидел свою мать, умершую одиннадцать лет назад от рака груди.

Она, ещё до болезни, круглая и ухоженная, в дорогих перстнях, сидит в своём кабинете в районном собесе, и раздражённо отчитывает какую-то невзрачную беременную женщину, стоящую перед ней. Рядом с женщиной – худенькая девочка лет пяти.

– Куда вы их всё рожаете, если содержать не можете? На государство надеетесь? Так оно тоже не резиновое! Нет у нас мест в детских садах, женщина, понимаете? У меня очередь – триста человек!

Женщина со слезами закрывает за собой дверь.

Мать поворачивается к своей сотруднице, сидящей за столом в углу:

– Самки тупые – плодят нищету, а потом пороги околачивают! – с презрением заявляет она. – Ну, разве не так, Серафима Викторовна?

– И вправду тупица: хоть бы шоколадку какую-нибудь для приличия принесла! – соглашается Серафима Викторовна…

Антон увидел всё это так, словно сам стоял в том кабинете. В изумлении, он не успел даже никак среагировать – видение исчезло…

– В отстойник? – спросил старик в камуфляже.

Последовал утвердительный кивок:

– Потом посмотрим…

***

Бесформенный пузырь, переполненный ужасом, мелко завибрировал в чём-то тёмном и холодном. Нестеров ощутил, что под ним, рядом с ним и над ним, и даже в нём самом находится неизвестное множество таких же содрогающихся пузырей. Мысли и ощущения то гасли, то снова слабо мерцали, неизменным оставалось лишь ощущение пустоты…

Из этой пустоты опять возникают старцы.

Теперь Антон видит стариков снизу вверх, будто он, снова в своём живом теле, сидит перед ними на корточках со связанными за спиной руками – поза очень неустойчивая, беспомощная и унизительная.

– Суду хватило одной твоей коротенькой мыслишки, Нестеров, – без предисловий объявляет тот, что в штатском, – ты восхитился сам собой, когда придумал эту западню для Лебедева ценой жизни ребёнка, вообразил себя этаким оперативным гением – разве не так? Посему тебе отказано даже в покаянии, и никакого искупления от тебя не примут…

Старик-полковник коротким толчком в лоб опрокидывает Антона навзничь.

– Слишком легко душа твоя рассталась с последней своей плотью! – говорит он. – Но мы это исправим: в некие времена у нас на Руси надругательство над ребёнком каралось особо.

– Ты прав! Ведём пока всю троицу на Катово болото, – соглашаясь, произносит второй. – Пусть отведают по заслугам…

***

… Локти Антона жестко скручены за спиной, на шее – верёвка из лыка, которой он, согнутый в три погибели, притянут к сырому берёзовому бревну, лежащему на земле.

Скосив глаза налево, он видит рядом с собой Свергунова, привязанного тем же образом.

Еще какой-то тощий субъект лет тридцати с выпученными ужасом глазами лежит поодаль у свежесрубленного пня.

Справа, за узкой полоской суши, поросшей могучей осокой, простирается зелёное кочковатое болото, от которого тянет душной гнилью.

– Кто это с нами третьим? – спрашивает Антон, с трудом ворочая пересохшим языком.

– Наркоман, – Свергунов пытается повернуть голову, но это ему не удаётся. – Это он согласился за десять доз – ту девочку…

Уже знакомые Антону старцы что-то говорят рослому рыжебородому человеку. Грудь и руки рыжебородого бугрятся могучими мышцами под безрукавкой из волчьих шкур. Широкие полотняные порты стянуты в поясе тугими кольцами волосяной верёвки, а понизу – серыми онучами. Обут он в перепачканные болотной грязью лапти.

Сами же старцы теперь облачены в длиннополые грубые рубахи, опоясаны широкими кожаными ремнями, волосы их увенчаны тонкими обручами чернёного серебра.

С почтением выслушивая старцев, рыжий великан согласно кивает, хмурится и зловеще смотрит на Антона. Антон чувствует, как от этого неподвижного взора у него начинают непроизвольно и судорожно сокращаться все мышцы внизу живота, и горячая моча обильно течёт по коленям…

Рядом хрипло и прерывисто дышит Свергунов.

– Хня какая-то! – сипит он. – Куда нас занесло?

Антон даже не понимает вопроса, но Свергунову неожиданно отвечает старец с мечом на поясе:

– Вы в аду, господа! – презрительно усмехаясь, объявляет он. – Вы-то, небось, представляли его наподобие общественной бани по-чёрному – с огнём и дымом, с кипящими котлами и рогатыми банщиками?

Старец подходит к Антону, тот отчаянно вращает головой в жёсткой лыковой удавке, но не может увидеть лица старца и слышит лишь его слова, что звучат тяжким древним проклятием:

– Кости ваши поганые Мать-Сыра-Земля не примет и не укроет, и растащат их вороны, душам же вашим не обрести ни покоя, ни новой плоти – отныне и вовеки!

– Зри, Рудень: они перед тобой! – голос старца поочередно указывает рыжебородому на лежащих в полуобмороке пленников. – Сей – замыслил, другой – приказал, а тот – исполнил. Воздай им по деяниям их и сотвори с ними по укладу пращуров наших!

Названный Руднем извлекает из-за спины топор на длинном прямом топорище.

– Головы отрубят, – натужно хрипит Свергунов. – Или, того хуже – четвертуют!

Антон не отвечает, его глаза неотрывно следят за действиями рыжебородого.

Тот с размаху вонзает топор в желтоватое повершие пня и расщепляет его надвое. Затем, нажав на топорище, он выдёргивает своё страшное орудие, и в левой руке его появляется плоско затёсанный клин.

– Что это? – шепчет в панике Свергунов. – Это зачем?

Антон молчит, он тоже не понимает смысла приготовлений, но ужас сотрясает каждую клетку его тела.

Под тяжёлым обухом клин погружается в пень, раздвигая в нём сквозную трещину шириной в два-три пальца.

Когда рыжебородый кат одной рукой поднимает за шиворот конвульсирующего насильника, а другой срывает с него грязные джинсы, Антону приходит жуткая догадка…

Клин отлетает в сторону, и пронзительный вопль разрывает душную тишину над болотом. Переполненное болью существо нелепо сучит у пня полусогнутыми ногами, тщетно пытаясь освободиться…

Топор взлетает над головой Антона, и в ней ещё мелькает безумная надежда, что всё закончится одним ударом, но острое лезвие падает возле самого уха и пересекает лишь лыковую верёвку. То же происходит и со Свергуновым.

Они лежат на траве, каждый у своего торца трёхметрового бревна, и всё становится ясно, когда топор с плотоядным причмоком расщепляет берёзовый ствол – сначала со стороны Свергунова…

Неизвестно откуда появляется Она…

…Нестеров в тот день возвращался в Россию после очередной встречи с боссом. Дела шли в гору, Гольдштейн был доволен и весьма щедр, и Антон приехал в Вену в прекрасном расположении духа. Рейс на Москву выпал на позднее время, потому он не спешил в аэропорт, а решил поужинать в городе.

Апрельская Вена драпировалась в зелёные кружева первой листвы, был вечер, пронизанный приятными, едва уловимыми движениями весеннего ветра, и был открытый ресторанчик на берегу Дуная…

Ни в ранней юности, ни тем более – после, Анубис не относил себя к числу романтиков, но когда эта женщина в чёрном вечернем платье прошла меж столиков и села неподалёку, Нестеров чуть не задохнулся от восхищения и незнакомого, остро щемящего чувства. Это была великая и непостижимая женская магия, которую он сам до сих пор презрительно считал бредом мастурбирующих поэтов.

Нестеров смотрел на женщину, и в его сознании зазвучало абсолютно забытое и невозможное: «…и веют древними поверьями её упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука…»

И все мужчины в ресторане в этот момент, словно по команде, выпрямили спины и втянули животы.

Незнакомка что-то сказала официанту по-французски, и тот принёс ей стакан минеральной воды…

Давным-давно, обнаружив свою жену в постели с неким жирным рыжим субъектом, Антон поклялся себе, что больше ни одна из женщин не останется с ним рядом, и с тех пор пользовался исключительно услугами проституток – заплатил, получил своё и забыл.

Француженка с глубокими зелёными глазами и пышным ворохом каштановых волос застала его врасплох, как выстрел киллера.

Поймав на себе восхищённый до глупости взгляд Антона, женщина ответила едва приметной полуулыбкой, но через несколько минут на столике перед ней засветился синими сполохами мобильный телефон. Незнакомка поднялась и прошла мимо.

Наваждение было таким сильным, что Нестеров даже привстал, собираясь броситься за ней, но у края тротуара рослый водитель с выправкой королевского гвардейца уже распахивал перед незнакомкой дверцу широкого чёрного «Audi»…

Он запомнил номер автомобиля…

Потом ещё долго сидел в ресторане, пил вино и волновался, как сопливый мальчишка. Он решил что обязательно её найдёт. Подзаработает ещё денег, а потом бросит всё к чёрту, и найдёт. Он теперь знал, для чего ему нужны деньги – чтобы дарить Ей всё, что она захочет.

Его жизнь снова обретала смысл…

…И вот теперь Она, незнакомка из венского апреля, стояла меж старцами, слушала седого меченосца и в упор смотрела на Антона. Зелёные глаза её чернели от ужаса, и маска омерзения искажала прекрасное лицо…

Он упал в ад.

Физической боли не было – было лишь беспощадное осознание собственной скверны. Стремительно распахивалась вечность. Для Нестерова она стала лютым и бесконечным отвращением к самому себе…

***

Не ведающий цивилизации дикарь в своих девственных джунглях привычно и обыденно общается с духами предков и своими лесными божествами, но в блестящем компьютерном диске он видит пустую игрушку, пригодную разве что на украшения.

Цивилизованный человек обыденно и привычно манипулирует механическими и электронными чудесами в своём мегаполисе, но в призрачных огнях над древними болотами он видит банальные выбросы газа-метана.

И всё это никак не мешает диску из пластика нести в себе многое множество знаков и образов, а призрачным болотным огням – быть проклятыми и отверженными людскими душами…

 

Глава 2

Растопчина заставил очнуться шум весёлых пьяных голосов. Голова гудела, как колокол, и было ощущение жуткого похмелья…

***

Вдрабадан, до потери памяти в первый и единственный раз он напился в незабвенном сорок пятом году, в Софии, где застала его весть о немецкой капитуляции. Старший лейтенант из «Смерша» Сергей Растопчин, как и все дожившие тогда до победы, радовался великой радостью, всё ещё не веря, что войне конец, и впереди – мирная жизнь.

Старик-болгарин по имени Светозар, у которого квартировали контрразведчики, в этот день полностью соответствовал своему имени. Он буквально светился от двойного счастья: и война закончилась, и его младшая дочка, пропавшая без вести четыре года назад, накануне прислала письмо, что жива и скоро приедет домой, да не одна, а с мужем-югославом.

Светозар выкатил из подвала пузатый – ведра на два – бочонок вина ещё довоенного урожая. Растопчин и его сослуживец капитан Аким Зайцев не могли старика не уважить – с удовольствием присели за стол.

И за Победу, и за мир, за здоровье Светозара и его дочки – тост шёл за тостом, вино было отменным, и контрразведчики так приложились к щедрому бочонку, что старику, тоже изрядно опьяневшему, пришлось звать на помощь соседа, и уже вдвоём они кое-как затащили бесчувственных парней в дом, уложили по койкам…

Капитан Зайцев погиб спустя несколько дней: женщина на улице случайно опознала предателя, бывшего агента гестапо, и сообщила об этом первому встреченному советскому офицеру.

Им, на свою беду, оказался Аким Зайцев, он бросился за предателем – завязалась перестрелка…

С тех пор минуло больше полувека, но Растопчин и теперь помнил, как гудела наутро после Дня Победы у него голова…

***

Чья-то нежная прохладная ладонь ложится на горячий лоб, и сразу снимает боль. Становится необычайно легко, и генерал даже перестаёт чувствовать своё тело.

Он открывает глаза и замирает от изумления: ему открывается огромный весенний сад с раскидистыми и буйно цветущими яблонями, их стволы у подножий утопают в яркой свежей траве, а ветви, смыкаясь поверху, образуют бесконечный тоннель из зелёной листвы и розоватых соцветий.

Под деревьями – длинный, грубо сколоченный из дубовых досок стол, за которым на широких скамьях сидят солдаты и пьют вино – это их нестройный громкий говор вернул Растопчина из забытья.

– Проходи, воин! – тихий девичий голос за спиной заставляет вздрогнуть. – Здесь тебя помянули добром!

Обернувшись на голос, он встречает синие глаза, полные любви и нежности. Стройная девушка в новенькой гимнастёрке улыбается ему светлой улыбкой. У неё на плечах погоны сержанта с медицинской эмблемой, и он счёл бы её санинструктором или медсестрой, но что-то в облике девушки явно не так.

В следующее мгновение Растопчин понимает – таких длинных, распущенных и льющихся до пояса золотыми струями волос у сержанта медицинской службы просто не может быть по уставу. Но неуставной вид и необычное обращение девушки его не удивляют, наоборот – в нём всё больше крепнет ощущение, что, наконец-то, чёрт знает – откуда, он попал к своим.

Сергей ответно улыбается белокурой красавице и возвращается взглядом к столу. Ему кажется, что он проснулся в далёкое майское утро сорок пятого года, и эти ребята за столом шумно празднуют Победу.

– Серёга! – с ближнего края скамьи вскакивает капитан Зайцев, радостно обнимает Растопчина и тащит за стол, где уже освобождается место, и в жестяную солдатскую кружку течёт для него из кувшина красное пенистое вино.

Душа растворяется в ликовании майского утра, и кажется ей, что это опьянение светом, радостью, предчувствием любви и небывалым внутренним покоем продлится бесконечно…

***

Тревога пробилась исподволь: боковым зрением Сергей отметил, что люди, сидящие подальше, как только он перестаёт смотреть прямо на них, неподвижно застывают каждый в своей позе и выглядят призрачными голографическими фигурами.

Растопчин прикрыл глаза, тряхнул головой и тут же перепроверил своё неприятное открытие. Картина повторилась – улыбающийся майор-танкист весело подмигнул ему, но сразу замер с полуприподнятым стаканом в руке, как только Сергей перевёл взгляд чуть в сторону.

Всмотревшись в дальний край стола, Растопчин обнаружил, что там, среди привычных защитных гимнастёрок, контрастно выделяются расшитые позументами синие и зелёные мундиры с цветными отворотами, кое-где – и гусарские ментики, а на головах у пирующих солдат – и высокие кивера, и треуголки с белыми плюмажами, а ещё дальше поблескивали островерхие шлемы-шишаки…

– Где это мы и что с нами, Аким? – задыхаясь нарастающей тоской, спрашивает Растопчин сидящего рядом Зайцева.

Аким держит двумя пальцами смятый мундштук только что раскуренной папиросы и с удивлением смотрит на Растопчина:

– Ты это о чём, Серёга? – в следующее мгновение по лицу его пробегает резкая тень, и он вскакивает, отбрасывая свою папиросу и наспех оправляя гимнастёрку. – Виноват, товарищ генерал-лейтенант!

Цветущее утро мгновенно гаснет. В нахлынувшей слепой темноте возвращается дикая головная боль, но тут же исчезает. Причина её известна Растопчину, она проста, но он никак не может сосредоточиться и вспомнить эту причину…

***

Непроницаемый мрак начинает медленно сереть. Холодный свет, проникая сквозь веки, возвращает угасшие мысли.

Происходящее не укладывалось ни в одну из незыблемых конструкций, из которых состояло до сих пор его понимание мира.

Растопчина воспитали на всепобеждающих идеях диалектического и исторического материализма и сделали убеждённым атеистом. Тем не менее, к людям, верующим в загробную жизнь, он относился с сочувствием, полагая, что не каждый способен выдержать осознание неминуемой смерти, а потому слабые пользуются религией, как душевным наркозом, снимающим страх.

Ещё на фронте он не раз видел, как под обстрелом или бомбежкой призывали Бога на помощь даже комсомольцы с коммунистами, и его это не удивляло…

Сам он тоже боялся смерти, но от паники перед ней избавился именно на войне. Не потому, что сделался бесшабашным храбрецом, а потому что слишком много людей там умирало на глазах у тех, кто – ещё на день, на час – оставался пока в живых. И за каждую последующую минуту никто не мог поручиться…

Сознание неожиданно выхватило из этих воспоминаний слово «смерть» и оно стало ключевым – Растопчин вспомнил, наконец, почему у него так зверски болела голова, и всё тут же прояснилось: «Дрогнула рука, промахнулся! – то ли с отчаянием, то ли с надеждой подумал генерал. – Стрелял же в упор! Я, получается, был в бреду…»

– Может, показать ему его тело с дырой во лбу? – прозвучавший рядом голос оборвал неоконченную мысль и заставил очнуться. – Пусть вложит в рану свой перст?

Сергей открывает глаза и снова находит себя сидящим за столом в старом яблоневом саду.

Только сад уже неузнаваем: голые, узловатые ветви поднимаются вверх, словно множество рук, протянутых к серому небу в немой молитве. Земля вокруг густо устлана почерневшей опалой листвой.

Перед Растопчиным через стол сидят двое седых бородатых стариков. Оба они на лицо – как две капли воды, но одеты по-разному.

На одном – парадный мундир полковника советской армии. На левое плечо наброшен бывалый – с подпалинами и грубо заштопанными дырами – военный полушубок.

Второй старик – в опрятном, но заметно поношенном штатском костюме со старомодным коротким галстуком – у него вид типичного провинциального интеллигента, а на столе перед ним – две потёртые картонные папки с завязанными на бантики тесёмками.

– Ты только что видел Ирий, генерал, – поясняет полковник, – светлый рай наших пращуров, куда отправляются души павших воинов. Там вечно пируют все, кто честно умер на поле брани с оружием в руках…

Происходящее нереально и нелепо, но Растопчин пристально вглядывается в лицо полковника. Оно напоминает ему суровый иконный лик, а вот глаза, пожалуй, для иконы слишком страшны: огромные зрачки без радужной оболочки смотрят из бездонного мрака.

– Тебе пока нет места на том пиру, – продолжает полковник. – Дело твоё рассматривают. Может быть, ты получишь надежду и на Ирий, но через новое воплощение …

Растопчин ощущает в душе нарастающий холод. Он совершенно не в силах себе что-либо объяснить.

– Тело твоё, генерал, лежит в морге при центральном госпитале, – полковник складывает на груди крестом свои широченные ладони. – Его обряжают к торжественному переходу в прах.

– Так значит я … – начинает Растопчин и осекается.

– Значит! – старик утвердительно взмахивает бородой. – Ты умер, генерал.

– И тот свет…

– Да, тот свет! – снова кивает полковник. – Только мы называем его Навью.

Старик в штатском, между тем, раскрыл одну из своих папок.

– На высокие звания и должности – Суд здесь не смотрит! – сообщает он, не отрывая глаз от каких-то разномастных бумаг, напоминающих дело оперативной разработки. – Но я надеюсь, что в твою пользу будет зачтён полушубок! – старик указывает глазами на полушубок, наброшенный на плечо брата.

– Полушубок? – недоумевает Растопчин.

– В декабре сорок четвёртого, – подсказывает ему полковник, – раненный в грудь пожилой солдат в открытом кузове «студебеккера»…

И Сергей вспомнил: ему тогда срочно нужно было добраться до особого отдела дивизии, а единственным попутным транспортом оказался этот «студебеккер», на котором отправляли в тыл троих тяжелораненых. В последний момент в кабину усадили ещё двоих забинтованных бойцов, которые могли кое-как сидеть.

Лейтенанту Растопчину пришлось забираться в кузов, наспех устланный прелой соломой.

Пожилой солдат, укрытый поверх собственной шинели ещё какой-то промасленной телогрейкой, лежал с неестественно белым от боли и холода лицом.

Когда машина помчалась, виляя вокруг воронок, по разбитому шоссе, Сергей случайно поймал его взгляд и даже не услышал, а прочитал по слабому движению губ солдата и по обречённому выражению его глаз: «Замёрзну!»

Растопчин скинул с себя полушубок и, подоткнув с боков, укутал им раненого, а поверх снова набросил на него шинель и телогрейку.

Хотя весь путь составлял всего-то километров десять, лейтенант успел продрогнуть чуть ли не до костей…

– Солдат выжил? – спрашивает Растопчин у стариков, потому что в тот далёкий день, как только «студебеккер» поравнялся со штабом дивизии, он попросил водителя притормозить и спрыгнул почти на ходу. Полушубок ему нашли другой, и он напрочь забыл об этой истории.

– Да, солдат выжил! – старик начинает складывать свои бумаги. – Он потерял много крови, и переохлаждение его бы добило наверняка.

А после госпиталя его комиссовали, он вернулся домой в твоём полушубке и не раз потом рассказывал жене и детям о неизвестном лейтенанте…

– Кстати, а почему ты тогда полушубок-то пожертвовал? – спрашивает полковник. – Бравый лейтенант «Смерша» – занюханному солдатику?

– Не знаю, – Растопчин неопределённо пожимает плечами, – само-собой как-то получилось. Разве это важно?

Старцы переглядываются.

– Только это и важно, – заключает старик в костюме. – Это как раз очень важно, когда само-собой. Именно это и даёт тебе ещё надежду на новое рождение…

Он встаёт, зажимая подмышкой свои потёртые папки, за ним поднимается с места и его мрачный брат.

– На память! – прощаясь, полковник бросает на стол перед Растопчиным свой полушубок, и на поясе у него открывается короткий тяжелый меч в кожаных ножнах с металлическими, похоже – серебряными, накладками. Этот меч на месте уставного кортика выглядит более чем странно.

Вместе с гостями привстаёт и Растопчин. Уже не удивляясь ничему, он отрешённо смотрит, как они уходят, скрываясь за деревьями, эти странные старики. Затем генерал снова садится на стылую дубовую скамью. Он накидывает на плечи полушубок, и душе его становится чуть теплее в бесконечном осеннем холоде.

Вокруг, неизвестно кому, молча молятся старые яблони…

***

Не было времени.

Ни дня, ни ночи – неизменные полусумерки.

Стволы деревьев, казалось, уходили к горизонту, но горизонта тоже не было. Окружающее пространство напоминало музейную панораму, где на первых планах располагаются объёмные фигуры, а задний план – уже просто плоская картина с размытой перспективой.

Не было движения – сухому листу, неизвестно когда сорвавшемуся с ближней ветки, так и не удалось упасть на землю, и он обречённо висел в воздухе на одной и той же высоте.

Не было звуков, которые всегда с человеком даже в полной тишине – ни дыхания, ни биения сердца.

Не было красок – вокруг царствовал серый цвет в бесконечности своих оттенков – от почти чёрного – до почти белого, но чёрного и белого – не было.

Единственным ярким пятном – чуть ли не солнцем – светилось одинокое жёлтое яблоко, почему-то уцелевшее на соседнем дереве…

***

…Старый Растопча был непреклонен, и никаких возражений слышать не хотел.

– Соплив ты ещё больно, – говорил он своему семнадцатилетнему сыну, понуро стоящему перед ним посреди широкой горницы. – Вот когда сопли обсохнут, тогда и будешь сам решать – что тебе делать, и как жить! Али не видишь, что на Москве-то творится – наветы корыстные, расправы лютые? Думаешь, из блажи родитель твой место в дружине опричной тебе выговорил?

Сын угрюмо молчал, не подымая глаз.

– Сам пошёл бы, да лета уж не те… О семье пекусь: мало ли – снаушничает кто, упаси господи, в остроге сгноят, али вырежут всех от мала до велика! А своего-то, глядишь, и не тронут! – отец перекрестился и ещё больше нахмурил брови. – Завтра же позаутрене явишься к Басманову Лексею Данилычу, в ноги воеводе славному падёшь, скажешь, мол, Сергунька – Растопчин сын, по воле отцовской великому государю Иоанну Василичу служить пришёл! Ужо Басманов о тебе упреждён был…

Фитиль в масляной лампаде над головой Растопчи затрещал, огонёк её испуганно метнулся, но не погас.

– Всё – почивать ступай! – приказал Растопча сыну и сам грузно поднялся со скамьи. – На конюшне завтра Грача оседлаешь, он и норовом крут, и мастью чёрен – подстать службе-то будет!

***

…Болела душа и металась, и стыла: уже на третий день смертный грех принял Сергей – жену опального боярина Кокоры собственноручно саблей обезглавил…

…Из терема на двор выгнали всех босыми да простоволосыми. Мужчины, кто драться посмели, тут же и убиты были, а сам Кокора – первым лёг. Вопли и стенания женщин неслись над слободой, леденя кровь насмерть перепуганным ближним и дальним соседям.

Старшой над опричным отрядом, красавец Федька Басманов – Алексея Даниловича Бельского-Басманова сын, вскочил с широкого крыльца в седло и, морщась от истошных бабьих криков, стрельнул в Сергея бешеным и пьяным от крови глазом:

– Эй ты, молокосос, поди-ко сюда!

Замирая от ужаса, на неверных ногах подбежал к нему Сергей и встал у золоченого стремени.

– Сабля почему твоя в ножнах? – грозно спросил Федька. – Уж не целку ли свою соблюсти с нами решил?

Ближние опричники дружно заржали.

– А ты отдай нам его повечеру, Фёдор Лексеич, – выкрикнул кто-то за спиной. – Мы его и оскоромим!

Басманов ощерился в срамной ухмылке:

– Слыхал? – Фёдор указал Сергею на боярыню Алёну, застывшую на коленях у бездыханного тела мужа. – Ступай, недоросль, избавь от страданий вдову боярскую!

Со змеиным посвистом выскользнула из ножен сабля, упала боярыня мужу на грудь, слилась их кровь воедино…

– Награду Растопче-сыну! – выкрикнул блудоглазый Басманов. – С починком тебя, опричник!

Награда была по деянию – подали на пике свежеотрубленную собачью голову:

– К седлу приторочь – наш ты теперь!

Омертвело Кокорино подворье.

Все участники расправы уже сидели в сёдлах, выстраиваясь к отъезду, но подозрительный Басманов вдруг обернулся к Сергею, указал нагайкой:

– Проверь-ко в подклети – не затаился ли кто?

Не иначе, сам дьявол Федькой водил – не слухом, не взором, а нутром чуять сподобил: она стояла в углу за бочкой сорокаведёрной, самая младшая Кокорина дочь-отроковица, тощенькая, ростом пониже бочки, а на лице – глазищи одни – большие и скорбные уже не по-детски.

Шагнул к ней Сергей, а она молча руку из-под тряпья выпростала и тянет ему навстречу ладошку с большим жёлтым яблоком.

Сомлел новоявленный опричник, да скоро опомнился – палец к губам приложил, да и вышел из подклети вон.

Перед взорами недоверчивых соратников он дубовую дверь за собой небрежно захлопнул, яблоко надкусил:

– Нет никого!

***

… Глухой окаянной ночью, отяжелевший от зелёного курного вина, едет домой молодой опричник. Грач, его конь, чёрный, как смольё, предвкушая тёплое стойло, несёт хозяина в темноте скорой трусцой по знакомым, спящим тревожным сном московским переулкам.

А вот уж и подворье старого Растопчи – два факела чадят у ворот. Коли факелы горят – ждёт сына отец, не ложится – есть, видать, разговор – важный, до утра не отлагаемый.

Трясёт седой бородой Растопча, чает перед сыном повиниться. Весть о расправе над семейством Кокоры жутким шепотком по Москве в одночасье разнеслась. Особо отмечали, как его Сергей отличился – одним ударом голову молодой боярыне снёс!

Яро кается Растопча: себя от беззакония опричного уберёг ли – не знамо, а вот имя своё – среди проклятых ныне же услыхал!

А ведь было ему, ещё поутру, дурное знамение: вороньё уж больно истошно кричало. Вышел на крыльцо – в стылом небе воронья стая с двумя кречетами бьётся. Да куда им, ворью серому, с соколами тягаться – кречеты взмыли ввысь и пропали, а одна из ворон упала замертво прямо посреди Растопчина двора, заалело на снегу кровяное пятно…

Откуда тут кречеты по зиме взялись – неведомо, и ёкнуло у Растопчи в груди от предчувствия близкой беды…

***

Не только отец опричника ждёт.

Таится во мраке конюх Радим, верный слуга боярыни Алёны, убиенной накануне вслед за мужем, вкупе с чадами и домочадцами со всеми почти.

Его жизнь сей день тоже кончалась: они с Алёной рядом росли, по малолетству даже играли вместе, хоть и неровня он был ей, боярской дочке.

Взрослели тоже рядом, но между ними – никогда ничего, кроме взглядов мимолётных, от которых замирало и томилось сердце, а уж об ином в ту пору и мыслить не смели!

Когда прикатили к боярину Даниле Лобану в его вотчину на Онеге сваты от Кокоры – Алёну сватать, Радим чуть руки на себя не наложил.

Стар был Кокора: отец невесты всего-то о семи годах его старше. Давно знавали бояре друг друга, в походах военных вместе бывали. Потом овдовел Кокора, вот и удумал дочку у Данилы сосватать. А тот и непрочь – жених-то богат, и роду старинного, к государю в столице близок, да и телом крепок ещё.

С ума от тоски смертной сходил Радим, но Алёна потом по-своему всё и разрешила: отъехали с ней на Москву самые близкие слуги, и конюх – среди них…

У Радима под широкой полой тулупа – старый татарский лук роговой да три белопёрых стрелы.

Торопливый конский топот он услыхал издалека, упёрся спиной в тесовый забор, за которым прятался, стрелу на тетиву наложил…

…Чёрный злой конь храпел и яростно вертелся на месте, впервые не понимая своего седока. А седок – с белопёрой стрелой меж лопаток – разрывал коню губы, жестоко тянул на себя узду, но всё уже было кончено – ноги выскользнули из стремян и, описав руками медленную дугу, всадник упал на мёрзлую землю.

Его конь тут же застыл рядом как вкопанный. Скосив глаза, молодой Растопча угасающим взором смотрел на берёзовую метлу и мёртвую собачью голову с ощеренной пастью, притороченные к остывающему седлу…

***

…К исходу ночи пара лошадей – где намётом, где рысью – уносила от Москвы широкие сани-дровни. Торопил своих лошадок конюх Радим, подхлёстывал гужами сыромятными – поскорее бы от беды, да подальше, пока ещё не рассвело.

Вёз он на Онегу вести недобрые, с такими вестями и не ехать бы, да спала в санях, с головой завёрнутая в овчину, маленькая боярышня Кокорина – ради той отроковицы и ехал Радим, и спешил.

По пути он боярышню за дочку свою выдавал, и сам того не ведал, что правду чистую людям сказывал, ибо тайны сей Алёна ему так и не выдала – в могилу с собой унесла…

***

… А молодому опричнику чудилось: он во сне куда-то летел, а очнувшись, увидал вокруг оголённые старые яблони и подивился глухой тишине, в которой не слышал даже ни своего дыхания, ни биения сердца.

В странном оцепенении опричник побрёл меж деревьями, пока путь ему не преградил невиданных размеров дубовый стол, не было конца которому ни в одну сторону. И будто голоса ему почудились множества людей, за столом тем пирующих, почудились, да смолкли…

Тогда он повернул одесную и долго шёл вдоль стола. Шёл без устали, пока не заподозрил новый морок: будто не он идёт, а стол и деревья сами плывут мимо него…

И вот – человек за столом! Чудной, босомордый по-иноземному – у посольского приказа да на торжищах бывали таковые на Москве: вроде мужик сам в летах немалых, а борода с усами – наголо выскоблены, будто юнец он совсем.

Сидит чужеземец, взор неподвижно в одну сторону уставил, на опричника не шелохнулся даже. Обернулся опричник в ту же сторону – будто стрелой поразило его – узнал он жёлтое яблоко! Обернулся назад – чужеземца узнал!

Грохнуло, как из пищали огненной, прямо в лицо – и всё погасло…

***

На этот раз они выглядели торжественно и сурово, и одежды их были белыми.

Один из братьев был опоясан тяжёлым мечом, у другого в руках – тугой пергаментный свиток. Тонкие серебряные обручи венчали седые, как зимняя лунь, головы старцев. Они внезапно возникли перед столом, за которым неподвижно сидел Сергей Растопчин, и он вздрогнул, выходя из оцепенения.

Неожиданный облик старцев его не удивил, и даже напротив – мнилось ему, что сейчас обличье у них как раз по чину.

Повинуясь безмолвному внутреннему приказу, Растопчин встал, сбросил с плеч полушубок и выпрямился перед братьями, как в строю.

– Дело твоё решено! – младший из братьев развернул свой свиток. – Многое прощено тебе, потому как совесть хранил, а особо – корысти своей не имел, Несыти не служил, даже когда неправое исполнял. И обрекаешься ты новому воплощению на двести четыре лета земных!

– Двести четыре? – растерянному Сергею показалось, что он ослышался. – Разве столько живут?

Старцы многозначительно переглянулись.

– А ты и не родишься человеком, – пояснил меченосец. – В новой жизни ты станешь дубом!

«А если туп, как дерево, – родишься баобабом, – слова забытой песни промелькнули в сознании Растопчина с уничтожающей иронией, – и будешь баобабом тыщу лет, пока помрёшь…»

– Это у вас от гордыни безмерной – возноситься над прочими сущими! – тут же откликнулся на его мысли меченосец. – А откуда вам ведомо, что дерева и травы неразумны?

– Ну да, – с горечью заметил старец со свитком, – если сущность молчит, не отвечает ударом на удар, не пожирает себе подобных – она примитивна и неразумна – так что ли, Растопчин? И наоборот – самое болтливое, злобное, вероломное и воистину ненасытное существо – светоч разума, венец творения?

Твои далёкие пращуры поклонялись этому древу – думаешь, почему?

– Не трать речи попусту, всё он отныне изведает сам, – заключил меченосец, прерывая брата. – Пора ему – сороковина на исходе!

Сергей с невыразимым облегчением почувствовал, что сознание меркнет, и он засыпает…

***

После смерти генерала Растопчина прошло сорок дней, и в лесу вокруг дачного посёлка уже вовсю хозяйничала осень.

Вдова, Ирина Михайловна, спозаранку зажгла перед портретом мужа свечу, вышла на балкон и помолилась – молча, истово, всей скорбящей душой. Обращаясь в широкое, бездонное небо, она даже не знала, кому именно адресует свою молитву, просто очень хотела, чтобы там, в горних высях, её услышали…

…Тем же утром проворная лесная белка неустанно трудилась – скакала по стволам и верхушкам засыпающих деревьев, таскала последние припасы на зиму. Где-то рядом тревожно затрещала сорока – белка вздрогнула, уронила вниз крепкий тяжёлый жёлудь.

Угодил жёлудь как раз в старую кротовину – не достать, да серая хлопотунья в ту же минуту о нём и забыла!

***

Весной на том месте потянулся к свету крохотный – в два резных листочка – дубовый росток…